СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ

СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ
Лина Серебрякова
Михаил Бакунин – стихийная звезда русской мысли, вулканический искатель свободы, наследник Аввакума, Разина, Пугачева. Судьба провели его по всем стезям мятущегося духа, поставила во главе восстания, бросила со смертными приговорами в европейские тюрьмы, в Петропавловскую крепость, в Сибирь, откуда он совершил "самый длинный в мире побег" через два океана в Европу. Великие события и великие друзья окружали его. В каждом, кто знал Михаила Бакунина, загорелась искра свободы и ненависти к рабству.

Лина Серебрякова
СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ

Вступление

Отец, Александр Михайлович Бакунин

Эпоха Павла I. Бескрайние зеленые холмы и равнины близ Санкт-Петербурга с их таежными лесами, озерами, чистейшими притоками реки Ижоры долго охраняли от искушений подслеповатую деревушку Гатчину с ее наполовину русскими, наполовину финскими жителями, пока в середине осьмнадцатого века Императрица Екатерина II не подарила ее горячо любимому богатырю Григорию Орлову
Еще через двадцать лет, после кончины светлейшего князя Григория Григорьевича, возмужавшая Гатчина обрела законного хозяина в лице будущего императора Павла Петровича, который возвел в ней дворец с грозными башнями, английскими парками, охотничьими угодьями.
Солнечным летним утром двор Гатчинского дворца, по обыкновению, был заполнен пешими и конными офицерами, чиновниками, экипажами. Толпился народ с прошениями. Кавалергарды в белых мундирах с вытканным мальтийским крестом на груди, в красных безрукавках наблюдали общий порядок, солдаты в прусских мундирах несли охрану.
Александр Бакунин, молодой человек 27 лет, высокий, в коротком парике, в зеленом фраке советника, с конвертом в левой руке и тростью в правой, размашисто шел вдоль фасада в дальнее крыло в Городовое правление. Пройдя насквозь боковой коридор, отворил дверь в канцелярию, незаметно приложив к лицу комочек носового платка. В красивой, но уже обшарпанной канцелярии корпели над бумагами писцы с гусиными перьями в руках, небритые, в париках и мундирах с дырами на локтях. Посередине восседал за столом пожилой коллежский секретарь. Он почтительно приподнялся для приветствия.
Александр толкнул белую дверь.
За ней открылась стильная граненая комната с тремя окнами в разные стороны, прекрасными видами на парк и дворцовые строения. Здесь уже работал Василий, тоже советник и ровесник, и тоже в парике. На столе перед ним широко белела карта с чертежами по землеустройству с овалами прудов, мостиками через ручьи и протоки, каналами и рвами.
– Приветствую Василия Левашова! Ура! Здравствуй, Вася-друг!
Готовый к шуткам Василий улыбнулся.
– Привет, Европеец! Что за конверт? Добрые вести?
– Письмо из Премухина.
Александр развернул послание.
«Любезный наш сын Александр! Давно уже не имели мы удовольствия лицезреть тебя в родном доме. А посему питаем надежду, что ты измыслишь способ доставить нам таковую радость…»
– Я бываю каждое лето. И собирался позднее. Ох, некстати!
Василий сочувственно кивнул и постучал пальцами по бумагам.
– Только взялись пруды размечать…
– Сейчас напишу рапо?рт и в путь.
Изящным, с завитушками, почерком Александр стал писать, ерничая вслух.
– Генерал-провиантмейстеру Его превосходительству Петру Хрисанфовичу Обольянинову. Ха-ха-ха! – и прищелкнул пальцами. – Здесь он?
Василий ответил со смешливой холопской угодливостью.
– Оне… еще не прибыли-с.
– Надеюсь, не воспрепятствует. Ох, некстати!
– Смирись. Отчий дом призывает.
Александр посмотрел с усмешкой.
– Да я и не жил в нем, Вася! С девяти лет при дяде, в дипломатических службах всех европейских дворов. Франция! Италия! Эх…
– Не рыдай. Европеец!
– Легко сказать…– с легкостью ведя перо, Александр поставил витиеватую роспись и присыпал песочком. – … когда ждешь Указа на повышение.
За окном светились под солнцем зеленые холмы, дворцовые здания, в их числе Приоратский дворец с его острой башней, ярко-белыми стенами, угловатой толпой горбатых темно-красных крыш. В памяти отозвались итальянские пейзажи, полотна художников, женские лица. Александр вздохнул.
– Знаешь, что шепнул мне напоследок премудрый лис Талейран?
– Ну?
– «Кто не жил во Франции до революции, тот не знает наслаждения жизнью.»
– Изрядно, – Василий заложил локоть за спинку стула. – Ты и революцию ихнюю видел?
– Воочию! Я же, щенок, подыхал по Руссо, по Вольтеру! Libertе, Еgalitе, Fraternitе ! Свобода, Равенство, Братство!
– Тише, – Василий глянул на дверь. – Газеты и тут почитывают. Шепотом поведай.
Александр придвинул стул.
– Начало французской смуты застало меня в Париже… – и, дрогнув плечами, он схватился за голову. – Обезглавленный король, озлобление толпы на баррикадах, мерзкие беспорядки, разрушение Бастилии… это отрезвило меня на всю жизнь. Я узрел и понял кровавые неудобства перехода верховной власти в руки людей, не обладающих ничем, кроме воле-мрако-блудия.
– Небось, на Емельку Пугачева похоже?
– Хуже и гаже, ибо философичнее.
За окном прокатилась богатая карета, запряженная четверкой лошадей одной масти. Василий подмигнул.
– Наш пожаловал. Беги.
Александр скрылся за дверью. Василий склонился над бумагами.
В дверь постучали. Учтиво вошел коллежский секретарь, пожилой, за пятьдесят, умно-простоватый чиновник, опрятный, в свежем парике, с бумагой в руке.
– Позвольте, Василий Васильевич?
– Прошу, Афанасий Игнатьевич.
– Ээ… указ сей на гербовой прикажете-с?
– Разумеется. Без выносов, округлым писарским почерком.
Секретарь чуть склонился и понизил голос.
– А как прикажете именовать-с подданных? Ивашка, Бориска, Анютка не пойдет-с? Честь бумаги не дозволяет-с.
– Имена в казенных бумагах отныне пишутся полностью: Иван, Борис, Анна.
– Понимаю-с.
Василий с улыбкой посмотрел ему в глаза.
– Не умаляйте себя, Афанасий Игнатьевич. Всем же приказом разбирали давеча грамматику по Ломоносову.
Тот переступил с ноги на ногу.
– Береженого бог бережет, Василий Васильевич. Новые строгости Его Величества Павла Петровича… упаси бог. Вдруг откажут от службы, а мне бы успеть деревеньку прикупить.
И неслышно притворил за собою дверь.
Василий вновь вернулся к чертежам, шагая измерителем вдоль восточного края карты. И тут вернулся Александр, смеясь над безобразными каракулями генерал-майора Обольянинова на прекрасном документе.
– Доселева Макар гряды копал, а ныне Макар в воеводы попал. Грамота ему издали не знакома. Где моя трость? Ля-ля, ля-ля. Еду.
Василий ехидно улыбнулся.
– И даже бал у Головиных пропустишь? И с Настенькой Кутайсовой в новом… этом… вальсе не пролетишь?
– Не береди. Сказано у Еврипида: «Но непреклонна необходимость…» Дай разберу нынешнее, и гайда.
И Александр стал внимательно вчитываться в стопку пришедших бумаг, подписывать, оставлять распоряжения. Наконец, поднялся.
– Все, Вася. Карета ждет.
Василий повертел в руке карандаш.
– А поведай, друже… кто там в лесной глуши обретается по соседству? Кроме медведей?
– Обижаешь! В семи верстах итальянское имение Николая Львова.
– Великий зодчий!
– Приоратский дворец – его детище. Вон он, красавец! Землебитным способом. Пятьсот лет ему стоять. Императрица ковырнула зонтиком – острие погнулось. Наши чертежи тоже забота Николая Львова.
– Еще с кем соседствуешь? Вижу, не скучаете, – Василию не хотелось оставаться одному.
– Какое! Мы с Гомером спорим, не бранясь. И музыку, и театры играем.
Пролистав, Александр расписался в прошитом журнале, пометил дату. Отложил.
– Частый гость у Львова его свояк, Гаврила Романович Державин, – руки возвышенно поднялись.

«Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю…»

– Великий пиит и вельможа. – уважительно согласился Василий. – В былое время обласкан Императрицей.
– Величайший, единственный! А как они с Львовым женаты на сестрах, а как тех три сестры, то третий свояк наш Капни?ст Василий Васильевич, твой тезка.
– Капнист… Капнист…напомни… ода….
– Ха-ха-ха! Едва Императрица заменила «раб» на «верноподданный», как он вдарил «Одой на истребление звания раба».
– Едкий пострел! Свеженькое от него есть?
– Еще какое!

Капни?ста я прочел
И сердцем сокрушился:
Зачем читать учился?

Василий расхохотался.
–Знатные люди, однако!
– Неужели! А как красавицы-сестры родственны моей матушке Любови Петровне, то мы любим друг друга семейно и литературно. Все. Помчался.
– Эй-эй-эй! – Василий протянул руку. – Еще из тезки! На прощанье.
Александр задержался у двери с тростью в руке.

«Законы святы,
Да исполнители –
Лихие супостаты».

Василий радостно закивал с закрытым ртом. Александр подмигнул.
– Тож на пятьсот лет. Все. Не поминай лихом!

Проснувшись по-деревенски рано, Александр Бакунин, лишь вчера приехавший в родительское имение Премухино из Гатчины, ощутил утренний прилив счастья и вскочил с постели.
Деревня! … деревянные стены, дощатые полы, зеленая свежесть за распахнутым окном… как непохоже на его гатчинское жилье, удобное, достойное нынешнего чина, но столь казенное!
Пройдясь по анфиладе тихих комнат, он оказался на крыльце. О, что за воздух! В медовый аромат зацветающей липы вплелись запахи ромашки, ночной фиалки, струйки тысячелистника и даже цветущей гречихи с полей, и мокрого камыша из болотистой старицы, потерянной в половодье руслом Осуги.
Ясно-малиновый диск солнца только-только показался над сизой кромкой дальних лесов. Нежные лучи озарили холмистые поля, рощи и перелески, розовым блеском отразились в тихой Осуге; навстречу им, словно застигнутые врасплох в росистых низинах и ложбинах, уже подымались и таяли ночные слоистые туманы.
В обширном деревянном барском доме, купленным батюшкой почти двадцать лет назад у премьер-майора Шишкова, он, Александр, можно сказать, никогда не жил, возрастал в стране всевозможных искусств и наук под присмотром влиятельного родственника-дипломата. Дядя отнесся к воспитанию мальчика со всевозможной ответственностью, держал в строгости и постоянном труде, в особенности же следил как за тем, чтобы в круг чтения Александра непременно попали все великие произведения человечества, воспевающие честь и благородство знаменитых людей древности, так и за тем, чтобы собственные размышления отрока о прочитанном были подробно изложены им на языке подлинника.
По прошествии немногих лет, следуя семейной традиции в государственной службе, юный Бакунин поступил в канцелярию российского посланника в Турине. Вскоре он окончил университет в Падуе по факультету натуральной истории, получил диплом доктора естественных наук, преуспел в ботанике, географии, освоил все европейские языки. Служа переводчиком при императорских миссиях в мелких итальянских государствах, Александр широко пользовался свободой путешествий, совершая деловые поездки по Европе.
Ах, Италия! Испания, Франция!
Объемистые тома французских энциклопедистов, Вольтера, Руссо заполняли кабинет молодого чиновника. Под страстным воздействием передовых европейских умов любимыми думами его тоже стали идеи всеобщей справедливости.
"Человек рождается свободным!» повторял он пылко, отзываясь на веяние времени, пока не прозрел.
Указом Императрицы Александр Бакунин произведен в коллежские асессоры, а вскоре, образованный, многое повидавший, вернулся в Россию, в Санкт-Петербург. За плечами был уже немалый жизненный опыт и определившееся политическое мировоззрение. Честность и разумная твердость отличали его в делах. Принятый в самых родовитых домах, рослый, красивый, европейски образованный, он вошел в лучшие слои общества. Собственные же интересы молодого человека простирались на поэзию, литературу, историю, он стал своим человеком в литературном кружке Державина-Львова, самом изысканном собрании того времени.
Пробовал силы и в сочинительстве, но, главным образом, внимал любимым и великим современникам…
Указом Павла Александр Бакунин назначается советником Гатчинского городового управления. Блестящая дорога российского государственного мужа открывалась перед ним. "Наслаждениям жизни", казалось, не будет конца!
Но…
Летом 1799 года пришло письмо от родителей. Его вызывали в Премухино. Он и сам собирался, попозже. И тотчас помчался по пыльному тракту среди лесных и озерных просторов прямо в Тверь, оттуда дорожками поплоше в Торжок, а там и в Премухино. Завидев с пригорка крышу родного дома, Александр соскочил с повозки и пустился бегом.
Родителей нашел он постаревшими и недужными, особенно отца, страдавшего болезнью глаз и ног, троих сестер – по-прежнему незамужними, крепкими телом и духом, коротавшими свой век в молитвах, постах и чтении священных книг. Вечер прошел в долгих беседах. Михаила Васильевича, екатерининского вельможу, тайного советника и вице-президента камер-коллегии в отставке, интересовали петербургские порядки, заведенные новым императором. Сидя в глубоком "вольтеровском" кресле, он осуждающе качал головой, слушая о чудачествах нового государя Павла I. Матушку, Любовь Петровну, занимали подробности жизни родственников, дворцовые хитросплетения и придворные наряды.
Женщины всегда женщины.
За всеми расспросами Александр не мог не ощутить дальнего, скрытого смысла своего вызова в родительский дом. Доверчивый и почтительный сын, он не ждал ничего дурного. Поэтому и поднялся так счастливо на зорьке, и отправился, сломив тонкий ивовый прутик, горьковатый и свежий, на прогулку, разрубая со свистом воздух, вдоль росистого бережка чистой, прихотливо вьющейся речки Осуги, в тихих струях которой резвились пескари и колыхались длинные зеленые водоросли.
За завтраком все объяснилось.
– Сын наш Александр, – не без торжественности произнес батюшка. – Пришло время сказать тебе отцовское слово. Преклонные лета и тяжкие хвори не позволяют нам надлежащим образом печься о благоустройстве дел всего семейства. Поместье требует неусыпных трудов. Пятьсот душ, под присмотром старосты, должны иметь властную и твердую направляющую руку. Объявляем тебе нашу родительскую волю.
Нелегка оказалась их воля.
Отец повелевал сыну подать в отставку и поселиться в Премухино. Возможность подавать в отставку по собственному желанию была дарована еще Императрицей Екатериной в "Указе о вольности дворянства", отменившем закон о сорокалетней государственной службе.
Молча выслушал Александр громом поразившее известие, так же молча подошел к родительской ручке, после чего удалился в свою комнату.
Через час с небольшим вышел во двор усадьбы. Видно было, что он взбешен.
– Сашенька! – окликнули его
О нем беспокоилась Татьяна Михайловна, любимая сестра. Она стояла у ворот, приложив руку ко лбу от солнца, и понимающе улыбалась. Сдержав резкие слова, он обнял ее.
– Прости, я не в себе. Как ты?
– Не спрашивай. Одна-одинешенька. Как Алешенька мой пропал, никуда не выезжаю, даже в Тверь. Не тянет.
– Голубка! Жених твой Алексей Вересаев геройски погиб под Выборгом. Награжден посмертно.
Татьяна заплакала. Постояв с грустной улыбкой, Александр направился к коляске.
– Ждать ли тебя к ужину?
Вскочив на козлы, Александр помахал ей легкой полотняной шляпой.
– Я задержусь у Львовых дни на два, на три.
– Поклон Николаю Александровичу и его семье! Счастливый путь!
В глазах Татьяны уже мерцала обреченность перестарелой девушки, живущей в глухом лесном краю.
Щегольская открытая коляска, запряженная двумя лошадьми, выехала за пределы усадьбы. Правил ими сам молодой хозяин. Потрясенный неожиданным поворотом в своей судьбе, Александр Бакунин спешил к Львову за пятнадцать верст, в имение Никольское-Черенчицы. В душе кипело и пылало возмущение "родительским деспотизмом", в глазах стояли слезы.
"Это невозможно! Невыносимо! Это… это пулю в лоб!" – безмолвно возмущался он.
Сытые добрые кони легко понесли вдоль широкой деревенской улицы, по дороге к березовой роще, дальше, дальше. Широко, бесконечно расстилалась вокруг равнина. Зеленые пологие холмы, засеянные рожью, пшеницей, овсом, ячменем, редко гречихой, привольной чередой нарушали ее ровность. Земля родила небогато, на красноватых суглинках почти никогда не созревали тучная жатва, редкому крестьянину хватало хлеба до нового урожая. Этого не мог не знать и не видеть молодой хозяин. Возделанные поля перемежались с перелесками, и чем дальше от имения, от деревенских серых изб, тем ближе и гуще подступали леса, пока, наконец, не сомкнулись вдоль влажной грязной дороги сплошной темной чащей.
"Батюшка прав, – думал Александр по трезвому размышлению, – хозяйство на пороге разорения. Нужны скорые меры, строгий надзор. Если бы не это, ужели бы он решился запереть меня в глуши? Жестокие, жестокие обстоятельства!"
Вновь засветлели перелески, показались ближние и дальние поля, пары, болотистый ручеек и низкая пойма с луговинами, стогами сена, зарослями ивняка. Блеснула синевой ленивая река с обрывистыми желтыми берегами.
Коляска миновала одну за другой еще две серые деревеньки, пустынные в эту страдную пору. Отсюда до имения Николая Александровича оставалось три-четыре версты.
Оно показалось в отдалении, на возвышенном холме, прекрасный дом в классическом стиле, с портиком и колоннами.
О, Франция, Италия!
…Мавзолей с колоннами, античный круглый храм, перекрытый куполом, розовая лестница, цокольный этаж из дикого камня грубого око?ла, наверху же блестел золоченый шар с ясным крестом. Александр снова на мгновение прикрыл глаза – столь явственно и больно возникли в душе виды Европы. Неужели все кончено? Неужели участь его отныне – деревянный дом, отчеты старосты и глушь, глушь…
"О, деспот, деспот собственных детей!" – воскликнул он про-себя, не решаясь, однако, отослать упрек в точный адрес.
Николай Львов, как истинный представитель екатерининского просвещения, успел проявить себя во многих областях культуры. А между тем даже читать не обучили его в родном доме! Как поэт, он был известен стихами и поэмами, издал целый сборник русских народных песен, а как архитектор, Львов стал одним из основателей русского классицизма. Им были построены Невские ворота Петропавловской крепости, здание Кабинета, Почтамт, жилые дома в Санкт-Петербурге, возведены храмы и соборы во многих городах России.

… Обогнув мраморный фонтан, колеса зашуршали по мелкому гравию просторного подъезда и остановились.
– Александр! – Львов сам выбежал под узорчатую тень свода, поддерживаемого колоннами над парадным крыльцом. – Как я рад! У меня как раз в гостях Гаврила Романович да Василий Васильевич. Уж собрались гнать посыльного, ан глядь, сам собой молодец явился. Хвалю, Сашка, хвалю.
– Легок на помине, – невесело улыбнулся Бакунин. – Здравствуй, Николай. Мои домашние шлют тебе добрые пожелания.
– Благодарствуй, друг! Да с тобой-то что стряслось, какие тучи? Пойдем, пойдем, поделишься, посоветуешься. Рад, очень рад тебе.
Несмотря на цветущий мужской возраст, сорок пять лет, Николай Львов был хрупок, как юноша, с тонким, почти женской красоты лицом, с подвижными, ласковыми, всегда одухотворенными глазами.
По лестнице, устланной светло-зеленым ковром, они поднялись на веранду второго этажа.
Здесь, за накрытым столом, уставленным легкими закусками, хрустальными бокалами и темной бутылкой шампанского в серебряном ведерке с полу-растаявшим льдом, сидели великий поэт и вельможа Гаврила Романович Державин и Василий Васильевич Капнист, румяный сорокалетний мужчина в кудрях седоватых волос.
– Ба, ба, ба! – загудел Гаврила Романович, легко подымаясь с места, чтобы обнять молодого Бакунина. Зоркие глаза его тут же заметили тень печали на лице новоприбывшего.
Он набрал воздуху в грудь.

Забыть и нам всю грусть пора,
Здоровым быть
И пить:
Ура! ура! ура!

– зычно прокричал он отрывок своего еще юношеского стихотворения. – Садись, садись напротив, смотри, как надо жить!
Высокий, носатый, сухощавый, в широкой белой, тонкого полотна расстегнутой рубахе с кружевом и вышивкой на груди и рукавах, в светлых коротких панталонах цвета сливок, с серебряными пуговицами на манжетах ниже колен, он выглядел свежее и моложе своих пятидесяти трех лет. От него припахивало не только шампанским. Судя по закуске в одной из его тарелок, розовой ветчине с дрожащим желе-студнем, и графинчику с лимонной настойкой поблизости к ней, великой поэт наслаждался жизнью с разными напитками.
Капнист, широко улыбнувшись, крепко пожал новоприбывшему руку.
– Приветствую, Сашок!

Отколь тебя к нам Бог принес?
Из Гатчины по воздуху примчался?
И прямо на пиру соседей оказался?

Окна с цветными стеклами были распахнуты. В них открывались виды на дальние вереницы все тех же пологих зеленых холмов, косые желтые поля, извивы рек и ручьев, по которым скользили тени от кучных, озаренных и медлительных облаков. Вокруг них широко ниспадали на землю солнечные лучи, над дальними лесами висели темные полосы дождей.
Александру принесли умыться с дороги, поставили четвертый столовый прибор, налили шампанского. В?на в этом доме выписывались по особенным картам из Франции и Италии и хранились в глубоком погребке, по годам, каждый в своем месте. Там же стояли бутылки и бочонки попроще, привезенные из Румынии, Крыма, Малороссии.
– Что Соколик наш не весел, что головушку повесил? – улыбнулся чуткий хозяин дома.
Александр незаметно вздохнул. Вино отозвалось в груди грустной отрадой. Захотелось утешения, не жалостливого, но изысканно-поэтического.
– Гаврила Романыч, – промолвил он, повернувшись к поэту с изяществом, усвоенным с детства в гостиных Европы, – сделай милость, почитай начало "Видения Мурзы". Душа просит.
Державин устремил на него проницательный взгляд. Помолчал и кивнул головой.
– Изволь.
Все приготовились слушать. Просьба была обычна, в этом кружке постоянно читались стихи, поправлялись неудачные места в сочинениях, обсуждались возможные направления творчества каждого.
Державин поднялся, откачнул голову назад и сложил на груди руки. Медленно, нараспев, словно выводя просторную песню, стал читать.

На темно-голубом эфире
Златая плавала луна;
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Сон томною своей рукою
Мечты различны рассыпал,
Кропя забвения росою,
Моих домашних усыплял;
Вокруг вся область почивала,
Петрополь с башнями дремал,
Нева из урны чуть мелькала,
Чуть Бельт в брегах своих сверкал;
Природа, в тишину глубоку
И в крепком погруженна сне,
Мертва казалась слуху, оку
На высоте и глубине;
Лишь веяли одни зефиры,
Прохладу чувствам принося.
Я не спал, – и, со звоном лиры
Мой тихий голос соглася,
Блажен, воспел я, кто доволен
В сем свете жребием своим,
Обилен, здрав, покоен, волен
И счастлив лишь собой самим…

Бакунин слушал, погружаясь в каждый звук. Вот она, высота прозрения, высота смирения…
Поэт смолк. Все молчали. Александр поклонился Державину.
– Благодарствуй, Гаврила Романович.
– Угодил?
– В самый раз… "И счастлив лишь собой самим." Теперь, укрепленный духом, могу поведать вам, друзья и наставники, заботушку, с каковою прибыл.
Он поднялся и стал смотреть в окно.
– Батюшка приказывает мне оставить службу, подать в отставку и поселиться в Премухино.
Наступило молчание.
– Важная перемена, – наконец, отозвался Львов. – Эдак сразу и не охватишь. И ты сгоряча наворотил, что Премухино – пуще крепкой тюрьмы для такого героя, как ты, с твоим воспитанием и талантами?
– Каюсь, – наклонил голову Бакунин.
– Сколько лет ты на государевой службе?
– С пятнадцати годов, считай, двенадцать лет.
Державин, успевший опрокинуть рюмку лимонной настойки, весело посмотрел на Бакунина.
– Я в твои годы, Сашок, тянул солдатскую лямку. Бил Пугачева под командованием его сиятельства графа Суворова, был кое-как отмечен и несправедливо отставлен от армии. Легко ли?
Все присутствующие знали его историю. Как добивался признания бедноватый дворянин и сирота, как случайно попала его поэма "Фелица" на глаза Екатерине Дашковой, а та показала ее Императрице. И как помчалась горбатыми дорогами судьба российского гения Гаврилы Державина.
– Стихи, стихи возвысили меня. "Фелица" моя, Государыня-Императрица Екатерина , подарила золотую табакерку с червонцами, сделала губернатором Олонецким, потом Тамбовским. Нигде я не ужился, со всеми переругался. Воры, мздоимцы, препоны, доносы! И засудили бы, да, слава богу, Сенат заступился. Я, друг мой, уже и с Павлом поссорился. Ха!

Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.

Упершись ладонью в колено, Александр дипломатично взглянул на поэта. Он знал и эту историю, и еще многие, будучи не последним лицом в Гатчинском управлении.
– Зачем же так, Гаврила Романович? Вас, я слыхал, приблизили, чин немалый дали. Служить-то надобно же. На благо Отечества?
Державин насмешливо и горделиво хмыкнул.
– Моя служба – поэзия и правда! Похвальных стихов, курений благовонных никогда не писал. С моих струн огонь летел в честь богов и росских героев. Суворова, Румянцова, Потемкина! Я не ручной щегол, я Державин! Ха!

Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой,
Пищит бедняжка вместо свисту,
А ей твердят: Пой, птичка, пой!

– Стыдись, Александр! У тебя есть состояние, сиречь независимая жизнь, а ты печешься о клетке. Не дури! Отец-то прав. Так ли, Василий Васильевич? – обратился Державин к Капнисту.
Тот качнул головой, усмехнулся.
– Нелегко возражать, "когда суровый ум дает свои советы". Государственная служба есть первейшая обязанность дворянина. Однако и родительская воля должна быть почитаема и принимаема во внимание. Тут строгие размышления надобны.
Державин вскочил, упер руки в бока и пустился мелкими шажками по веранде, притоптывая каблуками и приговаривая.

Что мне, что мне суетиться,
Вьючить бремя должностей,
Если мир за то бранится,
Что иду прямой стезей?

Пусть другие работают,
Много мудрых есть господ:
И себя не забывают
И царям сулят доход.

Но я тем коль бесполезен,
Что горяч и в правде черт, –
Музам, женщинам любезен
Может пылкий быть Эрот.

Утром раза три в неделю
С милой музой порезвлюсь;
Там опять пойду в постелю
И с женою обоймусь.

Он запыхался, хлопнулся на свой стул и орлом глянул на всех из-под густых бровей.

Я – царь, я – раб, я – червь, я – Бог!
Я – Державин!

Раздались рукоплескания.
– Продолжим в саду, друзья мои! – мягко пригласил всех Львов.
Сад и прилегающий к нему парк в этом имении также несли печать тонкого художественного вкуса его хозяина и создателя. Каких только пород деревьев из ближних и дальних земель не произрастало тут, каких цветов не красовалось и не благоухало на клумбах! Весело и отрадно было на дорожках, огражденных цветущими длинными газонами, подстриженными кустами, рядами фруктовых и редкостных заморских деревьев. В затейливом чередовании, где раньше, где позже, зацветали-отцветали всевозможные растения, постоянно услаждая вкус цветом и ароматом.
А осень? Даже в самые грустные дождливые дни в саду творилась волшебная сказка, так обдуманно, в живописном сочетании увядающих листьев посажены были деревья.
А пруды, устроенные выше и ниже по склонам, с водопадами и гротами, фонтаном, где плавали золотые рыбки? А беседка, откуда можно любоваться красотами, изобретательно превратившими обычный лесной холм в произведение живого искусства?
Везде ощущался одушевленный гений Николая Львова.
К разговору об отставке Бакунина больше не возвращались. Указы Павла , его странности, незабвенные времена Екатерины, новые переводы Карамзина, и последнее приключение с поэтом Иваном Дмитриевым заняли внимание гуляющих.
– Наш Иван Дмитриев вышел себе в отставку в чине полковника, вознамерившись посвятить свой талант поэзии, – рассказывал Александр Бакунин, бывший самым осведомленным, – как вдруг его хватают чуть ли не посреди ночи, везут, как зачинщика подготовки покушения на Павла .
– Как это? – не поверил Державин, – ужели сие возможно?
– Сие даже весьма просто, Гаврила Романыч! Увы. Но слушайте, слушайте! В скорое время ошибка обнаруживает себя сама. И царь, желая извиниться перед Дмитриевым, и не воображая себе ничего превосходнее военной лямки, возвращает того на службу и дает чин обер-прокурора Сената! Славно?
– Славно, – скривил гримасу Капнист. – Теперь пойдут ему чин за чином что ни год. Помяните мое слово.
– С ним ведь Карамзин дружен? – спросил Львов.
– Он его и открыл, в своем "Московском журнале", – сказал Державин.       – Я там премного помещался. А хороша проза Карамзина!

Пой, Карамзин! – и в прозе
Глас слышен соловьин.

– А кстати, – проговорил хозяин имения, – Завтра мы с Василием Васильевичем продолжим труды над стихами и баснями нашего незабвенного Хемницера. Царства ему небесного!
– Аминь!
Все перекрестились.

Иван Иванович Хемницер умер тринадцать лет назад, не дожив до тридцати девяти лет. Друг и спутник Львова по заграничным путешествиям, он писал прелестные басни и сказки, пронизанные светом его личности. Жил одиноко и любил повторять горькие слова Дидро: " Трудно и ужасно в наше время быть отцом, потому что сын может стать либо знаменитым негодяем, либо честным, но несчастным человеком". Таким человеком был сам Иван Хемницер. По совету и хлопотами Львова в 1782 году его назначили генеральным консулом в турецкий город Смирну. Отъезд оказался роковым. Поэт болезненно переживал свое одиночество. Незадолго до смерти он пророчески написал о себе: "Жил честно, целый век трудился, и умер гол, как гол родился". Эти стихи были вырезаны на надгробном камне его могилы.
– Все его произведения надлежит издать в полном виде. В трех частях, – повторил Львов. – Все, все, что осталось в бумагах – сочинения, письма. Мы с Василием Васильевичем почти все уже собрали и поправили… В этом мой неотложный долг перед ним.
Глаза Николая Львова увлажнились. Он считал себя невольной причиной несчастья.
Все помолчали. В тенистом парке было прохладно, журчание чистых струй, бегущих мелкими водопадами по круглым, уже замшелым валунам, настраивало на возвышенно-философский лад.
– Где-то он сейчас, наш Иван Иванович? Нет его с нами, одни стихи.
– "Иль в песнях не прейду к другому поколенью? Или я весь умру?" – тихо вздохнул Капнист. – Как же в молодости страшился я смерти! Ныне, с возрастом, не так уже. Страх и надежда суть два насильственные властители человека, и нет от них убежища в жизни.
Львов повернулся к Державину.
– Ты, Гаврила Романович, должен бы согласиться с Василием.
– Пожалуй. Молодые страсти жгут огнем, – задумчиво откликнулся тот.
Помолчал, вспоминая, и прочитал с поэтическим чувством.

Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет – и к гробу приближает.
Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет,
И дни мои, как злак, сечет.

– Это я в тридцать лет. Сейчас, в пятьдесят, другой уж я.

Все суета сует! я, воздыхая, мню,
Но, бросив взор на блеск светила полудневный,
О, коль прекрасен мир! Что ж дух мой бременю?
Творцом содержится Вселенна.

– Дай поживу еще двадцать лет, что-то скажется? Негоже на творца сваливать, самому понять надобно. Что-то пойму?
Друзья достигли округлой беседки-ротонды и разместились на ее скамьях. "Прекрасен мир" по-прежнему простирался перед взором в широкой и светлой красе.
– Уходит столетие, – проговорил Василий Капнист. – Сколь блистательное для Российской государственности! Сколь славное для русского оружия! Придут ли, родятся ли в девятнадцатом веке великие умы, подобные тем, что явлены были в нашем отечестве в осьмнадцатом веке? "Еще кидаю взор – и все бежит и тьмится."
Александр Бакунин, прищуря голубые глаза, тоже словно всмотрелся в будущее.
– Будучи свидетелем ужасного возмущения парижан, разрушивших в озлоблении старинную Бастилию, нахожусь я в опасении, как бы пример их не оказался пагубным соблазном для соседей в Европе и в России. Новый Пугачев, новый Разин, дикое воодушевление толпы… – он передернул плечами.
– Толпа предводится чувствованием, – согласился Капнист.
– А кто зароняет в юношество опасные неотразимые мысли? Лучшие умы человечества! Чудо! Я сам подпал под их обаяние, пока не увидел баррикады. Воспитание юношества – вот важнейшее дело родителей и государства, – с чувством говорил Бакунин. – Предчувствие мое тревожится. Не минуют меня будущие грозы…
– Рано всполохнулся, – усмехнулся Капнист, – и не женат еще. Наперед знать никто не может и кликать беду не надобно. Приготовляйся загодя, ищи невесту благородного происхождения, здесь ты прав. Грозы будущего никого не минуют, в тишине не проскочишь жизнь свою, драгоценный уец.

Державин и Львов молчали. Первый, кивая головой, вспоминал свою единственную боевую кампанию против народных армий Емельяна Пугачева, где отличился, повесив на воротах двух мятежников, другой благодушно смотрел на друзей, подумывая, чем бы занять их к вечеру, после обеда. Богато одаренный и разнообразно талантливый, он был еще и тонким музыкантом, и собирался посвятить музицированию тихий светлый вечер.
Василий Капнист уловил его душевную светлоту.
– Прекрасно общежитие достойных людей! – с наслаждением посмотрел он. – Сколь мило существовать вместе! Сирая вселенная есть понятие, огорчающее человека.
– Уединение тоже благо, – с улыбкой возразил Львов.
– Поскольку изощряет в нас ощущение нужды быть вместе.
Разговор вновь принимал обильное философическое направление, но тут Гаврила Романович, нетерпеливо повернулся к Львову и легонько ударил его по плечу.
– А я, Николай, подобно тебе, пустился в Анакреоновы луга. Что, в самом деле? Жизнь есть небес мгновенный дар, любовь нам сердце восхищает. А посему:

Петь откажемся героев,
А начнем мы петь любовь.

– Браво, – рассмеялся Львов, – это направление мало известно в русской словесности. Любовь и жизнь… как их разнять? Поэзия наша в долгу перед ними. Вот, кстати, последний перевод из Анакреона.

Напиши ее глаза,
Чтобы пламенем блистали,
Чтобы их лазурный цвет
Представлял Паллады взоры;
Но чтоб тут же в них сверкал
Страстно-влажный взгляд Венеры,
И с приветствием уста
Страстный поцелуй зовущи.

– Прехвально, Николай. Ужо порезвлюсь я в лугах анакреоновых, чует сердце. Однако, по мне, русская Параша во сто крат милей и краше его Паллады с Венерою.

Любовные приятны шашни,
И поцелуй в сей жизни – клад.

… Через неделю Александр Бакунин отправился в Петербург хлопотать об отставке. В конце осени того же года он навсегда поселился в Премухино.

Глава первая

Мишель отвернулся от зеркала, поглядывая в которое рисовал свой автопортрет, и быстрыми умелыми движениями карандаша стал накладывать тени на воротник и отвороты куртки. С листа бумаги смотрел лобастый кудрявый подросток с крупным ртом, высокими скулами и требовательным взглядом внимательных глаз. Сходство уже получилось, остались мелочи отделки. Оттенив плечи и фон, Мишель поставил дату 1827 год и подписал: "Портрет не кончен, так как я и сам еще не кончен".
– Папенька, – побежал он через весь дом в кабинет отца, – посмотрите на мой портрет. Похоже, да?
Александр Михайлович, уже седой, полноватый, с мягкой улыбкой взял портрет, и далеко отнеся его от глаз, внимательно рассмотрел.
Это была уже третья проба сына в рисовании самого себя, и каждый раз он заметно прибавлял в общей схожести, и все более терял в усидчивых завершающих подробностях. Но поскольку Мишель и сам заметил это в своей подписи, да обернул недостаток в достоинство, отец, с легким вздохом полюбовавшись работой, не стал выговаривать сыну о пользе прилежания.
– Изрядно получилось, – сказал он. – А теперь поди к сестрам, почитайте вместе "Робинзон Крузо". Книгу прислали недавно, на английском, весьма поучительное и интересное чтение. Поди.
– Папенька… – Мишель нерешительно посмотрел на отца.
Много раз он смотрел так, желая узнать о своей "тайне", но папенька, словно перехватывал взгляд и поспешно отсылал его прочь.
– Поди к сестрам, Мишель. Почитайте до обеда, – уклонился он и на сей раз.

… Александру Михайловичу было уже за пятьдесят. Многое произошло в его жизни за протекшие тридцать лет. Он жил в царствование уже четвертого царя.
В первые же годы, приняв на себя ведение хозяйства, он твердой рукой взял бразды правления, употребив весь ум и образованность на пользу своему семейству. И столь успешно повел дела земледельческие, что в скором времени смог приступить к делам строительным. По совету Львова одел камнем деревянный дом, украсил его новыми окнами, портиками и колоннами. Старая деревенская обитель приобрела благородно-классические очертания, не уступающие лучшим творениям усадебной архитектуры. По проекту же Николая Александровича поставил и красавицу-церковь.
И, разумеется, взрастил прекрасный сад с редкостными породами растений, частью позаимствованными у соседа и друга, частью заказанными на дальней стороне. Благоухающая красота окружила дом, расположилась на ближнем холме. Не оказались забытыми и пруды, гроты, ручейки. И, наконец, беседка, любимое место для вдохновенного уединения!
Премухино преобразилось.
Сии труды составили Бакунину славу рачительного и властного хозяина, процветающего помещика. Не довольствуясь сельскими радостями, Александр Михайлович далеко успел и на государственной службе. В царствие Александра Благословенного, которого он любил за то, что его любила бабка его, Великая Екатерина, вошел он в Тверское дворянское общество и много пригодился отечеству своим дипломатическим умом, образованием, честностью, за что был удостоен избрания губернским Предводителем дворянства.

Главнейшее же событие в его жизни свершилось в 1809 году.
Тогда пожаловал к нему старинный приятель Павел Маркович Полторацкий. Заехал он запросто, по-соседски, всего-то недели на две, но зато в обществе своей падчерицы Варвары Муравьевой. Юной красавице было всего восемнадцать лет. Она принадлежала к обширному роду Муравьевых, своей обильностью обогативших свою фамилию. Кого только не вмещало их родовое древо!
Подобно всем молоденьким девушкам, Варваре Александровне нравилось испытывать свои чары и кружить головы столичным молодым людям, гвардейским офицерам. Ах, ах, сколько их увивалось вокруг нее на зимних балах в Санкт-Петербурге! Ах, ах!
Александр Бакунин был уже немолод. Любовь поразила сорокалетнего холостяка, словно удар молнии. Он вспыхнул, как факел! Он обезумел. Вокруг нее столько молодых красавцев! У него нет ни малейшей надежды! Он ослеплен, он не владеет собой, жизнь без любимой женщины теряет для него ценность. Возраст, проклятый возраст! Он вдруг ощутил себя стариком! Никогда, ни разу не происходило с ним ничего подобного, он не представлял, что такое вообще возможно, и что он, Александр Бакунин, способен на такое в свои годы, в своей давно расчерченной жизни!
Пожар разгорался. Мучимый безнадежной страстью, он потерял грань самосознания, он чуть не застрелился в порыве отчаяния. Он, он, сын века просвещения!
К счастью, все эти беспорядки происходили на глазах его бдительной сестры.
– Александр, – недоумевала Татьяна Михайловна, – что с тобой творится? Объясни мне, прошу тебя, дорогой брат!
– Я погиб, Танюша, я пропадаю безвозвратно!
– Что за глупости, мой друг! На все есть манера.
– Я в огне, я готов на все… Без Варвары Александровны пулю в лоб.
– Опомнись, брат. Грех какой! Ступай к себе и будь покоен. Я позабочусь о твоем счастии. Бог милостив. Ничего не предпринимай до моего возвращения.
Не медля ни минуты, она устремилась к Полторацким. И там уговорила, умолила, убедила Варвару Александровну принять предложение брата, а ее родню согласиться на этот брак.
О, чудо!
Стараниями родственников дело уладилось к свадьбе, и два старинных рода соединились в счастливом браке.

В первые годы молодые часто наведывались в Тверь. Там в Путевом дворце располагался двор великой княгини Екатерины Павловны, сестры Императора, и ее мужа принца Ольденбургского. Будучи женщиной просвещенной, имея вкус к поэзии и истории, Екатерина Павловна ценила общество людей высокообразованных. Частым гостем ее двора был Николай Михайлович Карамзин, он читал здесь главы своей "Истории государства Российского" самому Александру . Бывал и Державин, уже выпустивший в свет игривые "Анакреонтические песни". Они приоткрыли новые пространства для русской лирики, но так и не ответили его духовным исканиям:
– Не то, не то! – отмахивался он. Бывали здесь и Капнист, и другие члены кружка Львова, осиротевшие после его смерти в 1803 году. Здесь Александр Михайлович вступал в почтительные споры с Карамзиным, в особенности, когда речь заходила об истории Европы.
Но после военной грозы 1812 года Бакунины и зимой перестали покидать Премухино.
За тринадцать лет у них родилось одиннадцать детей. Сначала две девочки, Любинька и Варенька, потом сын Михаил.
В ту ночь зловещие тучи сдвигались на небе, борясь друг с другом, гром и молнии терзали их, дождь лил как из ведра. Вспышка… и вековой дуб был расщеплен ударом, часть его с шумом повалилась у самого окна. В эту минуту раздался крик младенца.
Осмотрев новорожденного мальчика, доктор качнул головой, быстро взглянул на отца. Тот прикусил губу. Младенец мужского пола, первый сын его, оказался с изъяном по мужской части. Свершилось! Что за характер, что за судьба ждет такого человека?..
– Характер необузданный и скачущий, силы необъятной, вобравший порывистые наклонности обоих родов. Брак в будущем возможен, но потомство – ни в коей мере. Многие осторожности надобны при воспитании этого младенца.
''Какие осторожности? – захолонуло сердце. – С кем можно советоваться?'' В умных книгах его библиотеки на всех языках не оказалось ни единой строчки о том, что стало насущной необходимостью для главы семейства.
"Не навреди"– решил он и не стал вмешиваться вообще.
В последующие годы родились Танюша и Александра, потом пять мальчиков, здоровеньких, складных. Последней появилась на свет Сонечка, умершая во младенчестве.
Семейное счастье было долгим-долгим. Александр Бакунин оказался прекрасным отцом-пестуном, святость родительского долга была для него законом.
"Не быть деспотом своих детей"– пометил он в "Записках для самого себя", помятуя о характере родителей, и, может быть, зная свой собственный.
Физику, географию, космографию, литературу, рисование, живопись, ботанику, все, что знал и читал на пяти языках, что продумал, написал – все передавал он ясноглазым быстроумным отпрыскам. Он стал для них богом, справедливым, терпимым, бесконечно любящим.
Мать учила музыке и пению, ей помогали учителя, гувернеры и гувернантки. Поэму "Осуга" пели стройным детским хором. Ее сочинял в течение всей жизни в Премухино, словно вел семейный дневник, сам Александр Михайлович. Сколько прекрасных лет провела вместе эта семья, сколько восхитительных незабываемых событий сохранили в памяти дети!
В 1816 году пришла весть о кончине Гаврилы Державина. Позже дошло и последнее стихотворение. Оно завершило долгое борение его духа с мирозданием.

Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.

"Мудрец должен жить долго, – задумался тогда Александр Михайлович в своей беседке. – Через него задает свои вопросы человечество. Жизнь не озабочена ни славой, ни памятью, она есть нечто совсем иное… Поживи великий Державин еще двадцать лет, глядишь, и благословил бы каждое мгновение своего пребывания на земле".



В двадцатых годах грянули небывалые тревоги. Троюродными братьями приходились Варваре Александровне четыре будущих декабриста: Никита Муравьев, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы и Артамон Муравьев, двоюродными братьями – другие Муравьевы – Александр и Михаил. И молоденький Ипполит Муравьев.
… В просторной коляске ехали по тракту три молодых человека. Двое офицеры – Артамон Муравьев и Сергей Муравьев-Апостол, и братишка его Ипполит. Молодые, полные жизни. У Артамона на правой руке красовалось выколотое порохом имя жены VERA, он поглаживал и целовал его. Ехали долго, томительно, но разговоры только накалялись.
– Кто мне растолкует, – пожав плечами, говорил Артамон, – что мы потеряли в Премухино? Ужели старик Бакунин в своей глуши более сведущ в переворотах?
Сергей Муравьев-Апостол отвечал со всей серьезностью.
– Бакунин – свидетель французской революции, доктор философии, член Туринской академии. Его почта приходит из всех стран на всех языках. Выслушаем его мнение. О своих намерениях умолчим.
На эти слова взметнулся юный Ипполит.
– Каких намерениях? Сбросим царя, введем конституцию.
Старший брат с грустной любовью погладил его по голове.
– На кой ляд ты примкнул к Тайному обществу, вьюнош? Отбеги, пока не поздно.
Ипполит так и дернулся.
– Никогда! Муравьевы не отступают! Ты – мой старший брат, за тобой в огонь и в воду.
– Пожалей хоть отца с матерью, котенок!
– Я сказал.
Сергей вздохнул.
– Дурачок зеленый. Давайте-ка остановимся, подышим лесным воздухам. Я кое-что расскажу.
Они вышли.
В скуповатом его рассказе словно воочию, в сию минуту, братья увидели двух молодых офицеров, самого Сергея и его друга Павла Пестеля, участников Бородинской битвы, победителями гуляющих по Парижу в тысяча восемьсот четырнадцатом году. Город наводнен русскими войсками. В Сене нагишом купаются казаки, стирают, чистят лошадей. По стенам домов висят прокламации.

«Русский царь обещает покровительство и защиту.
Вива, Александр!»

Барышни-парижанки хватают за руки рослых военных, взбираются на седла. Французские юноши настолько под впечатлением от бородатых казаков с ножами на поясе, что уже отращивают бороды, дабы походить на русских дикарей-победителей. Казаки пьют вино, торопят.
– Быстро, быстро.
– О, бистро?, бистро?!
Калмыки, одетые в кафтаны, шапки, с луками через плечо и колчанами стрел на боку, водят верблюдов.
Павел Пестель и Сергей Муравьев-Апостол пробираются сквозь толпу.
– Где она, эта гадалка «Мадам Ленорман»? Наполеон выслал ее из Парижа, а теперь она вновь тут как тут.
– Все возвращается, – замечает Сергей. – Я тоже вернусь в Корпус инженеров путей сообщения.
Пестель одобряет.
– Для мирного времени отличный выбор.
– И знаешь ли, с кем я сижу на одной скамье? Не угадаешь. С Великим князем Николаем Романовым. Превосходный инженер.
Пестель строго взглядывает на него.
– Будущий Император! Запомни.
Сергей замедляет ход.
– Ошибаешься! Будущий Император – Константин, наш боевой соратник.
– У Константина нет законных наследников, – голос Пестеля непререкаем. – В интересах династии Царем станет Николай Романов. Не завидую.
Красавцев-офицеров шаловливо останавливают две парижанки, касаются пальчиками эполет, тянут из ножен «золотую шпагу».
– Ах, прелесть! Ах, страшно!
Польщенный Пестель учтиво щелкает каблуками, беседует на изящном французском.
– Это наградное оружие, мадемуазель. Называется «золотая шпага». Мой друг получил его за храбрость в семнадцать лет.
– Ах, ах! И у вас такая же! Вы оба храбрецы!
Идут дальше. Пестель морщит щеку.
– Наивный воздух свободы! А дома в России мы найдем дикое рабство. Доколе?
Сергей задумчиво сводит брови.
– Мой умудренный зять Бакунин застал самое начало французской революции. Вот на этих улицах. И не принял ее.
– Значит, ему удобно иметь рабов. Увы. Владеть людьми как собственностью есть дело постыдное. Да где она, эта контора, черт побери? А, вот.
На стене скромная вывеска «Салон мадам Ленорман». Для посвященных. Офицеры входят. Небольшое фойе, скамьи. Дверь к мадам Ленорман.
Первым входит Сергей. Черноволосая не старая женщина раскладывает карты. Сергею кажется, что карты светятся и шевелятся. После одного-двух вопросов гадала умолкает, глядя на расклад своих карт. Сергей ждет.
– Что вы мне скажете, мадам? Хоть одну фразу.
– Одну скажу, – отвечает он со вздохом. – Вас повесят.
– Ошибаетесь! В России дворян не вешают.
Лицо мадам сурово.
– Для вас Император сделает исключение.
Сергей выходит. Он взъерошен.
– Сказала, что буду повешен.
В дверь входит Павел Пестель. Сергей хмуро прохаживается из угла в угол. Пестель выходит озадаченный.
– И мне предсказала веревку с перекладиной. Полагаю, вещунья лишилась ума от страха перед русскими победителями.

Такими они появились в Премухино.
В борьбе двух крайних мнений при основании "Союза спасения" и при становлении устава "Союза благоденствия" Александру Михайловичу пришлось употребить все свои дипломатические способности.
– Необходимость изменения образа правления, – терпеливо убеждал спорщиков живой свидетель падения Бастилии, – существует только в воображении весьма небольшого кружка молодежи, не давшей себе труда взвесить всех бедственных последствий, которые неминуемо произойдут от малейшего ослабления верховной власти в стране, раскинутой на необъятное пространство. Усиление, а не умаление власти может обеспечить развитие народного благосостояния в нашем небогатом и редко населенном государстве.
Александр Михайлович был непоколебим.
– Но демократия! – горячился Сергей Муравьев. – Примеры Греции и Рима, участие в управлении всех свободных граждан! Разве история ничему не учит?
Александр Михайлович потуплял взор, вздыхал и со всевозможной мягкостью охлаждал горячие головы заговорщиков.
– Всенародное участие в управлении страной есть мечта, навеянная нам микроскопическими республиками Древней Греции. В странах теплых, богатых и густонаселенных ограниченные монархии еще могут существовать без особого неудобства; но при наших пространствах, в суровом климате и ввиду неустанной европейской вражды, мы не можем переносить атрибуты верховной власти в руки другого сословия.
Он склонял Муравьевых на свою сторону.
– Самодержавие представляется у нас не столько необходимостью или нужностью для интересов династических, сколько потребностью для народа и безопасности государственной.
Устав "Союза Благоденствия", который способствовал образованию умеренного крыла декабризма, был целиком разработан в кабинете Александра Михайловича Бакунина, не без влияния его старомодного консерватизма. Это смягчило участь многих декабристов.

1825 год. Санкт-Петербург. Над городом висели хмурые декабрьские тучи, серое каре войск недвижно темнело Сенатской площади. От него исходила угроза. Охваченный ею, высокий красавец, со вчерашнего дня, супротив своей воли, Император Всея Руси Николай I, молился в церкви вместе с семьей.
Свита, генерал Сухозанет, Василий Левашов и другие ожидали его на площади. При появлении государя генерал Сухозанет четко шагнул навстречу.
– Бунтовщики вооружены, Ваше Величество.
– Вы полагаете, надо стрелять?
Николаю I отчаянно не хотелось ввязываться в стрельбу, и, как новичок, он молил о помощи. Сухозанет понимал это.
– Во спасение империи, Ваше Величество!
Со стороны войск доносились возгласы, дружные крики.
– Ура Константину! Да здравствует Конституция!
Царь был удивлен.
– Они знают слово «Конституция»?
– Им сказали, что это жена Константина.
Василий Левашов, уже влиятельный сановник, исподволь наблюдал за Николаем I. За прошедшие годы Василий Васильевич высоко взлетел по службе, имел дома в столице и Москве, пользовался доверием правительства. Сейчас он был весь внимание, наблюдая за молодым царем.
– Могучий мужчина, – соглашался сам с собой. – Бледен, как полотно. Свалилось на него. Отца задушили, деда прибили, пращура отравили…
Николай I медлил и медлил.
– Грех начинать царствование с пролития крови подданных.
– Я прикажу стрелять холостыми, – Сухозанет брал на себя. – Не послушают, пустим картечью поверх голов. А уж коли и тогда не вразумим, пускай пеняют на себя…

Почта в Премухино приходила раз в неделю. Обильная, книжная и журнальная, на пяти-шести языках. И весточки от друзей, родственников. Радостный день!
Александр Михайлович на ходу сломал сургуч на первом конверте.
– От Василия Левашова. Старый друг! Вспомнил меня.
И замер с письмом в руке.
– Они осмелились! О, горе! Стрельба, аресты… – и без сил опустился в кресло, дочитывая. – «сожги письма, бумаги, любые сношения».
Исход декабрьского восстания 1825 года стал потрясением для всего семейства Бакуниных. Когда страшная весть достигла Премухина, все затихло в просторном доме.
Ночью хозяин имения жег в печи письма, дневники, черновики.
– Боже милосердный! Что они натворили!
Мишель тоже не мог спать. В ночной рубахе стоял возле печки.
– Они выступили, да?
– Запомни, Мишель, эту ночь. И то, что произойдет чрез время.
– Их схватили?
Александр Михайлович в возмущении потряс кулаками.
– Верноподданные! Гвардейцы! … Драчливые петухи! Заигрались!
Юный Мишель отрешенно смотрел в пространство.
– Они надеялись на победу?
Отец горестно качался на скамеечке перед топкой.
– Считать свои намерения сбыточными – преступное сумасбродство! О-о! Самоистребительная кровь Муравьевых! О-о!
Но Мишель бил в свою точку.
– Они хотели лучше… другим? И могут потерять свою жизнь?
Александр Михайлович опомнился.
– У тебя глубокий ум, Мишель. Заметь бе?ссмысль в самой посылке: привилегированный слой с оружием в руках выступает против собственных привилегий. Такое возможно только в России.

Пошли аресты. Слухи наводнили окрестности. "Того взяли, схватили, привезли из деревни…" Родители трепетали за детей.
Сергея Муравьев-Апостола арестовали в полку, где он служил. При нем находился и младший братишка Ипполит. Оба оказали яростное сопротивление. Сергей был ранен, сбит с ног. Ипполит, решив, что брата убили, застрелился.



… Кабинет Императора Николая I искрился солнечными лучами, отблески Невы добавляли игры света и тени на узорном потолке. Николай I лично разбирался с решениями судов, бумагами бунтовщиков. Сегодня ему помогал Василий Васильевич Левашов. Император был мрачен.
– Сергей Муравьев-Апостол. Вместе с Пестелем намеревался истребить весь царский род, все мое семейство.
Левашов вздохнул.
– Прискорбно, Ваше Величество.
Император поднялся, принялся мерить шагами просторный кабинет.
– Мой однокашник, как говорится. Прекрасный инженер. Вместе мечтали о железных дорогах по всей России, за Урал, по Сибири. И будем, будем строить, никуда не денешься.
Он позвонил.
– Введите Муравьева-Апостола.
Едва живого Сергея ввели под руки два офицера. На голове его пестрела кровавая повязка, на грязной рубахе – засохшие пятна крови, тюремный вид его был ужасен. Особенно в кабинете дворца.
Офицеры ушли. Сергея шатало от слабости, он держался из последний сил. Царь и Левашов усадили его в кресло. Наступило молчание.
Наконец, Николай I шагнул к креслу.
– Не время разбрасывать камни, Сергей Иванович! У нас с вами инженерное образование. Россия нуждается в нас.
Муравьев-Апостол даже не взглянул в его сторону.
Император продолжал.
– Россия переходит от ручного к машинному способу производства.
Сергей упорно смотрел в пол. Николай по-братски нагнулся к нему.
– Ведутся изыскания под железную дорогу. Вначале в Гатчину, потом в Москву. Наши мечты! Мы принял расширенную колею, чтобы ничьи войска не ворвались к нам по рельсам. Вот моя рука.
Но Сергей убрал руки за спину.
Помолчав, Николай I пожал плечами и кивнул Левашову. Так же под руки они повели Сергея к двери.
– Разрешите прислать вам свежую рубаху? – предложил Левашов.
Голос Сергея был глух, по исполнен внутренней силы.
– Я умру с пятнами крови, пролитой за Отечество.

… 13 июля 1826 года пять участников декабрьского восстания – Кондратий Рылеев, Павел Пестель, Петр Каховский, Михаил Бестужев-Рюмин и Сергей Муравьев-Апостол были повешены.
Траур и панихиды по казненным были запрещены. Живой памятью о братьях Муравьевых в Премухино остался дубок, посаженный их руками в тот незабвенный приезд.

… Зато весело шелестела листвой молодая липовая аллея. Деревьев было одиннадцать, они были названы именами детей.

Не драгоценная посуда
Убранство трапезы моей, -
Простые три-четыре блюда
И взоры светлые детей.

Кто с милою женой на свете
И с добрыми детьми живет,
Тот верует теплу на свете
И Бог ему тепло дает.

Когда вечернею порою
Сберется вместе вся семья,
Пчелиному подобно рою,
То я щастливее царя!

Поэма "Осуга" тех благословенных лет светится миром и благодатью. Дети еще малы, родители здравы, а сам Александр Михайлович незаметно для самого себя преобразился во Вседержавного и Всеведающего патриарха, окруженного любящей и покорной паствой.
Мишель, старший сын, беспокоил его.
Глубокая уязвленность подростка уже давала о себе знать неровностями его нрава, а бунтарская кровь молодых Муравьевых да собственные деспотичные бакунинские порывы добавляли огня. Лет с десяти-одиннадцати он вдруг стал убегать из дома на целые сутки. Когда это случилось впервые, переполошился весь дом, но потом уже не беспокоились. Отец просто посылал человека с теплым тулупом для сына.
В тринадцать лет, обостренный, поперечный, он переживал ужасные муки. Отношения с матерью были ножевыми, с подростковой уязвимостью он сгорал от стыда, что она знает его изъян. С отцом было помягче.
– Объясни ему, наконец, по-мужски, – вздыхала Варвара Александровна.
– Ни-ни, – Александр Михайлович тряс лицом. – Сейчас любое слово как огонь к сену. Возраст!
– Ах, мой друг! А мне-то… где взять любовь к нему? Десять детей! Жалко его.
Александр Михайлович крепился сердцем.
– Жалость ломает человека. Несчастье, напротив, кладет величие на чело тех, кои умеют вынести его.
Что делал оскорбленный ребенок в тверских лесах? Пенял на судьбу? Почему, почему именно его наказала она? Младшие браться, рождавшиеся один за другим, домашние коты, псы, жеребцы – все были полноценными, не обойденными судьбой. Пусть никто-никто не знает об этом, но знает мать!
– Она виновата! Она! – непосильные переживания для детской души. Он падал в траву, рыдал горько и безутешно. Все виноваты, весь мир виноват перед ним, разрушить, опрокинуть его жестокость и несправедливость! Никакой пощады этому миру!!
Мать, с юных лет обремененная многодетностью, навряд ли проникалась тайнами душевной жизни любимых чад. Ее стараниями все были здоровы и прекрасно воспитаны. Зато отец, мужчина, мог бы объясниться с ребенком! Но… избегал, тянул, старался не замечать. Так никто и никогда не поговорил с Мишелем всерьез и спокойно о том, что огнем калечило юную душу, не нашел точных слов, чтобы разъяснить мальчику его особенность, умиротворить глубинные страхи и обиды.
Едкая, едва заметная трещина змеилась между родителями и старшим сыном.
Однажды он лежал в траве и смотрел в небо. Бурные рыдания его стихли, слезы просохли. Он многое слышал о своих казненных и сосланных родственниках, посмевших выступить против власти.
– Все неспроста, – засветилась мысль. – Быть может, я отмечен свыше. Не для меня тихие радости семейной жизни, я не буду жить для себя.
Подросток вскочил на ноги. Новая сила входила в него.
– Сам Бог начертал в моем сердце судьбу мою. "Он не будет жить для себя!" … Вот оно что!
Мишель гордо посмотрел вокруг. Пусть. Теперь он знает.
Четырнадцати лет Михаил Бакунин был определен в Императорское артиллерийское училище близ Санкт-Петербурга и на долгих пять лет покинул райскую жизнь среди возлюбленного семейства.



– Варенька, – настороженно окликнула племянницу Татьяна Михайловна. – Ты придешь нынче ко мне читать Четьи-Минеи?
Варенька, стройная темноволосая и темноглазая девушка шестнадцати лет, отрицательно качнула головой. Это был отказ. С невнятным бормотанием тетка сердито взглянула на нее и махнула обеими руками.
– Уж диви заняту была! Скверная девчонка.
– Не обзывайте меня!
Девушка проскользнула вперед, скрылась в своей комнате и заперлась изнутри. Бросилась на постель, лицом в подушку, и, задыхаясь, стала рыдать, тихо, чтобы не слышали. Потом в слезах опустилась на колени.

Отче наш, Иже еси на небесех!
Да святится Имя Твое,
Да приидет Царствие Твое…

Лицо ее исказилось, из глаз полились слезы, кулаки сжались.
– Кому ты молишься? Бога нет! Я сойду с ума от сомнений! Я урод, отверженное творение, я не верю в Бога!
До каких пор? Сколько, сколько раз за последние годы с нею происходило одно и то же!
Все началось с того, что в тринадцать лет во время поста она прочитала книгу St.-Francois de Salle. Это было подобно удару грома! От исступленной веры в Бога, от ужасного разлада между долгом перед Ним и своими "грехами" она чуть не зарезалась. Душа горела как в огне. Когда мучения оставляли на миг ее душу, она оглядывалась по сторонам и удивлялась, что вокруг все спокойно. Как они живут, и может ли она жить так, как они?
Никто не понимал ее, от нее отшатывались.
Детские и отроческие душевные невзгоды у детей Александра Михайловича происходили на редкость драматично. Но к папеньке, любящему, всезнающему, холодновато-отстраненному собственным совершенством, никто подойти не решался. Матери же и вовсе не удавалось стать доверительной отдушиной для собственных чад, к ней испытывали почему-то даже тайную нелюбовь.
Варенька пережила все сверх всякой меры. После исступленной веры в Бога другое, противоположное, дикое и ужасное, подозрение в небытии Бога адским огнем прожгло душу.
Непосильные мысли для юного существа. Девочка едва уцелела. Отчаяние, ужас и безнадежность рождали в глубине существа вопль, от которого выступала испарина и шевелились волосы. "Бога нет! Нет! Почему же меня отталкивают? Почему называют сумасбродной девчонкой? Пусть! Я – отверженное творение, я не верю в Бога, я урод, я не такая, как все!"…
Все ли человеческие существа проходят через подобные потрясения?
Понемногу, вместе с отрочеством отступили и эти порывы. Никто из взрослых, и менее всего величественный Александр Михайлович, так и не узнали, что пережила в глубине души эта смелая веселая девушка.
… Отплакавшись, она уселась за столик возле окна, выходившего во двор. Вот проехала подвода к хозяйственным постройкам, вон с парадного крыльца спустились братья, все пятеро, окружая папеньку. Конюх, держа под уздцы смирную старую лошадь под широким седлом, ожидал их у ворот.
Родные братья! Ах, благо!
Стало совсем легко, будто все, что накопилось в душе, вырвалось вместе с рыданиями. Она любила в себе эту ясность. И сейчас оглянулась вокруг твердым и светлым взглядом. Пусть ничего не понятно, но можно жить дальше. Причесала гребнем густые вьющиеся волосы, уложила их на макушке и легким шагом вышла в гостиную. Там села за фортепиано, взяла для начала несколько аккордов, потом заиграла этюд юного польского композитора Шопена, который выучила на прошлой неделе. После отъезда Мишеля, исполнявшего худо-бедно партию скрипки, она играла только фортепианные пьесы и аккорды.
Ах, Мишель, любимый брат! Вот кто понимал ее! Как давно его нет! Зато его письма наполняют всех такой радостью!
Услыша музыку, вошла с рукоделием в руках и опустилась на стул у окна Любаша, старшая сестра. В противоположность мятежнице-Вареньке, Любаша была светленькой, хрупкой, словно воздушной, и всегда-всегда ясной, словно бы никакие сомнения никогда не касались ее совершенной души.
– Пойдем в сад, Любаша, – Варвара захлопнула крышку фортепиано.
– Я хотела предложить.
– Лишь захвачу письма Мишеля.
Они миновали столовую, где сидели две младшие сестренки, Танечка и Саша. Они рисовали цветной тушью собранные на берегу цветы и травы, выделяя каждый лепесток, жилочку и ворсинку – старательно, не дыша, держа за образец картинки в толстой немецкой книге по ботанике, где каждая гравюра была исполнена с непостижимой тщательностью и переложена полупрозрачной тончайшей бумагой. Девочки молча посмотрели вслед старшим сестрам. После рисования, через сорок пять минут, им предстояли занятия с папенькой немецким языком, перевод и заучивание наизусть лучших стихотворений Гете, а перед ужином маменька усадит их за фортепиано.
Теплый майский день незаметно перешел за четыре часа пополудни.

Выйдя за ворота, девушки обогнули луг, где пятеро братьев под надзором отца и с помощью конюха осваивали верховую езду, и пошли по аллее наверх. Весь сад был в цвету. В начале мая выпали холода, задержавшие цветение, и теперь распустились враз все фруктовые деревья, черемуха, сирень, лесные и луговые цветы. Их ароматы струились в воздухе как райские грёзы. Пение птиц и кваканье лягушек слышались отовсюду, снизу и сверху.
– Тетенька опять обижается на тебя, да? – спросила Любаша.
Варенька кивнула головой.
– Ну и что? Я не виновата, – строптиво ответила она. – Я не могу верить вслепую…
– Папенька велит верить, не рассуждая.
Варенька передернула плечами.
– Пусть мне докажут! Если тетенька так верит в вечную жизнь, почему она сама не умирает? Вся религия – от страха. Я тоже боюсь, но честно.
– Ты бунтуешь, Варенька, ты хочешь понять умом. А вера – это озарение, это божественная благодать. Это тайна. Постичь ее разумом – невозможно, – тихо говорила сестра. – Как странно. Который год мы с тобой ведем эти разговоры, еще при Мишеле, а папенька даже не догадывается, что у нас на душе.
– Мы все обожаем папеньку и никогда не выйдем из его родительской воли, но… Любаша, миленькая, разве ты не видишь, что мы – в золотой клетке? Я часто думаю о мире, окружающем Премухино, о барышнях Твери, Москвы. Они другие. Помнишь княгиню Дашкову восемнадцати лет, с саблей в руках посреди крамольной толпы солдат! Вот какие они. А наша тетенька Екатерина, фрейлина императрицы, во дворце! Вот где жизнь! О, как я хочу вырваться отсюда!
Любаша не отвечала.
На высоком насыпном холме, в беседке, откуда открывался вид на дальние-дальние покатые холмы, покрытые лесами, девушки уселись на скамейку и положили на стол письма брата. Третий год семья жила без Мишеля. Его письма из мальчишеских, полных жалоб на грубость товарищей и на строгость офицеров, "перед которыми никогда не бываешь прав", превратились в юношеские, они дышали лукавством и живыми картинками. Их читали и перечитывали.
Большинство их было написано убористо и мелко по-французски, русский же пестрел ошибками и помарками. Многое уже помнилось наизусть, но читать хотелось снова и снова.
… Я узнал черную, грязную и мерзкую жизнь, во мне совершенно заснула всякая духовность. Как холодно в этом чуждом окружении!.. Мне предстоит побороть еще много недостатков, как, например, нерадивость, чревоугодничество, даже леность, которая иногда посещает меня. Но с помощью терпения и доброй воли я надеюсь отделаться от них… Учение довольно трудно, но для меня это единственное средство честно прожить и стать полезным моему отечеству и моим родным… Я был подвергнут аресту за то, что с улыбкой сказал: "Ого!", в то время как полковник угрожал заслать моих товарищей туда, куда Макар телят не гонял…
Поначалу мальчиков держали взаперти, но года через два юнкерам разрешили посещать родственников и знакомых в Санкт-Петербурге. Вот когда пригодились обширные связи Бакунина-старшего! В лучших великосветских гостиных молодой человек набирался необходимых манер и новых знакомств.
Булгарин, Греч, Пушкин! Я встречаю всех этих писателей у Дмитрия Максимовича Княжевича. Одно сочинение Пушкина, соединившее в себе черты трагедии и романа, взбудоражило весь город. Это "Борис Годунов". Ты пишешь мне, любезная Любинька, что немецкие писатели ставят ее наряду с лучшими шиллеровскими трагедиями. Здесь мнения разделены. Иные говорят, что эта трагедия есть лучшее произведение Пушкина. А вот мнение нашего учителя словесности: он говорит, что Пушкин никогда еще так высоко не стоял, но что он также часто упадал, описывая характер Годунова по Карамзину.... Пушкин сочинил прекрасные стихи "Клеветникам России", они полны огня и подлинного патриотизма. Вот как должен чувствовать русский! Русские – не какие-то французы, они любят свое отечество, они обожают своего государя, его воля – закон для них, и между ними не найдется ни одного, который поколебался бы пожертвовать самыми дорогими своими интересами и даже жизнью для его блага и для блага отечества… Сегодня тринадцатое мая, а у нас выпал снег. Как должно быть хорошо сейчас в Премухино! Думаю, там теплее, чем здесь, и, вероятно, все в полном цвету… Я нахожусь в лазарете, почти совершенно выздоровел, хотя еще несколько слаб. Не пойду в лагеря, а проведу около двух месяцев у тетки на даче.
"У тетки на даче…"
Знали бы сестры, каким способом получено право на лазарет и теткину дачу! Все просто: Мишель, напившись вечернего чаю, вышел во двор, разделся до пояса и лег на талый жесткий снег. Простуда не замедлила.
И это была не единственная хитрость Мишеля. Несмотря на благие порывы и уверения, дела и поступки юного Бакунина все чаще расходились с общепринятыми правилами. Но сестры не видят, они обожают брата, и все, что он пишет, находит самый умиленный отзвук. И о странных недопустимых поступках, которые совершает их Мишель, о лжи, о денежных долгах. Нелегко оправдать их юношеской неопытностью.
… Управляя мной совершенно, он довел меня до того, что я стал просить денег у Княжевича. Товарищ посоветовал дать вексель на 2500 рублей. Вексель и другие долги заставили меня обманывать всех. Дал вексель еще на 1000 рублей, разносчику на 1300 рублей, чтобы подождал.
Папенька был очень расстроен этим письмом. Деньги были посланы, но Александру Михайловичу пришлось написать сыну весьма резкие слова.
Да, Александр Михайлович недаром хмурился и недовольно качал головой. Блаженное время "маленьких деток – маленьких бедок" уходило в прошлое, перед отцом подымались вопросы насущного устройства и пропитания огромного семейства. Гвардейская будущность старшего сына должна была украсить род и развязать узлы наследства, и в глубине души родители уже считали его за отрезанный ломоть. Однако святой завет дворянина "Береги честь смолоду!", беззаботно нарушаемый их отпрыском, кривизна и загрязненность его нравственной природы, столь чуждые благородному сословию, больно тревожили отцовское сердце.
Но не сестер! Они благоговели.
У нас вчера был Великий князь Михаил Павлович: он приехал к нам в лазарет и заметил, что во время болезни я ужасно вырос. Я с ним мерился, и он, увидя, что я выше него, сказал: "Молодые люди растут все вверх, а мы, старики, растем уже вниз". Великий князь сделал смотр нашей школе и остался чрезвычайно доволен; он поцеловал правого флангового и велел всем передать… Император распорядился нас закрыть. Холера – настоящая причина нашего заточения. Теперь, когда я под замком, у меня не может быть более приятного времяпровождения, чем с вами, моими лучшими друзьями. Как вы добры, милые сестры, что так любите меня! Чем я это заслужил?..
А вот и первая любовь. Ах! Она – Мария Воейкова.
На двадцати четырех листках французского письма описаны мельчайшие переливы чувства и отношений. Нет слов, это увлечение встряхнуло его, соскоблило с души казарменную ржавчину, пробудило к духовности, но зачем делиться восхитительными подробностями с дочерями А.Ф. Львова, автора гимна "Боже, Царя храни!" Ах, ах! Они шушукаются по уголкам о его любви, поверяют друг другу горести и радости, они близки, как девушки-подружки! Их брат, жандармский офицер, поражен немужским поведением Мишеля, его недоумение выражается по-мужски резко и насмешливо. Мишель задет.
Я вкусил все счастье любви, все ее надежды. Одно слово брата, который счел смешной нашу близость, и все было кончено. Любовь для меня больше не существует.
Ах, они его понимали! У сестер к этому времени были и свои маленькие душевные тайны. Они уже танцевали на балах в Твери, общались с молодежью соседей: Вульфами, Лажечниковыми, Львовыми, Дьяковыми, Беерами, к ним нередко заезжали молодые офицеры из расквартированных поблизости полков. Любинька, кроткое хрупкое создание, одаренная душевной красотой и изяществом духовной природы, где спокойствие и грация были отличительными чертами ее в высшей степени святого и благопристойного существа, нравилась многим из них, но планка ее запросов, обязанная к тому же и необыкновенному воспитанию, была столь высока, что соответствовать ей брался не всякий.
Варенька уже поняла это и решила по-своему.
– Я не собираюсь ждать человека, способного сделать меня счастливою во всех отношениях, – рассудила она про-себя. – Такого нет! Пусть "Он" будет хотя бы приятен и добр. Зато сейчас же после обручения я потребую безотлагательного заключения брака, ибо, если буду долго тянуть, я боюсь, мне придется изменить свое намерение и взять обратно свое слово.
– Оставь, Варенька.
Долгие майские сумерки спускались на равнину. В кустах раздалась первая трель соловья, подхваченная сразу несколькими певцами. В ответ им полилась русская песня "Дивчина моя". Обнявшись, сестры пели ее на два голоса.

Милого нет!
Ах, пойду за ним вослед;
Где б ни крылся,
Ни таился,
Сердце скажет мне путь…



Часы, которые будущий Император Николай простоял с семьей в домовой церкви, в то время как на Сенатской площади развернулись в темное каре войска, руководимые заговорщиками, тот смертный ужас, испытанный 14 декабря 1825 года, ужас уподобления обезглавленным королям английскому и французскому, навсегда врезались в его память.
Месть царя тяжелой пятой легла на Россию. Отныне любая вольность пресекалась на корню, а люди, преданные ее образу, исчезали бесследно.
Дольше всех продержался Московский университет. Со всех концов съезжались в его стены даровитые юноши, чтобы учиться на его факультетах, общаться с профессорами и между собой, философствовать, спорить, кутить. Но после истории с поэтом Александром Полежаевым и здесь ощутились студеные сквозняки реакции.
Александр Полежаев был внебрачным сыном богатого помещика. Поэтический дар его был несомненен, в университетском студенческом братстве стихи его читались и распевались на всех пирушках, а поэма "Сашка" переписывалась во многих списках. Это было озорное, полное непристойностей, стихотворное переложение "Евгения Онегина", сочиненное тем же блистательным размером.
Пушкин не обиделся.
Во все времена возникают подобные поделки, лишь добавляющие блеска их образцам; они легкомысленны и недолговечны, повзрослевшие озорники весьма скоро открещиваются от них, как от шалостей горячей юности.
Не так получилось с Полежаевым. К несчастью, список поэмы попал в руки попечителя университета, затем к министру народного просвещения. Юношу, по обыкновению всех полицейских служб, разбудили далеко за полночь, велели одеться в студенческий мундир, проверили наличие всех пуговиц и повезли прямо во дворец.
Был пятый час утра, но в приемной уже сидели сенаторы. Один из них, полагая, что юноша чем-то отличился, предложил ему должность учителя при своем семействе.
Царь бросил на вошедшего испытующий взгляд.
– Ты ли сочинил эти стихи? – спросил он.
– Я, – отвечал Полежаев.
– Вот, князь, – усмехнулся государь, обращаясь к попечителю, – вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу, чему учатся там молодые люди. Читай эту тетрадь вслух.
Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать.
– Я не могу, – сказал он.
– Читай! – закричал Николай .
Этот крик вернул ему силы. Никогда не видывал он своего "Сашку" переписанного столь красиво и на такой славной бумаге.
Сначала робко, потом одушевляясь более и более, он громко и живо дочитал поэму до конца. В местах особенно дерзких Николай делал знак рукой министру. Тот закрывал глаза от ужаса.
– Что скажете? – спросил царь по окончании чтения. – Я положу предел этому разврату! Это все еще следы, последние остатки, я их искореню! Какого он поведения?
Министр, разумеется, не знал, какого он поведения, но в нем проснулось что-то человеческое.
– Превосходнейшего поведения, Ваше Величество.
– Этот отзыв тебя спас, но наказать тебя надобно для примера другим. Хочешь в военную службу?
Полежаев молчал.
– Я тебе даю военной службой средство очиститься. Что же, хочешь?
– Я должен повиноваться.
Государь подошел к нему, положил руку на плечо и, сказав:
– От тебя зависит твоя судьба; если я забуду, ты можешь мне писать, – и поцеловал его в лоб.
Александр Герцен, поведавший эту историю, говорил, что раз десять заставлял Полежаева повторять рассказ о поцелуе. Тот клялся, что так и было. Несколько лет спустя Полежаев умер в солдатской больнице. Ни одно письмо его к государю ответа не имело.
Вскоре настал черед и самого Александра Герцена. Идеи французской политической философии были дороги его сердцу и близки его друзьям-студентам, объединившимся вокруг него. Юноши расхаживали в бархатных беретах и трехцветных шарфах, устроили шумный протест против профессора Малова, когда тот неуважительно отнесся к одному из студентов. В университетской "маловской" истории принимал участие и Лермонтов, никому не известный юноша.
Александр Герцен и его друг Огарев, едва окончившие курс, были арестованы и сосланы в глубину России на пять лет.

Но ранее их испытал гонения студент Виссарион Белинский, казеннокоштный студент.
Белинский родился в городке Чембаре в бедной семье армейского лекаря в 1811 году. Вечно пьяный отец бывал неразборчив и буен во хмелю, с кулаками гонялся за женой. Щуплый сынок Виссарион приводил его домой, обводил пьяного через широкую, в доску, дыру на крыльце. В восемнадцать лет Виссарион отправился в Москву поступать в университет.
– Папенька, маменька, соберите меня, завтра я ухожу с обозом.
Мать, изможденная женщина с врожденно-умным лицом молча взялась за сборы. Отец пьяно вскинулся.
– А кормить тебя кто будет?
– Своим умом проживу.
– Болезный мой, – мать со вздохом обняла сыночка, затерла золой вздувшийся волдырь на шее.
Первый же встреченный город, Рязань, очаровал впечатлительного юношу. Оказывается, в России есть прекрасные города!
Наконец, за много верст, словно в тумане, засветилась колокольня Ивана Великого. К ней долго ехали. Москва-река была запружена барками. Златоглавая белокаменная Москва показалась сказкой.
На заставе его остановили.
– Кто таков?
А свидетельства о происхождении у него нет, отец забыл дать его сыну!
– Беглый?
Кое-как, сказавшись лакеем графа Ивана Николаевича, молодой человек миновал стражу. Быстрым шагом отдалившись на расстояние полуверсты, он свернул за угол в переулок, отыскивая глазами укромный непыльный уголок, чтобы отдохнуть от пережитого страха. Он был боязлив, слабого здоровья и ощущал себя совершенно беззащитным. И вдруг увидел приближающуюся к нему духовную особу в замызганной рясе, служителя алтарей. Поравнявшись с Белинским, тот снял шляпу и словно старинному знакомому пожелал доброго здравия, после чего "проблеял козлиным голосом".
– Милостивый государь! Пожалуйте отцу Ивану на бедность две копейки.
Виссарион догадался, что в кармане достопочтенного отца Ивана обреталось только шесть копеек, и, следовательно, не доставало двух. Молча подал он два гроша и проследил взглядом, как тот бегом пустился в ближайший кабак.
В ту же минуту новое приключение ожидало его. Опустившись на траву, бледный, худой, с воспаленными прыщами на шее, он расположился было на краткий отдых, как вдруг над ним раздалась медовая цыганская скороговорка.
– Открою тебе всю судьбу, соколик. Не пожалей копеечки.
Молодая женщина в пестрой юбке протягивала руку. Он достал из кармана копейку. Всей душой стремился он в университет, и цель была так близка, что стало страшно. Пусть скажет что-нибудь хорошее.
– Ты идешь получить и получишь, хотя и сверх чаяния. Люди почитают тебя за разум, тебе многое послано. Только языком не сшибайся, – пропела цыганка, глядя прямо в глаза, и ушла, качнув пестрыми юбками.
Через две недели, получив по почте "Свидетельство…" и пройдя собеседование, Виссарион Белинский, "казеннокоштный" студент словесного отделения, уже сидел на лекциях в университетской аудитории.
– С живейшей радостью спешу уведомить Вас, дражайшие папенька и маменька, что я принят в число студентов Императорского Московского университета. Теперь я состою в классе, имею право носить шпагу и треугольную шляпу. В нашем пресловутом Чембаре очень удивляются, что я принят в университет? О, Чембар, пресловутый Чембар! Ежели меня не умели ценить в Чембаре, то оценили в Москве… Здесь на сто рублей можно купить такое количество книг, которое по настоящей цене стоит пятьсот… В моем нумере двенадцать человек. Постельное белье снежно-белое, переменяется каждую неделю. Завтрак в семь часов состоит из булки и молока. Обед по будням в два часа, по праздникам в двенадцать часов по звону колокольчика. Стол по будням состоит из трех блюд: горячего, холодного и каши. Горячее бывает следующее: щи капустные, огуречные, суп картофельный, суп с перловыми крупами, лапша и борщ попеременно. Из горячего говядина вынимается и приготовляется на холодное или жаркое. Хлеб всегда ситный и вкусный, и кушанья приготовляются весьма хорошо. По воскресеньям и прочим праздникам сверх обыкновенного бывают пироги, жаркое и какое-нибудь пирожное. Столы всегда накрываются скатертями, и для каждого студента особенный прибор: тарелка, покрытая салфеткой, серебряная ложка, нож и вилка. У каждого стола, коих 14, прислуживает солдат. Порядок в столовой чрезвычайно хорош. Увидя столы, накрытые снеговыми скатертями, на которых поставлены миски, блюда, карафины с квасом, приборы в величайшем порядке, можно подумать, что это приготовлен обед для гостей какого-нибудь богача. Миски у нас оловянные на поддонах, блюда такие же, тарелки каменные. Миски и блюда блестят, как серебряные. Такая чистота во всех отношениях наблюдается… Я пролежал в больнице две бесконечные недели по причине жесткого кашля… Какая разница между казенными и своекоштными студентами! Первые всегда на глазах у начальства, вторые живут один в комнате, могут сидеть ночь и спать день. Сердце обливается кровью, как поглядишь – как живут своекоштные…
Михаил Лермонтов занимался на том же курсе. Или разница в положении своекоштных и казеннокоштных была неодолима для молодого самолюбия, или у каждого был свой круг, но "друг друга они не узнали".
Виссарион стал центром "Литературного общества 11-го нумера."
Мечты о сочинительстве кружили голову. Виссарион чувствовал в себе священный пламень. О, наивность начинающего! В драме "Дмитрий Калинин" его благородный герой смело попирает сословные границы ради любви и свободы. "Одиннадцатый нумер" был в восхищении.
В простоте душевной Белинский вознамерился напечатать драму в университетской типографии и даже поправить за сей счет свои ужасные финансовые дела. Шесть тысяч рублей снились ему чуть не каждую ночь!
"Осмелюсь льстить себя сладкой надеждою, что мое сочинение, несмотря на свои недостатки, как первое в своем роде, не будет лишним в нашей литературе, столь бедной литературными произведениями, и удостоится внимания Вашего, как первый опыт молодого студента", – написал он и, замирая душой, смущенно принес рукопись в деканат. Споспешествовать успехам отечественной литературы стремился отважный автор.
Там прочитали. Отношение к нему сразу ужесточилось.
– Заметьте этого молодца. При первом же случае его надобно выгнать, – распорядился ректор.
Белинский ужаснулся. Он дал себе клятву все терпеть и сносить.
Как раз в это время в университете сменился попечитель. Новая метла вымела за ворота последние остатки вольного преподавания. Увидев это, Михаил Лермонтов без сожалений оставил и студенческую скамью, и Москву, закутил, загулял в Санкт-Петербурге в новом окружении Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, где, по слухам, преподавание литературы еще окрыляло молодые умы.
Но не тут-то было. В тот же год император потребовал и в Школе всячески стеснять умственное развитие молодых питомцев!
Белинский, стиснув зубы, терпел все, даже когда казеннокоштных студентов стали запирать на ключ в их комнатах на двенадцать человек.
Но дело было решенным. Случай, очередная хворь, пропущенный экзамен, злодейски подвернулся почти на самом выходе. Переэкзаменовки ему не дали и уведомили об увольнении из университета. Лишившись всех надежд, он совершенно опустился.
"Все равно" – опасное безразличие овладело им.
Спас его Николай Станкевич. Однажды в зиму Белинский сиротливо сидел на заснеженной университетской лестнице, обнимая такого же бездомного уличного пса. «Все равно». И не обратил внимания на шаги за спиной.
– Висяша, ты? – это был Алексей Левашов, тоже студент.
– Я, горемыщный.
– Слава богу! Пойдем скорее.
Алексей чуть не потащил его за рукав. Виссарион уперся.
– Что нужды? Какого лешего?
– Станкевич просил привести студента, исключенного за пьесу.
– Черта ему во мне? – жгучая надежда взъярилась в нем, но Виссарион уже не верил.
Алексей настаивал.
– Он сам сочиняет. Идем, идем, не артачься.
– Плюнь ему в харю и разотри ногою.
– Не матюкайся. Это судьба твоя.
Они уже шли по Тверской мимо столь знакомых Белинскому заведений.
– Я без девок сгораю. Может, зайдем?
– Боюсь. Еще ни разу.
Николай Станкевич был тоже студент университета. Услышав, что кого-то исключили за сочинительство, он, сам писавший стихи, попросил привести беднягу в свой эстетический философский кружок, собиравшийся по субботам в доме профессора Павлова на Дмитровке, где Станкевич снимал квартиру с прислугой и пансионом.
Белинский скоро оценил этот щедрый, не враз раскрывшийся, подарок судьбы. Их общение стало плодотворным и судьбоносным для всей русской литературы. Станкевич обладал умом необычайной ясности и тончайшим слухом к прекрасному, слова его отзывались в душе Белинского возвышенными развернутыми картинами. Виссарион стремительно рос в драгоценном общении кружка.
Гениальность Станкевича была для него очевидна.
– Висяша, ты читал "Старосветских помещиков"? Это прелесть!.. Прочти. Как здесь схвачены прекрасные чувства человеческие в пустой ничтожной жизни, – из этих слов Станкевича родилась на свет великолепная статья Белинского о творчестве молодого Гоголя.
Философское и литературное мировоззрение Станкевича, развитые Белинским в его статьях, поразили Россию. Редактор журнала "Телескоп" Надеждин, у которого часто печатались студенты университета, и где печатали стихи и Станкевич, и члены его кружка, стал поручать Виссариону рецензии и самостоятельные статьи о русской литературе.
Имя "Виссарион Белинский" мало-помалу становилось известным русскому читателю.

Сам Николай Станкевич оканчивал в то время Московский университет.
В высшей степени благородный романтик, он и наружно обращал на себя внимание изящной и грациозной фигурой, тонким одухотворенным лицом, обрамленным длинными и густыми черными волосами. Взор его был ласков и весел, нос с горбинкой и подвижными ноздрями придавал лицу необычную утонченность, губы с резко означенными углами всегда таили улыбку. Его дед был родом из Сербии, отец был богатым воронежским помещиком. Живость характера проявилась в нем с детства, это был настоящий enfant terrible, девяти лет от роду из шалости сжегший целую деревню. Для хороших натур богатство и даже аристократическое воспитание очень благотворны, они не связывают волю и дают ширь развитию и духовному росту, не стягивая молодой ум преждевременной заботой.
В первое время своей юности Николай любил общество, танцы, новые знакомства и людской говор, у него была редкая способность становиться с первого раза в прямые, открытые и благородные отношения с людьми. Ему всегда было необходимо видеть много людей, так же как необходимо и много мыслить про-себя. Он писал стихи, даже драму "Василий Шуйский", но печатал мало и не любил, чтобы о нем говорили как о литераторе.
В Москве Николай Станкевич бывал частым гостем в семействе Бееров. Состояло оно из матери, болезненно- нервной, впрочем, добродушной и приветливой дамы, двух дочерей и двух братьев, старший из которых учился в университете. Жили они поблизости, и в доме постоянно толпилась студенческая молодежь. Старшая из девушек, Наталья, возбудимая, нервозная, вообразила себя влюбленной в Николая. Узнав о ее чувстве к нему, Станкевич был огорчен.

Нет, для Наталии Беер Станкевич был недостижим.
Судьба, однако, состояла в том, что имение семейства Беер в Шашкино было деревенским соседом бакунинского Премухина. А домосед Александр Михайлович Бакунин уже давно собирался показать Москву своим дочерям.


Над военным лагерем спустилась ночь. После долгого дня, заполненного пушечными стрельбами, баллистикой и фортификацией, юнкера Императорского артиллерийского училища спали под белыми пологами палаток. На подступах к орудиям несла охрану караульная служба. "Слуша-ай!"– доносился временами их сторожевой окрик.
Не всех свалил усталый сон. Кто-то перебирал струны гитары, кто-то сидел у костра, иные затеяли ночное купание под обрывом в речушке, что огибала мягким полукольцом возвышение, приспособленное под военный учебный полигон.
Растянувшись на походной койке с подставленным в ногах березовыми чурбаками для удлинения, Мишель курил в темноте. Он только что отложил томик Веневитинова, погасил свечу, и размышлял о письме поэта к графине NN. Оно произвело на него сильное впечатление. В коротеньком послании Веневитинов с изящной простотой и ясностью старался дать представление о задачах и возможностях философии, как науки, в духе после-кантовского идеализма. Все это почему-то было внятно душе Мишеля, распахивало такие пространства, что дух захватывало, словно в полете; хотелось вдумываться и напрягаться изо всех сил, и размышлять, размышлять.
"Он прав! – Мишель обострял мощные, далеко не задействованные, он ощущал это, возможности своего мышления. – Я тоже бьюсь беспрестанно над выработкой миросозерцания, которое могло бы решить главный для меня вопрос – вопрос о назначении человека. Мне представляется, что можно многое сделать на этом направлении. И пусть, пусть не позволено мне судьбою всецело погружаться в обыкновенные радости жизни, – юноша вздохнул и покусал губы, – пусть. Мое призвание далеко в иной стороне. Я человек обстоятельств, и рука Божья начертала в моем сердце священные слова, которые вновь и вновь обнимают все мое существо. "Он не будет жить для себя!"
В палатке противно зудели комары. Убив одного-двух на щеке и на лбу, Мишель вскочил, набросил на плечи одежду и, пригнувшись у полотняной двери, босиком вышел вон.

Светила луна. Длинные, полупрозрачные, озаренные ее сиянием, светились близ нее волокнистые облака. Такие же облака волнами лежали по низинам, вдоль речного русла, густо стояли внизу, почти скрывая темный кустарник и пасущихся на лугу коней. Пахло травами, речной сыростью.
"Слу-ушай!"– прокричал в тишине караульный.
С удовольствием ступая по росистой траве, Мишель обошел палатки, постоял у догоравшего костра, прикуривая от головешки.
– Не спится, Миша? – прищурился один из трех юнкеров, засидевшихся заполночь. – Али красные девки снятся?
В словах его как будто не содержалось ничего обидного, но в армии нет секретов… Михаил, морщясь одной щекой, поскорей отошел прочь.
"В один миг они разрушили иллюзию, дававшую мне счастье. Как мучительно терять иллюзии! Они испаряются и открывают истину во всей наготе и суровости, повергая сердце в удушающий едкий дым, в ужасное страдание".
Усевшись на пенек над самым обрывом, он постарался справиться с собой.
Это было нелегко.
После возвышенного строя мыслей, после мечтаний о грядущем высоком поприще горизонт будущего был покрыт мрачными тучами, а душа, низвергнутая в мрачную темницу, больно терзалась. Все казалось мертвым. Эти состояния, когда они настигали, бывали мучительны… Неужели вся жизнь есть тягостный переход от обольстительных грез к ужасным пробуждениям?..
Мишель сцепил длинные руки на колене и откачнулся назад, в позу равновесия.
Итак, философия. Только она способна помочь ему справляться с собою, спасти его дух от жгучих упаданий, она будет способствовать его усовершенствованию. Должно лишь углубиться в созерцание своей души, чтобы познать ее природу… Да, на этом направлении можно найти ответ, от которого станет легко и неустрашимо идти по жизни.
Глядя на темную равнину, неравномерно укутанную белыми пеленами, Мишель стал думать о высшем в себе и в мире.
Мало-помалу прекрасное состояние вновь охватило его. Душа, словно вырвавшись из бренных преград, разлилась по всему пространству, обнимая целое мироздание, ему было хорошо, легко, все предметы, каждое растение, каждый цветок говорили языком любви, в каждом из них он читал особенную мысль, особенное чувство, гармонирующее с чувством беспредельной любви и с высокой мыслью о причине всех миров!
"Как бесконечно блажен я сейчас, когда чувствую всемогущие силы для того, чтобы жить, чтобы достойно носить великое звание человека и постигать цель бытия своего!"
Он обожал в себе это чудо, оно вознаграждало его за все переносимые унижения.
Через несколько дней лагерная жизнь кончилась. Впереди предстояло производство в офицеры, выпускные экзамены и назначение в гвардию.
А в промежутке… О, в промежутке полагался месячный отпуск домой. Домой! Впервые за пять лет!
За пять лет! Боже великий!

… Что с ним происходило, когда он подъезжал к Премухино, и когда вдруг увидел за купами деревьев родной дом! В нетерпении он выскочил из коляски и что есть духу пустился бегом, как когда-то его отец.
Так, с разбегу и очутился в зале.
И сразу увидел всю семью. Шел обед, все сидели за обеденным столом. И семья увидела его – высокого, румяного, с безмерным счастьем в голубых глазах.
– Ах!
Все повскакали с мест, объятья, слезы, поцелуи. Что тут началось! Мишель подошел к отцу.
– Здравствуйте, папенька!
– Ты вернулся, – дрожащим голосом заговорил отец, всматриваясь и обнимая сына. – Взрослый мужчина. Я рад, я рад.
И еще один человек, помимо всех родных, улыбался ему. Троюродный брат Николай Муравьев. Мишель запнулся.
– Постой, постой… сейчас… Коля? Из детства, сквозь время, ей-богу.
– С приездом. Мишель! С возвращением.
Они хлопали друг друга по спинам. Николай видел взгляды сестер.
– Ну… не стану отнимать у красавиц-сестер любимого брата.
Мишель был на верху блаженства. Пять лет он мечтал об этой минуте! Пять лет! Сколько раз за эти годы, загнанный, одинокий, он сжимался под одеялом в огромной казарме, плача в подушку о тесном теплом безопасном братстве, о потерянном рае! Как больно томилась душа в толпе ровесников, чуждых малейшей духовности!
Зато теперь!
О, теперь его окружали прекрасные незнакомки – Любовь, Варвара, Татьяна, Александра и целый выводок братьев. Он был ошеломлен. В одну минуту вновь получил он то, что потерял, кажется, целую вечность назад, о чем тосковал в казенных стенах. Что? Теплое безопасное братство людей, близких не только по крови, но и по духу. О, счастье! Эти минуты обретения он запомнит на всю жизнь.
Всей гурьбой они обошли дом, сад, пруды, излучины Осуги, Кутузову горку, все места, милые сердцу.
– А помнишь, Мишель, как ты спрятался, а мы искали, искали? А помнишь, как Варенька провалилась в снег, и ты ее вытаскивал? А помнишь, а помнишь… О, Мишель, как чудесно, что ты опять с нами! А знаешь, папенька уже много ушел в поэме за этот срок, мы научим тебя, когда станем петь. Скоро начнутся балы в Твери, ты станешь сопровождать нас?
И Мишель не верил самому себе.
Как прелестны его сестры! Как смышлены мальчики, как им нравится старший брат и его военный мундир! Как велика семья! Неужели все они любят его?
– Безумный, я искал мнимого счастья вне моего семейства! Я люблю вас более, чем когда-либо. Мы все созданы для счастья высокого, основанного на любви. Наконец-то я нашел верных друзей, которые меня понимают.
А вскоре, к изумлению и радости восхищенной родни, у старшего брата обнаружился поразительный дар слова.
Такого в Премухине еще не слыхивали. Размахивая длинными руками, словно загребая ими, Мишель брался рассуждать обо всем на свете, и делал это с таким блеском, что заслушивался сам себя и увлекал за собою свое окружение. Он и выстраивал многосложную логическую цепочку, и замыкал, и размыкал ее, и делал скидки в сторону, отступления, переходы, он далеко уходил от темы и вдруг возвращался к ней с новым взглядом.
Высокий металлический голос его отдавался в воздухе, словно серебристый колокольный звон.
Конечно, строгий логик нашел бы в его речах и несообразности, и полет воодушевления, и обычную хитрость, но благодарной стайке сестер и братьев все было в новинку, они потрясенно внимали необычному воздействию его слов, отдавались хаосу и пропасти чувств, искрами воспламенявших сердце и голову, с восторгом давали увлечь себя в лабиринты без руководящей нити.
Воистину, Мишель был вознагражден за все.
Он сам не чаял свалившегося на него богатства. Его превосходство было бесспорно, влияние неограниченно. Чистая молодежь Премухина с восторгом предалась старшему брату. И сильный ум его коварно обежал свои необыкновенные владения, полученные в одночасье, ни за что и даром: восхищение сестер и братьев, почти богомольный порыв любви, свежий ток их светлой духовной энергии, неизмеримо усиливающий мощь его собственного существа.
Это было ново. И это понравилось. И прогулки с троюродным братом, столь близким по духу.
– Где воевал, Коля?
– На Кавказе, где еще. Усмирял, покорял. Рука прострелена. В отпуске по лечению. А тебя поздравляю, гвардеец! Лихо!
Наутро Николай прощался с семейством. Он был в форме, с саблей и даже пистолетом. Этот предмет почему-то заинтересовал Вареньку.
– А можно стрельнуть?
– Нет, нет. Увы.
– Хоть в руках подержать?
– Он заряжен. Дотронуться можно. Ах, девушки! – и залюбовался Варенькой.
И тут ревниво вмешался Мишель.
– Нажмешь вот тут и все. Я тебя научу.
Почтенный Александр Михайлович преподнес племяннику прощальный подарок.
– Жаль, Николушка, мало погостил. Поклон родителям. Прими в подарок книгу.
Муравьев тут же открыл ее. Ахнул.
– «Высказывания Наполеона»! Лихо! «В ранце каждого солдата лежит жезл маршала»! Крепко!
Мишель тоже впился в страницу.
– «Если бы у меня были казаки, я бы завоевал весь мир». Размечтался!
Николай прочитал на прощанье.
– «В России нет дорог, одни направления». Ковров персидских ожидал, что ли?
Он бережно уложил книгу в сумку садясь в коляску. И вскоре скрылся за поворотом.
Все казалось столь благостно, что сам седой патриарх Александр Михайлович, поддавшись общему настрою, с умилением взирал на семейную идиллию.
– Может быть, все образуется, – вздыхал он, имея в виду тяжелые события, предшествовавшие приезду Мишеля. – Дай-то бог.
Не ведал премудрый Александр Михайлович, какие беды и потрясения обрушит на его голову старший сын! Предчувствия тридцатипятилетней давности сбывались неотвратимо.
Бакунин-старший приближался к семидесяти годам, глаза его слабели, но созидающий дух был ясен по-прежнему. С помощью жены он властной рукой вел многосложное хозяйство и воспитывал подрастающих сыновей. О дочерях говорить было нечего, они выросли, они ожидали достойных женихов.

О том, что происходило здесь несколько месяцев подряд, никто вслух не упоминал, тем более при Мишеле. А он, упоенный блаженством всеобщей любви к нему, не видел, не замечал тревоги в глазах Любиньки, не слышал невольных обмолвок. Словно глухарь на току, он был поглощен лишь своим собственным нежданным счастьем.
Точно волшебный сон, пролетел месяц отпуска. Мишель прощался с семейством, уезжая в офицерские классы. Не на долго! Через месяц-другой он заедет на побывку перед назначением. Он окрылен. Теперь у него такая поддержка, какой нет ни у кого на свете! Он счастлив и силен ею.
В Премухино вновь полетели его письма. Но что это? Они превратились в длинные диссертации-поучения с требованием отчета обо всех движениях души, обо всех помыслах сестер и братьев. Он требовал полной искренности, и сам разливался соловьем, исповедуясь перед сестрами до самого донышка. Он звал вперед, к неведомому совершенствованию, к которому стремился всем существом.
Без колебаний Мишель деспотически назначил себя духовным руководителем своих родных.
– На мне, как на старшем сыне и брате, лежит ответственность за все семейство, – заявил он с захватывающей дух серьезностью, бесцеремонно оттесняя старого отца. – Указывать близким путь к истине – честолюбие не знает другой цели!
И поразительно, как эти "близкие" доверчиво подчинились ему, пошли за ним с радостью, без малейшего сомнения.
– Ты открываешь нам новую жизнь и самих себя, наш дорогой Мишель. Пиши, пиши нам, любящим тебя, – отвечали сестры, захваченные его вихрем.



Между тем, в Премухине назревала драма. Началась она прошлой осенью, когда в имение приехал один из сводных братьев матери Александр Полторацкий, достойный и благовоспитанный молодой человек. Время тогдашнее текло по-иному, в гостях живали подолгу, неделями, месяцами, даже годами, и за такие сроки вполне становились членами семейства.
Стояли прекрасные сентябрьские дни. Деревья в полной красе увядания услаждали взор золотом, багрецом и темной зеленью, доцветали хризантемы, качались над травою последние луговые цветы. Длинные косяки и быстрые стаи перелетных птиц потянулись к югу.
У матери семейства Варвары Александровны и у ее брата было о чем поговорить, повспоминать, слишком многое произошло в жизни дорогих им людей. "Кто в гробе спит, кто дальний сиротеет…" Но очень скоро внимание молодого человека переместилось на молодых племянниц. Таких девушек он еще не встречал! И не то, что они говорили на пяти языках, играли на фортепиано… В усадьбах, разбросанных по русским просторам, почти все барышни болтали по-французски и бренчали на клавишах.
Нет, не это.
Одухотворенность, искренность, простота, готовность к самоотречению поражали в них. Особенно, в Любаше, нежной, как ангел.
Юноша не сводил с нее глаз. К своему ужасу, Бакунин-старший стал замечать, что и дочь его благосклонно принимает это внимание! Все закружилось в его воображении! Брак между дядей и племянницей был невозможен, кощунственен, противен природе и христианской религии!
Пресечь, прекратить! Быстро, немедленно!
Александр Михайлович потерял себя от волнения.
– Жена, что нам делать? – в панике вопрошал он, словно воочию видя уже случившееся несчастье. – Что, если она вспыхнет, загорится, как я двадцать лет тому назад? Как сладить будет? Моя кровь-то, моя…
Варвара Александровна оставалась невозмутима.
– Успокойся, Александр. Подобных повторов не бывает. Любаша сдержана, воспитана, она не допустит даже мысли.
Легко сказать "успокойся"! А молодые люди бродят по саду, сидят в беседке… Теперь все силы его души были направлены на спасение, на предотвращение беды, которая, это было ясно как день, нависла над семейством.

Вновь, словно двадцать лет назад, Александр Михайлович потерял голову. Страх лишил его обычной рассудительности, ему и впрямь казалось, что он спасает семью от неминуемого позора, призрак которого стоял перед ним днем и ночью.
– Замуж, отдать ее замуж! Срочно!
Замужество – выход слишком известный. Имея на руках четырех повзрослевших дочерей, невозможно не думать об этом, не присматривать женихов, не предпринимать надлежащих шагов! В женихах недостатка не было, они постоянно крутились вокруг. Но отдать Любашу, нежную хрупкую, возвышенную, как ангел, срочно отдать первому попавшемуся, без любви и ее согласия, значило погубить Любашу.
Боже сохрани!
К несчастью, страх, словно черный змей, поселился в душе Александра Михайловича, изглодал тревогой, лишил трезвого разумения. К тому же, к старости он обнищал зрением, оно впервые стало изменять ему, на мгновение, на два… Все стало еще страшнее, жутче!
Четыре дочери, и ни одна не замужем, а он слепой старик! А время идет!..
Скорее всего, это было нервное возрастное расстройство, вызванное временным потрясением, но кто бы осмелился сказать об этом "дорогому папеньке"! С упорством и настойчивостью маньяка старый отец принялся устраивать судьбу Любаши, своими руками потрясая до основания внутреннюю гармонию премухинского мира, вдохновенно и мудро возведенную им. Гуманнейший из людей, взрастивший дочерей в земном раю любви и добра, искусства и просвещения, Александр Михайлович принялся бесцеремонно искать претендента на руку Любаши, требуя от дочери ужасной жертвы.
Можно представить душевное состояние семейства!
В Премухине воцарилась полная безысходность. Слово отца по-прежнему оставалось для них безусловным доказательство истины, а сам он – чем-то великим, выходящим из ряду обыкновенных людей. Своей английской снисходительностью Александр Михайлович умудрился воздвигнуть такую преграду между собой и детьми, что наглухо отгородился от их живой доверительности.
"Мы воспитывает своих дочерей, как святых, а выводим на рынок, как кобылиц"… – печально заметила Жорж Санд, замечательная французская писательница тех времен.
А вот и жених, как черт из табакерки! Это Ренне, дворянин из захудалого литовского рода, офицер расположенного неподалеку кавалерийского полка. Нечистый гуляка, картежник и прочее. В своей недалекости он даже не смог оценить, в какое семейство занесла его игривая фортуна, кем была его невеста! Следуя низости своей натуры, он позволял себе замечания и кучерские насмешки над сестрами, клеветал на них родителям. Пошлый грязный мир вторгся вдруг в премухинские пределы.
Не в правилах семейства было обсуждать решения отца, но Варенька, набравшись храбрости, сделала попытку заступилась за сестру. Высоко подняв голову, пылая румянцем, она остановилась на пороге его кабинета.
– Папенька! Выслушайте нас хоть единственный раз. Любаша не вынесет брака с Ренне, она ненавидит его, она умрет от отвращения, – произнесла она по-французски.
Ответ отца поразил всех.
– Пусть умрет, но исполнит долг свой.
Старик был не в себе его "занесло", душа его пылала, он был болен, но как было знать об этом восемнадцатилетней девушке! Качнувшись, она упрямо схватилась за дверной косяк.
– Папенька! Распорядитесь, чтобы он уехал. Папенька, ну, пожалуйста! Его присутствие убивает ее.
– Если Ренне уедет, я уеду вместе с ним, – капризно сказал отец.
В тот же день прямо за столом стало плохо матери, потом и ему, отцу семейства. Это потрясло Любашу. Ради спокойствия родителей она решила принести себя в жертву.
А что же Мишель? Занятый офицерскими экзаменами, он рассеянно приветствовал помолвку сестры и будущего родственника. И лишь заехав на побывку, узнал правду.
– Тебя неволят, Любинька? – ахнул он.
Его лицо стало страшно. Казалось, он был готов разрушить весь мир.
– Мишель, я умоляю, не говори ничего папеньке! – испуганно спохватилась Любаша. – Он может умереть от огорчения!
Мишель испытывающе всмотрелся в сестру.
– Значит, ты любишь своего жениха?
– Я его не выношу… и он… я боюсь его.
– Он так высокомерен, так пренебрежителен, Мишель! Ты бы видел, как он с нами разговаривает! – воскликнула Варенька. – Как с низшими существами.
Неистовый гнев опалил Мишеля.
– Да как он смеет! Я убью его на шести шагах!
– Молчи, Мишенька, молчи! – Любаша закрыла лицо руками. – На все Божья воля.
– Нет, Любаша, я не замолчу! Я не могу снести мысли о том, что ты будешь несчастна. Понимаешь ли ты муки обожающего тебя брата?
Мишель безусловно взял сестру под свою защиту. В пылком воображении молодого человека рисовались убийственные картины надругательства над невинной девушкой, сердце наполнялось сладостной борьбой за справедливость.
Спасение пришло, как ураган. В поведении дочерей появилась неизвестная отцу твердость. Он правильно определил ее источник. Тишина в Премухине была взорвана в одночасье. Гром и молнии потрясали родовое гнездо. Вся молодежь Премухина оказалась на стороне старшего брата.
Глава семейства впервые принужден был отступить.
Помолвка была расстроена.
Но через неделю Александр Михайлович отыскал следующего жениха, тоже офицера, Загряцкого. Все повторилось. Страх за четырех незамужних дочерей по-прежнему терзал Александра Михайловича.
С помощью старшего брата успешно отбили и эту атаку. Загряцкий исчез.
Образ непогрешимого демиурга-папеньки таял на глазах. У сестер, наконец-то, родились сильные сомнения насчет его безусловной правоты во всем. Зато у Вареньки укрепился собственный взгляд на свое будущее.
"Если хоть одна из нас выйдет замуж, папенька успокоится и прежний мир вернется в Премухино" – решила она.
Тем временем офицерские экзамены Мишеля шли своим чередом. С его способностями они не представляли ничего сложного, назначение в гвардию было почти в кармане. И как-то вечерком, в приподнятом настроении, помахивая веточкой, он вышел прогуляться, одетый или застегнутый не совсем по форме, и, как говорится, нарвался.
Генерал имел фамилию Сухозанет.
– Уж если надел ливрею, то носи ее как полагается, – не удержался он от замечания, с издевочкой называя мундир ливреей.
Бакунин вскипел.
– Никогда не надевал ливреи и надевать таковую не думаю.
За эту дерзость его отчислили с офицерского курса. Вместо гвардии он был зачислен прапорщиком в одну из армейских артиллерийских бригад в западном крае.
Отец узнал об этом из "Инвалида".
Спустя полторы недели прапорщик Михаил Бакунин в должности взводного командира оказался в заброшенной белорусской деревне под Вильно. Он ничуть не расстроен. Офицерская карьера вообще не привлекала его. Целыми днями он валялся в палатке и читал все, что удавалось достать. Историю России, "Идею философской истории человечества" Гердера, статистику Литвы, Адама Смита, романы Руссо… Деятельный ум искал пищи. Бакунин бросился в серьезное чтение со страстью, и ощутил себя выросшим в собственных глазах.
Счастье на земле – только в познании!
Дома же, в Премухине, все понемногу успокоилось. Началось благотворное сближение Александра Михайловича со своими собственными детьми. Они разглядели в нем обыкновенные человеческие слабости, он признал их право на собственные решения.
– Если бы ты знал, Миша, как отрадно чувствовать, что мы можем быть чем-нибудь для него, мы почти беспрестанно с ним, и он так нежен, так добр. И это счастье, друг, ты нам дал, – благодарила брата Татьяна. – Без тебя мы бы навсегда остались в том тяжелом отдалении, в которое воспитание наше поставило нас. Ты первый заговорил с ним, высказал перед ним свои и наши чувства и сблизил нас. Видишь, Миша, причиной всего нашего счастья, всех наших радостей – всегда ты. Твоя сила с нами.
Сестры боготворили его более, чем когда-либо.

Медленно тянулось время.
Не охотник до карт и кутежей, Мишель смотрелся белой вороной среди офицеров полка. Лишь полковник, умный развитой человек, приглашая его к себе на шахматную партию, становился его собеседником. В шахматах Мишель уходил в те же просторы и глубины, что и в тех размышлениях, что он называл "наукой". Мысль его давно уже выломилась из рамок обыденности, охватывая извечные "проклятые вопросы", место "Я" в мироздании. Ощупью, в полном одиночестве, ведомый путанными тропками случайных книг и общений, он кружил и петлял в поисках ответов.
И совсем одичал, валяясь с трубкой на соломенной постели. От нечего делать, он читал и записывал все подряд, не забывая издали руководить своей паствой.
– Какие теперь пошли-с огромнейшие дни-с, – приветствовал его помещик Бурляев, владелец восьмидесяти душ.
Мишелю было так смешно, что он записал это приветствие. И сам продолжил в том же духе.
– Все сие время была жара несносная, и колосья озимого, так почти и ярового созрели почти не налившись, что, кажется, не подает надежды на хороший урожай в здешних краях… Общество доброго и простого русского мужика, всегда почти одаренного здравым рассудком, гораздо приятнее для меня, чем шумные и бестолковые беседы безмозглой шляхты… Прелесть совершенного уединения, проповедуемая женевским философом, есть самый нелепый софизм. Человек рожден для общества, самовольное уединение тождественно эгоизму… – и назидательно добавляет. – Мы прочитали ваш дневник, и он нам не понравился… P.S. Говорят, в дамском письме главной цели следует искать в P.S. Следуя этому примеру, напоминаю о деньгах.
Длинные письма-диссертации по-прежнему путешествуют между ним и сестрами. Он доверчив и многоречив.



… Зимним днем в церкви Премухина совершался обряд венчания. Варенька в подвенечном платье и молодой сосед, офицер Николай Дьяков стояли у алтаря. Александр Михайлович счастливо улыбался. Любинька сдерживала слезы. Ее глаза возмущенно спрашивали.
– Зачем жертва? Зачем? Зачем?
Глаза Вареньки были спокойны.
– Так надо.
После поздравлений Николай Дьяков укутал молодую жену, подхватил на руки и понес в карету.
Всю дорогу, зимнюю, лесную, Николай клялся в любви и целовал жене руки. Свадебный поезд звенел бубенцами, а в глазах Вареньки плескался некий страх перед неизбежным. Все дальнейшее – имение Дьяковых, родители, гости, накрытый стол – прошло поверхностно и словно беззвучно.
Наконец, спальня, ночная брачная одежда, две косы. Молодой муж обнял ее.
– Я с детства люблю вас. Помните, мы играли вместе по-соседски? Я счастлив Вашим согласием стать моей женой.
И Николай нежно повалил ее на постель, сорвал последние покровы.
– Вы дрожите. Я люблю вас.
И покрыл поцелуями ее тело. Он не был искушен в постельных делах. Варенька в ужасе закрыла лицо.
Весь дом, хозяева, дворня, замерли в ожидании. Наконец, донесся болезненный вскрик Вареньки. Домашние осенили себя крестом.
Наутро домашним показалось, что молодая жена онемела.
– Вы потрясены? – Николай не знал, как поступить.
Она подавлено молчала. Дьяков опустился на колени, поцеловал ее руки.
– Я у ваших ног.
Тщетно. Матушка в приоткрытых дверях делала ему знак, мол, оставь ее. Он понял, поднялся.
– Мне пора. Служба. Я люблю вас.
В окно мелькнул его молодецкий верховой проскок.
Посидев, Варенька тоже встала. Чужой дом. Зачем? Вошла в кабинет. Медвежья шкура на стене, рога, целая голова лося. На висящем ковре набор оружия: сабли, ружья, пистолеты.
– Я не знала, на что шла, – ее мысли пылали огненными ручьями. – О, мерзость! Я осквернена. Жалость, жертва… гадко, гадко!
В руках заблестел пистолет. Она умеет, ее научили.
И тут в дверь постучала служанка. Мгновенно испугалась, перевела дух.
– Чего… прикажете на обед… барыня?
Варенька молчала, потрясенная тоже. Служанка первая пришла в себя.
– Барин… кушают селянку… и бараний бок с кашей. А Вам… чего желательно?
– Желательно… желательно… домой! В Премухино!
И в середине дня Варенька Дьякова вернулась домой. Александр Михайлович был потрясен.
– Не пущу! К мужу езжай, Варвара. К мужу! Возле него твое место.
Но Варенька лишь посмотрела на него с неизвестной дотоле твердостью.
– Не гоните, папенька. Я свободный человек. И я в родном доме.
У Бакунина-старшего опустились плечи.
– Узнаю бредни Мишеля.

Больно, очень больно обожгла Мишеля новость из Премухина. Варенька, преданная душа, вышла замуж, словно ухнула головой в прорубь! После всех потрясений, насмотревшись, она привела в действительность свое давнишнее решение. Ее муж, конечно же, горячо полюбил свою жену. Одна беда: он не обладал "высшими устремлениями".
Мишель взбесился. Он поклялся, что разъединит их.
– Мои сестры – мои, мои, мои! Вернуть беглянку под свою руку.



– Ваше благородие! – не заходя в палатку, постучал по шесту посыльный. – Вас вызывает его превосходительство господин полковник.
Удивившись, Мишель отложил книгу. Что за спех? Он привел себя в порядок и направился в деревянный домик, где квартировало начальство. Только вчера они сыграли четыре партии на-равных, поговорили, обсудили слухи о том, что по осени полк направлялся в Варшаву под командование генерала Паскевича.
– Садись, Михаил, – запросто обратился к нему полковник. – Что, как тебе нравится служба?
Бакунин смотрел на него молча. О чем это он? Разве не знает господин полковник направление мыслей своего взводного?
– Знаю, знаю, – вздохнул полковник. – Решусь, однако, напомнить тебе накануне марша в Варшаву, что надобно или служить, или идти в отставку.
– В отставку? – блеснуло перед Мишелем. – Разве я имею возможность получить отставку?
– Хлопотное сие дело и не вдруг сладится, но ежели там по болезни, или для опеки над стариками-родителями… Отчего же не выйти?
"По болезни, – ухватился румяный, кровь с молоком, двадцатилетний офицер. – В отставку! Ура!"



В доме Бееров было, по обыкновению, шумно.
В столовой, за накрытым к чаю столом сидела молодежь: сестры Наталья и Ольга, брат и несколько друзей, в том числе Николай Станкевич. Он приходил почти поневоле, по требованию Натальи, которая изводила его резкими записками. Сейчас, сидя напротив, она не сводила с него глаз. Умная, дерзкая, несдержанная, она, как и все молоденькие девушки, мечтала только о любви, но еще ни разу не испытала взаимности. Она пылала. Раньше ей нравился его друг Алексей Ефремов, потом Неверов, а сейчас ее лишал покоя Николай, его ласковые темные глаза, мягкий свет, мерцающий в их глубине.
"Любви, любви", – молили ее взгляды.
В передней раздался звон дверного колокольчика, послышались голоса. Мать из своей комнаты поспешила навстречу гостям.
Это приехали Бакунины. Поднялся маленький переполох. Гости раздевались, слуги вносили баулы и коробки. Александр Михайлович поцеловал руку хозяйке дома, отечески чмокнул ее молоденьких дочек, сына. Любаша и Татьяна тоже обнялись с соседями, которых не видели с прошлого лета.
– Ах, как выросли! Ах, как похорошели!
Новоприехавшим представили молодых людей.
На столе появились мед и сыр, дары из Премухина. Обогащенная ими трапеза продолжалось.
Станкевич безмолвно смотрел на девушек. На Любашу. Созерцая ее, он словно беседовал с ее душой. Их взгляды встречались, и тоже словно беседовали, переливая друг в друга удивительный свет.
Это не ускользнуло от ревнивого внимания Натальи. Вспыхнув, она выскочила из-за стола, хлопнула дверью своей комнаты. Нервически походила из угла в угол и вдруг порывисто воодушевилась новой мыслью.
В столовой убирали посуду, все перешли в гостиную. Звучала музыка, за фортепиано сидела Ольга.
– Николай, – она очутилась возле Станкевича. – Знаешь ли, что я подумала? Угадай.
Он мягко улыбнулся.
– Не берусь сказать. Увольте.
– Я уверена, что Любаша могла бы быть тобою любима. Вот! Не беда, что она чуть старше, всего-то два года. Она же тебе понравилась, да?
– Любовь Александровна – удивительная девушка, – едва нашелся с ответом Станкевич.
Со смехом отойдя от него, Наталья приблизилась к Любаше и стала секретничать с нею. Девушка вспыхнула.

Бакунины пробыли в Москве две недели.
Все дни были заняты посещениями родственников и знакомых. В каких домах и с каким теплом принимали их! В каких дворцах! И фрейлина Императрицы Екатерина Бакунина, родственница, оказавшаяся в Москве, та самая, в которую в лицейские годы был влюблен юный Александр Пушкин и которую пытался обнять в темных переходах дворца, и ошибкой обнял старую княгиню, девственницу… ах, ах, что такое, месье?! Царь Александр с улыбкой пошутил тогда, что, де, старая-то княгиня, чай, не в обиде на оплошность молодого человека?..
Сейчас, в эти дни, Екатерина Бакунина оказала им щедрое гостеприимство. И везде дочери Александра Михайловича производили неизъяснимо-прекрасное впечатление. А, казалось бы, так просты, незатейливы!
Станкевич дожидался их у Бееров. Он пригласил Белинского, чтобы скрывать волнение, и чтобы Висяша, Verioso (Неистовый), как любовно прозвал его Николай, тоже увидел эти прекрасные женские существа.
В 1835 году о Виссарионе Белинском в Премухине, конечно же, было известно, как и во всей России. Его литературные обзоры и рецензии в журналах, посвященные стихам Пушкина, Баратынского, Бенедиктова, повестям Гоголя уже сделали его влиятельным критиком, а статья "О критике и литературных мнениях " в «Московском наблюдателе» врезалась в память читателям тем, что стала буквально убийственной для репутации журнала и его главного редактора профессора Шевырева.
У Бееров Виссарион был частым гостем.
Несмотря на взрослость, двадцать четвертый год, перед женщинами он краснел и бледнел, но видеть их было для него насущной необходимостью. Конечно, на стороне, в "тех самых заведениях" за ним числились немалые подвиги по женской части, но душа его тянулась к совершенству в образе женщины.
Увидев сестер Бакуниных, Виссарион замер с открытыми глазами.
– Николай! Это ангелы, – он вцепился в его руку, потерявшийся от смущения. – Кто они? Как свеж близ них самый воздух…
– Смелее, Висяша. Смелее.
Опрометчивые слова Натальи усложнили все. Застенчивый, полный переживаний, Станкевич избегал теперь прямого общения с Любашей, боясь, как бы она не забрала в голову, что он влюблен, да еще и по указке. Любинька была еще осторожнее. Она берегла себя. Возможно ли мечтать о счастье после грозы, прогремевшей в Премухино!
И все же… то взгляд, то словечко, то случайная встреча в коридоре.
С Натальей Беер начались нервные припадки. На ее глазах зарождалась любовь. Бедная, она не знала цены жертвы, которую принесла!
Видел это и Александр Михайлович. Прощаясь перед отъездом, он пригласил молодого человека погостить осенью в Премухино. Его, но не Белинского. Потомственный дворянин, Александр Михайлович уважал и оберегал свое сословие.



Лето выдалось ветреным, с ураганом. Хлеба полегли, но потом поправились, луга налились. Отошла страда луговая, полевая, огородная.

На Святой Руси петухи поют,
Скоро будет день на Святой Руси.

Два приятеля, Станкевич и Ефремов, ехали из Москвы в Тверскую губернию. Ехали долго, с ночлегами. Мягким теплом заливало бабье лето лежащую вокруг равнину, убранные поля, зеленые, чуть желтеющие леса и озёра, озёра. Покачиваясь в рессорной коляске, поглядывая по сторонам, друзья беседовали обо всем на свете.
"Путешествуй с теми, кого любишь" – с улыбкой потянулся Станкевич, растягивая усталые члены, и заговорил о последней своей находке, о работе известного немецкого философа Шеллинга, его книжечке "О принципах трансцендентального идеализма", которую в подлиннике читал накануне отъезда. Ясный ум Станкевича увидел в ней новое слово философии.
Ямщик, везший их, поначалу вслушивался в разговоры молодых людей, потом, помотав головой, затянул под нос дорожную песню.

О чём задумался, детина?
Седок приветливо спросил.
Какая на сердце кручина,
Скажи, тебя кто огорчил?

Седоки беседовали о своем.
– По мысли Шеллинга, – излагал Николай, – реально то, что не может быть создано одним только мышлением. В то же время природа в своей высшей потенции есть не что иное как самосознание. Субъект и объект непосредственно едины в нем, где представляемое есть и представляющее, а созерцаемое – созерцающее. Получается, что совершеннейшее тождество бытия и представления – в самом знании. Как изящно и просто!
Для Алексея Ефремова в его рассуждении не брезжил ни единый луч. Он тоже окончил университетский курс, но философия сумрачных немцев не привлекала его.
"Птичий язык!"– улыбнулся он про себя, чтобы не обижать Николая.
Тот продолжал.
– Смотри-ка, чего еще набрался я у Шеллинга. "Я" есть объект для самого себя, это способность созерцать себя в мышлении, различать себя в качестве мыслимого и в качестве мыслящего, и в этом различении вновь признавать свою тождественность. "Я" – понятие самообъективации, вне его "Я" – ничто. Это чистое сознание. Все, что не есть "Я" – объективно и созерцается извне. "Я" есть чистый акт мышления, принцип всякого знания. Но между чистым созерцанием и полным разумением лежит природа. Согласись, это мысли гения!
Закрыв глаза, товарищ молча улыбался. Станкевич смущенно кашлянул.
– Друг мой, душа моя! Извини. Я в полной мере чувствую, какое ты звено в моей внутренней жизни! Не сердись. Я тоже не считаю философию моим призванием, она, быть может, ступень, через которую я перейду к другим занятиям. У меня нет ученического трепета даже перед Шеллингом, я хотел бы только понять его, ясно увидеть ту точку, до которой мог дойти ум человеческий в свою долговременную жизнь.
– Как твоя диссертация? Геродот?
– Я бросил писать диссертацию. Прочтя шестнадцать его томов, я объяснил себе несколько этот предмет и доволен. Геродот любопытен, но его детская болтовня несносна. А между тем, вставки эти иногда важны и сами по себе, но их, право, невозможно упомнить, ища главной нити в описываемом происшествии. Мой интерес к истории принял другой оборот, я ищу в ней истину, а с нею и добра.
Станкевич вздохнул и провел рукой по груди.
– Душа просит воли, ум пищи, любовь – предмета, жизнь – деятельности – и на все это мир отвечает: нет или подожди!
– Почему, Николай? Ты же говорил, что совсем здоров.
– Это Баре говорил, доктор. Он уверяет, что грудь моя обещает, по крайней мере, семьдесят лет жизни, что болезнь моя уходит… Я и сам того же взгляда, и все же трепещу при мысли, что энергия моей жизни погибнет безвозвратно, мысль, что я ничего не сделаю для людей, убийственна для сознания. Сухо, скучно и досадно. Но веселее, веселее, мы подъезжаем.
Впереди показалась березовая роща, ряды крестьянских домов с огородами, за ними сад, над деревьями которого уже светлел большой барский дом.
– У Бакунина четыре дочери? – спросил Ефремов.
– Четыре. Одна, кажется, замужем.
– Любаша Бакунина может ждать тебя? Как сердце чует?
– Не уверен. Волочиться я не способен, а для любви возвышенной… о, условий слишком много.

… Та осень в Премухино оказалась богатой на переживания. С первой же минуты, едва вошел он в дом с анфиладой комнат, с простым дощатым полом, портретом Екатерины в гостинной и часами с боем времен Очакова, едва увидел лица, лица, молодой говор, смех и пение, устремленность к прекрасному – он стал здесь своим. Николай открылся навстречу, он искал единения с ними. О, как многое можно было сказать им, и встретить нежное веселое понимание, как радостно было смотреть на них!
Поэзия ясных осенних дней была разлита повсюду.
– Когда нет особенных причин быть серьезным, должно дурачиться от всей души. Тогда свободнее и серьезнее примешься за серьезное, не правда ли, Любинька?
С ясной улыбкой он раскачивал доску качелей. Девушка молчала. Он настаивал.
– Особенно когда все вместе, когда чувство любви располагает, тут надобно беситься, сколько благопристойность позволяет. Вы согласны?
Она была согласна, но предпочла промолчать. С той последней встречи, в сельской тишине любовь ее разгорелась. Увидя Николая, Любаша едва справилась со своим сердцем. Но его приезд опередили сплетни из Шашкино. О них потихоньку рассказали Ефремову, а тот, конечно, открыл другу.
– О тебе тут распространилось такое выгодное мнение, что Наталья-соседка советует сестрам беречься, как бы ты не обманул их.
– Господи! – поразился тот. – Да из чего же?
Он ничего не понимал. "Боже! – вспомнилось ему нервозные усмешки Натальи. – Что происходит? Быть может, страшные угрызения совести готовятся мне на всю жизнь!"
Он был растерян. Он почувствовал себя добычей мечты и отчаяния, проходя ежеминутно через тысячи разных ощущений. Видимое равнодушие Любиньки мучило его. Он хоронил последние надежды. Потом стало легче, словно отлегло тонким слоем. И когда отчаяние уже не бушевало в душе его, он полюбил смотреть на ее ангельское лицо, хотя и не к нему обращалась она со своей небесною улыбкой. Но надежда, лукавый предатель, теснилась в душе.
Невозможно было, узнав Станкевича ближе, питать темные подозрения.
– Мы были введены в заблуждение, Николай, не сердитесь на нашу осторожность, – Варенька первая повинилась перед ним и очень внимательно взглянула ему в глаза.
Она ожидала ребенка, жила в родном доме, была весела, спокойна, муж боготворил ее. Ах, если бы не разгромные письма Мишеля! – счастие было бы полным.
– Как поживает ваш друг Белинский? Мои сестры хвалят его, – продолжала она, идя возле него в обществе старшей сестры. – Его последние критики слегка запальчивы, вы не находите?
– Нахожу, Варвара Александровна, вы правы, – отвечал он, кинув взгляд на Любиньку. Она шла левее сестры, в голубом платье и синей, расшитой цветами шали, в светлых волосах алели цветы, искусно сделанные из шелка. – Я не одобряю слишком полемического тона у Белинского, литература – не поле боя, но, если бы вы знали, сколь добра его душа и светел ум!
Варенька передернула плечами.
– В статьях своих он беспощаден.
Станкевич и тут согласился с нею.
– У него выстраданное отрицание и страстное вмешательство во все вопросы. Его конек – отступления, разбираемая книга служит ему лишь точкой отправления. А как он дразнит и терзает мелкое самолюбие литературных чиновников! Мне приходится удерживать его, когда страсти Verioso выплескивают через край.
– Виссарион Григорьевич совсем не похож на громовержца, – промолвила Любаша. – С нами он был тих и сердечен. У него особенное обаяние, оно в его глазах.
Николай с благодарностью наклонил голову.
– Я рад, что вам это открылось. Увы. Виссарион застенчив и самолюбив. Он не верит в возможность для себя семейного счастья, ему вошло на ум, что оно не для него. А между тем цыганская, кочевая, одинокая жизнь губит его.
– Он мучает себя напрасно, – Любаша задумчиво качнула головой и волосы ее, прохваченные солнцем, качнулись, как нимб. – Он соединяет в себе все условия, что быть любимым женщиной с душой.
Николай посмотрел на нее теплыми лучистыми глазами.
– Вы позволите передать ему ваши слова? – нежно проговорил он. – Для него они станут целительным бальзамом.
Варенька от избытка чувств поцеловала его в щеку и даже погладила пальчиком.
– Вы и сами достойны любви, Николай. Поверьте мне. Я не видела вашего друга, но уверена в ваших словах. Он обещает представить читателям нового поэта, Кольцова. Вы знакомы с ним?
– О! – с восхищением произнес Станкевич. – Это дивная история.
– Расскажите же. Мы ждем. Правда, Любинька?
Станкевич посмотрел на Любашу, как бы проверяя, интересен ли разговор? Любаша встретила его взгляд и с улыбкой кивнула головой. Бог знает почему, она продолжала держаться в рамках холодноватой вежливости, сквозь которую изредка сияла ее любовь, немедленно вспыхивавшая в душе Николая. Для него это были священные и мучительные мгновения.
Варенька с негодованием корила сестру за ее сдержанность, когда оставалась наедине с нею. Для нее было очевидно, что Николай и Любаша – пара божьей милостью, и грешно, воздвигать глухую стену на пути высокого радостного сближения.
– Любаша, откройся ему, он ждет, он смотрит лишь на тебя, разве это не чудо!?Ах, если бы раньше…
– Что раньше?
– Ничего. Берись, Любаша, берись.
– Я робею, боюсь слова "любовь". Я не смею, Варенька.
– Он – само совершенство! Неужели ты не видишь?
– Ах, я не смогу справиться со своим сердцем. Не торопи меня, сестра, все само скажется…
– Не скажется. Ты упустишь, упустишь свое счастье. Он – твоя жизнь, это же явственно для всех! Приблизь его, сестра моя!
Они завернули за широкий овал, устроенный из валунов, среди которых бурлил фонтан, бивший из невидимой трубы, в которую был на минутку заключен сбегающий сверху ручеек.
– В бытность свою в Воронеже, – заговорил Николай удивительным светлым голосом, – захаживал я иногда в тамошнюю библиотеку за книгами. Там встречал бедного молодого человека простого звания, скромного и печального. Я сблизился с ним. Это был прасол, он перегонял скот и продавал его. Отец его держит в руках это дело. Сам Алексей оказался большой начетчик и любил поговорить о книгах. Я приголубил его. Вскоре застенчиво и боязливо признался он, что и сам пробует писать стишки, и, краснея, решился показать свою тетрадку.
Станкевич помолчал, слегка покачав головой. Лицо его светилось поэтической задумчивостью.
– И что? – не удержалась Варенька. – Как они?
– Я обомлел перед громадным, не сознающим себя, не уверенным в себе, талантом. Привез его в Москву. Белинский влюбился в него тотчас же и безоглядно, как один только и умеет. Сейчас он готовит о нем статью, спешит представить обществу. Пусть Россия услышит, наконец, свои чудные кровородные песни, чтобы не изошел ими певец в одиночестве, в пустых заволжских степях, через которые гоняет свои гурты.
– Ах! – умиленно вздохнула Варенька. – Как хорошо ложится на сердце! Хотелось бы услышать хоть одну его строку.
– Извольте.
Сосредоточившись, он посмотрел вокруг. На аллею, по которой они шли, на ручей, на красивую беседку в отдалении, окруженную кустами и деревьями, само увядание которых составляло новый услаждающий узор. Везде видны были созидательные труды Александра Михайловича.
Николай поднял глаза к небу, вздохнул, припоминая.

Долго ль буду я
Сиднем дома жить,
Свою молодость
Ни на что губить?

Иль у сокола
Крылья связаны,
Иль пути ему
Все заказаны?

Иль боится он
В чужих людях быть,
С судьбой-мачехой
Сам-собою жить?

– У нашего Verioso слезы навернулись, едва он услышал.
– Да, да, – проговорила Варенька, – у меня тоже. "Иль у сокола крылья связаны…" Это мои мысли. Улететь далеко-далеко, в другую жизнь…
…Так они и бежали, веселые дни. Проводили в тверскую гимназию четырех мальчиков, всех в один класс. Старший после Мишеля, Николай, уже давно учился в военном училище. Дома оставались сестры.
Приближался отъезд. А Любаша словно в забытьи решила, что Николай останется с нею навечно просто так, без объяснений, без встречного шага с ее стороны. Николай же, видя ее ровную приветливость и молчание на его прозрачные вопросы, прощался с последними надеждами.
Почти накануне, за полторы недели до отъезда появился Мишель.
С какой любовью встречала его семья!
Даже Станкевич был изумлен. Мишеля он видел впервые, но, разумеется, много слышал о нем здесь, в Премухино. Однако, такое благоговение к старшему брату видел впервые, хотя в своем собственном семействе также был старшим братом.
Перед его взором предстал высокий веселый офицер с чистыми голубыми глазами, громкой оживленной речью, искрящейся шутками и умом. Он прибыл по распоряжению командования в целях "ремонта лошадей", то есть закупки лошадей для своего полка.
… И Мишель увидел Станкевича.
С первых же произнесенным им слов он внутренне вздрогнул, он узнал в нем близкую душу, и понял, что встреча эта – знамение неба. "Птичий язык", на которым изъясняются любомудры всего мира, возвестил это обоим. Впервые разговаривал Мишель с человеком, для которого нравственные искания были делом жизни. И они были ровесниками, всего полгода разницы, Мишель с четырнадцатого, Николай с тринадцатого года!
Невозможно! В то самое время, когда Мишель расстреливал свой дар мышления из артиллерийских орудий, блуждал в фантастических построениях, Станкевич успел окончить университет, прочитать бездну книг, продумать монбланы мыслей и стать тем, за кем, как сразу ощутил Мишель, необходимо было следовать, чего бы то ни стоило!
Мишель почувствовал, что для него наконец-то наступает новая жизнь.
– Я не опоздал! Я надеялся, нет, я был уверен, что философия может способствовать моему усовершенствованию. Надежда – основание очень зыбкое, но я приложу все силы. Скажи, Николай, ведь философия не чуждается фактов?
– Что есть факты? Действительность далека от обыденности, и "факты" в понимании конечного разума…
– Э, нет! Даже Гердер, который писал не "Историю", но "Идею философской истории человечества", должен прибегать к фактам, как к форме мысли, необходимой для самопознания абсолютного "Я".
Среди книг Станкевича были сочинения Канта и Шеллинга.
– Вот, почитай на первый раз. Не спеши, продвигайся потихоньку.
Вооружившись словарем, Мишель погрузился в чтение. Он знал немецкий не хуже французского, но терминология… уф! Сложно, невыносимо трудно.
– Я пробьюсь к пониманию, я догоню тебя, – хмурился Мишель, напрягая силу мышления. – Что есть их действительность? Тебе ясно?
– Отчасти, – улыбался Николай, уводя начинающего адепта в сторону от сложных понятий, чтобы тот сгоряча не сломал себе шею. – Мы чудно созданы. Действительность беспрестанно дает нам знать, что она – действительность, а мы все ждем чуда.
– Я всегда жду чуда, – весело рассмеялся Мишель, обращая все в шутку. – Каждый раз, когда я возвращаюсь откуда-то домой, я жду у себя чего-нибудь необыкновенного.
Станкевич удивленно помолчал.
– В самом деле? А я стыдился этого. Мы похожи с тобой.
– Ты поможешь мне на первых порах?
– Охотно. Я рад, что ты выбрал одни занятия со мною. Мы будем переписываться очень серьезно насчет них. Но твоя служба… Возможно ли сочетать одно с другим?
Мишель оглянулся по сторонам. Они сидели в "дедушкиной" беседке на вершине холма. Моросил дождь. Равнина была скрыта низкими облаками и дождливым туманом.
– Скажу по секрету, что в полк я больше не вернусь, – произнес он приглушенным голосом. – Мне нужна личная свобода. После философских яств нет пути к солдатской каше. Любыми способами подам в отставку, вырвусь Москву, вольнослушателем в университет. Именно здесь – моя стезя, а не… ремонт лошадей. Еще не хватало!
Станкевич смотрел на него.
"Чистая благородная душа, – представилось ему по обыкновению. – Он прав. При чем тут ремонт лошадей? Думать много о вещах такого рода, значит, стоять на низшей степени человечества".
Мишель деспотически захватил Станкевича, держал перед собою каждое мгновение, не оставив тому ни одной минуты для объяснений с кем бы то ни было. Любаша увидела, что Николаю не до нее. И обиделась. Но почему? Один взгляд, открытое слово, наконец, улыбка! Счастье, вот оно, ждет тебя, Любаша! …
Нет, нет, нет… роковое молчание нарушено не было.
Вскоре Станкевич и Ефремов уехали в Москву. Станкевич увозил в душе святой образ Любиньки, ее молчание, взгляд голубых глаз, в котором чудились ему любовь и светлое понимание.

Мишель расставался с ним неохотно.
Только-только встретил единомышленника, увидел себя в обществе друга, которому давно ясно то, что гнетет и мучает душу Мишеля, и вновь остаться одному! О, как хотелось сесть в их коляску, говорить, спорить, вгрызаться в новые понятия, вслушиваться в идеи Канта и Шеллинга! Истины, истины…
Но они уехали. Динь-динь-динь… валдайские колокольчики, не те, почтовые-фельдъегерские, а свои, заказные.
Стихло.
Вокруг него была его семья. Мишель внимательно осмотрел свои владения.
Варенька была замужем. Это был явный брак-побег. Он знал ее мужа с детства. Николай Дьяков был далек от того, чем жили Бакунины. Простой честный, даже некрасивый, человек, каких большинство. Охота, картишки, пирушки… Жену любил искренне и верно, Варенька казалась счастливой в браке. Поэтому Мишель уже не ощущал ее любви к себе, ее родному брату, ее присутствие уже не прибавляло ему мощи, как раньше. И уязвленный, он принялся издевательски играть с Дьяковым, дабы уничтожить его в глазах Вареньки. Щедрым вниманием и доверием он почти влюбил его в себя, заставлял ухаживать за собой, делал его смешным, жалким, неловким.
Варенька не знала, куда деваться от унижения.
Брат скверно улыбался. Он не щадил ее.
– Ты видишь, он скот и таковым останется. Я освобожу тебя. Ты убиваешь свое будущее и будущее своего ребенка. Дай же мне твою руку. Полное освобождение – вот наша цель!
Меньшая сестра, Александра, хорошенькая девушка, тоже обратила на себя его удивленное внимание своим независимым характером. Непостижимо воспитание женщин! Только что кружева и бантики, куколки и тряпочки, – и вдруг неизвестно откуда является взрослое существо с твердой волей, зрелым разумом и готовностью к деятельной жизни. Он ахнул.
– В душе ее целая сокровищница любви. Уж я постараюсь с ней сблизиться.
Никто не должен был ускользнуть от братских чувств к нему! От них он становился сильнее, обретал крепость и мощь.
С братьями у него давно была полная взаимность. Четырем гимназистам он слал письма-воззвания к независимости и внутренней жизни духа, и был удовлетворен их ответами. Старший, казалось, тоже разделял его убеждения в своей юнкерской казарме.
Оставались Любинька и Татьяна.
От Любиньки ровный свет шел на все семейство, тут все было ясно. Зато в отношениях с Танюшей он, похоже, попал в ловушку… Она была моложе на два года, для него она была лучше всех. Он боялся признаться самому себе. Здесь зияла пропасть, черная бездна. Его тянуло к ней, как когда-то к Марии Воейковой, он чувствовал в ней ответный жар. Ужасаясь, Мишель боролся с самим собой, проходил по лезвию, вставал и вновь упадал, обессиленный.

Дни шли, время уходило.
Отец удивленно посматривал на офицера-сына. А тот тянул и тянул. Наконец, поздним вечером, когда все разошлись по комнатам, он несмело вошел в кабинет отца.
Александр Михайлович, страдая глазами, уже давно не читал при свечах. Газеты, журналы, новые и старые книги читали ему дочери и жена. Но по вечерам он любил думать в одиночестве, сидя в старинном "вольтеровском" кресле при зажженных канделябрах.
Портреты предков темно глядели со стен. На широком, крытым зеленым сукном, письменном столе, украшенном резными накладками черного дерева, с ящиками и полочками, снабженными медными витыми ручками и замочными скважинами, теснились в бокале гусиные перья, стояла серебряная чернильница с крышечкой в виде купола римского храма Святого Петра, лежали книги с золочеными обрезами, пестревшие цветными закладками, белели счета и докладные управляющего. За толстыми стеклами шкафов поблескивали золотым тиснением ряды томов на всех европейских языках.
История, древность, современность.
Эти стены помнили хрипловатый голос старого екатерининского вельможи, тайного советника и вице-президента камер-коллегии Михаила Васильевича Бакунина, бывали здесь Державин и Львов, еще слышались возгласы благородных заговорщиков братьев Муравьевых и их несчастных товарищей.
Для детей отцовский кабинет был местом почитания и притяжения. Там папенька был наедине со своим добрым гением, и даже маменька редко переступала его порог.
Постояв у двери, Михаил набрал воздуха, словно перед прыжком в воду, и вошел к отцу. Седовласый старец пронзительно глянул на него.
"Вот сейчас", – понял Александр Михайлович.
Сердце его замерло, скакнуло и стало биться с неровными перебоями. Он уже не ждал от старшего сына добрых вестей.
– Садись, Мишель. Рассказывай.
Тот опустился на темный кожаный диван. Глаза его уперлись в подлокотник отцовского кресла.
– Я, папенька, пришел сказать, что твердо решил подать в отставку.
Александр Михайлович чуть не потерял дар речи.
– Как в отставку? Ты желаешь подать в отставку? – переспросил он. – Ты в своем уме, Михаил? Посмотри-ка на меня.
Тот поднял глаза. В них сверкал вызов.
– Меня не привлекает офицерская карьера, – смело продолжал Мишель. – Это был не мой выбор. Дальше я хочу жить своею волею.
– Ты попадешь под военный суд.
– Я уже послал рапорт, сославшись на болезнь.
Александр Михайлович понял, что сегодняшнюю ночь он спать не будет. Новость была на редкость безотрадной.
– Поди, подумай до утра, – он невольно захватил сердце рукой. – Утро вечера мудренее.
– Давно продумано, папенька.
– Ступай, ступай. До завтра.
Пожав плечами, Мишель удалился.

Тяжелые сцены вновь и вновь сотрясали семейство. Отец и слышать не хотел о позорной для всего рода скоропалительной отставке сына. Он грозил судом и крепостью, он звал в свидетели великих полководцев своего времени… Мишель был неколебим. Его доводы о духовной жажде, о стремлении к внутреннему развитию и полной свободе отец отметал, как незрелую блажь незрелого ума, видя в них лукавство и позорную леность. Мишель не уступал. Его пламенные цицероновские речи и разящая логика не оставляли камня на камне от нравственных доводов Александра Михайловича.
Нашла коса на камень.
Делать было нечего. Рассудив на трезвом размышлении, Александр Михайлович, в недавнем прошлом Губернский предводитель дворянства, действуя через друзей, вытащил-таки сына из армии и даже доставил ему место чиновника по особым поручения при губернаторе Твери. За это место чиновный люд в поте лица выслуживался годами усердия, бился не на жизнь, а на смерть, с утра до вечера скрипя пером в "присутствии". А Мишель занял его играючи, просто так, даже не собираясь задерживаться в заштатном губернском городишке.
В Тверь выехали на зиму. На зимние балы для дочерей, и к сыновьям-гимназистам, временно порученным заботам тетушки.
Предчувствия Бакунина-старшего горестно сбывались. Очутившись в "казенном доме" чиновником, в чуждом окружении, Мишель запил горькую на целую неделю. Он еще утаивал всю правду, но отец уже многое понял. После множества мелких уловок и нечестностей сына, он, увы, не доверял Мишелю, и, можно сказать, смирился, что "в семье не без урода".
Уберечь бы от него остальных членов семейства.
В Твери ему пришлось убедиться, что забота сия неотложна. Начать с того, что мальчики-гимназисты, юные вольнодумцы, подпав под влияние старшего брата, уже сбежали однажды из учебного заведения в знак несогласия с преподавателем. Шуму получилось на весь город. Почтенному предводителю дворянства пришлось улаживать неприятность с попечителем, испуганным возможными карами и проверками из столицы.
Дело замяли.
В дворянском собрании начались балы, сестры, сопровождаемые красавцем-братом, были в центре внимания. Но недолго длилось и это затишье. Мишель рвался в Москву. Туда, туда, к духовному обновлению, к трудам на ниве философии.
В дни Рождества он выдал, наконец, и второй залп из своих орудий.
– Я не могу более жить в семье, – заявил он отцу по-французски, после очередного празднества с балами и увеселениями. – Мне нужна личная свобода. Я не желаю погибать духовно, ограничиваясь приемом гостей, шарканьем в гостиных и сопровождением сестер на балы.
У Александра Михайловича задрожали перед глазами радужные блики, предвестники головной боли. Он призвал на помощь всю свою выдержку.
– Что же тебе мешает в родной семье? – осведомился он.
Мишель увернулся, как угорь.
– То, что я не имею от вас никакого доверия. То, что не могу быть душой семьи и положительно действовать в ее пользу, – он темнил, подыскивая благовидные предлоги, чтобы не потерять лицо и будущий кредит.
Но Александр Михайлович, ослабевший зрением и здоровьем, видел сына насквозь.
– Доверия нашего ты никогда не имел, потому что заслужить его никогда не старался, – жестко расставил он все точки над i. – А быть душой… я переведу тебе это по-русски. Быть может, без ведома твоего, тайной побудительной причиной возникшего несогласия есть желание господствовать в семействе, и тебе обидно, что не вступили в твое подданство. Горячка в душе твоей продолжается, а сердце молчит. Опомнись, образумься и будь добрым послушным сыном.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=70833574?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ Лина Серебрякова
СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ

Лина Серебрякова

Тип: электронная книга

Жанр: Классическая проза

Язык: на русском языке

Издательство: Автор

Дата публикации: 28.06.2024

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Михаил Бакунин – стихийная звезда русской мысли, вулканический искатель свободы, наследник Аввакума, Разина, Пугачева. Судьба провели его по всем стезям мятущегося духа, поставила во главе восстания, бросила со смертными приговорами в европейские тюрьмы, в Петропавловскую крепость, в Сибирь, откуда он совершил "самый длинный в мире побег" через два океана в Европу. Великие события и великие друзья окружали его. В каждом, кто знал Михаила Бакунина, загорелась искра свободы и ненависти к рабству.

  • Добавить отзыв