Петр I

Петр I
Сергей Эдуардович Цветков
Увлекательная книга С. Цветкова о Петре I показывает читателю Петровскую эпоху во всем ее противоречии – великие свершения и военные победы перемежаются кровавыми казнями и нескончаемым застольем. Потешное войско, освоение военной науки, становление русского флота, Полтавское сражение, строительство Петербурга и словно в противовес этому – стрелецкие бунты, позорное поражение при Нарве, жестокая борьба за власть, гибель тысяч людей, неприятие царевича Алексея. Неоднозначная личность самодержца предстает в книге во всем величии и трагизме, побуждая читателя дать собственную оценку одному из величайших периодов в истории России.

Сергей Цветков
Петр I

Часть первая. Шумный сын Тишайшего
На исходе ночи тонкий невидимый свет незаметно пропитал теплый июльский сумрак, окутавший Москву. С Ивана Великого звонко ударил перечасный колокол в отдачу ночных часов. Темные громады кремлевских башен посветлели, сделались неразличимей в прозрачной полумгле. В побледневшем небе на востоке проступила узкая серебряная полоса. Стрелецкие караулы на городских стенах и безлюдных улицах, перегороженных рогатками, в последний раз прокричали протяжно-заунывное «Слушай!».
Стало свежее. Заря ширилась, пламенея. Сквозь розоватый пар, стелющийся по берегам, забелела Москва-река. На крыши теремов и изб, на купола церквей, на еще пустынные дворы, площади и торги дождем легла роса, и оттого, когда мутно-алый диск показался на небосклоне, в его лучах особенно чисто засияли златокованые шишаки кремлевских соборов. В Чудовом и других монастырях зазвонили к заутрене.
Из чьей-то голубятни на Варварке в небо взмыла стая голубей. Множа круги в вышине, они то почти сливались с белесой синевой, то вдруг все разом вспыхивали снежной белизной.
На Красной площади, пересеченной длинными тенями, и на прилегающих к ней улицах Китай-города начали открываться торговые лавки, появились люди – крикливые разносчики товара, суетливые приказчики, горластые зазывалы, неторопливые работники с тюками на спинах, первые покупатели, благочестивые посетители ранней службы.
Золотисто-огненный шар все выше поднимался в пламенеющую синеву. Белые перистые облачка таяли в небе, предвещая тяжелый дневной зной. Тяжелел, наливался звучным однообразным гулом и нестройный людской гомон на площади перед Кремлем. Народ прибывал, теснясь все больше в мясных, сальных и масляных торговых рядах – накануне закончился Петров пост, и москвичи спешили разговеться. Щеголи, обросшие за время поста волосом в знак покаяния, торопливо исчезали за дверями изб брадобреев на Вшивом рынке, между Василием Блаженным и кремлевской стеной. Нога здесь ступала мягко, как по подушке. Время от времени из избы на улицу выскакивал мальчишка и вываливал из плетеной корзины на мостовую, заваленную свалявшимся сальным волосом, очередную копну обрезанных косм.
Со Спасской, Никольской, Житницкой улиц к кремлевским воротам съезжался служилый люд – бояре, окольничие, думные дворяне, стольники, дьяки. Высоко над толпой возвышались ойи, сидя на дорогих, тонконогих турецких, арабских и ногайских лошадях. Народ расступался, жадно любуясь на шитые золотом кафтаны, богатую сбрую. Вот проехали князья Черкасские, Воротынские, Трубецкие, Голицыны, Хованские, Долгорукие, Милославские, Одоевские, Пронские, вот – бояре Шереметевы, Шеины, Салтыковы, Хитрово, Стрешневы. Каждого окружали гайдуки, обряженные по-казацки или на польский манер – гусарами с крыльями за спиной; те, кто победнее, довольствовались дворовой челядью. Громкими наглыми окриками и плетьми свитские прокладывали путь в толпе, подшибали под ноги своим коням зазевавшихся, нахально переглядывались с чужой челядью, задирали, вызывающе посвистывали, перебранивались.
Старые вельможи – те, кто уже не мог сидеть в седле,– тоже старались не уронить боярскую честь – ехали в немецких нарядных каретах, обитых бархатом, поблескивающих на солнце хрустальными стеклами, расписанными цветами и узорами; с хомутов и оглобель свисали черные лисьи хвосты, драгоценные соболя. Кареты с грохотом тряслись по бревенчатой мостовой; старики охали, придерживая руками высокие медвежьи шапки.
Порой у Спасских ворот возникала перебранка – родовитые бояре чинились, кому проехать первым. Их гайдуки нетерпеливо елозили в седлах, привставали на стременах, угрожающе звенели саблями. Горячие аргамаки под ними храпели, пригарцовывали. Вокруг них, в предвкушении драки, скапливались любопытные; слышались насмешки, издевки, остряки подзадоривали сразу обе стороны. Наконец кто-то уступал; победитель, собрав поводья в кулак, гордо проезжал в ворота, сопровождаемый победоносным гиканьем и улюлюканьем своих гайдуков. Толпа, недовольно ворча, расходилась.
Неприязненными и боязливыми взглядами проводили любопытные карету Артамона Сергеевича Матвеева. Москвичи его недолюбливали – подозревали, что царский друг некрепок в православии: взял себе жену-немку, знается с люторами и папежниками, завел у себя в доме немецкую музыку; поговаривали, что он читает какую-то цифирную черную книгу, такое любому доброму христианину не к лицу, а главе Аптекарского приказа и подавно – не ровен час, изведет государя. Кроме того, знали за Артамоном Сергеевичем еще одно, противное чувствам русского человека, свойство – не был царев друг охоч до вина; трезвенность его не то чтобы осуждалась, но народной любви, нет, не прибавляла.
Ближе к полудню царские слуги вынесли из Кремля длинные дубовые столы и лавки и принялись расставлять их на площади. Великий государь Алексей Михайлович праздновал крещение царевича, нареченного вчера, в Петров день, Петром же[1 - Петр родился 30 мая 1672 г.; наступивший через два дня Петров пост заставил отложить крестины и торжественный пир по этому случаю до разговения.]. Хотя угощение на столах должно было появиться только после обедни, одновременно с началом пира во дворце, вокруг них тотчас образовалась давка. Наиболее нетерпеливые отправлялись в мясные лавки и там пробовали пальцем посиневшее от порчи мясо, – достаточно ли мягко. Найдя подходящий кусок, выпивали чарку водки и закусывали сырой тухлятиной с долькой чесноку. За здоровье царевича Петра Алексеевича!
Впервые его показали людям на крестинном пиру (до тех пор держали подальше от посторонних глаз, в царицыных покоях, – чтобы уберечь от порчи; крестили в придворной церкви, в присутствии одних родителей и братьев с сестрами).
После обедни дворец наполнился шумной, нарядной толпой. Духовенство, бояре, думные люди, дворцовые чины, выборные от гостиной, суконной и черной сотен, от слобод, от городов по очереди подходили к государю со своими дарами и подношениями. Придворный иконописец Семен Ушаков поднес образ Живоначальной Троицы и апостола Петра. Оправленная в богатый оклад икона была сделана в меру, снятую с царевича при рождении, – одиннадцать вершков в длину и три в ширину. Посмотрев на нее, царь Алексей Михайлович снова порадовался росту новорожденного царевича. После внезапной смерти в позапрошлом году старшего сына, шестнадцатилетнего царевича Алексея, он испытывал серьезную тревогу за судьбу престола. В самом деле, что же это за наказание такое? Из четырех сыновей от покойной Марии Ильиничны двое умерли, а в двух оставшихся едва душа держится: один, Федор, не может ходить на своих распухших ногах без посторонней помощи; другой, Иван, слаб телом и скорбен головой, к тому же почти ослеп… Алексей Михайлович мучился, приписывая всю вину за слабое потомство себе, своему жидкому семени. Однако теперь, после рождения Петра, он воспрянул духом. Значит, виной всему не он – Маша (хоть и нехорошо так о покойнице думать, а – правда). Стоило поменять жену, и на тебе – одиннадцать на три! Нет, этот парень здоров, Бог даст, проживет долго.
У некоторых гостей в руках были куличи – это именинники приветствовали царя. Алексей Михайлович принял подарки и приказал слугам унести их. Одаривал именинников сам. Сходил во внутренние покои, принес целый ворох драгоценных соболей, раздал, вернулся за пирогами, обнес, сходил еще раз, еще, еще; под конец вынес засахаренные фрукты, изюм, орехи, миндаль и тоже оделил ими всех, не забыв сказать каждому приветливое слово. Именинники умильно благодарили, по многу раз кланялись в землю. Царь устало улыбался; не снимая шапки, вытирал платком вспотевший лоб. Он чувствовал себя работником, хорошо сделавшим свое дело.
Ближний боярин и царев друг, любезный Сергеич – Артамон Сергеевич Матвеев, – порадовал государя счастливой вестью: в очередном номере «Немецкой газеты» писано между прочим, что в самый день рождения царевича Петра славный король французский Людовик перешел с войсками Рейн, а султан турецкий – Дунай; и первый завоевал четыре области бельгийские, второй же – Каменец и Подолию. Счастливое предзнаменование! Столь достопримечательные события предвещают новорожденному славу знаменитого воителя, страшного врагам.
Потом всех собравшихся пригласили от царского имени в Грановитую палату к крестинному столу. Это был тот самый настоящий старомосковский пир, которых потом уже не бывало на Руси.
За столом сразу возник непристойный шум. Бояре никак не могли рассесться, спорили за места. Особенно кипятился стрелецкий голова князь Иван Андреевич Хованский, по прозвищу Тараруй[2 - Тараруй – болтун, бахвал.]. Он схватился сразу с несколькими князьями, громко сравнивал их родословную со своею, приводил на память выдержки из разрядных книг, напирал брюхом, пихался. Вконец разбранившись, самовольно уехал, не спросясь царя. Алексей Михайлович побагровел, послал за ним приставов.
Крестинный стол по обычаю изобиловал сластями. Среди пряников и коврижек, среди затейливого литья из леденца и сахара нельзя было найти двух одинаковых изделий. Гости с восхищением рассматривали произведения кремлевских кондитеров. Всеобщее одобрение снискала многопудовая коврижка на царском столе, изображавшая герб Московского государства; стольники разъясняли, что каждый из двух сахарных орлов весит по полтора пуда. Не остались без внимания и сахарный Кремль с конными и пешими людьми, и крепость с пушками, и двухпудовый сахарный лебедь, и полупудовые попугай и утя.
На столе перед самим Алексеем Михайловичем стояли только блюдо с ломтями ржаного хлеба и кувшин с легкой брагой. Царь был известен своей монашеской воздержанностью в пище, но гостей потчевал отменно – блюда с жареным и вареным мясом, дичью в различных видах подавались на столы без перерыва. Кроме того, каждому из сидевших поднесли по большому блюду с разнообразными сахарами: леденцами, сушеными ягодами и фруктами, палочками корицы, полосками арбузных и дынных цукатов. Вина и водки подавали по желанию, кроме обязательных чаш, жалованных государем. Одновременно с началом пира Алексей Михайлович сделал знак чтецу, и тот принялся громко читать главу из жития святого Алексия, чтобы гости за плотским весельем не забывали о духовном.
Новорожденного внесли в палату на атласной подушечке, вышитой камнями и жемчугами. Его появление было встречено приветственными криками и нескончаемыми здравицами. Испуганный шумом и раздраженный непривычными запахами, царевич орал во всю мочь, но его унесли только тогда, когда была выпита последняя заздравная чаша.
Пир продолжался до глубокой ночи. Отяжелевшие, объевшиеся гости все чаще выходили в сени, щекотали над серебряными тазами гусиным перышком горло и, облегченные, возвращались за стол. В разгар веселья приставы втащили в палату упирающегося Хованского и принялись насильно сажать за стол, на отведенное ему место. Князь брыкался, лаял на соседей. Бояре уговаривали его не гневить царя, но Хованский уперся: хотя бы и велит государь ему голову отсечь, а ему не на своем месте, ниже других бояр, не сидеть. Вокруг за столами смеялись, шумели; чтец под общий гомон неслышно открывал рот, перелистывая страницы жития. Наконец приставам удалось усадить Хованского на скамью, но он тут же сполз под стол и прикрылся скатертью. Алексей Михайлович послал к нему стольника сказать, что все кругом считают его за дурака. Но спесивый упрямец стоял на своем: в животах своих холопей государь волен, а ему, потомку Гедиминовичей, ниже Сицких с Пронскими не сидеть!
Царский карла Фаддей, видя недовольство Алексея Михайловича, просеменил на коротких ножках к государеву столу. Тонким протяжным голосом громко спросил, знает ли царское величество, что рабишка его, Фаддейка, глядя на его семейное государево счастье, тоже решил жениться. Нет, не знает? Ну как же, вся Москва об этом говорит. И невеста уже есть. Красивая-прекрасивая: тоща, как осина, в косе три волосины; богатая-пребогатая, дают за ней в приданое восемь дворов бобыльих. Алексей Михайлович, давя в губах улыбку, в притворном изумлении округлил глаза. Неужто целых восемь? Гляди-ка, богатейка какая. И где ж эти дворы? – А промеж Лебедяни, на старой Рязани, не доезжая Казани, где пьяных вязали, меж неба и земли, поверх лесу и воды. А в тех дворах четыре человека в бегах да двое в бедах, осталось полтора человека с четвертью. Из хоромного строения два столба вбито, третьим покрыто – будет где жить с молодой женой. Да, чтоб не забыть: с тех же дворов свозится на всякий год насыпного хлеба на восемь амбаров без стен, да четыре пуда каменного масла, да по сорок шестов собачьих хвостов, да по сорок кадушек соленых лягушек. Да в тех же дворах сделана конюшня, а в ней четыре журавля стоялых, один конь гнед, а шерсти на нем нет, передом сечет, а задом волочет. И всего приданого по первому счету – пусто, по второму – ни кола. А у записи приданого сидели Еремей, да жених Фаддей, кот да кошка, да поп Тимошка, да сторож Филимошка. А запись писали в серую субботу, в рябой четверток, в соловую пятницу. Жениху и невесте честь и слава, а тем, кто слушал, – каравай сала.
Алексей Михайлович хохотал, вытирая слезы. Ему вторили бояре, думные, выборные; епископы и архимандриты втихомолку давились, прикрывая руками рты…
Не зря радовался Алексей Михайлович Петрушиной мере, не зря звучали здравицы в честь новорожденного – здоровье царевич действительно получил от родителей отменное: хватило на пятьдесят с лишком лет ненасытного обжорства, беспробудного пьянства и нечеловеческого напряжения душевных и телесных сил.
***
Круглое, набеленное лицо матери, с наведенным во всю щеку румянцем, склоняется над ним. Большие черные глаза тревожно всматриваются в его покрасневшее от натуги лицо. Что-то Петруша опорожнился нынче с трудом, крутенько, – не слишком ли жирное молоко у кормилицы?
Насколько он ее помнил, она всегда была такая – заботливая, дотошно внимательная ко всему, что касалось его. Такова нарышкинская кровь – горячая, требующая деятельности. Между тем, попав во дворец, Наталья Кирилловна долго не могла свыкнуться со своим новым положением – уж очень неожиданно дочь небогатого смоленского дворянина, бедная воспитанница в чужом доме оказалась в царском тереме. Прежде, когда жила в доме боярина Матвеева, любила она, покинув рано утром жаркую пуховую постель, спуститься вместе с дворовыми девушками в прохладный погреб, чтобы распорядиться о выдаче припасов для домашних и всей дворни, – и попутно выловить из кадушки моченое яблочко… Успевала за день и последить за уборкой в доме, и похлопотать на кухне, и посидеть с девками за рукоделием, и вывести серным цветом из пуховиков обильного клопа. Теперь ей было оставлено всего два дела: молитва, которая оберегала и спасала царство, и милостыня. От обычной женской работы ее старательно оберегали сотни услужливых рук, ежеминутно готовых выполнить любое ее желание. Но еще труднее было ей смириться с полным затворничеством, на которое обрекал ее высокий сан царицы. Привыкшая в доме Матвеева к свободному светскому обращению, она тяжело переживала свою нынешнюю обязанность прятаться от людских глаз. Ей двадцать один год, она красива и знает об этом. Но красота ее пропадает втуне. Когда она выезжает, окна ее кареты плотно занавешены тафтой; в домовую церковь она выходит по глухо закрытой со всех сторон галерее; во время пеших выходов на богомолье ее скрывают от нескромных взоров суконные полы, несомые боярынями; даже церковную службу она вынуждена наблюдать из особого притвора, через небольшое решетчатое окошечко. Доступ к ней имеют только духовник и самые ближние к царю бояре. Однако даже отец, Кирилл Полуектович Нарышкин, пожалованный после крестин вместе с Матвеевым в окольничие, смотрит на нее с робостью и не смеет назвать доченькой. Умный, обходительный Матвеев умело удерживается на грани почтительности и доверительности; с ним легко и интересно, но, увы, – ему идет седьмой десяток. Про остальных нечего и говорить – это или враги, как Милославские[3 - Милославские, родственники первой жены Алексея Михайловича, Марии Ильиничны, всячески препятствовали браку Алексея Михайловича с Натальей Кирилловной Нарышкиной. Они прочили царю в жены свою ставленницу, Авдотью Беляеву, и пытались опорочить Нарышкиных, обвиняя их в колдовстве. Матвеев опроверг клевету и умело отвел взоры царя от девицы Беляевой, доказав, что у ней «слишком худые руки».], Стрешнев, Хитрово, или скучные старики. У Натальи Кирилловны не было желания строить глазки молодым людям; ей просто не хватало того мужского восхищения, пусть и немого, которое она постоянно ощущала вокруг себя, живя в доме Матвеева.
Рождение сына на какое-то время внесло в ее жизнь недостающее разнообразие. Наталья Кирилловна отдалась заботам о новорожденном сыне со всем пылом скучающей молодой матери. Она лично следила за отделкой особых деревянных хором для царевича, пристроенных ко дворцу. Пожелала видеть стены и пол обитыми красным сукном, а спаленку – посеребренной кожей. Проверила, тщательно ли обложены хлопчатой бумагой и тафтой окна. Подумав, поручила армянскому мастеру Ивану Солтанову написать в хоромы царевича слюдяную оконницу: в кругу орел, а по углам – травное разноцветье; да чтоб через оконницу из хором все видно было, а с подворья в хоромах – ничего. Долго выбирала материю на колыбельку из предложенных ей мастерами образцов. Наконец соблазнилась турецким бархатом с вышитыми по алому полю большими золотыми репьями и малыми репейками серебряными; обтянуть ремни велела красным веницейским бархатом, яблоко у пялец – шелком, вытканным по серебряному полю золотыми травами. Сама набила пуховик и подушки белым лебяжьим пухом.
Осенью, когда Петруша начал ходить, появились новые хлопоты – нашили ему ворох носильного платьица по взрослому фасону: теплые кафтанцы – из белого атласа на собольих пупках, с пятью золотыми пуговками, из червчатого шелка с золотыми и серебряными струями и травами; холодный кафтанец, обшитый немецким плетеным кружевом; ферязь алую с серебром, с запонами, низанными жемчугом, и с двумя завязками с серебряными кистями. В подоле, в плечах – везде пущено с большим запасом. К платью подобрали богатые шапки и башмачки, усеянные жемчугами и каменьями. А чтобы царевич смелее бегал, смастерили для него потешный стулец на колесах.
Но вот было переделано и то, и другое, и третье; и снова пришлось проводить дни сидя в тенистой горенке, выходившей окнами в сад, и слушая рассеянное пение девушек, занятых рукоделием. Тут-то и пришлась кстати матвеевская затея с комедийным действом. На одном из обычных утренних приемов Алексей Михайлович, выискав глазами в толпе бояр восковое лицо Матвеева, как всегда скромно стоявшего позади, спросил, чем новеньким порадует его сегодня любезный друг Сергеич. Матвеев помолчал, обведя взглядом бояр. Ну, православные, крепче стой на ногах! По особливому желанию государыни царицы он поручил Симеону Полоцкому перевести сладостными виршами франкскую комедию «Эсфирь», взятую из Священного Писания. Пастор Грегори из Немецкой слободы берется к осени сыграть сие комедийное действо в Преображенском государевом дворце. А чтобы царское величество мог оценить его искусство, он, Матвеев, пригласил оного пастора с его комедиантами разыграть завтра вечером у него в доме небольшое представление, называемое дивертисментом: поющий и танцующий Орфей между двумя движущимися пирамидами. Музыка будет состоять из скрипиц и флейт. Он надеется, что их царские величества почтят посещением своего холопа Артамошку.
Как он и ожидал, его слова произвели бурю. Бояре негодующе трясли бородами, громко выражая свое возмущение. Как он смеет прельщать пресветлые государевы очи бесовским действом? Перелагать виршами Святое Писание! Это же ересь! И разве он не знает, что Григорий Великий учит христиан не преклонять свой слух к музыке, сеющей в душе многие соблазны? И потом, кто этот Орфей? Кажется, кто-то из эллинских бесов? Нет, это просто неслыханно! Ересь, сущая ересь!
Алексей Михайлович нерешительно молчал, рылся в памяти, вспоминая историю Эсфири. Еврейская девушка, избранная за красоту царем Артаксерксом в жены, вместо гордой Астини… Да это же собственная его история сватовства к Наташеньке! Ну, Сергеич, ну, друг любезный, хитер, ай хитер!.. Значит, решено, пускай пастор готовит комедию. И Наташеньке будет приятно… Все же, чтобы не раздражать бояр и духовных, распорядился, чтобы скрипиц и флейт не было. Но вечером к нему в опочивальню пришла Наташенька, нырнула под одеяло, прижалась всем своим горячим телом… Он ее по-прежнему любит? – Господи, ну конечно… – Тогда почему он хочет, чтобы она смотрела танец Орфея без музыки? Разве музыка такой большой грех? Пускай он объяснит ей, неученой бабе, что тут плохого. Ей, например, музыка очень нравится. Играя с его рукой, она как бы нечаянно положила ее себе на грудь.
Прижавшись лицом к ее струящимся волосам, Алексей Михайлович шумно вдохнул, блаженно зажмурился. Мысли мешались, слова плыли в пустоте, легкие, бессмысленные. Скрипицы, флейты, грех… А, пустое… Обыкновенное гудящее древо.
В танцующем под музыку Орфее действительно не оказалось ничего еретического, и Наталья Кирилловна стала торопить супруга с постановкой «Эсфири». Поздней осенью переехали в Преображенское, где рядом с новым, пахнувшим свежей смолою дворцом, будто только что вынутым из ларца, были выстроены хоромы для комедийного действа. Алексей Михайлович смотрел пьесу сидя на лавке, Наталья Кирилловна – из закрытой ложи, через окошко с решеткой. Комедия ей понравилась. Наблюдая за игрой актеров, она снова пережила все перипетии своего замужества, с приятной гордостью вспомнила, как пожилой, опытный в делах любви царь робел, точно юноша, разговаривая с ней, запинался, призывал глазами на помощь Матвеева. Вспомнила со стыдом и гневом о гнусных наветах, которыми Милославские пытались обесчестить ее перед государем, чтобы подсунуть ему свою девку, Авдотью Беляеву, и с неотступным вниманием и благородным удовлетворением просмотрела финальную сцену поражения гордячки Астини-Беляевой, казни клеветника Амана-Милославского и торжества мудрого Мардохая-Матвеева и добродетельной красавицы Эсфири.
Следующую комедию – «Юдифь» – она уговорила Алексея Михайловича дать летом, прямо в Кремле, уже не боясь боярских пересудов. Второе комедийное действо смотрела с бескорыстным любопытством, от души смеясь над преуморительными шутками действующих лиц. Особенно развеселила ее служанка, рассуждающая над трупом Олоферна о затруднении, в котором должен оказаться царь при виде того, как Юдифь уносит его голову. Наталья Кирилловна хохотала до слез и восторженно хлопала в ладоши. Нет, этот Симеон Полоцкий сегодня просто ее уморит! Польщенный автор, сидевший рядом с царем, тоже оценившим тонкую шутку, скромно потупился, бросив искоса благодарный взгляд на ложу, откуда доносился звонкий заливистый смех.
Другие зимние вечера заполнялись музыкой и дивертисментами неистощимого на изящные выдумки пастора Грегори, во время которых немчин в трубы трубил, в органы играл и в литавры бил… А там – Наталья Кирилловна снова почувствовала себя брюхатой. Жизнь входила в размеренную, веками накатанную колею.
***
Отца он запомнил на удивление хорошо – его мягкую темно-русую бороду, полное добродушное лицо с продолговатыми ласковыми глазами, его тучное тело и неожиданно маленькие руки с редкими черными волосками на пухлых белых пальцах, – и тяжелое, пригнетенное дыхание, с которым отец, наигравшись с ним, опускал его с рук на пол или в кроватку. Алексей Михайлович появлялся в детской каждый раз с новой игрушкой, большей частью иноземной, которую подбирал для малолетнего царевича всезнающий Сергеич. Сам царь живо помнил тот безудержный восторг, в который приводила его когда-то собственная детская потеха – конь немецкой работы и немецкие же картинки, купленные для него в Овощном ряду за три алтына, а больше всего – детские латы работы немчина Петра Шальта. Теперь он хотел доставить такую же радость сыну. Входил в комнату, держа руки за спиной, целовал Петрушу в крутой лобик с темно-русыми жидкими кудряшками и, вручив ему то клавикорды с медными струнами, то цимбальцы, то механическую поющую птицу, с умилением наблюдал, как Петруша, нисколько не интересуясь звуком заморских инструментов, сразу принимался изучать их устройство – выламывал зубья в цимбальцах и клавиши в клавикордах, доставал из птицы колесики и пружинки.
На второй день рождения появился у него собственный экипаж, подаренный Матвеевым: вызолоченная маленькая карета в четыре лошадки пигмейной породы; при экипаже свита – четыре пеших карлика и урод на крохотных коньках, – они, как и должно, держались несколько в стороне от кареты, ибо к царской упряжке никого не подпускали, чтобы лихой человек не положил зелья и коренья злого ни в государевы седла, ни в узды, ни в войлок, ни в рукавки, ни в наузы, ни в ковер, ни в попонку.
Улыбающимся, благодушным, всегда склонным к веселью и шутке – таким запомнил он отца; не знал, что Алексей Михайлович предавался придворным увеселениям тем охотней, чем тяжелее давил на его плечи груз расстроенных государственных дел, чем большую суровость приходилось ему, вопреки самому себе, проявлять в своих распоряжениях. Его чрезвычайно тревожило и огорчало неустройство расколовшейся церкви. Он хотел водворить в ней порядок тихо и пристойно, не возбуждая страстей и соблазнов, но обе враждовавшие стороны делались все непримиримее по отношению друг к другу и все дерзостней обвиняли его в попустительстве другой стороне.
По складу своего характера Алексей Михайлович любил, чтобы вокруг него все были веселы и довольны; невыносимее всего для него была мысль, что кто-нибудь им недоволен, ропщет на него, что он кого-нибудь стесняет.
Чувствуя вину перед своим собинным другом, царь послал в Ферапонтов монастырь примиряющее письмо, в котором просил прощения у опального патриарха, испрашивал у него благословения для себя и всей царской семьи. Надеясь на примирение, медлил с выборами нового патриарха. Но Никон грубо отказал в благословении, хотя, видимо, обрадовался возобновлению переписки. Вслед за ответным письмом он прислал чернеца, прося выдать ему из государевой аптеки лекарства: масло деревянное, ладан росный, скипидар, травы чечуй, целибоху и зверобой, нашатырь, квасцы, купорос, камфару, камень безуй – хотел похвастаться перед царем тем, что с успехом лечит у себя в монастыре больных. Матвеев, как глава Аптекарского приказа, получил указание выдать все просимое. Но на отказ в благословении царь не на шутку обиделся.
Вместе с тем, читая Никоновы грамотки, стайками летевшие в Москву из Ферапонтова монастыря, Алексей Михайлович с грустью видел, что его бывший друг с годами слабеет умом: стал брюзглив, занимается мелкими дрязгами, ссорится с монахами, всем недоволен; несмотря на обильное содержание и богатые подарки, осаждает постоянными жалобами на оскудение и недостаток, просит прислать то новую шубу, то гостинцев, то свежей рыбы. Царь успокаивал его, слал шубы, меха, пироги, рыбу, деньги. Однако, повздыхав, согласился на поставление в патриархи митрополита Питирима, а после его скорой смерти – митрополита Иоакима.
В том же примирительном духе писал Алексей Михайлович к мятежным соловецким старцам, седьмой год сидевшим в осаде за крепкими монастырскими стенами. Воеводе Ивлеву отослал грамоту о прощении всем раскаявшимся, приказал никакой тесноты старцам и воинского промысла над монастырем не чинить. Ивлев в ответ донес, что за ту великую государеву милость монахи держали меж собой черный собор, на котором положили за великого государя богомолье оставить, имена его и царицыно из синодика выскрести и про него, великого государя, говорили такие неистовые слова, которые не только записать, но и слышать страшно. Рассерженный Алексей Михайлович направил в подмогу Ивлеву воеводу Мещеринова с шестью сотнями стрельцов, пушками и строгим наказом быть на Соловецких островах неотступно и над соловецкими ворами чинить всякий воинский промысел, чтобы их воровство и мятеж искоренить неотложно.
Но, несмотря на строгие меры, раскол все глубже проникал в Христово тело. Вот уже и бабы занялись богословием – срамота!
Бояре и духовные давно нашептывали царю, что в самой Москве двое сестер, боярыня Федосья Прокопьевна Морозова и княгиня Евдокия Урусова, обратили свои дома в раскольничьи гнезда, сеют соблазн в святой столице, перед самими пресветлыми государевыми очами. Алексей Михайлович до поры не слушал доносчиков – обе женки были близки ему как дочери брата покойного Бориса Ивановича Морозова, которого царь почитал вторым отцом. Кроме того, Федосью Прокопьевну он искренне уважал – во всей
Руси она одна могла поспорить с ним в знании чина церковного богослужения, в тонкой искушенности по части молитв и поста. Но всему есть пределы! Когда упрямая боярыня, брезгавшая всякого общества никониан, отказалась присутствовать на царском крестинном пиру, Алексей Михайлович был вынужден дать ход делу против оскорбительницы государева достоинства. Княгиню Урусову арестовали вместе с сестрой. Раздетых до пояса, их вздернули на дыбу, пытали огнем, потом на несколько часов бросили на снег. Они лежали, истерзанные, с вывихнутыми лопатками, страшно-безмолвные. Ведомая стрельцами мимо царского дворца из Сыскного приказа в подземную тюрьму, Морозова с усилием подняла изувеченную пыткой, окованную железом руку и осенила себя двуперстным крестом. Алексей Михайлович, смотревший на нее из окна, понял, что этот жест предназначался для него. Он, со смирением и без особых колебаний принявший в свое время все церковные нововведения (никогда не спорил с Никоном по причине страшной святости этих вопросов), неприятно смутился: в стойкости Морозовой было что-то непонятное и тревожное. Может быть, есть истина и в этом упорстве? И потом, после осуждения сестер, он, побуждаемый каким-то потаенным чувством, не раз ездил в монастырь, где была заточена Морозова, подолгу простаивал под окнами ее кельи, справлялся через бояр о ее нуждах; но внутрь не заходил, словно опасаясь чего-то.
А тут еще пришла весть о новом, дотоле неслыханном еретическом неистовстве – самосожжении раскольников в Нижнем Новгороде и некоторых заволжских скитах. Алексей Михайлович совсем растерялся, сник. Он не знал, что делать с этими людьми.
Утомившись делами, Алексей Михайлович шел развеяться к Матвееву; иногда брал с собой и Петрушу, который ехал позади отца в своей потешной карете. Умный Артамон Сергеевич знал, что внутренние неурядицы в собственном государстве кажутся правителям не столь неприятными, если они имеют перед глазами примеры еще более вопиющих беспорядков в чужих странах. Старательно заправив за уши дужки очков, он раскрывал свежий номер любимой «Немецкой газеты». Быстро пробегал глазами столбцы, негромко прочищал горло. Петр, занятый разбором какой-нибудь заморской диковины, краем уха слушал его старческий надтреснутый голос, ничего не понимая. А Матвеев, не торопясь, пересказывал содержание каждой статьи. Да, трудно стало государям хранить в чистоте и послушании врученные им Богом народы. Что делать, такие времена. Дьявол всюду строит ковы, на погибель церкви и христианскому люду. Вот из Швеции пишут, что в Далекарлии у детей обнаружилась неизвестная болезнь, сопровождающаяся обмороками и спазмами. Доктора выяснили, что причина болезни в бесовском наваждении: ведьмы по ночам возили детей на шабаш. По приказу короля церковная комиссия допросила с применением пытки триста младенцев и отроков. По их показаниям сожжены восемьдесят четыре ведьмы и пятнадцать малолетних еретиков. Добрый король аглицкий Карл II жжет своих ведьм и колдунов, немецкие курфюрсты – своих. Московская держава, по неизреченной милости Господней, от подобной напасти избавлена. Раскольники, несмотря на их заблуждения, все же остаются христианами, чуждыми общения с бесами. Его царское величество поступает мудро, разрешая им молиться в святых церквях наравне с верными сынами церкви. Гонения только возбуждают в отщепенцах жажду мученичества.
Перелистнув страницу, Матвеев продолжал. Из Парижа пишут. Сия славная столица пребывает в великом страхе перед отравителями. Злодеи действуют при помощи яда, уже окрещенного шутниками «порошком наследства». Отравлено, как полагают, пятьсот богатых купцов и знатных вельмож французских, имевших несчастие возбудить алчность своих наследников. Отцы семейств не принимают дома пищу, боясь стать жертвой своих домашних. Король Людовик учредил Огненную Палату для расследования сих происшествий. Судьи дознались, что виновные действовали при помощи знаменитой ворожеи и колдуньи Лавуазен, которая торговала ядом под видом чудодейственного средства для открытия кладов. Ей помогали несколько священников, добавлявших яд в святое причастие. Всем им вменяются в вину также сношения с дьяволом, наведение порчи, служение дьявольских обеден перед перевернутым распятием. Тьфу, мерзость! И как Господь терпит такое! Вот к чему приводит проклятая ересь папежеская! Слава Христу Спасителю, на Руси спокон веку не водилось такого богоненавистного сатанинского дела.
Артамон Сергеевич в сердцах откладывал газету и заводил занимательную, душеполезную беседу. Вдвоем с приезжим греком Николаем Спафарием, обучавшим латыни и греческому сына Матвеева, Алексея, открывали они перед любопытствующим царем кладезь своей многолетней книжной учености. Матвеев старался передавать только проверенные, достоверные знания, но не чуждался и новейших открытий. Был доволен, если удавалось втянуть царя в ученый спор. Однажды он сильно задел Алексея Михайловича за живое сообщением о том, что киевские монахи опровергли казавшееся незыблемым учение Косьмы Индикоплова, будто земля является четырехугольной, по образцу скинии Моисея. На деле она оказалась круглой и плоской, как блин. Алексей Михайлович необычайно разволновался. Не попахивает ли здесь ересью? Ой, Сергеич, смотри, не заврались бы твои монахи! Но Спафарий подтвердил: доказательства неопровержимые, со ссылками на святых отцов и Священное Писание. Царь недоверчиво хмурился, возражал, но в конце концов смирился перед авторитетом ученых киевских старцев. Присутствовавший при разговоре Симеон Полоцкий примиряюще-наставительно процитировал сам себя:
Лучше убо, братие, святым прилежати,
а ины книги, разве с потребы читати.
Для развлечения садились играть в шашки или шли в другую палату смотреть новоприобретенные картины першпективного письма. Матвеев пояснял: вот падение Иерусалима, вот князь Владимир Святой с сыновьями, вот судья неправедный – и просил царское величество соблаговолить выбрать что-нибудь для его государевых покоев. Алексей Михайлович с удовольствием соблаговолял.
Во время этих посещений не раз случалось Петруше уронить или поломать какую-нибудь дорогую вещицу. Тогда отец, мягко побранив его, начинал смущенно оправдываться перед хозяином, который предупредительно молчал, поглаживая редкую седую бороденку.
Что делать, младший вышел нравом не в него – в мать.
Федор, Иван – те в него, в Тишайшего: целыми днями сидят в своих покоях, не видно их и не слышно.
Этот – резов не по годам, горяч, ни минуты не посидит спокойно, все ему надо увидеть, все потрогать.
Из-за этой своей неуемной резвости осрамил однажды Петруша родителей перед всей Европой. Приехал в Москву цесарский посол Адольф Айзек говорить с великим государем о дружбе и союзе против турок. Наталья Кирилловна, как всегда, села с сыном в соседней комнате, за дверью с решетчатым окошком – тайно посмотреть на прием. Петруша, по обыкновению, расшалился, а она недоглядела – и вышел конфуз чрезвычайный. Услышав за дверью отцовский голос, Петр ту дверь распахнул настежь и выбежал в приемную палату. А Наталья Кирилловна как сидела перед дверью, так вся и предстала перед цесарским послом, не успев даже прикрыть лица рукавом. Алексей Михайлович покраснел от стыда.
Айзек вежливо опустил глаза. Черт возьми, пикантная ситуация! Увидеть московскую царицу – это почти то же самое, что проникнуть в султанский гарем. Он слышал, что одному здешнему дворянину за случайный нескромный взгляд на первую царскую супругу, Марию Ильиничну, отрубили голову. Варварская страна! Но в конце концов, дипломатические поездки в такие страны тем и хороши, что всегда увидишь что-нибудь необычное. У него, во всяком случае, впечатлений уже на целую книгу[4 - Перу Лизека принадлежат «Сказания Адольфа Айзека о посольстве от императора Римского Леопольда к великому царю Московскому Алексею Михайловичу в 1673 году», где содержится первое из известных упоминаний иностранцев о Петре.].
Трехлетний Петр стоял в середине приемной палаты, с интересом рассматривая блестящими выпуклыми глазами незнакомого человека на тонких ногах, в смехотворно коротком кафтане, с огромной копной вымазанных мелом волос. Наверное, ему было трудно понять, кто это – может быть, новый шут? Тогда почему тятя не смеется и даже как будто сердится? Громко прыснув, он развернулся и побежал назад, к маменьке. Но кресло у двери уже опустело.
Не так ли спустя годы внезапно распахнет он дверь в Европу, представив на всеобщее обозрение сокровенную красоту России, которая, оторопев, стыдливо прикроется от нахального иноплеменного взора?
***
В последнее лето своей жизни отец взял его с собой на охоту.
Было время, когда для царской потехи устраивали в подмосковных полях и лесах большие псовые охоты, бойцы схватывались врукопашную с медведями, на государевом дворе охотники стравливали косолапых с волками. Но с годами Алексей Михайлович к этим потехам остыл; рев, вой, окровавленные клочья мяса, торжество грубой силы – все это стало неприятно раздражать, да и увеличившаяся телесная тучность уже не позволяла, как прежде, целый день не слезать с седла, преследуя лисиц и оленей.
Зато осталось одно, навсегда любимое развлечение – соколиная охота. Тут уж Алексей Михайлович был охотник достоверный, настоящий, страстный, – никогда не мог вдоволь налюбоваться красивым, легким полетом благородных птиц, их стремительным, молниеносным ударом.
Сокол – птица царственная, свободная, гордая. Приручить его – дело тонкое, искусное, требующее терпения и бережности. Каждый год царские ловчие, разъезжавшие по Сибири и северным лесам, присылали десятки диких соколов, кречетов, ястребов, кобчиков, дермлигов в Москву, на Сокольничий двор, где опытные сокольники обучали их для государевой охоты. Начинали с того, что несколько суток не давали птице спать – от этого сокол становился вялым, безучастным и позволял надеть на свою голову колпачок, а на ноги – путы. Затем его на сутки оставляли без пищи, после чего брали на руку и кормили, сняв колпак. Давали им только отборное мясо – иногда баранину, иногда говядину, чаще же всего кормили соколов голубями, которых для этой цели держали на царской голубятне – больше ста тысяч пар. Когда птица была исклобучена, ее принимались вабить – звать, приманивать: сажали в избе на стул, а сокольник с кусочком мяса в кулаке постепенно увеличивал расстояние, которое сокол должен был пролететь, чтобы, сев охотнику на руку, получить пищу. Повторяли то же в поле, держа птицу на шнурке, а затем, истомив ее трое суток бессонницей, выпускали в поле без шнурка, но с опутанными ногами и снова вабили на приманку в кулаке. Добившись того, что сокол по зову охотника покорно садился на руку, начинали стравливать ему дичь: вначале подбрасывали в воздух битых уток, голубей, сов, ворон, потом напускали на живых птиц, держа на шнурке и позволяя только заклевать добычу; пищу сокол вновь получал из кулака сокольника. Наконец, последнее, чему обучали соколов, была борьба с другими сильными, опасными птицами – цаплями, коршаками, сарычами, которых они могли встретить в поле, во время охоты. Для первой схватки коршаков ослепляли, а цаплям надевали футляр на клюв, чтобы они не убили или не покалечили неопытного молодого сокола. И только после всего этого обученного хищника выпускали на свободную охоту, без шнурка и пут. Делалось это всегда в присутствии самого Алексея Михайловича, который оценивал, кто из молодняка как бы тяжел, а кто добер будет.
Приемы обучения соколов держались в секрете. Обученная охотничья птица стоила дорого и ценилась высоко, поэтому соколов и кречетов в дорогих нарядах посылали в подарок только тем государям, в чьей дружбе царь был особенно заинтересован, – крымскому хану, польскому королю, турецкому султану. Да по правде сказать, среди правителей того времени редко можно было встретить подлинно искусных охотников и ценителей благородной забавы. Алексей Михайлович знал только одного такого – персидского шаха.
Должность царского сокольника была почетная и ответственная, среди прочих потешных дворцовых должностей наипервейшая по близости к государю. Сокольники знали над собой одного господина – самого царя и пользовались его исключительным доверием. Зато и спрашивал с них Алексей Михайлович строго, провинившихся наказывал беспощадно.
Правила соколиной охоты и обрядный чин поставления в сокольники содержались в особом уставе, который назывался «Урядник сокольничьего пути» и был составлен самим Алексеем Михайловичем. Книга эта, написанная образным русским языком, замечательна запечатленным в ней стремлением к бескорыстному любованию красотой.
Вот как происходило, например, поставление в сокольники. Утром сокольники наряжали для праздника переднюю избу Сокольничьего двора. В красном углу убирали место для царя, постелив на лавку ковер с изголовьем – шелковой подушкой из пуха диких уток. Посреди избы, усыпав сеном пол и накрыв его попоной, устраивали поляново – место для нововыборного, с четырьмя стульями по углам для пары кречетов и пары соколов. Позади полянова ставили стол, на котором раскладывали птичий наряд – клобучок из червчатого бархата, низанного жемчугом, бархатные шитые золотом и серебром нагрудник и нахвостник, серебряные колокольцы, атласные онучки и должник – кожаный шнурок, одним концом наглухо пришитый к охотничьей рукавице; рядом клали наряд сокольника – шапку горностайную, рукавицы, золотую тесьму, перевязь с небольшой, сделанной в виде райской птицы гамаюна, бархатной сумкой, в которой хранилось государево письмо с обращением к нововыборному, наконец, вабило – свисток для подзыва птицы, охотничий рог и полотенце. Нововыборного до времени отводили в другую избу.
Когда все было готово, сокольники, обряженные в новые цветные кафтаны и желтые сафьянные сапоги, жалованные государем по случаю торжества, вставали чинно возле стола и вдоль лавок у стен. Алексей Михайлович, одетый в темно-зеленый охотничий кафтан и желтые, как у сокольников, сапоги, входя, оглядывал избу – все ли ладно – и степенно садился на свое место.
Мало повременя, подсокольничий бережно подступал к царю:
– Время ли, государь, образцу и чину быть?
– Время, – отвечал Алексей Михайлович, – объявляй образец и чин.
Подсокольничий обращался к начальным сокольникам:
– Начальные! Время наказу и час красоте.
По этим словам сокольники принимались церемонно обряжать кречета, которого отдавали в ведение нововыборного. Подождав, пока они закончат, подсокольничий снова благочинно подходил к царю:
– Время ли, государь, приимать, и по нововыборного посылать, и украшение уставлять?
– Время, приимай, и посылай, и уставляй.
Подсокольничий надевал рукавицу, поправившись и поучинясь, принимал кречета, крестился и становился поодаль царя, как требовал устав, смирно, урядно, человечно, тихо, бережно, весело, держа птицу честно, явно, опасно, стройно, подправительно. Постояв мало, приказывал посыльному:
– По государеву указу зови нововыборного к государской милости, се время чести и чести его быть, и час приблизился его веселию, чтоб шел не мешкав.
Двое старых сокольников вводили нововыборного, молились, кланялись царю в землю и, поставив молодца на поляново, снимали с него шапку, кушак и рукавицы. Вместо них начальные сокольники по очереди надевали на новичка взятые со стола перевязь с сумкой, золотую тесьму; рог и вабило прикрепляли за кольца у левого и правого бока. Старший начальный вставал сзади, держа до указу над головой нововыборного горностайную шапку.
Пообождав, подсокольничий кликал подьячего, который, вынув из сумки-гамаюна письмо, громогласно и торжественно зачитывал государево обращение к нововыборному, – чтобы во всем ему «добра хотеть, служить верой и правдой, и тешить нас, великого государя, от всей души своей, до кончины живота своего, и за нашей государевой охотой ходить прилежно и бесскучно, и братию свою любить как себя. А буде учнешь быть не охоч и не радостен, и во всяком нашем государевом деле непослушлив, ленив, пьян, дурен, безобразен, и к подсокольничему и ко всей братии непокорен, злословен, клеветлив, нанослив, и всякого дурна исполнен, и тебе не токмо быть связану путами железными, но и за третью вину, безо всякой пощады, быть сослану на Лену». А чтобы государево слово всегда было у нововыборного перед глазами, надевали ему рукавицы с вышитыми на них картинками: на одной из них – царская милость и казна, на другой – тюрьма и казнь беспощадная.
И устрашенный новичок кланялся и клялся служить государю верой и правдой, и тешить его, и радеть ему, и ходить за его государевой охотой до кончины живота своего.
После этого наступал самый торжественный момент обряда поставления. Подсокольничий подступал к царю и говорил таинственным языком, ведомым одним посвященным:
– Врели гор сотло?
На языке сокольников это означало: «Время ли, государь, совершать дело?»
– Сшай дар (совершай дар), – отвечал Алексей Михайлович.
Тогда подсокольничий, обратясь к нововыборному, весело и дерзостно провозглашал:
– Великий государь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великия и Малыя и Белыя Руси самодержец, указал тебе для своей государевой охоты отдать кречета имярек и других птиц, и тебе бы ходить за его государевой охотой прилежно, с радостью от всего сердца своего, и хранить его государеву охоту, как зеницу ока, и его государя тешить безо всякой лености и хитрости до кончины живота своего!
С этими словами он отдавал ему наряженного кречета. И хотя от волнения и страха зачастую дрожали у нововыборного колени, принимал он кречета образцовато, красовато, бережно, и стоял перед государем урядно, радостно, уповательно, удивительно; и не кланялся великому государю, пока не надевали на него горностайную шапку, которая венчала все дело. И тогда сокольничья братия обступала его, поздравляла с великой царской милостью и сердечно просила впредь обещания своего не забывать, и послушания своего не оставлять, и их товарищеского совета не отметать.
А по выходе из передней избы ждал сокольников обеденный стол, накрытый по государевой к ним милости, и на том столе, на своем месте, находил нововыборный наряд кречатий, четыре золотых червонца, восемь ефимков и три вышитых полотенца – первое государево жалованье, чтобы знал, что за царем верная служба не пропадает.
В один из дней августа 1675 года в окрестностях села Измайлова была охота на уток. Петра, одетого в охотничий кафтанец, темно-зеленый, как у батюшки, посадили на маленькую лошадку, с поклоном поднесли ему перчаточку, сделанную по руке, и дали подержать оклобученного кречета; но птица оказалась так тяжела для его руки, что ее пришлось тут же снять, потому что кречет, боясь упасть, начал бить крыльями, задевая царевича по лицу.
Алексей Михайлович верхом подъехал вместе с Петром к воде; сокольники с птицами поскакали на другой берег пруда и встали против ветра – по ветру сокол летит неохотно. Встав напротив царя, они спустили первую птицу. Кречет взмыл в небо и повис еле заметной точкой. Алексей Михайлович до крайности напряг глаза, любуясь полетом. Салтан – добрый кречет, славится «сильным верхом». Царь был доволен, что развившаяся у него в последнее время дальнозоркость не мешает наслаждаться любимой потехой.
Подсокольничий доложил, что Салтан стал в лету и ждет убою. Алексей Михайлович приказал гнать уток с воды. По его знаку сокольники засвистели, забили в бубны, затрубили в рога. Утки сетью поднялись над прудом, и тут Салтан молнией грянул вниз, на мгновение исчезнув из глаз.
– Вон он, вон там, – подсказал подсокольничий царю, указав рукой на селезня, рядом с которым мирно летел Салтан.
Умный кречет играл со своей жертвой для охотничьей услады. Вот опять взмыл вверх, упал, прошелся мимо селезня, снова набрал высоту. Обезумевший от страха селезень надрывно кричал во все горло. Наконец Салтан с двадцатой ставки мякнул селезня по шее, выбив пук изумрудных с отливом перьев, плавно разлетевшихся в стороны. Раз десять перевернувшись, селезень шлепнулся в траву в полуверсте от охотников; кречет ринулся за ним.
По очереди спускали других соколов и кречетов. Кречет Бумар добыл ворона ставок с двадцати; кречет Бердяй добывал каршака вверху долгое время, а когда сбил сверху, тот хотел утечь в рощу, но кречет к роще его не допустил и добил с верхней ставки; а старый челиг Гамаюн добыл две совки – одну расшиб так, что упала неведомо где, но потом сам улетел с охоты, насилу вернули под вечер…
Алексей Михайлович возвращался в Измайлово в радостном возбуждении. А Петру охота не понравилась. Усталый, с болевшей от долгого запрокидывания головы шеей, он ехал рядом с отцом и на его беспрестанные вопросы, понравилась ли ему соколиная забава, вяло отвечал, что да, понравилась, а сам думал, что дело это скучное, нестоящее – посмотреть, как птицы летают, можно и из окна.
Так за всю последующую жизнь ни разу и не поохотился. Предпочитал государь Петр Алексеевич другие потехи.
***
В 1676 году на Крещение проснулся Алексей Михайлович, по обыкновению, рано, перед заутреней. День этот начался так, как начинались и другие его дни, праздничные или будничные, печальные или радостные – все равно. По его зову явились постельничий и спальники, внесли серебряный царский прибор для умывания: большой таз, кувшины с водой и мятным настоем для полоскания рта. Алексей Михайлович скинул рубаху, встал ногами в таз, радостно и страшно захохотал, подставляя свое белое, крупное тело под струи холодной воды. Спальники насухо обтерли его, снова облачили в исподнее. Лицо Алексей Михайлович умыл сам, утерся белоснежной ширинкой, чувствуя, как на щеках проступает румянец; тщательно просушил и расчесал пышную темно-русую бороду, попутно выдернув из нее седые волоски. Постельничий ловко обернул царские ноги в портянки, натянул сафьяновые сапожки. Несколько раз притопнув – не жмет ли? – царь всунул руки в поднесенный утренний шелковый кафтан и поднял их, позволяя спальникам обмотать стан кушаком. Провел ладонями по бокам, повел плечами, поправил на голове золотую шапку с околом и, удовлетворенный, отпустил прислугу.
Он желал предстать с утра перед юной женой молодым, здоровым, бодрым. Видит Бог, таким он себя и чувствовал, несмотря на одолевшую его после одевания тяжелую одышку. Алексей Михайлович чрезвычайно нравился себе в этом удобном красивом польском кафтане с рукавами до кисти и полами чуть ниже колен, ладно приталенном. Ему очень хотелось взглянуть на себя в зеркало, хранившееся в кипарисовом ларце, который стыдливо стоял в темном углу на лавочке. Нет, нельзя, до молитвы – грех.
Царь торопливо прошел в Крестовую палату, где его уже ожидал духовник Андрей Савинович. Протопоп благословил государя, коснувшись крестом лба и щек; один из крестовых дьяков в это время поставил на налой[5 - Налой (устар. прост.) – аналой (совр.)] перед иконостасом образы святых, чья память отмечалась сегодня, – преподобного Максима Исповедника, мучеников Неофита, Валериана, Кандида, Евгения, Акилы, а также мученицы Агнии-девы.
Надев очки в золотой оправе, царь раскрыл молитвенник и углубился в чтение.
После моления Андрей Савинович читал государю духовное слово. Имея в виду предстоявшие в праздник дела благотворения, выбрал подходящее место из Даниила Заточника:
– «Княже мой, господине! Явише зрак лица своего, яко глас твой сладок и образ твой красен; мед источают уста твои, и послание твое аки райский плод.
Но, веселясь многими брашнами, помяни и меня, сухой хлеб ядящего; пия сладкое питие, вспомни обо мне, пьющем стоячую болотную воду; лежа на мягких постелях под собольими одеялами, помяни меня, под единым платом лежащего и зимою умирающего, под каплями дождевыми аки стрелами сердце пронзающими.
Да не будет, княже мой, господине, рука твоя согбена на подаяние убогим: как чашею моря не исчерпать, так и подаянием твоего дома не истощить. И как невод не удерживает воду, только единые рыбы, так и ты, княже, не удерживай ни злата, ни серебра, но раздавай людям».
Смиренно выслушав поучение, Алексей Михайлович тотчас послал ближнего человека к царице спросить, как почивала. Затем сам отправился в Переднюю палату поздороваться с ней.
Вдвоем слушали заутреню в Столовой палате. Расставшись с царицей до обедни, Алексей Михайлович по обычаю сделал тайный выход в тюрьмы и богадельни в сопровождении только отряда стрельцов и подьячих Тайного приказа. Раздавал из собственных рук милостыню тюремным сидельцам, польским полонянникам, убогим и увечным, говорил утешительные слова, целовал больных в уста. После литургии сел за праздничный стол с патриархом, властями и боярами. К концу трапезы он почувствовал себя нехорошо, но остался за столом, не желая внезапным уходом прервать общее веселье. С побледневшим лицом досидел до конца пира и даже пошел потом смотреть комедийное действо с музыкой, как вдруг, посреди представления, тяжело задышал, заметался, стал рвать ворот на рубахе… Перепуганные бояре под руки увели царя в опочивальню.
К утру все прошло. Домашние, бояре повеселели, за обедом хором пропели многие лета. Алексей Михайлович слушал, ласково улыбался, но думал о своем. Вот она, жизнь человеческая. Ты царствуешь, ты великий государь. Казнишь и милуешь. Присоединяешь земли, приобретаешь венцы. Сидишь на отеческом престоле, не зная ни господина, ни соперников, – самодержец волею Божьей, а не людским хотением. Но в конце концов, ты всего лишь царь на час; придет она, твоя владычица, и отнимет и престол, и державу, и венцы. Первый здесь, станешь последним там. На все Его святая воля, он не смеет роптать – и без того истощил долготерпение Господне, ибо по многим своим грехам не годится и во псы, не то что в цари. Да что царство земное! Лучше быть маленькой звездочкой там, у небесного престола, нежели солнцем здесь, на земле[6 - Подлинные слова Алексея Михайловича. Любопытно, что этот царь был современником Людовика XIV, который, считая себя очень набожным человеком, в своем непомерном тщеславии присвоил себе имя Солнца и не видел ничего дурного или хотя бы смешного в том, чтобы напевать хвалебные гимны, сложенные в его честь.].
Алексей Михайлович молился усерднее обычного. Клал по тысяче и более земных поклонов. Посылал богатые дары церквям и монастырям. И все-таки со дня на день тянул с духовным завещанием, с последними необходимыми распоряжениями. Смерть не пугала его, но в ее близость как-то плохо верилось. Просыпаясь, он успокаивал себя: сегодня все хорошо, значит, можно отложить дела на завтра.
Большую часть времени он проводил теперь с семьей, терпеливо снося болтовню царевен, с удовольствием слушая сочиненные Федором польские вирши, подолгу беседуя с подслеповатым тихим Иваном. Обойдя днем детей от первого брака, вечером шел к Наталье Кирилловне и уже оставался у ней до ночи. Охотно возился с малышами, играл в жмурки с Петром, пугал букой двухлетнюю Наташу. Уложив детей спать, звал древних, столетних стариков, которых держал на полном иждивении при дворце, и вместе с Натальей Кирилловной слушал их повествование о дальних странствиях и походах, о событиях и делах, почему-либо прочно осевших в их отягченной непомерно долгим веком памяти. Иной раз приходил Матвеев и в продолжение рассказов о старине читал вслух свою «Историю в лицах государей московских», над которой долго трудился. Сказание обрывалось на Михаиле Федоровиче. Алексей Михайлович допытывался, когда же Сергеич начнет писать историю его царствования.
– О тебе, государь, писать еще рано, – отвечал Матвеев, – ты еще и полжизни не прожил.
Слушать это было приятно.
Про себя Артамон Сергеевич, однако, думал другое. В уединенных беседах с Натальей Кирилловной осторожно убеждал ее поговорить с царем о наследнике. Конечно, Федор, как старший сын, по обычаю и должен наследовать державу. Но обычай обычаем, а государь, кроме того, ведь может назначить себе наследника по своей воле. Например, если решит, что царевич Федор по слабости здоровья к правлению не способен… А царевич Петр, как всем известно, и телом крепок, и разумом его Бог не обидел. Но Наталья Кирилловна, глядя, как Алексей Михайлович гоняется по горенке за Петрушей, не спешила со столь щекотливым разговором. Что за страхи, в самом деле? Государь еще не в таких летах, чтобы говорить с ним о наследнике.
Кончался январь, снежный, но теплый. Небо голубело, как в марте, только воздух был еще зимний, мертвый. На двадцать девятое число Алексей Михайлович назначил большое думное сидение с боярами. Накануне, перед тем как лечь спать, он тщательно подготовился к завтрашнему заседанию. На небольшом листке записал, какие вопросы предложит на обсуждение бояр, наметил, о чем будет говорить сам, что оставит на обсуждение Думы; о каком вопросе он еще не составил мнения и не знает, как выскажутся бояре; о каком деле имеет нетвердое мнение, от которого откажется, если станут возражать. Подчеркнул те свои суждения, за которые будет упорно стоять в совете. Кое о чем навел справки, выписал цифры. Напоследок еще раз просмотрел записи; удовлетворенный, пошел спать. В опочивальне сердце вдруг зашлось, упало в пустоту, рвануло оттуда дикой болью…
Весть о несчастье тут же разнеслась по дворцу. Когда Наталья Кирилловна вместе с Петром и Матвеевым прибежали к дверям царской опочивальни, там уже толпились бояре. Они нестройно галдели, обсуждая новость; задние поминутно справлялись о ходе дел в опочивальне у тех, кто, приникнув к дверной щели, наблюдал за тем, что делается внутри.
Наталья Кирилловна хотела пройти к мужу, но перед ней стеной встали ближний боярин Федор Федорович Куракин и оружейничий Богдан Матвеевич Хитрово. Не пустили, держали у дверей до тех пор, пока патриарх Иоаким, спешно совершавший над умиравшим царем обряд пострижения, не вышел из опочивальни, громко провозгласив имя наследника – Федора. Все отозвались радостной здравицей. Наталья Кирилловна с сыном кинулась в опочивальню. Ей никто не мешал.
Алексей Михайлович уже никого не узнавал. Прерывисто хрипел, отходил. В четвертом часу ночи хрип как-то сразу и легко оборвался. В опочивальне тут же началась похоронная суета, явились какие-то монашки, монахи, забегала прислуга. Наталья Кирилловна, сжав руку Петра, вышла.
***
Успенский собор. Заупокойная служба. Свечи, торжественное стройное пение, молитвенный шепот матери, прерываемый рыданиями… Бояре шепчутся между собой; теперь надо ждать перемен. Да, больших перемен.
Перемены действительно не заставили себя ждать. При дворе вновь взяли верх Милославские, родственники первой супруги Алексея Михайловича. В Москву возвратился Иван Михайлович Милославский, некогда по настоянию Нарышкиных сосланный воеводствовать в Астрахань. Ходил по дворцу хозяином, надолго вместе с Хитрово и Куракиным запирался у царя Федора. Вскоре посыпались опалы. Нарышкиных, отца и братьев Натальи Кирилловны, разослали в дальние города; самой вдовой царице с детьми позволили жить в Москве, но не во дворце, а в селе Преображенском. Потом пришел черед Матвеева. На одном из утренних приемов во дворце его встретил боярин Родион Матвеевич Стрешнев с государевым указом: быть ему на службе в Верхотурье воеводой. Из Москвы Артамон Сергеевич выехал еще со всей подобающей его сану честью – с большой свитой и двумя пушками для безопасности в пути. Но уже в Лаишеве его догнал полуголова московских стрельцов Лужин и от государева имени потребовал выдать цифирный лечебник и двоих человек: Ивана Еврея и карлу Захара – для розыска. Матвеев ответил, что книгу оставил в Аптекарском приказе, а людей выдал.
В неизвестности прожил он в Лаишеве месяц. Однажды среди ночи его разбудили приехавшие из Москвы думный дворянин Соковнин и думный дьяк Семенов: давай жену Ивана Еврея, давай письма, давай имение на осмотр, давай племянника, давай сына, давай всех людей! Матвеев не противился и тут – выдал всех и вся, как требовали. Самого его повели на допрос на съезжий двор – пешком, на позор людям. Взяли с него сказку с рукоприкладством, как составлялись и подносились лекарства больному царю Федору Алексеевичу. Матвеев написал, как было: что лекарства составлялись докторами Костериусом и Стефаном Симоном, и всякое лекарство отведывал прежде доктор, потом он, Матвеев, после – дядьки государевы, князья Куракин и Хитрово, а что осталось, допивал он же, Матвеев, на глазах у государя.
В ожидании царского решения перевели Матвеева в Казань. Там и объявили ему его вины: что-де лекарства он не допивал, умышляя на здоровье государя, и вызывал бесов по черной книге вместе с еретиком греческим чернецом Спафарием. И за те вины велено было отнять у Матвеева боярство и имение, людишек его отпустить по деревням, других на волю, а самого с родней сослать на вечное поселение в Пустозерск. А на пропитание положили из казны по три денежки в день на человека – вровень с другими неистовыми еретиками, содержавшимися в Пуст озерском остроге: Аввакумом, Лазарем, Епифанием и Федором.

Часть вторая. В Преображенском
Преображенское нравилось Петру больше Кремля. Это царское загородное имение располагалось у моста через Яузу, в конце Сокольничьего поля, упиравшегося с одной стороны в Кукуй и московские посады, с другой – в Грачевую и Оленьи рощи и Лосиный остров. Дворец утопал в плодовых и увеселительных цветочных садах, где росли яблони, груши, сливы, шелковичные деревья, ягодные и ореховые кусты, – а за ними на многие версты кругом расстилались пашни, рыбные пруды, огороды, высились мельницы, риги, амбары… Хозяйство велось на немецкий образец, с применением заморских машин и приспособлений. Куда ни глянь – кругом раздолье, есть где порезвиться. И так славно прятаться от взрослых в Вавилоне! Вавилоном называлась обширная часть сада, тянувшегося от дворца вдоль Яузы. Густые кусты сирени, акации, смородины, шиповника, малины непроницаемой стеной окаймляли с обеих сторон песчаную дорожку, чьи причудливые изгибы и разветвления образовывали запутанный лабиринт.
Вскоре нашлись и другие забавы.
На пятом году появилось у него под началом две дюжины ребяток – детей придворных конюхов, сокольников и прочей прислуги, принятых в потешную службу. Для них забавы Петра не были развлечением – царевич играл, они служили и получали за это государское жалованье. С той поры дня не проходило, чтобы Петр со своими потешными не стреляли из луков в шапки, не палили из потешных пистолей и не рубились геройски сабельками с бусурманскими ворогами – чертополохом и прибрежными кустами. И теперь от царевича Петра Алексеевича к дворцовым мастеровым стали таскать в починку не дудки и цимбальцы, а порванные барабаны, знамена и сломанные луки с потешными пистолями.
И все было бы ладно, хорошо и весело, но пришла пора, и свалилась на голову Петра докука неизбывная – учение.
Учителей для русских царевичей выбирали из приказных подьячих, ища среди них людей тихих, сведущих в Божественном Писании и не бражников.
Старший брат и крестный отец Петра царь Федор торопил куму-мачеху, царицу Наталью: «Пора, государыня, учить крестника». Царица попросила кума найти подходящего учителя. Царь согласился и вскоре прислал в Преображенское подьячего Никиту Моисеевича Зотова.
Небольшая светлая горенка, отведенная для занятий царевича, находилась на втором ярусе Преображенского дворца, возле покоев царицы Натальи Кирилловны. Кроме лавок вдоль стен и сделанного по росту пятилетнего Петра стола, который стоял у высокого узкого окна с державным узором из цветных стекол, в ней не было ничего, но на стенах висели куншты – расписанные красками планы и виды русских и европейских городов, церквей, сцены сражений, портреты царей и королей, пап и патриархов, знаменитых полководцев, с подробными пояснительными надписями. Эти картинки, скопированные придворными художниками с рисунков из русских и иноземных книг, хранившихся в кремлевской библиотеке, были предметом особой гордости Зотова, изюминкой его педагогики.
Никита Моисеевич приходил к Петру в богатом кафтане с высоким воротом, пожалованном ему Натальей Кирилловной специально для занятий с царевичем; стоял прямо, смиренно, благообразно, как подобает учителю царского дитяти. Зотов хорошо помнил, в какое беспамятство и онемелость впал он, простой подьячий Челобитного приказа, когда его вызвали во дворец и объявили, что государь приказывает ему принять в обучение малолетнего царевича, с каким туманом в голове и в глазах отвечал он в присутствии Федора Алексеевича на вопросы Симеона Полоцкого, читал наизусть и по книге Божественное Писание, выводил на пробу образец своего письма; помнил, как подкосились у него ноги, когда Наталья Кирилловна вручила ему, рабу недостойному, свое бесценное сокровище, царское дитя. С тех пор Зотов пообвык, пообтесался в царских хоромах, откинул робость, с удивлением замечая, что больше всех обязан этим своему ученику. Странное дитя – царевич Петр Алексеевич. Нет в нем степенности, величавого царского достоинства, любит, чтобы все было запросто, без чинов и церемоний. Нехорошо это, а вместе с тем – удобно, легко, приятно. Зотову было лестно, что Петр держится с ним почти на дружеской ноге, скорее как старший товарищ, чем как государь: запрещает называть царским высочеством, играет, тискается, сажает с собой за стол, зовет дядей Никитой или даже по отечеству, а если и выдумает какое-нибудь прозвище, то не в обиду – для смеха. Никита Моисеевич знал, что может позволить себе во время урока и сесть на лавку, и пройтись, разминая затекшие от долгого стояния ноги, но никогда не забывался и не позволял себе в классе чрезмерных вольностей. Вот после урока – дело другое; можно и снять с себя узду, раз царское высочество дозволяет.
Образование будущий преобразователь России получил самое что ни на есть старозаветное. Учение состояло прежде всего в вытверживании наизусть Евангелия и Апостола. На этих уроках голос Петра звучал уверенно и бойко. Обе объемистые тяжелые книги, обтянутые тафтой и украшенные драгоценными камнями, лежали перед ним на столе, раскрытые на нужном месте для подсказки, но Петр даже краем глаза не заглядывал в них, безошибочно воспроизводя по памяти вытверженный накануне урок.
Хуже обстояло дело с письмом. Записывая под диктовку Зотова упражнения из письмовника, Петр то и дело останавливался, задумывался, просил повторить предложение, пытаясь понять по его выговору написание трудных слов. «Аднака» или «ад нака»? Зачеркивал, исправлял, сажал кляксы в тетрадь и на свой нарядный кафтанец. Он терпеть не мог выводить эти крючки, черточки, палочки.
Тетради Петра приводили Зотова в отчаяние: правил не соблюдает, слов не разделяет, между двумя согласными то и дело подозревает «ять», буквы в словах от быстронравия пропускает. Ну-ка, пусть царевич объяснит ему, старому дурню, что это за слово такое – «а нака»? Ах, «однако»…
Увидев, что Петр начинает раздраженно ерзать на месте, Зотов прерывал диктовку. Царевич утомился сидеть, надо дать ему подвигаться. Такой, право, непоседа.
Отложив книги и тетради, Никита Моисеевич приглашал Петра посмотреть приготовленные для него новые куншты. Он и сам всегда с нетерпением ждал этого момента. Ему нравилось непритворное любопытство, с которым Петр разглядывал картинки, – в эти минуты Зотов испытывал законную радость и гордость педагога. Обыкновенно вопросам не было конца, и просмотр картинок превращался в настоящую лекцию по истории. Зотов был любитель исторического чтения. Он с удовольствием рассказывал Петру о русских князьях и царях, об их храбрых военных делах и дальних нужных походах, сражениях, взятиях важных городов, о том, как благоверные государи, твердо уповая на Бога, претерпевали нужду и тяготу больше простого народа, и тем много благополучия государству приобрели и Русскую державу распространили. Касался и иноземных персон. Вот виконт Тюрень, маршал французского короля Людовика, славный многими знаменитыми победами. Был некорыстолюбив, воздержан, благочестив, перед боем по нескольку дней служил с войсками молебны. Когда он погиб, король Людовик, чтобы возместить потерю одного, произвел в маршалы восемь своих генералов. Вот венецианский дож обручается с морем, сиречь венчается на царство. Вот голландский корабль «Королева Екатерина» – как можно видеть, имеет на мачтах третий парус: сие в мореходном деле знатная новость. Здесь – оборона Пскова от войска польского короля Стефана Батория: взрыв порохового погреба разрушает башню, занятую ляхами, к великой досаде гордого короля. А вот лифляндский город Рига, отеческое достояние царей московских, ныне уступленный королю шведскому. Блаженный родитель Петра Алексеевича пытался возвратить его под свою державную руку, но не смог, отступил. Почему? Господь дает, Господь берет, на все Его святая воля. А им бы неплохо опять сесть за письмо…
Кроткий и смирный человек был Никита Моисеевич Зотов, вот только выяснилось, что трезвенником назвать его было никак нельзя. Потому и педагогическая карьера его была весьма необычной – из придворных учителей в патриархи всешутейшего и всепьянейшего собора.
***
Между тем некоторые перемены в кремлевской жизни стали грозить Наталье Кирилловне новыми притеснениями. В июле 1680 года приехал к ней первый постельничий царя, боярин Иван Максимович Языков, который от имени государя потребовал освободить несколько палат в Преображенском дворце для родни молодой жены Федора Алексеевича, Агафьи Семеновны Грушецкой. Но Наталья Кирилловна отлично понимала, что за этим требованием стоит сам Языков. Первый постельничий вместе с комнатным стольником Алексеем Тимофеевичем Лихачевым были новыми любимцами царя. Вступив в борьбу с Милославским за влияние на Федора Алексеевича, Языков с блеском подтвердил свою репутацию человека великой остроты и тонкого дворцового проницателя. Оба прочили в жены царю своих ставленниц. Языков действовал без откровенного нажима и потому победил. Во время пасхального крестного хода он, как будто случайно, показал Федору Алексеевичу красавицу Грушецкую, которая воспитывалась в доме своей тетки, жены думного дворянина Заборовского. Девушка понравилась царю; объявили о свадьбе. Милославский вновь, как и восемь лет назад, при женитьбе Алексея Михайловича на Наталье Кирилловне, не смог придумать ничего лучшего, как возвести нелепую клевету на Агафью Семеновну. Языков легко опроверг навет, и разгневанный царь запретил Милославскому являться ко двору. Правда, новая царица умолила супруга простить клеветника, но Милославский с этих пор потерял всякое влияние. Вселение родственников Грушецкой в Преображенское было вторым этапом плана Языкова. Таким образом он хотел убить сразу двух зайцев: не допустить вторжения новых людей в Кремль и досадить Наталье Кирилловне, которая его недолюбливала, называя «новым Годуновым».
Наталья Кирилловна была возмущена. Она вовсе не собирается утесняться ради каких-то Грушецких! Но сама она была бессильна что-либо сделать и потому собиралась отправить в Кремль Петра – жаловаться царю на самоуправство Языкова. Федор Алексеевич любил своего крестника, постоянно справлялся о нем и никогда не отказывал в частых просьбах выдать из Оружейной палаты для его потешных новые барабаны, луки и пистоли. Авось не откажет и на этот раз.
Но вот беда – Петруша терпеть не мог просить о чем-то крестного. Правдами и неправдами отнекивался он от поездки в Кремль, не желая вникать в языковские козни, и дотемна играл на Потешном дворе – небольшом пятачке перед дворцом, окруженном земляной насыпью и рвом. Каждый день можно было наблюдать, как он с сабелькой в руке становился перед насыпью во главе нескольких карликов и дворовых мальчишек. Над маленьким войском развевалось тафтяное знамя с вышитыми на нем солнцем, месяцем и звездами. Еще одна группа потешных, засев за валом, готовилась отразить штурм. По знаку Петра его войско палило из потешных пистолей и, нестройно вопя, храбро лезло на вал.
***
Восемь царевен жили в кремлевском тереме: две престарелые Михайловны, Анна и Татьяна, и шесть молодых Алексеевен – Евдокия, Марфа, Софья, Екатерина, Мария и Феодосия.
Царские дочери были обречены на безбрачие: выходить за своих подданных им запрещал обычай, а выдавать их за иностранных принцев мешало различие вероисповеданий. Русские цари твердо стояли на том, чтобы за их дочерьми было сохранено право не принимать веру будущего мужа, – на этом пункте брачного договора обыкновенно и заканчивалось сватовство заморского жениха.
Вся жизнь царевен проходила в тереме, заканчивалась она в монастыре. Но московский терем не имел ничего общего с восточным гаремом. Держать женщин взаперти русских людей побуждала не первобытная ревность самца, не вековой уклад быта, а сложившийся в Московской Руси идеал христианского благочестия да боязнь греха, соблазна, порчи, сглаза. Согласно этому идеалу царевны жили в строгом уединении, проводя дни частью в молитвах и посте, частью в рукоделии и комнатных забавах с сенными девушками. Из мужчин только патриарх и ближние сродники могли видеть царевен; врачи в случае необходимости осматривали их в темной комнате, щупая у больной царевны пульс через платок. В церковь царевны ходили скрытыми переходами и стояли там в отгороженном приделе. Они не принимали участия ни в одном из придворных празднеств. Лишь погребение отца или матери на короткий срок вызывало их из терема: они шли за гробом в непроницаемых покрывалах. Народ знал их единственно по именам, которые провозглашались в церквях при многолетии царскому дому.
Но со смертью Алексея Михайловича времена переменились. Надзирать за царевнами стало некому: болезненный Федор Алексеевич сам нуждался в надзоре, а Наталья Кирилловна уже по одной молодости лет не годилась для этой роли, да и в Кремле она бывала редко.
Никому при дворе и в голову не приходило ожидать бури из тихого царского терема. А тут – началось: царевны почуяли волю. Правда, обе Михайловны думали уже только о спасении души и вскоре постриглись одна за другой. Зато Алексеевны расходились вовсю, словно стремясь единым махом наверстать все упущенное за годы постылого девичества. Вмиг нарядились они в польские платья и завели любовников, некоторые – так даже нескольких. Потеряв всякий стыд, блудили в открытую – никто им слова поперек не смел сказать.
Но больше всего пересудов и неудовольствий вызывало поведение царевны Софьи. Между тем она не носила неприличных платьев, не водила в опочивальню дюжих молодцов. Она совершила другое неслыханное дело вышла из терема и появилась в кремлевских хоромах.
Придворные неодобрительно качали головами, сестры за ее спиной зло шептались: чего лезет на люди? Тоже нашлась красавица! Красавицей Софья точно не была. Однако многие иноземные послы находили ее привлекательной. По русской же мерке она была очень недурна – полнотелая, широкой кости, пышущая здоровьем, коса толщиной в руку. Во всяком случае, зеркало не причиняло Софье особых огорчений. Ну, простовата лицом, так под толстым слоем белил и румян все одно: что красавица, что дурнушка. Она знала, что ее сан искупает многие телесные недостатки, и потому держалась с мужчинами смело, без смущения.
Она обладала еще одним качеством, которое если и не привлекало мужчин, то остро ими чувствовалось, – Софья была умна. Она получила неплохое образование, в разговоре обнаруживала начитанность в светской и духовной литературе, сама дерзала сочинять вирши и орации. Симеон Полоцкий, воспитатель детей Алексея Михайловича, звал ее своей любимой ученицей и посвятил ей книгу «Венец веры кафолической». Даже недоброжелатели Софьи называли ее ум мужским, то есть твердым, ясным, жестким; но мужской ум не делал ее мужеподобной, не лишал ее обращения женской обходительной ласковости.
И все же не ум гнал ее вон из терема – страсть. Но не любовь проснулась первой в ее сердце – ненависть. Одно лицо неотступно стояло у нее перед глазами, одно имя не выходило из головы – Натальи Кирилловны, проклятой мачехи, медведицы, бог весть откуда забежавшей в их семейство. Беседуя со своим яростным сердцем, Софья стала политиком. Хорошо, сейчас медведица повержена, загнана назад в берлогу. Надолго ли? Федя, братец любимый, несмотря на молодые лета, одной ногой уже в могиле. Сколько бы ему ни осталось, Петра с Иваном ему не пережить. Да что говорить об Иване, следующим будет Петр, ясно. Значит, еще два, три года, ну, много, пять лет – и снова всем во дворце будет заправлять она, проклятая, а вместе с ней Матвеев и вся нарышкинская свора, мужики, дворовые дети, деревенщина. Откуда только взялись? Ведь не орут их, не сеют, сами рожаются от худых отцов и гулящих матерей, а все туда же – царствовать! В предвидении такого будущего она задыхалась от ненависти. Этого нельзя допустить! Чтобы успокоиться, она брала любимые византийские космографы, в сотый раз перечитывала истории византийских цариц. Не было на Руси женского правления, кроме Ольгиного, но разве второй Рим не пример третьему? Вот благоверная царица Пульхерия – отстранила от престола двух своих немощных братьев, Аркадия и Гонория, и правила добродетельно и с блеском. Да и память Ольги разве не благословенна в русских летописях? Она откладывала книгу и долго сидела, смотря перед собой отрешенным взглядом, перебирая в уме имена: Пульхерия, Аркадий, Гонорий, Софья, Петр, Иван…
Когда она впервые появилась в царской опочивальне и села у изголовья больного брата, Языков дерзко спросил, что царевна, собственно, тут делает. Софья ответила так, что первый постельничий прикусил язык, зыркнул глазами, ядовито улыбнулся. Федор Алексеевич пресек назревавшую ссору.
Зато обрадовался Милославский. Стал приходить к ней, беседовать. Ловко она отбрила этого наглеца, выскочку! Правильно, ведь она и он, Милославский, одного корня, одна семья, им надо держаться вместе. Кому, как не ей, законной дочери Алексея Михайловича, повлиять на государя, положить предел засилью никчемных людишек. Из его речей Софья быстро поняла расстановку сил. Против них Языков, Лихачев, Долгорукий, Голицыны, Хитрово, Стрешневы; опереться можно разве что на Хованского и братьев Толстых. Что говорить, тяжело, – в открытую не схватишься. Надо выжидать, не отходить от государя.
Теперь Софья безотлучно сидела у изголовья брата. Сама подавала лекарства, утешала. Федор Алексеевич был доволен присутствием сестрицы: с кем еще так хорошо поговоришь о польской литературе? Однажды она попросила разрешения сопровождать его в боярский совет. Он ответил согласием. Когда Софья появилась в Думе, бояре выкатили глаза, но смолчали.
Она приучала Кремль к себе, к тому, чтобы ее отсутствие вызывало недоумение и вопросы. Она оставалась равнодушной к косым взглядам приверженцев традиций, ее не смущала ни сила, ни количество ее врагов. Но с тех пор как Милославский произнес фамилию Голицыных в числе ее противников, она безотступно думала об одном человеке – князе Василии Васильевиче Голицыне. Впервые увидев его в толпе окольничих, Софья задержала на нем свой взгляд чуть дольше, чем на других, – и запомнила сразу, всего: стройный, осанистый, длинные волнистые белокурые волосы, прямой породистый нос на продолговатом лице с мягкой светло-русой бородкой, вдумчивые голубые глаза, благородные маленькие руки… Отныне в любой толпе ее глаза безошибочно выхватывали его лицо, прежде всех остальных. Она видела, что он не такой, как все, – одет не богаче, а изысканнее, держится не величавее, а изящнее, образованный, иначе понимает, иначе говорит. Она надеялась, что иначе и думает. Ведь он не похож на других. Но и она не похожа на других. Неужели они – враги? Какая нелепость! Не может быть!..
Как-то раз Голицын обратился к Федору Алексеевичу с необычной просьбой. Речь шла о женщине, убившей мужа: ее по обычаю закопали в землю. Голицын просил откопать ее, пока не задохлась, и заключить в монастырь – так будет более по-христиански. Бояре возмутились. Как, помиловать убийцу мужа? Царь колебался. Софья горячо вмешалась, воззвала к патриарху Иоакиму, к брату, прося проявить милосердие. Патриарх не возражал. Послали гонца с приказом откопать виновную. Во взгляде Голицына Софья прочла благодарность.
Обстоятельства их знакомства неизвестны. Кажется, Голицын был в этом деле пассивной стороной. Софья сделалась для него необходимой раньше, чем он понял, что ему интересно с ней. Голицын страдал от окружавшего его безмолвия. Ведь говорить обо всем том, что он ежедневно слышит при дворе, – не все ли равно что немотствовать, бессмысленно мычать? Науки, искусства, законы для этих людей – пустой звук, они не способны понять даже свое убожество. Кваканьем не опишешь ничего, кроме болота. Тоскуя по ученой беседе, томясь в своем великолепном дворце, построенном и отделанном в итальянском вкусе, с дорогими венецианскими зеркалами, со стенами и потолками, расписанными картами звездного неба и знаками Зодиака, Голицын как праздника ожидал приезда новых иностранных послов или возвращения московских – хоть эти редко могли толком рассказать о том, что видели. Правда, под рукой всегда были кукуйские немцы, но их Голицын не особенно жаловал – в большинстве своем сволочь, наемная солдатня, отбросы цивилизованного мира. Предпочитал им заботливо подобранное мысленное общество благородных мужей: европейских философов, юристов, писателей. Книги говорили о вещах, событиях, делах, отношениях, людях, которых он не знал, не видел вокруг себя, но которые – странное дело – иной раз представлялись ему гораздо более вещественными, реальными, осязательными, чем все то, что окружало его. Живые цветы Тосканы распускались на морозных стеклах его кабинета, герои и боги толпились в передней, белоснежная тога на плечах взывала к деяниям великих римлян; и тогда его собственный дворец казался ему всего лишь прихотливой роскошной грезой, на мгновение украсившей беспробудный темный сон Охотного ряда. Порой от чтения делалось невыносимо тяжело. Кому здесь нужно все это? Кто воодушевлен стремлением распространить просвещение, улучшить нравы, насадить ростки свободы? Живем в своем затхлом углу, отгородились от остальных людей сатанинским высокомерием. А за этим забором-то что? Грязь, жестокость, грубость, невежество. Пьяниц прощаем, жалеем, а шахматистов кнутом наказываем. Тревожные мысли теснились в голове, выстраивались в проекты преобразований, просились на бумагу. Он записывал их, сверял с мнениями живущих и умерших авторитетов, исправлял, улучшал. Потом в отчаяние бросал перо. Для кого он это пишет – для себя?
Оказалось – и для нее. Оказалось, что с этой женщиной можно беседовать не только о литературе. Ее интересовали политика, богословие, торговля, военное дело, законодательство. Он не ожидал встретить с ее стороны такого глубокого понимания государственных вопросов. Однажды вместо очередной книги Голицын дал ей объемистую рукопись. Софья читала ее почти с испугом. Под пером Голицына извечные формы московской жизни ломались, отбрасывались, как устаревший хлам, как стесняющие оковы. Создание армии на иноземный манер, освобождение крестьян и наделение их землей, открытие светских школ и академий – нововведения затрагивали все привычное, застывшее в освященной веками неприкосновенности, изменяя до неузнаваемости лицо страны. Софья долго размышляла, хочет ли она жить в этой новой стране, но смогла твердо решить только то, что не хочет жить в старой, где ей уготован монастырь. Потом поняла: он герой, творец, людские обычаи и предрассудки сковывают его. Надо дать ему расправить крылья, подняться над толпой. Ведь и она стремится туда же – ввысь. Только там, наверху, они смогут быть вместе.
Отныне Софья знала, что борется за свое счастье. Соблазн предложить ему теперь же свою любовь она отвергла как желание, недостойное ни ее, ни его. Не наложницей – царицей войдет она к нему; не похоть неутоленную, а славу и величие принесет в дар. Мысль о том, что Голицын женат, даже не приходила ей в голову. Человеческие законы не для них.
А пока она решила показать ему, что они – вместе. В рукописи Голицына она встретила статью об отмене местничества. Эта мысль показалась ей весьма своевременной. Такой шаг несомненно привлечет на ее сторону, на их сторону всю массу худородных служилых людей. А какое удовольствие доставит ей наблюдать за тем, как вытянутся лица чванливых стариков, только и помышляющих о том, чтобы запереть ее обратно в терем! И Васенька увидит, что ей под силу многое, очень многое…
Обычай местничества заменял на Руси понятие аристократической чести. При назначении на военную, гражданскую или посольскую должность бояре и дворяне «считались местами», то есть отказывались служить под началом менее родовитого воеводы или дьяка. Каждый знатный род имел свою разрядную книгу, содержавшую запись того, когда и где члены этого рода занимали ту или иную должность, кем и чем командовали, под чьим начальством служили. И если в разрядной книге было указано, что при таком-то московском государе прадед такого-то князя начальствовал в передовом полку над прадедом князя этакого, то впредь никакое наказание не могло заставить потомков князя такого-то стерпеть бесчестье, служа под началом потомков князя этакого. Из-за местнических споров проигрывались сражения, срывались важные переговоры, однако местничество настолько прочно укоренилось в государственном обиходе, что никто из царей не смел посягнуть на него.
Допустить поражение в первом бою было нельзя. Софья использовала все имевшиеся у нее средства. Убеждала брата проявить твердость. Заручилась поддержкой патриарха. Поручила Милославскому задействовать старые связи. Ей даже удалось привлечь на свою сторону Языкова, который охотно согласился отвесить оплеуху родовитому боярству.
И вот, прежде чем при дворе успели сообразить, что к чему, на стол царю легла челобитная от выборных людей с просьбой отменить древний обычай, пагубный для государства.
В начале января 1682 года Федор Алексеевич назначил чрезвычайное сидение с боярами, на которое, по важности обсуждаемого вопроса, пригласил и патриарха с собором.
В Думной палате духовенство расселось справа от царского престола, бояре – слева, выборные встали вдоль стен. Все произошло на удивление быстро. После чтения челобитной слово взял царь. Он напомнил всем о своей обязанности блюсти Христову любовь среди подданных и объявил о державном желании уничтожить местничество. Затем поднялся патриарх с сильным словом против богомерзкого и для всех ратных и посольских дел вредоносного обычая. По окончании его речи Федор Алексеевич вопросил: по нынешнему ли выборных людей челобитью всем разрядам и чинам быть без мест или по-прежнему быть с местами?
Бояре, окольничие и думные, помявшись мало, отвечали: да будет как изволили царь и патриарх с собором.
По царскому приказу в передних сенях разожгли в котле огонь и побросали в него разрядные книги с записями чинов и мест.
– Начатое и совершенное дело соблюдайте впредь крепко и нерушимо, – обратился ко всем патриарх, – иначе бойтесь тяжкого церковного запрещения и государева гнева!
– Да будет так! – прозвучало в ответ.
С гордостью победителя Голицын наблюдал за тем, как огонь в котле пожирает боярскую гордость. Вот, значит, послужил не спеси боярской, а государству. Скинул-таки один тяжелый камень с российских плеч. Но должно быть, на губах его играла чуть заметная улыбка. Неужели это действительно сделал он, потомок древнего голицынского рода? Ай-ай, что бы сказал покойный батюшка Василий Андреевич!..
***
В Пустозерске Матвеев совсем оскудел. В избенке, где он жил, зияли щели в полнеба, дров на протопку не хватало, к середине ночи печь остывала, как могильный камень. Он рано просыпался от холода, шел в церковь к заутрене. В пустозерской ссылке Матвеев сделался набожнее, чем прежде, да и теплее было в церкви-то.
Когда служба заканчивалась, уже рассветало. Артамон Сергеевич окидывал привычным взглядом полсотни дворов, обведенных тыном. Да, вот где Господь судил доживать век! Пока сам здесь не очутился, ведь и не знал, что за диво такое – Пустозерск! Теперь на вот – смотри досыта. Тьфу, дыра окаянная… Если рассудить здраво, самое удивительное в России то, что в ней всюду живут люди. В какую богом забытую глушь ни заедешь – непременно стоит деревенька или острог. Вокруг топь непролазная или земля льдом навеки покрылась – все равно стоит процветает. Коли русский человек вцепился в свой клочок земли, ничем его не сковырнешь… А казалось бы – что ему в клочке-то этом? Пустозерск! Экие райские кущи…
Днем захаживал в дом воеводы Андреяна Тихоновича Хоненева, узнать, нет ли новостей из Москвы. Облегчения себе уже не ждал, а так, по старой привычке, желал знать, что новенького делается на белом свете. Эх, сюда бы «Немецкую газету»!..
Хоненев был новый воевода, сменивший прежнего, Гавриила Яковлевича Тухачевского. Тухачевский Матвеева до себя не допускал, гнушаясь разговором с опальным. Хоненев, напротив, охотно позволил приходить, хотя в беседе всегда сохранял служебный тон. У Артамона Сергеевича вначале промелькнуло было: уж не переменился ли ветер из Москвы? Потом он понял: просто такой уж человек был новый воевода, не любил почем зря заноситься.
Новости приходили лежалые, но все же это были новости. Зимой узнал Матвеев, что в прошлом августе преставился Никон, патриарх сведенный; государь и патриарх с собором простили ему его вины, позволили жить в Москве, – да вот не доехал, скончался возле Ярославля, в струге. Патриарх Иоаким велел похоронить его как простого монаха.
Да, странная судьба была у всех участников давней распри. Гонимые переживают гонителей: Никон – Алексея Михайловича, Аввакум – Никона… Что это – всевышняя справедливость? Случайность? И приходило на память, как Алексей Михайлович, умирая, в забытьи, все испрашивал Никонова благословения. Так и померли врагами. Теперь, значит, Господь помирил…
Заточенный в земляной тюрьме, Аввакум воспринял новость равнодушно. Жаль, не довелось ему еще раз встретиться с этим носатым и брюхатым кобелем, чтобы разбить ему рыло, выколупать глазки его свинячьи, бесстыжие… И царь Федор хорош – простил, значит… Только хороший царь не простил бы, а быстрее и повыше его повесил! Понятно, сыночек весь в отца – яблочко от яблони!.. Шиша Антихристова рядом сажает, а чад Христовых в тюрьмах гноит. А ведь того не знает царь Федор, что Бог между Аввакумом и царем Алексеем судит: слышал протопоп от самого Спаса – в муках сидит Михалыч за свою неправду. «Смотри, царь Федор, – отписал он грамотку в Москву, – велю Христу и тебя на суде поставить, попарить батогами железными!.. Истину говорю: не цари неправедные, не иереи испакостившиеся – Святой Дух и я, мы судим!»
Не в смирении – в ярости черпал силу протопоп. Верил ли сам в то, что говорил? Сомнительно: мало было в нем простодушия – да не было почти.
В первый, самый тяжкий ссыльный год три челобитных отправил Матвеев в Москву, оправдываясь перед Федором Алексеевичем в возведенных на него обвинениях. Ответа не было. Артамон Сергеевич смирился, понял: не в обвинениях дело. Они – лишь повод. Просто упекли подальше.
Потому не смог сдержать радостных слез, когда в конце апреля 1682 года пришел государев указ: перевести его в Мезень и выдать на дорогу тысячу рублей. Но пришлось повременить с переездом – дороги раскисли.
А тем временем приехал в Пустозерск капитан Лешуков с другим царским указом – сжечь четырех раскольников, Аввакума, Лазаря, Федора и Епифания, за злохульные и злопакостные писания.
За острогом на скорую руку соорудили сруб, посадили в него мятежных окаянных старцев. Зачитали народу их вины, что в день Богоявления во время крещенского водосвятия в присутствии царя Федора Алексеевича раскольники бысстыдно и воровски метали свитки богохульные и царскому достоинству бесчестные и, тайно вкрадучись в соборные церкви, как церковные ризы, так и гробы царские дегтем марали по наущению расколоначальника и слепого вождя своего Аввакума. Он же сам со товарищи на берестяных хартиях начертывал царские персоны с хульными надписями и б…словными укоризнами, противными всему Священному Писанию и святым словам Спасителя Иисуса Христа.
Сруб обложили соломой, подожгли с четырех сторон. От сильного ветра дым стелился по земле, разъедал глаза собравшимся. Вот из объятого пламенем сруба послышался чей-то истошный вопль. Разобрать голос было нельзя, но никто не сомневался в том, что это не Аввакум.
***
Царица Агафья Семеновна и двух лет не процарствовала, умерла зимой, через три дня после родов. Новорожденный царевич, нареченный Ильей, пережил мать на две недели. Таким образом дело о вселении Грушецких в Преображенский дворец затухло само собой, не успев перерасти в серьезную ссору Натальи Кирилловны с Языковым.
Федор Алексеевич от горя слег окончательно. Истаявший, беспомощный, он не покидал опочивальни, проводя дни в молитве и благочестивых беседах с духовником и патриархом. Во время молебнов и чтения Псалтири царь то и дело просил перекрестить его, так как сам не имел сил сделать лишнее движение рукой. Сидевшая у царского изголовья Софья кусала губы: неужели так скоро? Ведь Федору еще нет и двадцати!.. Озабоченность читалась и на лицах ближних бояр.
Раздумывали все, действовал один Языков. Гадать о своем будущем ему не приходилось: воцарение Ивана означало победу Софьи и Милославского и сулило первому постельничему путешествие подалее Пустозерска. Языков решил сблизиться с Нарышкиными – благо застарелой вражды между ними не было – и содействовать избранию в цари Петра.
Он двигался к цели как обычно – неуклонно, но исподволь и постепенно. Расслабленность Федора Алексеевича не позволяла надеяться на здоровое потомство в новом браке, однако Языков сосватал полумертвому царю девицу Марфу Матвеевну из никому прежде не известного рода Апраксиных. Новая царица была крестницей Артамона Сергеевича Матвеева; тем самым Языков как бы протягивал руку Нарышкиным через голову Софьи и Милославского.
Свадьбу справили перед началом Великого поста, скромно, без торжеств и пиров. Жениха принесли в церковь для венчания в кресле. Федор Алексеевич едва держал голову, стыдливо прятал под тяжелым, обильно украшенным драгоценными каменьями парчовым платьем свои неимоверно распухшие ноги. К концу службы он впал в забытье; его осторожно разбудили только тогда, когда патриарх стал задавать молодым положенные по обряду вопросы.
Эти перемены во дворце и были причиной перевода Матвеева из Пустозерска в Мезень, а затем еще ближе к Москве – в Лух. Одновременно в столицу вернули опальных Нарышкиных. Большинство бояр в Думе легко приняло возвращение бывших заправил. Сошлись на том, что хотя Матвеев и перебивал когда-то дорогу Милославскому и Хитрово, но вообще людей знатных почитал как должно; никто не мог припомнить от него какой-нибудь обиды. Зато в голос возмущались поведением двадцатитрехлетнего брата Натальи Кирилловны, Ивана, который открыто давал понять, что собирается вскоре играть первую роль.
Наталья Кирилловна стала чаще бывать в Кремле. Петру в кремлевских палатах не нравилось, тянуло назад в Преображенское, к потешным. Однажды в конце зимы Языков с любезной улыбкой сообщил Наталье Кирилловне, что распорядился соорудить в Кремле для царевича потешный двор на манер Преображенского. Она поблагодарила, подозвала сына, сообщила новость. Обрадованный, Петр немедленно пожелал видеть место будущей крепости, подробно объяснил Языкову, какими должны быть рвы, валы, стены.
В конце апреля, когда вместе с лазурным небом в Яузе отразилась зеленоватая, едва заметная глазу дымка Преображенских садов, к Наталье Кирилловне примчался гонец из Кремля с известием о кончине Федора Алексеевича.
Спустя час ее карета въехала в Спасские ворота. Кремль был запружен толпой народа, который, увидев в каретном окошке Петра, с любопытством выглядывавшего из-за занавески, громко приветствовал его. Наталья Кирилловна задернула окошко и привлекла сына к себе, прижав его голову к груди. Петр с удивлением почувствовал, как сильно бьется ее сердце.
В царской опочивальне тоже было тесно. Бояре плотным кольцом окружали кровать, на которой лежало тело Федора Алексеевича, богато обряженное для прощания, со всеми знаками царского достоинства – венцом, бармами, державой и скипетром. В изголовье кровати стояла Софья – высоко подняв голову, надменно обводя собравшихся черными, с сухим острым блеском глазами. Рядом с ней подслеповатый царевич Иван вытягивал подбородок, беспомощно озираясь по сторонам. Напротив них, у самой стены, почти невидимая за откинутым пологом, заплаканная Марфа Матвеевна прятала за рукавом свое красивое глупенькое личико.
Увидев вошедших Наталью Кирилловну с сыном, Языков и молодой князь Михаил Юрьевич Долгорукий призвали бояр расступиться, взяли Петра под руки и повели к кровати. Стиснутый ими с обеих сторон, Петр с недоумением почувствовал под кафтаном Языкова что-то твердое. Он несколько раз толкнул первого постельничего локтем в бок, проверяя свою догадку. Панцирь? Зачем?
Высокая царская кровать доходила ему почти до груди. Петр с любопытством посмотрел на осунувшийся профиль крестного, даже привстал на носки, чтобы лучше видеть. В эту минуту он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Обернувшись налево, он встретился глазами с Софьей. Петру стало как-то не по себе. Чего она так странно на него смотрит, словно он наступил ей на ногу? С непонятным облегчением ощутил он на своих плечах руки матери, подошедшей к нему сзади.
Патриарх Иоаким, стоявший у царского ложа возле Марфы Матвеевны, выступил вперед, поставил царевичей рядом, перед собой. Они стояли, не зная, куда деть руки, смущенно оглядывались. Поклонившись царевичам, патриарх вопросил: как они думают, кто из них теперь, после кончины блаженного государя Федора Алексеевича, должен восприять скипетр и державу. Все притихли, ожидая, что скажут царевичи. Первым заговорил Иван. Он думает, что брату его, Петру, быть на престоле сподручнее, поскольку у него жива мать, царица Наталья Кирилловна.
После слов Ивана в спальне поднялся гул. Слышались рассудительные голоса о том, что такое дело надобно решать Земским собором. Но их заглушали злобные крики сторонников Милославского: да чего тут решать, царевич Иван старший – ему и царствовать! Царевич Иван скорбен главою, царствовать не может, возражали их противники. В перепалку вступил Языков, примирительно повысив голос. Бояре сами видят, царевич Иван своей волей не хочет царствовать; а время не терпит, им всем без царя долго быть нельзя. Если уж решили выбирать царя, то вон – у дворца вся Москва собралась, всех чинов люди. Пускай владыка выйдет и спросит их: кого желают на царство?
Большинство бояр согласилось с ним. Духовные власти и думные люди вышли на Красное крыльцо. Патриарх спустился к народу, который скопился на площади у церкви Спаса за Золотой решеткой.
– Кому быть преемником усопшего царя? – вопросил он. – Петру Алексеевичу или Иоанну Алексеевичу? Или обоим вместе царствовать? Объявите единодушным согласием намерение свое перед всем ликом святительским, и синклитом царским, и всеми чиновными людьми!
– Хотим Петра Алексеевича! – завопили в толпе.
Несколько голосов слабо выкрикнули Ивана, но их тут же замяли, заглушили. Языков, Долгорукие, Голицыны, Стрешневы, улыбаясь, переглядывались.
– Петра на царство! Да здравствует государь Петр Алексеевич! – ревела теперь уже вся площадь.
Патриарх вернулся к боярам:
– Что скажете, думные?
– Быть по сему, – ответили они.
Сразу же приступили к присяге. Петра отвели в Грановитую палату и посадили на трон. Первыми присягали члены царской семьи, за ними остальные придворные. После слов присяги каждого допускали к царской руке. Когда к трону подошла Софья и нагнулась для поцелуя, Петр едва не отдернул руку, – ему показалось, что царевна укусит ее.
К концу церемонии его руки, исколотые колючими боярскими бородами и усами, неприятно горели, пощипывали. Но Петр не обращал на это внимания. Он вдруг понял: ему не надо больше никого ни о чем просить, вся Оружейная палата в его распоряжении. Теперь он устроит такой штурм потешного городка, такой штурм!.. С пушками, с настоящим огнестрельным снарядом! Петр нетерпеливо ерзал на троне, хмурился на прискучивших брюхатых бородачей, невозмутимо продолжавших степенное мучительство.
На другой день состоялись похороны. Стольники внесли в Успенский собор роскошно убранные коврами сани с телом Федора Алексеевича, поставили на каменные плиты, в центре. В других санях принесли вдовую царицу Марфу Матвеевну, покрытую траурным покрывалом. Народ был удивлен приходом в собор, вопреки обычаю, царевны Софьи, которая с громким плачем встала возле останков брата.
Наталья Кирилловна не стала притворяться, ушла вместе с Петром, не дожидаясь отпевания. Вслед за ней, гордо неся голову, удалился Иван Кириллович Нарышкин. Софья сквозь слезы выкрикнула вдогонку упрек: хорош братец, не может дождаться конца погребения!
– Дитя долго не ело, устало стоять, – равнодушно ответила Наталья Кирилловна, а Иван Кириллович, не поворачивая головы, бросил:
– Кто умер, тот пусть лежит, а царь не умер, жив.
Софья завыла громче, перекрывая причитания черниц-плакальщиц. В народе сочувственно-уважительно зашептались: эк убивается, лебедь белая… Любила, значит, брата, государя царя.
Еще громче забурлила толпа, когда Софья, выйдя из Успенского собора, чтобы проводить тело Федора Алексеевича в Архангельский собор, в царскую усыпальницу, заголосила на весь белый свет:
– Извели нашего любезного брата злые люди, остались мы круглыми сиротами, нет у нас ни батюшки, ни матушки, никакого заступника!.. Брата нашего, Ивана Алексеевича, на царство не выбрали… Сжальтесь, православные, над нами, сиротами! Если в чем мы перед вами провинились, то отпустите нас живых в чужие земли к королям христианским…
Москвичи недоумевали, спрашивали друг друга: что такое говорит царевна? Тут же нашлись знающие люди, которые охотно объясняли: не своей смертью умер государь Федор Алексеевич, виданное ли дело – в двадцать-то лет!.. Отравлен злыми людьми. – Это, к примеру, кем же? – Известно кем, доктором своим – Стефаном-жидом и изменниками боярами, а коноводят ими Нарышкины. Видели небось, как Иван Кириллович заносится, не дал царице Наталье Кирилловне с государем и службу дослушать. Сам метит в цари, козья борода, как бы не сделал чего худого молодому царю Петру Алексеевичу… В толпе испуганно ахали, крестились.
В последующие два дня царский дворец разделился на две враждующие половины. В палатах Натальи Кирилловны царило оживленное веселье. Были посланы гонцы за Матвеевым и другими приверженцами Нарышкиных, сосланными при Федоре Алексеевиче. Щедро раздавали чины, награды. Иван Кириллович Нарышкин, несмотря на молодость лет, был пожалован в думные бояре. Он сразу сел в Думе на первое место, вызвав негодование и ропот стариков. Думные сидения проходили в пререкательствах и спорах о старшинстве, дела были заброшены.
Шумели и на половине Софьи, но больше по-пустому: злобились, ругали Нарышкиных, жаловались на судьбу. Милославский, Хованский, Толстые ходили как в воду опущенные; Софья на людях крепилась, но у себя в опочивальне давала волю слезам, металась без сна на кровати. Голицын не появлялся, сидел в своем дворце, читая римских классиков. Она не посылала за ним. Незачем. Поздно. Растравляя себе сердце, вспоминала его белокурые локоны, красивые холеные руки, мысленно впивалась губами в маленький, плотно сомкнутый рот…
На третий день заволновались стрельцы. Подали в Стрелецкий приказ челобитную на девятерых полковников, что-де они выстроили себе на их, стрелецкие, сборные деньги загородные дома, посылают стрелецких жен и детей в свои деревни пруды копать, плотины и мельницы делать, сено косить, дрова сечь, а самих стрельцов употребляют во всякие свои непотребные работы, даже отходы чистить, принуждают побоями, батожьем покупать на собственный счет цветные кафтаны с золотыми нашивками, бархатные шапки и желтые сапоги, вычитают из государского жалованья многие деньги и хлебные запасы.
Языков приказал стрелецкого посыльного, который принес челобитную, выдрать принародно кнутом для острастки, а учинителям мятежа пригрозил казнью. Хмуро смотрели стрельцы, как их товарища распластали на доске, связав руки. Палач засучил рукава, ловко положил ему кнутом на спину первую кровавую полосу.
– Братцы! – истошным голосом завопил стрелец. – Ведь по вашему общему решению носил я челобитную в приказ, за что же выдаете меня на лютую муку?
Стрельцы как очнулись – отбили товарища; палача чуть не кончили на месте. Тут же всей толпой повалили на двор к начальнику Стрелецкого приказа князю Юрию Алексеевичу Долгорукому. Старый князь лежал разбитый параличом; вместо него вышел его сын, князь Михаил Юрьевич.
– Чего надо? – грозно спросил он стрельцов.
Но те не оробели, как прежде бывало. Хватит, накомандовался, теперь пускай их послушает.
– Выдай нам головой полковников, которых мы в челобитной указали! – кричали стрельцы. Выдай деньги, что ими у нас вычтены! Не сделаешь по-нашему, сами тех изменников перебьем и дворы их разграбим!
Князь Михаил Юрьевич растерялся, обещал сказать об их требованиях государю и Думе. Стрельцы ушли, грозя добраться и до других изменников, которые обманывают государя.
Бояре призадумались. Кроме стрельцов, другой военной силы в Москве нет, – как тут усмирить буянов? Попросили стрелецкого голову князя Хованского пойти образумить подчиненных. Князь развел руками. Что он может сделать? Не слушают стрельцы своих начальных. Бояре еще покряхтели, почесали бороды и послали объявить стрельцам, что государь, вняв их челобитной, решил посадить полковников под караул в Рейтарский приказ, а вины их приказал расследовать. Стрельцы стояли на своем: или выдадут им полковников головой, или быть великому мятежу. Видя их упорство, патриарх разослал по слободам епископов и архиереев с увещевательным словом. До вечера ходили они по стрелецким кругам, убеждая положиться на государево правосудие. Наконец стрельцы согласились, чтобы с виновных было взыскано по государеву розыску, но в их присутствии.
Наутро полковников поволокли на правеж. Много палок было переломано о полковничьи спины. Стрельцы толпились вокруг наказуемых, громко перечисляя их преступления. Истязание прекращалось только по их крику: довольно! Несколько дней полковников держали на правеже часа по два, иных и дольше; уносили назад в Рейтарский приказ полумертвых, под свист и улюлюканье.
Осмелели стрельцы, воля, как хмель, ударила им в головы. Целыми днями толпились у своих съезжих изб пьяные, непокорные. Сотников и приставов, которые пытались навести порядок, втаскивали на каланчи, метали вниз. «Любо ли?» – кричали сверху товарищам. Те смеялись: «Любо, любо!» Князя Михаила Долгорукого, просившего прекратить бесчинства, не стали слушать, прогнали камнями и бранью.
В один из этих дней к Софье пришли Милославский с Хованским. Выгнали из комнаты боярынь и карлиц, плотно затворили дверь. Милославский заговорил вполголоса, едва сдерживая радостное возбуждение. Сам Бог посылает им орудие против Нарышкиных. Стрелецкий мятеж разрастается. Самое время направить его в нужное русло. Князь Иван Андреевич берется склонить стрельцов на сторону царевича Ивана. И у него, Милославского, в стрелецких полках есть верные люди – капитаны Цыклер, Озеров, Одинцов, Петров, Чермный. Пусть царевна даст добро, они готовы послужить ей и царевичу. Хованский подтвердил: за успех он ручается. Ему, потомку Гедиминовичей, нет больше сил сносить надругательства всяких Матвеевых, Языковых, Нарышкиных, Апраксиных. Хватит, надоело! Всем им надо указать их место. Сам он готов хоть завтра сложить голову за законного царя Ивана Алексеевича. Но нужно ее слово, им с Милославским самим начинать такое дело непристойно.
Софья слушала их с бьющимся сердцем. Вот, значит, какие голуби принесли ей масличную ветвь! Точно ли Бог ее послал или дьявол искушает? Впрочем, все равно, другого такого случая не будет… Ради него, друга милого, берет грех на душу.
Они еще долго шептались, обсуждая детали. Затем перешли к составлению списка намеченных жертв. Хованский сел за стол, придвинул лист бумаги. Обмакнув перо в чернила, спросил, кого первым писать – Языкова или Ивашку Нарышкина?
– Матвеева, кого же еще! – выпалил Милославский. – Без него Нарышкиным и трех дней не усидеть во дворце. Вот приедет, с него и начнем!
Они морщили лбы, вспоминая врагов, стараясь никого не упустить. Насчитали сорок шесть человек. Софья не возражала, не противилась. Голова у нее горела. Много крови, тяжело, Господи, душно… Но уж чтобы раз и навсегда…
***
Матвеев возвращался в Москву. Ехал в посланной за ним от имени государя роскошной карете, запряженной шестериком. Все было по-прежнему, все вернулось к нему: и боярское достоинство, и имение, и деньги, и почет, и власть; вот только прожитых годов не вернуть царским указом – ну да что там, побренчим и тем, что в мошне осталось…
Налетали короткие, бурные грозы; капли дождя весело барабанили по крыше, стеклам кареты. Воздух благоухал цветущей сиренью, придорожные деревни утопали в белой кипени. Блаженно разомлев под лучами нежаркого майского солнца, Артамон Сергеевич лениво следил глазами за проплывавшими мимо деревьями, полями; дремал. В Троице-Сергиевой лавре его ожидала почетная встреча. Архимандрит с братией, бояре и окольничие, присланные из Москвы, встретили его у ворот с крестами, иконами, хоругвями, поднесли хлеб-соль. После торжественного молебна к нему подошли семеро стрельцов с предупреждением, что в Москве затевается недоброе: князь Хованский подбивает стрельцов против Нарышкиных, в слободах сеются подозрительные слухи об отравлении Федора Алексеевича, в полках ходит по рукам какой-то список, где фамилия Матвеева стоит на первом месте. Все семеро были старики – из тех, кто помнил времена, когда Артамон Сергеевич был у стрельцов любимым начальником. Теперь они просили его поостеречься, обождать, не соваться в самое пекло. Выслушав их, Матвеев ушел в палаты, отведенные ему в доме архимандрита. Походил из угла в угол, теребя бородку, и велел закладывать карету. Уехал, не дожидаясь начала трапезы.
Поздним вечером, усталый и разбитый тряской, он въехал на свой московский двор. Разоренный и ограбленный дом был безлюден. Со свечой в руке Матвеев побродил по комнатам, всюду встречая следы разгрома: драные обои, клоками свисавшие со стен, какое-то пыльное тряпье, валявшееся на полу, черепки посуды, разломанную мебель. С тяжелым сердцем лег спать внизу на охапке соломы, но заснуть не мог, ворочался, потом встал и до рассвета просидел читал над свечой. Все она, бессонница, наказание Господне. Воистину юноша гонит сон прочь, как досадную помеху, а старец призывает его, как благословение.
Наутро Артамон Сергеевич отправился во дворец. Наталья Кирилловна сияла. Наконец-то! Теперь все устроится с Божьей помощью. Объятиям и радостным слезам не было конца. Петр, плохо помнивший Матвеева, сразу проникся симпатией к ссохшемуся старику с умными глазами и изжелта-восковой бородкой, неуловимо похожему на кого-то из святых в иконостасе придворной церкви. Это чувство окрепло в нем еще больше, когда Матвеев протянул ему переводную «Книгу о ратной пехотной мудрости» с рисунками холодного и огнестрельного оружия, с изображением приемов рукохватания мушкетного и копейного, с планами передвижения военного строя. Это как раз то, что надо! В знак благодарности Петр пригласил Матвеева присутствовать на больших потешных играх, которые намеревался устроить на днях.
После приема в царских палатах Артамон Сергеевич побывал у патриарха и долго беседовал с ним во внутренней келии, навестил старого приятеля князя Юрия Алексеевича Долгорукого. В последующие дни вся знать перебывала у него в доме. Старики стрельцы прислали ему камни с отеческих могил на постройку нового дома. Вернулись распущенные холопы. Гостинцы и подношения приносили Матвееву в таком количестве, что их вскоре стало некуда складывать. Артамон Сергеевич не растерял в Пустозерске и Мезени ничего от прежней своей придворной ловкости, умел принять каждого с подобающей честью, приветить ласковым словом. Бояре разъезжались довольные приемом, уверенные, что старик укротит и стрельцов, и Нарышкиных. Прослышав, что Матвеев собирается натянуть узду, многие стрелецкие полки прислали выборных с хлебом-солью и с просьбой о заступничестве у государя, поскольку их заслуги ему, Матвееву, лучше других бояр известны.
Не побывал в матвеевском доме один Милославский, сказавшись больным. Лежал, потея, в горячих отрубях, обложенный кирпичами, кипятил заговор. По ночам тайно принимал мятежных стрелецких капитанов, давал указания, снабжал новыми слухами. Капитаны и их люди ходили по слободам, собирали стрельцов в круг, разглашали за верное, что Иван Нарышкин с Матвеевым решили зачинщиков беспорядков казнить, а стрельцов с семьями разослать по городам.
– Подумайте сами, – втолковывали они стрельцам, – если при покойном совершеннолетнем и милосердном царе бояре и приказные люди чинили вам всякую неправду и насилие, так что же будут делать эти правители теперь, при молодом царе?
Софья тоже не показывалась из терема. Но ее верная постельница, вдова Федора Семеновна, по прозвищу Родимица, раздавала стрельцам от ее имени деньги и щедрые обещания. Тараща глаза, рассказывала о бесчинствах окаянного Ивашки Нарышкина: в боярском совете всем самолично распоряжается, знатных вельмож дергает за бороды, сам метит в цари. Намедни царевна Софья с сестрами и царевичем Иваном застала его за примериванием царского венца, начала укорять его и бранить, а он, злодей неистовый, упырь, набросился на царевича и начал душить, едва оттащили.
– Да мы ему шею свернем! – кричали возмущенные стрельцы.
Делал свое дело и князь Тараруй. С печальным видом приезжал в стрелецкий круг, вздыхал:
– Вы сами видите, в каком вы у бояр тяжелом ярме, а теперь, когда выбрали бог знает какого царя, увидите, что не только денег и корму вам не дадут, но и работы тяжкие будете работать, и дети ваши вечными невольниками у них будут. А что всего хуже, отдадут и вас, и нас в неволю польскому королю, Москву сгубят и веру православную искоренят. Ведь до чего дело дошло: хотят с польским королем вечный мир установить и за то отрекаются от Смоленска и Киева! Ныне сам Бог благословляет постоять за отечество: не то что саблями и ножами, зубами надо кусаться!
И вдруг утром 15 мая по стрелецким слободам проскакали братья Толстые, крича, что Нарышкины задушили царевича Ивана. Раздался набат, созывавший стрельцов в полковые круги. Мятежники, сбившись в кучи, подходили к съезжим избам, поясняли колеблющимся: в день, когда их отцы и деды избавили Москву от латинского крыжа Гришки Отрепьева, нужно и им постоять за дом Пресвятой Богородицы.
– Все в Кремль! – призывали они. – Спасайте царя! Смерть изменникам!
Стрельцы хватали ружья, бердыши, копья, строились в колонны. Прикатили даже несколько пушек – на случай, если бояре не откроют ворота. Ближе к полудню колонны двинулись к Кремлю. Шли как на штурм – с распущенными знаменами, с барабанным боем. Испуганным москвичам, шарахавшимся от них на улицах, поясняли:
– Не бойтесь! Мы идем выводить изменников и губителей царского дома!
В полдень, пройдя Земляной город, полки вступили в Китай-город. Здесь перешли на бег, с нескольких сторон охватывая Кремль.
В боярском совете был обычный день. Через высокие стрельчатые окна солнце заливало Думную палату ярким светом; мухи остервенело бились о стекла. Думный дьяк монотонно зачитывал жалобы и прошения. Иван Кириллович Нарышкин, присмиревший после приезда Матвеева, помалкивал. Артамон Сергеевич, сидя на последнем месте, умело вел заседание. Разморенные старики клевали носом, одобряя одно за другим все подсказанные Матвеевым решения.
Около полудня покончили с делами и стали расходиться. Матвеев приказал холопам, чтобы подавали карету, и вышел на Постельное крыльцо. Здесь он услышал какой-то смутный гул, доносившийся из Белого города. Пожар, что ли?
Снизу, навстречу ему, по каменным ступеням взбегал, задрав полы кафтана, боярин Урусов. Задыхающийся, с проступившими на щеках клюквенно-красными пятнами, он едва мог вымолвить:
– Стрельцы взбунтовались… все шестнадцать полков… идут в Кремль…
Матвеев быстро окинул взглядом кремлевские стены и двор, соображая. Под рукой только караулы на башнях и боярская челядь, да и то если еще не разъехалась. Плохо дело…
Гул в Белом городе нарастал. Теперь можно было явственно различить тревожную барабанную дробь. Приказав немедля запереть ворота и послав за патриархом, Артамон Сергеевич поспешил наверх к Наталье Кирилловне. Не успел он войти в ее покои, как в самом Кремле ударил набат; трескучий барабанный бой и крики многотысячной толпы раздавались под самыми окнами дворца. В переднюю комнату царицыных палат вбежал караульный офицер подполковник Горюшкин:
– Воры заняли Кремль! Все колымаги боярские согнали на Ивановскую площадь, кучеров и лошадей зарубили… Теперь никому не уехать!..
Петра нельзя было оторвать от окна. Только бы стрельцы не сломали его потешную крепость!..
Растерянные бояре один за другим собирались в Грановитой палате. Не подходя к окнам, со страхом вслушивались в имена, которые выкрикивала толпа перед Красным крыльцом. На тех, кого стрельцы требовали выдать, старались не смотреть.
Когда приехал патриарх, было решено послать к стрельцам князей Черкасского, Голицына, Хованского и Шереметева.
– Чего шумите? Что вам надо? – спросили посыльные, выйдя на крыльцо.
– Хотим казнить изменников, которые погубили царевича! – закричали из первых рядов, и со всех сторон вновь раздалось: – Выдайте нам Нарышкиных! Матвеева! Долгорукого! Языкова! Ромодановского!..
Выслушав посыльных, бояре подавленно притихли. По совету Матвеева было решено для успокоения толпы показать с крыльца царицу Наталью Кирилловну с государем и царевичем.
Спустя некоторое время бледная Наталья Кирилловна вышла из сеней Грановитой палаты на Красное крыльцо. За ней твердым шагом выступал Петр; царевича Ивана вели под руки двое окольничих. Позади шли Матвеев, патриарх и думные бояре.
Стрельцы притихли. Князь Черкасский громко крикнул, указывая на братьев:
– Вот царь Петр Алексеевич, вот царевич Иоанн Алексеевич – милостью Божией они здравствуют! Изменников в царском дому нет. Вас обманули. Расходитесь.
В толпе наступило замешательство. Вдруг раздались крики:
– Царевич ненастоящий! Надо проверить!
Откуда-то из глубины толпы над головами поплыли деревянные лестницы. Петр увидел, как их жерди уперлись в ограду крыльца и упруго закачались под тяжестью невидимых тел. Он напряженно ожидал появления стрельцов. Как на приступ лезут! Первой показалась голова здоровенного малого, одетого в красный кафтан с нашивками Никольского полка. Петр пристально посмотрел на его скуластое, обросшее рыжей бородой лицо с широко расставленными глазами. Стрелец, не торопясь, обвел взглядом бояр, сморгнул. Петр содрогнулся от ненависти. Эх, сейчас бы саблю!
Рыжебородый спрыгнул на крыльцо; за ним через ограду перемахнули еще с десяток стрельцов. Потеснив окольничих, они обступили Ивана.
– Ты ли царевич Иоанн Алексеевич? – спросил рыжебородый.
Стоявший рядом Петр почувствовал, как от него густо разит винищем.
– Я, – кивнул Иван.
Рыжебородый нагнулся к его лицу – так близко, словно желал проверить подлинность каждой его части – лба, щек, подбородка…
– Точно – ты?
– Я, я… никто меня не изводил, – пролепетал Иван, отстраняя свое лицо, но боясь отвернуться совершенно. Было заметно, что он едва стоит на ногах.
Стрельцы с крыльца радостно закричали толпе, что царевич жив.
– А раз жив, пусть царь Петр Алексеевич отдаст венец старшему брату! Пусть царица Наталья Кирилловна идет в монастырь! – заголосила в ответ толпа.
Матвеев, внимательно следивший за происходящим, шепнул Наталье Кирилловне, чтобы она вместе с сыном и царевичем шла в сени Грановитой палаты. Потом он подошел к патриарху:
– Владыка, теперь нам самое время попытаться усовестить буянов.
Вдвоем они сошли вниз к решетке, за которой толпились стрельцы.
– Что это вы, ребята, ни царя не уважаете, ни Бога не боитесь? – заговорил Матвеев как можно ласковей. – Верность ваша государю хорошо известна. Зачем же сами ее помрачаете, веря ложным слухам и тревожа по-пустому царское семейство? Вы видели собственными глазами – царь и царевич в безопасности. Расходитесь по домам и ничего не бойтесь. Государь Петр Алексеевич вас любит и жалует, а царица Наталья Кирилловна за вас Бога молит.
Передние стрельцы поутихли, по их лицам было видно, что на них нашло раздумье. В глубине толпы тоже стали успокаиваться; на крикунов шикали, их возгласы не поддерживали. Матвеев едва заметно перевел дух. Слава богу, кажется, пронял смутьянов…
– Поговори с ними ласково, владыка, – обратился он к патриарху, – а я пойду успокою царицу.
Матвеев взошел на крыльцо и скрылся в сенях. Патриарх поднял руку с крестом, призывая к тишине, но в этот момент с крыльца раздался властный грубый окрик:
– Ступайте по домам, здесь вам делать нечего! Полно буянить, все дело разберется без вас! – Это князь Михаил Юрьевич Долгорукий решил, что настало время прибрать присмиревших стрельцов под свою начальную руку. Навалясь животом на ограду крыльца, он погрозил толпе кулаком: – Вяжите зачинщиков и ведите в Стрелецкий приказ, иначе быть вам самим на колу и под батогами!
Стрельцы разом вскипели.
– Вот, слышите, что он говорит? – вопили с разных концов толпы. – Бояре все такие, надеяться на них нечего, они доконают нас! Надо разделаться с ними, братцы!
Толпа с гиканьем повалила мимо патриарха на Красное крыльцо. Иоаким пытался остановить бегущих, но на него угрожающе наставили копья – среди стрельцов было много раскольников. Одновременно часть стрельцов вломилась во дворец с другого входа.
Рыжебородый стрелец с товарищами, все еще стоявшие на крыльце, схватили тучного Долгорукого и сбросили на площадь. Там с десяток стрельцов приняли князя на копья, но, не удержав грузного тела, опустили на землю.
– Любо ли? – гаркнул рыжебородый.
– Любо! – раздалось снизу.
Долгорукого, еще издававшего смертные хрипы, обступили, изрубили бердышами. Тут же, на Красном крыльце, убили подполковников Горюшкина и Юренева, обнаживших сабли; тела рассекли. Бояре в страхе подались в сени Грановитой палаты, но навстречу им, из внутренних покоев, уже бежала другая группа стрельцов. Они кинулись на Матвеева, который стоял рядом с Натальей Кирилловной. Князь Черкасский заслонил их обоих грудью; его повалили, изодрали на нем кафтан, однако не тронули – его не было в списке. Наталья Кирилловна, одной рукой прижимая к себе Петра, другой обвивала шею Матвеева, посеревшего, но спокойного.
– Опомнитесь! Пощадите! – кричала она. – Христом Богом заклинаю, опо…
Не слушая ее, стрельцы навалились на Матвеева, вырвали его из объятий Натальи Кирилловны и потащили на крыльцо. Увидев Матвеева, толпа взревела. Мгновение спустя его иссохшее легкое тело закачалось на копьях. Наталья Кирилловна, схватив Петра за руку, с оглушительным визгом побежала в Грановитую палату. Стрельцы шарахнулись от нее, давая дорогу.
На Красном крыльце заорали:
– Пора нам разбирать, кто нам надобен!
Стрельцы хлынули внутрь дворца, рассыпались по покоям, ища свои жертвы. Обыскивали все: царские палаты, терем, домовые церкви, заглядывали в чуланы, лазили под царевнины постели, разбрасывая перины, шарили копьями под алтарями. В мастерских сенях увидели издали стольника Федора Петровича Салтыкова, спешившего укрыться во внутренней церкви. Приняв его за Ивана Нарышкина, накинулись, стали рвать на части; обезумевший от испуга стольник онемел, не смог даже вымолвить собственного имени. Его тело выбросили из окна. Внизу его опознали и отнесли к старику Салтыкову, с извинением за ошибку. «Воля Божия», – едва выдавил из себя перепуганный отец помертвевшими губами; по требованию стрельцов, в знак прощения, он поднес им вина и пива.
В церкви Воскресения на Сенях толпа стрельцов поймала придворного карлу Хомяка. Занесли над ним бердыши:
– Говори, где спрятались Нарышкины?
Хомяк молча кивнул им на престол в алтаре. Стрельцы обступили его.
– Кто там? Вылезай, собачий сын!
Из-под престола послышалось жалобное всхлипывание. Стрельцы за волосы вытащили прятавшегося там человека. Это был Афанасий Нарышкин, брат царицы. Убили – и в окно.
Между Патриаршим двором и Чудовым монастырем против Посольского приказа выловили князя Григория Григорьевича Ромодановского. Потащили за бороду к Разряду. «Вспомни, как томил нас голодом и холодом в Чигиринском походе!» Там подняли на копья и изрубили.
Кого не нашли в Кремле, пошли искать в городе. В доме думного дьяка Василия Ларионова нашли каракатицу, которую хозяин держал из любопытства. «А, – решили, – вот этой-то змеей и отравили царя Федора Алексеевича!» Убили дьяка и отца его – за то, что знал про змею и не донес.
Мертвые тела, пронзенные копьями, волочили за ноги на Лобное место. Кричали:
– Вот боярин Артамон Сергеевич Матвеев идет, вот боярин князь Григорий Григорьевич Ромодановский, вот думный дьяк едет – давайте дорогу!
Притащив на Лобное место, рубили бердышами на куски.
– Любили величаться, вот вам и награждение!
Собравшийся народ должен был выражать криками свою радость. Молчавших стрельцы били, называя изменниками.
Ивана Нарышкина и отца его, Кирилла Полуектовича, в этот день так и не нашли – они укрылись в покоях младшей царевны Натальи Алексеевны. Надежно попряталось и много других бояр из списка. К вечеру стрельцы утомились. Выставив у кремлевских ворот крепкие караулы – чтобы мышь не проскочила, – разошлись по слободам с криком: «До завтра!» Ночью их пьяные толпы врывались в дома москвичей с требованием угощения; за отказ кололи копьями лошадей, убивали хозяев.
Над Кремлем повисла мертвая тишина. Но сон не шел ни в царские палаты, ни в другие покои, где собрались уцелевшие бояре. Везде обсуждали события страшного дня, гадали, что будет завтра. Петр, в кафтане и сапогах, лежал на кровати в объятиях Натальи Кирилловны, также одетой. Он слушал тревожный разговор матери с боярынями, но в ушах у него стоял тысячеголосый крик разъяренной толпы, а перед глазами склабилось скуластое рыжебородое лицо и плыло, качаясь, Красное крыльцо, залитое кровью… Вдруг лицо его перекосилось, плечи свело судорогой, горячо стрельнуло в щеку, потом еще, еще… Он негромко застонал – скорее от испуга, чем от боли. Наталья Кирилловна в ужасе вскрикнула; боярыни засуетились вокруг них…
Стрельцы вернулись рано утром. Искали главным образом старших Нарышкиных, отца с сыном, и доктора Стефана, которого обвиняли в отравлении Федора Алексеевича. Нарышкины спрятались в покоях царицы Марфы Матвеевны – в полутемном чулане, набитом пуховиками и подушками; дверь в чулан оставили полуоткрытой. Хитрость удалась. Несколько стрельцов сунулись в чулан, потыкали копьями подушки и пошли прочь.
– Видно, наши здесь уже были!
Зато нашли в городе Языкова – он шел, переодетый, в церковь Николы в Хлынове, укрыться у знакомого священника. Постельничего опознал его же холоп, случайно попавшийся навстречу. Языков дал ему дорогой перстень, умолял не выдавать стрельцам. Холоп перстень взял и тут же кликнул стрельцов. Они отвели боярина на Красную площадь и зарубили. Убили также старика Долгорукого, про которого его дворовый донес, что он грозится перевешать убийц своего сына на зубцах стен Белого и Земляного города.
Софья вышла из терема, ходила по дворцу, распоряжалась. Стрельцы беспрекословно слушались ее, шумно приветствовали. С их одобрения она назначила новых начальников приказов: Посольского – князя Василия Васильевича Голицына, Стрелецкого – князя Ивана Андреевича Хованского, Рейтарского и Пушкарского – боярина Ивана Михайловича Милославского. Под предлогом восстановления спокойствия она зашла в сопровождении стрельцов в покои Натальи Кирилловны. Спросила, не опасно ли царице с государем оставаться во дворце.
– Пусть едет к себе в Преображенское! – закричали стрельцы. – Или пусть идет в монастырь, как подобает царской вдове! Мы хотим, чтобы царствовал Иоанн Алексеевич.
К вечеру, озлобленные неудачными поисками Нарышкиных, стрельцы снова ушли восвояси, грозя, что если им завтра не выдадут Ивашку с отцом, то они перебьют всех во дворце.
Наутро они еще раз обыскали весь дворец – нет Нарышкиных, как провалились! В первом часу собрались перед Красным крыльцом, крича, что сейчас начнут общую резню. Наталья Кирилловна вышла к ним и умоляла пощадить отца и брата. Стрельцы, поломавшись, уступили ей старика, но насчет Ивана Кирилловича уперлись твердо – выдавай! Наталья Кирилловна вернулась к боярам: что делать? Они удрученно молчали, прятали глаза. Вошла Софья. Грубо спросила Наталью Кирилловну, чего она ждет. Что же, им всем погибать из-за ее беспутного брата? Наталья Кирилловна оглянулась, ища себе поддержки. Бояре молча смотрели на нее умоляющими глазами.
Она поняла, пошла за братом.
По закрытому переходу, в сопровождении Софьи и бояр, она привела Ивана Кирилловича в церковь Спаса за Золотой решеткой. Накануне он остриг свои длинные волосы, чтобы не быть узнанным. Теперь его наспех обкорнанная голова выглядела смешно, но он держал ее все так же высоко, гордо. Священник причастил его и помазал елеем. Софья с печальным видом протянула Наталье Кирилловне образ Богоматери. Она надеется, что стрельцы устыдятся святого образа и отпустят Ивана Кирилловича. Наталья Кирилловна передала икону брату и обняла его. Простодушный боязливый старик, князь Яков Никитич Одоевский, встревоженный затянувшимся прощанием, подошел к ним.
– Иди скорее, Иван Кириллович, – сказал он, – не пропадать же нам всем здесь из-за тебя.
Наталья Кирилловна вывела брата на порог церкви и упала на колени, моля толпу, скопившуюся за Золотой решеткой, пощадить его. Но едва Иван Кириллович показался в дверях, стрельцы испустили дикий вопль; ворота решетки распахнулись настежь, стрельцы ринулись на паперть. С бранью оторвали они Нарышкина от царицы и за волосы потащили в Константиновский застенок. Туда же приволокли пойманного доктора Стефана. Переодетый в нищенское платье, он двое суток скрывался в подмосковных лесах; на третий день не выдержал, пришел в посад попросить хлеба, – тут его и опознали. Обоих страшно пытали. Нарышкин, стиснув зубы, молчал. Стефан, не выдержав мучений, стал просить прекратить пытку, обещая назвать всех своих мнимых пособников в отравлении царя Федора. Но стрельцы в нетерпении прикончили его. Ивана Кирилловича притащили на Красную площадь и здесь рассекли. Голову и руки воткнули на колья и, глумясь, втаптывали куски его тела в грязь. Потом возвратились ко дворцу.
– Теперь мы довольны! Дай Бог здоровья царю государю! Пусть он управится с остальными по своей воле, а мы рады умереть за него, за обоих государынь, за царевича и царевен!
В знак своего великодушия они разрешили родственникам убитых взять тела для погребения. Перед тем как разойтись, ударили челом, чтобы Кирилла Полуектовича Нарышкина постригли в монахи. Бояре тут же отвели его в Чудов монастырь, где он принял монашество под именем Киприана. Сразу после пострижения его повезли в Кириллов монастырь на Белоозеро.
Но беспорядки на этом не кончились. Стрельцы ежедневно являлись во дворец, расхаживали по горницам, требуя наград за верность царскому дому и вычтенного полковниками жалованья. Наталья Кирилловна не выходила из своих покоев. Бояре трепетали-. Приказные попрятались. Одна Софья смело выходила к стрельцам и уговаривала их жить смирно по-прежнему. Она распорядилась выдать им из казны по десяти рублей на человека и ежедневно кормить во дворце два полка. Довольные, сытые, стрельцы расходились, крича здравицы царевне.
За благодарностью у них не заржавело. Спустя неделю после окончания бунта во дворец пришли стрелецкие выборные объявить царицам Наталье Кирилловне и Марфе Матвеевне, что стрельцы и многие чины Московского государства хотят видеть на престоле обоих братьев единокровных – Ивана и Петра Алексеевичей. Иначе, пригрозили они, опять будет мятеж немалый.
Дума после пережитого была готова посадить на престол хоть трех царей. Правда, раздался чей-то несмелый голос, что, пожалуй, двум-то царям править будет трудновато. Но бояре повскакали с мест, возмущенно замахали на сомневающегося длинными рукавами. Наоборот! Как он не понимает? Государство получит от этого великую пользу! Например, случится война: тогда один государь пойдет с войском на неприятеля, а другой останется в Москве управлять государством. Думать надо, прежде чем вякать… Эрудиты сыпали историческими примерами, ссылаясь на фараона и Иосифа, Ромула и Рема, Аркадия и Гонория, Василия и Константина. Решили: быть Иоанну Алексеевичу первым царем, а Петру Алексеевичу вторым.
Еще через неделю пришли новые выборные и заявили, что стрельцы желают, чтобы царевна Софья приняла на себя управление государством по причине малолетства братьев. В Думе вновь зазвучали исторические ссылки – и прежде видели во Израиле пророчицу Девору в судьях, и во спасение народа израильского праведную Юдифь и мудрую Эсфирь у кормила государственного, и в Константинополе в царицах – Пульхерию, и в Англии в королевах – Елизавету… А значит, и Московскому государству от того бесчестья не будет. Согласились назначить Софью правительницей до совершеннолетия братьев. Софья оповестила народ о начале своего правления указом, в котором трехдневные подвиги стрельцов в Москве были названы побиением за Дом Пресвятой Богородицы. В честь доблестных защитников престола правительница велела воздвигнуть на Красной площади каменный столп, обитый железными листами, на которых были выбиты имена убитых изменников с перечислением их преступлений.
В Успенском соборе состоялось венчание братьев на царство. Петра и Ивана посадили в центре собора на двухместном троне, спешно сделанном дворцовыми мастеровыми по случаю торжества. Патриарх Иоаким отслужил литургию, помазал избранников святым мирром, возложил на них царские венцы. Петр сидел рядом с братом – серьезный, торжественный; голова у него слегка подергивалась.
В этот день кончилось его детство.

Часть третья. Прешпурхский царь
Петр взрослел – и духом еще быстрее, чем телом. Как это часто бывает с родителями, Наталья Кирилловна заметила перемену в сыне случайно, благодаря постороннему взгляду. Зимой 1682 года Москву посетил шведский путешественник Кемпфер. Он имел верительную грамоту от короля и потому удостоился приема в Кремле у обоих царей. Братья сидели в посеребренных креслах под иконами. Иван, надвинувший шапку на брови и опустивший глаза в землю, оставался совершенно неподвижным. Зато Петр вертелся в кресле и смотрел во все стороны, смущая бояр, задетых неприличной резвостью государя. Когда Кемпфер подал свою верительную грамоту, цари должны были по обычаю встать, чтобы спросить о здоровье короля. Петр не дал времени окольничим боярам принять себя и брата под руки – стремительно вскочил и, приподняв шапку, скороговоркой выпалил определенную церемониалом фразу: «Его королевское величество, брат наш Каролус Свейский, здоров ли?» Кемпфер поблагодарил, ответил, что его государь отменно здоров и недавно отпраздновал появление на свет наследника, принца Карла, рождение которого было отмечено множеством знамений и чудес. Они еще немного поговорили, обменялись подарками. Уходя, Кемпфер осведомился у бояр, сколько лет младшему московитскому государю. Услышав ответ, удивленно поднял брови. Одиннадцать? Он думал, что никак не менее шестнадцати.
Когда Наталье Кирилловне передали эти его слова, она внимательнее присмотрелась к сыну. А ведь верно! И телом крепок не по годам, и в лице какая-то недетская серьезность… Конечно, еще дитя, но тем заметнее, тем необычнее эти признаки ранней мужественности. Даже как-то страшновато…
После казни князя Хованского и подавления второго стрелецкого бунта, – когда Софья ненадолго вывезла все царское семейство в Троицу, – Наталью Кирилловну с сыном и родственниками вновь выселили из Кремля в Преображенский дворец. Но теперь Преображенское с окрестностями уже не было тем веселым, многолюдным, цветущим поместьем, каким его создал царь Алексей Михайлович и каким оно оставалось при Федоре Алексеевиче. Софья выдавала Наталье Кирилловне жалкие крохи тех сумм, которые прежде тратились на содержание царицыного двора. Обширные пашни вокруг Преображенского, ранее старательно возделываемые, зарастали травой, рыбные пруды затягивались ряской, сады глохли, мельницы и хитрые немецкие машины, поднимающие воду на высоту, ветшали без употребления, в ригах и амбарах, наглухо заколоченных, пылился теперь уже никому не нужный хозяйственный скарб. Сокольничий, Звериный, Скотный дворы, конюшни – все запустело; многочисленная прислуга слонялась без дела, проживая безгрешно накопленное и тайком подворовывая бесхозное царское добро. В самом дворце многие комнаты зарастали паутиной и пылью – жить в них было некому: от былого придворного штата не осталось и трети.
Со смертью Ивана и Афанасия Кирилловичей и пострижением Кирилла Полуектовича место старшего мужчины в роде Нарышкиных занял брат Натальи Кирилловны, Лев, щеголеватый и добродушный молодой человек. Следуя польской моде, он брил бороду и коротко постригал усы, зато отращивал свои прямые темно-русые волосы, зачесанные назад, за плечи. Во дворце его любили, особенно прислуга, потому что Лев Кириллович был всегда готов оказать благодеяние без всякого на то резона, – просто под влиянием хорошего расположения духа, которое редко его покидало.
Другим распорядителем дел в Преображенском сделался князь Борис Алексеевич Голицын, выдвинутый голицынским родом, сохранившим нерасположение к Софье, в противовес отщепенцу, князю Василию Васильевичу, которому Борис Алексеевич приходился двоюродным братом. Образованный, начитанный, властный, подверженный вспышкам необузданного гнева, он был полной противоположностью Льва Кирилловича во всем, кроме одного – оба не любили ложиться спать трезвыми.
Предоставив им ведение дворцовых дел, Наталья Кирилловна отчаянно скучала. Она не допускала и мысли о том, чтобы подчиниться обычаю и уйти в монастырь. Разве не довольно того, что она и так живет в Преображенском как затворница? Оскорбить придворные приличия она не боялась: после бури в царском тереме, появления Софьи в Думе и на похоронах Федора Алексеевича, после воцарения сразу двух государей и других событий последних лет все представления о приличиях оказались сильно поколебленными. К тому же она не считала все потерянным. Обратный путь в Кремль ей не заказан – нужно только дождаться совершеннолетия Петруши. Конечно, должны пройти годы – лучшие годы! – но ведь нельзя исключать, что и до этого времени какой-нибудь счастливый случай может вернуть утраченное положение… Майские убийства только теснее сплотили противников Софьи вокруг Натальи Кирилловны и Петра, а с гибелью Ивана Кирилловича пропало и предубеждение бояр против Нарышкиных. Голицыны, Долгорукие, Шереметевы, Стрешневы, Ромодановские сделались частыми гостями в Преображенском. Пылая жаждой мести за убитых родственников, вспоминая собственный пережитый страх, они в беседах с царицей и Львом Кирилловичем давали выход своей затаившейся ненависти. Теперь-то ясно, кто верховодил стрельцами! Ныне вот они, у всех на виду – Сонька, Милославский и Васька Голицын, окаянная троица, прости Господи… Все у них в руках, всем распоряжаются от имени обоих государей. И кто знает, что там у них еще на уме? Преображенское нынче, что Углич, – царице нужно зорко следить за сыном государем Петром Алексеевичем, кабы чего худого не вышло… Слушая такие разговоры, Наталья Кирилловна испуганно крестилась и спешила к окну, посмотреть, что делается на Потешном дворе. Слава богу, все хорошо, – вон ее дитятко тешится с сабелькой… Немного успокоенная, она снова садилась в кресло, но сердце продолжало тревожно ныть. Ох, правы бояре, надо смотреть за сыном недреманным оком; однако как это сделать, если он минуты лишней не посидит с матерью, а на Потешном дворе только что не ночует?
Ей удавалось удержать Петра во дворце лишь в утренние часы, отведенные для занятий с Зотовым. Хотя Никита Моисеевич откровенно признался, что учить воспитанника ему дальше нечему, ибо в знании церковного круга, чтении и письме Петр Алексеевич преуспел довольно, Наталья Кирилловна сочла за лучшее оставить подьячего при сыне – пусть Петруша лишний раз поупражняется в чтении божественного. Правда, увидев однажды, как Зотов несет в починку продырявленный глобус, она усомнилась: и чем они там занимаются? Однако, подумав, решила не вмешиваться: все дитя не на улице.
А занимались они тем, что Петр, усадив Зотова за стол, диктовал: великий князь Московский, царь и самодержец всея Великия, Малыя и Белыя Руси, государь Петр Алексеевич велит прислать ему из Оружейной палаты потребные для его государевых потешных игр шпагу немецкой работы, крыж золотой, восемь потешных деревянных пушек, посеребренных, колеса железом оковать, а также прислать карабинов и мушкетов столько-то штук… копья… пороху столько-то фунтов… свинец… дробь…
Сам он бывал в Кремле редко – только во время торжественных приемов иностранных послов, когда требовалось присутствие обоих царей. Кремль раздражал его воспоминаниями о страшных сценах на Красном крыльце и утомительностью придворных церемоний. Петр не задумывался о причинах и виновниках его вторичного переселения в Преображенское просто потому, что не видел в этом ничего плохого для себя. Имена Софьи, Милославского, Голицына, которые он ежедневно слышал от матери и ее гостей, мало что значили для него и оставляли в нем ощущение смутной неприязни, не более. И все же он не мог не замечать странной двусмысленности своего положения. Еще вчера он был окружен благоговением и восхищением, видел вокруг себя довольные лица матери, родных и близких, сановитые бояре с окладистыми бородами, в бархатных и парчовых одеяниях подходили к его руке с низкими поклонами, его имя провозглашалось патриархом как великого государя и самодержца. А сегодня он словно в изгнании, хотя по-прежнему и царь, но второй, и мать с родными неумолчно твердят ему о похищенном у него венце. Все это непонятно и крайне досадно. Впрочем, думать об этом неохота. Главное – он все-таки царь и, значит, наконец-то может устроить потешное дело пошире.
Свое тринадцатилетие Петр отметил знатной огнестрельной потехой. Ему давно надоели деревянные пушечки, стрелявшие деревянными ядрами, обмотанными тряпьем; хотелось настоящей стрельбы – с огнем, с дымом, с грохотом. Он потребовал в Пушкарском приказе шестнадцать медных пушек и знающего огнестрельного мастера. Пушки привезли; с ними в Преображенское явился капитан Симон Зоммер, коротконогий бранденбуржец с пышными пшеничными усами. Петр поделился с ним своими планами. Зоммер понимающе кивнул. Молодой царь хочет взорвать потешную крепость? Шерт фосми! Он, капитан Зоммер, ручается, что крепость самым отличным образом взлетит к шертоф матер.
На Воробьевых горах быстро возвели деревянный городок, опоясанный рвом с валом. Половину своих ребяток Петр посадил в ров, приказав не высовываться до окончания пальбы, с другой половиной приготовился к штурму. По команде Зоммера пушкари навели на крепость орудия. Первый залп снес переднюю стену. Зоммер приказал перезарядить пушки. Петр, не утерпев, подбежал к одному из орудий и сам запалил фитиль. Залп следовал за залпом. С наслаждением вбирая носом запах пороховой гари, оглушенный Петр с восторгом наблюдал, как бомбы с пронзительным свистом перелетали вал, как рушились стены, башни, как ослепительные вспышки высоко подбрасывали бревна, взметывали в воздух щепки, комья земли…
Петр остался чрезвычайно доволен первой огнестрельной потехой. Симону Зоммеру и другим пушкарям велел выдать в благодарность по портнищу сукна.
Назад в Преображенское Петр провел потешное войско строем через всю Москву. Сам шел впереди с барабаном через плечо, задавая шаг. После этого к нему в потешные, в барабанную науку, стали записываться сыновья окольничих и стольников и даже взрослые бояре – князь Борис Алексеевич Голицын, Лев Кириллович Нарышкин, Тихон Никитич Стрешнев, Гаврила Иванович Головкин, Петр Васильевич Шереметев. Народу набралось порядочно – на две роты. Петр распорядился всех одеть в солдатские кафтаны иноземного покроя. Ходил с ними в походы – к Троице, в Макарьев Калязинский монастырь, в пути строил и брал земляные городки. Потешный двор в Преображенском стал похож на настоящий воинский стан – с валами, утыканными рогатками, с караулами. Засыпая ночью под протяжную перекличку дозорных, Наталья Кирилловна думала: баловство, конечно, забавы детские, а все как-то спокойнее…
***
Князь Василий Васильевич Голицын дома теперь ночевал редко; обыкновенно просыпался он в Софьиной опочивальне, на широкой пуховой кровати, за кизилбашской дымчатой занавесью с вытканными по ней разноцветными шелками птицами и травами, поверх которой свисал полуоткинутый золотой атласный полог с узорочьем. Кровать была резная, ореховая, обитая цветной камкой, на четырех деревянных пуклях с птичьими когтями. По ее углам четыре витые столпа поддерживали балдахин, под куполом которого царевне с князем лукаво улыбалась позолоченная нагая Венера, державшая в правой руке яблоко, а в левой одежду.
В спальне было тихо, ни один звук не доносился из-за дверей и плотно закрытых ставен. Казалось, останься тут – и целый век никто не нарушит сладостного уединения. Однако Голицыным все чаще овладевали беспокойные мысли. Все как-то зыбко, неустойчиво. Вот он сделался первым лицом в государстве. Распоряжается, ведет переговоры с иностранными державами, его милости домогаются тысячи людей. Но на чем основаны его власть, его могущество? Да, в сущности, ни на чем – то есть на близости с этой стареющей властолюбивой женщиной, которая тоже непонятно по какому праву управляет страной от имени младших братьев. Нет, он не станет врать самому себе – он пошел на эту связь легко и охотно, зная, что она принесет ему власть и почет. Он любит эти две вещи, он стремился к ним – но разве для себя, для одного себя? Его планы преобразований – разве они нужны ему одному? Однако его рукопись по-прежнему лежит под сукном, все время, все силы уходят на залатывание старых прорех, которые тут же расползаются вновь, на сиюминутные мелочи, на удержание власти. Пока что его боятся, но страх не может длиться вечно. Уже сейчас Нарышкины при всяком удобном случае показывают, что могут распоряжаться делами по своему усмотрению, не спрашивая его согласия. Вот недавно Петр без его разрешения забрал из Оружейной палаты шестнадцать медных пушек и взял для своих потех из Бутырского полка генерала Гордона всех барабанщиков и флейтщиков. Что же будет дальше, когда он подрастет и достигнет совершеннолетия? Невозможно править, опираясь на силу нескольких стрелецких полков; ему и Софье необходимо закрепить свое положение какими-то официальными титулами. Иначе остается только ждать, когда однажды эту дверь высадит мятежная толпа…
Вслух он о своих опасениях не говорил. Но Софья словно догадывалась о его мыслях. Как-то, взяв с ночного столика костяной гребень с позолоченной ручкой, она перебросила волосы на левое плечо и долго водила по ним частыми зубьями. Молчала, ожидая, что он спросит, о чем она думает. Он спросил. Она пристально посмотрела на него. Им надо повенчаться.
Голицын опешил. Как «повенчаться»? Он ведь женат…
Пустое. Пусть скажет своей старухе, что пора ей в монастырь, на безгрешное житие. Патриарх разведет его.
Застигнутый врасплох, Голицын лихорадочно соображал. Ему было жалко жену, с которой он прожил в полном согласии почти двадцать лет, прижив двоих сыновей. И так терпит, бедная, его ночные отлучки… А теперь еще своими же руками упрятать ее в монастырь? Зачем все это? Ведь его жена не мешает им встречаться.
Взгляд Софьи стал жестким. Жалеет, значит, свою старуху? Или думает, что им можно остановиться на полдороге? Да разве он еще не понял, что развод нужен прежде всего ему самому? А она, Софья, только его счастья хочет… Не знала бы про его высокий жребий, оставила бы при жене, – живи, сокол ясный, бог с тобой… Ну хорошо, она растолкует ему, как можно без открытого мятежа закрепить за собой престол. Сперва они женят Ивана и подыщут его жене любовника, чтобы сделал ей ребенка, – братец один тут не справится. Затем объявят выблядка наследником и заставят Думу постричь второго царя в монахи, за ненадобностью. Потом разгласят о распутстве молодой царицы, наследника признают незаконным, а Ивана – неспособным к правлению как слабоумного и припадочного. Бояре, народ, стрельцы зашумят: кому царствовать? А им подскажут: кому же, как не правительнице царевне Софье Алексеевне и ее законному мужу, первому думному боярину князю Василию Васильевичу! А там, даст Бог, она родит ему сына, а государству наследника. Первого-то ихнего… пришлось вытравить… Она больше так не хочет, грех это…
Раскинув белокурые локоны по червчатой атласной подушке, Голицын смотрел в потолок, на голую Венеру, которая протягивала ему яблоко. Или не яблоко – державу? Ему было страшно.
В начале зимы 1684 года при дворе было объявлено о свадьбе царя Ивана Алексеевича с Прасковьей Федоровной Салтыковой. Но первый назначенный срок пришлось перенести – Иван свалился в падучей прямо в день венчания. На второй раз все прошло хорошо.
На радостях Софья сыпанула в сторону Преображенского алмазными искрами: послала Петру усеянного бриллиантами золотого орла на знамя и бриллиантовые же запоны на кафтан. Пусть тешится, волчонок, недолго ему осталось.
Придворный врач-итальянец, выбранный Софьей в любовники царице Прасковье Федоровне, свое дело сделал: живот у царицы к лету округлился. Софья богато одарила врача, но выяснилось, что он сделал свое дело только наполовину – Прасковья Федоровна родила девочку. Софья скрипнула зубами и приказала итальянцу возобновить посещения царицыной опочивальни.
Она боялась услышать упрек от Голицына, который к этому времени развелся с женой. К ее большому облегчению, князь Василий Васильевич тактично замолчал неудачу ее плана. Зато он решительно воспротивился ее предложению немедленно повенчаться, сказав, что такой шаг непременно вызовет вспышку недовольства. Надо тщательно подготовиться. Их союз должен быть освящен каким-нибудь блестящим государственным деянием, которое ослепит народ и заставит умолкнуть недовольных. Софья, подумав, согласилась с ним. Однако блестящие государственные деяния – не женское дело. Готов ли он что-нибудь предпринять и что именно? Голицын ответил, что да, готов. Он как раз сейчас работает над этим вопросом. Скоро он посвятит ее во все подробности.
Князь Василий Васильевич в последнее время много размышлял о своем будущем. Хотя далеко идущие планы Софьи его страшили, их неуспех испугал его еще больше. Он вернулся к мысли о том, чтобы закрепить свое значение при дворе и в Думе каким-нибудь пышным титулом, который придал бы его положению первого лица в государстве вид законности. Но ему было ясно, что без острой приправы славой вкус самого громкого титула покажется толпе невыносимо пресным. Славу могли принести выгодный мир или удачная война; причем для того, чтобы оправдать его притязания, мир должен был быть неслыханно выгодным, а война небывало удачной. Поэтому Голицын обратил свой взор на российские рубежи.
В то время наиболее сильными и беспокойными соседями России были три государства: Швеция, Речь Посполитая и Крымское ханство, находившееся в вассальной зависимости от Турции. Каждое из них или владело захваченными исконными русскими землями, или неоднократно разоряло их; война против кого-либо из них была невозможна без союза с другими.
Шведы появились на русском Севере после того, как царь Василий Иванович Шуйский призвал их на помощь против Тушинского вора, уступив за это Карлу IX Корелу, или Кексгольм. Пятитысячный шведский отряд помог Шуйскому одолеть самозванца; но в последующей войне с Польшей, в решающей битве при Клушине, шведы перешли на сторону поляков и, воспользовавшись наступившей смутой, захватили Новгород и Водскую пятину. Царь Михаил Федорович после своего воцарения вынужден был торжественной клятвой за себя и своих потомков отказаться на вечные времена от Ивангорода, Яма, Копорья, Орешка и Корелы. Отныне шведские короли стали именовать себя государями земли Ижорской. Царь Алексей Михайлович пытался вернуть утраченное, но, потерпев неудачу под Ригой, подтвердил в Кардисе клятву своего отца.
С тех пор Швеция мало уважала Россию: ее правители отказывались давать русским государям титул царского величества, именуя их только великими князьями Московскими, закрывали православные храмы в захваченных землях, московских послов теснили и бесчестили. Дошло до того, что царь Федор Алексеевич при своем вступлении на престол отказался подтвердить Кардисский договор. Однако шведский король Карл XI и слышать не хотел ни о каких уступках. Федор Алексеевич также оставался непреклонен и умер, не подтвердив договора в Кардисе.
Не менее запутанно складывались отношения с Речью Посполитой. По Андрусовскому тринадцатилетнему перемирию Польша возвратила России Смоленское и Черниговское воеводства и признала воссоединение с Россией Левобережной Украины; что касается Киева, то поляки согласились оставить его московским государям во временном владении, до окончания срока перемирия, взамен на обещание воевать с султаном. Однако тринадцать лет давно истекли, а Киев продолжал оставаться под русским скипетром. Обе стороны не возобновляли войну и не могли договориться о прочном мире.
Тридцать девять раз сходились полномочные послы России и Речи Посполитой в порубежном селе Андрусово, чтобы согласовать спорные пункты мирного договора. Поляки требовали Киева и сердились, почему Москва не начинает войну с султаном. Русские послы выставляли в ответ нестерпимые обиды, которые чинили поляки московским государям во время перемирия: то назовут их в официальных бумагах Александром Михайловичем и Федором Михайловичем, то издадут пасквильные книги в поношение русскому государству, а в тех книгах черным по белому написаны такие слова, что и помыслить страшно: «неверная Русь», «дурная Москва». Или вот, издана в Кракове книга в стихах «Лирика», посвященная королевичу Иакову, и в ней непристойным образом прославляется победа над Шереметевым при Чуднове:
Слава Богу! Москаль жидоголовый
Тяжкими бряцает на ногах оковы.
А что недавно Польше путами грозили,
Сами ж себя в неволю тяжку посадили:
Слили кровью своею Чудновское поле.
Поляки улыбались: книги эти печатались частными людьми, и ни король, ни сейм за них ответственности не несут, а на описки в имени государевом обижаться нечего, – дело это не важное. Пускай бояре в Москве пишут и называют их короля как хотят, – они обижаться не станут. Русские послы возмутились: «Как смеете вы говорить подобные речи? За честь нашего государя мы готовы головы свои положить!» Так разгневались, что едва тут же не объявили войну.
А пока длились бесплодные препирательства, в Москве успели, благодаря снисходительности Цареградского патриарха и содействию гетмана Самойловича, подчинить Киевскую митрополию Московскому патриархату.
Что касается Крыма, то никакой твердой политики по отношению к нему быть не могло, – по той простой причине, что хан никогда не придерживался заключенных договоров. Москва то стращала татарами поляков, то спускала на Крым запорожцев. Турция после неудачной осады Чигирина оставила свои попытки проникнуть на Украину.
Голицын напряженно думал, в каком направлении следует сосредоточить усилия московской дипломатии. Подтверждение Кардисского договора не сулило никаких лавров; вместе с тем война со Швецией была чрезвычайно опасной и вряд ли могла принести быстрый успех. Надеяться на новые приобретения в Польше и Литве не приходилось: тут следовало думать, как удержать Смоленск и Киев. Воевать с татарами, не договорившись с Польшей, бессмысленно. Что же предпочесть?
Решение пришло само собой. Неожиданно в Москве получили известие о неслыханном побиении турок под стенами Вены союзными войсками под предводительством польского короля Яна Собеского и французского принца Карла Лотарингского; победители захватили в турецком лагере такое количество золота и серебра, что, не в силах унести все с собой, раздали остатки венцам. Вслед за тем польские послы в Андрусове известили бояр о желании короля Яна заключить с Россией вечный мир, чтобы вместе воевать султана и спасти христианство от угрозы порабощения неверными.
Князь Василий Васильевич с легким сердцем отказался от ижорских болот. В присутствии шведского посла Гильденстерна и думных бояр цари Иван и Петр в Грановитой палате подтвердили Кардисский трактат крестным целованием над Евангелием. В Андрусове польским послам было сказано, что великие государи готовы выслушать предложения короля Яна.
В начале зимы 1686 года по санному пути посполитые послы двинулись в путь. Никогда еще Москва не видела столь пышного посольства. Во главе его стояли четверо знатнейших сановников Речи Посполитой. Первым был ясновельможный пан Криштоф на Гримультовицах Гримультовский, воевода Познаньский, маршалок королевского величества, староста Костянский; вторым – ясновельможный пан Марциан Александр с Козельска князь Огинский, граф на Дубровне, канцлер Великого княжества Литовского, староста Мсциборский, Радошковский, Дорсунский, Немонойский и Сидричинский. Оба ясновельможных пана были назначены из сената. Третьим был посол из Великой Польши, ясновельможный пан Александр Приемский, коронный подстолий Остринский; и наконец, четвертым был посол из Малой Польши, вельможный пан Александр Ян с Потока Потоцкий, каштелян Каменецкий, его королевского величества полковник. Послов сопровождала огромная свита – до тысячи шляхтичей, пахоликов, коморников, покоевых, драгун, трубачей, поваров и прочей челяди.
В Москве приняли заблаговременные меры, чтобы не ударить лицом в грязь. Послам и их свите отвели четырнадцать каменных палат, девять изб и три деревянные горницы; для полутора тысяч посольских лошадей очистили конюшни в монастырях Симоновском, Спасо-Андрониевском и Новоспасском. На еду людям и корм лошадям выделили из казны по пятисот рублей в неделю.
От имени князя Голицына послов встречали в селе Всесвятском, что за Ходынкой, подьячие Посольского приказа Кондрат Никитин и Алексей Васильев. В благодарность послы пили много венгерского за здоровье князя Василия Васильевича.
Въезд посольства в Москву напоминал вступление дружественной армии. Все четыре посла сидели в одной карете, по бокам которой верхами ехали подьячие. Сзади тянулись нескончаемые ряды польских всадников и необозримый обоз. Посольский поезд двигался по живому коридору, образованному стрелецкими и дворянскими полками.
Когда посольская карета въехала в черту города, московские и иноземные музыканты ударили в литавры, затрубили в трубы. У каждого из боярских дворов послам отдавал честь конный отряд. Удивленные многочисленностью московского войска, послы у каждого боярского дома спрашивали: «Что это за люди? А эти? А те?» Подьячие, наклонясь с седел к окнам кареты, важно поясняли: «То люди выборные, служилые и к ратному делу привычные; служат всегда при дворе царском». Паны в ответ хвалили вооружение и выучку дворянской конницы. Однако, утомленные медленным шествием, они вскоре начали интересоваться, для чего везут их мешкотно и без конца останавливают. Подьячие отвечали, что из-за многолюдства впереди проход труден. На самом деле Голицын хотел изумить поляков могуществом России.
Наконец послов доставили в Кремль, где им была дана аудиенция у обоих царей. Обращаясь преимущественно к Петру, пан Гримультовский сказал пышную речь о доблестях своего государя и его желании вместе с русскими царями воевать турок. Затем он зачитал список подарков – в нем были лошади, карета, золотая и серебряная утварь.
На другой день приступили к делу.
Больше всего Голицын боялся за Киев. Московское правительство четырежды отсрочивало передачу его Польше; последний срок истек два года назад. Думным и посольским боярам, которые вели переговоры, было велено говорить, что Киев задержан правдой: Чигиринский гетман Дорошенко хочет-де уступить его султану, а король польский не в силах будет защитить того края. Однако послы, как и ожидалось, уперлись: давайте Киев назад. Бояре начали перечислять вины поляков. Вот какие несносные описки делали они в царском титуле: «государь и облаадатель», а польского короля именовали в грамотах, в нарушение Андрусовского перемирия, «королем Киевским, Смоленским, Северским и Черниговским». Еще: с королевского дозволения напечатана в Кракове «Леторасль Корибутская», – на первом листе изображен королевский герб с латами, шишаками, колчанами, а под ним надпись: «У Москвы и у татар взятое»; на тринадцатой же странице напечатано: «Тем мечом змий татарский и змий же ядовитый четвероногий Московский, крепко вооруженный, познал себя безоружным десницею Казимира, короля на Руси и Литве». А в другом пасквиле благоверный царь Алексей Михайлович назван в четырнадцати местах просто москвитянином, и про него же написано, что он не знаком с наукой, не воспитан в истинном учении святых отцов и церкви и отовсюду мраком окружен. И, несмотря на желание заключить с Россией вечный мир, король продолжает бесчестить великих государей: в посольской верительной грамоте написал «Ивану» вместо «Иоанну». После таких нестерпимых досадительств никогда Киев отдать невозможно. Притом уж и без того много возвращено Польше из завоеваний царя Алексея Михайловича, а на содержание Киева за эти годы употреблена большая казна, а потому об отдаче его говорить не годится.
После жарких семинедельных споров склонили, наконец, посполитых послов к уступке Киева, обязуясь за это, со своей стороны, поднять оружие на татар и турок.
Но тут же возникли жестокие прения о вознаграждении за Киев. Послы требовали миллион злотых, или 200 000 рублей. Бояре долго отказывались платить, потом предложили 100 000, затем накинули еще 40 000 рублей – и на том упорно остановились. Послы тоже не уступали ни гроша. Думая испугать Голицына разрывом переговоров, они объявили о своем отъезде. Но цари в присутствии князя Василия Васильевича как ни в чем не бывало дали послам прощальный прием и отпустили, велев кланяться брату своему королю польскому. На Посольском дворе стояли подводы, готовые к отъезду. Послы, однако, не уехали.
Спустя несколько часов они послали к боярам гонца сказать, что ради великого и полезного всему христианству дела уступают 50 000. Теперь Голицын был уверен, что за обещание войны с султаном обдерет поляков как липку.
Вместе вновь засели в Думе, составили проект договора. И опять распря: оказывается, бояре приписали к Киеву города и земли, о которых прежде и речи не было, – Чигирин, Канев и Черкассы. На жалобу Гримультовского Голицын отвечал наотрез: «Своей записи вечного мира мы не изменим, а если господа послы не хотят тех городов вписать за царскими величествами, то пусть едут с Москвы не мешкая».
Поляки спорили два дня, на третий начали собираться; прислуга бегала по двору, упаковывая и укладывая вещи. Но прошло еще три дня, а послы все еще были в Москве.
На седьмой день они согласились и на уступку городов. Вновь сели с боярами за договор. Придирчиво читали пункт за пунктом, взвешивая каждое слово, спорили жарко и упорно, вставали из-за стола, шептались друг с другом в стороне… Наконец после взаимных малозначительных уступок переписали договор набело. В тот же день цари в Грановитой палате подтвердили запись вечного мира присягой перед послами и боярами.
Вечером Софья преподнесла Голицыну давно заготовленные подарки: титул яснеоченного князя, должность наместника Новгородского и звание царственной большой печати и посольских дел сберегателя. Кроме того, он получил в награду полуторафунтовую золотую чашу, кафтан атласный золотный на соболях в четыреста рублей, прибавку к жалованью двести пятьдесят рублей да в вотчину – богатую волость Белгородскую в Нижегородском уезде, принадлежавшую ранее боярину Ивану Михайловичу Милославскому, не дожившему до заключения вечного мира.
Подданных Софья оповестила о великих своих успехах: «Никогда еще при наших предках Россия не заключала столь прибыльного и славного мира, как ныне. Отец и брат наш владели Смоленском, Черниговом и Малороссийским краем только временно, до окончания перемирия, а богоспасаемый град Киев трижды клялись перед святым Евангелием возвратить Польше. Отныне все наше и навеки. Мы же не уступили Польше ни одного города, ни места, ни местечка… Преименитая держава Российского царства гремит славою во все концы мира».
Плохо сдерживая нетерпение, она ждала, когда Голицын заговорит о венчании. Но он молчал. Тогда она спросила его сама: не пора ли? Он ответил, что рано, прежде надо выполнить обязательство перед королем Яном – разорить Крым. Софья не поняла: выполнить обязательство? Глупости! Зачем? Голицын тонко улыбнулся. Он тоже хочет кое-что подарить ей. После его возвращения из похода она сможет принять титул самодержицы. Так им будет легче вступить в брак.
Он был невыразимо прекрасен в своем золотном кафтане на соболях. Да, он герой, ее витязь, сберегатель!
В Варшаву к Яну Собескому поехали московские послы за подтверждением вечного мира. Во время присяги, произнося слова трактата об отказе от Киева, король не удержался, заплакал. Впрочем, ласкал московских послов как нельзя более: на королевских пирах они занимали первое место, выше польских сенаторов, и неоднократно играли в карты с королевой.
Сразу же после отъезда послов Собеский объявил войну султану. В Москве начались приготовления к походу в Крым.
***
Всю зиму в течение переговоров у Петра ныло сердце – он завидовал Голицыну, готовящемуся к настоящей войне. Злился: ведь это он, второй царь, должен начальствовать над войсками. С тем его и выбирали. Его собственные потешные игры казались несерьезной детской забавой. Ему впервые пришло в голову, что над ним могут смеяться.
Все, хватит. В самом деле, пора взрослеть. Его считают юнцом? Не хотят доверить ему войско? Хорошо. Он создаст свою армию. Гвардию. Преданную только ему. Послушную одному ему. Итак, решено: он производит своих потешных в гвардейцы. Отныне они – гвардейский его величества Петра Алексеевича Преображенский полк.
Он заказал для потешных одинаковые зеленые кафтаны иноземного покроя. Впервые лично нагрянул в Оружейную палату. Там у него разбежались глаза. В возбуждении хотел было всю ее немедленно перевезти в Преображенское, но, успокоившись, указал нужные вещи – настоящие пищали, мушкеты, карабины, шпаги, знамена… Набралось несколько возов. Потом заехал в Конюшенный приказ и забрал оттуда конскую упряжь для артиллерии. Все это – не спросясь Голицына.
Обрядил потешных в кафтаны, построил. Досадливо поморщился. Нет, не гвардия – толпа, никакого вида. Потребовал у Голицына прислать дельных офицеров из немцев. Завел ежедневные солдатские учения. В Преображенском загремели барабаны, зазвучали свистки, заиграли флейты, раздались команды: слушай, налево, кругом, левое плечо вперед! Петр вместе со всеми послушно шагал, выделывал воинские артикулы ружьем.
В гвардию валом повалили безработные придворные конюхи, дети бояр, стольников и окольничих. Вскоре Потешный двор оказался слишком тесен. Петр посоветовался с Симоном Зоммером. Он не хочет строить новый потешный городок. Нет, это должна быть настоящая крепость, его стольный город, со звучным именем. Бранденбуржец понимающе кивнул. Кажется, он может помочь царскому величеству. В молодости он служил в имперских войсках. Их гарнизон квартировался в Пресбурге. Славная крепость, выдержала немало осад. Если молодой царь прикажет, он сделает чертежи ее укреплений. Петр на мгновение задумался. Прешпурх… Что ж, отлично! Пускай будет Прешпурх. Стольный город Прешпурх.
Они прошлись по берегу Яузы и выбрали место – прямо напротив дворца. В конце зимы сюда стали свозить строевой лес – дубовые, сосновые, еловые, липовые бревна, доски, тесницы, брусья, лубье, каменный и железный материал. Зоммер наметил расположение стен, башен, окопов, бастионов. Зотов, которому было скучно одному во дворце, пристроился к Петру кем-то вроде секретаря. В конце февраля, когда начал таять снег, приступили к земляным работам. Петр возил тачку с землей, рубил бревна; изумление матери, с испугом глядевшей вечером на его грязные руки и запачканный кафтан, доставляло ему искреннее удовольствие. Вслед за царем боярские дети также взялись за лопаты и топоры.
Между тем Голицын готовил дипломатическую почву для летнего похода в Крым. Он отрядил несколько посольств к европейским дворам, чтобы известить их о предстоящей войне и побудить оказать помощь в общехристианском деле.
В первых числах марта в Преображенское приехал князь Яков Федорович Долгорукий, сторонник Нарышкиных. Он был назначен послом во Францию и заехал проститься с Натальей Кирилловной и Петром.
Петр повел его посмотреть строящуюся крепость. Работы продвигались туго – в промерзшей земле едва наметили линию стен и места башен да возвели несколько деревянных хозяйственных построек. Поговорили о войне, о ратных сборах. Петр посвятил Долгорукого в свои планы и пожаловался на трудности, связанные с определением расстояния при распланировке города и стрельбе из орудий. Все приходится мерять ногами или на глазок. Князь Яков Федорович посочувствовал и сказал, что был у него инструмент немецкий, которым можно узнавать расстояния, не сходя с места, не измеряя шагами, да, жаль, украли. Петр страшно заинтересовался:
– Какой он был, расскажи.
Долгорукий задумался:
– Ну, какой… Установлен на трех ножках, как на палках, наверху кружок стеклянный, а в кружке стрелка ходит… Подарили мне его, когда я в Голландию послом ездил. Да я и не пользовался им никогда, ни к чему он мне был…
Петр вцепился ему в руку:
– Князь Яков Федорович! Купи, купи мне такой инструмент, где найдешь. Будет мне гостинец – сделай милость!
Долгорукий обещался. Они вернулись во дворец. Князь отобедал и велел закладывать карету. Петр выбежал за ним на крыльцо:
– Смотри же, не забудь, князь Яков Федорович!
– Не забуду, Петр Алексеевич, будь покоен, – отвечал Долгорукий, кланяясь в последний раз ему и Наталье Кирилловне, наблюдавшей за ними из окна.
Через несколько дней войско выступило из Москвы. В Успенском соборе, в присутствии Софьи и обоих царей, был отслужен торжественный молебен. Патриарх Иоаким прочел поучение на евангельский стих: «Егда же услышите брани и нестроения, не убойтеся», окропил знамена и вручил Голицыну образ Спаса Нерукотворного, животворящий Крест Господень и образ Курской Божьей Матери. Государи, бояре и духовенство проводили воевод и полки до Казанского собора. При виде колышущегося леса копий, орудий, громыхавших по бревенчатой мостовой, Петр снова почувствовал мучительную зависть. Ему хотелось бросить все и встать в одну из проходивших мимо шеренг.
***
Голицын назначил сбор войска на реке Мерло. Разбив в марте воинский стан на ее берегах, он целый месяц ждал, пока соберется неторопливое дворянское ополчение. Ленивее всех оказались костромичи – явились аж в начале мая. И все равно, несмотря на двухмесячную задержку в сборах, Голицын недосчитался в полках полторы тысячи служилых людей, пренебрегших приказом о выступлении в поход.
За торжественным обедом, данным Голицыным собравшимся воеводам, князь Василий Васильевич решил проверить умонастроения бояр и рискнул присоединить к здравице за обоих царей имя Софьи. Воеводы недовольно зашумели. Голицын выпил один. Чтобы не выдать охватившего его волнения, пил долго, скрывая за большой чашей побледневшее лицо. Все зыбко, спокойствие обманчиво. Если в самой Москве недовольство только и ждет, чтобы прорваться наружу, то что же говорить об остальной России? Большая она, Россия, ох большая – в каждом городе стрелецкий полк не разместишь…
Чувствуя поддержку воевод и недовольство всего войска этим походом, нарышкинская партия осмелела. На следующий день был смотр всем полкам. Несколько сотен бояр и дворян, во главе с князем Борисом Долгоруким, явились на него в черных кафтанах, на лошадях, покрытых черными попонами. Зловещие всадники были встречены одобрительным гулом. Голицын не на шутку встревожился. Он написал о случившемся в Москву, требуя от Думы такого указа, чтобы злодеи задрожали: зачинщиков заключить в монастырь навечно, а их имения и поместья раздать другим служилым. Узнав, что против них готовятся грозные статьи, ослушники пришли к Голицыну с повинной и слезным покаянием. Князь не стал раздувать дело, простил.
Наконец, войско двинулось на юг – мимо Полтавы, к Конским Водам. В Самаре к Голицыну присоединился гетман Самойлович с малороссийскими казаками.
В июне достигли урочища Большой Луг, около Днепра. Здесь остановились в недоумении: с юга ветер нес навстречу густые облака черного дыма. Лазутчики донесли, что татары подожгли степь.
Дальше 100-тысячное войско шло огромным четырехугольником – больше версты в длину и две в ширину; по обеим сторонам его прикрывали обозные телеги и артиллерия. Степь горела, воды нигде не было, ветер осыпал полки снопами искр, забивал пересохшие глотки людей и лошадей горькой золой. На третий день обильный дождь освежил воздух, наполнил водой пересохшее русло речки Карачакрак, прибил к земле разъедавшую глаза пыль. Однако корма лошадям достать было нельзя – выжженная степь кругом, насколько хватал глаз, была покрыта черными грудами золы.
До сих пор дозорные не видели ни одного татарина – только стада кабанов, спасавшихся от пожара. Войско роптало, отказываясь идти дальше, изнуренные лошади шатались на обессилевших ногах. Воеводы твердили об отступлении. Голицын был вынужден созвать военный совет. Генерал Патрик Гордон подал голос за продолжение похода. До Крыма всего двое суток безводного пути. Местность удобная – ни гор, ни лесов, ни болот, войско может идти строем. А в Крыму оно будет обеспечено всем необходимым. Воеводы, не дослушав, горячо запротестовали. Идти дальше нет сил. Вокруг одна пустыня, гарь. Люди валятся с ног, лошади дохнут от бескормицы. Нужно поворачивать назад, пока в обозе не кончились припасы. Голицын в нерешительности крутил на пальце золотой перстень. Если повернуть домой сейчас, он разделит вину за неудачный поход со всеми воеводами; если сутками позже – вся ответственность ляжет на него одного. Прервав спор, он объявил об отступлении и распустил совет.
Потащились назад по выжженной степи, теряя лошадей и людей. Когда, наконец, выбрались из пустыни на благодатную Украйну, в шатер Голицына тайно явились генеральный есаул Иван Степанович Мазепа и казацкий старшина. Они подали князю пространный донос на гетмана Самойловича. Вот кто истинный виновник неудачного похода: всеми силами противился войне и союзу с Польшей, радовался отступлению; более того, им, есаулам и полковникам, стало известно, что не татары, а сам неверный гетман, подкупленный ханом, велел своим наемным сердюкам поджечь степь. Сейчас, пока он еще не покинул войско, самое время схватить его. Казакам он не люб, защищать его никто не будет.
Читая донос, Голицын поглядывал на спокойное умное лицо Мазепы, кусал ус. Вот она, подсказка, вот оправдание. Вовремя подставил плечо генеральный есаул. Подняв голову, он спросил казаков, доподлинно ли все так, как здесь написано. Они подтвердили: верно, так.
Привели связанного Самойловича. Голова его была обмотана мокрым платком – гетмана мучили головные боли и воспаление глаз. Но держался он с достоинством, все отрицал, клялся в верности московским государям. Полковники набросились на него, едва не убили. Голицын распорядился посадить его под крепкий караул.
Когда Самойловича увели, князь Василий Васильевич спросил старшину, кого казаки желают в гетманы. Ответ он знал заранее, его и услышал. Мазепу Голицын знал давно. Лет пятнадцать назад Иван Степанович, покинувший Варшаву из-за какой-то темной любовной истории, поступил на службу к Чигиринскому гетману Дорошенко, враждебному Москве. Посланный гетманом с письмом в Стамбул, он был перехвачен в пути кошевым атаманом Серко и приведен к Самойловичу. Мазепа не стал запираться, раскрыл все связи Дорошенко с султаном и перешел на службу Москве.
Мать Мазепы считали чародейкой. Похоже, и он унаследовал способности к чародейству, ибо так обворожил Самойловича, что тот приблизил его к себе, поручил ему воспитание своих детей и произвел в генеральные есаулы. С тех пор Иван Степанович ежегодно ездил в Москву с отчетом о казацких делах. Голицыну Мазепа нравился: происходит из знатного шляхетского рода, одного из самых древних в Малороссии и заслуженных в Войске Запорожском, и главное, воспитан, образован, не то что этот неотесанный мужик Самойлович, поповский сын. В молодости Иван Степанович ездил получать образование куда-то за границу на казенный счет и преуспел в науках, приобретя изрядную по тем временам ученость. Он знал латынь, был обходителен, ласков. Беседовать с ним было интересно и приятно.
На следующий день после ареста Самойловича собрался казачий круг. Казаки единогласно выкрикнули Мазепу в гетманы. Голицын сам вручил ему булаву, бунчук и знамя. Вечером шестеро казаков втащили в голицынский шатер три тяжелых сундука – подарок от нового гетмана: 5000 рублей в червонных золотых, 3000 в копейках и 2000 в талерах битых немецких.
В Москву поскакал гонец с известием о том, что хан не решился дать сражение доблестному московскому войску, и об измене Самойловича. За Орелью войско встретил начальник Стрелецкого приказа думный дьяк Федор Леонтьевич Шакловитый с милостивым словом Софьи к воеводам за сохранение армии. С собой он привез щедрые подарки царевны. Голицын получил золотую медаль, осыпанную драгоценными камнями, на золотой цепи, другие воеводы – соразмерно чину и заслугам. Последний рейтар был пожалован ста двадцатью четвертями земли и деньгами. В грамоте, обращенной к народу, Софья известила о великом страхе крымского хана, ужасном и славном походе среди выжженных степей и об избрании верного гетмана Ивана Степановича Мазепы.
В Преображенском над Голицыным смеялись. Симон Зоммер, разложив перед Петром географическую карту, авторитетно разъяснял причину постигшей князя неудачи: он и его воеводы не навели нужных справок о местности, не приняли должных мер, не умели повести дела. Вот что бывает, когда пренебрегают советами опытных европейских офицеров – генерала Гордона и других. А офицеры из полков иноземного строя сетовали: дворянское ополчение – разве это войско? Людей на службу нагонят множество, а если посмотреть на них внимательным оком, то, кроме зазору, ничего не узришь. У пехоты ружья плохие, а владеть ими и вовсе не умеют, в сражении только боронятся ручным боем, копьями и бердышами, и то тупыми, и меняют свои головы на неприятельские по три, по четыре, а то и больше. А если на конницу посмотреть, то не только иностранцам, но и самим русским на нее смотреть зазорно: клячи худые, сабли тупые, сами скудны и безодежны, ружьем владеть никаким неумелые; иной дворянин и зарядить пищали не умеет, а не то что ему стрелять по цели хорошенько. Попечения о том не имеют, чтобы неприятеля убить, о том лишь пекутся, как бы домой быть, и о том еще молятся Богу, чтоб рану нажить легкую – так, чтоб и не гораздо от нее поболеть, и от государя пожалованному за нее быть. Оттого на службе только и смотрят, как бы где во время бою за кустом притулиться. А то еще промеж дворян такие разговоры бывают: дай Бог великому государю служить, а сабли из ножен не вынимать. Пора, давно пора великим государям завести регулярное войско.
Петр слушал и мотал все это на ус, который начал у него пробиваться над верхней губой, – как-то по-кошачьи, в стороны.
***
В отсутствие Голицына всеми делами в Думе распоряжался Шакловитый. Ежедневно встречаясь с ним, Софья прониклась еще большим доверием к расторопному думному дьяку, который и раньше уже успел доказать ей свою преданность.
Федор Леонтьевич был родом из Брянска. Его отец, простой подьячий, свой случай упустил. Однажды вызвали его в Москву, в Разрядный приказ, как это часто делалось из-за нехватки в приказах грамотных людей. Шакловитый-старший поехал, полный радужных надежд, но в Москве быстро выяснили, что брянский подьячий грамоте не разумеет, и отослали обратно, сделав выговор воеводе.
Грамотный сын оказался счастливее отца. Посланный брянским воеводой в тот же Разрядный приказ с казной, Федор Леонтьевич назад не вернулся, остался в приказе подьячим. В конце царствования Алексея Михайловича его за толковость определили в Тайный приказ, ведавший государевыми делами и сыском. Мзды здесь брать было нельзя, зато оклад был значительно выше, чем в других приказах, а главное, должность в Тайном приказе означала огромную, почти бесконтрольную власть. Шакловитый с удовольствием обрядился в выдаваемое царским приказным особое казенное платье, которое внушало страх самым именитым боярам: соболью шапку, черный кафтан, длинную темную ферязь с частыми серебряными пуговицами и желтые сафьяновые сапоги. При Федоре Алексеевиче он был произведен в думные дьяки. Позже, когда Софье понадобилось выманить князя Хованского из Москвы в Троицу, Шакловитый помог ей сделать это. Он же зачитал князю Тарарую смертный приговор. Заняв его место в Стрелецком приказе, быстро утихомирил стрельцов, обескураженных казнью любимого начальника. Потом перебрал людишек в оставленных в Москве стрелецких полках. За эти услуги был пожалован Софьей в ближние окольничие при царе Иване и назначен наместником Вяземским.
В Думе Шакловитого ненавидели и боялись. Федор Леонтьевич теперь возглавлял государственный сыск и через подкупленных или запуганных холопей имел глаза и уши в каждом боярском доме. Родовитость и знатность он не ставил ни во что; его собственное возвышение казалось ему естественным и справедливым вознаграждением за ум, талант и заслуги. Правительство Софьи и Голицына давало дорогу таким людям, как он, и Шакловитый готов был перегрызть глотку любому, кто вздумал бы вернуться к старым временам и обычаям.
Шакловитый внушал Софье двойственные чувства. Она не сомневалась в том, что думный дьяк пойдет на все, чтобы и в дальнейшем обеспечить за ней власть, но в то же время именно эта его жестокая решимость не считаться ни с кем и ни с чем внушала ей смутную тревогу. Он представлялся ей великолепным охотничьим псом с мертвой хваткой, который, однако, неохотно разжимает челюсти и, пожалуй, может укусить хозяина, протянувшего руку за добычей.
После возвращения Голицына в Москву Софья вызвала Шакловитого к себе. В ее покоях Федор Леонтьевич застал и князя Василия Васильевича, который сидел в глубине комнаты в своем атласном золотном кафтане.
Голицын заговорил несколько смущенно. Пятилетнее правление царевны Софьи Алексеевны вознесло Российскую державу на невиданную высоту. Последние события – он имеет в виду заключение вечного мира с Польшей и победоносный поход в Крым – добавили к мирным благам внутреннего процветания необходимый ореол внешней славы и могущества. Словом, будет справедливо, если столь мудрая и добродетельная правительница примет титул самодержицы и венчается на царство, как ее малолетние братья. Однако во избежание пересудов хорошо бы сделать так, чтобы это желание было высказано снизу, выборными людьми всяких чинов.
– Вот ты, Федор Леонтьевич, и проведай у стрельцов, как они примут это дело, – заключил Голицын.
– Отчего ж не проведать, проведаю, – сказал Шакловитый и перевел взгляд на Софью, которая стояла у окна, сложив руки на груди: – Только, государыня, кем бы тебе ни быть, а царицу Наталью лучше извести.
Софья вздрогнула и отвернулась. Не в первый раз Шакловитый откровенно пытает ее насчет Преображенской медведицы. Трудно, ох трудно удержаться от соблазна. Да, этот – не Васенька, колебаться не станет. Ему ведь и слов не нужно – прочтет по глазам… Но это – на крайний случай, на самый крайний…
На другой день Шакловитый собрал в своем загородном доме под Девичьим монастырем человек тридцать стрелецких сотников, пятисотников и полковников. Напомнил им, какими милостями осыпала их царевна Софья Алексеевна, и предложил подать челобитную, чтобы ей венчаться царским венцом. Стрелецкие начальные задумались: пожалуй, они и не против, но знают ли о том государи и бояре?
– Государь Иоанн Алексеевич знает, – сказал Шакловитый, – а другой еще мал, его слушать нечего. Стоит захватить Льва Нарышкина и князя Бориса Голицына, и он согласится.
– А патриарх?
– Патриарха и переменить можно. Возьмем хоть простого монаха, на нашу руку, тот же патриарх будет. Бояр же опасаться нечего: все они зяблое дерево, кроме князя Василия Васильевича Голицына, а он за государыню царевну постоит. Попытайте же товарищей, какая от них отповедь будет.
Начальные разошлись по полкам. Однако стрельцы заволновались. Пять лет назад все было понятно: их повели вступиться за царя против изменников-бояр, – а сейчас? Прямо велят бунтовать – видано ли? И зачем, – чтобы достичь странного, небывалого дела – царевну венчать царским венцом! Полковые круги бурлили, полковников и сотников начали поругивать, обвиняя в измене. Назревал новый мятеж.
Чтобы успокоить стрельцов, Софья позвала к себе выборных людей от полков. Угостив вином, сказала, что до нее дошли слухи, будто затевается какая-то челобитная, чтобы ей венчаться на царство. Так вот, ей это непотребно, она не хочет гневить и бесчестить братьев своих, великих государей. Видит бог, заботы о государстве – слишком тяжкий груз для женских плеч, и только сознание долга перед братьями поддерживает ее в непосильных трудах. Впрочем, если она больше не люба стрельцам и народу московскому, она готова сейчас же оставить правление и уйти в монастырь…
– Люба, люба! – прервали ее крики стрельцов.
Что ж, если так, пускай они помогут ей. Возможно, вскоре ей снова понадобится их верность. Боярская измена вновь пустила корни во дворце. Ей стало известно, что старая царица с братьями и князем Борисом Голицыным затевают новый бунт. И патриарх с ними заодно: ему бы уговаривать и мирить, а он только мутит…
Шакловитый, стоявший перед стрельцами с булавой начальника Стрелецкого приказа, обернулся к ним:
– А что бы вам, ребята, князя Бориса Голицына и Льва Нарышкина на копья не принять? Можно бы принять и старую царицу. Что она за государыня? Всем вам известно, каков ее род и какова она в Смоленске была: в лаптях ходила…
– Жаль мне их, – поспешила вставить Софья, – и без того их Бог убил.
Стрельцы постояли в крепком раздумье, помяли шапки.
– Воля твоя, государыня, что хочешь, то и делай.
Однако Софья пребывала в нерешительности. С одной стороны, грохот барабанов из Преображенского в последнее время что-то стал сильно досаждать ей. И с венчанием дело как-то чересчур затянулось. Голицын ручался, что второй поход в Крым заставит всех боготворить ее имя, стрельцы сами поднесут ей царский венец. Нужно только как следует подготовиться к новой войне. Софья и сама видела, что стрельцы как-то скисли, новая междоусобица может обернуться против нее самой. Что ж, она подождет, время, слава богу, еще есть.
А царица Прасковья Федоровна между тем вновь родила девочку…
***
Весной из Парижа возвратилось посольство князя Долгорукого. Христианнейший король Людовик XIV пожелал московским государям успехов в борьбе с неверными, но чем-либо помочь им в этом вежливо отказался. Король-солнце вел очередную войну против императора и германских князей и был бы только рад, если бы турки почаще наведывались под стены Вены.
В один из майских дней Долгорукий приехал в Преображенское. Петр находился в Пресбурге – помогал устанавливать пушку на стену. За год крепость приобрела более солидный вид: поднялись башни, возведены стены, насыпаны валы, через которые были перекинуты подъемные мосты… Однако конца работам не было видно. По расчетам Зоммера выходило – не раньше будущего года.
Увидев вылезающего из кареты Долгорукого, Петр опрометью побежал ко дворцу.
– Ну что, князь Яков Федорович, привез мне гостинец? – крикнул он, подбегая к карете.
Долгорукий поворотился к нему, отдал поклон:
– Как не привезти, коли ты приказал.
– Где ж он, доставай скорее, посмотрим!
Слуги вытащили из кареты большой ящик, завернутый в холстину и перехваченный веревками. По приказанию Петра ящик тут же стали распаковывать. Из дворца в это время вышли Зотов, Лев Нарышкин, князь Борис Голицын, поздоровались с Долгоруким, встали рядом посмотреть на заморскую штуку. Петр, не в силах больше ждать, вынул из кармана нож и стал помогать слугам, разрезая веревки и вспарывая холст.
Наконец открыли крышку ящика. Петр жадно схватил в руки инструмент. Вот он! Или оно? Как это вообще называется? Отчего стрелка бегает? На что указывает? Что обозначают эти буквы и числа, в три ряда окружающие стрелку?
Он повернул инструмент так и этак, потряс.
– Князь Яков Федорович, как же мерять?
Долгорукий надул щеки, шумно выдохнул:
– Э… Ты велел купить, ну вот я и купил, а как прилаживать инструмент, почем мне знать? Штука мудреная…
– Никита Моисеевич! Лев Кириллович! Князь Борис Алексеевич!
Они подошли, потрогали и отошли прочь. Прав князь Яков Федорович – вещь хитрая, немецкая, пусть государь у немцев и спрашивает.
Петр злился. Что за народ! Ничего не добьешься. Дурачье, бестолочи! Он позвал Зоммера. К его удивлению, бранденбуржец тоже спасовал. Но хоть сказал, как называется инструмент, и на том спасибо. Оказывается – астролябией.
Вконец расстроенный, Петр сердито сопел. Зоммер попытался утешить его. Молодой царь не знает, как быть? К счастью, совсем рядом с Преображенским находится Немецкая слобода. Если царь прикажет, он может найти там знающего человека.
– Сделай милость, поищи, – буркнул Петр.
Наутро Зоммер привел в Пресбург какого-то человека, круглощекого и такого же коротконогого, как и сам. Представил его Францем Тиммерманом, инженером. Вообще-то он купец, тут же добавил на довольно чистом русском языке инженер, по-видимому словоохотливый, раньше жил в Амстердаме, но лет десять назад, во время несчастной войны Голландских Штатов с Англией, он потерял свое состояние. С тех пор живет в Немецкой слободе, на службе у московских государей. Для отца Петра Алексеевича он имел счастье строить… – Хорошо, прервал его Петр, за Богом и царем служба не пропадет. У него как раз случилось небольшое затруднение с пользованием астро… лябией (он быстро взглянул на Зоммера, который утвердительно кивнул), не может ли господин Тиммерман подсказать, в чем тут дело. Петр указал на прибор, стоявший на земле в собранном виде, на ножках.
Тиммерман неторопливо осмотрел астролябию. Да, инструмент в полном порядке, можно им пользоваться. У Петра сверкнули глаза. Как же? – А вот как… Тиммерман указал рукой на высокую липу, растущую на берегу в отдалении. Сейчас он, не сходя с места, определит, сколько до нее сажен.
Он навел на дерево астролябию, сделал выкладку, назвал цифру. Петр сам проверил шагами – верно! Вернулся обратно бегом. Он должен непременно научиться, как это делается, прямо сейчас! Тиммерман улыбнулся. В этом действительно нет ничего сложного, и если его величество знаком с арифметикой и геометрией, он готов объяснить ему принцип действия этого прибора.
– Идем, – потянул его за рукав Петр. – Научишь меня всему, что знаешь.
Тиммерман стал ежедневно приходить в Преображенское. Петр внимательно выслушал от него четыре правила арифметики: аддиции, субстракции, мультипликации и дивизии, старательно записал их в тетрадь, пояснил примерами. Быстро перешел к дробям. Однажды уверенно поправил смущенного Тиммермана, допустившего ошибку в задачке на аддицию.
Наталья Кирилловна была в восторге оттого, что сын снова засел за учение. Однако к ее радости примешивалось беспокойство. Чему там учит Петрушу коротышка немец? Как-то, завладев исписанной тетрадью Петра, открыла ее наугад, прочитала: «Минуты вынимаюся так (въ радусе 60 мину) i буде минуты который Соце покаже боше декълинациевы мину i i вынима прото (сусъстракъциею) а буде декълинациевы минуты боше i тогьда заня одинъ граду i прибави ктъм минуто который сонце покаже и вынимать таж (супъстракъциею)…» Что за белиберда?
Она позвала Зотова, в недоумении подала ему тетрадь. Зотов помялся, кряхтя. Вообще-то он еллинских борзостей не текох…
– Неужто ересь? – ужаснулась царица.
– Не думаю, – сказал Зотов, захлопнув тетрадь, – тут что-то про солнце: наверное, гадает немец Петру Алексеичу по звездам…
Наталья Кирилловна успокоилась, но тетрадочку приберегла – показать при случае патриарху, чистое ли дело.
Месяца через два, в июле, Петр гулял вместе с Тиммерманом по Измайловской усадьбе. Был жаркий полдень, белые облака плыли в синем небе, горячий ветер доносил с полей аромат хлебов и трав. Усадьба и хозяйственные постройки стояли в запустении, зарастая кустами белены, огромными лопухами и высокой крапивой. Старый ключник, сопровождавший Петра, по его требованию отпирал один за другим сараи и амбары, но в них не было ничего интересного – какие-то ящики, тюки, телеги, конская упряжь, сгнившее сено…
На Льняном дворе, поросшем кудрявой муравой, Петр указал рукой на древний покосившийся амбар:
– Что там?
Ключник, уставший бесцельно бродить по усадьбе, вяло ответил, что в амбаре свален всякий хлам, оставшийся после боярина Никиты Ивановича Романова, двоюродного брата царя Михаила Федоровича. Помолчав, нехотя, по долгу службы прибавил, что боярин, как говорят, был большой любитель всяких заморских диковин.
– Так пойдем посмотрим, – оживился Петр.
С трудом отперев большой проржавевший замок, ключник заскрипел тяжелыми дверями амбара. Из-под застрех, с сухим вспорхом крыльев, посыпались перепуганные воробьи, где-то в земле, под стеной, угрожающе загудели осы. Петр оглядел полутемное нутро амбара. В дальнем углу ему бросилась в глаза не то барка, не то лодка, опрокинутая вверх дном. Он подошел, осмотрел посудину со всех сторон, похлопал по днищу:
– Тиммерман, что это такое, а? На наши суда не похоже…
Голландец присмотрелся, прищурившись:
– Кажется, английский бот.
– Куда годен? Лучше наших судов?
– Несравненно, государь. Сей бот ходит на парусах не только по ветру, но и против.
– Как «против»? Да может ли это быть?
– Точно так, Петр Алексеевич. Для морских судов это обычное дело.
– Ну так поплывем!
Тиммерман отрицательно покачал головой. Нельзя, бот нуждается в хорошей починке. Прежде надо поставить мачту, приладить паруса, неплохо было бы проконопатить дно… Петр приуныл. Кому же поручить такую работу?
Корабельных мастеров в Москве нет… – Не беда, возразил Тиммерман, у него в Немецкой слободе есть старый знакомый Карштен Брандт, бывший корабельщик, ныне промышляет столярным ремеслом. Если государь прикажет, он приведет его.
– Конечно! – воскликнул Петр. – Завтра же и приводи.
Карштен Брандт оказался подвижным румяным старичком, с небольшой белой бородой вдоль всей нижней челюсти и с бритыми щеками и верхней губой. Он рассказал, что приехал в Россию из Голландии вместе с двумя десятками других корабельных мастеров, нанятых царем Алексеем Михайловичем для постройки первого русского корабля «Орел». Хорошее дело задумал покойный батюшка молодого царя – торговать на Каспии. Но, удивлялся Брандт, Россия – странная страна: чего ни хватишься, ничего нет. Канатов нет, парусины нет, гвоздей нет, плотников нет. В общем, тянулось дело восемь лет, а кончилось в один день: когда, наконец, готовый корабль спустили по Волге к Астрахани, его там сожгли разинские воры. «Столько напрасных трудов, потерянного времени!» – сокрушался Брандт. Ему доставило немалое удовольствие видеть, как колесовали этого дикого разбойника, который разом испепелил восемь лет его, Брандтовой, жизни. С тех пор за услугами к голландским корабелам больше не обращались, но и домой не отпускали. Пришлось столярничать… Что ж, ремесло, изученное должным образом, нигде не даст умереть с голоду.
Петр участливо пожал руку старому мастеру. Он немедленно отпустит его назад, в Голландию, только пусть сослужит последнюю службу – починит английский бот. Брандт вздохнул. В Голландию ему возвращаться поздно, да и незачем, – здесь у него дом, семья, дети… А бот починить он готов. Ремесло, изученное должным образом, не забывается. Однако как сейчас обстоят дела в России с канатами, парусиной и гвоздями? Он уже стар и не может ждать их еще восемь лет. Петр рассмеялся. Будет, все будет!
Не прошло и недели, как Брандт, подправив и оснастив бот, спустил его на Яузу. День был солнечный, ветреный, по воде и берегу бежали тени облаков. Распустив парус, Брандт спустился вниз по реке, ловко развернулся, пошел вверх, снова умело сманеврировал, поплыл обратно… Петр наблюдал за ним с берега. Солнечные блики на воде до боли слепили глаза; внутри у него все кипело. Он закричал Брандту, чтобы тот причаливал. Когда бот подошел близко к берегу, Петр вскочил в него и потребовал от Брандта тотчас научить его плавать против ветра. Старик поставил его рядом с собой, стал показывать, как управлять подвижной мачтой. Петр довольно сносно повел бот по реке, но при развороте уткнулся носом в берег. Попробовал еще раз – вновь неудача. Да что такое!.. Брандт подбодрил его. Ничего, умение придет со временем. Хотя, сказать по правде, вода здесь в самом деле чересчур узка, даже ему разворот дается с трудом.
Перетащили бот в Просяной пруд. Здесь учение пошло лучше. Петр освоил повороты, но пруд ему быстро наскучил: никакого простора – плаваешь как муха в кружке.
Он попытал Брандта, нет ли где рядом воды пошире. Старик не знал. Возвратившись в Пресбург, Петр спросил о том же у Тиммермана, Зоммера, Зотова, но и они ничего не могли сказать. Выручил кто-то из потешных, заявив, что знает большую водную гладь – Плещеево озеро, верст сто с лишком будет за Троицей-Сергием, под Переславлем. Озеро большое, глазом не окинешь…
Весь оставшийся день Петр ломал голову, как бы побывать в тех местах. Ехать просто так не в обычае – мать не отпустит. Он хмурился, покусывал губу. Ночью, в кровати, его осенило. Так ведь скоро восемнадцатое – день обретения мощей преподобного Сергия! Вот удобный повод отпроситься в Троицу, а там уж он найдет способ добраться до Переславля…
Наталья Кирилловна с радостью согласилась отпустить сына на богомолье. Царскую карету сопровождала рота преображенцев. Брандт сидел в карете вместе с Петром.
В Троицком храме Петр был рассеян. Молитва не шла на ум. Едва дождавшись окончания службы, он приложился к раке и опрометью выбежал из церкви. У ворот лавры его уже ждала телега, нанятая Брандтом. Вдвоем покатили к озеру. Осмотрев, нашли его весьма удобным для корабельного дела.
Вернувшись в Преображенское, Петр бросился упрашивать мать отпустить его пожить в Переславле. Наталья Кирилловна сперва только удивилась. В Переславль? Зачем? Но, услышав, что он собирается строить там корабли, разволновалась не на шутку. Святая Богородица, он утонет! Строить корабли – что за блажь! На что они ему? Верно, немцы надоумили неразумное дитя… Нет, ни за что! Она изведется тут от страха за него… Петр подбежал к ней, обнял, зацеловал. Пусть матушка отпустит его, ну пожалуйста, иначе он умрет от тоски. Ничего плохого с ним не случится, ведь он не сможет плавать по озеру, пока не готовы корабли, а строят их на берегу, на суше… Его умоляющие глаза были неотразимы. Наталья Кирилловна, прослезившись, дала добро на поездку.
На этот раз вместе с Петром и Брандтом поехали товарищ Брандта, Корт – другой строитель «Орла», и дворцовые плотники. Кроме того, пришлось согласиться на присутствие целой оравы стольников и спальников, которым Наталья Кирилловна наказала беречь царя пуще глаза. Расставаясь с сыном, царица надела ему на шею образок и заклинала всеми святыми почаще слать ей с проклятого озера грамотки в утешение.
***
Новое увлечение Петра осталось без внимания со стороны Софьи. Пусть прешпурхский царь балуется, думала она, пусть колобродит, авось уходит себя.
Царевна была поглощена другими событиями. В Православной церкви внезапно разгорелся спор о времени пресуществления святых даров. Зачинщиками его были греческие монахи братья Лихуды, приглашенные преподавать в Славяно-Греко-Латинскую академию. Под влиянием киевских монахов и переведенных католических книг на Руси распространилось мнение, что на литургии чудо пресуществления совершается после того, как священник зачитывает слова Христа, с которыми Он раздал ученикам хлеб и вино во время Тайной вечери. Но Лихуды противопоставили этому мнению традицию греческой церкви. Согласно ей пресуществление происходит в конце молитвы о ниспослании Святого Духа на Святые Дары. Авторитет греческой церкви был чрезвычайно силен среди русских иерархов. Патриарх Иоаким поддержал и одобрил братьев Лихуд. Здесь он впал в ту же ошибку, что и патриарх Никон, принявший новогреческие обряды, возникшие в Константинопольской церкви в XIV веке, за истинное, «неиспорченное» православие.
Чисто церковный спор взволновал, однако, и массу мирян. Раны, нанесенные расколом русскому обществу, еще кровоточили. Не только старообрядцы, но и многие православные увидели в попытке патриарха Иоакима заменить старорусский обычай новогреческим повторение событий тридцатилетней давности. Князь Голицын открыто заявлял, что дивится патриаршей дурости. Хотя сам вопрос представлялся ему несущественным, но он опасался возникновения внутренних неурядиц накануне нового похода против татар. Впрочем, ни он, ни Софья не желали раздражать патриарха и готовы были подчиниться его решению. Однако, против их воли, дело дошло до жестокой ссоры, виновниками которой стали Шакловитый и справщик Печатного двора Сильвестр Медведев.
Медведев был земляком и другом Федора Леонтьевича; вместе с ним служил когда-то подьячим в Тайном приказе. Позже, приняв постриг, он сблизился с Симеоном Полоцким. Воспитателю царских детей понравился образованный, начитанный монах, и он взял его к себе в Заиконоспасский монастырь. Здесь Медведев познакомился с Федором Алексеевичем, бывшим тогда еще царевичем; впоследствии став царем, Федор собственноручно переписывался с ним. Со смертью Симеона Полоцкого отец Сильвестр занял его место возле Софьи в качестве духовного учителя и собеседника. Особое расположение и доверие царевны он заслужил после того, как преподнес ей сочиненное им похвальное слово ее правлению, где, помимо прочего, полностью отрицал какое-либо ее участие в стрелецком мятеже и убийствах бояр. Обремененный изрядной польско-греко-латинской ученостью, Медведев презирал патриарха Иоакима, который не мог похвастаться большой образованностью. Мысленно отец Сильвестр примеривал на себя патриарший куколь. Разговоры, которые вела с ним Софья о своем венчании с Голицыным, подогревали эту надежду.
Теперь Медведев, конечно, не захотел упустить случай посрамить патриарха на богословской ниве. Он выступил в защиту устоявшегося мнения, против братьев Лихуд и Иоакима. Стороны обменялись несколькими бранчливыми и грубыми памфлетами. Спор достиг такой остроты, что для его разрешения потребовался авторитетный посредник. Было решено обратиться к киевским ученым старцам. Из Москвы к гетману Мазепе отправили несколько возов богословских книг с просьбой передать их в Киево-Печерскую лавру для проверки и справы.
Киевские монахи подтвердили правоту Медведева. Между тем разгневанный патриарх, не дожидаясь ответа из лавры, отставил его от должности справщика и предал анафеме. Но тут за друга вступился Шакловитый. Он приставил к патриаршей келье стражу и держал Иоакима под арестом до тех пор, пока тот не снял с Медведева отлучения. Патриарх потребовал от Софьи наказания обидчика, но получил отказ.
Такое окончание спора принесло Медведеву огромную славу в стрелецких слободах, где жило множество раскольников и сочувствовавших расколу. В келью к многоначитанному мужу ежедневно стекались толпы стрельцов за советом и поучением. Часто туда приходил и Шакловитый, подговаривал стрельцов скинуть патриарха. Отец Сильвестр не одобрял открытого бунта, но охотно подтверждал, что патриарх – человек неученый и богословских речей не знает, славил добродетели и мудрость Софьи и чернил ее противников.
Шакловитый, напротив, действовал открыто и нагло. Чего считаться с патриархом, этой б… бородой? Давно пора посадить на его место отца Сильвестра. Дьяк всеми силами старался раздуть былую вражду стрельцов к Нарышкиным. У него был знакомец, Матвей Шошин, подьячий приказа Большой казны, сильно похожий на Льва Нарышкина. По его приказу Шошин, переодевшись в белый тафтяной кафтан, однажды ночью подъехал вместе с двумя стрелецкими капитанами к караульной избе за Земляным валом. Капитаны зашли в избу и сказали караульным, что их вызывает Лев Кириллович Нарышкин. Когда они вышли, капитаны спросили у них, который час ночи, а потом набросились и стали бить плетьми и обухами. Стрельцы взмолились о пощаде. Капитаны стали просить: «Сжалься, Лев Кириллович, хватит с них и того». Но Шошин отвечал: «Бейте их гораздо, скоро и с другими поквитаюсь за смерть братьев своих». Утром избитые стрельцы пришли в Стрелецкий приказ, где Шакловитый записал их жалобы и отправил лечиться на казенный счет.
Однако в стрелецких слободах это происшествие прошло незамеченным. Не расшевелили стрельцов и слухи о том, что приверженцы Нарышкиных во дворце неуважительно относятся к царю Ивану: завалили, дескать, дверь в царскую опочивальню поленьями. Стрельцы пожимали плечами. Подумаешь – дверь завалили! Прежде говорили, что его и вовсе задушили, а что вышло? Не трогало их и необычное поведение второго царя – не их дело указывать царскому величеству, как время проводить. Шакловитый сумел навербовать себе только пятерых приверженцев: урядников Обросима Петрова, Алексея Стрижова, Андрея Кондратьева и двух пятидесятников – Кузьму Чермного и Никиту Гладкого.
Между тем в келье у Медведева появился волхв – поляк Митька Силин. Медведев ворожбу любил, сам гадал по звездам и предсказывал будущее. Основным делом Митьки было лечить своим искусством болезненные очи царя Ивана Алексеевича. Однако Медведев выведал у него, что, кроме того, умеет Митька, глядя на солнце, угадывать по нему, что кому будет, заговаривать грыжу, пособлять жене и мужу и лечить от животной болезни. Способности волхва заинтересовали отца Сильвестра. Он открыл Митьке, что царевна Софья хочет замуж за князя Голицына, Шакловитый – стать первым боярином, а сам он – патриархом, и велел посмотреть на солнце – сбудется ли так. Митька дважды влезал на Ивановскую колокольню, пялился на солнце, истекая слезами. Вернувшись, сообщил Медведеву, что у обоих государей венцы на главах; у князя Голицына венец мотался на груди и по спине, а сам он стоял темен и ходил колесом; царевна была печальна и смутна, Медведев темен, Шакловитый повесил голову.
Медведев рассердился на него. Что он бредит? Разве это гадание – один обман. По звездам гадать могут только люди мудрые и ученые. Пускай волхв занимается врачеванием, а предсказания оставит.
В ту пору как раз занемог князь Голицын. Аппетит пропал, и на душе сделалось как-то смутно и тяжко. Медведев отправил Силина к нему – щупать живот. Митька помял князя костлявыми пальцами и нашел, что он здоров, а болезнь у него только одна – любит князь Василий Васильевич чужбину, а жены своей не любит.
***
Удобное место для верфи – напротив церкви Знамения – Брандт и Корт сыскали быстро. Лето минуло в хлопотах: заготавливали лес, пилили бревна, доски, вбивали и укрепляли сваи, запасались гвоздями, скобками, парусиной, веревками, смолой, пенькой. Собрав материал, заложили сразу три судна: два фрегата и шхуну.
Петру полюбилось вольное житье, о Преображенском он и думать забыл. Но с приближением осени оттуда пришло два письма: одно от Натальи Кирилловны, которая звала сына приехать ко ее дню ангела; другое от Зоммера, сообщившего об окончании строительства Пресбурга. Фортеция отстроена на славу, писал бранденбуржец, надо брать приступом!
Письмо Зоммера всколыхнуло в душе Петра подзабытую страсть к сухопутным потехам. Сердце его разрывалось между Пресбургом и верфью – хотелось и тут поспеть, и туда не опоздать. В конце концов Пресбург перетянул – там было все готово, а у кораблей только-только обозначился остов: их огромные ребра белели на берегу, словно обглоданные туши неизвестных чудовищ. Петр уехал, взяв с мастеров слово, что к весне суда непременно будут спущены на воду.
Подъезжая к Преображенскому, Петр издалека завидел трехъярусную восьмигранную деревянную башню с главными воротами Пресбурга, обращенными ко дворцу. Немного погодя он смог разглядеть жерла орудий, торчавшие из бойниц, караулы на стенах. Теперь он не жалел, что покинул верфь. Славный город Прешпурх! Его стольный град Прешпурх!
Петр назначил штурм на другой день после именин матери. В Пресбурге засели стрельцы Сухарева полка, штурмовали город Преображенский и недавно созданный Семеновский гвардейские полки. Взяли крепость приступом так храбро и радостно, что и не описать. Когда на главной башне взвились знамена Преображенского и Семеновского полков, Петр во главе отряда барабанщиков и флейтистов вступил в город. Зоммер торжественно вручил ему ключи от крепости.
В честь столь достопамятного события Петр благословил воинство водочкой. Из царских рук вино вдвойне хмельно. Прикатили несколько бочонков и раздали их в роты. Офицеров Петр угощал лично. Русские не знали, как благодарить за честь, – выпив, многажды кланялись в землю и отходили, пятясь задом. Немцы были смелее: опорожнив стакан, протягивали руку за вторым, третьим… Затем появилось чье-то предложение отметить победу славной вечеринкой, и было, конечно, встречено шумным одобрением. А чтобы не вызвать на голову молодого царя нареканий от матери, царицы Натальи Кирилловны, решили поехать веселиться в Кукуй.
Несмотря на то что Кукуй раскинулся по обоим берегам Яузы, в какой-нибудь версте от Преображенского, Петр еще ни разу не бывал здесь. Вообще эта поездка была неслыханным скандалом. Для русских людей Кукуй был поганым местом обитания еретиков, что нашло отражение в самом его презрительном названии. Нога православных царей никогда не ступала сюда. Но у Петра любопытство, как всегда, взяло верх над силой традиций. Выросший на окраине Москвы загадочный иноземный городок поразил его новизной впечатлений. Перед ним проплывали просторные чистые улицы со свободно расхаживающими по ним людьми, фигурные решетки садов, островерхие колокольни церквей, уютные, но вместе с тем прочные и основательные двух- и трехэтажные домики с красными черепичными кровлями, блестевшие на солнце светлыми оконницами с ярко промытыми стеклами, за которыми виднелись опрятные, выглаженные занавески и горшки с цветущими геранями; в палисадниках перед домами гиацинты, левкои, нарциссы отцветали на оголенных черных грядах, между тем как тюльпаны – чернолиловые, рдяные, золотистые – все еще устилали землю бархатным ковром. В планировке улиц и строений не было никакой хаотичности, и то, что издалека казалось беспорядочным скоплением построек, спрятавшихся в зеленой гуще деревьев, представало вблизи тщательно продуманным и организованным: кварталы образовывали четкие четырехугольники, вязы, липы, дубы выстраивались вдоль улиц, а садовые деревья ровными шеренгами окружали дома и небольшие прямоугольные пруды.
Обстановка, в которой происходила вечеринка, тоже была необычной для Петра, привыкшего к степенным и чинным московским пирам. Компания расположилась в светлой гостиной с большими квадратными окнами и узорным каменным полом (это мог быть дом Зоммера или любого другого из немецких офицеров), где стояли широкий и длинный дубовый стол, массивный буфет, клавикорды, кресла с замысловатой обивкой, золоченые стулья – из тех, что дюжинами продавались в Овощном ряду по рублю за штуку, – и резные лавки. Жена хозяина дома быстро расставила на столе бутылки вина, блюда с ветчиной, хлебом, сыром, фруктами и разложила между ними глиняные и пеньковые трубки самой разнообразной длины и формы, рядом с которыми поместила раскрытые кожаные кисеты с крупно нарубленным пахучим табаком. Несколько стаканов венгерского помогли высокому гостю почувствовать себя непринужденнее.
А гостиная между тем наполнялась людьми – мужчинами и женщинами, стариками и молодежью, военными и штатскими. И вот уже кто-то сел за клавикорды, зазвучала музыка, и пары усердно застучали каблуками по узорному каменному полу. Все больше хмелея, Петр дивился тому, как незаметно в комнате появлялись незнакомые лица, с какой раскованностью вновь прибывшие включались в общее веселье. Казалось, хозяину и гостям нет никакого дела друг до друга; каждый развлекался, как хотел, не обращая внимания на то, чем занимаются другие. Отцы семейств, дымя трубками, сидели за шахматами или чинной беседой, их жены примостились вдоль стен с вязаньем в руках; бойко переговариваясь между собой, они не спускали глаз со своих белокурых Вильгельмин и Доротей, танцевавших с фенрихами, поручиками и капитанами иноземных полков московской службы бесконечный польский, гросфатер или какой-нибудь танец с поцелуями. Другие мужчины не покидали стола, налегая на вина и закуски. Никто из гостей не докучал Петру церемонными приветствиями и разговорами.
С этого дня Петр стал часто наведываться в Кукуй, охотно принимая приглашения от офицеров и купцов на родины, крестины, свадьбы. Пил и танцевал вместе со всеми до упаду (впрочем, больше в метафорическом смысле: ни хмель, ни усталость не могли свалить его с ног); вот только долго не решался взять в зубы глиняную трубку с мерзким табачным зельем, помня указ своего покойного батюшки царя Алексея Михайловича о том, чтобы табачников метать в тюрьму, бить по торгам кнутом нещадно, рвать им ноздри, клеймить лбы стемпелями, а дворы их, и лавки, и животы – все имать на государя. Однако ему все-таки растолковали, что курение табака – невиннейшее развлечение. Все просвещенные народы Европы давно уже дымят во славу Божию, из чего, кстати говоря, их государи извлекают немалый доход – десятки, сотни тысяч червонцев в год. Обидно, что московские государи из-за пустого предрассудка лишают свою казну этого обильного источника доходов. Так не прикажет ли государь зажечь для него трубочку? Отличная вещь, и превосходно, кстати сказать, прочищает голову. И вот, при взгляде на немцев, сладко посасывавших свои чубуки, его неудержимо потянуло отведать, что это, в самом деле, за дымная прелесть такая.
Попросив набить для него трубку, Петр с удовольствием потянул носом душистый дымок, тонкой струйкой бегущий вверх, осторожно затянулся… Через какое-то время он с тревожным наслаждением почувствовал, как его тело стало легче, руки и ноги сделались точно не его, мысли исчезли… Сладкое наваждение! Нет, все-таки немцы славный народ, умеют пожить в свое удовольствие, не то что наши постники-кисляи…
***
Посещения Петром Кукуя сильно не понравились Наталье Кирилловне. Разговор с ней, состоявшийся однажды по этому поводу, был не из легких. Лицо Натальи Кирилловны выражало твердую решимость пресечь зло в корне. Дитя начало пить и гулять! Это в шестнадцать-то лет! И если ему еще удалось с большим трудом доказать нелепость и невозможность ее требования прогнать от себя немцев и больше не знаться с ними, то слова матери о намерении женить его прозвучали словно удар грома и заставили в замешательстве умолкнуть.
Он не сразу вновь обрел дар речи. Жениться? Он не ослышался? Господи, зачем? Однако его поспешные и необдуманные возражения не произвели на Наталью Кирилловну никакого впечатления. Перечить ей бесполезно. Это ее последнее материнское слово. И нечего хныкать и строить умоляющие глазки – она уже все решила. Пора ему взяться за ум и прекратить водиться с пьяницами и еретиками. И потом, чего он так взъерепенился? Жена рая не лишит. А уж она подберет ему такую девицу, что он будет век благодарить свою матушку.
Ее последние слова несколько успокоили Петра. Значит, невесты еще нет и его не потащат к венцу немедленно. А там, глядишь, все и забудется.
Но авось не вывез. Правда, прошло около двух месяцев, прежде чем Наталья Кирилловна вновь заговорила с ним о женитьбе, однако сама тщательность этой подготовки указывала на то, что решение ее неизменно. Да, Петруше не в чем упрекнуть ее – невеста просто загляденье: Евдокия Лопухина, дочь окольного боярина Иллариона Абрамовича.
Правда, она старше Петруши на три годочка, но уж зато красива, смирна, воспитана в страхе Божием и в старых благочестивых обычаях – ей и глаза вверх поднять больно.
Не жена, а истинное благословение дому. Расхваливая Лопухину, она старалась не замечать хмурого молчания сына.
Софья оценила брачные хлопоты Натальи Кирилловны по-своему. Никак Преображенская волчица заботится о приплоде, чтобы закрепить престол за своим волчонком? Может быть, она еще надеется справить это событие всенародно? Нет, ни копейки не будет выделено из казны – пускай волчонок венчается не в Благовещенском соборе, как это принято у московских государей, а где-нибудь в другом месте, втихомолку. Народ должен видеть, что второй царь, собственно, и не царь.
И вот он стоял в небольшой придворной церкви Святых апостолов Петра и Павла, косясь на застывшую слева от него фигуру незнакомой женщины в тяжелом парчовом платье; голова ее, закутанная прозрачным покрывалом, была слегка наклонена вниз, и глаза опущены. Позади молодых Лев Кириллович и князь Борис Алексеевич держали венцы над их головами; двое других бояр – Тихон Никитич Стрешнев и молодой Алексей Матвеев – довольствовались ролью свидетелей и созерцателей венчального чина. Счастливая Наталья Кирилловна и растроганный отец невесты, Илларион Абрамович, в качестве царского тестя переименованный по обычаю в Федора, умиленно смотрели на своих детей. Шла неделя о блудном сыне, и Наталья Кирилловна, то и дело поднося к покрасневшим глазам платок, шепотом повторяла немудреные слова притчи, которую священник читал по Евангелию, лежавшему на аналое: «…сей сын мой был мертв и ожил; пропадал и нашелся»…
Первые же дни (или скорее ночи) медового месяца принесли с собой целый ворох новых чувств и переживаний, среди которых наиболее сильными были яростное вожделение, испытываемое им к мягкому, податливому, беззащитному телу жены, смутно белевшему в темной пропасти постели, и пресыщенная опустошенность и даже страх, подступавшие к нему сразу же, как только его затуманенный наслаждением рассудок начинал сознавать, что их взаимное молчание уже не поддерживается немым красноречием возбуждения. Нужно было говорить, но о чем? Разве между ними есть что-нибудь общее? Утомительно-заботливые вопросы матери о его отношениях с молодой женой, – вопросы, как будто требовавшие в ответ восхищения и благодарности, – ставили его в тупик.
Пытаясь разобраться в том, почему жена продолжает оставаться для него чужой женщиной, Петр и сам настойчиво спрашивал себя, имеет ли он право быть ею недовольным. Конечно, мать права: его Дунька образец супруги, и жаловаться ему вроде бы не на что. Что касается домашних обязанностей, то тут ей, можно сказать, даже нет равных; к тому же послушлива, благонравна, скромна, знает назубок Часослов и Псалтырь, Триоди цветную и постную, Октоих, Минеи, – словом, всегда готова Богу и мужу угодить и дом в добре строить. Между тем все внутри его протестовало против присутствия рядом с ним этой женщины, в своем смирении и послушании предъявлявшей на него такие неслыханные права, какими никогда не пользовалась даже его мать. Она вяжет его по рукам и ногам. Ну в самом деле, не может же он целыми днями просиживать возле нее, целуясь и милуясь с ней до тошноты (чего стоят одни уменьшительные словечки, которыми она взяла привычку именовать его!) и перемежая это занятие чтением столь любезных ее сердцу Миней и Трефолоя или беседами с полублаженными-полусвихнувшимися нищими бродягами, внезапно в ужасающем количестве появившимися на женской половине дворца. А стоит ему побывать на Потешном дворе, как не знаешь, куда деваться от занудных увещеваний никогда больше туда не ходить, ибо она всерьез считает всех иноземцев нечестивыми еретиками, общение с которыми грозит гибелью души и тела в сем веке и будущем. Тут недолго вконец обабиться, превратиться в зайку, птенчика, лапушку – этакого пушистого Петрунчика для домашних утех. Рассуждая подобным образом, Петр начинал злиться – на жену, на мать, на себя…
Весь этот полумедовый-полуполынный месяц, бесконечными метелями и лютой стужей обрекший его на безвылазное заточение во внутренних покоях, Петр не переставал думать о том, как бы ему поскорее вырваться из дворца. Не проходило дня, чтобы он не вспоминал Плещеево озеро, старика Брандта, костяки своих кораблей, теперь уже, наверное, обросшие деревянной плотью. Жалел, что не остался там зимовать, – тогда бы все было по-другому… Эх!..
К счастью, весна наступила рано, весь март победоносно светило солнце, снег быстро осел, сделался грязным и ноздреватым и, наконец, пополз от дворца к Яузе, обнажая черные проплешины раскисшей земли. К началу апреля, когда войско под началом князя Голицына оставило Москву, отправившись во второй поход против хана, Петр уже не мог без зубовного скрежета видеть Преображенские стены и, едва просохли дороги, покатил в Переславль.
На верфи Петр с радостью обнял своих стариков – Брандта и Корта. Они с гордостью показали ему плоды своего восьмимесячного труда: два корабля – фрегат и шхуна – были уже в отделке, дело стало только за канатами, с которыми, как не преминул отметить Брандт, в России обстоит все-таки не совсем благополучно. Петру не терпелось спустить корабли на воду, а тут еще озеро вскрылось как раз ко дню его приезда – хоть теперь же плыви! В Преображенское полетело письмо с требованием, не мешкав, прислать канаты; в противном случае Петр грозил матери задержаться в Переславле на более долгий срок.
Но Наталья Кирилловна тоже решила проявить характер. Вместо канатов Петр получил строгое приказание быстрее вернуться в Москву, чтобы поспеть к 27 апреля – дню кончины брата, государя Федора Алексеевича. Петр знал, что, как царь, он обязан присутствовать на панихиде; а ему было не до панихид и не до покойного брата (царствие ему небесное!). Мать хлопочет из-за Дуньки, понятно. Только бабам может прийти в голову оставить такое жгучее дело из-за панихиды!
Он попытался продлить вольные деньки, отговорившись недосугом. Однако во втором письме тон матери стал еще тверже; вместе с матушкиной грамоткой ударила челом и женишка его Дунька о скорейшем государя ее радости возвращении. Когда нарочный из Преображенского прочитал оба письма вслух Петру, с остервенением тесавшему в это время бревно, он в сердцах воткнул топор в белую, пахнувшую смолой древесину. Отговариваться недосугом и дальше было очевидно нельзя да и совестно перед покойным крестным. Уныло посмотрев на почти готовые к спуску суда и поцеловав Брандта и Корта – уж постарайтесь, отблагодарю! – он отправился в Москву зевать на панихиде.
Получилось ни то ни се – к панихиде он опоздал. Да лучше бы и вовсе не ездил! Правда, он лично отправил в Переславль добрые канаты, зато сам вслед за ними выехал не скоро: мать и жена, обрадовавшись случаю, держали его за полы целый месяц. Когда же он, наконец, вырвался и полетел в Переславль, то как раз успел на нежданную панихиду – мастер Корт, не дождавшись его, преставился за сутки до его приезда.
Петр похоронил старика, как родного, и вечером выпил крепко. Наутро они вдвоем с Брандтом принялись за второй фрегат и в шесть дней завершили дело. Восьмого июня спустили корабль на воду и до поздней ночи веселились на нем вместе с мастеровыми людьми и экипажем, без чинов и церемоний. На другой день боярин Тихон Никитич Стрешнев, приехавший накануне из Преображенского с поручением от Натальи Кирилловны справиться, чем таким важным занят государь Петр Алексеевич, с трудом ожив, повез обратно короткую грамотку, писанную Петром второпях на грязном лоскуте бумаги: «Гей, о здравии слышать желаю и благословения прошу; а у нас все здорово, а о судах паки подтверждаю: зело хороши все, и в том Тихон Никитич сам известит. Недостойный Petrus».
Наталья Кирилловна с недоумением повертела бумажку в руках. Что еще за Petrus? Все немцы проклятые… Так скоро и совсем перекрестят ее Петрушу, не дай Господи! Нет, надо, наконец, переговорить с патриархом и думными боярами, чтобы оградили царский дом от еретиков…
Стрешнев говорил что-то о судах, но она никак не могла взять в толк его слова. Да и не до судов ей: хоть бы их и вовсе не было! Нынче стало известно, что Голицын возвращается из похода, и, как говорят, одержав неслыханную победу над ханом. Сонька совсем зарвалась, сидит в Думе царицей всея Руси, а по Москве слухи бродят один страшнее другого – и все про заговоры и мятежи. Как это Петруша не понимает, что сейчас его место здесь, в Москве?
Вошла царица Евдокия, держа очи долу. Поклонилась, спросила, что государь Петр Алексеевич, здоров ли, скоро ли будет назад? Наталья Кирилловна обняла ее, поцеловала в лоб. Петруша, слава богу, здоров и ей кланяется (ведь ни слова бедняжке не написал, стервец!). А домой приедет, никуда не денется – через неделю день ангела покойного государя Федора Алексеевича.
***
Кошка была необычная, степная, дикая; в ней не было ничего от опрятности и вкрадчивой ласковости домашних кисок, напротив, от ее грязно-палевой шкуры разило гнилью, и каждое движение выдавало в ней безжалостного хищника. Едва к ней приближался кто-то из людей, ее продолговатые зрачки вскипали черной кровью, и она молниеносно кидалась всем телом на железные прутья клетки и повисала на них, вздыбив шерсть и яростно шипя.
Эта кошка, доставшаяся казакам при внезапном налете на отряд янычар, была единственным трофеем возвращавшегося московского войска, поэтому ратники, офицеры и воеводы, в одиночку и группами, подходили и подъезжали в обоз посмотреть на нее. Близко к клетке никто не подходил: все уже знали историю о рейтаре, которому излишнее любопытство стоило глаза – лапа животного оказалась длиннее, чем он предполагал.
Князь Василий Васильевич Голицын невольно вздрогнул сам и натянул поводья, чтобы успокоить испугавшуюся лошадь, когда кошка в прыжке глухо ударилась о прутья, тяжело качнув клетку. «Зла, как черт», – заметил кто-то из свиты князя, державшийся чуть поодаль за его спиной. «Зла, как татарин», – поправил говорившего генерал Патрик Гордон. Облаченный в тяжелый нагрудный панцирь и большой шлем с белым султаном, прикрывавший его лоб и щеки, он, несмотря на преклонный возраст, держался в седле необыкновенно прямо, хотя, быть может, и несколько грузно. Его широкое смуглое лицо с небольшим шрамом на правой скуле, ставшее совсем бронзовым от загара, выражало, по обыкновению, спокойную учтивость, и голос звучал бесстрастно-ровно, однако Голицыну показалось, что его слова таят в себе некий намек, даже насмешку. Ну да, наверное, злорадствует про себя. Перед началом похода генерал убеждал князя держаться ближе к Днепру и через каждые четыре перехода воздвигать на берегу небольшие крепости с гарнизоном в несколько сот человек, – уверял, что татары придут в ужас от известий о таком количестве крепостей и занятии всего берега Днепра войсками царских величеств, а у московского войска будет надежно обеспечен тыл; советовал также приготовить заранее понтоны и создать в каждом полку роту гренадер для метания ручных гранат. Все эти советы Голицын тогда самонадеянно отверг, и вот результат: преследуемые татарами полки откатываются к российским южным рубежам по голой степи, им не за что зацепиться, чтобы остановиться и дать отпор наседающему врагу.
Но кто же мог предвидеть, что все кончится таким позорным отступлением? Ведь им было сделано все, чтобы избежать ошибок предыдущего похода. Весь прошлый год он тщательно заготавливал припасы и воинский снаряд для людей, корма для лошадей, заботливо копил силы, несмотря на то что озлобленный хан бросался то на Волынь, то на Украйну, добегал до Полтавы и вывел в Крым десятки тысяч невольников. Гнаться за татарами, чтобы отбить у них пленников, казалось бессмысленным – ведь он твердо рассчитывал пробиться в Крым и освободить разом весь христианский полон, и этот и предыдущий, – сотни тысяч соотечественников и единоверцев, уже не чающих увидеть вновь родные места.
И действительно, внушительный вид 100-тысячного войска при семистах пушках и огромном обозе, собравшегося ранней весной в Сумах, не вызывал сомнений в успехе похода. Необходимо было только как можно быстрее – пока солнце не высушило степь – достичь Карачакрака. Однако затруднения возникали на каждом шагу: степные реки разлились, и приходилось гатить заболоченные берега – версты на две и более. Тут князю пришлось мысленно согласиться с Гордоном, что понтоны и в самом деле не помешали бы. Впрочем, непредвиденные задержки ничему не повредили: когда в середине мая войско по Казикерменской дороге углубилось в степь, она сомкнулась вокруг необозримым океаном молодой, сочной травы, чьи зеленые волны, колыхаясь и постепенно синея, убегали к самому земному окоему; о пожарах не могло быть и речи. Зато спустя несколько дней Голицын смог в полной мере оценить совет предусмотрительного Гордона насчет гренадерских рот. Хан появился в тылу у московского войска внезапно, в полдень, в проливной дождь. Пушкари не успели развернуть неповоротливые орудия, завязшие в грязи, и татары загнали пешие полки и драгун в обоз; только когда, наконец, в их густых толпах стали рваться ядра и гранаты, они отхлынули и остаток дня простояли вдали, на виду у русских. Поскольку хан не возобновил нападения, Голицын счел себя вправе отослать в Москву гонца с вестью о победе.
В конце концов, все складывалось неплохо. После двух переходов московская рать разбила лагерь возле Перекопа – небольшого, домов в четыреста, городишки без укреплений, опоясанного одним рвом, и с внутренним кремлем. Хан стоял рядом – на зеленых берегах Колончака. Было очевидно, что Перекоп не продержался бы и двух часов, и воеводы в голос настойчиво требовали немедленно начать приступ. Но Голицын словно оцепенел. И дело было не в том, что из Москвы пришло известие о предательских переговорах с султаном, в которые вступил польский сейм после неудачного похода короля Яна на Каменец; просто здесь, под стенами Перекопа, находясь у желанной цели, князь впервые задал себе вопрос: а что такое, собственно, Крым? Прежде, на военных советах, дело представлялось таким образом, что главное препятствие – это степь; при этом молчаливо предполагалось как само собой разумеющееся, что прорыв в Крым разом снимет все трудности с обеспечением войска водой и пищей, а лошадей – кормами. Почему же никто (да, генерал Гордон, никто) не сказал ему, что такое Крым? Оказывается, это Черное море с одной стороны и Гнилое – с другой; вода всюду соленая, колодцев нет, а за Перекопом начинается та же степь… Вот в чем заключается главная ошибка, ответственность за которую лежит в равной мере на каждом военачальнике (слышите, на каждом, генерал Гордон), и вот почему войска уже восьмые сутки плетутся назад, окруженные вагенбургом, под воинственный визг гарцующих вдалеке татарских орд.
Выкупив у казаков кошку, Голицын проследовал в свой шатер – великолепное сооружение из бархата и парчи, сделанное в виде крепости, с полотняными башенками наверху. Здесь, за атласным пологом, делившим внутреннее пространство шатра пополам, он устроился поудобнее на мягкой походной кровати немецкой работы и продолжил чтение цифирного письма, доставленного ему сегодня утром от Софьи, – занятие, которое он прервал, чтобы посмотреть на необычный казачий трофей. Положив перед собой шифр, известный только им двоим, князь буква за буквой записывал на листе бумаги постепенно скидывавшие покров таинственности Софьины слова. «Свет мой, батюшка, – читал он, – надежда моя, здравствуй на многие лета! Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя Свое святое, также и Матери Своей, Пресвятой Богородицы, над вами, свете мой! Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли египетской: тогда чрез Моисея, угодника своего, а ныне чрез тебя, душа моя! Батюшка ты мой, чем платить за такие твои труды неисчетные? Велик бы мне тот день был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила перед собою…»
Голицын остановился. Речиста царевна, настоящая ученица Симеона Полоцкого. Не чернилами – медом пишет. Только он не муха, чтобы на сладкое липнуть… «Единым днем…» А вернись он внезапно – пожалуй, и застанет в ее постельке-то на своем месте некоего чернокудрого думного дьяка? С самого начала похода к нему шли сообщения от верных людей, что Шакловитый в его отсутствие посещает царевнину опочивальню. С одним из таких писем князю прислали гравюру с портретом Софьи и похвальным ей словом, которую дьяк с недавних пор распространял в народе. Этот лист лежал на столике рядом с кроватью, и Голицын, бросив расшифровку, взял его в руки. Гравюра изображала Софью в полном царском облачении, располневшую, неприятно мужеподобную; черных усиков в уголках ее верхней губы, однако, нарисовано не было. Надпись внизу прославляла всероссийскую государыню и самодержицу, которая бунт утишила, монастыри строит и к людям милостива и премудра. «И как ни велика Россия, – читал Голицын, изумляясь бесстыдной бойкости дьякова пера, – но все еще мала пред благочестивой мудростью Божьей милостью вседержавнейшей великой государыней царевной Софьей Алексеевной, не уступившей ни Семирамиде Вавилонской, ни Елизавете Британской, ни Пульхерии Греческой делами славы». Поторопился Федор Леонтьевич с титулами – с коронацией-то опять придется повременить… Но главная непристойность гравюры заключалась в изображении на ее обороте – там был помещен образ святого мученика Федора Стратилата, которому художник придал черты лица Шакловитого, и, конечно, не без его ведома. Так что не требуется и внезапного появления в царевниной опочивальне – имеющий глаза да видит…
И все же Голицын думал о ловком дьяке без ревности. Может быть, ему следует позаботиться, чтобы Федька и впредь ублажал царевнины телеса? Не бог весть какая потеря. Растолстела, как султанша в гареме; и потом, этот ее поздний любовный пыл… На его положении верховного правителя и единственного распорядителя всеми государственными делами это никак не отразится – Софья умна и понимает разницу между державой и постелью. Однако было в этом внезапном приближении Шакловитого нечто такое, что глубоко тревожило князя Василия Васильевича. Не готовит ли Софья новое побиение за Дом Пресвятой Богородицы? Лучшего головореза для такого дела ей, конечно, не найти. А тогда Федька войдет в такую силу, что действительно сделается опасен – куда там князю Хованскому!
С другой стороны, прешпурхский царь скоро достигнет совершеннолетия. И что самое печальное – без таких людей, как Шакловитый, эту задачку с двумя царями, пожалуй, не решить… Эх, почему всех Нарышкиных тогда вместе с боярами не уходили – не над чем было бы теперь голову ломать!
***
В Москве было знойное, душное лето. В Белом городе, в Китае, в посадах и слободах, что ни день, разгорались большие пожары, истреблявшие разом по нескольку десятков дворов, церкви, монастыри… Кареты, телеги, всадники, проезжавшие по улицам, вздымали вместе с клубами пыли пепел, густым слоем лежавший на мостовых, – его легкие хлопья кружили в воздухе, точно серый снег… Царь Иоанн Алексеевич приказал, чтобы в городе не зажигали огня в черных избах.
На панихиду по крестному Петр снова опоздал – аж на четыре дня. Хотел немедленно укатить обратно в Переславль, да не тут-то было – мать и бояре насели на него: останься. Князь Борис Алексеевич Голицын ежедневно приглашал его к себе или сам приходил вечерами и за стаканом венгерского настойчиво втолковывал, что пора положить конец притязаниям Софьи. Случай удобный: оберегатель опять возвращается ни с чем, войско – в том числе и стрельцы – возмущено неудачей и раздражено тяготами похода, Дума ропщет. В общем, Софья теряет поддержку. Государю Петру Алексеевичу следует постепенно брать власть в свои руки. Шаг за шагом теснить ее, отстранять от дел. И начать нужно сейчас, пока она и ее приверженцы в растерянности. Народ должен увидеть, что цари больше не нуждаются в опеке. Петр слушал и досадливо морщился. Что за спешка? Все идет своим чередом, приближается день его совершеннолетия, и Софья ничего не может с этим поделать. Неужели нельзя подождать до осени? Теперь самое время плавать! Князь Борис Алексеевич улыбался, подливал вина. «Потерпи, Петр Алексеевич, – говорил он, ставя на стол опорожненный стакан из богемского стекла и облизывая нижней губой кончики усов, – потерпи, корабли не уйдут. Вот свалим Софью – и будешь делать что тебе угодно: никто тебе, самодержавному государю, не будет помехой».
Все эти разговоры сильно не нравились Петру. Однако сам воздух в Преображенском, казалось, был пропитан тревожным ожиданием каких-то важных перемен, и Петр невольно подчинялся общему настрою. К тому же оказалось, что царица Евдокия брюхата. При встречах с женой Петр, робея, косился на ее округлившийся живот, напоминавший ему вздутый ветром парус, и старался быть лапушкой и котиком, как того требовали ее скромно потупленные глаза и собственное смутное чувство отцовского долга.
Впрочем, не сидеть же ему, в самом деле, во дворце до своего совершеннолетия! Все кругом твердят ему о Софье, об исходящей от нее опасности – хорошо: он покажет всем им, что достаточно одного его слова, чтобы вновь вернуть сестру в терем. Ведь кто она, в сущности? Никто. А он – царь. Его слово – закон. Посмотрим, как она посмеет ослушаться. Итак, решено: он на глазах у всех грозно прикрикнет на Софью – и в Переславль.
Для исполнения своего намерения он выбрал 8 июля – день празднования явления чудотворной иконы Казанской Богоматери, когда царская семья принимала участие в крестном ходе со всеми сороками из Кремля в Казанский собор. Софья, конечно, будет на литургии и, разумеется, захочет в нарушение обычая показаться народу. Тут-то он ее и одернет. И действительно, Софья пришла в Успенский собор, – и не вместе с другими царевнами, а отдельно, в сопровождении пышной свиты. Ее наряд, соперничавший по роскоши с царским, поражал своим великолепием. На ее величаво и гордо вскинутой голове покоилась корона ослепительного блеска, искусно составленная из драгоценных каменьев и жемчугов в виде двенадцати башенок, по числу апостолов; по обеим сторонам лица с короны на грудь царевны ниспадали тройные рясы из бриллиантов и неправдоподобно огромных изумрудов, пышущих прозрачным зеленым огнем. Поверх платья из толстого шелка, густо усаженного жемчугами и каменьями, она накинула отороченную черным лисьим мехом мантию с долгими рукавами, с виду простую и безыскусную, но на самом деле сотканную из чрезвычайно дорогой материи. Тяжелое ожерелье закрывало ее широкие плечи и высокую грудь, а с шеи свисала длинная золотая цепь. Появление Софьи в соборе вызвало удивленно-восторженный вздох. Хотя и Петр, и Иван уже находились внутри храма, при первом же взгляде на Софью было ясно – пришла она, настоящая правительница, самодержица.
Началась служба. Петр стоял рядом с братом, кусая губы и дрожа от ярости. К его стыду, величественный вид Софьи произвел впечатление и на него. Да, такую не хлестнешь походя презрительным словом. Пытаясь подбодрить себя, он распалял свою злость. Ишь вырядилась, стерва. Жаба. Корова. Толстомордая бабища. Развратница. И все же вместо желанной решимости он чувствовал только неприятный холодок в животе.
После обедни, когда все царевны, кроме Софьи, удалились во дворец, а патриарх и вслед за ним и другие участники торжественного шествия подняли иконы, готовясь выйти из храма к народу, Петр, побледнев, направился к Софье. Все взгляды устремились на него, и неожиданно в соборе воцарилась полная тишина. Софья удивленно посмотрела на него – и поняла. Гордо выпрямившись, она ждала его, тучная, неподвижная, с застывшим, точно маска, лицом, густо намазанным белилами и румянами.
– Возвращайся с царевнами в терем, – произнес Петр сдавленным голосом, в котором явственно звучала предательская хрипотца, – тебе идти вместе с государями непристойно.
Глаза Софьи смотрели куда-то мимо него. Не отозвавшись ни словом, она взяла из рук Шакловитого образ «О тебе радуется» в поновленном окладе и медленно пошла за крестами и хоругвями, в сиянии смиренного благочестия. У Петра мучительно запылали лицо и уши, правый ус задергался вместе со щекой. Круто развернувшись, он вышел – почти выбежал – из собора и уехал в Преображенское.
Эта стычка не имела видимого продолжения; две последующие недели прошли спокойно, хотя Преображенское и Кремль напряженно следили друг за другом, а в городе судили и рядили, что будет дальше: то ли Софья пойдет со стрельцами на Преображенское, то ли прешпурхский царь со своими потешными конюхами захватит Кремль и заточит царевну в монастырь. Наталья Кирилловна, ее брат Лев Кириллович и князь Борис Алексеевич без конца донимали Петра разговорами, чтобы он ни в коем случае не оставлял их одних, иначе Софья учинит новый мятеж. Теперь-то он убедился, что она спит и видит, как бы подмять престол под свой толстый зад. Петр хмурился, сопел и играл желваками.
Затем, в конце июля, в Москву возвратился князь Василий Васильевич Голицын. Софья приготовила ему пышную встречу – с почетным караулом из боярских детей и стрельцов, колоколами, торжественным молебном. Приказу Большой казны велено было припасти золотые в награду войску и воеводам; главного начального ждала золотая медаль, усыпанная бриллиантами, золотая цепь в триста червонных и деревеньки в Суздальском уезде. Народу было объявлено о неимоверных победах православного воинства над погаными. Победные реляции вручили резиденту венецианскому, посланнику цесарскому, сверх того разослали грамоты восточным патриархам, папскому нунцию в Польше и во все концы света.
И вдруг посреди этих шумных торжеств и упоительных величаний по городу разнеслась весть, что Петр не только не утвердил предназначенные Голицыну и воеводам награды, но и не допустил их самих к руке, когда они пришли ударить челом к нему в Преображенское. Два часа дожидались они в сенях приема – он даже не вышел к ним.
Софья забила тревогу. Тем же вечером она пошла к всенощной в Новодевичий монастырь (был праздник Богородицы Одигитрии Смоленской), окруженная пятисотенными и пятидесятниками всех стрелецких полков. По окончании службы, в четвертом часу ночи, она велела подать себе стул и подозвала стрельцов.
– И так прежде была беда, да Бог сохранил, а ныне опять беду зачинают, – начала жаловаться она на Преображенских. – Годны ли мы вам? Буде годны, вы за нас стойте, а буде не годны, мы с братом Иваном оставим государство и пойдем искать где-нибудь себе кельи.
– Твоя воля! – отвечали стрельцы. – Мы повеление твое готовы исполнить, что велишь, то и станем делать.
– Ждите повестки! – объявила Софья и распустила их.
Ответ стрельцов удовлетворил ее, однако на их лицах она прочитала какое-то смущение. Подозвав Шакловитого, Софья поручила ему переговорить с ними определеннее. На другой день Федор Леонтьевич собрал у себя стрелецких начальных. Угощал вином, втолковывал:
– Всех нас хотят перевести: меня думают высадить из приказа, а вас разослать по городам. Царевну же Лев Нарышкин и князь Борис Голицын называют девкой и хотят извести. Без нее мы все пропали. А всем мутит старая царица. Будьте готовы послужить царевне. Как услышите, что ударили в Спасский набат, бегите в Кремль и, кого велим брать, берите.
Начальные благодарили за угощение, но бунтовать отказались:
– Буде до кого какое дело есть, скажи нам царский указ: мы того возьмем. А без указу ничего делать не станем, хоть многажды бей в набат.
Напрасно Шакловитый убеждал их, что из розыска ничего не выйдет – надо злодеев принять на копья! Готовность подняться за царевну по набату выразили только пятеро начальных: урядники Обросим Петров, Алексей Стрижев, Андрей Кондратьев и пятидесятники Кузьма Чермный и Никита Гладкий.
Минула еще одна неделя. Петр по-прежнему безвылазно сидел в Преображенском, шатался без дела по дворцу, с грустью замечая, как за окнами начинает жухнуть листва в садах. Видно, так и не поплавать ему этим летом на Плещееве. Военные упражнения с потешными тоже заглохли – огненный снаряд хранился в Оружейной палате, а с Кремлем все сношения были прерваны. Теплыми августовскими ночами Петру снились корабли, их благородные очертания, он слышал натужный скрип мачт, радостно вдыхал будоражащий запах пропитанной дегтем древесины…
В одну из таких ночей он был внезапно разбужен постельничим Гаврилой Головкиным, который доложил, что его немедленно желают видеть князь Борис Алексеевич и Лев Кириллович. Говорят, что дело безотлагательное. А с ними два каких-то стрельца – с изветом на Софью…
Изветчики назвались Мельновым и Ладогиным, стрельцами Стремянного полка. Сказали, что сведали про злодейский умысел Федьки Шакловитого на жизнь государя и его матери, царицы. Все началось утром, когда царевна Софья разгласила, что пойдет пешим походом в Донской монастырь, по обещанию, и велела Шакловитому отрядить ей стрельцов побольше – дескать, за несколько дней перед тем, во время ее предыдущего похода, неизвестные злодеи зарезали на Девичьем поле, у нее на глазах, отставного конюха. Потом в полках заговорили, что в царских хоромах найдено подметное письмо – будто потешные конюхи ночью придут из Преображенского в Кремль для избиения государя Иоанна Алексеевича и всех его сестер. Князь Василий Голицын распорядился, чтобы стрельцы встали в стенном карауле в Кремле, Китае и Белгороде и все ворота запирали, как пробьет первый час ночи, а отпирали за час до света. Когда начало смеркаться, Шакловитый приказал стрелецким начальным собрать в Кремль по сто человек из Стремянного, Рязанова, Жукова и Ефимьева полков, с заряженными ружьями; сверх того велел тремстам стрельцам Стремянного полка встать с ружьями на Лубянке. На вопрос стрельцов, зачем их подняли по тревоге, начальные отвечали разное: одни говорили, что нужно сопровождать царевну в Девичий монастырь, другие – что их поведут в Преображенское постращать прешпурхского царя, третьи уверяли, что ночью придут потешные конюхи для какой-нибудь хитрости. Сами они, Мельнов с Ладогиным, стояли на Лубянке и своими ушами слышали, как пятидесятник Никита Гладкий кричал, что он привязал уже веревку к Спасскому набату, и хвастал, как будет грабить патриаршую казну и как перепугается патриарх, когда он, Гладкий, закричит на него своим зверским голосом. А другой начальный, Кузьма Чермный, говорил, что-де хотя всех уходим, а корня не выведем, пока не убьем медведицы, старой царицы. Только они, верные слуги государевы, Мельнов с Ладогиным и их пятисотенный Ларион Елизарьев, вспомнив Бога, условились не участвовать в этом воровском деле. Елизарьев велел отомкнуть церковь Преподобного отца Феодосия, что на Лубянке, и позвать священника – и там перед святым Евангелием они трое, целуя крест, дали клятву спасти государя Петра Алексеевича. И как только Гладкий заорал, что в Кремле все готово и пускай-де начальные кличут по слободам и ждут набата, Елизарьев велел им немедля скакать в Преображенское с изветом.
Что там происходило в Кремле в эту ночь, вызнать доподлинно Петру так и не удалось. Никакого нападения на Преображенское не последовало. Позднее, во время розыска, он окончательно запутался среди самых разноречивых показаний, а главные воры, казненные чересчур поспешно, злодейский умысел отрицали (хватило с них, впрочем, и других вин). Вспоминать об этой ночи он не любил, ибо в душе прозревал истину. Все вышло как-то само собой. И Кремль, и Преображенское долго взвинчивали, пугали самих себя – стрельцами, потешными полками, – и, конечно, ни там ни там не отваживались начать первыми, пока накопившийся обоюдный страх не вызвал открытого столкновения. И как это обычно бывает, довела дело до разрыва наиболее перетрусившая сторона. Жгучий стыд за себя пришел к нему потом, а тогда, в ту ночь, не было ничего, кроме жуткого, животного страха за свою жизнь. В памяти разом ожило и живо предстало перед глазами все, что он пытался забыть, запрятать в самые отдаленные ее уголки: и залитое кровью Красное крыльцо, и ухмыляющееся скуластое, рыжебородое лицо, и бессильно обвисшие на копьях тела, ощетинившиеся окровавленными остриями…
Пересилить себя, думать о чем-то еще он просто не мог, и когда кто-то сказал, что ему надо бежать, укрыться от злодеев, Петр, не помня себя, как был в исподнем, растолкав сгрудившихся возле его кровати людей, метнулся в конюшню и очнулся в ближайшем лесу, в кромешной тьме, проколотой блестящими остриями звезд. Здесь охвативший его ужас достиг своего предела. Куда ехать дальше? Вот так схорониться, исчезнуть, пропасть легко беглому холопу, но где может спрятаться он – Царь? Потом он услышал окликавшие его голоса и затих, моля Бога только об одном – чтобы не заржала его лошадь. Однако вскоре, опознав в кричавшем Головкина и одного из своих карликов, он откликнулся. Они привезли с собой государево платье и совет князя Бориса Алексеевича – ехать в лавру. Поспешно одеваясь, Петр вдруг почувствовал, что краснеет, и подумал: хорошо, что темно – не видно. Впрочем, минутный стыд скоро забылся в бешеной скачке, продолжавшейся всю ночь. В шестом часу утра он уже стучался в ворота лавры, измученный, окутанный паром, исходившим от боков лошади и его пропитанного росой и потом кафтана. Монахи сняли его с коня, внесли в дом архимандрита, уложили в постель. Едва схлынуло возбуждение, вызванное скачкой, им снова овладел дикий страх, и он в слезах, с трясущейся головой, вцепился в благословляющую его руку архимандрита Викентия и прижал ее к груди, прося у него защиты и обережения…
В Кремле о бегстве младшего царя узнали не тотчас. Утром, часа за два до света, Софья созвала стрельцов и пошла с ними в Китай, к церкви Казанской Богоматери, слушать акафист. В храме с ней был один Шакловитый. Князь Василий Васильевич занемог и вообще в последнее время как-то хандрил, прятался от людей в своем загородном доме.
Новость ошеломила Софью. Во внезапном бегстве Петра было что-то непонятное и потому угрожающее. Шакловитый был хмур и молчалив. Оба понимали, что им остается только одно – ждать, пока Петр вновь заявит о себе.
Когда заблаговестили к заутрене, Софья вышла из храма. Стрельцы обступили ее, послышались вопросы о причине ночного переполоха.
– Если бы я не опасалась, всех бы нас этой ночью передавили потешные конюхи, – сказала она.
– А где прешпурхский царь? Почему оставил Москву? – продолжали допытываться стрельцы.
Шакловитый с деланным равнодушием пожал плечами и мрачно отрезал:
– Вольно ему, взбесясь, бегать.
Стрельцам выдали по рублю и распустили по слободам.
Днем выяснилось, что князь Борис Голицын увез в лавру Наталью Кирилловну с дочерью, Льва Кирилловича, беременную царицу Евдокию и многих окольных бояр. Туда же по своему почину двинулись оба гвардейских полка и весь стрелецкий Сухарев полк с пушками, мортирами и снарядами. Тайно покидали Москву и другие приверженцы Нарышкиных. Москвичи пребывали в сильном волнении и беспокойстве оттого, что царь оставил стольный град, и ждали всякого худа.
Софья крепилась, выдерживала характер почти неделю и, наконец, по требованию Думы, послала в лавру боярина Троекурова – просить Петра вернуться в Москву. Посыльный уехал и возвратился с царским указом ко всем полковникам и урядникам стрелецких и иноземных полков: чтобы они, взяв с собой по десяти человек с полка, ехали к Троице для великого государского дела, которое будет им объявлено самим государем.
Царевна почуяла, что дело принимает худой оборот. Так, пожалуй, Нарышкины всю Москву переманят к себе, в Троицу, как когда-то сделала она сама, будучи в распре с Хованским. Оказывается, волчонок вовсе не глуп. Хотя нет, самому ему до этого не додуматься, верховодит там князь Борис Голицын, ясно. Что ж, если они думают, что она даст себя провести, как князь Тараруй, то сильно ошибаются. Она распорядилась усилить караулы в Земляном городе и перехватывать всех гонцов из лавры. Созвав полковников, пригрозила снять голову любому, кто вздумает отправиться в лавру. На первый раз никто не поехал: одни побоялись угрозы, другие поверили Шакловитому, что грамота писана не самим Петром, а князем Борисом Голицыным.
Федор Леонтьевич со своей стороны предпринял усилия, чтобы вернуть в Москву Сухарев полк. Он послал верных людей к стрелецким женам – попугать стрельчих, что пойдут на их мужей сильные полки и им не устоять: в Троице всего один полк, а в Москве – девятнадцать. Так что пускай уговорят мужей повиниться перед царевной. Сухаревцы, однако, не дрогнули, остались при Петре.
Оправдываться перед Петром за неисполнение его указа был послан патриарх Иоаким. Владыка поехал в лавру, да там и остался, анафемствуя, к великой досаде Софьи, злого вора и еретика Федьку Шакловитого и его сообщников. Тут уж струсили и самые преданные Софье стрельцы. Толпами приходили они в Заиконоспасский монастырь к Сильвестру Медведеву и спрашивали: как быть? Медведев и Никита Гладкий, почти не выходивший из его кельи, успокаивали их:
– Не бойтесь! Хотя и возьмет верх сторона царя Петра, но много что дней на десять, а там опять будет сильна рука государыни царевны Софьи Алексеевны. Надобно перетерпеть.
В конце августа из лавры пришла вторичная царская грамота всем полковникам: чтобы ехали к Троице без оплошки, а ослушникам – смертная казнь. Полковники Нечаев, Спиридонов, Нормацкий, Дуров, Сергеев, более пятисот урядников и множество стрельцов, не спросись Софьи, в тот же день выступили из Москвы. В лавре их встретил Петр с матерью, патриархом и боярами. Он зачитал им выписку из изветов о злодейском умысле Шакловитого извести его, государя, и царицу Наталью Кирилловну, а патриарх поучал донести, кто что знает про это воровское дело. В ответ стрельцы слезно возопили, что они Федькиного злого умысла не знают и не ведают, великим государям служат и работают, воров же и изменников ловить рады и во всем волю государскую исполнять готовы. Назад в Москву отрядили по десять человек из каждого полка с указом: Федьку Шакловитого поймать и доставить к государю для розыска.
Софья не знала, что предпринять. С каждым днем власть незаметно, но неумолимо ускользала из ее рук. Обсуждение государственных дел в Думе как-то само собой прекратилось; в приказах не знали, кого слушаться. Посыльные и гонцы большей частью не возвращались, застревая в лавре. В эти дни в Москву прибыл гетман Мазепа с ежегодным отчетом о малороссийских делах; Софья отвела ему обширный двор в Белгороде, но принять не имела сил и переносила аудиенцию со дня на день. От Голицына и Шакловитого было мало проку: первый засел в своей усадьбе в Медведкове, второй надоедал ей жалобами на непокорство стрельцов. Дворец постепенно пустел – бояре скрытно и явно уезжали к Петру. Софья целыми днями просиживала в своих покоях, неубранная и непричесанная, безучастно глядя на кишевших вокруг нее карлов и карлиц, пытавшихся ее развлекать. Они разыгрывали перед ней самые любимые ее зрелища: то хоронили монаха; то садились кругом друг другу на колени, а кто-нибудь вышибал одного – и весь круг валился; то, сидя в лукошках, представляли куриное царство – квохтали, хлопали крыльями, подбирали ртом рассыпанные по полу леденцы. Однако их усилия пропадали втуне – лицо царевны оставалось все таким же пасмурным, а под ее тяжелым взглядом глохло самое искреннее веселье. В сотый раз обдумывая свое положение, она убеждалась, что у ней оставался один выход – личное унижение.
И она пошла на него. В последний день августа, по осеннему солнечный и тихий, она велела заложить карету. Шакловитый и князь Голицын проводили ее за Земляной город. У загородного двора боярина Шеина она пожаловала их к руке и дальше поехала одна. Верстах в десяти от Троицы, в селе Воздвиженском, где когда-то был казнен князь Тараруй, ее карету остановил стольник Бутурлин, который объявил волю государя – чтобы она в монастырь отнюдь не ходила.
– Непременно пойду! – рыкнула она и в гневе задернула шторку на стеклах кареты.
Бутурлин попросил ее подождать, пока он снесется с государем. Она не пожелала выйти на воздух и два часа провела в карете, в духоте, со злобой давя мух на дорогой обивке. Наконец из лавры приехал князь Троекуров, который передал ей слова Петра: если она поедет дальше, то с ней поступлено будет нечестно. Осыпав посланца бранью, Софья крикнула кучеру, чтобы он гнал в лавру. Но в этот момент вдалеке показались красные мундиры преображенцев. Софья с ненавистью поглядела на них и покатила назад, в Москву.
Приехав в Кремль на рассвете, она велела собрать стрельцов, но не всех, а только старых, верных – участников побиения за Дом Пресвятой Богородицы.
– Чуть меня не застрелили, – поведала она им о результате своей поездки. – В Воздвиженском прискакали на меня многие люди с ружьями и самопалами. Я насилу ушла. Затевают Нарышкины извести царя Иоанна Алексеевича, и до моей головы доходит. Вы послужите нам и к Троице не уходите. Я вам верю: кому и верить, как не вам, старым?
По ее приказу вынесли крест и привели стрельцов к присяге. Затем, выдав каждому по сто рублей, Софья отпустила их.
Пройдя к себе в опочивальню, она забылась тяжелым темным сном. Проснулась под вечер – и уже в чужом, не своем городе. Пока она спала, в Москву приехал полковник Нечаев с сотней стрельцов и петровским приказом выдать Шакловитого и Медведева. Приказ зачитали во всех стрелецких слободах. Полки кричали:
– Воля великих государей! А мы за воров не стоим и сыщем их, исполним по указу!
Сильвестр Медведев скрылся в монастырское сельцо Микулино, в семи верстах от Москвы; с ним ушли Никита Гладкий, Стрижев и Кондратьев. Там они встретились со знакомым волхвом Василием Иконником, часто бывавшим в келье у Медведева, и обступили его: что им делать? Волхв важно ответствовал, что владеет самим сатаной, и если царевна даст ему 5000 рублей, то все будет по-прежнему и даже лучше: Медведев будет царем на Москве, а оба Алексеевича умрут в одну ночь. Ему не поверили – плюнули в рожу и побежали дальше, в Польшу.
Шакловитый забился в самый отдаленный уголок дворца, позади хором Софьи. Она предлагала ему бежать и отсидеться в лесу, но он не смел оставить свое укрытие – вокруг дворца постоянно толпились стрельцы, которые громко роптали, что примирение царевны с братом тянется так долго.
***
«Дела идут плохо», – крупным твердым почерком вывел в дневнике генерал Патрик Гордон.
Он сидел за письменным столом в своем кабинете, в нише одного из двух окон, перед которым простиралась вдаль садовая аллея. Единственным украшением этой просторной и светлой комнаты служили несколько семейных портретов, впрочем ничем не примечательных, а ее меблировка, помимо стола, ограничивалась книжными полками, тянувшимися вдоль стен, и кожаным креслом, стоявшим в другой нише, рядом с маленьким секретером; изразцовая печка, расположенная в углу, за спиной генерала, была расписана монограммами и гербами королевского дома Стюартов.
Гордон хмурил лоб и покусывал свои коротко остриженные усы. Да, радоваться нечему. Ссора царевны с братом так или иначе задевает каждого – уже больше месяца вокруг не видно ни одного веселого или просто благодушного лица. Вот и нынче – на дворе 4 сентября,
Новый год по московитскому календарю, а в городе и Кремле люди ходят кислые, точно на похоронах. Все приготовления к празднику отменены по случаю отсутствия патриарха и обычного нездоровья старшего царя; царевна отметила праздничный день лишь тем, что утром пожаловала думных бояр и дворян, стрельцов и иноземных офицеров чаркой водки из собственных рук. Впрочем, настроение у него было испорчено отнюдь не из-за недостатка развлечений. После утренней церемонии состоялся прием у князя Голицына, где Гордон как старший в присутствии всех полковников вскрыл, наконец, вторичное послание Петра и обратился к сберегателю с почтительной просьбой вразумить их, что им делать. Князь обещал, что все устроится в ближайшие дни. На это Гордон возразил, что он, вместе со всеми офицерами, принятыми в московскую службу, опасается потерять голову за ослушание царского приказа. Голицын смутился и смог лишь пообещать переговорить вечером с царевной об этом деле, в то же время попросив полковников ничего не предпринимать до следующего дня, дабы не вызвать гнев Софьи.
Следуя многолетней привычке, Гордон занес в дневник все события сегодняшнего дня. Закончив писать, он отложил перо, задумался. Дневник – толстая тетрадь, многие страницы которой были переложены адресованными ему письмами, пояснявшими те или иные эпизоды его жизни, – лежал раскрытый перед ним. Вот он, послужной список солдата, честная летопись нелегкого восхождения по служебной лестнице. Генерал не смог отказать себе в удовольствии с грустной улыбкой перелистать некоторые страницы. Гордоны – знаменитый древний шотландский род, к сожалению чересчур многочисленный и разветвленный для того, чтобы обеспечить достойное существование всем своим отпрыскам. Что еще остается молодому человеку, младшему сыну в семье, согласно закону о майорате лишенному права наследства, делать в стране, где верность королю и церкви заранее закрывает всякий путь к получению образования и малейшему продвижению по службе, как не искать счастья в чужих краях? И вот в расцвет диктатуры Кромвеля он на континенте, в Браунобергской иезуитской коллегии. Однако затворническая жизнь не по нем, и он оставляет училище, чтобы предложить свою шпагу и кровь шведскому государю Карлу X, «молчаливому королю», который один, наподобие паладина из рыцарского романа, ведет в Польше войну против всей Европы. Впрочем, кратковременное пребывание в коллегии прошло не без пользы – отцы-иезуиты сумели привить ему любовь к ученым занятиям, не раз с тех пор скрашивавшую его досуг: среди немногих вещей, с которыми молодой новобранец прибыл в шведский лагерь под Варшавой, была и кипа книг, аккуратно перевязанная бечевкой.
Так началась его тридцатилетняя военная карьера. Зачисленный в шотландскую дружину, наводившую ужас на вражеских солдат, а еще более на обывателей, Гордон не обнаружил ни недостатка в храбрости, ни чрезмерной щепетильности – он никогда не имел наивности полагать, что людей можно заставить воевать ради жалованья, которое к тому же, как он успел заметить, воюющие государи платят весьма неохотно. Генерал скользил глазами по страницам, вспоминая шестилетнюю польскую заварушку – головокружительные походы через всю страну, сражения, ранения, польский плен и поступление на польскую службу, шведский плен и возвращение на шведскую службу, взятие городов, отчаянные кавалерийские рубки, опять польский плен и вторичный переход под шведские знамена, болота Мазурии, скифская стужа и вновь польский плен…
Наконец созрело решение, зафиксированное твердым крупным почерком на одной из страниц, относящихся к тем баснословным годам молодости: «Ему (он писал о себе в третьем лице, подражая Цезарю) не годилось служить у шведов, где солдату угрожала опасность погибнуть или от голода, или каким-нибудь другим образом. Ведь главная цель Гордона была составить себе счастие, а в шведской службе теперь это трудно было сделать, потому что у шведов на шее были – император, короли датский и польский и царь русский». Да, подумать только, было время, когда он радовался, словно бесценному сокровищу, отбитой у крестьян кляче!
Составить себе счастье на польской службе оказалось не менее трудно, чем на шведской, и молодой капитан-лейтенант начал искать более щедрого государя. Русские бояре, взятые им в плен в битве на Чудновском поле, рассказали ему, что нигде в мире наемные немцы не живут так хорошо, как под высокой рукой московского царя. Заинтересованный, Гордон поехал в Варшаву побеседовать с русским послом. Условились, что он вступит в службу майором, с тем чтобы через два года его произвели в полковники.
Что говорить, на обещания московиты не скупятся.
Он выехал в Москву полный самых радужных надежд. Однако здесь опытный искатель добычи столкнулся с другими знаменитыми искателями добычи – московскими дьяками. По приезде велено было выдать майору Гордону подарок за поступление в государскую службу – двадцать пять рублей деньгами и на столько же – соболей. Только как ни ходил он к дьяку Иноземного приказа – все напрасно: дьяк и слыхом не слыхивал ни про какой подарок. Наконец он пошел жаловаться на дьяка приказному боярину. Тот рассмеялся такой беде. Сразу видно, что майор Гордон недавно приехал в Москву. Дьяк вовсе не такой злодей, каким кажется. Просто он ждет, пока майор слегка подмаслит свою просьбу, вот и все. Что делать, таков обычай. Каждый промышляет на своем месте как может. Московитский обычай показался Гордону странным и обидным. Он еще два раза сходил к дьяку – опять ничего. Вспылив, прямо спросил боярина, что не понимает, у кого больше власти – у него или у дьяка? Боярин, рассердившись, позвал дьяка, схватил за бороду, потаскал порядком и отпустил, пообещав кнут, если немец еще раз придет к нему с жалобой. Ободренный, Гордон отправился в приказ вслед за побитым дьяком, но тот с руганью объявил ему, что сейчас в приказной казне нет ни денег, ни соболей.
Все же Гордону удалось поставить на своем – государев подарок он в конце концов получил; но борьба со строптивым дьяком так измучила неутомимого воина, что он запросился в отпуск. В ответ он услышал, что отпустить его из Москвы никак нельзя: идет война с Польшей, и подобная просьба, тем более высказанная католиком, может кончиться Сибирью. Хорошо, если нельзя на Запад, он рванулся на Восток – в Персию, с царским посольством, но вновь получил отказ: его-де нанимали для ратной службы. А какая к дьяволу ратная служба – сидеть в Москве и задаривать людей, которые ловят пером соболей! Добро бы еще платили хорошо, а то жалованье маленькое и выдается медью – жить нельзя, не то что скопить. Пытался он уволиться, но понял, что, раз вступив в русскую службу, нельзя уже отделаться от нее; единственный обратный пример, как он узнал, был капитан Маржерет, служивший всем царям от Годунова до Михаила Федоровича. Пришлось остаться и зажить по русским обычаям. Созвав дьяков Иноземного приказа к себе на пирушку, Гордон выдал каждому по соболю. С этих пор все пошло как по маслу – если возникало у него какое дельце, то сразу обделывалось приказными друзьями в его пользу.
Вспоминать эти годы было неприятно. Гордон быстро переворачивал страницы дневника. Служебная рутина, мелкие дрязги, бедность… И знакомство еще с одним московитским обычаем – обещанного три года ждут. Полковником он стал лишь спустя пятнадцать лет, после похода против Чигиринского гетмана Дорошенко; правда, потом, отстояв отбитый у гетмана Чигирин от турок, был пожалован в генерал-майоры.
Переход власти в руки Софьи, казалось, возвестил о наступлении хороших времен. Гордон тесно сблизился с Голицыным. Князю Василию Васильевичу нравился видавший виды образованный шотландец; особую ценность для посольских дел сберегателя имело то обстоятельство, что генерал состоял в переписке с тридцатью другими Гордонами, служившими на континенте у разных государей, а также с некоторыми важными лицами в самой Англии, благодаря чему был в курсе всех европейских дел. После первого Крымского похода Гордон получил чин генерал-аншефа и сравнялся с родовитым московским боярством – пожалованный правом зваться по отечеству, стал Петром Ивановичем (отца звали Джоном). И вот все достигнутое поставлено под угрозу из-за глупой дворцовой распри! Гордон в сердцах захлопнул дневник и спрятал его в ящик письменного стола.
Что же делать? Ход событий припер его к стенке, поставил перед необходимостью выбора. Конечно, он облагодетельствован князем-оберегателем, но, в конце концов, он служит не ему, а законным государям.
Когда стемнело, Гордон тихо поднял Бутырский полк и выступил из Москвы по Ярославской дороге. За ним тайно вышли из города Елецкий полк Франца Лефорта и другие иноземные полки. К полудню они были в лавре.
***
Все лето, после возвращения из похода, князь Василий Васильевич провел в своем загородном доме в селе Медведково. Отсюда он наблюдал крушение Софьи и свое собственное падение как бы со стороны. Когда приезжал в Кремль, смотрел на царевну с какой-то нежной грустью. Вспоминал степную кошку в клетке. Что ж, все эти годы он старался не допустить нового пролития крови. Пусть все идет, как должно идти. Он ничего не хочет изменить. Останется верен себе. И ей. Спасти себя очень легко – надо лишь уехать к Троице. Но он так не сделает – бог знает почему. Наверное, просто не хочет, чтобы остаток дней хлеб и вода горчили предательством. А может, глубже: после того как загубил жену, хочет сохранить хоть какое уважение к себе? Или даже – покарать себя? Бог знает.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71733811?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Петр родился 30 мая 1672 г.; наступивший через два дня Петров пост заставил отложить крестины и торжественный пир по этому случаю до разговения.

2
Тараруй – болтун, бахвал.

3
Милославские, родственники первой жены Алексея Михайловича, Марии Ильиничны, всячески препятствовали браку Алексея Михайловича с Натальей Кирилловной Нарышкиной. Они прочили царю в жены свою ставленницу, Авдотью Беляеву, и пытались опорочить Нарышкиных, обвиняя их в колдовстве. Матвеев опроверг клевету и умело отвел взоры царя от девицы Беляевой, доказав, что у ней «слишком худые руки».

4
Перу Лизека принадлежат «Сказания Адольфа Айзека о посольстве от императора Римского Леопольда к великому царю Московскому Алексею Михайловичу в 1673 году», где содержится первое из известных упоминаний иностранцев о Петре.

5
Налой (устар. прост.) – аналой (совр.)

6
Подлинные слова Алексея Михайловича. Любопытно, что этот царь был современником Людовика XIV, который, считая себя очень набожным человеком, в своем непомерном тщеславии присвоил себе имя Солнца и не видел ничего дурного или хотя бы смешного в том, чтобы напевать хвалебные гимны, сложенные в его честь.
  • Добавить отзыв
Петр I Сергей Цветков

Сергей Цветков

Тип: электронная книга

Жанр: История России

Язык: на русском языке

Стоимость: 199.00 ₽

Издательство: Автор

Дата публикации: 06.03.2025

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Увлекательная книга С. Цветкова о Петре I показывает читателю Петровскую эпоху во всем ее противоречии – великие свершения и военные победы перемежаются кровавыми казнями и нескончаемым застольем. Потешное войско, освоение военной науки, становление русского флота, Полтавское сражение, строительство Петербурга и словно в противовес этому – стрелецкие бунты, позорное поражение при Нарве, жестокая борьба за власть, гибель тысяч людей, неприятие царевича Алексея. Неоднозначная личность самодержца предстает в книге во всем величии и трагизме, побуждая читателя дать собственную оценку одному из величайших периодов в истории России.