Октябрический режим. Том 1

Октябрический режим. Том 1
Яна Анатольевна Седова
Книга включает обзор важнейших законопроектов и запросов, рассмотренных Государственной думой Российской империи в 1906-1911 гг. Наиболее важные законопроекты рассмотрены с точностью до отдельных статей и поправок. Также рассмотрены ход бюджетных прений, тактические приемы фракций, бытовые подробности жизни депутатов (парламентские дуэли, скандалы, курьезы, карикатуры, эпиграммы). Книга адресована историкам, преподавателям и всем, интересующимся русской историей.

Яна Седова
Октябрический режим. Том 1

Государственная Дума I созыва

Российская Империя в начале XX в.
К началу XX в. сложный организм Российской Империи изнемогал от многочисленных бед и противоречий. Страна была крестьянской и очень бедной. Нищета крестьянства – это не миф, придуманный недоброжелателями, а подлинный факт. Вот что говорил с думской кафедры не социалист, а правый, волостной старшина Н. А. Белогуров: «Крестьяне нередко спешат поужинать при дневном свете для того, чтобы сэкономить, керосина не жечь; случается, день и два без соли бывают, а что без куска сала, без ложки масла проведут 2-3 месяца – это заурядная история. В церковь из семьи в 4-5 чел. идет один, только потому, что одна одежда на всю семью». Член Государственного Совета В. И. Карпов отмечал: «Ни о каком мясе, ни о какой рыбе большинство нашего сельского населения не знает. Оно питается щами и кашей. Вот его нормальная пища». А саратовский губернатор П. А. Столыпин во всеподданнейшем отчете за 1904 г. писал, что «целые деревни Саратовской губернии занимаются по зимам профессиональным нищенством».
Наблюдались высокая доля смертности, заболеваемости от инфекционных болезней, негодных лиц призывного возраста. 1891 год был отмечен голодом, причина которого не только в неурожае, но и в том, что у населения не оказалось ни хлебных запасов, ни денежных сбережений, ни заработков. Затем за четырнадцать лет случилось еще четыре недорода.
С другой стороны, и дворянство разорялось, не сумев приспособиться к новому укладу пореформенной России после отмены крепостного права.

Порвалась цепь великая,
Порвалась – расскочилася:
Одним концом по барину,
Другим – по мужику!

Любопытная и печальная картина бедствующей дворянской семьи изображена в воспоминаниях кн. Г. Е. Львова. Он рассказывает, как его семья, ведущая свою родословную от Рюрика, годами ела только ржаной хлеб, картошку и рыбные щи, как гостиная в стиле ампир была превращена в амбар, как приходилось занимать денег у соседей-крестьян, как 16-летний брат бросил гимназию, чтобы вести семейное хозяйство, как однажды он, не имея денег для расчета с рабочими, прятался от них в лощине, и т. д. Лопухиным было легче – за ними остались большие имения, но и в этой семье «бывали дни, когда в доме не оказывалось ни копейки и приходилось занимать рубля по 3, по 5, на день, на два». А. А. Лопухин с горя улегся в постель и пребывал в таком состоянии целыми неделями, несмотря на доброе здравие.
Общее финансовое положение российского государства было сложным. Некоторые государственные долги датировались еще 1817 и 1818 гг. Ввиду огромной протяженности наших границ пятая часть расходов бюджета шла на оборону. При этом треть доходов была получена от винной монополии, за что публицист Меньшиков прозвал русский бюджет «пьяным». «Пей! – писала «Россия». – Не хочешь, а пей! так велит министерство финансов, обращенное бывшим его главою Витте в обер-кабатчика… Русский народ самою казною обречен пить, и пить до самой кончины… Никто не смеет устранить соблазна с его пути…». Вообще налогообложение было почти полностью косвенным (питейный, табачный, нефтяной, спичечный, сахарный налоги). Например, в 1905 г. бюджет получил 202 млн.р. от прямых налогов и 1097 млн.р. от косвенных. Таким образом, основная тяжесть налогового бремени падала на наименее состоятельные классы населения.
Внутреннее положение было настолько неспокойным, что с самого 1881 года – года убийства Императора Александра II – приходилось продлевать временные правила об исключительной охране, предоставлявшие генерал-губернатору чрезвычайные полномочия. Не прекращалась череда террористических актов, направленных как против министров, так и против безвестных служак. На Стокгольмском съезде социалистов-революционеров было постановлено убивать «мелких агентов правительственной власти, в одиночку и группами, например городовых, жандармов, шпионов, земских начальников».
Студенческие беспорядки стали настолько обыденным явлением, что в 1907 г. И. О. Корвин-Милевский задавался вопросом: «не прекратила ли наша молодежь учение, так как занята политикой, или не занялась ли она этой последней, не умея и не желая учиться?». По мнению этого лица, «уже теперь можно с уверенностью считать два или три поколения молодежи потерянными для науки».
Крестьянская молодежь отходила от отцовских обычаев, и родители жаловались, что «управы нет» на детей. «Если вы теперь едете по сельской местности – отмечал К. Н. Тимирев, – и видите молодых людей, только что окончивших школу, обвязанных бинтами, всех изрезанных, израненных, это значит, что был только что местный праздник; если едет следователь с врачом, то вы не сомневаетесь, что в данной местности был наиболее почитаемый праздник, который ознаменовался убийством».
В духовной жизни народа-богоносца причудливо сочеталось внешнее благочестие и внутреннее безверие. Под сверкающими куполами стояли безлюдные церкви. В воскресный день крестьянин вместо службы ехал на базар. Что до интеллигенции, то ее отход от веры стал притчей во языцех. В столице существовало поразительное явление – великопостный тетральный сезон. Публиковался репертуар на каждую неделю Великого поста, кроме первой и Страстной.
Сезон великопостный
Обширен и богат;
Доход весьма серьезный
Театры взять хотят
И принимают меры,
Чтоб был заслужен он:
Новинки и премьеры
Нас ждут со всех сторон.
Характерны рассуждения члена Г. Думы М. В. Челнокова:
«Мы здесь совсем почти утратили всякую связь с церковью, забыли ее сроки и последовательность церковной жизни. Батюшки в Думе еще более отвращают нас от того, что теперь называется церковью, и неудивительна, поэтому, какая-то внезапность, с которой пришел праздник. Мне напомнила о нем ветка вербы, воткнутая в вешалку Государственной Думы, куда я пришел вчера вечером Вербной Субботы, в комиссию, обсуждавшую вопрос об акцизе на табак! И когда в час ночи я возвращался домой, в старообрядческой церкви, рядом с нами, звонили во все колокола – очевидно к заутрене.
И стало жаль всего, что было для нас в церкви хорошего и дорогого – жаль нашей душевной и сердечной какой-то бесприютности и завидно смотреть на людей, сохранивших крепкое прибежище веры и обычая».

«Освободительное движение»
За 40 лет существования земских и городских самоуправлений в России сформировался тип общественного деятеля. Эти лица стремились вырваться из круга хозяйственных задач и перейти к политическим.
Голод 1891 г. вызвал объединение общественных сил для организации продовольственной помощи крестьянам. Первый блин получился комом: несогласованные действия земств взвинтили цены на хлеб, и в дальнейшем продовольственное дело было изъято из рук земских учреждений. Тем не менее, «тогда впервые выступила на сцену "общественность" в ее противопоставлении "власти"».
Через несколько лет, уже при следующем Государе, стали появляться организации, объединявшие земцев для политической борьбы, – кружок «Беседа», Земское объединение.
Политические претензии общественных деятелей показало созванное в 1902 г. Особое совещание о нуждах сельскохозяйственной промышленности. Земский съезд 1903 г. решил воспользоваться этим учреждением, чтобы добиться проведения целой программы реформ. Труды Совещания оказались зараженными политикой. Участники нападали в своих речах на правительство. «…во многих местных комитетах дело доходило чуть ли не до скандалов», – вспоминал Шидловский, составлявший своды мнений Особого совещания. Некоторые труды даже не решились опубликовать – заведующий делопроизводством Совещания И. П. Шипов говорил, «что станем мы на казенные деньги печатать, как нас же ругают».
Одновременно с общеземской организацией действовал так называемый Союз освобождения, объединявший земцев и интеллигенцию и ставивший радикальные требования вплоть до созыва Учредительного собрания.
Страной овладела «мистика конституции», писал потом В. А. Маклаков. Для характеристики настроения либеральной интеллигенции достаточно сказать, что кн. С. Н. Трубецкой желал бы редактировать земский адрес, обращенный к Государю, так: «Поросенок, давай нам конституцию».
«О том, что Монархия в России опирается не на одни только штыки, что ее поддерживает громадная часть населения, что Монархия тоже может говорить его именем, а главное, что России нужно было вовсе не уничтожение Монархии, а соглашение с ней – об этом наши вожди и не думали», – писал Маклаков.
После убийства министра внутренних дел Плеве его преемник либерал кн. Святополк-Мирский разрешил съезд общеземской организации (7-9.XI.1904). Этот съезд был не полноценным представительством земств, а лишь собранием деятельных гласных ряда губерний. Кто был избран частным совещанием гласных, а кто и вовсе никаких полномочий не имел. Резолюцией стала программа реформ из 11 тезисов, в том числе о созыве народного представительства (большинство – за конституцию, меньшинство – за совещательное представительство). Эта «земская записка» (в редакции меньшинства) была передана Государю через министра внутренних дел. Он добивался и Высочайшего приема членов съезда, но получил отказ.
12 декабря 1904 г. Государь подписал указ, заключавший в себе большую программу либеральных реформ, соответствовашую постановлениям первого земского съезда, но без конституции, 18 февраля 1905 г. – рескрипт о привлечении представителей народа к законодательной работе, а 6 августа объявил об учреждении законосовещательной Г. Думы. Однако общество оставалось недовольным. За ноябрьским съездом последовала «банкетная кампания» Союза освобождения: под видом банкетов интеллигенты-радикалы собирались и выносили резолюции о необходимости Учредительного собрания. Затем – череда профессиональных съездов, от узких тем переходивших к политическим. Продолжались земские съезды, более или менее умеренные.
Изданный в тот же день 18 февраля 1905 г. указ, предоставивший населению подавать в Совет министров петиции, усугубил положение, открыв широкий простор для агитации.

Война с Японией
В 1904 г. началась злосчастная война с Японией. Неожиданно крохотная восточная страна нанесла великой Российской Империи целый ряд сокрушительных поражений. С нашей стороны воевали второстепенные войска, со вражеской – самые лучшие. Кроме того, командование перегибало палку, стараясь беречь армию. «Мы проиграли эту войну … потому, что всюду и везде нам приказывали отступать, – без всякой надобности отступать», – писал некий запасной нижний чин, скрывшийся под псевдонимом Н-ч. Главнокомандующий Куропаткин потом перекладывал часть ответственности на министерство финансов, а гр. Витте защищался.
Внезапно, при помощи японских денег, открылся второй фронт войны – внутренний. Вспыхнули беспорядки. Однако тем временем Россия перебросила на Дальний Восток первоклассные войска, появилась надежда на победу, подкреплявшаяся авторитетным словом военных специалистов. Продолжать или закончить? Правительственные круги склонялись ко второму пути. Витте «уверял всех и каждого, будто мы уже ни на какую победу над Японией рассчитывать не можем». Государь согласился на мир, чтобы «не губить людей», как Он выразился, и успокоить народ. Было решено начать мирные переговоры, которые проходили в Портсмуте. Прибывший с фронта А. И. Русин тщетно доказывал и Государю в Петербурге, и Витте с бар. Розеном в Портсмуте, что армия желает продолжения войны. Мир был заключен на условиях, сравнительно благоприятных для России, но все-таки у всех осталось ощущение позорного поражения.
Важно понимать, что разгрома на самом деле не произошло. Мы лишь вышли из борьбы на самом невыгодном для себя этапе, не дожидаясь более подходящей минуты. «Нас не японцы победили при всей их храбрости и подготовленности, – говорил А. И. Гучков. – Мы могли вести войну до победы, но внутренняя смута помешала этому».
Либералы прониклись во время войны пораженческим настроением и радовались военным неудачам, порой даже поздравляя с ними своих знакомых. Надеялись, что война погубит ненавистное Самодержавие. «Вы увидите, – радостно говорил М.Горький Маклакову в первый ее день, – будут взрывать фабрики, железные дороги, жечь леса и помещиков и т. д.».

Смута
9 января
О предполагаемом шествии петербургских рабочих к Зимнему дворцу Император был предупрежден заранее, однако власти, напуганные загадочным случаем 6 января, когда во время традиционного водосвятия на Неве мимо Государя просвистели пули, посоветовали ему не появляться перед толпой.
С другой стороны, население было предупреждено о печальных последствиях, к которым может привести шествие.
В роковой день 9 января из рабочих кварталов к центру Петербурга двинулось четыре партии рабочих, намеревавшихся соединиться. На Петербургской стороне толпу удалось остановить без столкновения, на Шлиссельбургском проспекте войска сделали три холостых залпа, у Нарвской заставы – три боевых, причем рабочие тяжело ранили младшего помощника пристава и околоточного надзирателя. Наконец, на Васильевском острове произошло целое сражение: толпа строила баррикады, отнимала шашки у городовых, бросала камни в солдат и похитила сотню стальных клинков с оружейной фабрики на 14-й линии, а войска стреляли в ответ.
К трем часам дня возле Александровского сада и на ближайших улицах собралась новая толпа рабочих, которая рвалась к Зимнему дворцу и насмехалась над войсками. Здесь после предупреждений 6 сигналами рота Преображенского полка произвела два залпа. Впрочем, по словам одной из очевидиц, первый выстрел был сделан вышедшим из толпы чисто одетым человеком. Он выстрелил в офицера, командовавшего отрядом, который преградил рабочим путь ко дворцу. После этой провокации войска начали стрелять.
В тот день толпа громила все подряд – била фонари и стекла, нападала на лиц, одетых в какую-либо форму, грабила магазины и винные лавки.
Словом, это были обычные уличные беспорядки. Однако в обществе укрепился взгляд на события 9 января как на «хладнокровный расстрел ни в чем неповинной толпы, готовой пасть ниц перед своим императором и молить его о помощи». Так написал Государю очевидец, некий литератор Леон Гельман. Государь, который и без того сожалел, что поддался на уговоры и не встретился с манифестацией, после этой телеграммы задался вопросом: «были ли исчерпаны у Александровского сада все нужные средства, т.е. увещания, предупреждения и пр. до [подчеркнуто] открытия огня?» и повелел расследовать происшествие. Трагедия задала тон всему году.
Террор
Политический террор много лет свирепствовал в Империи, унося жизни множества верных слуг Государя. Венцом деятельности боевой организации социалистов-революционеров стали убийства министра внутренних дел Плеве и дяди Николая II Великого Князя Сергея Александровича. В обоих случаях применялись бомбы, поэтому оба преступления были особенно зверскими.
«Я подписывал протокол и присутствовал на вскрытии тела убитого революционером министра внутренних дел Плеве. Вся левая сторона его лица была снесена бомбой и вместе с шеей и левой стороной груди представляла собой сплошную кровавую бесформенную массу. Несколько ночей после этого тяжкого служебного поручения я не мог заснуть, и до сих пор, иногда, мне мерещится эта страшная картина».
«Когда рассеялся дым, то представилась ужасающая картина: щепки кареты, лужа крови, посреди коей лежали останки великого князя. Можно было только разглядеть часть мундира на груди, руку, закинутую вверх, и одну ногу. Голова и все остальное были разбиты и разбросаны по снегу. … Сила взрыва была так велика, что части тела и костей найдены были даже на крыше здания Судебных установлений».
Революционеры не останавливались перед самыми безнравственными путями, чтобы добраться до своих жертв. К тамбовскому губернатору фон дер Лауницу попытался проникнуть эсер, бывший семинарист, переодетый священником, якобы желавшим поблагодарить за подавление беспорядков в своей деревне. Но не застал свою жертву в Тамбове и настиг ее уже в Петербурге, на должности местного градоначальника. К председателю Совета министров Столыпину эсеры попытались добраться через его старшую дочь, рассчитывая, что по ее рекомендации удастся ввести в министерский дом террориста под видом учителя.
Если убийства министров были единичны, то нижних чинов убивали сотнями. Все агенты власти сознавали, что каждый день для них может оказаться последним. «Каждый городовой, когда собирается на пост, должен невольно думать о том, что может с ним случиться сегодня то, что вчера случилось на этой улице с другим», – говорил М. А. Стахович.
Вместе с должностными лицами страдали те, кто случайно оказался рядом, – от родственников до случайных прохожих. Правда, Каляев не решился бросить бомбу в Великого Князя Сергея Александровича, увидев рядом с ним детей (племянника и племянницу), но Крушеван говорил «о массе случаев, когда отец, несчастный, занимающий какое-нибудь место по охране порядка, которая всегда и везде будет, нес своего ребенка – двухлетнего малютку, и убили этого малютку, эта кровь ребенка на нашем поколении ляжет позором».
Латинское слово «террор» означает «ужас». Удалось ли революционерам запугать своих жертв? Гр. Витте писал о «бомбобоязни» честолюбцев, заставлявшей их «улепетывать» от высоких назначений. Но «улепетывали» не все, и к чести должностных лиц Империи надо сказать, что многие из них свыклись с риском, научившись жить и работать под его гнетом и проникнувшись тем настроением, под влиянием которого Столыпин признался однажды, что смотрит на себя «как почти на не живущего на свете». И вот министр внутренних дел Дурново спокойно отпускает сопровождавшего его чиновника, объясняя: «переход через эту площадь для меня всегда опасен, а посему незачем вам со мною дальше идти», ген. Алиханов отказывается садиться в чужую коляску: «Ни за что не хочу подвергать других опасности, ведь все знают, как за мной охотятся» (брошенной тут же бомбой был убит не только он, но и хозяйка коляски), а два начальника Саратовского охранного отделения «хладнокровно» просят губернатора, чтобы, когда их убьют, он позаботился об их семьях, – и оба погибли. На случай своего убийства министр иностранных дел Извольский готовит для преемника конверт с указаниями по ведомству. Зачастую даже предупреждение о дне и месте готовящегося покушения не вносит никаких изменений в распорядок дня: киевский генерал-губернатор Сухомлинов едет на парад, ожидая бомбы и лишь прося свиту держаться «на приличном расстоянии» от себя, саратовский губернатор гр. Татищев отказывается уклониться от посещения молебна в царский день и т. д. Эта смелость стала достойным ответом на чудовищные жестокости революционеров.
Тем лицам, на которых непосредственно лежала обязанность охранения порядка, приходилось проявлять чудеса героизма. Например, поразительна история разряжения снаряда, укрепленного на эсерке, убившей 15.X.1907 начальника главного тюремного управления. Эта молодая особа представляла собой живую бомбу – как оказалось, под ее одеждой было 13 фунтов экстра-динамита. Но ввиду позднего времени специалистов не нашлось. Тогда за дело взялся сам помощник начальника Петербургского охранного отделения подполковник Комиссаров, бывший артиллерист, а городовые, не задумываясь, согласились помочь. Сняв динамит, подполковник встал, обливаясь потом. В другой раз в окрестностях Москвы наряд охраны попал в ловушку, и выручить его можно было, только подставив себя под пули засевшего на чердаке революционера, – тем не менее, начальник охранного отделения со своим помощником отправились на штурм, получив тяжелые раны. Простые филеры охранного отделения, «не поморщившись, принимали приказание схватить террориста, который, согласно имевшимся агентурным сведениям, нес под полами пальто разрывной снаряд, и рисковали взлететь на воздух».
Аграрные беспорядки
С 1904 г. по России шла волна аграрных беспорядков, поражающая своим безумием. Крестьяне не только жгли и грабили усадьбы помещиков, но также портили машины и с особенной жестокостью уничтожали скот – вырывали у животных языки, топили в реках тысячи овец, распарывали жеребцам брюхо и топтались в крови, перерезали горла конскому молодняку, выпускали внутренности лошадей и коров.
Главной причиной беспорядков была агитация. Где-то прокламации разбрасывались на ходу из экипажей, запряженных тройками лощадей, где-то «некто, одетый в генеральский мундир и ленты», обманом вел крестьян на разгром соседней усадьбы, в Рязанской губ. «…генерал проезжал, в звездах, царскую грамоту показывал: ждите, говорит, мужички, вся земля Ваша будет».
Случалось, что в роли агитаторов выступали земцы, а также деревенская интеллигенция – учителя, фельдшеры, врачи, агрономы. В Рыльском уезде Курской губернии разгромом одного из заводов руководили «бывшие в масках, непринадлежавшие к крестьянской среде лица», которые «занимались игрой на рояле», пока поднятые ими простолюдины расправлялись с заводом.
По общим отзывам, аграрное движение не имело никакой связи с малоземельем. Зачастую громили усадьбы как раз наиболее обеспеченные крестьяне. «движение было особенно сильно не там, где всего сильнее нужда в земле, а там, где были налицо такие люди, которые могли поднять население».
В погроме, как правило, участвовала целиком вся деревня, поэтому судьи оказывались в беспомощном положении – как определить виновных? Приходилось выносить приговор, основываясь на субъективном впечатлении. «…в результате 5-6 человек из огромного села посажены в тюрьму на 8 мес., т.е. несут наказание менее тяжелое, чем за иную кражу. Да и добро бы эти 5-6 человек были самые главные виновники и руководители всего дела; но в большинстве случаев это такие же рядовые крестьяне, как и все прочие погромщики, лишь совершенно случайно выхваченные из толпы». Безнаказанность ухудшала дело, и выхода не было, кроме проектировавшегося Ф. Д. Самариным отказа от формальностей и презумпции невиновности: «обвинение должно предъявляться ко всем крестьянам этой деревни, которые не докажут, что они не принимали участия в преступлении».
Еврейская самооборона
В черте еврейской оседлости была организована так называемая самооборона. Собирали собственное ополчение, готовя его к возможной войне. «Я как житель г. Житомира могу удостоверить, что в апреле 1905 г. до тысячи молодых жидов ходили в лес, в мчк. Псыщи близ Житомира, где они занимались учебной стрельбой, причем расстреляли портрет Государя». Жители Белостока уверяли, что в их городе войско еврейской самообороны насчитывало «тысяч шесть» человек. В Вильне по ночам на улицах стояли еврейские посты, и каждый извозчик под угрозой обстрела должен был остановиться по их свистку.
«Потемкин»
В июне взбунтовалась команда броненосца «Потемкин», стоявшего в Одессе. Перебив офицеров, матросы на своей плавучей крепости 9 дней держались в Черном море. Исчерпав запас воды и продовольствия, сдались румынским властям.
Забастовки
Для рабочих год прошел в забастовках, митингах и демонстрациях. Нередко стачки организовывали с оружием в руках. «Какие-нибудь пять человек рабочего цеха, вооруженных браунингами, снимали целые цехи». Осенью это движение вышло на новый уровень, вылившись во всероссийскую политическую стачку. По приказу некоего стачечного железнодорожного комитета встали все железные дороги. Министрам приходилось ездить к Государю с докладами водным путем. Кандидат в министры Горемыкин опрометчиво воспользовался каретой, но по дороге в Петергоф попал под обстрел камнями. Император Вильгельм любезно пригласил Государя ввиду смуты переехать в Германию. В городах остановились фабрики и заводы, перестали действовать водопровод, электричество, телефон, почта и т. д. Бастовала лишь треть рабочих, но почти по всей России – в 66 губерниях из 71.

Три пути и две фигуры
Как писал Государь (19.X.1905), из сложившегося положения было только два выхода. Первый – это путь диктатуры: «назначить энергичного военного человека и всеми силами постараться раздавить крамолу; затем была бы передышка и снова пришлось бы через несколько месяцев действовать силою».
Второй путь – либеральный: «предоставление гражданских прав населению: свободы слова, собраний и союзов и неприкосновенности личности; кроме того, обязательство проводить всякий законопроект через Государственную Думу – это, в сущности, и есть конституция».
Если бы Монарх не нашел никакого выхода, то Россия окончательно погрузилась бы в пучину революции. Это был третий путь.
Для диктатуры, на которой неизменно настаивали консерваторы (например, «Московские ведомости»), недоставало диктаторов. «Если бы у меня в те годы было несколько таких людей, как полковник Думбадзе, все пошло бы по-иному», – говорил Государь в 1909 г. Кроме того, одна часть армии еще не вернулась с Дальнего Востока, а благонадежность другой была под сомнением. Наконец, диктатура не находила опоры в обществе. Высшая бюрократия была запугана террором «до полной непристойности», а либералы не видели в диктатуре никакого смысла. Высказывалось даже любопытное мнение о взаимном перерождении диктатуры и революции друг в друга.
«Не все ли нам равно, наступит ли в России царство безумной реакции, которая вызовет пугачевщину, или столь же безумная пугачевщина, которая вызовет реакцию? – писал кн. Е.Трубецкой А. И. Гучкову. – Ведь эти крайности не только соприкасаются, но в конце концов тожественны по духу. Неудивительно, что они вызывают и питают друг друга и исторически неизбежно связаны, как два брата-близнеца – порождения общей матери-анархии».
А Бобрищев-Пушкин (Громобой) писал о «заколдованном круге»: «революция вызывает "решительные меры", "решительные меры", ложась на обывателей, вызывают революцию – и в этом заколдованном кругу, как белка в колесе, бьется измученная Россия и не может сдвинуться с места».
Таким образом, иного выхода, кроме конституции, никто изобрести не сумел.
В эти дни судьба России оказалась в руках председателя Комитета министров гр. Витте. Кому служил этот человек? Может, и не «всесветно-еврейскому банкирскому синдикату», как твердило «Русское знамя», но уж, во всяком случае, не Государю, облекшему Витте своим величайшим доверием. По справедливому замечанию государственного контролера Шванебаха, «Витте был вынесен на вершину власти гребнем революционной волны, и он делал все зависевшее от него, чтобы содействовать подъему этой волны». Государь впоследствии охарактеризовал Витте как «хамелеона», а безвестный митинговый оратор выразился просто: «Витте не либерал, Витте не консерватор, он просто каналья».
Антиподом гр. Витте был петербургский генерал-губернатор Д. Ф. Трепов. Это, безусловно, верный слуга Государя. Однако современники в один голос называют генерала ограниченным человеком. «Генерал Трепов был великолепный кавалерист, а судьба толкнула его на чуждую ему арену политической деятельности, для которой он не имел ни способностей, ни подготовки», – писало «Новое время». По словам гр. А. А. Бобринского, Трепов был «фонографом» «конногвардейской» партии – бывших конногвардейцев бар. Фредерикса, Мосолова, петербургского губернатора Зиновьева, петербургского предводителя дворянства гр. Гудовича. Последний находился под влиянием либерала М. А. Стаховича, а тот был рупором радикалов. Благодаря этой цепочке ген. Трепов неожиданно оказался сторонником самых радикальных идей, что имело роковое значение. Получилась иллюзия единодушия всей России: левые в лице гр. Витте и правые в лице ген. Трепова требовали одного и того же.

Манифест 17 октября
Гр. Витте воспользовался трудным положением, чтобы провести взгляды свои и своих единомышленников, выдвинув излюбленное требование либерального общества – конституцию. «Россия переросла форму существующего строя», – указывал он в своем всеподданнейшем докладе.
Государь очень подробно описал причины своего решения в письме матери, вдовствующей Императрице Марии Федоровне, написанном через два дня после подписания манифеста. «Я не знаю, как начать это письмо, – писал Он. – Мне кажется, что я тебе написал последний раз – год тому назад, столько мы пережили тяжелых и небывалых впечатлений!». Он коротко обрисовывает картину происходящего: стачки на железных дорогах, на фабриках, собрания в университетах.
«Тошно стало читать агентские телеграммы, только и были сведения о забастовках в учебных заведениях, аптеках и пр.; об убийствах городовых, казаков, солдат, о разных беспорядках, волнениях и возмущениях. А господа министры, как мокрые курицы, собирались и рассуждали о том, как сделать объединение всех министерств, вместо того чтобы действовать решительно».
Решительно действовать пришлось самому Государю с помощью ген. Трепова. «Трепову были подчинены все войска Петербургского гарнизона, и я ему предложил разделить город на участки с отдельным начальником в каждом участке. В случае нападения на войска было предписано действовать немедленно оружием». Это было объявлено населению. На улицах были расклеены объявления ген. Трепова, угрожавшего, что войскам приказано холостых залпов не давать и патронов не жалеть.
«Наступили грозные тихие дни, именно тихие, потому что на улицах был полный порядок, каждый знал, что готовится что-то. Войска ждали сигнала, а те не начинали. Чувство было, как бывает летом перед сильной грозой!».
Тем не менее, вооруженная борьба с собственным народом, пусть не лучшей его частью, бунтующей, была Государю не по душе, конечно. Гр. Витте этим воспользовался и буквально не отходил от Государя. «В течение этих ужасных дней я виделся с Витте постоянно, наши разговоры начинались утром и кончались вечером при темноте». Собеседник «прямо объявил, что если я хочу его назначить председателем Совета министров, то надо согласиться с его программой и не мешать ему действовать». Государь оказался совершенно один в борьбе против конституции. «Почти все, к кому я ни обращался с вопросом, отвечали мне так же, как Витте, что другого выхода, кроме этого, нет».
В сущности, Государь и Витте обсуждали не какой путь избрать. Ни один из них не хотел идти путем диктатуры: Государь – не желая проливать кровь, пусть даже кровь мятежников, Витте – не желая передавать будущему диктатору власть. Обсуждение заключалось в том, что Витте убеждал Государя согласиться на конституцию.
Жаль, что эти переговоры Царя с министром не протоколировались. Положение было исключительно странное: монарх вынужден был отстаивать перед подданным основы самодержавной государственности. Беда была в том, что Витте был не одинок в своей вере в конституцию. За ним стояла вся либеральная Россия, мечтавшая о креслах в новоиспеченном российском парламенте. Государь не мог пренебрегать столь недвусмысленно выраженным мнением части своего народа, хоть и немногочисленной, но зато самой образованной. Он был напрочь лишен деспотических черт и не решился бы навязывать подданным свои взгляды на государственный строй.
Это было не противоборство двух человек. Это была борьба Государя против конституции и за тысячелетние устои монархической державы. Но Он потерпел поражение.
Проект манифеста в духе пожеланий гр. Витте был составлен за ночь и отредактирован на пароходе по пути в Петергоф – говорили, что текст был написан «на листе бумаги, вырванной из книги у буфетчика».
«Мы обсуждали его [манифест] два дня, и, наконец, помолившись я его подписал, – говорит Государь в том же письме. – Милая моя Мама, сколько я перемучился до этого, ты себе представить не можешь! Я не мог телеграммою объяснить тебе все обстоятельства, приведшие меня к этому страшному решению, которое тем не менее я принял совершенно сознательно. Со всей России только об этом и кричали, и писали, и просили. Вокруг меня от многих, очень многих я слышал то же самое, ни на кого я не мог опереться, кроме честного Трепова. Исхода другого не оставалось, как перекреститься и дать то, что все просят. Единственное утешение – надежда, что такова воля Божья, что это тяжелое решение выведет дорогую Россию из того невыносимого состояния, в каком она находится почти год».
Вот что Государь писал 16 октября тому самому Трепову: «Я сознаю всю торжественность и значение переживаемой Россией минуты и молю милосердного Господа благословить Промыслом Своим – нас всех и совершаемое рукою моею великое дело.
Да, России даруется конституция. Немного нас было, которые боролись против нее. Но поддержки в этой борьбе ниоткуда не пришло, всякий день от нас отворачивалось все большее количество людей и в конце концов случилось неизбежное! Тем не менее, по совести я предпочитаю даровать все сразу, нежели быть вынужденным в ближайшем будущем уступать по мелочам и все-таки придти к тому же».
Трепов, которого Император так выделял, тоже попал под влияние Витте и еще до отъезда того в Портсмут заявил Государю, что этот министр – единственный, кто сможет наладить отношения власти с обществом, а 17 октября с радостью встретил манифест. Так что в борьбе за самодержавие опереться было совершенно не на кого.
Словом, решение было вынужденным. Оно было принято под давлением, и прежде всего – давлением обстоятельств. В 1906 г. публицист Меньшиков написал, что русская конституция должна была быть написана на японской бумаге и еврейскими буквами. Но давил и гр. Витте, воспользовавшийся благоприятным моментом и прислужившийся к обществу вместо того, чтобы служить Государю. Через десять лет гр. Витте завещает высечь на своем надгробном камне текст манифеста 17 октября.
В манифесте нашлись строки, которые наверняка отвечали и мыслям самого Государя. «Смуты и волнения в столицах и во многих местностях Империи Нашей великою и тяжкою скорбью преисполняют сердце Наше. Благо Российского Государя неразрывно с благом народным, и печаль народная – Его печаль», – так начинался этот знаменитый акт.
Однако главное положение этого документа – «Установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной Думы» – для Государя было чужим.
Одно из лучших объяснений неприемлемости конституции для Императора Николая II дал впоследствии архимандрит Константин (Зайцев).
«Царь, оставаясь Русским Царем, не мог себя ограничить западной конституцией, но не потому, что судорожно держался за свою власть, а потому что эта власть по своему существу не поддавалась ограничению. Ограничить ее – значило изменить не ее, а изменить ей. И тут напомним еще одно обстоятельство, еще более значительное для церковно-верующего человека: Русский Царь не просто Царь-Помазанник, которому вручена Промыслом судьба великого народа. Он – тот, единственный Царь на земле, которому вручена от Бога задача охранять Святую Церковь и нести послушание до второго пришествия Христова. Русский Царь – это Богом поставленный носитель земной власти, действием которого сдерживалась до времени сила врага. В этом и только в этом смысл преемственности русской царской власти от Византии…
Это именно нужно учесть, чтобы понять, какую трагедию переживал Император Николай 2-ой, когда у него вымучивали манифест 17 октября и, наконец, вырвали то, как он говорил, "страшное решение", которое он, перекрестившись, принял, не видя другой возможности спасти страну».
Государь всегда чувствовал, что за любое решение, которое в Его царствование принимает правительство, отвечать – Ему. Поэтому вмешательство в управление посторонних и неизвестно как настроенных сил Он воспринимал болезненно. «Ответственность несу я и потому хочу быть свободным в своем выборе», – написал Он однажды (В письме супруге). И еще точнее: «Я никогда не смогу, видя то, что делается министрами не ко благу России, с ними соглашаться, утешаясь мыслью, что это не моя ответственность».
Для Государя введение конституции было не простым изменением порядка государственного управления, а концом Царской власти, которой Он дорожил не из честолюбия, а по своей искренней вере в насущную необходимость такой власти в нашей стране. Но в 1905 г. Он добровольно согласился на ограничение этой власти, как двенадцать лет спустя Он отдаст всю эту власть в руки либералов. Государь не раз говорил, что не цепляется за самодержавную власть, с радостью откажется от нее, если это будет нужно России, но будет поддерживать самодержавие, пока оно необходимо для ее блага.
Итак, манифест подписан. «Хотя теперь я получаю массу самых трогательных заявлений благодарности и чувств, положение все еще серьезное. Люди сделались совсем сумасшедшими, многие от радости, другие от недовольства, – писал Государь матери. – Власти на местах тоже не знают, как им применять новые правила – ничего еще не выработано, все на честном слове.
[…] необходимо поддерживать порядок в городах, где происходят двоякого рода демонстрации – сочувственные и враждебные, и между ними происходят кровавые столкновения. Мы находимся в полной революции при дезорганизации всего управления страною; в том главная опасность».
После этих тревожных строк поразительно звучит признание Государя, сделанное далее в том же письме:
«Но милосердный Бог нам поможет; я чувствую в себе Его поддержку, какую-то силу, которая меня подбадривает и не дает пасть духом!».
Это свидетельство Государя о своем душевном состоянии очень примечательно. Оно показывает, что совесть Его оставалась спокойной, несмотря на «измену» исторически сложившимся принципам самодержавной власти. Была сохранена Россия, и это, пожалуй, было самое главное.
Отныне Император Николай II был вовлечен в новую борьбу. «…я отлично понимаю, что создаю не помощника, а врага», – сказал Он графу Витте. Предстоял долгий путь. В результате учреждения Государственной Думы Его Царское служение оказалось у всех на виду. Это было последнее предупреждение для русского общества, которое еще могло бы осознать ценность такого служения и прекратить свою борьбу против самоотверженного подвига русских Царей. Но общество было занято только собой.
«Уверяю тебя, что мы прожили здесь года, а не дни, столько было мучений, сомнений, борьбы. […] Я знаю, что ты молишься о твоем бедном Ники. Христос с Тобою!
Господи, спаси и успокой Россию!».
Так писал Государь на пороге думской монархии.

В поисках новых реформ
Если для Государя Манифест был трагедией, то для интеллигентной России, оторвавшейся от своих корней и почти не способной ценить исконно русское самодержавие, 17 октября в первую минуту стало праздником. Эти дни сравнивали с Пасхой. Либералы обнимались и целовались со знакомыми и незнакомыми. Трепов сказал: «Слава Богу, манифест подписан», а градоначальник Дедюлин даже поцеловал бумагу с заветным текстом. Руководители забастовок (18.X – московский стачечный комитет, 21.X – петербургский совет рабочих депутатов) объявили об их прекращении.
Но радость была недолгой. «Ничего не изменилось, война продолжается», – заявил Милюков своим единомышленникам сразу после манифеста.
Получивший (18-19.X.1905) полномочия главы правительства гр. Витте сделал попытку привлечь в кабинет «безответственную общественность» – Д. Н. Шипова, А. И. Гучкова и др. Но те отказывались, ссылаясь, между прочим, на невозможность своей совместной работы с одиозным П. Н. Дурново, предназначавшимся на пост министра внутренних дел. Отвод делался не по политическим, а по нравственным причинам: вспомнили о Высочайшей отметке Александра III «выкинуть эту свинью в 24 часа». Кто-то даже предупредил, что в неких редакциях уже набраны разоблачительные статьи о Дурново, которые в случае его назначения будут опубликованы. Вместо Дурново кн. А. Д. Оболенский предложил кандидатуру саратовского губернатора П. А. Столыпина, но гр. Витте счел его недостаточно опытным. Комбинация распалась. «Если бы мы, уступая вашим доводам, согласились стать коллегами господина Дурново, общественное мнение в миг развенчало бы нас, мы потеряли бы общественное значение, а, следовательно и всякую цену для вас», – заявил Гучков.
По совету Шипова гр. Витте вошел в переговоры с бюро земских съездов. Выяснилось, что либералы не удовлетворены даже дарованием конституции. Посланная бюро делегация предъявила правительству ультиматум: созыв Учредительного собрания по 4-хвостке (всеобщее, равное, прямое, тайное голосование) для выработки конституции.
И что же гр. Витте? Со слов одного из делегатов Ф. А. Головина (на собрании служащих московской губернской земской управы) министр ответил так: «Даю вам честное слово, что, если в Г. Думе хоть один депутат выскажется за созыв Учредительного собрания на указанных вами началах, он встретит с моей стороны самую горячую поддержку. Но сейчас для правительства такой шаг невозможен».
В тот же день 18.X гр. Витте вызвал и редакторов столичных газет. В ответ на призыв к сотрудничеству издатель «Биржевки» Проппер «с тем нахальством, которое присуще только некоторой категории русских "жидов"» выдвинул ряд условий – отставка Трепова, вывод войск из Петербурга, передача охраны порядка в руки милиции, свобода печати. Витте негодовал: «Проппер мне в бороду вцепился… Эта мразь… За все благодеяния…».
В ноябре земцы собрались на последний съезд. На сей раз ему попытались придать представительный характер: делегаты имели полномочия от своих органов местного самоуправления. Впрочем, не все. Полномочия некоторых участников опротестовывались якобы пославшими их городскими и земскими учреждениями. Съезд выдвинул то же требование о созыве Учредительного собрания по 4-хвостке для выработки конституции, но только именующегося Г. Думой. Таким образом, никакие уступки не могли удовлетворить аппетиты общественности.

«Дни свободы»
Вместо успокоения манифест 17 октября лишь усилил смуту, узаконив революцию и развязав руки революционерам. Особенно сбивал с толку п. 1, провозгласивший ряд гражданских свобод – неприкосновенность личности, свободу совести, слова, собраний и союзов.
Губернаторы не понимали, какого направления держаться после манифеста. «17-ое октября для провинциальных властей упало, как гром на голову», – вспоминал гр. Витте. Наместник на Кавказе гр. Воронцов-Дашков послал министру внутренних дел телеграфный запрос: «Сегодня утром получил указ о свободе слова, союзов и прочее, подписанный семнадцатого октября. Считать ли его действительным?». «…в каждой губернии манифест истолковывали и применяли по-своему», – писал П. Г. Курлов, в те дни минский губернатор.
В Петербурге чины охранного отделения и жандармского управления пребывали в растерянности, полагая, что конституция несовместима с их деятельностью. Некоторые жандармы уничтожили свои дознания, а охранники искали себе другие места службы.
«Государственная власть – не буду говорить, в силу каких причин – скрылась, свою силу проявлять перестала и предоставила реальному соотношению народных сил рассчитываться друг с другом, как им угодно», – рассказывал потом Марков 2, вспоминая, между прочим, что «курская городская полиция была в то время запрятана в какие-то казематы по просьбе чиновных руководителей освободительного движения, и все войска были удалены с улиц г. Курска». В Петербурге то же самое произошло по приказу гр. Витте. Московский генерал-губернатор П. П. Дурново, выходя к митингующей толпе, «снимал совсем невпопад шапку, чуть ли не (как мне передавали) перед красными флагами». Пермский губернатор Наумов «случайно» присоединился к революционному шествию с красным флагом в руках. Самарский губернатор прислал на митинг отряд казаков с приказом не стрелять. Слыша очередную просьбу прислать в какой-либо уезд военный отряд для предотвращения грабежей, тот же губернатор «затыкал себе уши, дрыгал ногами и бормотал отказ, закрываясь от просителей газетой "Matin"». Многие администраторы сбежали со своих постов и прятались в гостиницах губернских городов. В Новороссийске, например, губернатор Трофимов сбежал в Тифлис, предварительно добившись снятия положения об усиленной охране.
«Где правительство?! Не встречали ли вы его, господа, по дороге?» – писал А. С. Суворин.
Чувствуя безнаказанность, революционеры еще больше подняли голову. Маклаков впоследствии писал, что «вакханалия», последовавшая за манифестом 17 октября, была хуже первых дней революции 1917 года.
Революционные акты приобрели демонстративный характер. В Екатеринославе молодые евреи ходили по улицам и собирали деньги на гроб Николая II. Расстреливали царские портреты, навязывали кресты на собак. В Самаре некий человек оседлал бронзовый памятник Императору Александру II. Начались шествия с красными флагами, не всегда мирные. В Курске 20.X демонстранты расстреливали прохожих. В Одессе в декабре 1905 г. «…царил полный хаос, и мирное население не могло показаться на улице». В Минске толпа стала вырывать ружья у караула, ответившего самовольной беспорядочной стрельбой.
Всюду создавались советы рабочих депутатов. В сущности, начиналось двоевластие, и «Новое время» метко написало, что весь вопрос в том, кто кого арестует, – Витте Хрусталева-Носаря или наоборот.
Прошла череда бунтов в войсках (Владивосток, Севастополь, Воронеж, Киев). На Черноморском флоте вспыхнуло восстание крейсера «Очаков». В Новороссийске 17-й Пластунский батальон и Урупский полк попросту разъехались по своим станицам.
Продолжался политический террор, жертвами которого становились как высшие чины, так и нижние. В подполье действовало революционное правительство, выносившее смертные приговоры всем агентам власти, проявлявшим твердость. Порой преступники так и объявляли, что приводят в исполнение смертный приговор. Так было при убийстве начальника московской сыскной полиции А. И. Войлошникова (декабрь 1905 г.), когда банда ворвалась в его квартиру, объявила о приговоре, предложила проститься с семьей, вывела на улицу и расстреляла. Точно так же убийцы начальника Варшавской конвойной команды подполк. Д. Г. Яковлева (30.VIII.1906), совершив свое преступление, сообщили по телефону супруге покойного, что над ее мужем приведен в исполнение смертный приговор.
«Все вы помните, – говорил Марков 2, – что … в те времена шайки "интеллигентных" молодых людей в черных рубашках и кожаных поясах входили в квартиры мирных граждан, вызывали хозяина, иногда даже хозяйку, сообщали, что им предстоит расстрел, и немедленно тут же в присутствии детей, в присутствии семьи, а более мягкосердечные, выводя несчастную жертву на улицу, расстреливали под забором».
Создалось, таким образом, второе правительство, с которым первое, законное, боролось из рук вон плохо, впадая прямо в попустительство.
Не прекращались так называемые экспроприации – политические грабежи. «В банки и банкирские конторы можно идти только с опасностью для жизни, так как, того и гляди, в них возникнет перестрелка. Почтовые переводы и всякая пересылка денег и драгоценностей сопряжены с величайшим риском, и скоро, кажется, между Москвой и Петербургом большие ценности будут пересылаться с такими же оказиями, состоящими из роты солдат и пушки, как это было в Ермоловское время на Кавказе…».
На городских улицах толпы требовали освобождения политических заключенных. Спустя четыре дня после исторического манифеста (21.X) впервые в русской истории была объявлена политическая амнистия. Вернувшиеся из ссылок и тюрем пополнили ряды революционеров.
Простой люд, конечно, не мог уразуметь смысла манифеста 17 октября. «Один извозчик стал как-то особенно громко ругаться при публике трехэтажными словами и оправдывался тем, что, мол, сам государь дал теперь "свободу слова". О свободе печати говорили, что теперь, значит, волостные правления не будут больше прикладывать своей печати на паспортах и, следовательно, не будет и сбора с паспортов». Но царские манифесты народу всегда толковали «разные смутьяны из агитаторов или всевозможные проходимцы с большой дороги». Так случилось и с актом 17 октября. Манифест дал толчок к новому потоку агитации. «Гастролеры-агитаторы» подстрекали на беспорядки именем Монарха, подчас прямо уверяя народ, будто помещичья земля отныне передана в его руки. Фельдшеры, сельские учителя, ветеринары стали распространять слухи, будто в январе Государь издал право грабить частных землевладельцев и завладевать их землями. В Саратове после 17 октября ходили слухи, «что дана свобода три дня грабить». Случалось, что для убедительности революционеры облачались в ленты и мундиры, печатали подложные царские манифесты, «с гербовыми орлами и прочими императорскими атрибутами», где от лица Государя приказывалось грабить помещиков. По неграмотности крестьяне принимали агитаторов за царских посланцев.
Ввиду бездействия администрации население было вынуждено обороняться самостоятельно. В городах происходили столкновения между революционерами и монархистами. В уездах землевладельцы нанимали на собственный счет стражу и обзавелись оружием. В черте оседлости, а отчасти и за ее пределами, начались еврейские погромы. Консерваторы видели в них ответ населения на «жидовский бунт». В Екатеринославе погромщики говорили: «Это тебе за гроб Императора».
«Когда власть забастовала, когда самые возмутительные преступления против национального чувства и народных святынь оставались совершенно безнаказанными, тогда народ под влиянием стихийного раздражения принялся судить сам», – говорил Шульгин.
Империю наводнили самочинные республики. «Милая и веселая А. О. Третьякова, наша добрая знакомая и сотрудница по работе в городском попечительстве о бедных, оказалась во главе республики в одном городке северного Кавказа. В Иванове-Взнесенске президентом оказался купец Баранов. Образовалась Ветлужская республика с президентом председателем уездной управы Петерсоном». Республиками объявляли себя даже села, «с президентами – самыми отчаянными деревенскими бунтарями во главе».
Пользуясь революционным брожением во внутренних губерниях, встрепенулись сепаратисты на многочисленных окраинах. На Кавказе в 1905–1906 гг. возникли новороссийская, гурийская, сочинская, батумская и другие республики. В Прибалтийском крае то же самое происходило «почти в каждой волости» В губерниях Царства Польского устраивались съезды учителей, присяжных поверенных, крестьян и т. д., выносившие резолюции о замене русского языка польским.
Ввиду объявленной манифестом 17 октября свободы слова Указом 24.XI.1905 была отменена предварительная цензура для повременных изданий. Это решение привело к бурному расцвету периодической печати, нередко самого радикального толка. В Москве, например, изданием таких газет занимались «господа, владеющие миллионными капиталами, фабриками, заводами». Радикальные органы печати подливали масла в огонь, подстрекая читателей к неповиновению власти. Процветали сатирические журналы, не останавливавшиеся перед высмеиванием даже Монарха: «Он сидит на троне, а мыши подгрызают ножки трона. Он в испуге забился в занавеску, а с улицы несутся революционные крики. … лица Царя никогда не рисовали. Но карикатуристы так изловчились, что по пробору или даже по одному повороту головы легко было понять, в кого метило бойкое перо».
«Такой свободы, которую имела в России, если не ошибаюсь, в течение трех месяцев, печать, до издания Временных правил [18.III.1906], она не пользовалась ни в одном государстве мира», – писал кн. Оболенский.
Понемногу политические беспорядки стали вырождаться в уголовные. «Теперь жизнь деревенская вся состоит из правонарушений, – говорил Павлович, – сегодня у меня потравили овес, завтра залезли в сад, послезавтра искалечили скотину и т. д.». По мнению А. И. Гучкова, ограбления перешли «от революционного характера прямо в хулиганство» и вообще «идеалистический, героический период революции» сменился «разбойным». Идея вседозволенности в политической борьбе сменилась идеей вседозволенности во всех областях жизни. «Мне писали с Кавказа в период освободительного движения и в период особенного расцвета, так называемых, политических экспроприаций, что каждая политическая экспроприация, грабеж, с целью доставить средства для революционной работы, сопровождались всегда чрезвычайно широкими кутежами в лучших ресторанах Тифлиса, и когда эти кутежи бывали, то знали: произошла, так называемая, политическая экспроприация».

Репрессии
Первое время центральная власть бездействовала – ведь объявлены свободы!
Гр. Витте не мог и не хотел бороться с революцией. Позднее он сам признавал, что «растерялся». Известный пример его беспомощности – это его воззвание к бастующим рабочим: «Братцы-рабочие, станьте на работу…», получившее ответ петербургского Совета рабочих депутатов: «Пролетарии ни в каком родстве с графом Витте не состоят».
Новый министр внутренних дел П. Н. Дурново, впоследствии прослывший реакционером, тогда еще был либералом – стоял за еврейское равноправие, «высказывал мысли разумные и либеральные» и вообще «пришел к власти с настроениями, ни в чем существенно не отличавшимися от настроений Трепова, Витте и других творцов Манифеста 17 октября».
Герасимов, возглавлявший тогда Петербургское охранное отделение, передает следующий разговор с министром:
– Если бы мне разрешили закрыть типографии, печатающие революционные издания, и арестовать 700-800 человек, я ручаюсь, что я успокоил бы Петербург.
– Ну, конечно. Если пол-Петербурга арестовать, то еще лучше будет. Но запомните: ни Витте, ни я на это нашего согласия не дадим. Мы – конституционное правительство. Манифест о свободах дан и назад взят не будет. И вы должны действовать, считаясь с этими намерениями правительства как с фактом.
А. Н. Наумов, говоривший с Государем 23.XI, пришел к выводу, что Августейшему собеседнику не доложили о бушующей революции. Однако, по словам мемуариста, под впечатлением его рассказа в этот самый день Государь приказал Дурново подавить беспорядки.
Тем не менее, Дурново и Витте по-прежнему боялись действовать наперекор революционерам. Скрепя сердце власти решились арестовать председателя Совета рабочих депутатов Хрусталева-Носаря (26.XI). Совет ответил, что продолжает готовиться к вооруженному восстанию, но Дурново так и не решился отдать приказ об аресте членов этой организации. Делу помог случай (3.XII): министр юстиции М. Г. Акимов, услышав доклад Герасимова, своей властью как генерала-прокурора уполномочил его на арест. Поворот политики Герасимов относит к 7.XII, связывая его с требованием Всероссийского железнодорожного съезда объявить всеобщую забастовку, переходящую в вооруженное восстание. Только тогда Дурново позволил арестовать в столице те 700-800 человек.
В том же декабре (10-19.XII) в Москве произошло восстание, ставшее самым ярким эпизодом революционной вакханалии. На улицах шли перестрелки, стояли баррикады. «Толпы вооруженных дружинников врывались в дома, угрожая револьверами, требовали есть и пить, забирали деньги и имущество, выбрасывали домашнюю утварь и мебель на улицу, где устраивали из них баррикады. Другие толпы приходили вслед за первыми и насильно выгоняли простой народ на улицу строить баррикады». Электричество, водопровод, железные дороги – все это замерло в руках революционеров. Воза с продовольствием не пропускались, обливались керосином. Дрова были разобраны на баррикады. «Москва очутилась в положении хуже чем при нашествии иноплеменников». Наконец в город был командирован полк. Мин с Семеновским полком, сурово подавивший восстание.
В Севастополе ген. Меллер-Закомельский несколькими залпами остановил бунт Черноморского флота. Затем то же лицо было командировано на Западно-Сибирскую железную дорогу, где хозяйничали забастовочные комитеты. Расстреляв 7 человек, Меллер-Закомельский водворил порядок на протяжении нескольких тысяч верст.
На протяжении пути от Харбина до Читы, где уже была объявлена республика, ту же роль выполнил ген. Ренненкампф.
В Новороссийске порядок был восстановлен лишь благодаря приходу надежных войск из Екатеринодара под командой генерал-майора Пржевальского. Угрожая машинисту оружием, отряд в 1500 солдат выехал в Новороссийск, но пришлось сойти на ст.Туннельной ввиду сведений о намерении революционеров взорвать поезд или сбросить его в море, переведя стрелку. Остаток пути прошли пешком. Появление в Новороссийске отряда генерал-майора Пржевальского (25.XII.1905) заставило революционеров разбежаться, и порядок воцарился мгновенно.
Борьба с революцией осложнялась бессилием перед ней обычных законов. Например, уголовное право Российской Империи не знало такого преступления как подстрекательство к погрому помещиков. Присяжные, боясь мести революционеров, страшились судить по справедливости. Вот характерный случай. 3.V.1907 в Екатеринославском окружном суде слушалось дело об экспроприации из лавки, то есть с политической подкладкой. Присяжные попросили о закрытой баллотировке, но когда председатель суда отказал, то вынесли оправдательный приговор.
С исключительной смутой надлежало бороться исключительными мерами. Режим усиленной охраны предоставлял властям право административной высылки, задержания подозреваемых на срок до 2 недель, запрета митингов и т. д. Режим чрезвычайной охраны предоставлял те же полномочия, а кроме того право учреждения военно-полицейских команд, закрытия органов печати и учебных заведений и т. д. Местами (Царство Польское, Кутаисская губ., Одесса) даже было введено военное положение. Наконец, губернаторы всех прочих местностей имели право издания обязательных постановлений, изымая любое преступление из ведения судебных властей.
По Империи прошли так называемые карательные экспедиции. Войска вошли в города, пострадавшие от внутреннего врага, словно от внешнего. «…если бы мы не были казаками, мы бы плакали», – вспоминал сотник М. А. Караулов о своем вступлении с отрядом генерала Мищенко в разгромленный революционерами (30-31.X.1905) Владивосток.
К бунтовщикам применялись строгие меры вплоть до смертной казни. Если в 1866–1892 гг. в Российской Империи было вынесено всего 134 смертных приговора, то за 1905 и первую половину 1906 гг. – около 300. В ходу был афоризм о том, что смертную казнь можно бы отменить, но пусть первыми начнут гг. убийцы. Впрочем, генерал-губернаторы широко применяли свое право смягчать приговоры военно-окружных судов. «Смертная казнь почти нигде не приводится в исполнение, так как присужденные к ней военными судами, за исключением местностей, объятых вооруженным восстанием, неизбежно милуются…». Поэтому революционеры попадали на каторгу, однако «всем известно, что никаких каторжных работ у нас не существует и что вся каторга заключается в том, что присужденные к ней клеят коробочки».
Это было время широкого полета фантазии администраторов, вынужденных восстанавливать порядок чрезвычайными мерами. Например, Дурново 11.XI.1905 разослал циркуляр о лишении продовольственной помощи крестьян, участвовавших в аграрных беспорядках. Дескать, грабил – голодай! Градоначальствующий Ялты полк. Думбадзе объявил, что если из какого-либо здания будет открыта стрельба или брошена бомба, то это здание будет снесено. На окраинах порой приходилось накладывать штрафы на туземное население после очередного убийства должностного лица.
Радикальные газеты подвергались штрафам, конфискации отдельных номеров или даже закрытию. «Речь» с негодованием описывала «полицейскую мистерию», с помощью которой власти ежедневно препятствуют выходу этой газеты: «Полицейские агенты наполняют типографию, окружают машины и сторожат выход из-под станка первого отпечатанного экземпляра. Овладев этим экземпляром, они его отсылают в цензуру, которая должна положить свою резолюцию: разрешается или не разрешается к выпуску. До получения этой резолюции газета находится под арестом. Если благосклонная цензура снимает арест, то это всегда оказывается достаточно поздно, чтобы помешать распространению газеты».
Впрочем, не только конфискация номеров, но и закрытие не могли погубить живучие, как кошки, газеты. Они мигом возрождались под новым заглавием – «Столичное утро» стало «Ранним утром», закрыли и его – назвалось «Утром дня». При этом толстосумы-издатели, чтобы скрыться от наказания, прибегали к забавному приему – «назначали дворника своего издателем, а артельщика своего редактором».
Суровые меры возымели действие. В Одессе «в тот момент, когда было введено военное положение, на другой же день магазины стали торговать, фабрики стали работать и население стало спокойно существовать». Так понемногу власть отвоевывала у революции захваченные ею позиции.
Тюрьмы были переполнены вдвое. Менее опасных преступников временно оставляли на свободе, пока не освободится место. Казенных средств не хватало на содержание заключенных, и начальникам тюрем приходилось расплачиваться с поставщиками продовольствия из собственных средств или с помощью частных обществ.

Смута после 1905 г.
Однако до конца смуты было далеко. Ген. Трепов еженедельно докладывал Государю сводку новых террористических актах и массовых беспорядков. Убивали и ранили полицейских урядников, унтер-офицеров, городовых.
«вечером в казенную винную лавку ворвались два неизвестные человека, вооруженные револьверами, похитили из кассы 200 рублей и смертельно ранили полицейского урядника Клыковского, пытавшегося их задержать».
«В гор.Вильне 23 января убит городовой Герасимович и ранен околоточный надзиратель Липинский; злоумышленники скрылись».
«В гор. Бобруйске, Минской губернии, в ночь на 30 апреля убит восьмью пулями, выпущенными из пистолета "Браунинг", городовой Карпенко. Убийца успел скрыться».
«В гор.Радоме 30 апреля вечером убит выстрелами из револьвера, произведенными необнаруженными лицами, земский стражник Баранов».
«7 мая в селе Хорошках, Лубенского уезда, Полтавской губернии, революционный деятель Голобородько нанес кинжалом семь ран полицейскому стражнику Бутенко; положение потерпевшего безнадежно».
«8 мая, в 10 часов утра убит произведенным из засады револьверным выстрелом пристав 5 стана Вилькомирского уезда, Ковенской губернии, Орлов. Преступники скрылись, и предприняты деятельные розыски их».
«В городе Борзне Черниговской губернии 30 июля неизвестным злоумышленником убит исправник Басанько. Преступник был задержан и во время допроса ранил помощника исправника, после чего покончил с собою выстрелом из револьвера».
В 1906 г. было убито 768 должностных лиц и ранено 820, в 1907 г. убито 1231, ранено 1312, в 1908 г. убито 299, ранено 530. Всего за годы смуты было совершено 23 тыс. террористических актов, при которых погибло 10 тыс. человек. Многие убийцы были попросту наемниками, получавшими по 2-3 рубля за очередное преступление.
«Теперь кто едет из Петербурга, – берет револьвер, а потом билет», – писал А. С. Суворин 30.V.1907.
«По деревням мы как выходим из дому? Не иначе как с револьверами, всегда готовые к нападению какой-нибудь гнусной шайки», – говорил гр. А. А. Бобринский в ноябре 1907 г.
И даже в 1910 г. Матюнин с грустью вспомнил, что в 1903 и 1904 гг. «…жили, как у Христа за пазухой»: «тогда можно было ходить по улицам, можно было не носить в кармане револьвера, а теперь приходится все это делать».
Двусмысленное отношение администрации к политическим актам продолжалось очень долго. Два года спустя гр. А. А. Бобринский указывал, что все агенты власти – стражники, урядники, становые, исправники, – боятся применять слишком крутые меры, чтобы не оскорбить настроения общества. «Губернаторы, даже Генерал-Губернаторы, не вполне определенно знают, как им быть – можно ли применять все меры к искоренению разбоя и грабежа или это является нарушением освободительного движения?».
Консерваторы негодовали по поводу недостаточно, по их мнению, решительной политики правительства.
«Он пал на боевом посту, как верный слуга Царя, как верный сын своей Родины, он получил ту единственную награду, которою теперь Русское Государство награждает своих верных слуг за службу Царю и Отечеству, – венец мученический!» – сказал саратовский губернский предводитель дворянства при погребении тверского губернатора П. А. Слепцова, павшего от рук убийцы.
«Зная, что их ожидает впереди, верные слуги долга остаются на своих постах и бестрепетно ждут часа, когда их, брошенных своим бессильным правительством, вздумает казнить правительство революционное», – с негодованием писали «Московские ведомости».
«Когда-нибудь да переполнится чаша, и наша кровь возопиет к небу! Когда-нибудь будет услышан и наш голос! Когда-нибудь воскреснет Россия, – и тогда мы не пожалеем столь напрасно проливаемой нами теперь крови нашей…» – писала та же газета после убийства екатеринославского временного генерал-губернатора В. П. Жолтановского.
В то время как левые газеты призывали отказаться от безрезультатных репрессий, «Московские ведомости» видели причину неудачи в непоследовательности репрессивных мер и призывали перейти к военной диктатуре. Однако, как известно, штыками можно воевать, но на них нельзя сидеть. По выражению Л. А. Тихомирова, диктатура – «лечение "симптоматическое"». Она необходима «специально для "мордобоя", для прекращения резни, бомб, вообще для уничтожения господства "флибустьеров"». Тихомиров полагал, что по водворении порядка должен последовать созыв Земского Собора – единственного компетентного органа для решения вопроса о Верховной Власти. «Россия в 1613 году дала полномочия Романовым. Если представитель Романовых желает изменить существо государственной власти, то должен предъявить это на решение Земского Собора». В сущности, это то же самое требование Учредительного собрания, которое выдвигали радикальные круги.

Настроение общества
Столыпин отмечал, что события 1905 г. послужили «пробным камнем и для многих русских, которые в это время, может быть, усомнились в будущности России».
Однако наряду с пессимизмом в обществе было и обратное течение. Капустин полагал, что после смуты отечество стало для русских людей «вчетверо, впятеро, вдесятеро» дороже. «Проявление этой любви к отечеству сделалось в настоящее время не каким-нибудь внешним требованием, а внутренним содержанием нашей души, нашего сердца».
Увидев плоды своих либеральных претензий, общество немного одумалось. «Мою губернию, – говорил один губернатор, – дожгли до октябризма, если бы еще ее пожгли, то она сделалась бы правой». Особенное впечатление произвели московские баррикады в декабре 1905 г. «…этот бессмысленный акт повредил делу действительного революционного движения и отбросил общество вправо», – полагал Соколов 2. Одни говорили о «реакции», другие – об «отрезвлении русского общества от революционного угара».
Но левые либералы неисправимы. Когда перед самым открытием Г. Думы, 23.IV, было совершено очередное покушение – на московского генерал-губернатора Ф. В. Дубасова, причем убит его адъютант гр. Коновницын, в Петербурге заседал кадетский съезд. При известии о покушении «сорвалось несколько аплодисментов», вызвавших протест и порицание председателя. Правые долго попрекали кадетов этими аплодисментами. Оппоненты отрицали, но впоследствии видная кадетская журналистка Тыркова-Вильямс признала этот факт в своих воспоминаниях. В другой раз кадет Бакунин заявил, что с удовольствием пожал бы руку убийцам Слепцова и Игнатьева.
Таким образом, в обществе произошел раскол на два лагеря, между которыми, казалось, не было уже никакой общей почвы. «Я был два раза на войне и, поверьте, там не видел такой злобы среди противников», – говорил А. И. Гучков.

Деформация народного сознания
Вместе с Самодержавием поколебались и остальные два начала уваровской триады, – Православие и Народность.
Святотатства
Революция наложила тяжелый отпечаток на сознание народа-богоносца, который с 1905 г. стал неузнаваемым. Бесконечной чередой шли святотатства. Украли драгоценности с иконы Казанской Божией Матери, Ченстоховской, Владимирской – в Успенском соборе московского кремля. В третьем случае вором оказался 17-летний крестьянин, прятавшийся во время обысков тут же в соборе, за киотом. Обокрали Трифонов монастырь в Вятке, Данилов монастырь в Москве, средь бела дня. В подмосковных селах грабили храмы, забирая не только деньги, но и ризы с икон. 4.V.1910 наместнику Новоспасского монастыря подсыпали в чай стрихнин, а в конце августа сторожа Троице-Сергиевой лавры зверски убили 75-летнего иеромонаха Анатолия, чтобы завладеть его деньгами.
Святость храма не остановила и одного из петербургских нижних чинов, который для своей оргии с участием приятеля и двух женщин не нашел места лучше, чем церковь офицерской кавалерийской школы на Шпалерной улице. По официальным сведениям, при появлении караульных и полиции устроитель торжества немедленно повесился на крюке, на котором висела икона.
Наконец, вопиющий случай произошел в 1908 г. в Архангельске. Красногорский монастырь продал один из своих храмов с подворьем крестьянину Щербакову за 18 тыс. р. Сделка была заключена официальным порядком – купчую крепость утвердил местный окружной суд. Новый владелец переделал здание храма в обычный дом. Глава и колокольня были сломаны, иконостас разобран. В алтаре устроили музыкальный и модный магазины, в храме – квартиры. По предписанию Св. Синода местный преосвященный, епископ Михей, обратился с воззванием к жителям Архангельска, прося жертвовать на выкуп здания. 18 тыс. были собраны меньше, чем в полгода, и, несмотря на сопротивление нового хозяина, заломившего почти вдвое большую цену, храм снова стал храмом.
Тип священника-радикала
Семинаристы не отставали от светских студентов по части беспорядков. В 1905–1906 гг. из 58 семинарий не было бунтов лишь в 4-х. В Смоленске воспитанники семинарии избили учебное начальство нагайкой, в Харькове ворвались к ректору и облили ему лицо серной кислотой. Со спадом смуты волнения пошли на убыль, но не прекратились. В Саратове бывший семинарист Князевский убил инспектора Целебровского, а свыше сотни воспитанников подозревались в принадлежности к нелегальным союзам и кружкам.
«Стены духовных семинарий, – писала «Россия», – уже 2-3 года были свидетельницами самых диких сцен: избиение ректоров и инспекторов, причем некоторые из них должны были спасаться через окна, варварский разгром их квартир, страшное, беспримерное на Руси кощунство в виде гнуснейшего поругания святых икон и других священных предметов, такое кощунство, какого не дозволяли себе даже татары во время своего владычества и евреи, когда брали у поляков в аренду православные малорусские церкви…
В духовных же семинариях долгое время печатались на виду у начальства самые возмутительные революционные прокламации, а в половине минувшего октября семинаристы появились во многих городах первыми на улицах с красными флагами и пением революционных песен с церковными напевами».
В 1906 г. ректор С.Петербургской духовной академии преосвященный Сергий по просьбе студентов отслужил панихиду по казненным в Очакове анархистам лейтенанта Шмидта и трем матросам, отказавшимся причаститься перед казнью. После этого «Русское знамя» посоветовало академии обратить внимание «на более интересных покойников»: Гришку Отрепьева, Стеньку Разина, Иуду Искариотского – «кстати, через 3 нед. будет ровно 1873 г., что он удавился».
Из семинаристов-радикалов вырастали пастыри-радикалы. «Священник, открыто попирающий не только церковные каноны, но и действующий как отъявленный революционный агитатор – тип совсем не редкий в наши дни», – писала «Россия». Самый известный представитель этого типа – от. Георгий Гапон, но он лишь один из многих.
От. Григорий Петров, деятельная и яркая фигура, названная В.Дорошевичем «священником Бога живого», баллотировался в Г. Думу II созыва от партии народной свободы. В январе 1908 г. за политические убеждения был лишен сана.
Архимандрит Михаил (Семенов), профессор петербургской духовной академии, работал в левых газетах, в 1906 г. напечатал брошюру «Революционные силуэты», восхвалявшую первомартовцев и террор, вскоре перешел к старообрядцам, у которых получил сан епископа. В 1911 г. за упомянутую брошюру приговорен к заключению в крепости на полтора года.
Находились сельские священнослужители, которые вели революционную пропаганду. За распространение воззваний преступного Крестьянского союза, подстрекательство крестьян к отобранию частновладельческих и монастырских (!) земель и отказу от взноса податей были арестованы священники Иоанн Мерецкий (дер.Тарабанова Валуйского у. Воронежской губ.), Василий Минкевич (с.Гулынок Пронского у. Рязанской губ.), Александр Ливанов (с.Александрова Пустынь Рыбинского у. Ярославской губ.), Николай Казанский (с.Перово Московской губ. и уезда) и дьяконы Григорий Вавилов (с.Георгиевское Орловской губ. и у.), Иван Голиков (с.Лаврово Кашинского у. Тверской губ.), Константин Шуст (Полтавская губ.).
Либеральничали даже архиереи, и, таким образом, радикализм охватил все духовное сословие снизу доверху.
Левые убеждения духовенства выглядели пикантно ввиду особого положения, которое в Российской Империи принадлежало православной Церкви. «Священнослужитель, совершая литургию, молится о здравии и благоденствии Государя Императора, он служит молебствия в царские дни, и если в Думе он оказывается противником монархической власти, невольно спрашиваешь себя, когда же он лицемерит – в церкви или в парламенте?» – писал «Голос Москвы».
«Русское знамя» иронически предсказывало, что радикальным «лжепастырям» придется создать вместе с интеллигенцией новую церковь, «в которой, кроме панихид по "борцам за свободу", нашим пастырям никаких служб церковных совершать не придется, так как ведь наши либералы и радикалы, как известно, других служб не признают и не посещают».

Новый строй
Конституция
После 17 октября можно было говорить о провозглашении конституции. Ее существование признавал и Государь, и гр. Витте, и Столыпин в интервью Людовику Нодо.
20.II.1906 были опубликованы два закона – новое Учреждение о Г. Думе взамен изданного 6 августа и новое Учреждение Г. Совета. Манифест, сопровождавший эти акты, вновь провозгласил, что отныне никакой закон не может восприять силы без одобрения обеих законодательных палат.
При разработке новой редакции Основных Законов Российской Империи возник вопрос о том, как же теперь определить монархическую власть. В старом тексте было так:
«Статья I. Император Всероссийский есть Монарх Самодержавный и неограниченный. Повиноваться Верховной Его власти не токмо за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает».
В новой редакции это положение звучало так:
«Статья IV. Императору Российскому принадлежит Верховная Самодержавная власть. Повиноваться власти Его не только за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает».
Таким образом, слово «неограниченный» было вычеркнуто. Оно осталось только в ст. 222 по кодификационному недосмотру. «Всероссийский» Монарх превратился в просто «Российского», а вся статья спустилась с почетного первого пункта на четвертый.
Кроме того, Основные Законы содержали следующие существенные новшества:
«Государь Император осуществляет законодательную власть в единении с Г. Думой и Г. Советом» (ст. 7);
никакой закон не может последовать без одобрения Г. Думы и Г. Совета (ст. 86);
законопроект, отклоненный одним законодательным установлением, считается отклоненным (ст. 111).
В сущности, это и есть конституция, особенно ст. 86.
За Монархом сохранялась «власть управления во всем ее объеме» (ст. 10), то есть исполнительная – руководство работой министров. Это важное отличие от парламентской монархии, где министерство назначается парламентом. Поэтому проф.Коркунов в своем курсе русского государственного права характеризовал наше государственное устройство как монархию не парламентскую, а дуалистическую.
В единоличном ведении Монарха оставалось военное законодательство (ст. 96-97), церковное управление (ст. 65, 68) и учреждение императорской фамилии (ст. 21, 175).
В области общего законодательства Монарх был вправе единолично проводить какие-либо экстренные меры в период перерыва занятий законодательных учреждений (ст. 87) и осуществлять призыв новобранцев, если соответствующий законопроект не успеет пройти все инстанции к 1 мая очередного года (ст. 119). Однако это были очень условные права, поскольку в первом случае закон все равно подлежал внесению в Г. Думу, а во втором число новобранцев не могло превышать назначенное в предшествующем году. Однажды Кутлер назвал ст. 119 «аномалией», «уродливым явлением нашей конституции». Те же комплименты можно было отнести и к ст. 87. Эти статьи – лишь атавизмы, не имеющие большого значения, если, конечно, ими не злоупотреблять.
Новые Основные законы так разнились по духу, точности и юридической грамотности со старыми, что поначалу, прочитав проект в газете «Речь», «Московские ведомости» заподозрили «громадную мистификацию». П. Н. Милюков дал Основным Законам убийственную характеристику: «Лучшее в них есть только ухудшение худшей части худших европейских конституций», Горемыкин говорил о «какой-то пародии на западноевропейский парламентаризм», Шванебах острил: «Соната, написанная для скрипки Страдивариуса, положена на балалайку», а Л. А. Тихомиров писал: «это не конституция, а просто неразбериха, при которой никакое правление невозможно».
С учреждением Г. Думы законодательная система Российской Империи стала двухпалатной. Cт. 106 Зак. Осн. провозгласила равноправие обеих палат. За Монархом в законодательной области оставалось лишь право вето, причем его можно было применить лишь после утверждения законопроекта обеими палатами. Система, состоящая из равноправных палат и бесправного Монарха, была обречена на равновесие в механическом смысле слова: силы компенсировали друг друга, составляя в сумме ноль. Рано или поздно кому-то из них следовало уступить, то есть неизбежно было либо возвращение к прежнему типу монархии, либо отмена монархии как таковой.
Как справа, так и слева раздавались призывы дать преимущество одной из палат. Левые видели в Г. Совете «намордник на народное представительство», «тормоз для реформаторского законодательства» и «препятствие на пути превращения России в современное конституционное государство», порой прямо предлагая упразднить верхнюю палату. С другой стороны не кто иной как сам Государь считал «полной бессмыслицей» статью Учреждения Г. Думы о том, что законопроект считается отклоненным, если она не примет поправок Г. Совета».
При рассмотрении проекта Учр. Г. Совета кн. Оболенский и Кутлер, к которым примкнул и гр. Витте, предложили лишить Г. Совет права вето: если нижняя палата принимает законопроект, а верхняя отклоняет, то первой достаточно собрать две трети голосов, чтобы, минуя вторую, передать дело на усмотрение Монарха. «…ибо нельзя же допустить, чтобы все остановилось в стране из-за взаимных счетов двух враждующих палат». Однако эта поправка не получила утверждения.
Наконец, самым простым и радикальным путем разбалансировки законодательной системы было ее возвращение к состоянию на 17 октября 1905 г. Для этого «Московские ведомости» предложили следующую поправку к ст. 7 Зак. Осн. «Власть законодательная во всем объеме принадлежит Государю Императору и осуществляется при законосоставлении либо обычным порядком, либо чрезвычайным, т.е. непосредственным действием верховной власти. В обычном порядке законосоставления Государь Император осузествляет законодательную власть с участием Гос.Совета и Гос.Думы. Законы, изданные в порядке чрезвычайном, объявляются Высочайшим повелением». Кроме того, правые настаивали на том, чтобы мнение меньшинства доводилось до сведения Верховной власти наравне с мнением большинства.
Конституции нет
Понемногу революционная лексика стала выходить из употребления в правительственных кругах. Уже в ноябре 1905 г. гр. Витте признался Милюкову: «я о конституции говорить не могу потому, что царь этого не хочет», а в начале 1906 г. тот же гр. Витте ответил тому же кн. Мещерскому: «Никакой конституции у нас нет».
Официально предпочитали употреблять термин «обновленный представительный строй», сохраняя при этом верноподданническую лексику. Любопытно проследить эволюцию заявлений Столыпина на этот счет:
1906 г – «У нас режим конституционный, но не парламентский».
1907 г. – «В моем представлении слово "конституция" едва ли применимо в данном случае. Оно определяет такой государственный порядок, который или установлен самим народом, как у вас в Америке, или же есть взаимный договор между короной и народом, как в Пруссии. У нас же манифест 17 октября и Основные законы были дарованы самодержавным Государем».
1908 г., на вопрос журналистки Марии Горячковской о том, монархия в России или конституция, – «Конечно, у нас монархия, и очень сильная монархия, с народным представительством».
1909 г. – «Сколько времени, например, было потрачено, да и до сих пор тратится на бесплодные споры о том, самодержавние ли у нас или конституция. Как будто дело в словах, как будто трудно понять, что манифестом 17 октября с высоты престола предуказано развитие чисто русского, отвечающего и народному духу, и историческим преданиям государственного устройства?».
16.II.1906 в Царском Селе Государь обратился к депутации от Самодержавно-монархической партии г. Иваново-Вознесенск Владимирской губ. со знаменательными словами: «Передайте всем уполномочившим вас, что реформы, которые Мною возвещены Манифестом 17 октября, будут осуществлены неизменно, и права, которые Мною даны одинаково всему населению, неотъемлемы; Самодержавие же Мое останется таким, каким оно было встарь». Государь даже говорил о неограниченности своей власти, но это слово исключили при публикации. Тем не менее, заявление было знаменательно. По случаю этой важнейшей речи астраханская Народная монархическая партия отслужила в местном кремле торжественный всенародный молебен с крестным ходом, на котором, как она сообщала Государю, присутствовало 20 тыс. чел. «Великая тяжесть упала с плеч наших», – писали они в телеграмме Государю. А Русская монархическая партия к первой своей годовщине (весна 1906 г.) изготовила особые нагрудные знаки для своих членов с изображением символов Монархии и со словами «Самодержавие Мое останется таким, каким оно было встарь. Николай II», ставшими девизом этой партии.
Монархические толкования
Склонные выдавать желаемое за действительное, подбодряемые словами Государя, монархисты упорно пытались примирить термины «Самодержавие» и «Дума», сочиняя разные натянутые толкования актов 1905–1906 гг. Получалось, что все эти законы издавались для чего угодно, только не для провозглашения конституции.
Монархисты не признавали за манифестом 17 октября главенство в этой серии учредительных актов. Либералы, дескать, искусственно, «по своему усмотрению», возвеличили этот закон, умаляя значение остальных.
«Коренным» объявлялся манифест 6 августа 1905 г.: «В сих видах, сохраняя неприкосновенными Основные Законы Российской Империи о существе Самодержавной власти, признали Мы за благо учредить Г. Думу и утвердили положение о выборах в Думу». Манифест 17 октября не упоминает о Самодержавной власти, значит, он ее не изменил, он – «дополнительный» и «может быть истолкован в смысле, вполне согласном с Самодержавием».
Правило, установленное названным манифестом, – «чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной Думы», – монархисты считали относящимся не к Верховной Власти, а к правительству. После 17 октября исполнительная власть лишена права подносить на утверждение Монарха законы, не прошедшие через Думу.
Впрочем, подобное правило существовало и прежде в ст. 50 старых Основных Законов: «Все предначертания законов рассматриваются в Г. Совете, потом восходят на Высочайшее усмотрение и не иначе поступают к предначертанному им совершению, как действием Самодержавной власти». Г. Совет, орган, подобный Г. Думе, существовал, ни один закон не мог его миновать, но эти ограничения не затрагивали существа Самодержавия. Потому нет существенной разницы между «напоминанием в манифесте 17 октября правительству его обязанности соблюдать законодательный порядок» и текстом старых Основных законов.
17 октября установлен лишь «новый путь осуществления Самодержавной Царской власти». К числу органов, через которых она действует, добавилась Г. Дума, только и всего.
Само по себе наличие народного представительства никак не ограничивает Самодержавную власть и даже является признаком исконно-русского образа правления – вспомним Земские соборы. Со времен Петра I «космополитическая и интернациональная бюрократия» – инородцы и космополиты – встали стеной между Царем и народом. Поэтому «старый режим» был не Самодержавием, а его «фокусническим подменом». Николай II решил уничтожить средостение, только и всего.
М.Меньшиков утверждал, что Г. Дума – не единственное и не высшее представительство народа. Верховный представитель нации – Монарх. «В Г. Думе нашей депутаты представительствуют не власть народа, а скорее его верноподданничество, т.е. одинаковое с министрами подчинение Трону».
Таким образом, манифест 17 октября переворачивался монархистами с ног на голову, а конституционные толкования этого акта «революционерами, космополитами и инородцами» объявлялись «совершенно произвольными». «Недоговоренность» же «вкралась» потому, что «время издания Манифеста совпало со смутой и нахождением у власти тайных врагов Самодержавия, которые, сгорая честолюбием, затеяли ограничить Царскую власть».
Далее, Манифест 20 февраля 1906 г. тоже не упоминал о каком-либо изменении существа Самодержавной власти и толковался монархистами в благоприятном для них смысле. «Самодержавие на Руси сохранено, – писало «Русское знамя». – Вот глубоко-важный смысл этого манифеста, отныне ставшего основанием дальнейшей жизни Русского государства и примирившего возвещенные манифестом 17 октября начала свободы с историческим укладом русской государственной жизни!».
Манифест 23.IV.1906, сопровождавший опубликование новых Основных Законов, содержал знаменательные для монархистов слова: «Установив новые пути, по которым будет проявляться Самодержавная власть Всероссийских Монархов в делах законодательства, Мы утвердили Манифестом 20 февраля сего года порядок участия выборных от народа». Наконец, опровергался и четкий конституционный смысл самих Основных Законов, оставивших за Монархом «Верховную самодержавную власть» (ст. 4), которая, следовательно, при необходимости «может стать выше закона». Провозглашенное в ст. 7 «единение» с законодательными учреждениями, в котором Государю надлежало осуществлять законодательную власть, еще не означает равноправия всех трех органов и разделения между ними власти Верховной – источника всех властей. «Г. Совет и Г. Дума – суть создания Государя Императора, они существуют только в силу его велений». «Единение» сводится лишь к тому, что обеим законодательным палатам предписывается обсуждение законодательных предположений, восходящих на утверждение Верховной самодержавной власти (первые статьи Учреждений Г. Совета и Г. Думы). Таким же образом толковалась ст. 86. Даже сохранение слова «неограниченный» в ст. 222 Зак. Осн. использовалось монархистами как аргумент в свою пользу.
Все подобные толкования – это лишь попытка крайних консерваторов не оказаться «большими роялистами, чем король». Монархисты не могли, не потеряв своего имени, повернуть налево следом за Монархом. Поэтому им оставалось лишь отрицать очевидное.
Путаница
Недоговоренность манифеста 17 октября заставила ломать вокруг него копья. Бесконечные споры порождали путаницу. В Ялте духовенство всерьез спорило на благочинническом съезде, нужно ли теперь поминать Государя «Самодержавным», а алуштинский священник даже перестал так поминать, за что попал под запрет.
«Наше государство потеряло свой паспорт», – сокрушался «Свет», а «Речь» уточняла, что оно «живет по двум паспортам, и оба фальшивые».
У нас «есть конституция, посколь Его Императорскому Величеству это угодно», – эта шутка лучше всего характеризует двусмысленное положение Российской Империи после 1905 г.

Заем по ликвидации войны
До созыва Г. Думы правительству приходилось дорабатывать по старым началам. Не откладывать же дело, ожидая его утверждения будущим народным представительством! Одним из таких важнейших вопросов, решенных помимо Г. Думы, стал вопрос о заключении в Париже займа по ликвидации войны. Либералы, недовольные подобным самоуправством исполнительной власти, предприняли шаг, граничащий с государственной изменой. «…нашлись в ту пору русские люди, которые прибыли в Париж, где я в то время находился, и обивали пороги у французских властей, стараясь препятствовать совершению займа», – рассказывал Коковцев. С этой целью частным порядком образовался некий союз, называвший себя франко-русским комитетом. Он добился для нескольких лиц, сравнительно известных, но не являвшихся его членами, приема у министра внутренних дел Клемансо и министра финансов Пуанкаре. Первый сообщил, что заем уже разрешен, а второй – что правительство обусловит расходование занимаемых средств разрешением Думы. К счастью, договор все-таки был заключен.
Кто были эти русские? Впоследствии Коковцев назвал два имени – кн. П.Долгорукий и гр. Нессельроде. К ним примкнул тогда еще неизвестный В. А. Маклаков. «Мысли о том, что перед лицом иностранцев Россия должна была быть едина и внутренние распри забыть, была тогда мне чужда, – писал он тридцать лет спустя. – Но этой мысли было чуждо все освободительное движение, вся традиция либерализма. … В 1906 г. я погрешил не своим личным, а нашим общим грехом». Гениальный адвокат, он и тут нашел оправдание.

Кадеты – властители дум
Учредительный съезд конституционно-демократической партии, выросшей из левого крыла земских съездов, состоялся 12-18.X.1905. Газеты именовали ее «ка-детами», «кадепистами», где-то пытались даже писать «кадэки», но все эти именования не прижились. «Кадеты» и «кадеты». «Россия» передавала юмористический слух, будто бы учащиеся кадетских корпусов подали петицию об изменении их названия ввиду нынешней зазорности имени «кадет». В ноябре 1905 г. руководители партии переименовали ее в «партию народной свободы», надеясь, что русское название будет понятнее избирателям.
Кадеты вобрали в себя почти весь цвет современной им интеллигенции, в особенности профессуру. Они считали себя «каким-то рыцарским орденом "интеллигенции"», а Столыпин назвал их «мозгом страны». Партия ратовала за парламентаризм – «европейский идеал». В 1906 г. она была на пике своей популярности. «Попутный политический ветер надул паруса партии, сделал ее "народной", – писал В. А. Маклаков. – Помню стремительное проникновение в нее таких элементов, которые не только программы ее понять не могли, но не умели произнести ее имени».
Чтобы заручиться поддержкой крестьян, партия выставила лозунг принудительного отчуждения земель помещиков. Этот принцип был чужд кадетам как с идеологической стороны, так и по личным мотивам. «Нельзя же допустить, чтобы Орлов-Давыдов, обладающий десятками тысяч десятин земли, мог серьезно желать принудительного отсуждения ее, или Набоков, владелец крупных заводов на Урале, мог быть социалистом, – говорил один из политических противников. – Это просто фарисейство». Партия не воспринимала свой лозунг всерьез. По словам Муромцева, «при некотором искусстве» подобный проект мог бы быть растянут «лет на тридцать, а то и более». Впоследствии Маклаков немало страниц посвятил нападкам на своих товарищей по партии за то, что они из тактических соображений пошли на поводу у крестьян, грезивших о земле помещиков.
В пересказе Стаховича предвыборные аграрные обещания кадетов выглядели так:
«Эта партия жонглирует программами с ловкостью заправского акробата.
Прежде всего на плохой бумаге была выпущена программа, в которой просто-напросто вся земля обещалась даром; это, очевидно, – программа для самых темных масс.
Вторая программа, на бумаге получше, обещала, что земля будет передана крестьянам и оплачена налогами; это, очевидно, – для более сознательной массы, которая понимает, что даром ничего нормальным порядком получить нельзя.
Наконец, третья программа, уже на хорошей бумаге, обещала передачу земли с уплатой владельцам по справедливому вознаграждению. Это, очевидно, – для крестьян уже совершенно сознательных.
Таким образом, чем хуже бумага, тем щедрее обещания».

Выборы в Г. Думу
Когда речь заходила о выборах, радикальная интеллигенция всегда настаивала на 4-хвостке. «Русская интеллигенция в своей массе, в особенности социалисты, считали четыреххвостку незыблемым догматом. Стоило в каком-нибудь документе или резолюции высказаться за всеобщее избирательное право, хотя бы просто в интересах стиля не упомянув об остальных трех "хвостах", как в прессе и на митингах поднимался гвалт. Вас начинали обвинять в двуличности, в. недопустимом компромиссе с крупной буржуазией, в измене принципам демократии и т. д.». Особенно спорным «хвостом» были прямые выборы. «Господа, как себе хотите, а моя дурья башка постичь не может, как неграмотные мужики будут голосовать за неизвестных и чуждых им партийных кандидатов», – говорил кн. Н. С. Волконский на одном из общеземских съездов.
Государь не согласился на всеобщие выборы: «Бог знает, как у этих господ разыгрывается фантазия». Правительство пошло по иному пути. Первый избирательный закон (6.VIII.1905) разрабатывался для законосовещательной Думы, устанавливал для выборщиков высокий имущественный ценз и разделял их по куриям – землевладельческая, городская и крестьянская. Выборы были многоступенчатыми.
При обсуждении проекта избирательного закона в Петергофском совещании (июль 1905 г.) раздавалось много голосов в пользу усиления крестьянского элемента как наиболее консервативного, своеобразной «стены», о которую «разобьются все волны красноречия передовых элементов» (гр. А. А. Бобринский). Самые наивные лица ратовали даже не просто за крестьян, а еще и за неграмотных крестьян: грамотные-де крестьяне нравственно испорчены «газетными теориями», а неграмотные «обладают более цельным миросозерцанием» и «эпической речью» (Н. М. Павлов, А. А. Нарышкин). Скептики возражали, что в силу своей неразвитости крестьянство подпадет под влияние агитаторов и не сможет составить самостоятельную силу: «Это скорее воск, из которого можно вылепить художественное произведение или сделать ни к чему не годную безделушку, смотря по тому, в чьих руках окажется этот мягкий материал». Тем более неграмотные «будут только пересказывать эпическим слогом то, что им расскажут и подскажут другие» (В. Н. Коковцев). В конце концов Государь предпочел золотую середину: независимо от общих выборов крестьяне каждой губернии должны избирать одного депутата из своей среды – «обязательного мужика». Что до грамотности, то Государь решил исключить это требование.
Манифест 17 октября объявил о предстоящем расширении круга избирателей, и соответствующий избирательный закон последовал 11.XII.1905. В землевладельческий съезд включались крестьяне, владевшие даже ничтожным земельным участком, но на правах частной собственности (большинство крестьян владело землей не единолично, а в составе общины), благодаря чему выборщики от крестьянской курии получили большинство перед дворянами. Курия городских избирателей пополнилась всеми лицами, живущими в уездах, но получающими содержание по государственной, общественной или железнодорожной службе, – врачами, учителями и т. д. Они считались «наиболее беспокойным элементом из состава населения уезда». Была добавлена отдельная рабочая курия.
Итак, крестьяне, рабочие и сельская радикальная интеллигенция – вот кого следовало ждать в I Думе. При этом судьба выборов находилась в руках крестьянства.
В соответствии с Указом 12.II.1906 выборы производились по стране в разные сроки «по мере открывающейся к тому возможности» из-за смуты. В Петербурге газеты поначалу писали, что выборы будут назначены на 25 марта, то есть на праздник Благовещения, который в тот год совпадал с Лазаревой субботой. Правая печать забила тревогу, твердя, что на выборные собрания придут только те, кто не посещает храмов. Тогда выборы были перенесены на следующий день – Вербное воскресенье. В тот же день состоялся первый этап московских выборов.
В масштабе Империи процедура затянулась настолько, что депутат от Акмолинской области Букейханов добрался до Петербурга лишь после роспуска Думы, а кое-где выборы не состоялись даже к этому времени, и председатель Совета министров вынужден был разослать циркуляр о приостановлении выборов в Думу в связи с ее роспуском.
Что крестьяне могли понять в совершившемся 17 октября 1905 г. перевороте? Они усвоили, что скоро соберется Г. Дума, и связывали с ней радужные надежды. Рассчитывали, что она осуществит прирезку земли. Кроме того, крестьяне полагали, что без Думы «министры воруют». Дальше этих примитивных объяснений народная мысль не пошла.
На волостных сходах крестьяне должны были избрать уполномоченных. Простых хлебопашцев из своей среды. Конечно, своих соседей отлично знали и могли найти достойных. Но не нашли. Солидных людей оставили «для себя» – для должностей старшин и волостных судей. К тому же солидные, «скептически отнесясь к Думе, просто не хотели "канителиться"». А уполномоченных выбирали по той же мерке, что и разных ходатаев перед начальством, предпочитая «лиц, прошедших огонь, воду и медные трубы, таких, которые, по их выражению, ничего не боятся и все на своем веку видели, одним словом, отчаянных», «чем-нибудь обиженных, озлобленных, так называемых, горланов, способных всех перекричать и переспорить». Вот таких-то волости и послали в уездные города.
В одной газетной заметке всплыл еще более чудовищный критерий для крестьянских выборов: «Мы сначала не знали, кого выбирать… Вот полиция перед выборами начала обыскивать, так мы взяли да и выбрали тех, кого обыскивали…». Но в него верится с трудом. Если обыскивали какого-нибудь народного учителя, то его нельзя выбрать на сходе. А если кого-нибудь в уездном городе, то откуда деревенский житель знает об обыске?
Итак, уполномоченные от волостей «горлопаны» съехались в уездные города. Здесь выборы повторялись в более крупном масштабе, только в отличие от волостного схода вокруг были незнакомые лица. Кроме того, Г. Дума отсюда казалась ближе, а значит, ближе было и заветное ежедневное 10-рублевое содержание депутата, которое представлялось простонародью солидной суммой. «десять рублей депутатской диеты совершенно опьяняли этих простых людей», – писал В. П. Обнинский, а Н. Н. Оглоблин полагал, что «красненькая» десятирублевка «погубила почти все выборы… и изобретателя ее следовало бы предать вселенской анафеме…». В уездном избирательном собрании «большинство, перекричав свой волостной сход и одолев соперников, уже предвкушали почет и сладость десятирублевок, а потому каждый смотрел на всех остальных как на конкурентов и готовил им черный шар».
Неудивительно, что уполномоченные от волостей повсеместно голосовали каждый за себя, а при неудаче тянули жребий. Этот последний способ выборов вообще оказался среди крестьян едва ли не самым распространенным. Неудивительно, что в итоге, по справедливому выражению Шидловского, народное представительство в Г. Думе носило «до известной степени случайный характер».
Таким образом, если на первом этапе были горлопаны, то на втором этапе – случайные горлопаны. Они поехали в губернский город и там встретились с уполномоченными от других курий – землевладельцами (в том числе такими же крестьянами, но владевшими собственной землей), горожанами, рабочими. Тут задача усложнилась. Вокруг лица не только незнакомые, но еще и более культурные, имевшие, конечно, больше шансов попасть в Думу. Крестьяне-землевладельцы оказались в таком положении еще на предыдущем этапе – в уездном избирательном собрании.
В смешанных избирательных собраниях многие крестьяне снова голосовали каждый за себя, путая хитроумные предвыборные соглашения, заключенные господами. «Я был свидетелем, – вспоминал Еропкин, – как крестьяне-избиратели, забаллотировав всех кандидатов, сплошь баллотировались в члены Г. Думы, предварительно перекрестившись: помоги Бог! Их нисколько не смущало, что они получали при этом по 3, по 4 избирательных шара из сотни. Они все-таки продолжали зря тратить время, надеясь, что Бог поможет».
Но приходилось голосовать и за образованных лиц, быстро оценивших обстановку и проявивших недюжинные агитационные таланты.
– Кто этот нищий?
– Это русский мужик.
– Умеет ли он отличить правую руку от левой?
– Нет, господин учитель, не умеет, но, как уверяют кадеты, – он отлично разбирается в политических партиях.
На выборах многие такие мужики «шли за теми, кто им больше обещал». Например, в Кирсанове «разные проходимцы» говорили выборщикам:
– Хочешь получить землю соседнего барина?
– Хочу, кормилец!
– Так голосуй за меня: тогда и землю всю получишь!
В Воронеже крестьяне проголосовали за помещика-кадета, «который, произнеся накануне речь на одном из предвыборных собраний и приглашая голосовать за кадетскую партию, между прочим, сказал, что кадеты в Думе в первую очередь проведут раздачу всех помещичьих земель крестьянам безвозмездно. Когда по окончании им своей речи кто-то из присутствовавших сказал ему, что ничего подобного в кадетской программе нет, то он сначала ответил, что он этого и не говорил, а когда был уличен другими присутствовавшими, то сказал, что эти слова, вероятно, вырвались у него бессознательно».
Многоступенчатость выборов оказалась камнем преткновения для крестьян. Если в своих волости или уезде они еще могли остановиться на какой-либо дельной кандидатуре, то в губернском избирательном собрании, куда съезжались выборщики из чужих уездов, попробуй столкуйся с незнакомцами! «Мы думали, туда пойдут наши избранники от каждого уезда, а оказалось, вот уже два года выбираем их, стараемся, а попадают совсем незнакомые, чужие нам люди, – говорил некий крестьянин. – Не допускают наших в губернских выборах и только! Какие-то там партии. Может быть, выбранные и умные, и хорошие люди; но ни они нас не знают, ни мы их».
Особый интерес представляют выборы в Западном крае и губерниях Царства Польского. Поляки дорожили каждым голосом, признаваясь: «Мы заставили приехать даже тех, кто был в Париже, Ницце и Монте-Карло». Они приводили под руки дряхлых стариков, не покидавших свои имения десятилетиями. Голосовали за намеченного заранее своего кандидата. Русские же были разобщены, порой не знакомы между собой. Поэтому на выборах в I Думу поляки в Западном крае были хозяевами положения, откровенно заявляя русским, что не дадут им «нi еднего кшесла». В Заславльском у. два гласных поляка, «которым принадлежит чуть не пол-уезда», устроили незаконное внесение в избирательные списки 66 поляков, своих управляющих. Благодаря этому трюку в выборах в I и II Г. Думу в уезде не участвовало ни одного выборщика от русских.
Отличительными чертами первой избирательной кампании стали
невмешательство властей, провозглашенное Высочайше одобренным всеподданнейшим докладом гр. Витте. Впрочем, неофициально Крыжановский и тогда, и позднее раздавал местным администраторам деньги на выборы;
неподготовленность и абсентеизм консервативных избирателей;
слаженность работы левых партий. Списки выборщиков, в отличие от списков кандидатов в Думу, были довольно длинными, а описки делали бюллетень недействительным. Крестьяне же по неграмотности и вовсе не умели записать имена своих кандидатов. Поэтому «все избиратели были засыпаны готовыми списками»;
хитроумные способы, применявшиеся партиями для давления на неопытных избирателей, в первую очередь – угощение. «Русское знамя» описывало, как в одном из банков они съедали «предлагаемые им потомками колена Гадова завтраки и обеды, после которых в виде десерта получали бюллетени с кадетскими кандидатами». «Выборы в Государеву Думу, а выборщики готовы за стакан чая выбрать кого угодно», – сокрушалась газета. В Самаре кадеты разместили крестьянских выборщиков на заранее арендованных постоялых дворах, обеспечив гостям «надлежащий комфорт и некоторый запас освежительных напитков», а главное – предвыборных листовок. Накануне же выборов кадеты устроили в трактире предвыборное собрание с соответствующим угощением, заманив туда крестьян посулами, обманом или силой. В Пензе к тому же приему прибегнул чиновник полицейского управления. В Симферополе октябристы попытались не пропустить на выборы евреев и всучить свои бюллетени татарам, а также подменить настоящих избирателей наемниками;
блоки кадетов с левыми;
давление социалистов на крестьянство;
стремление крестьян провалить «господ».
Словом, нельзя не признать справедливым замечание В. М. Андреевского: «Я проделал выборы во все четыре Думы и должен по совести сказать, что выборы в первые две Думы оставили во мне неприятное воспоминание о какой-то нелепой комедии».

Наивный взгляд правительства на Г. Думу
Итак, правительство искренно ожидало, что в Г. Думу силой одного только закона, без чьего-либо вмешательства, придут крестьяне от сохи, – наверняка патриоты и монархисты. И уж совсем не ожидали, что наш новорожденный парламент будет разъедаться язвой партийности. «Мы вообще никаких партий в Думе не допустим, – говорил Дурново. – Каждый избранный должен будет голосовать по своей совести». Однако именно партии, а не отдельные лица, вершили судьбы всех четырех Дум Российской Империи.
Партийный состав Г. Думы I созыва
В Думу прошли почти исключительно левые партии – кадеты, трудовики (94), социал-демократы (17) и т. д., несмотря даже на объявленный социалистами бойкот выборов. Характерно, что в Москве кандидаты октябристов Плевако и Шипов не прошли даже первый этап, зато одним из четырех избранных лиц оказался еврей Герценштейн, к ужасу «Московских ведомостей».
Ставка авторов избирательного закона 11.XII.1905 на крестьянство не удалась. В консервативных кругах бранили гр. Витте, при котором был разработан этот закон. «Замечательна судьба всех государственных посевов гр. Витте: что бы и где бы он ни сеял – неизменно всходят кадеты», – острила «Россия».
Лидер кадетов П. Н. Милюков в Думу не попал, но, не смущаясь поражением, «заседал в буфете и оттуда дирижировал кадетскими силами».
От верховенства кадетов в Г. Думе ничего хорошего ждать не приходилось. «Думаю я, не пришлось бы нам в недалеком будущем исправлять "кадетские шалости", – говорил А. И. Гучков. – Победокурят кадеты и разбегутся по домам с полным убеждением, что "послужили отечеству" по мере сил своих.
А дела придется делать опять-таки нам».
Второй важнейшей фракцией Г. Думы стала трудовая группа. Ее лидерами были Аладьин, Аникин и Жилкин. Наиболее любопытен первый. Из крестьян, учившийся в университете, он десять лет прожил за границей, где над ним «бесцеремонно смеялись партийные эмигрантские кружки». Теперь этот «маленький актер на большие роли» возомнил себя вершителем судеб России. «На наших глазах человек ничтожный, без настоящего образования, без умственного багажа, без искренности и цельности, убеждений вырастает по какому-то капризу истории в народного трибуна, – писала Тыркова-Вильямс. – Тяжело и страшно смотреть на это».
Еропкину казалось, что Аладьин обладает «фигурой и манерами апаша». Однажды, когда некая сотрудница «Речи» (возможно, та же Тыркова) сказала депутату, «что в нем сидит и Дантон, и Хлестаков», вмешался Родичев, отчеканив изящную формулу: «И Дантона-то в вас настолько, насколько в Дантоне сидел Хлестаков». Собеседник, впрочем, утешался тем, что «много ли, мало ли», а все же имеет что-то от Дантона.
Впрочем, в Г. Думе нашлось и несколько консерваторов. Во-первых, это были известные либералы гр. Гейден и Стахович, лидеры умеренного меньшинства земских съездов, члены центрального комитета «Союза 17 октября». Эти лица тоже не любили правительство и порой поругивали его с кафедры, однако уважали Монарха и закон, а главное – не желали революции.
Стахович обладал яркой «львиной наружностью», всегда обращавшей на него общее внимание, – «публика на хорах Думы всегда спрашивала: "А это кто?"». «Высокий, статный, с шапкой белокурых с проседью волос на голове и с кудрявой бородой Моисея Микеланджело». Стахович был одновременно монархист, либерал и толстовец. Однажды на дворянском съезде он заявил: «Исконный девиз русского дворянства таков: за Бога – на костер, за царя – на штыки, за народ – на плаху», а Лев Толстой затем прибавил: «а за двугривенный – куда угодно». По мнению Наумова, разгадка противоречивого мировоззрения депутата заключалась в его честолюбии. «У Стаховича все сводилось к тому, чтобы о нем говорили, чтобы все окружающее служило фоном для его "я". Вот почему, если вокруг замечалось "правое" течение, он становился левым, и обратно».
Гр. Гейден был «красочный старик» «с лицом и манерами английского лорда», но при этом «энергичным, чтобы не сказать пылким характером и темпераментом». Граф был одним из самых популярных людей в Думе. Он так часто выступал с возражениями на кадетские нелепости, что другие ораторы то и дело ему возражали, и получалось, что его фамилия упоминалась в прениях чуть ли не чаще всех. Порой прения переходили в диалог, где с одной стороны были кадеты, а с другой гр. Гейден. «Когда возражают, то как-то специально обращаются ко мне, – говорил он. – Почтенный член Г. Думы Родичев всегда на меня смотрит, когда говорит».
Гр. Гейдену и Стаховичу предстояло вдвоем отстаивать русские государственные начала, вопия даже не в пустыне, а среди обезумевших радикалов. Трудностью своей роли ни тот, ни другой не смущались.
Стахович однажды заметил, что отстаивать против большинства то, что он считает правильным и разумным, – «это долг всякого совестливого человека, – на какую бы сторону ни собиралось большинство, часто глухое из-за самодовольно-сознаваемой своей силы».
В другой раз гр. Гейден начал речь так: «На мою долю часто выпадает весьма неблагодарная роль входить на эту кафедру после громких аплодисментов предшествующему оратору и ему возражать; но, тем не менее, я буду возражать».
Гр. Гейден не стыдился, что ему приходилось порой защищать монархические устои и дворянские привилегии. «Я думаю, что сидеть на правой нисколько не позорно, и я всегда полагал, что не место человека красит, а человек место».
На правой стороне оказался также еще один видный октябрист – крупный помещик, владелец 1200 десятин кн. Н. С. Волконский, «речи которого в губернском собрании составляли целое событие в Рязани». Он особенно интересно говорил о земельном вопросе, который касался его, в отличие от кадетских профессоров, непосредственно.
Духовенство участвовало в выборах на правах владельцев церковных земель. Например, в Самаре в предвыборной кампании участвовало почти все духовенство, «включая даже древних протоиерейных соборных старцев, из которых один, с виду елейный, о.Лаврский, оказался завзятым "идейным кадетом"».
В итоге в Г. Думу вошло множество «серых батюшек», по выражению Императрицы Марии Федоровны. Вооружившись церковной риторикой, они принялись нападать на правительство в русле обычной левой демагогии.
«И чувствуется, более чем когда-либо, в такие дни, что в душе этих правителей умер Бог, что в душе их мертв Христос с Его всеобъемлющей любовью, – говорил кадет от. Афанасьев с думской кафедры. – И от страшной боли хочется крикнуть им: "Да слышите ли вы, безумцы, те крики злобы, которые скопляются над вашими головами? Слышите ли вы стоны терзаемых вами? Ведь это дело ваших рук. Или, потеряв стыд и совесть, вы хотите уподобиться Ироду, который купался в еврейской крови? Смотрите! Чаша человеческого терпения переполнилась. Пролитая кровь черным столбом поднялась к небу и вопиет о своем отмщении. Страшный судный день ждет уже вас!"».
Для от. Афанасьева подобные речи кончились лишением сана. Та же участь постигла от. Огнева за подписание Выборгского воззвания.
Отношение благоразумного духовенства к собратьям-социалистам характеризует такой случай. Однажды член Г. Думы II созыва от. Тихвинский попытался получить разрешение митрополита служить в петербургских храмах и для этого попросил у вятского преосвященного удостоверение, что не находится под запретом, подписавшись: «вашего преосвященства усердный слуга свящ.Феодор Тихвинский». Однако архиерей отказал: «Ваши речи в Думе, оскорбляющие религиозно-нравственные чувства истинно-верующего христианина-пастыря, лишают меня возможности дать согласие, чтобы вы совершали богослужение где бы то ни было вне вятской епархии. О богослужении вашем во вверенной мне вятской епархии, к которой вы принадлежите, к великому стыду духовенства и моему прискорбию, – дело будущего. Не могу я представить себе и того, чтобы вы, хотя и было бы с моей стороны согласие, решились совершать богослужение в Петербурге. Не мало есть молитвословий прямо противных вашим взглядам, убеждениям и выступлениям. Это было бы кощунством.
Как бы я желал, чтобы таких усердных слуг как вы не было никогда среди вятского духовенства».

Г. Дума и публика
«в стенах Потемкинского дворца бился пульс страны, – писал Колышко о тех днях. – … все, что способно было в России любить, влюбилось в "избранников народа"».
«Этот парламент мне представлялся каким-то святилищем. Я с благоговением вступала в него и ходила по депутатским местам еле касаясь пола, будто боясь прикоснуться к этому храму», – писала Е. Я. Кизеветтер.
С Г. Думой общество связывало большие надежды. Откуда только ни поступали ей приветственные телеграммы! От правления Коломенской общественной библиотеки, селян села Помокли, сельских обывателей селения Слободище Колябчино, служащих Кыштымского горного округа, Астраханского общества велосипедистов, Весьегонского пожарного общества, родительского комитета Бахмутской женской гимназии, С.Петербургского общества взаимопомощи дворников и швейцаров… Думу приветствовали учреждения местного самоуправления, учебные заведения и отдельные общества – ветеринары, приказчики, официанты, кустари-корзинщики, псаломщики, психиатры, машинисты, мусульмане, буддисты, молокане, старообрядцы… Список корреспондентов любопытен сам по себе: каких только странных обществ не существовало на Руси! И каждое считало своим долгом приветствовать народных представителей.
Г. Дума была завалена прошениями. Ежедневно поступало около 60 почтовых пакетов и 10 телеграмм. Всего за 72 дня ее существования пришло свыше 4000 пакетов и телеграмм. Подавляющее большинство писем касалось земельного вопроса. Попадались и анекдотические обращения вроде жалобы на отсутствие воды в умывальниках на одной железной дороге или просьбы о разводе в обход духовного ведомства. На десяток писем с выражением порицания Г. Думе пришлось более 300 одобрительных.
Кроме надежд, небывалое внимание общества к Г. Думе объясняется и понятным любопытством. Я. В. Глинка, выдававший публике пропуски на заседания, вспоминал, что его столик пришлось поставить во дворе, и очередь выстроилась от Литейного проспекта, то есть почти на полторы версты.

Отставка гр. Витте (22.IV)
Тем временем гр. Витте (14.IV) подал прошение об отставке. Указывая на невозможность совместной работы с Дурново, Витте надеялся, что Государь уволит не его, а его соперника. Но Государь уже давно разуверился в главе правительства, вскоре обронив характерное замечание: «Нет, никогда, пока я жив, не поручу я этому человеку самого маленького дела! С меня довольно прошлогоднего эксперимента. Он для меня до сих пор как кошмар». В итоге были уволены и Витте, и Дурново.
В последние месяцы глава правительства был главным пугалом монархических газет. Они именовали министра «злым духом», «гением зла». Графу Витте ставились в вину и левизна Г. Думы, и аграрные беспорядки, будто бы вызванные проектом принудительного отчуждения, который был разработан Кутлером по приказу Витте, и вообще смута.
Новому главе правительства, консерватору И. Л. Горемыкину, Государь поставил характерное условие: в новый кабинет министров не должен войти ни один сотрудник гр. Витте.
«Граф Витте ушел, – писал А. И. Елишев. – Долго еще и правительство, и общество будут разбираться в груде наспех проведенных им преобразований, нескоро возьмет верный курс наш, отнесенный революционным течением, государственный корабль… за полтора года преобразовательной работы гр. Витте в России водворилась почти полная анархия…
Неужели для того, чтобы созвать Г. Думу и ввести выборных членов в Г. Совет, нужно было довести Россию до такого позорного разложения и распада, которые ставят ее на край гибели и следы которых даже в самом благоприятном случае исчезнут только через несколько поколений?».
Впрочем, «Россия» проницательно замечала, что гр. Витте не лишается своего влияния и еще вернется. Он не вернулся, но был назначен в Г. Совет, хотя еще недавно Государь писал: «Пора нам отстать от старой привычки набивать Госуд. Совет и Сенат – бывшими министрами или людьми, места которых нужно занимать другими, более подходящими». С гр. Витте поступили по «старой привычке», и это, как мы скоро увидим, оказалось большой ошибкой.

Столыпин
Не будь Думы, честный, преданный Горемыкин был бы превосходным главой правительства. Однако теперь нужен был человек совсем другого сорта. Достаточно либеральный, чтобы сотрудничать с Думой и не вызывать столкновений. Достаточно консервативный, чтобы верить вместе с Государем в будущее монархической России. Достаточно красноречивый, чтобы не тушеваться на фоне ораторов из Государственной Думы. Достаточно трудолюбивый, чтобы выдержать огромный объем работы, которую помимо обычного труда министра навалит на него Дума. Наконец, будущий министр в крайнем случае должен быть готов расстаться с жизнью, поскольку эсеры охотятся за всеми представителями государственной власти.
Словом, нужен был Столыпин.
С П. А. Столыпиным Государь познакомился не позднее 1903 г., когда назначил его саратовским губернатором. Принимая Столыпина, Государь ему сказал: «даю вам эту губернию "поправить"». В следующий раз они встретились через год. Столыпин отметил, что Государь «был крайне ласков и разговорчив», «говорили про губернию, про пробудившийся патриотизм». Государь выразил уверенность, что при Столыпине все в губернии «пойдет хорошо».
Когда началась война с Японией, Государь стал много ездить по стране, чтобы повидать и благословить войска, отправлявшиеся на фронт. Летом 1904 г. один из Его маршрутов задел саратовскую губернию. Согласно правилу того времени губернатор в таком случае должен был сопровождать Государя на территории своей губернии. Для Столыпина это выразилось в следующем: ему пришлось приехать, сделав большой крюк через Пензу, в городок Кузнецк, там встретить Государя, а затем дожидаться в Кузнецке Его обратного проезда. А Государю предстояло проехать далеко, немного за Урал. Для деятельного Столыпина это было настоящее мучение. «Посидишь тут целую неделю, потеря времени для того, чтобы при обратном проезде простоять на пустой платформе в парадной форме 10 минут и никого не видеть, т. к. Государь будет, уже, наверное, отдыхать, это тяжко. А в Саратове накапливаются дела», – жаловался он.
Может быть, эта незначительная история имела важнейшие последствия. Среди лиц, сопровождавших Государя, ехал друг Столыпина, кн. Н. Д. Оболенский. Он-то и пообещал «устроить дело с Императором». Никаких карьерных соображений со стороны Столыпина не было. Речь шла лишь о том, чтобы ему поменьше дожидаться в скучном Кузнецке. «Котя» Оболенский обещал послать телеграмму Столыпину, если Государь разрешит не ждать Его возвращения и ехать в Саратов. Но случилось по-другому: «Император сказал ему, что был бы очень рад подвезти меня и вновь увидеться со мною». «Неожиданно, – пишет Столыпин, – мне было приказано сесть в царский поезд, так как Государю угодно меня принять». Судя по всему, Государь подвез его до Пензы или Ртищева, поскольку губернатор вернулся в Саратов раньше, чем рассчитывал.
Но главная удача была не в экономии времени, а в разговоре наедине.
«Он меня принял одного в своем кабинете, и я никогда не видел его таким разговорчивым, – писал Столыпин супруге. – Он меня обворожил своею ласкою. Расспрашивал про крестьян, про земельный вопрос, про трудность управления. Обращался ко мне, например, так: "Ответьте мне, Столыпин, совершенно откровенно". Поездкою своею он очень доволен и сказал: "Когда видишь народ и эту мощь, то чувствуешь силу России"».
Кроме того, Государь заметил: «Если б интеллигенты знали, с каким энтузиазмом меня принимает народ, они так бы и присели».
Прощаясь, он произнес лестные для собеседника слова: «Вы помните, когда я Вас отправлял в Саратовскую губернию, то сказал Вам, что даю Вам эту губернию "поправить", а теперь говорю – продолжайте действовать так же твердо, разумно и спокойно, как до сего времени».
С другой стороны, и Столыпин присмотрелся к Государю, заметил и записал, как при встрече с войсками, идущими на войну, Царь даже поздно вечером выходит говорить с солдатами, как Он помнит слова волостного старшины в Кузнецке: «Не тужи, Царь-батюшка». С тех пор губернатор долго не видел Государя, но того ночного разговора в поезде, конечно, не забывал.
В страшном 1905 году Столыпин не потерял власти над Высочайше вверенной ему губернией. На забастовки рабочих он отвечал: «Кто хочет, пусть оставляет работу и получает расчет, но силой мешать работать товарищу не имеет права» – и обеспечил охрану для тех, кто не хотел бастовать. Когда беспорядки начались в уездах, он вступил с ними в решительную борьбу. Порой он просто говорил с бунтовавшей толпой, и зачастую его красноречия и веры в собственную правоту оказывалось достаточно для успокоения.
Существуют не лишенные легендарности рассказы о том, как только что бунтовавшая толпа опустилась на колени при первых же словах Столыпина, как под впечатлением его слов мятежники позвали священника и был отслужен молебен. Опасность для жизни самого губернатора была огромная. Но он как будто был лишен чувства страха. Однажды перед дулом револьвера он сказал: «Стреляй!» и распахнул пальто – и рука революционера опустилась. Другому враждебно настроенному человеку, шедшему на него, губернатор велел подержать свою шинель, и тот послушался. «И вся толпа изменяет настроение, видя во главе своей уже не зачинщика, а губернатора, которому зачинщик услужливо держит пальто».
Зимой 1905 г. несколько тысяч крестьян с топорами и пилами стали вырубать лес, принадлежавший председателю губернской земской управы Н. Н. Львову. Через несколько дней приехал Столыпин с отрядом казаков. Его переговоры с крестьянами ни к чему не привели. Толпа камнями сбила с седла станового пристава. Тогда Столыпин вышел один к разъяренной толпе и сказал, по свидетельству Львова, – «Убейте меня». И толпа опустилась на колени! Но стоило губернатору сесть в сани, в него полетели камни.
Когда красноречия не хватало, Столыпин требовал присылки новых войск для усмирения мятежа, а в глубине души сокрушался о пролитии крови. Его письма супруге, написанные в те дни, дают яркую картину происходившего.
«Сплошной мятеж в пяти уездах. Почти ни одной уцелевшей усадьбы. Поезда переполнены бегущими, почти раздетыми помещиками. На такое громадное пространство губернии войск мало и они прибывают медленно. Пугачевщина!».
«Теперь 2 ? часа ночи и я с 8 утра за письменным столом. Напрягаю все силы моей памяти и разума, чтобы все сделать для удержания мятежа, охватившего всю почти губернию. Все жгут, грабят, помещики посажены, некоторые в арестантские, мятежниками, стреляют, бросают какие-то бомбы. Крестьяне кое-где сами возмущаются и сегодня в одном селе перерезали 40 агитаторов.
Приходится солдатам стрелять, хотя редко, но я должен это делать, чтобы остановить течение. Войск совсем мало. Господи помоги!».
«В приемной временная канцелярия, писцы работают на ремингтонах. Околоточные дежурят и ночью. И вся работа бесплодна. Пугачевщина растет – все жгут, уничтожают, а теперь уже и убивают. Во главе шаек лица, переодетые в мундиры с орденами. Войск совсем мало, и я их так мучаю, что они скоро все слягут. Всю ночь говорим по аппарату телеграфному с разными станциями и рассылаем пулеметы… Приезжает от Государя генерал-адъютант Сахаров. Но чем он нам поможет, когда нужны войска – до их прихода, если придут, все будет уничтожено».
«…кажется, ужасы нашей революции превзойдут ужасы французской. Вчера в Петровском уезде во время погрома имения Аплечеева казаки (50 человек) разогнали тысячную толпу, 20 убитых, много раненых. У Васильчикова 3 убитых. Еще в разных местах 4. А в Малиновке крестьяне по приговору перед церковью забили насмерть 42 человека за осквернение святыни… Местные крестьяне двух партий воюют друг с другом. Жизнь уже не считается ни во что. Я рад приезду Сахарова – все это кровопролитие не будет на моей ответственности.
А еще много прольется крови».
Но внешне губернатор был невозмутим. 20 октября 1905 г. он объявлял: «В случае производства, как это было сегодня, из толпы выстрелов и бросания бомб, войска откроют огонь. Если повторится стрельба из домов – будет действовать артиллерия».
Летом в Балашовском уезде забастовали врачи и решили бросить больницы и выйти в отставку. Столыпин не напрасно ждал, что благоразумные люди их осудят, но и предположить не мог, в чем выразится осуждение. Толпа в две тысячи человек собралась у гостиницы, где совещались врачи, и угрожала расправиться с ними. Столыпин принялся спасать забастовщиков, выводя их из здания, причем один из камней, пущенных толпой по врачам, попал в его больную правую руку, от чего потом она стала действовать еще хуже. С врачами случайно оказался Н. Н. Львов в качестве исполняющего обязанности предводителя дворянства. Не пришлось ли спасать и его? По словам Гурко, Львов действительно обязан жизнью Столыпину. Последний, впрочем, свидетельствовал лишь о том, что в Львова тоже попал камень.
В толпе кричали: «Они стреляют в вас, а мы должны молчать». Как раз за три дня перед тем было совершено очередное покушение на Столыпина.
«Балашов и до сих пор лишает меня сна, – писал губернатор по прошествии более трех недель. – Я убежден, что если бы не мое случайное присутствие в Балашове, то без человеческих жертв не обошлось бы… Из Петербурга на несколько дней проехал сюда к семье, а завтра назад в демонический Саратов».
Приехавший из Петербурга ген. Сахаров не прожил в Саратове и месяца: его застрелила революционерка, пришедшая к нему на прием якобы с прошением. Губернатор вновь остался один.
Даже чудовищные угрозы революционеров убить детей Столыпина не поколебали его твердость.
Решительность Столыпина доказал еще один яркий эпизод. Напротив Саратова на левом берегу Волги лежит Покровская слобода. Юридически это уже другая губерния – Самарская. Революционеры устроили здесь свою штаб-квартиру, что угрожало, в первую очередь, Саратову. Самарский губернатор Засядко, как уже говорилось, на просьбы прислать отряд казаков закрывался газетой «Matin». Неудивительно, что местный земский начальник обратился за помощью к Столыпину. Тот переплыл Волгу с отрядом казаков и восстановил порядок.
Волевой образ действий П. А. Столыпина в конце концов помог ему одержать верх. Губернатор «сознательно» говорил, что он спас свой город. «В настоящее время в Саратовской губернии, благодаря энергии, полной распорядительности и весьма умелым действиям Губернатора Камергера Двора Вашего Императорского Величества Столыпина, порядок восстановлен», – докладывал Государю ген. Трепов.
Впрочем, современники высказывали прямо противоположные мнения о саратовском периоде государственной деятельности Столыпина. Одни полагали, что он «сплоховал» в Балашове (гр. С. Д. Шереметев), что в Саратовской губ. было больше всего аграрных беспорядков и вообще ее положение было «далеко не блестящее». Стремоухов, занявший тот же пост через пять лет после Столыпина, «не слышал особенно восторженных отзывов о его деятельности, даже от тех, которые его высоко ценили как министра и председателя совета министров». С другой стороны, А. П. Мартынов, ненадолго разминувшийся в Саратове со Столыпиным, отметил, что его имя «было окутано ореолом лучшего из губернаторов», и его преемнику гр. Татищеву «приходилось долго испытывать на себе неудобство сравнений», хотя тот «был далеко не заурядный губернатор». Почему же саратовцы одно говорят Стремоухову и совсем другое Мартынову? По-видимому, противоположные свидетельства родились в противоположных политических лагерях. Среди информаторов Стремоухова мог быть лютый враг Столыпина Дурново, имение которого находилось именно в Саратовской губ. (Сердобский у.).
В дни сильнейших беспорядков саратовский губернатор писал: «Я совершенно спокоен, уповаю на Бога, Который нас никогда не оставлял. Я думаю, что проливаемая кровь не падет на меня». Именно тогда (октябрь 1905 г.) впервые выдвинулась кандидатура Столыпина в министры внутренних дел. Ген. Сахаров тоже говорил об этом. Но дальше Петербурга эта мысль не пошла: «Слава Богу, ничего не предлагали, и я думаю о том, как бы с честью уйти, потушив с Божьей помощью пожар». И еще короче: «Да минует меня сия чаша».
Он очень устал и даже собирался, когда стихнут беспорядки, уйти в отставку с губернаторского поста. Но он жил не в то время, когда можно отдыхать.
Саратовские подвиги Столыпина Государю были хорошо известны. О событиях в Балашовском уезде подробно докладывал ген. Трепов. За взятие Покровской слободы Столыпину даже была объявлена Высочайшая благодарность. Говорили, что именно этот смелый поступок обратил внимание Государя на молодого губернатора. Во всяком случае, вероятно, его выбрали за решимость при подавлении беспорядков, а не за политические или экономические взгляды, тогда едва ли кому-то известные.
Как был сделан этот выбор, раскрывает в своих воспоминаниях отлично осведомленный Гурко. Он говорит, что Государь хотел назначить министром внутренних дел либо саратовского губернатора Столыпина, либо смоленского губернатора Н. А. Звегинцова. Сам Государь предпочитал первого, но предоставил выбор Горемыкину. Тот тоже назвал первого. Нашел, так сказать, открыл нового министра именно Государь, имевший возможность убедиться в силе таланта Столыпина по деятельности того в Саратове.
Горемыкин вызвал кандидата в Петербург. 25.IV в шесть часов вечера их обоих принял Государь. О предложении Столыпин был предупрежден заранее. И, по словам газет, уже отказывался.
«Я откровенно и прямо высказал Государю все мои опасения, – писал Столыпин супруге, – сказал ему, что задача непосильна, что взять накануне Думы губернатора из Саратова и противопоставить его сплоченной и организованной оппозиции в Думе – значит обречь министерство на неуспех. Говорил ему о том, что нужен человек, имеющий на Думу влияние и в Думе авторитет и который сумел бы несокрушимо сохранить порядок. Государь возразил мне, что не хочет министра из случайного думского большинства, все сказанное мною обдумал уже со всех сторон».
Это, кстати, было важное замечание. Если бы назначение министра определяло большинство Думы, то это был бы уже другой государственный строй – парламентская монархия. Пока же министры назначались Государем – это все-таки оставалось самодержавие, как бы ни оспаривали этот факт либералы.
«Я спросил его, думал ли он о том, что одно мое имя может вызвать бурю в Думе, он ответил, что и это приходило ему в голову. Я изложил тогда ему мою программу, сказал, что говорю в присутствии Горемыкина как премьера, и спросил, одобряется ли все мною предложенное, на что, после нескольких дополнительных вопросов, получил утвердительный ответ».
Словом, Столыпин испробовал все доводы, чтобы отказаться от поста, но не смог переубедить Государя. Наконец он просто отказался.
«В конце беседы я сказал Государю, что умоляю избавить меня от ужаса нового положения, что я ему исповедовался и открыл всю мою душу, пойду только, если он, как Государь, прикажет мне, так как обязан и жизнь отдать ему и жду его приговора. Он с секунду промолчал и сказал: "Приказываю Вам, делаю это вполне сознательно, знаю, что это самоотвержение, благословляю Вас – это на пользу России". Говоря это, он обеими руками взял мою и горячо пожал. Я сказал: "Повинуюсь Вам", – и поцеловал руку Царя. У него, у Горемыкина, да, вероятно, у меня были слезы на глазах».
Николаю II редко приходилось приказывать. Свои желания Он обыкновенно выражал в форме просьбы. Но этот приказ и последовавшее за ним мгновенное согласие Столыпина показывают, что в тот день старинная русская монархия была жива.
Апреля 26-го. «Двора Нашего в звании камергера, саратовскому губернатору, действительному статскому советнику Столыпину – Всемилостивейшее повелеваем быть министром внутренних дел, с оставлением в придворном звании».
Через несколько дней между Столыпиным и саратовскими октябристами состоялся любопытный обмен телеграммами. «Знаем, что приняли тяжелую ответственность как преданный народа (так в тексте), что лично Вам ничего не надо», – писали саратовцы. «Особенно тронут тем, что так верно поняли мое душевное состояние», – ответил новый министр со своей обычной искренностью.
«Вчера судьба моя решилась! – писал Столыпин. – Я министр внутренних дел в стране окровавленной, потрясенной, представляющей из себя шестую часть шара, и это в одну из самых трудных исторических минут, повторяющихся раз в тысячу лет. Человеческих сил тут мало, нужна глубокая вера в Бога, крепкая надежда на то, что Он поддержит, вразумит меня. Господи, помоги мне. Я чувствую, что Он не оставляет меня, чувствую по тому спокойствию, которое меня не покидает».
Итак, душевное состояние Столыпина и Государя на пороге думской монархии было очень сходно.

Первые шаги Столыпина на посту министра внутренних дел
Столыпин не стал устраиваться в Петербурге надолго. Недооценивая силу своего дарования, он предполагал, что долго на новом посту не продержится.
«Первое дневное заседание Совета министров под председательством Горемыкина, на котором я присутствую. Сижу против председателя. Около меня свободный стул. Заседание уже началось. Входит высокий, статный, привлекательной наружности молодой человек. Издали поклонившись председателю, садится за стол рядом со мной. Шепотом спрашивает меня, давно ли началось заседание и какое дело сейчас обсуждается Советом… Сам он внимательно прислушивается к прениям, но участия в них не принимает. Несколько раз ему приходится отвечать на обращенные к нему вопросы. Говорит кратко. Держит себя крайне скромно. Видимо, ко всему и ко всем присматривается. По обращенным к нему вопросам догадываюсь, что это новый министр внутренних дел».
Так передавал свое первое впечатление от Столыпина один из чиновников. Действительно, многие современники писали о скромности, с которой держал себя новый министр внутренних дел в первое время после своего приезда в Петербург. В заседаниях Совета министров он помалкивал, а в своем министерстве часто ссылался на то, как дела решались «у нас в Саратове» или «у нас в Гродно».
Однако необходимо заметить, что Столыпин не был наивным провинциалом, ошеломленным столичным великолепием. В свое время он учился в Санкт-Петербургском Императорском университете, а затем служил чиновником в министерствах внутренних дел и земледелия. Значит, столица для него не была в диковинку. Скромность же нового министра вполне естественна для человека, который не знает собственной силы и не надеется долго продержаться на своем посту.
Столыпин сразу же заявил себя сторонником сотрудничества с народным представительством. В одном из писем он назвал себя «первым в России конституционным министром внутренних дел». Обратившись (29.IV) к чинам своего ведомства, он сказал: «Наша обязанность – предоставить все наше умение, весь накопившийся опыт в помощь людям, избранным населением и поставленным Государем для решения вопросов законодательных. Мы же, люди служилые, как и все честные русские люди, забудем, конечно, о себе и будем в эту историческую минуту помнить только о России».
В том же смысле Столыпин писал супруге: «Я задаюсь одним – пробыть министром 3-4 месяца, выдержать предстоящий шок, поставить в какую-нибудь возможность работу совместную с народными представителями и этим оказать услугу родине».
По сведениям «России», Столыпин также заявил своим сослуживцам, что вопрос об амнистии является неминуемым, ввиду настроения в стране и настойчивости членов Думы в этом отношении. Иными словами, новый министр готов был подчиниться народному представительству в этом сложнейшем вопросе.
Первая задача, которая стояла перед Столыпиным на новом посту – борьба с продолжавшейся революцией, но уже в масштабах не Саратовской губернии, а всей России. Он рассылал по губерниям телеграммы с призывами действовать «самым решительным образом». Его циркуляры напоминали распоряжения полководца накануне сражения.
«Ввиду ожидаемого с ближайших же дней возникновения общих беспорядков прошу немедленно распорядиться обысками, арестами руководителей революционных и железнодорожных, а также боевых организаций и агитаторов среди войск, хранителей оружия и бомб… Кроме того, необходимо сейчас же принять все меры [к] охранению правительственных и железнодорожных сооружений, телеграфов, банков, тюрем, складов и магазинов оружия и взрывчатых веществ, в особенности узловых станций, предупредив телеграфные сношения агитаторов между собой и поставив в полную готовность охранные поезда. Если заметите, что телеграф в руках мятежников, то предпочтительно закрыть его вовсе. На случай перерыва телеграфа и телефона обеспечьте заранее способы сношений между органами власти, хотя бы при помощи частных лиц. Затребуйте словесно от жандармских начальников сведения о воинских частях, зараженных пропагандой, для соображений в распределении охраны и имея в виду, что революционеры рассчитывают на выдачу им солдатами оружия.
Примите действительные твердые меры [к] обузданию печати, с закрытием, если нужно, типографий, и к защите помещичьих владений».
Однако новый министр оставался таким же противником кровопролития, каким был в Саратове.
В те дни министр внутренних дел часто вел прием посетителей. Гр. Д. И. Толстой, у которого было к нему дело, пришел на такой прием и потом писал другу: «он человек, которого мне искренно от всей души жаль! Много всякой муки примет он, и никто спасибо не скажет!.. В день, когда я у него был, в приемной ожидало человек 40 и, хотя я вошел к нему 10-м или 12-м, мне пришлось прождать часа 2. Принял меня он мило, но я, конечно, его лишней минуты не задержал».
Открытие Государственной Думы (27.IV)
Торжественное открытие Г. Думы было назначено на 27 апреля 1906 г. Гр. С. Д. Шереметев заранее назвал этот день «погребальным».
«Завтра настанет уже новая эра, где между Царем и народом нагромоздится непроницаемою стеной Г. Дума, – писали «Московские ведомости». -
Узкая межа разделяет день 26 апреля от рокового дня 27 апреля, – а между тем какая откроется пропасть между этими двумя днями! Такая же пропасть, какая существует между истиной и ложью, между светом и мраком! Сегодня еще мы живем в вековечной истинной России, среди света Русской правды, – а завтра уже нами будут командовать подставные, фальшивые «представители народа», которые повергнут нас и всю Россию в непроглядный хаотический мрак».
Государь раньше обычного срока переехал из зимней резиденции – Царского Села – в летнюю – Петергоф. «…вероятно для того, чтобы иметь возможность приехать на открытие Думы водой, а не по железной дороге, и избегнуть довольно опасного проезда в экипаже по улицам Петербурга». Водным путем, сначала на яхте «Александрия», затем на паровом катере «Петергоф», Государь отправился прежде всего в Петропавловскую крепость и долго молился у гробницы своего отца, от которого получил в наследство пошатнувшуюся ныне самодержавную власть.
В Георгиевском тронном зале Зимнего дворца были установлены две эстрады. Справа от трона стояли члены Царствующего дома, фрейлины в русских сарафанах и кокошниках, министры, члены Г. Совета и другая «мундирная публика». «Все мы были в полной парадной форме, а придворные дамы – во всех своих драгоценностях», – писал Великий Князь Александр Михайлович, прибавляя со свойственным ему сарказмом: «Более уместным, по моему мнению, был бы глубокий траур». Между прочим, отсутствовала Великая Княгиня Елисавета Федоровна, говорили, что неспроста, поскольку она «не должна присутствовать на торжестве движения, жертвой которого пал Ее Августейший Супруг».
«В раззолоченной толпе я увидал знакомое приятное лицо нового министра внутренних дел Столыпина. Он бодр и свеж, как всегда, но глаза задумчивы и грустны…».
Затем прошествовали на левую сторону зала члены новоиспеченной Думы – «какие-то "штатские": все больше черные сюртуки, "господа" по большей части во фраках». Впрочем, здесь можно было увидеть самые экстравагантные наряды, начиная от поддевок и национальных уборов (например, Наконечный явился в мазурском костюме) и кончая лиловым спортивным костюмом некоего дворянина Тверской губернии.
«В первом ряду выделялся В. Д. Набоков, стоявший с надутым видом, засунув руки в карманы, рядом с ним отталкивающий Петрункевич, кривая рожа Родичева», – писал Крыжановский, не скрывая своих чувств.
Некоторые лица пришли «нестриженные и даже немытые», в потертой или даже грязной одежде, «одним словом, нарочито в таком одеянии, в каком ни один рабочий или мастеровой не пойдет (да и тогда бы не пошел) в праздник в гости». Несомненно, это была демонстрация. «Бедностью этого объяснять нельзя, во-первых, потому, что депутатов выбирали более или менее из лиц сравнительно состоятельных; во-вторых, потому что ведь все депутаты получили еще дома прогонные деньги в таком количестве, что из них можно было, – конечно при желании, – сэкономить на сапоги и пиджак».
По-настоящему выделялся не Набоков и не дворянин в спортивном костюме, а другой человек. «Это М. А. Стахович на общем темном фоне сияет золотом камергерского мундира. По одеянию, по связям, по придворному обычаю ему бы надо быть на правой половине зала, а не там среди разношерстной толпы; может быть оттого лицо у Стаховича сконфуженное и растерянное».
Контраст между правой и левой стороной зала был поразительный. Сотрудник «Биржевки» сравнил открывшееся ему зрелище с картиной Семирадского, изображающей встречу двух миров – языческого и христианского.
«Обе стороны и по одежде и по размещению были самим церемониалом как бы противопоставлены одна другой, и оне с чувством взаимного отчуждения и недружелюбия рассматривали друг друга». Затем пустоту между двумя эстрадами заполнила «третья наша историческая стихия» – Петербургский митрополит, члены Св. Синода, придворное духовенство.
Церемониал открытия Думы в Зимнем начался в 2 часа дня с Высочайшего выхода. Стукнул жезл церемонимейстера. Издалека зазвучал национальный гимн. Первыми шли сановники, далее несли государственные регалии – корону, скипетр, державу, государственный меч, государственное знамя, государственную печать. Шествие замыкал Государь в сопровождении обеих Императриц и всех Великих Князей. «Государь поразил меня своим видом: цвет лица у него темный, глаза неподвижно устремлены вперед и несколько кверху; видно было, что он внутренно глубоко страдает. Многие из нас почувствовали опять прилив знакомого чувства, когда горло как-то сжимается… Государыня мать, глубоко расстроенная, едва сдерживала слезы; молодая царица являла больше самообладания».
С правой стороны закричали «ура», но из членов Г. Думы эту демонстрацию верноподданнических чувств поддержали несколько человек «и сразу осеклись, не встретив поддержки».
Митрополит в сослужении с высшим духовенством совершил молебен. «Время от времени я взглядывал на Думу: на лицах было видно смущение, глаза у большей части потуплены; крестились немногие и изредка; но впечатление продолжительной церковной службы сделало свое дело: понемногу и Дума "разогрелась". Против меня стоял молодой крестьянин с упорно опущенными в землю глазами; сначала он воздерживался молиться; потом стал изредка креститься и наконец размолился усердно». Затем высшее духовенство проследовало на возвышение справа от трона, низшее вернулось в дворцовый собор. Великие князья заняли три нижние ступени трона, несколько придворных стали у подножия.
«Между тем Государь остался один на прежнем месте между эстрадами. Когда все расставились (так в тексте) около трона, взоры зала обратились на Него, стоявшего одиноко. Напряжение чувств достигло высшей степени. С полминуты Он продолжал стоять неподвижный, бледный, по-прежнему страдальчески сосредоточенный. Наконец Он пошел замедленным шагом по направлению трона; неторопливо поднялся на ступени, повернулся лицом к присутствующим и, торжественно подчеркивая медлительностью движений символическое значение совершающегося, воссел на трон. С полминуты Он сидел неподвижно в молчании, слегка облокотившись на левую ручку кресла».
Наконец Государь поднялся и громко прочел приветственное слово с листа, поданного министром двора. Текст этой речи особенно интересен потому, что Государь написал его лично, отклонив все предложенные Ему чужие варианты – Горемыкина, Победоносцева, гр. Палена и др.:
«Всевышним Промыслом врученное Мне попечение о благе Отечества побудило Меня призвать к содействию в законодательной работе выборных от народа.
С пламенной верой в светлое будущее России Я приветствую в лице вашем тех лучших людей, которых Я повелел возлюбленным Моим подданным выбрать от себя.
Трудная и сложная работа предстоит вам. Верю, что любовь к Родине, горячее желание послужить ей воодушевят и сплотят вас.
Я же буду охранять непоколебимыми установления, Мною дарованные, с твердой уверенностью, что вы отдадите все свои силы на самоотверженное служение Отечеству для выяснения нужд столь близкого Моему сердцу крестьянства, просвещения народа и развития его благосостояния, памятуя, что для духовного величия и благоденствия Государства необходима не одна свобода, необходим порядок на основе права.
Да исполнятся горячие Мои желания видеть народ Мой счастливым и передать Сыну Моему в наследие Государство крепкое, благоустроенное и просвещенное.
Господь да благословит труды, предстоящие Мне в единении с Государственным Советом и Государственной Думой, и да знаменуется день сей отныне днем обновления нравственного облика Земли Русской, днем возрождения ее лучших сил.
Приступите с благоговением к работе, на которую Я вас призвал, и оправдайте достойно доверие Царя и народа.
Бог в помощь Мне и вам».
В речи Государя необходимо особо отметить слова: «Я же буду охранять непоколебимыми установления, мною дарованные». Эта фраза, позаимствованная из отклоненного чужого проекта, означала, что манифест 17 октября о даровании Думы Государь не отменит и что Думу созвали с серьезными намерениями. Маклаков впоследствии видел в этих словах обещание, почти эквивалентное присяге Монарха конституции. Особенно отмечалось, что Государь не употребил слова «Самодержец».
Помимо этого Государь указал и главные задачи, стоящие перед «лучшими людьми» России: «выяснение нужд столь близкого моему сердцу крестьянства, просвещение народа и развитие его благосостояния». Затем Государь напомнил: «для духовного величия и благоденствия государства необходима не одна свобода – необходим порядок на основе права», подчеркивая тем самым и неприкосновенность частной собственности, и необходимость борьбы с революционным движением.
Он все-таки надеялся на здравый смысл Думы и на ее работоспособность.
«…утешаю себя мыслью, – говорил за несколько месяцев до того Государь, – что мне удастся воспитать государственную силу, которая окажется полезной для того, чтобы в будущем обеспечить России путь спокойного развития, без резкого нарушения тех устоев, на которых она жила столько времени».
Прекрасная речь Государя произвела большое впечатление, но главным образом не на Думу, а направо от трона. У многих на глазах стояли слезы.
Поэт и Великий Князь Константин Константинович, плакавший при чтении этой речи, записал в дневнике: «Слова речи были так хороши, так правдивы и звучали так искренно, что ничего нельзя было бы добавить или убавить».
Не отстал от него и всегда сдержанный П. А. Столыпин, написавший супруге: «Государь свою речь (которую сам сочинил) сказал с таким чувством, что надо было быть каменным, чтобы не расчувствоваться. Это была не речь, а пламенная молитва».
«у нас, не скрою, как-то щекотало в горле», – вспоминал А. А. Савинский.
Но такое отношение речь Государя встретила не у всех слушателей. Великий Князь Александр Михайлович вспоминал: «Я сам бы не удержался от слез, если бы меня не охватило странное чувство при виде жгучей ненависти, которую можно было заметить на лицах некоторых наших парламентариев. Мне они показались очень подозрительными, и я внимательно следил за ними, чтобы они не слишком близко подошли к Никки» (то есть к Государю).
В свою очередь Столыпин и министр финансов В. Н. Коковцев наблюдали за одним из рабочих, стоявшим в толпе народных представителей, который настолько выделялся своим насмешливым выражением лица, что оба министра задались вопросом: «нет ли у этого человека бомбы и не произойдет ли тут несчастья».
Нечто подобное чувствовала и мать Государя Императрица Мария Федоровна: «Они смотрели на нас, как на своих врагов, и я не могла отвести глаз от некоторых типов – настолько их лица дышали какой-то непонятной мне ненавистью к нам всем». Ее младшая дочь сделала подобное же наблюдение относительно рабочих: «…было впечатление, что они нас ненавидят».
Так начиналась первая Государственная дума Российской Империи: проникновенная «не речь, а пламенная молитва» Государя, слезы направо от трона и насмешки и ненависть налево, со стороны самих выборных от народа.
Под крики «ура» и звуки национального гимна члены Императорской фамилии и придворные покинули зал. Остальные расходились беспорядочной толпой, два мира смешались.
Прямо из Зимнего дворца народные представители направились на пароходиках к месту своих заседаний в Таврический дворец. Там, не теряя времени (кое-кто даже на втором молебне не присутствовал), депутаты пустились в дебаты об амнистии для революционеров, «пострадавших за освобождение родины».
На этот молебен приехали и министры, причем предполагалось, что после богослужения правительство и народные представители познакомятся. Однако по окончании молебна к членам правительства подошел лишь один депутат, граф Гейден.

Таврический дворец
Для заседаний Г. Думы был выделен великолепный Таврический дворец. Потемкин строил его для развлечений, а не для работы, поэтому приспособить здание для нужд представительного собрания оказалось непросто. Отметим, что об А. А. Бруни, которому была поручена эта задача, гр. И. И. Толстой заметил, что не поручил бы ему перестроить даже собачью конуру.
Зал заседаний сделали из оранжереи. Это помещение отличалось на редкость отвратительной акустикой. На весь зал мог звучать лишь очень хороший голос. Как правило, очередную речь слышали только сидящие на передних скамьях, а остальным депутатам приходилось стоять в проходах или у кафедры.
«Начать хотя бы с того, что половина членов Думы (сколько нас, около 400, ну скажем 200) 200 членов Думы, с своих мест никогда ничего не слышат. Такова акустика зала. Чтобы понять о чем идет речь, половина членов Думы должна встать с мест и направиться к кафедре, где, стоя в проходах, и мешая другим, они получают возможность следить за ходом законодательной работы. Но когда заседание длится от 11 утра до 1 часа (перерыв), от 2 до 6 (второй перерыв) и от 8 вечера до 12 ночи, то нельзя же все заседание простоять в проходах».
Президиум, располагавшийся за спиной оратора, тоже плохо его слышал. Муромцев вынужден был слушать резкого Аладьина, стоя и перегнувшись через председательскую кафедру, так что шутили, что Муромцев делает над депутатом «стойку». Один из председателей уверял, что однажды возглас с места и ответ оратора долетели до него «в порядке обратном тому, в каком они были произнесены». Крики с мест президиуму были слышны лучше, поскольку кричавшие сидели лицом к нему. Это обстоятельство вызывало бесчисленные претензии, что председатель применяет репрессии к шумящим слушателям, а не к оратору, который их провоцирует.
В наилучших акустических условиях были стенографистки, чей стол находился непосредственно перед кафедрой, то есть между оратором и слушателями. Поэтому Председатели узнавали о многих репликах обеих сторон только из стенографических отчетов.
Многочисленные попытки распорядительной комиссии улучшить акустику оказались тщетными. Столь серьезный недостаток думского зала заседаний повлек за собой важное последствие: многие видные члены Г. Думы заработали свою популярность не столько умом, сколько голосовыми данными – например, гр. Бобринский 2 однажды прямо сознался, что фракция выставила его оратором ввиду его громкого голоса.
Неудачно было и освещение зала заседаний. Окна располагались за спиной оратора, то есть свет бил в глаза сидящим депутатам, в нарушение элементарных гигиенических соображений. Многие испортили в Г. Думе зрение и ушли из нее в очках.
Для министров был сооружен возле дворца особый павильон, соединявшийся с Полуциркульным залом застекленной галереей. Заведовал этим помещением чиновник особых поручений при председателе Совета министров Л. К. Куманин, «заведующий министрами», как его шутя называли.
Даже для царской ложи не нашлось хорошего помещения. Она, наряду с местами для публики, располагалась на хорах, под потолком, «чуть ли не на чердаке», и пробираться сюда следовало по каким-то закоулкам. Впрочем, Государь не почувствовал это неудобство на себе, поскольку за все 11 лет существования Г. Думы посетил ее всего один раз.
Хуже всего в Таврическом дворце была его полная ветхость. Потолок бывшей оранжереи совершенно прогнил, что в 1907 г. чуть не привело к трагедии. 30 мая 1908 г. обвалилась часть карниза с одной из колонн Екатерининского зала, чудом не поранив депутата Замысловского, который едва успел отскочить. Неоднократно поднимался вопрос о постройке для Г. Думы нового здания, но это вполне обоснованное решение так и не было принято, вероятно, ввиду его непопулярности: депутаты не хотели прослыть расточителями перед лицом своих голодных избирателей.
Дворец, однако, отлично отвечал своему настоящему назначению. Утомленные депутаты выходили отдыхать в роскошную залу, бывшую бальную, ставшую ныне кулуарами народного представительства. Шидловский писал о «неописуемой красоте» этого помещения, впрочем, проигравшего при снятии с потолка росписи. «К красоте и величию этого зала я так и не мог привыкнуть, всегда восхищаясь его пропорциями, строгостью и красотой линий», – вспоминал сотрудник канцелярии Н. И. Астров.
Сравнивая русскую Г. Думу и французскую Палату депутатов, Еропкин отмечал, что в Париже «все как-то мизернее; нет этого величия, этой старины нашего Таврического Дворца, где огромный Екатерининский зал с колоннами превращен был в кулуары и роскошью и размерами превосходил залу заседаний. … А в палате депутатов в Париже кулуары – это просто коридоры с каменными полами».
В Екатерининской зале депутаты беседовали между собой и с репортерами, а порой, когда заседание затягивалось заполночь, попросту спали на креслах. Отсюда же открывались огромные двери прямо в превосходный Таврический сад. Здесь в пруду можно было даже удить рыбу!
«Вот дружно сидят на берегу пруда социал-демократ и крайний правый, занятые ловлей карасей в сачок. Они уже забыли, что несколько минут тому назад ругали друг друга отборными словами в зале заседаний, и теперь оба весело смеются, мирно беседуя.
Кучка депутатов окружила рыболовов. Оказывается, поймана рыба, но никто не знает ее названия.
– Пойдемте к Хомякову! Он ведь теперь член рыболовной комиссии, – острит один из присуствующих. Все смеются.
Но вот задребезжал звонок. Заседание сейчас возобновится.»

Неспособность Г. Думы к законодательной работе
По образованию и дарованиям почти все народные представители были серы. «За исключением разве некоторых крестьянских делегатов, в подавляющем большинстве случаев в Г. Думу прошло отребье провинциальной так называемой "интеллигенции" – какие-то земские врачи, бухгалтеры, политические ссыльные, учителя и т. д. Многие депутаты приехали в Думу прямо из тюрем, где они содержались за свою революционную деятельность». К примеру, проф.Гредескул пробыл 4 месяца в тюрьме и только 9.IV был выпущен, и то для проезда на поселение в Архангельскую губ.
Вообще нравственный облик депутатов оставлял желать лучшего. «О некоторых членах Думы стали вдогонку поступать приговоры волостных и иных судов, коими они были осуждены за мелкие кражи и мошенничества: один за кражу свиньи, другой – кошелька и т.п.». Один из новоявленных членов Г. Думы от Тамбовской губ. «…оказался в пиджаке, украденном во время погрома и опознанном собственником на плечах "депутата"…». Сызранский деятель Крестьянского союза Андреянов вскоре после начала занятий Г. Думы умер от запоя, причем Пустошкин объявил, что смерть вызвана потрясением от отказа Государя принять депутацию народных представителей.
«Неурожай у нас на людей, могущих быть законодателями, – писала «Россия». – Неурожай, угрожающий голодом. Так и будем знать. Народная нива, вспоенная кровью, загроможденная анархическим насилием, на некоторое время испорчена. Поздний озимый посев, произведенный 17 октября, дал печальные результаты. Вместо ржи и пшеницы мы видим крапиву и лопух…
Иные говорят, что Дума явилась у нас слишком рано, другие, – что она пришла слишком поздно. Одно ясно, она родилась невовремя… Мы построили свое государственное здание в такую годину, когда почти невозможно населить его здоровыми людьми».
А вот впечатления Крыжановского: «Депутаты из мужиков и писарей в грязных косоворотках и длинных сапогах, немытые и нечесаные, быстро расхамевшие, все эти Аникины, Аладьины, были ужасны». «Достаточно было пообглядеться среди пестрой толпы "депутатов", а мне приходилось проводить среди них в коридорах и в саду Таврического дворца целые дни, чтобы проникнуться ужасом при виде того, что представтяло собой первое русское представительное собрание. Это было собрание дикарей. Казалось, что русская земля послала в Петербург все, что было в ней дикого, полного зависти и злобы».
А. А. Киреев в своем дневнике назвал Г. Думу I созыва «карикатурой» народа. В отношении радикалов это, пожалуй, было справедливо. Но в I Думе было немало и обычных крестьян. Их лично интересовало в законодательной работе прежде всего ежедневное содержание депутата – 10 рублей, крупная сумма для простого хлебопашца. Впрочем, 9 рублей полагалось отсылать избравшему депутата сельскому обществу – расплачиваться с ним за избрание.
«Что есть крестьянский депутат? – спрашивал шуточный «кадетский катехизис». – Крестьянский депутат есть доверчивое существо, которое из десяти рублей ежедневно девять отсылает в крестьянское общество, а за один рубль обязано слушать Винавера и Петрункевича».
Рубля, очевидно, не хватало, и потому искали приработков. Продавали публике за 25 рублей право посидеть в заседании на депутатском кресле. На Шпалерной полиция поймала раз депутата, продававшего свой входной билет. Ходили анекдоты «о члене Г. Думы, торговавшем на Сенной, члене Думы, поступившем в дворники», один вроде бы открыл курятную.
После личного благосостояния члена Г. Думы крестьянина интересовало благосостояние своего сословия вообще, то есть земельный вопрос. Вот характерная зарисовка – правда, из кулуаров второй Думы, но про тех же персонажей:
«Крестьян-депутатов сразу отличишь, хотя некоторые из них и нарядились в "спинжаки", в этих "кулуарах" под одной примете – ходят они всегда кучей, остановившись, немедленно становятся в кружок и устраивают нечто вроде сходки, и даже с неизменным "горланом" – этим резонером всякой сходки.
– Что ж, земли-то дадут или нет? – спрашивает кудельная борода в серой сибирке.
– Чать слышал вчера?
– Ничего не поймешь…
В разговор вмешивается козлиная бородка, видимо из волостных писарей, с претензией на ученость.
– Допущают отчуждение собственности земель – можете понять сами, – докторально заявляет козлиная бородка и тычет вперед номер кадетской «Речи», – вот здесь прописано достаточно явственно.
Начинается чтение передовой статьи – так, как читают газету крестьяне: медленно, с толком, с расстановкой и слегка нараспев.
Слушают кругом как дети – немного разинув рты и пяля глаза».
Каким образом столь разношерстное собрание могло осуществлять законодательную работу? Только под руководством интеллигентной верхушки. Всем прочим предстояла роль статистов. Крестьяне, как и предсказывал Коковцев, пересказывали эпическим слогом слышанное от других. Рабочие читали революционные речи, невесть кем написанные, да и прочесть порой не умели. Однажды председатель предложил такому оратору (Бабенко): «Если вас затрудняет чтение, то читаемое вами мы приложим к журналу». В другой раз слесарь Михайличенко сетовал на «прерогативу», поставленную перед Думой в лице Г. Совета, подразумевая под этим непонятным термином «рогатину». Фамилию депутата Тенисона переделали в «Тянивсон», а «Русское знамя» уверяло даже, будто слово «президиум» произносилось крестьянами-депутатами как «прижидиум».
«Только в России могут думать, что сразу, без подготовки, призванные из наших необразованных слоев способны управлять государством. Ни в одной стране еще не было такой палаты как наша…», – говорил на церемонии открытия Г. Думы в Зимнем дворце один из сановников.
В том же смысле полутора годами позже высказался безымянный извозчик, уверявший жену Клюжева, что «это не мужицкое дело»: «И что это за времена пришли. Вот давеча везу я в Думу своего брата мужика, как есть настоящего крестьянина. И будет этот мужик сидеть там рядом с генералом, как ровня. Ну что тут хорошего? По мне ничего путного не будет».
Началась битва за сердца и души членов Г. Думы крестьян. По замыслу Рачковского октябрист депутат Ерогин на казенные средства устроил для новоиспеченных законодателей от сохи общежитие на Кирочной ул., обитатели которого подвергались монархической пропаганде. Но просвещение крестьян не входило в расчеты левых вожаков, поэтому Аладьин быстро выманил половину обитателей дома в свою фракцию. Любопытно, что священник, приставленный к крестьянскому общежитию, опасался за свою жизнь и ответил Пэрсу, просившему о встрече: «В следующий четверг, если раньше меня не убьют».
Несмотря на первую неудачу, остроумная идея не погасла. В 1907 г. мы уже видим общежитие на Сергиевской, 42, а затем на Захарьевской ул. под началом г-жи Степановой-Дезобри, участницы Союза активной борьбы с революцией и анархией. В каждой комнате находилось 6-8 кроватей. Жители подчинялись строгому режиму с чтением утренних и вечерних молитв, запретом принимать гостей и т. д. За жилье и обед каждый депутат платил 40 р. в месяц. К январю 1908 г. в общежитии находилось 28 лиц.
Кадеты, интеллигентные и состоятельные, тоже не нашли отклика в сердцах крестьянских депутатов. «"Господская партия", решали они про себя и переставали к нам ходить». Успеха на поприще завоевания крестьянства добился только Аладьин. В его фракции обещали землю, и наивные хлебопашцы спешили встать под аладьинские знамена.
Мудрый Крыжановский потом писал, что «за десятину земли крестьянин продаст Царя и Бога». Это, конечно, гипербола, но она очень точно характеризует простодушное тяготение крестьян к земле. А П. Б. Струве сгоряча сказал, что популярность трудовиков – это признак одичания.
Ловкие трудовики устраивали в кулуарах нечто вроде митингов, агитируя среди легковерных товарищей по Г. Думе в пользу своих утопических аграрных проектов. Толпы крестьян стояли и смотрели «в рот оратору, как бы ожидая, не вылетит ли оттуда желанная земля».
Агитация среди крестьян велась и по общеполитическим вопросам. Обратимся к тем же зарисовкам о второй Думе, применимым и к первой:
«При мне один "товарищ" обрабатывал такого крестьянского трудовика, – так даже в пот его ударило, а крестьянин все на своем стоял.
– Сначала нужно добиться политических свобод, а потом экономические придут уже сами.
– Чего? Что я с твоей свободой – буду по полю с голым пузом бегать?!
– Да ведь свобода личности.
– Какая там свобода без земли – я и так не арестант, на свободе хожу… А вот жрать народу нечего – это точно.
– Но ведь при освобождении…
Крестьянин обрывает резко.
– Стракулисты и больше ничего! Язычники – только языком болтаете зря…
И сердито отходит».
Сколько таких революционных искр было брошено в простые умы крестьянских депутатов?

Муромцев – Председатель Г. Думы
Еще в детстве Муромцеву довелось услышать о себе любопытное предсказание: якобы ему предстояло стать президентом русского Национального собрания. А играл этот странный ребенок в «государство», сочиняя конституцию и издавая газету для воображаемой страны.
«Председатель Юридического общества, городской и земский гласный, независимый по состоянию, всегда такой же красивый и величавый, спокойный и замкнутый, всеми уважаемый издалека, но для посторонних непроницаемый», – таким его знали москвичи. Муромцев показал себя хорошим председателем на ноябрьском земском съезде и на ответственном заседании Московской городской думы 15.X.1905. С апреля 1905 г. готовился к председательству в Думе, составляя проект ее будущего Наказа (регламента) и намечая даже такие мелочи, как покрой сюртука председателя.
Благодаря соглашению почти всех депутатов Муромцев был избран почти единогласно. При предварительном голосовании за него оказалось 426 записок из 436, после чего решили даже не проводить баллотировку шарами, так как итог был очевиден.
Зная о предстоящем избрании, Муромцев, однако, не заготовил председательской речи и составил ее непосредственно на заседании, после подачи записок. В этом историческом выступлении Государь именовался конституционным Монархом – первая ласточка непонимания, которое пройдет красной нитью через всю историю Думы. Позже Муромцев утверждал, что «сферы» просили его не употреблять слово «конституция». Однако в отличие от Государя он предпочел выразиться откровенно.
Особенность председательства Муромцева была в его величии. Депутаты-крестьяне говорили, что он ведет заседание как обедню служит. «Муромцев имел репутацию председателя Божией Милостью», – писал Маклаков. «Он не говорил, а изрекал», – вспоминала Тыркова-Вильямс.
Кн. Оболенский писал, что «Муромцев по натуре был талантливым актером. Как в частной, так и в общественной жизни он всегда несколько позировал». Вот и теперь он «изучил свою роль во всех деталях». «Нигде, ни при каких условиях он не забывал своего высокого положения. Выработал себе манеры, жесты такие, какие, согласно его артистической интуиции, должна была иметь его председательская особа. Мне казалось, что он даже ел и спал не так, как все, а "по-председательски". И, несмотря на то, что во всем этом искусственно созданном им облике было много наигранного и напускного, всем казалось, что такой он и есть – торжественный, величавый и властный».
Председатель обращался к Думе с почтительной вежливостью: «Угодно Думе постановить выразить через председателя благодарность за полученное приветствие?», «Когда угодно будет приступить к обсуждению этого предложения?». «Угодно Государственной Думе признать этот вопрос спешным?». «Вам угодно еще раз говорить или вы окончили?» «Кто этот запрос, обращенный к председателю Совета министров, принимает, тот благоволит сидеть, кто против этого запроса, тот встает». Впрочем, такая вежливость – в стиле людей того времени. Председатель Г. Совета употреблял те же формулы.
«Он был председатель для торжественных дней, не для черной работы; для избранных, а не для толпы; скорее напоминал церемониймейстера, чем руководителя», – отмечал Маклаков.
Муромцев не только сам относился к Думе с невероятным почтением, но требовал того же и от других. «Я прошу слова "упрек" не повторять по отношению к Г. Думе» – перебил он одного из ораторов.
Маклаков подметил любопытную особенность: оберегая честь Думы и отдельных ее членов, Муромцев не защищал министров от оскорблений. Очевидно, председатель рассматривал поливание правительства грязью как неотъемлемую часть политической борьбы.
Имя Муромцева стало эталоном для председателей народного представительства всех последующих созывов. В III Думе, например, об особенно мудрых и тактичных репликах Ппредседателей говорили: «Это – по-муромцевски».
28.IV Председатель Г. Думы представлялся Государю. Аудиенция состоялась около двух часов дня и продолжалась около 30 минут. Встретившим его на вокзале репортерам Муромцев ответил: «Председатель Г. Думы интервью не дает…». На Государя гость сразу произвел хорошее впечатление и вообще «нравился царю и импонировал ему корректностью и почтительностью своего обращения».
Из министров Муромцев намеревался ехать с визитом только к Горемыкину, находя, что остальные члены правительства должны сами являться к председателю Г. Думы. Муромцев, как и все кадеты, мыслил только в духе парламентаризма, где министры назначаются народным представительством и потому стоят ниже его: «После Государя первое лицо в государстве – это председатель Г. Думы».
Позже Столыпин сделал попытку повидаться с Муромцевым. Начались тайные переговоры через Крыжановского, прервавшиеся роспуском Г. Думы.

Амнистия и адрес (27.IV-5.V)
Первые заседания Г. Думы были посвящены двум вопросам – об амнистии и об адресе Государю в ответ на тронную речь.
Требование об амнистии по всем делам религиозным, аграрным и политическим вытекало из взгляда большинства депутатов на последние политические события. Старого строя больше нет, следовательно, лица, боровшиеся против него, больше не преступники. Более того, многие ораторы объявляли о своем духовном родстве с теми, кто сейчас находится в тюрьме или на каторге.
«Каждый из нас по мере сил своих старался колебать этот сушествовавший строй, каждый из нас словом печатным или устным призывал все общество, весь русский народ к борьбе против защитников этого строя, который мы считали вредным. Если наши единомышленники по партийной программе попадали в тюрьму и в ссылку, а мы оставались на свободе, победили и попали в Государственную Думу, то тут все дело в различии характеров, темперамента, возраста, а чаще всего – случая или счастья».
В сущности, после этих трех заседаний Думу можно было с чистой совестью закрыть. Дума выразила главное: она – наследница тех, кто убивал городовых и жег усадьбы.
Одиноко прозвучал разумный голос гр. Гейдена о том, что Дума не имеет права требовать амнистии от Верховной Власти, что нужно уважать и чужие права – «в этом и заключается настоящая свобода».
В речи трудовика Аладьина прозвучала откровенная угроза Верховной власти: «Наши братья в тюрьмах, в ссылке на каторге могут быть уверены, что мы сами возьмем их оттуда, а если нет…» – тут оратора прервали криками «Довольно!..». «Я обращаюсь к тому, кто может, с простыми ясными словами: пощадите нашу родину, возьмите дело в свои руки и не заставьте нас взять его в свои собственные», – закончил он.
Вопрос об амнистии обнажил противоречие между двумя ведущими думскими группировками – кадетами и левыми. И те, и другие боролись с правительством посредством Г. Думы, но трудовики видели в ней орудие для продолжения вооруженного восстания, а кадеты – для мирной парламентской борьбы.
Щепкин выразил позицию кадетов красивой метафорой. В ветхую плотину бьют волны прибывающей реки и скоро ее прорвут. Старые сторожа пытаются укрепить плотину мусором, а «какие-то шаловливые руки» приподымают затворы плотины и любуются получающимися водопадами, предвкушая прорыв всей запруды. Те, кто разрушают плотину и любуются водопадами из мертвых тел, – это революционеры. Те, кто пытаются починить плотину мусором, – бюрократическое правительство. А кадеты? Они хотят поставить под запрудой мельничное колесо, направить народную силу к плодотворной работе, но если им не удастся «спустить реку путем постепенной работы» и река размоет плотину, уничтожив ее вместе со сторожами, «то мы тогда по совести вправе сказать властителю земли: Государь, мы их предупреждали!».
Надо отдать должное кадетам: они и сами не призывали к народному восстанию, и даже пытались успокоить своих кровожадных товарищей на левых скамьях. «Я понимаю все нетерпение рабочих по этому вопросу, но, мне кажется, сейчас не следовало бы делать кровавой манифестации», – говорил Гредескул по поводу амнистии.
Нежелание идти на конфликт с правительством кадеты объясняли неудобством момента. По словам Шершеневича, сейчас Г. Дума еще недостаточно популярна. «Вот когда мы поставим аграрный вопрос, вопрос о свободах, тогда мы можем быть уверены, что с нами народ, тогда, и только тогда, мы можем требовать … Не будем сейчас остро ставить вопрос, подождем, когда представится более благоприятная почва для того, чтобы в конфликте народ стоял за нами».
В эти первые дни у кадетов была своя забота – составить так называемый ответ на тронную речь, по обычаю парламентских стран. В ответный адрес можно было включить и указание на необходимость объявления амнистии.
Мягкая конституционная форма не удовлетворяла левых, однако скрепя сердце они пошли навстречу своим умеренным союзникам.
Комиссия для составления проекта ответного адреса из 33 депутатов была избрана так: 11 кадетов, 11 трудовиков и 11 из прочих групп. Ее работа заняла всего два дня. Неудивительно: текст был составлен заранее и накануне открытия Думы прочитан на частном совещании оппозиции.
Помимо амнистии, составленный комиссией адрес требовал также ответственности министров перед Г. Думой и ряда других реформ.
Мудро и красноречиво высказался против ответственного министерства Стахович: «Вспомните, каким широким потоком несутся речи с этой кафедры. Проф.Щепкин восторженно сравнивал их сегодня с вешними водами. Пользуясь его собственным сравнением, добавляю, что вся эта вода не рабочая; ее не надо пускать на колеса мельницы. Умный мельник открыл бы затворы и терпеливо бы ждал: пусть себе сольет. Обратите внимание, кроме того, как неопределенно наше большинство; как неизбежно будет меняться его состав в зависимости от группировок по вопросам аграрному, национальному и другим.
Будущее себя покажет; тогда мы, может быть, будем иметь убедительные основания ходатайствовать о присвоении нам права верховного управления Россией, но покуда Дума себя не выказала на деле, я считаю эту претензию преждевременной. Мы только свяжем руки Государю, если как лояльный конституционный Монарх он будет следовать нашим голосованиям и менять министерства после каждого провала. Я знаю, что мне возразят, что в конституциях такого закона не помещают обыкновенно, что это установлено во всех странах обычаем. Но мы так ревниво переимчивы, что я не сомневаюсь, что переймем и этот обычай уже за то, что он чужой».
В ответ кадеты предсказывали, что без ответственного перед Думой министерства деятельность Думы будет бесполезна. «Неужели вся наша работа должна представлять из себя только прекрасный поток, не приводящий ничего в движение? Действительно, [нынешнее] министерство ставит нас в такое положение».
Поправка Стаховича о том, что следует сохранить ответственность министров перед Монархом, но развить права запроса Думы к ним, была, конечно, отвергнута.
К вечеру 3.V гр. Гейден под продолжительные аплодисменты заявил, что и правая сторона Г. Думы присоединится почти всецело к адресу. Правда, они внесли поправку, что с такой же просьбой об амнистиии обращаются вниз и просят революционеров не применять смертной казни, «которая точно такой же позор для страны, как и смертная казнь сверху». Стахович и барон Ропп, высказываясь за амнистию, предложили призвать в адресе и сам народ к успокоению. Стахович произнес длинную, прекрасную речь. Маклаков считал ее лучшей из всех, сказанных в I Думе.
«Я оговорюсь, что живу в такой глухой и благоразумной местности, в которой теперь, несмотря на все здесь говоримое, люди наверное не бросили своей обычной жизни и занятий, не перестали метать пары, сеять гречиху и просо, и не ждут, затаив дыхание, будут ли женщины в Г. Думе, останется ли Г. Совет или нет. Но тогда, когда у нас были выборы, когда я уезжал, то действительно меня крестьяне напутствовали». Они поручали ему добиться воли и земли. «Но, кроме того, они мне говорили то, о чем не говорили по-видимому в других губерниях и другим ораторам. Крестьяне совершенно определенно наказывали мне: не задевайте Царя, но помогите ему замирить землю, поддержите его».
Отдавая должное почину Думы 27 апреля, когда она единогласно высказалась за амнистию, Стахович сказал, что ответственность за последствия останется на Государе. Оратор напомнил молитву, которую прочел Государь в день коронации: «Господи, Боже отцев и Царю Царствующих! […] настави Мя в деле, на неже послал Мя еси, вразуми и управи Мя в великом служении сем. Да будет со Мною приседящая престолу Твоему премудрость. Посли ю с небес святых Твоих, да разумею, что есть угодно пред очима Твоима и что есть право въ заповедех Твоих. Буди сердце мое в руку Твоею, еже вся устроиши к пользе врученных Мне людей и к славе Твоей, яко да и в день суда Твоего непостыдно воздам Тебе слово».
Государь, сказал Стахович, «помнит, что если он безответствен, то это не снимает с души его ответа там, где не мы уже, а он один ответит Богу за всякого замученного в застенке, но и за всякого застреленного в переулке. Поэтому, я понимаю, что он задумывается и не так стремительно, как мы, движимые одним великодушием, принимает свои решения. И еще понимаю, что надо помочь ему принять этот ответ».
Цель амнистии – будущий мир в России. «Надо непременно досказать, что в этом Г. Дума будет своему Государю порукой и опорой». Поэтому в адресе следует выразить решительное осуждение политических убийств и других насильственных действий.
В ответ Родичев произнес пылкую речь, которая то и дело прерывалась аплодисментами. Он обвинил власти в нарушении правосудия, в организации погромов. «В России нет правосудия, в России закон обратился в насмешку! В России нет правды! Россия в этот год пережила то, чего она не переживала со времен Батыя!». «Народ открывает Царю свои объятья, но открывает на борьбу с неправдой, со злом, слишком долго царившим». В конце он провозгласил, что своим заявлением об амнистии Дума снимает с себя ответственность за дальнейшие насилия.
Ему вторил Шраг, также говоривший о произволе, о нагайках и усмирении крестьян.
Тогда вновь заговорил Стахович. Не отрицая произвола властей, оратор напомнил, что на девяносто с лишним смертных казней пришлось 288 убитых и 383 раненых агентов власти, причем из этих 671 лишь 13 были высшими чиновниками, а остальные были простыми городовыми, кучерами, сторожами.
«Нет, я уверен, что как бы ни было ничтожно число членов Думы, которые здесь со мной согласятся, я уверен, что огромное число русского народа скажет, что пора осудить политические покушения. Русский народ скажет, что в будущей России нет места для проповеди насилий и убийства, нет культа, требующего живых жертв. Русский народ скажет, что это не борьба, что это не служение ему и его благу, это – душегубство, и он его не хочет».
Граф Гейден предложил баллотировать поправку Стаховича с осуждением политических убийств поименно. Стахович поддержал эту мысль, но, поскольку такое голосование было бы слишком медленным, предложил хотя бы внести в протокол имена тех, кто остался в меньшинстве. Кареев, Родичев и Набоков проявили великодушие. Первые двое заявили, что они согласны голосовать поименно, т.к. не боятся высказать свое мнение. Набоков согласился со Стаховичем, что желающие могут вносить свое имя в протокол. Так и было решено. Затем обычной баллотировкой вставанием поправка Стаховича была отвергнута. Дума отказалась выразить порицание террору. «Я не смел (порицать), – признавался М. М. Ковалевский. – Вся моя репутация погибла бы, если б я сказал».
На следующем заседании (8.V) 34 члена Г. Думы подали секретарю заявление о своем согласии с поправкой Стаховича об осуждении политических убийств. Среди подписавшихся под этим заявлением были и дворяне, и крестьяне, и казаки, и даже один священник. Между прочим, заявление подписали Мартьянов – лесопромышленник и Белоусов – управляющий пароходством: оба они были крестьяне.
Проект адреса обсуждался в трехдневном заседании, точно описанном Стаховичем: «мы по 12 часов в день разбирали, перечисляли разные крупные нужды, наболевшие раны, свежие в памяти народной, все, чем увлекались за последнее время собрания, митинги, все газеты». Все, что можно было высказать дурного в адрес правительства, было высказано. Тут были и преступления, прикрытые «священным именем Монарха», и кровь, скрытая «под горностаевой мантией, покрывающей плечи Государя Императора», и «кровавый разгул произвола», и «гекатомбы истерзанных тел приниженного и голодного, доведенного до отчаяния народа», и «убийцы», которые «измышляют все новые пытки, все новые казни, все новые насилия над голодным и стремящимся к свободе, земле и справедливости народом», и даже «безумно высокие цены на чай и сахар, на спирт и керосин, на сукно и ситец, искусственно вздутые ради обогащения казны и торгово-промышленнаго класса». Звучали требования суда над правительством, которое ввело чрезвычайные законы, и над властями, которые исполняли эти беззаконные требования.
В те дни «Temps» написал, что если не найдется в Думе оратора с трезвым языком, то в России к анархии бюрократической прибавится еще «анархия парламентарная».
Трехдневные споры почти не изменили текст адреса, только кое-где усилив его и сделав еще резче.
Профессор Кареев предложил, ни много ни мало, такую поправку: вместо слов «русский народ» написать в адресе «весь народ, населяющий Российскую Империю», чтобы не утеснять права других народов России. «…гораздо лучше будет не употреблять выражешя "русская земля", потону что территория Poccийской Империи не принадлежит исключительно только русской национальности и, следовательно, мы эту территорию русской землей назвать не можем».
Кто-то предложил компромисс: вместо слов «земли русской» сказать «земли нашей». Вспомнили, что «земли русской» – это, собственно, «образное выражение». В конце концов, поправка Кареева была отвергнута.
Предложение Кареева сильно задело патриотические чувства от. Концевича. «Я был страшно поражен, – вспоминал он, – когда мне пришлось в течение нескольких дней слушать зажигательные речи о том, что на Руси святой все гнило и что даже следует выключить из проекта самые дорогие для русского сердца слова: "русский народ" и "русская земля". […] у меня явилось страстное желание заставить Думу высказаться точно и определенно по вопросу: считает ли Дума своей неотложной задачей озаботиться о сохранении "своеобразия" России или, быть может, Дума намерена посягнуть на самобытность России и дать России новый облик, новое имя?». Потому, когда поставили на обсуждение пункт адреса об удовлетворении нужд всех народов Российской Империи, чтобы они могли сохранять свое «своеобразие», от. Концевич предложил добавить к этому пункту слова: «чтобы Россия, населенная многочисленными племенами и народностями, потеряла свое своеобразие и даже самое свое имя». На нескольких скамьях засмеялись, другие молчали. Петражицкий попросил председателя призвать т. Концевича к порядку, но Муромцев просто поставил на баллотировку вопрос о том, подлежит ли эта поправка обсуждению, и после отрицательного ответа страсти улеглись.
Перед окончательным голосованием адреса гр. Гейден от лица своих единомышленников заявил: хотя они во многом согласны с этим адресом, но не считают себя вправе его поддерживать. Не желая нарушать единодушия Думы, гр. Гейден, Стахович и еще 5 лиц удалились из залы заседаний. Затем адрес был принят единогласно. На следующем заседании 4 члена Думы подали заявление о солидарности с гр. Гейденом и другими, покинувшими зал заседания.
Итак, приличные люди в Г. Думе все же были, хотя в основном они молчали. Из числа подписавших оба заявления активно выступали с думской трибуны только гр. Гейден, кн. Волконский и Стахович, сыгравший в трехдневном заседании роль Чацкого. Но их голоса тонули среди речей левых и кадетствующих.
Может быть, правительство, созывая Думу, предполагало, что в нее придут люди вроде Стаховича, знакомые всем по земским съездам. Но первые же заседания показали, что в Думе собрались куда более радикально настроенные депутаты. Даже самые простые крестьяне хоть и упоминали о Царе, но мало, а все больше жаловались на свое непосредственное начальство и на свою горькую долю, забывая любовь и к Царю, и к родине.
«Г. Дума в настоящем своем составе – это обида для стомиллионного Русского народа, это издевательство над самыми святыми и заветными чувствами народа, преданного Царю и Родине», – писал Д. И. Павлов в «Московских ведомостях».
При сложившемся составе Думы, где количество национально мыслящих ораторов было равно трем, не могло быть и речи об удовлетворении высказанного в адресе пожелания об ответственном перед Думой министерстве. «Очень может быть, – писала официозная «Россия», – что когда-нибудь и окажется желательным брать министров из думского большинства, но только тогда, когда в Думе образуется большинство, мыслящее по-русски. До этого Дума должна еще дорасти. Пока она ничем еще не доказала, что заслуживает доверия русского народа, а следовательно никому пока в России, ни правительству, ни отдельным лицам, доверие Думы не нужно».
Думский адрес с его требованием отдать Г. Думе всю оставшуюся у Государя власть был столько же дерзок, сколько нелеп.
«С конституционной стороны адрес этот равносилен объявлению Думы о присвоении ею себе всей Государственной Власти, – писали «Московские ведомости». – […]
Какой же из этого выход?
Очевидно, он не может быть другим, кроме распущения Думы.
Или, может быть, думские якобинцы полагают, что не они уйдут со своего места, а уйдет со Своего места Государь?
В таких дерзких мечтах они, несомненно, ошибутся.
Но, во всяком случае, для всех очевидно, что Дума задалась чисто провокаторскою деятельностью: она хочет во что бы то ни стало вызвать конфликт с Государем, дабы создать грубо лживую фикцию, будто «Царь противится воле Народа».
Но в таком случае, – мы еще раз повторяем, – единственным выходом из созданного Думой конфликта может быть только ея распущение…».
Пока Г. Дума обсуждала свой адрес, та же мысль пришла в голову Г. Совету. Он рассматривал свои варианты текста 4-5.V, в конце концов приняв адрес, подобный думскому, но более умеренный. Поэтому кадеты торопились, чтобы опередить верхнюю палату. К тому же предстоял день рождения Государя – 6.V, и боялись, что он сам приурочит к этой дате амнистию, вырвав такой козырь из рук Думы.
Решено было представить адрес на Высочайшее благовоззрение через депутацию в составе председателя, обоих товарищей председателя, секретаря и одного из его товарищей. Утром 5.V Муромцев испросил аудиенцию через председателя Совета министров. При личной встрече Государь оказался бы в трудном положении. Согласиться на требование Г. Думы – значит окончательно капитулировать, отказаться – дать кадетам оружие против себя. «Московские ведомости» даже уверяли, что затея с адресом была нужна «крамольникам», чтобы спровоцировать конфликт – получить отказ из уст самого Царя и «разыграть в Царском Дворце эффектную "сцену народного негодования" ? la Mirabeau».
Казалось, победа Г. Думы неминуема. В Бутырской тюрьме уже задержали этапы с политическими пересыльными. «Россия» писала, что депутация Г. Думы для поднесения ответного адреса будет принята 7 или 8 мая.
Но уже 6.V Муромцев получил ответ от председателя Совета министров: Государю благоугодно, чтобы адрес был послан ему при всеподданнейшей записке. 8.V Муромцев передал несчастный документ через дворцовое ведомство.
«Весь народ Русский вздохнет свободно, узнав, что Государь Император отказался принять депутацию от той чисто революционной партии, которая насилием и обманом присвоила себе большинство мест в Г. Думе», – писали «Московские ведомости» в передовой статье «Радостная весть».
Кадеты, если и были оскорблены отказом в приеме, то постарались сделать хорошую мину при плохой игре. Они (Новгородцев, Набоков) заявили, что таков, дескать, этикет и вообще «важна суть, а не форма».
Знаток парламентских практик М.Ковалевский сообщил, что и прусский парламентский адрес передается Монарху в письменной форме через министерство. Ковалевский ухитрился не увидеть в отказе принять депутацию «ни прямого, ни косвенного порицания нашей деятельности».
Дума приняла формулу перехода к очередным делам, предложенную Новгородцевым: «полагая, что значение ответа на тронную речь заключается в его содержании, а не в способе его представления, Г. Дума переходит к очередным делам».

Правительственная декларация (13.V)
«Россия» писала, что Совет министров согласился на амнистию. Однако В. Н. Коковцев утверждает, что все министры – как сторонники Думы, так и ее противники – были солидарны в том, что ответный адрес Думы неприемлем.
Кроме того, главный предмет разговоров в Совете министров составляли губернаторские донесения о том впечатлении, которое производили думские речи на население. Губернаторы не ручались за поддержание порядка.
Гурко от лица правительства составил декларацию в ответ на адрес Думы. Из внесенных Государем поправок наиболее существенны две. Они касаются его самого. В проекте Гурко невозможность установления парламентского строя и амнистии объяснялись ссылкой на волю Монарха. Вероятно, Государю не понравилось, что им пытаются прикрыться, поэтому первую ссылку он вычеркнул (та самая фраза об охране нового строя из тронной речи), а возле второй написал: «Желательно высказать определенное мнение Совета министров относительно амнистии». Кроме того, Государь сделал пометку: «Почему не затронут еврейский вопрос?». Однако требования Г. Думы и о равноправии (кроме крестьянского), и об отмене смертной казни в декларации остались без ответа.
В целом Государь был согласен с этим текстом, хотя предпочел бы, чтобы он был еще более резким и определенным. «Не будем, впрочем, забегать вперед. Бывает, что и самая безнадежная болезнь проходит каким-то чудом, хотя едва ли в таких делах бывают чудеса».
13.V Горемыкин прочел правительственную декларацию перед Г. Думой. Исторический документ оказался «в синей обложке самым типичным "делом" за №». Премьер читал едва слышно, ровным голосом, но так волновался, что у него дрожали руки. «Я увидел перед собой правительство в лице Горемыкина, старческим голосом бормотавшего бессвязные слова, немощное, беспомощное, боявшееся и теряющееся перед собранием Г. Думы и неспособное на действия», – вспоминал Н. Н. Львов, сравнивая главу правительства с «эмблемой одряхлевшей и выжившей из себя бюрократии». Дума слушала Горемыкина в «гробовом молчании».
Декларацию можно условно разделить на две части: ответ на адрес Г. Думы и собственная программа Совета министров.
По поводу адреса Думы в декларации говорилось: «Правительство выражает прежде всего готовность оказать полное содействие разработке тех вопросов, возбужденных Г. Думой, которые не выходят из пределов предоставленного ей законодательного почина». И действительно, с рядом реформ, заявленных в думском адресе, – неприкосновенность личности, равноправие крестьян, всеобщее бесплатное обучение и т. д. – правительство согласилось полностью или частично. Однако на самые радикальные требования Г. Думы – принудительное отчуждение земли помещиков в пользу крестьян, расширение прав народного представительства, отмена усиленной и чрезвычайной охраны и военного положения, амнистия – правительство ответило категорическим отказом.
Во второй части декларации излагалась собственная программа Совета министров: аграрные, образовательные, судебные реформы и т. д.
В конце Совет министров заявлял, что при всей ценности Г. Думы могущество государства покоится на твердой исполнительной власти, которую «правительство намерено неуклонно проявлять в сознании лежащей на нем ответственности за сохранение общественного порядка перед Монархом и русским народом». Совет министров уверен, что Г. Дума поможет ему внести в страну успокоение.
Итак, судя по декларации, правительство не только готово предельно идти навстречу Г. Думе, но и само, независимо от нее, видит наши беды и работает, чтобы исправить положение. Программа правительства скромнее думской, но гораздо более реальна и подробна. Она перечисляет не лозунги, а конкретные решения конкретных проблем. «Декларация отличалась от адреса, как работа специалистов от импровизации самоуверенных дилетантов», – писал Маклаков.
Г. Думе отводилась лишь вспомогательная роль, и вообще правительство не признавало за народными представителями особого авторитета. Упомянув о недопустимости принудительного отчуждения, председатель Совета министров даже поднял палец, как учитель в гимназии.
«И. Л. Горемыкин говорил с Думой, как люди обходят свежевыкрашенный фонарный столб, – писал потом Дорошевич. -
С той вежливостью, с какой прилично одетый господин дает на узком тротуаре дорогу трубочисту».
Ответом Горемыкину стали десятки вызывающих речей. «…исполнительная власть да покорится власти законодательной», – провозгласил Набоков формулу собственного сочинения. Министры, сказал Аладьин, должны «как наши верные слуги» исполнять «то, что мы постановляем как закон». Вместо этого правительство осмелилось отказывать Г. Думе в удовлетворении ее требований, той самой Г. Думе, которая «временно приостановила смуту», внушив крестьянству надежду на мирное проведение реформ. «Мы внушили веру в благотворную работу Думы рабочему населению, внушили ее в последнюю минуту выборов, и если временно приостановились стачки, приостановились забастовки, то это сделала только вера в Г. Думу. […] Мы делали попытки возобновить занятия в учебных заведениях».
Исполнение требований Г. Думы – «единственный путь к мирному разрешению крестьянского вопроса и освободительного движения». Отказывая, правительство, по мнению кадетов, создает новую смуту. «Мы видим, откуда идет вызов стране, мы видим, где куется революция, мы видим, кто снова готов повергнуть страну в крушение, кровопролитие, голод и нищету. Для нас глаза раскрылись, они раскроются и для русского народа», – заявил Родичев. Щепкин «как профессор, знающий настроение студентов», даже договорился до того, «что после сегодняшнего заявления правильные занятия в высших учебных заведениях немыслимы».
Десятки ораторов на разные лады повторяли, что министерство должно выйти в отставку. Слесарь Михайличенко даже заявил, что все власти «должны предстать перед народным судом».
Неужели кадеты были так наивны, что надеялись, что правительство исполнит все их требования? От нынешних министров-консерваторов ждать этого не приходилось, но парламентаристы надеялись на смену кабинета. «…после того, как мы изложили всю программу нашей будущей деятельности в ответном адресе, мы ждали, что ответом на это заявление будет краткая весть о том, что министерство вышло в отставку». Кто же получит освободившиеся портфели? Ответ можно найти в шуточном «кадетском катехизисе», сочиненном оппонентами конституционных демократов: «Чего хотят кадеты? – Кадеты хотят быть министрами».
По стенограмме хорошо видно, как Дума, обладая подавляющим численным превосходством, набросилась на министров. Оспаривали аргументы, которыми декларация обосновала недопустимость принудительного отчуждения и амнистии. Вторую, деловую часть правительственной декларации (паспортный устав, подоходный налог и т. д.) ораторы обходили молчанием: такие мелочи их не волновали. Набоков и Аникин так и говорили, что не будут подробно разбирать декларацию. Огородников сказал, что при нынешних условиях «эти реформы имеют сами по себе бесконечно второстепенное значение».
А.Ст[олыпи]н в «Новом Времени» удивлялся: судя по думским речам, кажется, что правительственная декларация угрожает разгоном и террором. Но он, А.Ст-н, перечитывает текст декларации и «вообще не находит всего того, против чего целый день с азартом распинались думцы.
Очень приличным слогом изложенная весьма либеральная программа, против некоторых подробностей которой можно спорить, но выполнение которой принесло бы России несомненную пользу…
Грешным делом я подумал сначала, что Горемыкин может быть не то читал с кафедры, но это было бы слишком неправдоподобно: не о двух же он головах.
Потом я понял: речи депутатов были заранее приготовлены против правительственной декларации "вообще", независимо от ея содержания. Немного нелепо отвечать на вещи, которых вам не говорили, но не менять же великолепных речей из-за такого пустяка».
Но эта версия совершенно расходится со свидетельством Стаховича, который в следующем году говорил Маклакову, что президиум заранее знал текст декларации и сообщил своим единомышленникам. Гурко же утверждает, что печатные экземпляры были розданы депутатам одновременно с выступлением Горемыкина.
Масла в огонь подлил министр юстиции И. Г. Щегловитов, в разгар прений вступившийся за исключительные законы. Министр сказал речь бледную на фоне жарких думских прений, к тому же в чересчур примирительном тоне – «счел нужным расстилаться перед Думой», по выражению Гурко. Будучи юристом, Щегловитов ни слова не возразил по существу придирок Кокошкина и Щепкина о законности принудительного отчуждения, чем и дал повод М.Ковалевскому упрекнуть себя в незнании азбучных юридических истин. Получалось так, что думские профессора казались лучшими юристами, чем он.
Он говорил только об исключительных законах, крайне слабо высказавшись в их пользу (точнее, в пользу законности как таковой) и тем самым дав повод выступить с горячей речью еще и Гредескулу. Наконец, министр юстиции ухитрился еще и крайне неудачно выразиться о «дальнейшем попирании закона» правительством, за что уцепился Гредескул, так как получалось, что попирание закона правительством было и продолжается.
Правительство долго слушало истерические речи членов Г. Думы. «Не раз, – вспоминал В. Н. Коковцев об этом дне, – барон Фредерикс спрашивал меня, не пора ли всем нам уйти, но я удерживал его, говоря, что нам следует уйти после того, как уйдет председатель Совета министров. С трудом, едва сдерживая возмущение от сыпавшихся на нашу голову всевозможных выходок, в которых пальма первенства не знаю кому принадлежала – кадетам или их левым союзникам, досидели мы до перерыва и все вместе покинули Думу».
Гр. Гейден упрекнул министерство в том, что оно не хочет работать с Думой, так как не только не внесло до сих пор в нее ни одного законопроекта, но и сегодня покинуло зал заседаний до окончания прений. Как будто у министров нет других дел кроме выслушивания речей думских ораторов! Что до невнесения в Думу законопроектов, то это, безусловно, было ошибкой.
Г. Дума приняла формулу перехода к очередным делам, предложенную Жилкиным, но утвержденную и отредактированную совместно кадетами и трудовиками: правительство отказывается удовлетворить народные требования; Дума выражает «перед лицом страны» недоверие к безответственному перед народным представительством министерству и признает необходимым условием умиротворения государства и плодотворной работы Думы отставку министерства и замену его новым, пользующимся доверием Г. Думы.
С очевидным умыслом по этой формуле не было открыто новых прений, и никто не успел внести альтернативного текста. Председатель сразу же поставил формлу Жилкина на голосование, и она была принята большинством всех кроме 11.
10 человек из этих 11 подали заявление: они голосовали не в защиту министерской декларации, а против собственно формулы перехода. Они не согласны с выраженным в ней мнением об ответственности министерства перед Думой и о необходимости выхода правительства в отставку. «Считая, что решения Думы должны прежде всего быть основаны на установленных законом правах ее, мы предпочитали переход к очередным делам, не сочувствующий объявлению Совета, но не касающийся служебной карьеры кабинета» (подписали: Стахович, Гвоздев, Перевощиков, Романюк, Баршев, Скворцов, Рябчиков, Готовчиц, (не разобрано), Яков Ильин).
На крики «Долой министров» в заседании Думы 13.V «Московские ведомости» ответили передовицей, озаглавленной «Долой Думу!». «Россия» написала: «не министерству И. Л. Горемыкина следует покинуть свои места, а скорее надлежит гг. депутатам нынешней Думы освободить депутатские кресла для других представителей народа, желающих заняться делом, а не словом».

Отношение министерства к Г. Думе
Два слова о том, что представляли собой заседания Совета министров при Горемыкине. Устраивались эти встречи в доме министерства внутренних дел у Цепного моста (вскоре переименованного в Пантелеймоновский), на Фонтанке, 16, в кабинете на первом этаже. Скептик Гурко рисует почти карикатурное изображение министерских собраний:
«Заседания отличались поначалу необычайной беспорядочностью. Начать с того, что члены Совета не заседали при этом за столом, а были разбросаны по всей комнате, что придавало собранию характер салонной беседы. Собирались при этом не особенно аккуратно, причем министр иностранных дел почти ежедневно опаздывал, так как беспрестанно обедал в том или ином иностранном посольстве, откуда появлялся во фраке une fleure a la boutonniere (с цветком в петлице). Неизвестно, почему он, кроме того, предпочитал сидеть верхом на стуле лицом к его спинке, что также едва ли соответствовало характеру собрания, а в особенности серьезности положения. С лицом, похожим на мопса, и с неизменным моноклем в глазу, он выдавал себя за знатока парламентарных нравов и обычаев и стремился играть роль эксперта…
Сам Горемыкин с внешней стороны не занимал господствующего положения и никакой властности не проявлял. Председательствовал он вяло, но одновременно с таким видом, что, дескать, болтайте, а я поступлю по-своему».
Всем было ясно, что с такой Думой работать невозможно. Однако Горемыкин медлил с прямой постановкой этого вопроса и ждал приказа Государя.
Столыпин говорил, что у Горемыкина «преоригинальнейший способ мышления; он просто не признает никакого единого правительства и говорит, что все правительство – в одном царе: что он скажет, то и будет нами исполнено, а пока от него нет ясного указания, мы должны ждать и терпеть». Это точная формулировка твердого монархического чувства Горемыкина.
По словам Гурко, «Горемыкин избрал самый худший способ обращения с Государственной думой, а именно – полное пренебрежение к самому ее существованию». В Думе он демонстративно дремал под шум речей.
Защитником народного представительства был только министр иностранных дел А. П. Извольский, либерал, «не пропускавший ни одного случая, чтобы не приложить к нашим революционным порядкам шаблона западноевропейского конституционализма».
Министр финансов Коковцев высказывался «пространно и как будто деловито», «но, по-видимому, еще сам не решил, какую позицию должно занять правительство по отношению к Государственной думе, а посему трудно было понять, к чему он, собственно, клонит».
Как ни странно, в то время как Гурко утверждает, что Столыпин молчал на заседаниях Совета министров, Коковцев на каждом заседании «был постоянным свидетелем самых решительных заявлений со стороны Столыпина о том, что вся тактика думских заправил есть прямой поход на власть ради захвата ее и коренной ломки нашего государственного строя». А Герасимову Столыпин неоднократно говорил о необходимости роспуска.
Мнение правых министров (Стишинского, Ширинского и его самого) выразил государственный контролер Шванебах в беседе с сотрудником «Times»: «Дума и парламент вовсе не одно и то же; я, нисколько не задумываясь, скажу даже, что Дума – это попросту революционная организация, вроде совета рабочих депутатов или союза союзов».
В конечном счете, благодаря взгляду председателя Совета министров получался замкнутый круг: Горемыкин дожидался приказа Государя, а тот ждал, «когда, наконец, выскажется Иван Логгинович, на что нужно решиться».

Попытки привлечь в правительство общественных деятелей
В своей декларации правительство не дало прямого ответа о том, будет ли создано ответственное министерство, т. е. кабинет министров из рядов наиболее многочисленной думской фракции (в данном случае кадетов). Лишь было указано, что этот и подобные ему вопросы находятся вне компетенции народного представительства, поскольку «касаются коренного изменения основных государственных законов, не подлежащих по силе оных пересмотру по почину Г. Думы».
Трепов и Милюков
В те первые недели после открытия Г. Думы мысль о создании ответственного министерства получила неожиданную поддержку со стороны дворцового коменданта ген. Д. Ф. Трепова.
Современники, включая его родного брата А.Ф., были изумлены радикальными действиями ярого монархиста. Предполагали, что генерал находится под гипнозом кадетов. Вот яркое образное объяснение гр. А. А. Бобринского:
«Совершенно не знающий Россию, действующий в сфере постоянной борьбы за существование Государя с анархистами и бомбами, людьми сильными, Трепов все видит сквозь преувеличенные очки, а его бывшие товарищи-конногвардейцы люди ограниченные, не сильные и страшно перепуганные; таким образом какие-нибудь Стаховичи, Родичевы, Гейдены кажутся Трепову сквозь боязливую конногвардейскую призму – величинами, силами, хищными зверями. Они, эти болтуны, для Трепова – земская сила России, вся Россия. Это соль земли, за которой двинется масса. Надо за этой солью ухаживать, бояться ее, снискивать ее благоволение. Туда же и Муромцев. Хитрая штука Стахович отлично это раскусил. … Стаховичу, Родичеву, Винаверу, Урусову хочется быть министрами. Они и начинят Стаховича, а этот Гудовича, а тот Трепова, что кадетское министерство это единственная панацея».
Однако сам ген. Трепов в беседе с министром иностранных дел А. П. Извольским объяснял свой план так. Предлагая кадетам войти в правительство, генерал вовсе не ждал от них настоящей работы. Он рассчитывал, что кадеты-министры неминуемо пришли бы к столкновению с Государем, а в ответ можно было бы с полным правом распустить Думу, прогнать кадетское правительство и установить военную диктатуру с самим Треповым во главе.
Задуманная Треповым провокация, может быть, и удалась бы, но путь диктатуры Государю был, вероятно, не по душе, поскольку выбор между диктатурой и созданием Думы был сделан раз и навсегда в пользу Думы еще при издании Манифеста 17 октября. «Акт 17 октября дан мною вполне сознательно, и я твердо решил довести его до конца», – говорил Государь.
Как бы то ни было, ген. Трепов задумал добиться кадетского правительства. 6.V он стал обсуждать эту идею с министром финансов В. Н. Коковцевым, причем на возражения своего собеседника прямо сказал: «Вы полагаете, что ответственное правительство равносильно полному захвату власти и изъятию ее из рук монарха с претворением его в простую декорацию».
Понимая это, Трепов тем не менее начал переговоры с кадетами об образовании нового правительства. Через посредство американского репортера Ламарка он пригласил лидера кадетов П. Н. Милюкова на встречу, которая состоялась в ресторане Кюба.
Эта историческая беседа известна со слов самого Милюкова и выглядит удивительно.
«Ген. Трепов встретил меня словами: позвольте начать с рекомендации самого себя, чтобы убедить вас, что я совсем не похож на то пугало, каким меня обыкновенно считают.
Я ответил генералу, что по моей профессии историка я умею отличать легенды от фактов.
Ген. Трепов приступил затем к самохарактеристике. Он – не политик. Он простой солдат. Но он глубоко предан Государю, и желание помочь распутать настоящие затруднения сделало его политиком поневоле. Он прибавил к этому, что его роль в данном случае – роль простого граммофона. Он выслушает меня и передаст мои слова по прямому назначению.
Затруднения, по его мнению, чрезвычайно велики. А потому и меры для преодоления их должны быть чрезвычайные. Когда дом горит, то выбор может быть только один: или сгореть в нем, или рискнуть на скачок с пятого этажа, хотя бы с риском сломать себе ноги.
Таким рискованным, но неизбежным прыжком и казалось генералу обращение к кадетам».
Когда Милюков намекнул, что Государь не очень-то рад обновлению государственного строя и готов вернуться к прежнему режиму, то Трепов уверил собеседника в обратном, со ссылкой на некие письменные доказательства. «Он даже прибавил, что толки о личной роли графа Витте в издании этого документа являются преувеличенными и что в действительности предложения графа Витте шли не так далеко, как пошел манифест 17-го октября. «Но, – прибавил он, – надо же принять во внимание, с каким трудом приходится отстаивать раз взятую линию, какие влиятельные круги и с каким упорством настаивают на отказе от избранного пути»».
Затем Милюков поставил собеседнику ряд условий, на которых кадеты могли бы войти в состав министерства: всеобщая амнистия, отмена смертной казни, снятие исключительных положений, смена наиболее непопулярных губернаторов, реформа Г. Совета, всеобщее избирательное право, аграрная реформа по программе партии народной свободы. Со многими пунктами Трепов согласился. К удивлению Милюкова, генерал даже считал возможным провести принудительное отчуждение земель при условии возмещения из казны разницы между «справедливой оценкой» и рыночной стоимостью земель, а также объявления о реформе Высочайшим манифестом. Что до амнистии, то Трепов не допускал ее применительно к бомбистам: «Нельзя оставлять на свободе диких зверей».
Все 7 милюковских условий Трепов записал на клочке бумажки. Затем генерал «потребовал» от собеседника список будущего министерства. Немного пококетничав («не готов ответить»), Милюков продиктовал свои «соображения о возможных кандидатах». Список состоял исключительно из кадетов. Председателем Совета министров предполагалось одно из трех лиц – Милюков, Петрункевич, Муромцев. Фамилия Милюкова стояла и напротив слов «внутренних дел». Министры военный, морской и Императорского двора назначались бы Государем, но Милюков настаивал на отставке генерала Редигера.
В конце беседы Трепов дал Милюкову то ли свой «конспиративный адрес», то ли номер своего телефона, что показало намерение генерала продолжать переговоры.
Вскоре Трепов дал интервью агенту «Рейтера», указывая, что находит приемлемыми условия Милюкова, кроме полной амнистии и принудительного отчуждения земель.
Выполняя роль «граммофона», генерал передал на Высочайшее благовоззрение оба списка – условий и министров.
Второй список видели у Государя Столыпин и Коковцев. Оба они, как и все другие советники, высказались против парламентского кабинета. Государь согласился с этим мнением, отметив, что совесть «не позволяет ему отдать народ в руки Милюкова и Ко», и приказал генералу прекратить переговоры.
Столыпин и Милюков
Затем Столыпину сообщили, что «Государь повелел узнать, что такое Милюков и чего желает кадетская партия». Министр пригласил к себе лидера кадетов. Как потом официально подчеркивалось, «исключительно для выяснения планов и пожеланий преобладающей в то время в Государственной Думе к. д. партии».
Встреча состоялась на министерской даче на Аптекарском острове в молчаливом присутствии А. П. Извольского, который приложил немало усилий для того, чтобы добиться этих переговоров. Милюков дал понять, что, входя в правительство, фигуры самого Столыпина как министра не потерпит.
«Я помню его иронические вопросы: понимаю ли я, что министр внутренних дел есть в то же время и шеф жандармов, а следовательно заведует функциями, непривычными для к. д.?» – писал Милюков. Столыпин указывал собеседнику, что общественный деятель на этом посту не справится с революцией. Ответ Милюкова был неожиданным: «Если надо будет, мы поставим гильотины на площадях и будем беспощадно расправляться со всеми, кто ведет борьбу против опирающегося на народное доверие правительства». Вот вам и поборник свободы!
Впоследствии Милюков уверял, что речь шла о полностью кадетском министерстве, а Столыпин это отрицал. «Никогда, ни лично, ни через чье-либо посредство П. А. Столыпин ни с покойным Муромцевым, ни с кем-либо другим о возможности кадетского кабинета разговоров не вел и вести не собирался». Характерна интонация этого опровержения, напечатанного в «России» и выдающего брезгливое отношение Столыпина к кадетам. Дело в том, что он не переваривал эту партию, говоря, что «насмотрелся» на нее в I Думе и что в ней «много дилетантов и доктринеров». Государю он заявил еще откровеннее: «Я охотнее буду подметать снег на крыльце вашего дворца, чем продолжать эти переговоры».
Любопытно сделанное частным порядком признание министра, что он «исполнял лишь волю Государя, но никогда не согласился бы ни на какие совместные действия с кадетами». Совместные действия! Столыпин говорил, что «думскому большинству можно было дать несколько портфелей», точнее, в распоряжении Государя должны остаться портфели министров Двора, военного, морского, иностранных и внутренних дел. То есть речь шла уже не о кадетском министерстве, а о коалиционном, смешанном – полуобщественном, полубюрократическом. Было все-таки решено привлечь в правительство некоторых лиц, более сочувствующих Думе и симпатичных ей, чем члены существующего правительства.
Однако кадеты не соглашались войти в коалиционный кабинет. Они требовали всю полноту власти. Поэтому переговоры Столыпина с Милюковым не увенчались успехом.
После встречи Извольский спустился вместе с Милюковым и предложил его подвезти – видимо, хотел поговорить наедине. По дороге произошел любопытный разговор. Извольский сказал, «что понимает Столыпина, который не знаком с европейскими политическими порядками, но что сам он отлично сознает значение политических требований прогрессивных кругов, не разделяет взглядов Столыпина» и, как и кадеты, допускает идею «коренной политической реформы, которая сблизит нас с Европой и облегчит миссию министерства иностранных дел заграницей». Милюков слушал эти намеки благосклонно. Оба боялись, что их увидят вместе, но, к счастью, все обошлось.
Столыпин и Шипов
Потерпев неудачу с кадетами, Столыпин стал искать сотрудников в более умеренных кругах.
Слух о назначении одного из основателей «Союза 17 октября» Шипова председателем Совета министров пронесся в кулуарах Таврического дворца еще в мае, однако это известие не подтвердилось. Но через полтора месяца такие переговоры действительно состоялись.
27.VI с 11 час. вечера до 3 час. утра на той же даче Столыпина собрались Шипов, Н. Н. Львов и тот же А. П. Извольский. Шипов впоследствии утверждал, что ему был предложен пост не просто министра, а председателя Совета министров.
В ответ Шипов отверг саму идею «коалиционного» кабинета, т. е. составленного отчасти из старых министров, а отчасти из общественных деятелей. Он заявил, что в правительство должны войти кадеты как самая многочисленная партия в Государственной думе, а для этого и председатель нового Совета министров должен быть одним из лидеров этой партии. Извольский вновь оказался солидарен с общественностью, «сочувственно» выслушав Шипова и обратившись к Столыпину со следующим замечанием: «что касается нашего участия, то вопрос этот мы должны предоставить вполне свободному решению Дмитрия Николаевича». Столыпин возражал против кадетского правительства и вообще «проспорил всю ночь до петухов», убеждая Шипова войти в кабинет. В конце он сказал, что вопрос о правительстве может решать только Государь и что на следующий день Шипову будет назначена аудиенция.
Перед разговором с Государем Шипов попытался привлечь в будущее правительство кадетов, в частности С. А. Муромцева, предложив ему пост председателя Совета министров. «Участие в кабинете бюрократического элемента и, в частности, П. А. Столыпина должно, конечно, быть исключено», – полагал Шипов. Однако Муромцев отказался возглавить правительство, ссылаясь на то, что премьером «уже чувствует себя» Милюков. Положение в стране таково, что общество будет противостоять любому составу правительства. Независимо от партийной принадлежности правительство обязано бороться с революцией. Понимать Муромцева надо было так: раз уж без репрессий не обойтись, пусть лучше славу вешателя получит Столыпин, чем кадеты.
Наконец, Шипов поехал на аудиенцию в Петергоф. «Государь принял меня очень милостиво и просто», – вспоминал он. Николай II начал разговор с обычной для него любезностью. Шипов как раз недавно лечился на одесском лимане, и Государь спросил об этом, а затем о семье своего собеседника. Ободренный Шипов затем подробно ответил и на политические вопросы Государя. Кадеты, сказал Шипов, не захотят войти в коалиционный кабинет, а без них примирение с Думой невозможно. Затем он нарисовал невероятную картину того, как обремененные министерскими портфелями кадеты поправеют, перестанут настаивать на некоторых нелепых пунктах своей партийной программы («уплатят по своим векселям, выданным на предвыборных собраниях, не полностью, а по 20 или 10 коп. за рубль») и вскоре распустят Думу, чтобы избавиться от ее левого крыла. На вопрос Государя, кто из кадетов пользуется в партии большим авторитетом, Шипов дал характеристику Милюкова и Муромцева, рекомендуя в правительство обоих, причем второго – на должность председателя Совета министров. Милюков же, как у него вырвалось, «слишком самодержавен».
Неуместное ли это, во дворце самодержца, выражение виновато, или Шипов слишком далеко зашел, расхваливая кадетов, но после этого монолога Государь аудиенцию закончил. Шипов попросил прощения на случай, если сказал что-то лишнее, добавив, что считал своей обязанностью говорить откровенно обо всем. «Я очень рад, что вы говорили свободно, – ответил Государь, – я видел, что вы говорили, не стесняясь, и очень вам благодарен».
Шипов не знал, что роспуск Думы уже предрешен, а значит вопрос об угодном ей составе правительства отпадает сам собой. Поэтому он совершенно серьезно давал Государю советы о том, кому из кадетов лучше дать какое место в правительстве. О чем думал Государь, слушая эти рассуждения, сказать труднее. Впоследствии Ключевский передавал слова Государя, якобы сказанные Им после аудиенции: «Вот, говорят, Шипов – умный человек. А я у него все выспросил – и ничего ему не сказал». Эти слова звучат чересчур цинично для Государя, но нечто в этом роде как раз и произошло: Шипов, не чувствуя неудовольствия августейшего собеседника, все Ему рассказал, не заметив, что никто и не думает идти по начертанному им скользкому пути.
«Возвращаясь в С.-Петербург, я чувствовал себя в бодром настроении; я был счастлив, что имел случай высказаться так откровенно перед Государем, и был глубоко тронут оказанным мне доверием и вниманием», – вспоминал Шипов.
Однако о председательстве в кабинете министров речи не шло, как признавался сам Шипов.
Увлекшись своей идеей, вновь поддержанный Извольским, Шипов на следующий день отправился к Муромцеву, который был недоволен тем, что ему придется войти в правительство вместе с Милюковым: «двум медведям в одной берлоге ужиться трудно». В ответ Шипов сказал: «Вы – два медведя из одной прежней берлоги и я не сомневаюсь, что уживетесь и в новой».
Придя к Столыпину, чтобы рассказать ему об аудиенции, Шипов заметил «недовольство во всей его фигуре». Тем не менее, по просьбе министра он передал ему свой разговор с Государем, не вдаваясь в подробности. Стремление красноречивого Шипова к краткости можно понять: это был уже третий раз за день, что он пересказывал свои длиннейшие речи перед Царем. «Теперь будем ожидать, что воспоследует», – сказал Столыпин.
У Столыпина почему-то осталось впечатление, что в Петергофе кандидат объяснил свой отказ монархическими убеждениями, но Шипов впоследствии опровергал такое объяснение.
Словом, Шипов получил заманчивое предложение, но отказался, переадресовав кадетам. Тень самой многочисленной фракции в I Думе тяготела над ним и заставила отказаться от министерского портфеля. Вскоре Государь в разговоре с кн. П. Н. Трубецким выразил сожаление, что Шипов не принял возлагавшегося на него поручения.
Показал себя и во время переговоров с обоими кандидатами и А. П. Извольский. Однако Столыпин, даже заняв должность председателя Совета министров, продолжал терпеть этого министра, который то за его спиной, то почти на его глазах сговаривался с оппозицией, набирая политический вес при грядущей, как он думал, власти!
Ермолов и кадеты
На следующий день (28.VI) после переговоров Столыпина с Шиповым и Н. Н. Львовым по городу пронесся слух, что не позднее 1.VII весь кабинет Горемыкина уйдет в отставку. Новым председателем Совета министров называли Ермолова, а о характере кабинета – смешанный или однородный – говорили то так, то эдак.
Сам Ермолов отрицал достоверность слухов, уверяя, что «не получил предложения [формировать кабинет], а если бы получил, не взял бы на себя эту тяжелую миссию». На самом деле сам Ермолов говорил Милюкову, что выполняет поручение Государя, и встреча состоялась на квартире Муромцева. Так начались переговоры еще и по этой линии. Спор шел о фамилиях. Кадетский список министров подвергся редактированию правительственных кругов: вычеркнута фамилия Милюкова как председателя Совета министров и заменена фамилией Муромцева, также отклонена кандидатура Кузьмина-Караваева на должность военного министра, а самому лидеру кадетов предназначался портфель министра народного просвещения. Тогда центральный комитет партии решил отказаться от продолжения переговоров. По другим сведениям, переговоры с Муромцевым велись с 1.VII, а 3.VII Государь велел их прекратить ввиду новых террористических актов – убийств Чухнина и Козлова.
Кадеты делят портфели
В начале июля одновременно ходили противоположные слухи – о кадетском министерстве и о роспуске Г. Думы. «Размахи политического маятника в Петергофе продолжают совершаться под углом в 180 градусов», – писала «Речь».
Таким образом, мысль о кадетском министерстве вновь витала в воздухе. Очевидно, кто-то, близкий к Государю, настойчиво ее высказывал. Любопытно, что в квартире Милюкова раздался телефонный звонок от некоего высокопоставленного лица, близкого к придворным кругам, и после 3-минутного разговора лидер кадетов «получил убеждение, что вопрос о его премьерстве – вопрос часов».
Смена власти казалась неминуемой. 30.VI гр. А. А. Бобринский писал, что, судя по слухам, «нам предстоит весь позор и вся отрава кадетского министерства».
В мае «Россия» напечатала пару загадочных статей с нападками на «кокетничающих с революцией сановников», мечтающих о создании кадетского министерства, а для подступа к нему – «либерально-любительского». Эти лица воображают, «что ухаживанием за кадетами они спасут свои крупные оклады и что таким образом самое ценное для них в России уцелеет». Иными словами, коалиционное министерство – это шаг к кадетскому.
Газета предсказывала, что, придя к власти, кадеты «будут все места занимать своими, т.е. евреями, поляками и теми русскими, которым до России никакого дела нет». Правда, государственный механизм придет, наконец, в равновесие, и «всяким пререканиям между правительством и Думой наступит конец», вот только «после этого не будет ни правительства, ни Думы, ни России». «Вслед за образованием кадетского министерства до провозглашения еврейской республики останется несколько дней, не более…».
Кадетское министерство действительно грозило тяжелыми последствиями. Одни слухи о нем вызвали панику среди администрации на местах: в Саратове жандармский полковник при ложном известии о министерстве Милюкова выпустил из тюрьмы всех политических заключенных, в другом городе губернатор явился с повинной на митинг рабочих, а в Задонске исправник не принимал никаких мер против поджогов дворянских усадеб.
Тем временем в партии народной свободы царил переполох. У «фютюр-министров», то есть кандидатов в члены правительства, кружилась голова от щедрых предложений, сыпавшихся с разных сторон.
Сколько Муромцев ни отказывался от руководства кабинетом в пользу Милюкова, в глубине души председатель Г. Думы все-таки надеялся занять это место сам. Однажды он вызвал лидера кадетов в свой кабинет и спросил: «Кто из нас будет премьером?». Собеседник рассмеялся и проницательно ответил, что ни один не будет. Однако Муромцев ждал определенного ответа, и Милюков сказал, что уступит премьерство ему.
«Действие этих последних слов было совершенно неожиданное, – писал Милюков. – Муромцев не мог скрыть охватившей его радости – и выразил ее в жесте, который более походил на антраша балерины, нежели на реакцию председателя Думы. На этом пируэте и оборвался наш разговор».
Сведения из различных источников сходятся на том, что накануне роспуска Г. Думы во фракции кадетов шел дележ министерских портфелей. При этом реалисты осаживали идеалистов: «Подождите, будет вам кадетское министерство – разгонят Думу, вот и конец вашим мечтаниям». На что пылкий Родичев воскликнул: «Скорее снимут крест с Исаакиевского собора, чем разгонят Думу!». Его слова были встречены громом аплодисментов. С неменьшим оптимизмом смотрел на будущее народного представительства и кн. Львов: «Не верьте слухам о роспуске. Это простая шумиха. Вот увидите, что все образуется. Я из самых достоверных источников знаю, что правительство готово пойти на уступки».

Дальнейшая тактика Г. Думы
В конце мая в печати появились слухи, что сессия Г. Думы будет прекращена 15.VI. Это была хорошая мысль, кому бы она ни принадлежала, – распустить депутатов на каникулы, а потом оттягивать начало осенней сессии. Однако 15.VI ничего не произошло, и, более того, в этот самый день Винавер многозначительно заявил: «Насколько мне известно, никто в Г. Думе на каникулы не собирается», что заставило Ковалевского помянуть «Долгий парламент».
Отказ правительства уступить свои места ответственному перед Думой министерству не обескуражил кадетов. Они вновь и вновь выражали надежду, что нынешние министры скоро уйдут, а на смену им придут лица, пользующиеся доверием Думы. Если правительство будет и дальше противиться народным желаниям и требованиям, то неизбежно его столкновение с народом. «Будет конфликт, или не будет, это мы узнаем значительно позже, когда наши законопроекты будут приняты Думой и пойдут дальше». Покамест Дума как главный штаб народного (а не революционного) движения должна оставаться на своем посту.
Странное замечание сделал Набоков 15.V при обсуждении мелкого вопроса о том, какие дни недели оставить для работы комиссий, а какие для заседаний): если два дня в неделю, свободные от заседаний, будут примыкать к воскресенью, то провинциалы на эти дни будут разъезжаться по домам. «Может быть, со временем, когда будет нормальная, правильная и спокойная работа, мы так и сделаем, но теперь, когда возможны всякие случайности, возможна необходимость собрать Думу немедленно, было бы нежелательно, так сказать, растерять Думу на три дня, поэтому предлагаю остановиться на двух днях среди недели, не примыкающих к воскресенью». Эти слова были встречены аплодисментами. При каких же случайностях кадеты намеревались собрать Думу немедленно? Неужели они уже ждали указа о роспуске и уже решили, что не подчинятся и все равно продолжат заседать?
Кадеты намеревались вести законодательную работу, как ни в чем не бывало. «Наши постановления сделаются законами. Другого ожидания и другого убеждения здесь быть не может. Мы – законодатели, и противящиеся законодательной власти должны будут ей подчиниться».
Подобное мнение прозвучало и с левой стороны. Седельников пессимистично полагал, что сочтены дни самой Думы, уйдет ли она сама или же правительство ее распустит. Поэтому ей следует позаботиться о завещании в виде законопроектов. «Мы не должны бояться за судьбу наших законопроектов: они будут приняты, они будут утверждены Его Величеством – русским народом, и он не только утвердит их, но и приведет в исполнение. Так поторопитесь же дать ему эти законы! Он их ждет, он их требует!».
Таким образом, Г. Дума намеревалась, подобно Сизифу, работать вхолостую – над законопроектами, которым заведомо не могло быть дано дальнейшего хода. Увлеченные журавлем – министерским портфелем – в небе, кадеты не смущались отсутствием синицы в руках.
Забавно, что Родичев порой даже рядился в тогу верноподданного, словно желая задобрить Монарха на случай своего будущего назначения.

Отсутствие правительственных законопроектов и прения о направлении дел
Над чем же Думе предстояло работать? Гр. Витте, еще в бытность главой правительства, сделал последнюю ошибку – не заготовил для Г. Думы никаких законопроектов. По некоторым сведениям, причина заключалась в его намерении покинуть свой пост в день открытия народного представительства. Дескать, мавр сделал свое дело и может уходить, передав бразды правления в руки народа. Горемыкин ничего не успел подготовить и, по меткому выражению Н. Н. Львова, «предстал перед Думой с голыми руками». В день ее открытия глава правительства сказал Муромцеву, что в Петербурге не привыкли работать летом, а новое министерство еще не вошло в курс дела, поэтому серьезную законодательную работу следует отложить до осени. Собеседник энергично возражал. Поэтому Горемыкин распорядился, чтобы ведомства представили готовые законопроекты.
Неудивительно, что порядок внесения проектов был хаотическим. Тут была и крупная реформа местного суда, и мелочь. Первой попалась мелочь. 15.V Дума впервые услышала о поступлении первых двух законопроектов. Но каких! Внес их министр народного просвещения: 1) о предоставлении министру права разрешать учреждение частных курсов с программами преподавания выше средних учебных заведений, но без присвоения каких-либо прав; 2) об отпуске из сумм казны 40 029 руб. 49 коп. на перестройку пальмовой оранжереи и сооружение клинической прачешной при Юрьевском университете. Сообщение об этом втором законопроекте было встречено «безудержным хохотом», а «юрьевская прачечная» вошла в пословицу.
Оставалось разрабатывать собственные законопроекты, но здесь депутатов подстерегала другая ловушка. Cт. 56 Учр. Г. Думы требовала сообщения каждой законодательной инициативы подлежащему министру не позднее, чем за месяц до дня слушания дела. Даже если бы все проекты членов Г. Думы были разосланы ведомствам в день ее открытия, то слушание пришлось бы назначить на 27 мая. Таким образом, по меньшей мере первый месяц существования народного представительства ему предстояло просто тянуть время. Для отвода глаз избирателей был изобретен оригинальный институт бесполезнейших прений на предмет направления дела, в которые Дума и погрузилась с подлинным упоением.

Аграрные дебаты (16.V – 5.VI)
Самым жгучим вопросом в Российской Империи тех лет был вопрос аграрный. Поэтому Г. Дума вскоре приступила к обсуждению распространенных в либеральной среде идей наделения крестьян землей за счет принудительного отчуждения ее у других собственников.
Утопические проекты членов Г. Думы
8.V кадеты внесли в Г. Думу записку за 42 подписями, содержавшую основные положения будущего аграрного законопроекта, вышедшие, по-видимому, из проекта Кутлера. Предлагалось образовать государственный земельный запас посредством принудительного отчуждения частновладельческих земель по справедливой оценке. Для каждой местности устанавливается продовольственная норма владения землей, и все, что превышает эту норму, подлежит отчуждению без каких-либо ограничений. То, что остается, тоже может быть отчуждено при недостатке земли у других местных жителей или при необходимости устранения чересполосицы и других недостатков. В этот же фонд передаются казенные, удельные, кабинетские, церковные, монастырские земли. Могут быть обращены под земельное обеспечение и леса, там, где их много и где они не имеют защитного и водоохранного значения. Земли из полученного фонда передаются в платную аренду земледельцам всех сословий. Таким образом, предлагалась национализация земли.
Хоть кадеты и уверяли, что принудительное отчуждение не коснется крестьян – мелких землевладельцев, но по проекту 42-х это было неминуемо, поскольку в отдельных случаях землю в пределах потребительной нормы тоже предполагалось отчуждать. Между прочим, некоторые крестьяне купили землю по рыночным, высоким, ценам, – 250, 300, 400 р. за десятину. Кадетская «справедливая» оценка земель по цене, существовавшей до Крестьянского банка, означала, что при отчуждении владелец получит всего по 50 р. за десятину.
«А вы знаете, как иному земля досталась, – говорил В. Г. Короленко один из таких зажиточных крестьян. – Мы не помещичьи дети, не богатое наследство получили от батьков… Каждый клок земли отцы и деды горбом доставали. И дети тоже с ранних лет не доспят, не доедят… Все в работе. Одна заря в поле гонит, с другой возвращаются… А теперь кричат: поровнять. Отдай трудовую землю какому-нибудь лентяю, который, что у него и было, пропил».
Свой проект внесли и трудовики (заявление 104-х членов Думы). Они предлагали то же принудительное отчуждение земель в общенародный фонд, но в том случае, если количество земли превышало трудовую норму.
Надельные земли сохранялись за нынешними владельцами. При нехватке земли в данной местности производилось переселение за счет государства.
Получившие землю должны были платить на нее налог.
Аграрная реформа подлежала обсуждению всем населением на местах при помощи землеустроительных комитетов, избранных посредством всеобщего, прямого, равного и тайного голосования. Трудовики хотели, чтобы на местах появились «тысячи Дум», свободно обсуждающих интересующие вопросы и, вероятно, подготавливающих новый бунт: «Мы хотим, действительно, привести русский народ в то движение, которое остановить невозможно».
И трудовая норма, и продовольственная норма обрекали земледельцев на полунищее существование. Н.Львов, покинувший кадетскую партию из-за аграрного вопроса, охарактеризовал ее проект как «уравнение всех в общей нищете». В том же смысле высказался от. Трасун: «Неужели, господа, это желание улучшить крестьянский быт? По моему мнению, это не улучшить, это значит только закабалить крестьян, чтобы они остались навеки такими же темными мужиками, какими до сих пор были».
«Как все это просто, посмотрите! – говорил профессор Шарль Одар. – В Европе придумывают целый ряд мер, комбинаций, при которых право было бы достоянием не одной какой-либо стороны, а обеих. А у вас все трудности устраняются одним словом "отобрать", "конфисковать"… Очевидно, для того, чтобы привлечь крестьянина к какому-нибудь движению, наилучшее средство – обещать ему частицу земельки соседа. … беспорядки в деревнях при подобных перекраиваниях земли неизбежны и могут привести к еще худшим последствиям, размеры которых трудно и представить. Дрожь пробегает по телу при виде того, что затевается вашей Думой».
Кроме Н.Львова, среди кадетов было немало и других противников проекта 42-х. «Многие у нас не разделяют этой записки, – писал Н. А. Гредескул, – я принадлежу к числу их, потому что крестьянин – по своей натуре собственник».
Оба утопичных проекта вносились в страшной спешке. Кадеты даже не обсудили свою записку 42-х во фракции. Подписи под заявлением трудовиков, по-видимому, собирались второпях, поскольку в список подписавшихся вкрались неточности и искажения фамилий: Ширков вместо Ширшкова, Насаренчук вместо Назаренко, а М.Рыбаков вообще подписался дважды, под номерами 53 и 87.
Проект 42-х дал начало аграрным дебатам. Дума обсуждала аграрный вопрос на протяжении 11 заседаний, и это было всего лишь предварительное обсуждение будущей земельной реформы. Прения шли при полупустом зале. 1.VI в начале заседания кадет Сафонов признал: «Мы с своими прениями, мне кажется, уже хватили через край: мы говорим 10 дней по аграрному вопросу и предстоит еще выслушать около 117 ораторов».
В Думе было немало крестьян-хлебопашцев, но произносили речи о земельном вопросе все, кроме них. Крестьяне могли лишь сказать, что они нуждаются в наделении землей и что неправы те, кто выступает против этого наделения. Характерна речь крестьянина П. А. Попова из Тамбовской губ., выразившего надежду как на Г. Думу, так и на Государя. Оратор даже обернулся к висевшему за его спиной царскому портрету: «Он, милостивый, Царь-Батюшка, даст нам землицы. Мы просим хлеба, неужели он подаст нам камень. Я обращаюсь к Г. Думе и прошу еще раз войти с просьбой о земле к Государю Императору. Г. Дума должна исполнить свой долг, несмотря ни на какие препятствия. Ведь весь народ, со всех сторон ожидает от Думы велию и богатую милость».
Как правило, ораторы на свой лад излагали аграрную программу своей партии, но звучало и независимое слово. В основном возражали не против принудительного отчуждения, а против других частей предлагавшейся реформы, особенно против принципа аренды. Целый ряд ораторов указывал на необходимость частной собственности на землю, что не только соответствует желанием крестьян, но и будет способствовать эффективности их хозяйства. Невыгодно вкладывать удобрения в землю, которая завтра перейдет к кому-то другому. «Дайте крестьянину в собственность десятин 10 пустыря, через 10 лет он из них сделает 10 десятин огорода, а сдайте ему в аренду эту землю, поставьте еще чиновника, который бы смотрел за тем, кто будет обрабатывать землю, сам ли хозяин или, может быть, не батрак ли, то из 10 десятин огорода получится 10 десятин пустыря». Особенно выступали за частную собственность представители окраин, где было не общинное, а личное землевладение.
Разъяснения Стишинского и Гурко
Совет министров немедленно выступил с возражением против проекта 42-х. Для этого в Думу были направлены главноуправляющий землеустройством и земледелием А. С. Стишинский и товарищ министра внутренних дел Гурко.
Гурко попытался узнать, на каких основаниях он должен будет возражать, но ответом Стишинского было: «Извольте возражать завтра утром, а что вы скажете, дело ваше». Гурко проготовился к выступлению всю ночь, а наутро (19.V) узнал от Столыпина, что тот собирается выступать сам. Гурко был раздосадован. «Во-первых, – вспоминал он, – на кой черт я целую ночь сидел за составлением речи, а во-вторых, я и по существу не без удовольствия предвкушал возможность публично помериться с теми дилетантами, которые выступали по этому вопросу в нижней палате». Помогла ссылка на поручение Горемыкина, однако Столыпин попросил, чтобы оратор говорил не от министерства внутренних дел, а от себя лично.
Стишинский позаимствовал значительную часть своих доводов из как раз вышедшей книги Ермолова «Наш земельный вопрос». Получилось очень убедительно, к тому же оратор умел выражаться ярко и образно. Речь Гурко была слабее, почти без цифр, зато он применялся к понятиям депутатов-крестьян.
Сущность обоих выступлений заключалась в том, что принудительное отчуждение земель даст крестьянам очень ничтожную прирезку (Стишинский говорил о чуть более 1 дес., Гурко – о 4 дес.) и в то же время на них же пагубно скажется уничтожение частных имений. Представители правительства рекомендовали осуществить другие меры разрешения аграрного вопроса – улучшение условий землепользования, расширение крестьянского землевладения через крестьянский банк, широкая постановка переселенческого дела (Стишинский) и закрепление надельной земли каждого крестьянина в его частную собственность (Гурко).
Выступавший следом Герценштейн невольно раскрыл цель, для которой его партия хотела решить аграрный вопрос, – срочное воздействие на народные умы. «Сейчас пожар, его надо тушить», «Чего же вы теперь ожидаете? Вы хотите, чтобы зарево охватило целый ряд губерний?! Мало вам разве опыта майских иллюминаций прошлого года, когда в Саратовской губернии чуть ли не в один день погибло 150 усадеб?! Нельзя теперь предлагать меры, рассчитанные на продолжительный срок, необходима экстренная мера, а принудительное отчуждение и есть экстренная мера!». С тех пор слово «иллюминации» стало крылатым.
По сути разъяснений он мало на что смог возразить. Как можно было возразить на то, что 153 : 40 ? 4 дес.? И Герценштейн возражал так: «Если бы вы сколько-нибудь внимательно отнеслись к вопросу, вы отбросили бы эту арифметику. Чтобы так разрешить вопрос, как вы это делаете, достаточно иметь познания в четырех правилах арифметики и больше ничего, а от государственных людей мы можем требовать чего-нибудь большего». Этим словам аплодировали.
После речи Герценштейна заседание закрылось ввиду позднего времени. Гурко и Стишинский ответили в следующий раз. Дума встретила и проводила их криками «Отставка!».
Между прочим, Герценштейн уверял, что крестьянские земли – надельные и приобретенные покупкой – не будут отчуждены. В ответ Гурко раскопал слова, произнесенные тем же лицом год назад, и прочел их с кафедры: «Я не вижу, почему в руки государства должны перейти только частновладельческие земли. При последовательном проведении национализация должна распространиться не только на частновладельческие земли, но и на крестьянские земли, т.е. на те, которые получены крестьянами посредством выкупа и добровольных актов». В свою очередь, Герценштейн подтвердил, что сам он признавал национализацию крестьянской земли, но заявил, что пока кадеты отказались от этого принципа.
С думской кафедры на головы Стишинского, Гурко и вообще правительства выливались ушаты помоев.
Трудовик Онипко заявил, что он не будет комментировать разъяснения по аграрному вопросу представителей правительства, так как Дума не должна «терять времени в разговорах и спорах с людьми, достаточно показавшими себя неспособными что-либо сделать, достаточно повредившими России – людьми, ненависть против которых возрастает в России не по дням, а по часам».
Аникин сказал о министрах, что «они не имеют ни стыда, ни совести», Кондрашук – что нынешних министров надо было отдать Японии вместо Сахалина, бывший обер-кондуктор Грабовецкий и хлебопашец Кругликов обвинили Стишинского и Гурко в некомпетентности.
К аграрному вопросу то и дело примешивалась тема репрессий. Трудовик Литвинов заявил, что «единственное средство переселения, которое практиковалось нашим правительством до сих пор, это переселение в места не столь отдаленные, а также уменьшение густоты населения при помощи штыков и пулеметов». Меркулов отметил по поводу 4-х десятин Гурко: «Удивляться надо, до чего предусмотрительны и осторожны наши министры при проведении полезных для нас перемен. Насколько нам известно, они не стеснялись лить ручьями кровь русского и уничтожать имущества крестьян, защищая произвол и насилие».
К изумлению председательствующего Долгорукова, Онипко посетовал, что «у нас много времени отнимается посторонними лицами, посторонними разговорами». Гурко подумал, что виновата его злополучная оговорка, но настоящая причина заключалась в том, что, по мнению некоторых депутатов, он говорил за чужое ведомство. К следующему заседанию вместо этого слабого довода Онипко сочинил целую теорию: представители правительства – посторонние, поскольку 1) их выступления плохо объявили; 2) после выраженного Думой недоверия правительству министры этого правительства для нее люди посторонние; 3) правительство как учреждение нехорошее является посторонним еще и для страны, «исстрадавшейся от их беззакония».
«Всякому беспристрастному свидетелю того, что происходит в Думе, – писала «Россия», – бросается в глаза, что представители министерства выступают с обдуманными речами и обоснованными доводами, а из рядов так называемых представителей народа им отвечают оскорблениями».
После этих заседаний имена Стишинского и Гурко стали в левых газетах нарицательными. Напротив, на консервативном съезде уполномоченных губернских дворянских собраний появление В. И. Гурко было встречено громкими аплодисментами; сам же он назвал это чествование самой приятной минутой своей жизни.
Угроза бунтом
Характерной чертой речей были призывы к спешности в проведении аграрного законопроекта. «Иначе встанет народный мститель и тогда вместе с виновниками народных бедствий погибнут случайно и друзья народа».
Великолепный ответ дал Стахович, оказавшийся последним из ораторов по аграрному вопросу. Как всегда оригинальная речь придала финалу прений неожиданный оттенок.
«страшную ответственность кладут на Думу все те, кто с кафедры призывают к самоуправству народному, говорят, как сегодня еще, что надо перейти к силе и пусть-де падет эта кровь на виноватых. Эта пролитая нами и братьями нашими русская кровь польется не за родину, а в ущерб ей и в горе! Пусть же ляжет она на совесть тех, кто прославляет насилие, подбивает омраченных, нетерпеливых и раздраженных». Если бы народ действительно требовал всего под угрозой «разнести всю Россию в щепки», то Дума должна была бы ответить ему: «молчи! это крик народа безумного, народа-преступника. […] И ты, народ – преступник, если грозишь кулаком, если поднимаешь руку на родину, которая принадлежит не тебе одному и не наше только достояние; 1050 лет бесчисленные поколения завоевывали и созидали ее кровью и потом, трудом и молитвой, и завещали ее не одному нашему буйному поколению, а и всем тем, кто еще придет […] Никогда, ни во хмелю, ни в ярости нельзя замахиваться топором на родину. Она – мать». Но народ, по убеждению оратора, и не угрожает уничтожить Россию, понимая, что все требует времени.
С другой стороны, Стахович осудил и позицию правительства, сравнив Россию с баржей, завязшей в песке. Народ поможет ее вытянуть, но надо дать ему место, возможность помочь, а правительство отвечает: "Это безусловно недопустимо". Оно тянет "баржу" назад, и кто бы ни победил, оно или народ, "барже-то грозит поломка или крушение… Нельзя ее так рвать! Надо о ней побольше думать при всех наших спорах. Нашим лозунгом должна быть всегда польза государства, которое в нужде и в опасности».
Итог прений. Аграрная комиссия
На этой оригинальной речи запись ораторов была исчерпана и предварительные прения по записке 42-х окончены. Дума выбрала комиссию из 99 человек, которым и предстояло разработать аграрный законопроект, так как кадетский проект не являлся законопроектом, а был лишь сводом основных положений.
Сами аграрные прения оказались, таким образом, достаточно бессмысленными. И без них можно было догадаться, что кадеты и левые выскажутся в духе аграрных программ своих партий, а представители окраин, где нет общинного землевладения, будут требовать сохранения частной собственности на землю по крайней мере для своих краев. Немногие здравомыслящие – кн. Волконский, Способный, Варун-Секрет, – говорившие что-то дельное по сути аграрной реформы, иные даже о вреде общины, не могли, да едва ли и надеялись, переубедить тех, кто смотрел на мир сквозь призму партийной программы. Речи говорились для избирателей, для страны, чтобы показать, что Дума заботится о самой главной народной нужде.
Прения в аграрной комиссии отличались крайним радикализмом. Председатель комиссии А.А. Муханов даже не счел возможным обсуждать вопрос о принудительном отчуждении, а предложил высказаться лишь о границах такового отчуждения. Лишь небольшим числом голосов прошло предложение не отчуждать огороды и сады. Предлагали прекратить все сделки на землю, включая дарение и наследование. «…становилось страшно, страшно, гг., не за помещичьи интересы, а страшно за состояние и судьбу государства», – вспоминал Н. Н. Львов. Всего комиссия заседала 9 раз, и к 26.VI успела только рассмотреть разряды земель, которые подлежат принудительному отчуждению.

Запросы
Г. Дума засыпала правительство запросами. Главным образом старалась трудовая группа. Некоторые из изложенных в них дел могли быть с успехом разрешены нижестоящими инстанциями, но запросы, собственно, делались не для правительства, а для страны, чтобы показать, что Дума радеет о народных нуждах. Поляк Христовский откровенно предложил делать запросы каждый день: «Пусть это будет ежедневной нашей молитвой … независимо от того, какие конкретные результаты будут от этого получаться».
Материал собирали где придется. Порой вкрадывались фактические ошибки. Один запрос пытались основать на телеграмме неких нижних чинов о событиях, произошедших «31 ноября прошлого года», на что Набоков резонно заметил, что «такого числа не существует». В другой раз в тексте запроса упоминался инженер Чаев, чей арест помешал его деятельности по открытию благотворительных учреждений для голодающих. На кафедру вышел представитель этой губернии кн. Львов и объяснил, что Чаев действительно был арестован, но… на три часа, после чего продолжал трудиться.
Нередко выбирались такие факты, которые по закону не могли служить основанием для запроса, – о незакономерных действиях частных лиц и даже земских учреждений. Согласно ст. 33 Учр. Г. Думы запрос может касаться лишь действий министров и их подчиненных.
Однажды трудовики опустились до откровенного издевательства, запросив об отказе Столыпина, в бытность саратовским губернатором, некоему Чумаевскому в доставлении из тюрьмы в избирательный участок. Интерпеллянты спрашивали, не признает ли министр внутренних дел Столыпин для себя обязательным предать суду бывшего саратовского губернатора Столыпина.
Запросов было так много и они были так скучны, что зачастую депутаты уходили, когда начинали их читать. В таких случаях кворум висел на волоске.
Гр. Гейден и Стахович сокрушались о том, что Г. Дума злоупотребляет своим важным правом интерпелляции, которое «превращают в какую-то бомбардировку министерства, запрашивая о предметах, до его обязанностей и до его функций весьма часто не относящихся». «Право запросов очень важное и нужное право, но, господа, как все очень тонкое и очень острое, оно притупляется; этим шутить нельзя, и если мы слишком часто и недостаточно внимательно будем применять его, то этим мы притупим свое собственное оружие, а пока у нас нет взамен его другого, лучшего».
Таким образом, взамен прежнего тормоза – прений по аграрному вопросу – Дума приобрела новый – бесчисленные запросы к правительству, на которые уходила большая часть заседаний.
Кадетам удалось несколько упорядочить работу, оставив для запросов один день в неделю, а для спешных – время после 6 часов пополудни, а также добившись (27.V) предварительной передачи всех запросов в только что образованную комиссию по расследованию незакономерных действий.
В отличие от трудовиков, кадеты пользовались правом запросов с толком. Каждое кадетское заявление – о погромах, о голоде, о телеграммах в «Правительственном вестнике» – наносило правительству чувствительный удар.
Запросы о смертных казнях
Группа запросов заключала в себе требования о приостановке каких-либо смертных приговоров. Поначалу правительство не отвечало. Лишь военный министр неуклонно сообщал, что интерпеллянты обратились не по адресу, и переправлял документ председателю Совета министров или министру внутренних дел. Отсутствие ответов не беспокоило Г. Думу, продолжавшую строчить запросы.
«Я глубоко убежден, – сказал Аладьин по поводу очередного запроса, – что роль убийц так нравится нашим министрам, что и на этот раз они не отдадут своих жертв, которых они могут отправить на тот свет. Тем не менее я стою за принятие запроса без надежды на то, чтобы спасти людей, но с глубокой надеждой, что рано или поздно мы покажем стране, что в душе наших министров есть только одно желание – убивать». «Есть же пределы…» – возмутился тут председатель.
Первым молчаливым ответом стало приведение в исполнение одного из тех смертных приговоров (над 8 рижскими рабочими), о которых были посланы запросы. «Эти восемь трупов в Риге – ответ на наш запрос, это вызов не только Г. Думе, это вызов народу», – негодовал Ледницкий.
1.VI последовало и личное разъяснение представителя правительства – главного военного прокурора Павлова. Он высказался в том смысле, что приостановка смертных приговоров противоречит закону и необходимости поддержать порядок. Сойдя с трибуны, Павлов покинул зал заседания.
Лично главный военный прокурор в глазах либералов был одиозной фигурой. Неоднократно добивавшийся для подсудимых смертной казни, он, по выражению Маклакова, для политических защитников его поколения ее «олицетворял».
В знак протеста против прихода Павлова, трудовики и кадеты покинули зал заседания. Кокошкин пошел к Ковалевскому, надеясь увести и его, но он ответил, что послан в Думу избирателями и уйдет лишь подчинившись грубой силе.
После ухода Павлова разъяренные члены Г. Думы разразились новыми потоками ругани. Аладьин заявил, что место военного министерства – на скамье подсудимых. Федоровский посоветовал военному министерству совершать казни на площадях «так, как совершали это в средние века, т.е. с полной торжественностью, чуть ли не при звоне колоколов…». Недоносков обратился к министерству так: «убийцы! дайте же нам работать. Перестаньте лить кровь, уйдите в отставку!». Трудовики предложили передать сообщение Павлова в комиссию по исследованию незакономерных деяний должностных лиц.
Принята была скромная формула кадетов о том, что доводы военного министра неверны и что Дума выражает глубокое негодование его ответом. Правда, перед тем, как внести эту скромную формулу, кадеты устами Петражицкого нескромно заявили, что спасет страну только замена нынешних министров на «хороших советников, заслуживающих доверие народа и Верховной власти».
Запрос о телеграммах в «Правительственном вестнике»
В те дни «Правительственный вестник» печатал телеграммы на Высочайшее имя, осуждавшие деятельность Г. Думы. Они, по словам «Московских ведомостей», отражали мнение «истинного Русского народа». Телеграммы якобы приходили со всех концов страны, но порой совпадали дословно.
Г. Дума запросила председателя Совета министров, намекая, что эти обращения инспирированы правительством. Запрос был сформулирован в форме вопросов, то есть просьб о разъяснении, предусмотренных ст. 40 Учр. Г. Думы:
«1) В каком вообще порядке разрешается печатание телеграмм, поступающих на имя Его Величества, на какое учреждение или лица возложена выборка телеграмм для напечатания?
2) Последовало ли печатание в данном случае с ведома и согласия председателя Совета министров?
3) Если печатание подобных отзывов последовало с ведома и согласия председателя Совета министров, то с какими целями было оно сделано?».
В своем письменном ответе Горемыкин напомнил «Господину председателю Г. Думы», что ст. 40 говорит о разъяснениях, «непосредственно» касающихся рассматриваемых дел. «Не усматривая из отношения Вашего, какого из рассматриваемых Г. Думой дел касаются в "срочном предложении" вопросы, считаю долгом уведомить Вас, что я не нахожу законного основания для ответа на запрос, изложенный в срочном предложении, приложенном к отношению за № 51».
Муромцев ответил, что забота об ограждении достоинства правительственных учреждений – «предмет постоянного дела» их и он, Муромцев, продолжает ждать разъяснений от министерства.
Второе возражение Горемыкина было еще краше первого: «Милостивый государь Сергей Андреевич. Вследствие письма вашего от 25 сего мая за № 131, обязываюсь сообщить вам, что указываемая вами забота об ограждении достоинства высших государственных установлений, существование которых покоится на Основных законах Империи, руководит моими действиями в неменьшей мере, чем проявленными в этом направлении попечениями Г. Думы, но из этого не следует, что ст. 40 учреждения Г. Думы дает законное основание для запросов по поводу предания гласности поступающих на имя Его Императорского Величества всеподданнейших телеграмм. Примите, милостивый государь, уверение в отличном моем уважении и совершенной преданности. И.Горемыкин».
Тогда кадеты подогнали запрос под ст. 58 Учр. Г. Думы, то есть под категорию обычных запросов: «приняты ли меры по привлечению к ответственности лиц, виновных в допущении напечатания в официальном отделе "Правительственного Вестника" телеграмм, восстанавливающих одну часть населения против другой и выражающих дерзостное неуважение к Государственной Думе?».
Однако Горемыкин ответил, что не находит возможным давать объяснения по этому запросу, так как распоряжения по поводу обращения к Его Императорскому Величеству от подданных и о предании таких обращений гласности ведению Думы не подлежат. Дума почти единогласно приняла формулу перехода с объявлением такого распоряжения о публикации этих телеграмм «незакономерным» действием.
Запрос о типографии (8.VI). Первое выступление Столыпина (речь о кремневом ружье)
Своей дебют в Г. Думе Столыпин начал с того, что запросто уселся на скамейку в «преддумском зале» (вероятно, Екатерининском) и повел беседу с неким кадетским депутатом. А Ковалевский вспоминал, как министр подошел к нему, сидевшему в своем депутатском кресле, представился и извинился, что до сих пор не ответил на ходатайство о Щербаке. Трудно сказать, разные это эпизоды или один, но простота обращения Столыпина весьма характерна.
Первая из знаменитых думских речей Столыпина представляла собой разъяснения по запросам.
Первый из них, вообще первый запрос, принятый народным представительством, касался газетных сведений о типографии, якобы оборудованной Департаментом полиции для печатания воззваний с призывами к избиению инородцев и интеллигенции.
Второй касался крупного деятеля Крестьянского союза Щербака, приятеля Ковалевского (с которым был знаком по Парижу) и Гредескула (с которым сидел в тюрьме). Ныне это лицо 6 месяцев ждало суда в одиночном заключении.
Столыпин сообщил, что внес дело Щербака в особое совещание, которое постановило переписку об охране прекратить. Итак, дело в порядке охраны прекращено.
Отвечая относительно типографии, Столыпин заговорил с Думой искренно и серьезно, совсем не тем тоном, который депутаты привыкли слышать от представителей правительства. Оказалось, что министр лично заинтересовался этим делом и приложил усилия, чтобы выяснить правду и понять «степень пригодности» Департамента полиции как орудия власти. «Я нахожу, что новому министру необходимо разобраться в этом деле. […] оговариваюсь вперед, что недомолвок не допускаю и полуправды не признаю»
По сведениям, собранным уполномоченными министра, дело рисовалось так. Два жандармских офицера – Комиссаров и Будаговский – по собственной инициативе занимались распространением патриотических воззваний. Узнав об этой деятельности, начальство остановило ее. «Эти действия неправильны, и министерство обязывается принимать самые энергичные меры к тому, чтобы они не повторялись, и я могу ручаться, что повторения их не будет».
Столыпин напомнил, что большинство его подчиненных – «люди, свято исполняющие свой долг, любящие свою родину и умирающие на посту. С октября месяца до 20 апреля их было убито 288, а ранено 383, кроме того было 156 неудачных покушений».
По поводу массовых арестов заведомо невиновных лиц Столыпин ответил: «Я не отрицаю, что в настоящее смутное время могут быть ошибки, недосмотры по части формальностей, недобросовестность отдельных должностных лиц, но скажу, что с моей стороны сделаю все для ускорения пересмотра этих дел. Пересмотр этот в полном ходу».
Как бы то ни было, сохранение порядка – обязанность правительства, и оно пользуется теми средствами, которые имеются в его распоряжении. «Нельзя сказать часовому: у тебя старое кремневое ружье; употребляя его, ты можешь ранить себя и посторонних; брось ружье. На это честный часовой ответит: покуда я на посту, покуда мне не дали нового ружья, я буду стараться умело действовать старым».
Закончилась речь указанием на то, что действия правительства «знаменуют не реакцию, а порядок, необходимый для развития самых широких реформ».
Эта знаменитая «речь о кремневом ружье» могла бы быть обычной речью обычного министра, если бы не две особенности. С одной стороны, заметно, что он видит в Думе не врага, а союзника, идет к ней со всей душой. «…я откровенно это заявляю, так как русский министр и не может иначе говорить в Русской Г. Думе», – скажет годом позже Столыпин. «Это говорит свой среди своих, а не инородное Думе лицо», – заметил Розанов по поводу одной из подобных речей. Искренность министра отметили даже многие выступавшие следом ораторы. Выражение «не реакция, а порядок» выдает в нем сторонника законодательных учреждений. С другой стороны, подчеркивается обязанность власти охранять порядок. Эта золотая середина между революцией и реакцией – характерная черта Столыпина.
«Прежде чем понять, что говорит Столыпин, Дума заслушалась, как он говорит, – писал Колышко. – Справа налево прошла как бы электрическая струя. … У всех было удивление, у многих насмешка и зависть, но злости – ни у кого. Столыпин сказал одну из самых незначительных своих речей; но она произвела наибольшее впечатление – своей искренностью, теплотой и простотой. … Словом, дебюту Столыпина мог бы позавидовать сам Шаляпин».
В приведенные Столыпиным факты ораторы не верили, старались их опровергнуть, а один даже заявил, что министр внутренних дел, дескать, послал «своих же чиновников расследовать свои же собственные преступления». Освобождение Щербака – лишь единичный случай в виде «простой любезности» Столыпина к Думе.
Дума ответила министру самым крепким оружием, имевшимся в ее распоряжении. В ее рядах находился бывший товарищ министра внутренних дел кн. Урусов, который ввиду своей прежней карьеры должен был знать подоплеку деятельности Департамента полиции. Опираясь на документы, сообщенные его зятем бывшим директором департамента полиции Лопухиным, кн. Урусов раскрыл целый план организации погромов какими-то «темными силами». При существовании этих сил ни министр внутренних дел, ни любое другое министерство, «будь оно даже взято из состава Г. Думы», не смогут обеспечить порядок. Таинственные силы не позволяют Думе работать в единении с Монархом. «Здесь, господа, скрывается большая опасность, все ее чувствуют; эта опасность, смею сказать, не исчезнет, пока на дела управления, а следовательно на судьбы страны будут оказывать влияние люди, по воспитанию вахмистры и городовые, а по убеждению погромщики». «Погромщики!» – подхватили депутаты.
Затем тяжелая кадетская артиллерия в лице Винавера, Набокова и Родичева тоже подхватила это обвинение, особенно упирая на деятельность гомельского ротмистра Подгоричани-Петровича и вологодского ротмистра Пышкина. Родичев любезно назвал Столыпина честным человеком и посоветовал ему уйти в отставку, подав пример своим подчиненным.
Столыпин послушал-послушал и снова поднялся на кафедру. Он начал вновь искренно до наивности: «Господа, я должен дать свое разъяснение теперь, так как, к сожалению, не могу остаться до конца, – я должен ехать в Совет министров». Он опроверг несколько фактических неточностей в речах думских ораторов, выразил сомнение в правдивости данных кн. Урусова и, наконец, горячо возражал против существования каких-то темных сил. «Я должен сказать, что по приказанию Государя я, вступив в управление министерством внутренних дел, получил всю полноту власти, и на мне лежит вся тяжесть ответстенности. Если бы были призраки, которые бы мешали мне, то эти призраки были бы разрушены, но этих призраков я не знаю. Затем, меня упрекал г. Винавер в том, что я слишком узко смотрю на дело, но я вошел на эту кафедру с чистой совестью. Что я знал, то и сказал и представил дело таким образом, что то, что нехорошо, того больше не будет. Одни говорят – ты этого не можешь, а другие – ты этого не хочешь, но то, что я могу и хочу сделать, на то я уже ответил в своей речи. […] Мне говорят, что у меня нет должного правосознания, что я должен изменить систему, – я должен ответить на это, что это дело не мое. Согласно понятию здравого правосознания, мне надлежит справедливо и твердо охранять порядок в России (шум, свистки). Этот шум мне мешает, но меня не смущает и смутить меня не может. Это моя роль, а захватывать законодательную власть я не вправе, изменять законов я не могу. Законы изменять и действовать в этом направлении будете вы».
По речи чувствуется, что он задет за живое. Но вновь те же две стороны: подчеркнутое уважение к Думе и принцип твердой власти.
Министр сошел с трибуны под крики «отставка!» и покинул зал заседаний, оставив Думу кричать и свистеть до такой степени, что председатель вынужден был объявить перерыв. Иные депутаты, по признанию одного из них, «в ужасе хватались за голову, готовы были покинуть зал Таврического дворца».
В это время на трибуне был Рамишвили, вслух сокрушавшийся о том, что министр уходит и не услышит его речь. На следующий день обсуждение возобновилось и Рамишвили вновь выразил сожаление о том, что министры ушли: «Народные представители и народный враг вчера встретились лицом к лицу, и я хотел…» (тут председатель вовремя его остановил). Он произнес переполненную оскорблениями речь, которая, похоже, была заготовлена еще до выступления министров и разве слегка подправлена за время непредвиденного перерыва на ночь. Министры «говорили казенно, официально, по принуждению», а сейчас «пошли спасать отечество и, наверное, теперь в кабинетах готовят проект какого-нибудь нового погрома». Оратор призвал предать суду «всех грабителей, весь состав администрации сверху донизу, и нового, и бывшего министров, и премьера».
Аладьин раскрыл тайный замысел правительства. Оказывается, оно задумало план: 1) заявление министров в печати об их отношении к Думе (видимо, речь об интервью анонимного министра журналу «Times»), 2) погромы, 3) «небольшое военное восстание в Кронштадте, с двумя или тремя членами Г. Думы, расстрелянными на месте». Закончил оратор тем, что если министры не уйдут сами, то их «выбросят из этой залы».
Кадеты не отставали. Щепкин сказал, что «само присутствие здесь министерства есть уже издевательство над всеми стремлениями интеллигенции» и что министерство «может управлять только посредством погромов, военных положений и карательных отрядов».
Искренность министра заметили и запомнили. Даже «Русские ведомости» признали, что «лично сам по себе г. Столыпин произвел на большинство членов Г. Думы впечатление порядочного и искреннего человека». Однако трепетное отношение министра к Г. Думе лишь дало ей повод для новых насмешек:
«Вместо военного в мундире и с приказом под мышкой – перед нами появилась фигура почти европейская, – говорил Аладьин. – Министр с трогательным дрожанием в голосе объяснялся с нами; по-видимому, чувство заговорило в нем и он решил подействовать на нас, прийти по душам объясниться с нами и попытаться жить мирно». В речах Столыпина, по мнению оратора, заключалась просьба о прощении грехов прошлого и раскаяние. Члены кабинета «надеялись на то, что мы подадим им руку, пойдем навстречу к ним, облобызаемся, заключим мир, и будет всеобщее преуспеяние».
В одном из следующих заседаний Аникин назвал Столыпина так: «тот господин, который недавно здесь распинался перед вами с дрожью в голосе и со слезами на глазах».
Подчеркивая искренность Столыпина, ораторы отрицали возможность даже для честного министра что-либо сделать при наличии тайных сил. Заявление Столыпина о принадлежащей ему полноте власти – это «наивное утверждение». Является «ужас перед тем, насколько люди способны обольщаться».
Как обычно, кадеты призвали левых к хладнокровию и вместо формулы Рамишвили – «весь состав высшей администрации при нынешнем и предыдущем кабинетах подлежит суду по обвинению в ряде тяжких уголовных преступлений против жизни, имущества и чести русских граждан и в укрывательстве таких преступлений» – провели свою: Дума усматривает в погромах «признаки общей организации и явное соучастие в них должностных лиц» и приходит к заключению о необходимости отставки министерства и передачи власти кабинету, пользующемуся доверием Думы. «Русские ведомости» пояснили, что только такой кабинет сможет «наложить руку на вдохновителей черной сотни».
Запрос об оказании помощи голодающим (12.VI)
Второй раз Столыпин говорил в Г. Думе по поводу запроса о препятствиях, чинившихся администрацией частным лицам и представителям общественных учреждений при оказании помощи голодающим крестьянам. В сущности, министр, будучи человеком в правительстве новым, отвечал сейчас за своих предшественников.
Разобрав указанные в запросе случаи, Столыпин показал, что многие сведения не соответствовали действительности, в одном случае помощи (врачебной) и без того было достаточно, еще один энтузиаст прекратил работу сам за недостатком средств, другому (гр. Толстой в Пензенской губ.) действительно препятствовала администрация, но затем "путем телеграфных сношений препятствия были устранены". Некоторым лицам администрация действительно мешала, вплоть до закрытия благотворительных столовых, но по другой причине: непрошеные помощники прикрывались благотворительностью в противозаконных целях.
Что касается скандального циркуляра бывшего министра внутренних дел Дурново от 11.XI.1905, то Столыпин объяснил, что местами крестьяне в ходе аграрных беспорядков разграбили продовольственные магазины и запасы хлеба, купленные правительством именно в помощь голодающим. Тогда же было сделано разъяснение, что этот циркуляр не распространяется на семьи таких крестьян.
Единственную дельную речь в ответ произнес кн. Львов, видный земский деятель. Он изложил глубоко, очевидно, интересовавшую его мысль о передаче дела продовольственной кампании в руки общества. Но даже этот убежденный и искренний человек не удержался от обычной кадетской присказки о том, что министерство не пользуется доверием.
Другие ораторы осыпали правительство оскорблениями: «Русский народ грабить мы никогда не опаздывали, господа министры!», «когда же, наконец, господа, найдется у вас настолько порядочности и честности, чтобы убраться с ваших мест отсюда!..», «правительство, угнетавшее в течение десятилетий всякое проявление свободной деятельности, есть главный фактор нищеты народа».
Речь кн. Львова нашла отклик у министра, во второй речи обещавшего привлечь к нынешней продовольственной кампании «все живые общественные силы на местах, которые этому делу могут помочь». По поводу же оскорблений от левых депутатов Столыпин заметил: «я скажу на их клеветы, на их угрозу захвата исполнительной власти, что министр внутренних дел, носитель законной власти им отвечать не будет». Эти слова были встречены криками: «довольно! Белосток! Погромщик! Довольно! Долой!».
По соглашению кадетов с трудовиками предложена формула перехода: для организации продовольственной помощи необходимо участие общественности, а ассигнованные средства должны находиться под строгим контролем Г. Думы. Галецкий выражался еще откровеннее: Дума не должна дать министерству ни копейки на помощь голодающим. Министерство, сказал он, на эти средства «купит нагаек для того, чтобы избить этими нагайками этих же самых голодающих».
Удивительно! Только что Родичев говорил по поводу препятствий со стороны администрации: «если бы это были самые страшные преступники, – господа, есть ли где-либо во всем мире закон, который преступнику запрещает печь хлебы и кормить голодных?». И вот нашлись депутаты, которые уже решили помешать и правительству, которое они считали преступниками, – кормить голодных.
Жилкин был задет словом «клевета» из речи Столыпина: «Мы видели покрасневшее лицо, мы видели угрожающие жесты, обращенные к левой стороне, нам бросили слово "клевета". Разве мы можем равнодушно выслушивать это? Нам говорили, – будем дружно работать, а сегодня обращают к нам покрасневшее лицо, гневно угрожающие жесты и слово "клевета". Знает ли господин министр, что он совершил? Знает ли, что он бросил эту угрозу в лицо всему русскому народу, и что завтра по телеграфу эта угроза облетит всю Россию? Знает ли он то чувство гнева, которое охватит весь русский народ, и еще сильнее разгорится вражда между народом и между этим министерством, которое не хочет уходить, но которое должно будет уйти».
Наконец, в 6.30 пополудни формула Набокова – Аладьина была принята и только теперь министры покинули зал заседаний, причем им вслед кричали «В отставку! В отставку!».
«…вся Россия поддержит П. А. Столыпина в его программе продовольственной кампании, – и не господам Аладьиным остановить эту кампанию, хотя это, может быть, и входит в революционную тактику: создать в крестьянстве, лишенном продовольственной помощи, надежный кадр недовольных для ближайшего "активного выступления"…», – писали «Московские ведомости».
Оскорбления армии и казачества (13.VI)
В одном заседании по разным поводам прозвучал целый ряд нападок на армию и казачество в связи с их ролью в подавлении беспорядков.
Сначала при обсуждении запроса о конфискации ряда левых газет Гомартели заметил: «Посмотрите, господа, с каждым днем доходят до нас слухи, что славное войско наше пробуждается. Совесть и честь русского человека заговорили и в этом войске, и оно найдет в себе достаточно силы и энергии, чтобы смыть с себя кровь своих братьев».
Неожиданно за русское войско заступился демократ-реформист Федоровский, бывший артиллерийский офицер, отметив в словах Гомартели «и незаслуженную обиду, и великую неправду».
Затем инициативу перехватил Седельников, уже прославившийся скандальными заявлениями от лица казачества. Еще в день открытия I Думы депутат произнес с балкона кадетского клуба речь, принеся слушателям «покаяние» за все казачье сословие. При первом обсуждении (2.VI) в Думе запроса о призыве на службу казачьих полков 2-й и 3-й очереди для выполнения полицейских обязанностей – обысков, арестов, «экзекуций», охраны заводов и усадеб – Седельников сказал, что казаки действуют против мирных манифестантов, но не мешают черносотенцам при погромах – «стоят и смотрят». От лица казачества оратор утверждал, что оно тяготится этой ролью. Тогда в «Новом времени» появилось письмо четырех донских депутатов о том, что их сочлен не имел права говорить от лица всего казачества. Возразил в Г. Совете и казак Денисов.
Теперь запрос обсуждался повторно, и прения о роли казачества развернулись во всю ширь. Например, публицист Крюков (по некоторым сведениям – настоящий автор «Тихого Дона»), депутат от области Войска Донского, сказал, что казаки вымуштрованы и превращены в зверя с помощью особой системы, «беспредельно подлой системы натравливания, подкупа, спаивания, преступного попустительства, безответственности».
После его речи произошло неожиданное. На трибуну поочередно вышли казачьи урядники – И. М. Васильев, Куркин и Савостьянов. Они сообщили, что казаки на свою долю не ропщут и намерены служить, раз Государю Императору было угодно их призвать. По словам Васильева, они «только ропщут на крамольников, которые поселяют смуту и расшатывают устои государства и этим вынуждают правительство мобилизовать войска». Мимоходом оратор рассказал о просьбе своих избирателей – передать революционерам, «чтобы они оставили свою опасную игру, которая ведет Россию на гибель. Поиздевались и достаточно… и если не перестанут, то терпение лопнет и всколыхнется православный тихий Дон и с чувством долга отзовется на призыв Монарха он».
Казаков поддержал только присяжный поверенный Скворцов, депутат от астраханского казачества. Он признал, что его избиратели не желают требовать роспуска 2-й и 3-й очереди. «Если они хорошие казаки, как и хорошие воины, они должны быть верны своей присяге… А если казак послушается вас, он будет плохой воин».
Остальные депутаты принялись травить урядников-протестантов. Возражали, главным образом, казаки – Выдрин, Араканцев, Седельников. Прозвучали подозрения в том, что урядники действуют по чьему-то приказу.
Затем запрос был принят единогласно.
Объяснения Соллертинского и Макарова
В конце июня Г. Дума получила целый ряд ответов на свои многочисленные запросы. Одни министры (Горемыкин, Редигер) предпочитали отвечать письменно, другие (Щегловитов, Столыпин) – через своих товарищей.
С изумительной добросовестностью представил разъяснения по 7 запросам товарищ министра юстиции Соллертинский (30.VI). Он очень скрупулезно разобрал происшествия, которых касались запросы, не поленившись зачитать даже отрывки из показания одного из участников событий, крестьянина-арестанта. Объяснял товарищ министра все, вплоть до таких мелочей, что конвойный не мог ударить арестанта через форточку, поскольку прутья решетки не пропустили бы ружейного приклада. Попутно Соллертинский сообщил членам Г. Думы несколько юридических аксиом («Суд есть единственно компетентный истолкователь закона в применении к разрешаемому им делу»).
Длиннейшее и скрупулезное разъяснение, изложенное с изысканной вежливостью, то ли произвело на Г. Думу некоторое впечатление, то ли просто ее утомило. Как бы то ни было, обычных криков «в отставку!» не прозвучало, а Родичев даже выразил веру в добросовестность Соллертинского.
На следующем заседании, 3.VII, в Г. Думе выступил товарищ министра внутренних дел Макаров. Он давал объяснения, ни много ни мало, по 33 запросам, подробно описывая обстоятельства дела в каждом случае. Скучающие слушатели шумели и кричали всякую всячину. Затем столь тщательно собранные материалы были оспорены ввиду того, что они предоставлены полицейскими агентами, то есть лицами заинтересованными.
Из речи Макарова выяснилось, что сейчас особое совещание при министерстве ведет огромную работу, пересматривая совершенно все состоявшиеся в административном порядке постановления о высылке. Уже пересмотрено 1263 дела, причем почти в половине случаев переписка в порядке 34-й ст. положения прекращена, а в большинстве остальных наказание смягчено.
Когда товарищ министра заговорил о применении исключительных законов, депутаты начали так шуметь, что он прервал свою речь и воскликнул: «Я просил бы дать мне свободно высказаться. Где же свобода слова?!».
Обсуждение белостокского погрома (2, 22-29.VI, 7.VII)
В Белостоке революционеры действовали особенно дерзко, вплоть до установления особой формы одежды и устройства штаба на Суражской улице. «Белосток – гнездо еврейской революции; там в ихних уличках – целые лабиринты, где сам черт ногу сломит. А в этих лабиринтах фабрики бомб, оружия, прокламаций. У них там целое войско так называемой самообороны – тысяч шесть», – так говорили местные жители о своем городе.
С 1.III по 1.VI.1906 в Белостоке было совершено 45 террористических актов, то есть в среднем по одному в два дня. 29.V убит полицмейстер Деркачев, пользовавшийся общим уважением. Понемногу революционеры стали брать верх над полицией. На Суражской улице были сняты все полицейские посты.
В глазах местного населения «еврей» и «революционер» были синонимами. Неприязнь к евреям подогревалась и житейскими неурядицами. «…здесь, видите ли, в силу разных забастовок масса русских рабочих осталась без места; а еврейские фабрики как-то сумели своих еврейских рабочих принять опять, а русские стоят…».
На 1 июня в Белостоке были намечены сразу два крестных хода: православный – в воспоминание воссоединения униатов с православной Церковью – и католический – по случаю праздника Тела Господня. Ждали беспорядков. Евреи покидали город. В город был вызван дополнительный состав полиции, воинский наряд усилен.
Оба крестных хода подверглись нападению. В православное шествие бросили бомбы и затем произвели несколько выстрелов. Убиты три женщины и два ребенка. Наличие разрывных снарядов оспаривалось потом евреями, однако акт судебно-медицинского освидетельствования двоих пострадавших удостоверяет именно осколочные ранения. Католический крестный ход также был обстрелян, но без жертв. Народ вооружился кольями, выхваченными из ближайшего забора, и бросился громить еврейские дома и лавки. Прочие лица, ставшие случайными свидетелями избиений, не вмешивались. Укрытия не давали: «на моей душе грех будет, если скрою еврея». Один несчастный спрятался за спиной коменданта ст.Белосток, но тот его оттолкнул: «Идите к чертям».
Погром растянулся на два дня, стихая там, где появлялись войска. Напротив, на вокзале, где оставался лишь небольшой караул, произошло нападение на евреев. Действия воинских частей вызвали возмущение в народе, заподозрившем, что полиция и жандармы подкуплены евреями. Воинские патрули вели перестрелку с революционерами, засевшими на крышах, чердаках и верхних этажах. Были обстреляны здания полицейских участков и штабов.
По всей вероятности, обстрел крестных ходов был провокацией, устроенной революционерами с целью взбаламутить народ. Расследование, проведенное членом совета министра внутренних дел В. Э. Фришем, пришло к выводу, что причину погрома надо искать в деятельности революционных организаций. Позже Марков 2 утверждал, что «белостокский погром – это жидовская афера».
Гродненский губернатор запоздал с докладом Столыпину, и министр узнал о белостокских событиях только от члена Г. Думы Острогорского.. В 11 час. утра 2.VI он как представитель Белостока посетил министра, прося подавить погром. Столыпин обещал принять все меры. Расставаясь, Острогорский спросил: «Так я могу успокоить своих сограждан?», и собеседник ответил: «Да, можете». Министр действительно сделал что мог – распорядился о введении в Белостоке военного положения и разослал всем губернаторам и градоначальникам циркуляр, настаивая на предупреждении и пресечении всяких погромов – как аграрных, так и еврейских.
В тот же день по инициативе кадетов белостокское дело подверглось обсуждению с кафедры Г. Думы. «Новое время» сопоставляло поспешность, с которой она сделала запрос о еврейском погроме, и ее равнодушие к погромам помещичьих усадеб. Несколько ораторов обвинили правительство в организации всех еврейских погромов.
Единогласно приняв запрос, Г. Дума командировала в Белосток собственных следователей в лице Щепкина, бывшего товарища прокурора Араканцева и Якубсона. Независимо от них поехал также кадет Пустошкин, брат которого служил на месте событий в драгунском полку.
Столыпин распорядился выслать комиссию из Белостока, но приказ не был выполнен. Информаторами думских делегатов стали некие «лучшие люди Белостока», которые не желали давать показания властям. По-видимому, это были евреи, и справедливо указание некоторых ораторов на односторонность думского расследования, опросившего только потерпевшую сторону.
Неудивительно, что составленный по итогам поездки доклад полностью расходился с правительственной версией, опубликованной перед самым началом думских прений. Он возлагал ответственность за погром на местные власти и войска, которые якобы участвовали в убийствах и грабежах. В доказательство к докладу прилагался список 83 трупов, 44 из которых имели ружейные раны, а еще 2 – штыковые: по мнению делегатов, таким оружием могли действовать только солдаты, но не мирное население.
Как и при обсуждении запроса о типографии, ораторы обвиняли не местные власти, а центральные. «Разгадку погрома мы могли бы найти в тайниках департамента полиции в охранном отделении. Там, если бы мы имели возможность покопаться в архивах этих почтенных учреждений, там, я уверяю вас, нашли бы настоящую пружину, откуда идут нити на всю Россию». В доказательство приводился целый ряд параллелей с другими погромами – в Томске, Чернигове, Нежине, Новозыбкове, Ростове-на-Дону, Киеве.
Делегаты уверяли, что правительству выгодно натравливать «темные массы» на евреев, чтобы отвлечь народ от «освободительного движения». Массониус обвинил правительство в анархизме, Острогорский – в «государственном бандитизме». Родичев, как всегда, горячился: «И мы, во имя русского народа, должны торжественно подтвердить этому министерству: вы – залог погромов, вы – залог потрясений, вы – залог крушения вашей родины! Если у вас нет совести, если у вас нет патриотизма, то поймите вы наконец, что поднимается физическая сила!».
Если правительственное сообщение рисовало белостокские события как противостояние войск и населения с революционерами, то ораторы утверждали, что власти борются с мирными евреями. В доказательство, между прочим, указывалось, что одной из жертв погрома стал трехлетний ребенок. «Ответьте перед гробом, пред молчаливо лежащими 80 трупами, они спрашивают: за что вы их убили, убийцы?». «Жестокое и трусливое правительство, не смея преследовать еврейских революционеров, бросается с яростью испуганного зверя на еврейских стариков, на еврейских женщин, на еврейских детей».
Сваливая вину за погром на революционеров, правительственное сообщение не только грешит против истины, но и натравливает население на евреев.
Звучали призывы предать министров суду. Одной из мишеней стал Столыпин, «который имеет еще несчастье быть министром внутренних дел». Депутаты обрушились и на него, который, дескать, еще с Саратова «питал большую симпатию к погромам и находился в числе сообщников погромщиков», и даже на его зятя Д. Б. Нейдгарта, одесского градоначальника, якобы «опытного специалиста» по погромам.
Слова, сказанные министром Острогорскому, были обращены против него же. Столыпин, дескать, обещал принять меры, а погром разгорелся еще пуще! Значит, либо министр был «соучастником», либо он «министр без власти» и не может совладать со своими местными агентами. «Я видел пред собой, – рассказывал Острогорский в Думе, – министра, горизонт зрения которого ограничен материально и нравственно, я убедился, что добрые желания его имеют ровно такую же цену, как те добрые намерения, которыми вымощен ад».
Редигер тоже оказал Острогорскому любезность, ответив на его письмо. Военный министр, по обыкновению, отговорился, что, мол, обратитесь к гражданским властям, это их дело. Для большей убедительности Редигер заметил, что знает о белостокских событиях «лишь из газет». Разумеется, и это письмо было использовано в ходе прений против своего автора.
Очередь Стаховича подошла только на четвертый день прений. В новой прекрасной речи оратор отметил субъективность думских делегатов и отсутствие у них улик против правительства. «Я нахожу, что расследователи, так сказать, вступили в роль присяжных, вступили в роль судей: они не исследовали, а судили с самого начала». Оратор не верил в версию делегатов еще и ввиду невыгодности погрома для правительства: «Идти на очень большие финансовые затруднения на бирже, на жестокое осуждение всего мира, идти на стыд и срам, – и зачем?.. чтобы в результате добиться смерти 82 евреев, которые не революционеры, а в огромном большинстве старухи, дети, жалкие бедняки, жизнь которых очень тяжела, но которые не делают жизнь тяжелой для правительства. Для меня тут нет смысла, нет цели и поэтому нет вероятия».
Принятая 7.VII формула перехода объявила избиение белостокских евреев делом рук правительства и требовала предания суду всех должностных лиц, ответственных за погромы, а также отставки министерства. Левые предлагали Г. Думе призвать население «взять охрану своей жизни и имущества в свои руки», но соответствующая поправка к формуле была отклонена. Кадеты вновь не допустили открытых призывов к бунту.
Столыпину так и не довелось высказаться о Белостоке с кафедры. В первый день прений (22.VI) министр приехал в Думу, но говорить довелось по другим, непредвиденным, поводам. Сначала относительно эпизода с Седельниковым, о чем ниже. Затем по случаю, как ни странно, повестки следующего заседания. С той же очаровательной наивностью Столыпин вмешался в обсуждение повестки и пояснил, что министр финансов сможет присутствовать в Г. Думе лишь после перерыва, поскольку утром едет к Государю с докладом. А Белосток? Дума в тот день и сама не успела о нем высказаться, успев лишь выслушать одного из трех докладчиков.
В последующих заседаниях Столыпин не дал разъяснений и спохватился лишь после завершения дела. 7.VII около 3 час. Крыжановский явился в Думу и попытался добиться возобновления прений или хотя бы предоставления ему слова. Поначалу президиум отказал, но после двукратного телефонного звонка Столыпина сменил гнев на милость. Сообщение министра о Белостоке было поставлено на повестку следующего заседания – в понедельник. Но в понедельник Думы уже не существовало.
Любопытно, что, по словам Половцова, впоследствии из канцелярии Г. Думы исчезли все акты исследования белостокской комиссии.
28.VI сразу двое ораторов один за другим нанесли армии новые оскорбления. Якубсон сказал, что в Белостоке войска и полиция не появлялись в тех районах, где евреи могли бы оказать им сопротивление. «Я смело могу сказать, что русско-японская война оказала скверную услугу нашим войскам, она научила их бояться выстрелов». Затем от. Афанасьев обвинил агентов правительства в расправе над мирным населением и заметил: «диву даешься, как наши адмиралы и генералы проиграли русско-японскую войну».
Возразил Якубсону все тот же Стахович: «Я сам был на войне, я видел войну и могу сказать, как солдаты шли не на одиночные выстрелы, а на такие ужасы, которые представить здесь себе невозможно. Поэтому я говорю, что это неправда!».
Но ведь доклад думских делегатов тоже содержит оскорбление армии, обвиняя ее в устройстве белостокского погрома! Потому оратор призвал Г. Думу не уподобляться оскорбителям. «Эти обвинения ранее того, как выяснятся действительно виновные, как будут уличены доказательно, не должны исходить из наших уст и раздаваться на всю Россию. Пускай они остаются как мнения писавших это и думавших, но вы не должны, я позволю себе сказать – вы не смеете выговаривать этого упрека, бросать в лицо многих русских людей такую обиду».
Затем член Г. Думы Способный назвал слова Якубсона «пощечиной всей русской армии перед лицом всей России и, можно сказать, перед всем миром».
Впрочем, тот и сам понял, что хватил лишнего, и признал свою фразу о русской армии «неудачной».
Запросы о нарушении депутатской неприкосновенности: вопрос об Ульянове (1.VI) и о Седельникове (22.VI). Второе выступление Столыпина
Неприкосновенность членов Г. Думы была очень слабо ограждена законом. Если для лишения их свободы требовалось разрешение Думы, то для ограничения свободы достаточно было распоряжения судебной власти (ст. 15-16 Учр. Г. Думы). Привлечение к ответственности происходило также без участия Думы. Если депутат привлекался к суду за преступление, влекущее за собой лишение избирательных прав, то подлежал временному устранению от участия в заседаниях (ст. 20). Если затем суд выносил обвинительный приговор, то депутат признавался выбывшим из состава Думы (ст. 19). В обоих случаях закон требовал особого постановления Думы, что дало повод к многочисленным спорам – должно ли такое постановление делаться механически или можно и отказаться от него. Как правило, представители правительства указывали, что входить в обсуждение обстоятельств дела – значит вмешиваться в компетенцию судебной власти, поэтому задача Г. Думы – оценка не по существу, а по форме, но депутаты отказывались сводить свое решение к простой регистрации и баллотировать без обсуждения. Наконец, если преступление совершено в связи с депутатскими обязанностями, то привлечение к ответственности должно было происходить в порядке, установленном в таких случаях для высших чинов государственного управления (ст. 22).
Случалось, что и столь слабого ограждения депутатского иммунитета было достаточно. Квартира члена Г. Думы Протопопова стала, по его собственному признанию, убежищем для некоего Кузьмина, скрывавшегося от администрации. При одном из пьяных скандалов, учиненных депутатами-крестьянами в трактирах, «сомнения разрешила баба, хозяйка трактира, которая в ответ на ссылку пьяного депутата на его неприкосновенность нахлестала его по роже, приговаривая: "Для меня ты, с…, вполне прикосновенен" и выкинула за дверь», причем околоточный составил протокол об оскорблении бабой должностного лица. В дни работы Г. Думы II созыва «в Торжке на улице девица Авдотья Ионова избила туфлей депутата Кузнецова в ту минуту, когда городовой не мог его арестовать, как неприкосновенного».
Тем не менее, депутатская неприкосновенность неоднократно нарушалась. Например, Ульянов был привлечен к суду за свою публицистическую деятельность. Уведомляя об этом председателя Г. Думы, прокурор петербургской судебной палаты ссылался на ст.ст. 20 и 21 Учр. Г. Думы относительно временного устранения обвиняемого от участия в заседаниях Думы по ее постановлению Думы. В другой раз Седельников пошел на митинг – якобы просто посмотреть – с револьвером в кармане и был избит нарядом городовых, несмотря на то, что назвал им свою известную по газетам фамилию и объявил о своем депутатском звании. В составленном товарищами запросе указывалось, что в настоящее время пострадавший находится на своей квартире в тяжелом состоянии здоровья, однако бедственное положение не помешало жертве появиться на кафедре под гром аплодисментов и произнести огромную речь.
Подобные случаи рассматривались депутатами как попытки властей изъять того или иного депутата из Г. Думы. Красной нитью через речи ораторов проходила мысль: «руки прочь», не отдадим товарища врагу!
29-летний оратор из Уральской области, некто Недоносков, только что приехавший в Петербург, ринулся в бой так отчаянно, что во время его речи даже невозмутимый Муромцев не выдерживал и прерывал его. Оратор произнес речь, явно заготовленную для какого-то иного случая, осуждая как правительство, так и Г. Думу за ее нерешительность. «Нас послали добывать землю и волю, – говорил Недоносков, – а мы не только не добыли земли и воли, но мы до сих пор не могли исторгнуть орудия казни из рук палачей и насильников». Переходя к теме прений, оратор заявил, что «судебная палата нашла нужным, на основании 20 параграфа, устранить Ульянова, нашла, что Г. Дума должна исключить его, хотя временно, из своей среды». Тут Муромцев окончательно не выдержал:
«Председатель. Простите, пожалуйста, где это судебная палата находит? […] Палата просто решила предать суду, а чтобы устранять – такого факта не сообщалось.
Недоносков. А 20 статья?
Председатель. Статья 20 говорит, что Г. Дума постановляет, но не судебная палата.
Недоносков. Но она предложила…
Председатель. Ничего она не предложила. Она просто сообщила Думе, что делу дан ход; даже не судебная палата сообщила, вернее, прокурор сообщил; ничего Г. Думе не предлагается, ничего не подсказывается, ничего от Думы не испрашивается».
Аладьин был так оскорблен побоями, нанесенными его товарищу по фракции, что призвал Г. Думу тоже «не церемониться» с правительством. «Мы заявляем, что если дотронутся до одного из наших товарищей-депутатов или, паче чаяния, он будет убит, пусть ни один из министров не является сюда! Мы слагаем с себя ответственность за их неприкосновенность!».
Гр. Гейден тут же возразил, что «бил Седельникова не министр, а городовой». Кадеты постарались сгладить впечатление от неистовой речи Аладьина. Черносвитов сказал, что угроза в адрес министров – не мнение Думы, а Набоков произнес нечто вроде завещания, попросив, чтобы если он, Набоков, будет избит или даже убит, то Аладьин и его товарищи продолжали допускать министров на думскую кафедру.
По поводу двух упомянутых выше случаев Г. Дума приняла по запросу: прокурор не имел права требовать от Ульянова подписки о невыезде без разрешения Г. Думы, а городовые не имели права избивать Седельникова. Что до временного устранения обвиняемого от участия в заседаниях, то Кокошкин и гр. Гейден сошлись на том, что раз закон требует от Думы решения об устранении депутата из заседаний, то она должна судить о правильности такого устранения. А поскольку сейчас никаких материалов для суждения ей не представлено, то она не находит оснований к устранению Ульянова. Соответствующая формула перехода была принята единогласно.
По запросу об Ульянове правительство представило свои объяснения устами Соллертинского. Он заявил, что прокурор не мог своей властью отменить судебное определение об ограничении свободы депутата. «Велик, непререкаемо велик должен быть престиж народного избрания, но не менее ценен и дорог должен быть каждому авторитет независимого суда, незыблемость его судебных определений».
При обсуждении второго запроса Петражицкий предложил немедленно обратиться за разъяснением к присутствовавшему в зале министру внутренних дел. Столыпин тут же вышел на трибуну и сказал, что он знает об этом случае от петербургского градоначальника и из суточной ведомости о происшествиях, но несколько в другом свете, поэтому ответ сможет дать только после выяснения всего дела. Вновь крайняя искренность!
Речь министра была прервана шумом и криками. Столыпин смог закончить свою фразу только после просьбы председателя: «Господа! Вы сами хотели выслушать, так дайте же договорить». Министр сошел с трибуны под крики «Долой, в отставку». Затем Муромцев обратился к Думе с увещеванием, прося ее не подражать чиновникам, оскорблявшим в прежние времена подчиненных.
Вероятно, именно к этому дню относится эпизод из воспоминаний старшей дочери Столыпина М. П. Бок:
«Как забилось мое сердце, когда я увидела отца, поднимающегося на трибуну. Ясно раздались в огромной зале его слова; каждое из них отчетливо доходило до меня. Он был поразительно серьезен и спокоен. Лицо его можно было назвать вдохновенным; каждое его слово было полно глубокого убеждения в правоте того, что он говорит. Свободно, убедительно и ясно лилась его речь…».
Но начинается шум и свист. «Возгласы становятся все громче, – пишет М. П. Бок, – то и дело раздается выкрик: "В отставку!"; все настойчивее звонит колокольчик председателя. Затем возгласы превращаются в сплошной рев. Лишь изредка, среди крика, долетает какое-нибудь слово из речи отца. Депутаты на левых скамьях встали, кричат что-то с искаженными, злобными лицами, свистят, стучат ногами и крышками пюпитров… Невозмутимо смотрит отец на это бушующее море голов под собой, слушает несвязные дикие крики, затем так же спокойно спускается с трибуны и возвращается на свое место».

Обсуждение законопроектов
Законопроект об отмене смертной казни. Дума прогоняет с кафедры военного прокурора (19.VI)
Законопроект об отмене смертной казни был крайне лаконичен:
«§ 1. Смертная казнь отменяется.
§ 2. Впредь до пересмотра уголовного законодательства, во всех случаях, в которых действующими законами установлена смертная казнь, она заменяется непосредственно следующим по тяжести наказанием».
Прилагалась краткая объяснительная записка.
Маклаков, находивший, что все законодательные предположения I Думы «доказывали трогательное незнакомство с жизнью», этот законопроект считал «технически никуда не годным». Казни назначались, как правило, в силу ст. 17 Положения об охране, предоставлявшей административным властям право изъять любое дело из ведения общего суда и передать военному. Поэтому, по мнению Маклакова, Думе следовало бы принять законопроект об отмене ст. 17, а принятая «эффектная, но бесполезная декларация, чтобы не сказать декламация» как раз этого главного зла и не коснулась бы. «Вот результат закона, так много обещавшего; он не спас бы ни одной жизни казнимых».
Будучи уведомлены Г. Думой об этом законопроекте, министры (морской Бирилев, военный Редигер и юстиции Щегловитов) попытались протянуть время, попросив в соответствии со ст. 56 Учр. Г. Думы отсрочку в один месяц для внесения собственного проекта. Возможно, по истечении месячного срока Думу предполагалось распустить на летние каникулы, как предположил один из ораторов.
Трудовики (Якубсон, Аникин, Аладьин) предложили немедленно приступить к обсуждению этого закона. Якубсон сообщил, что «страна находится на пути революции и Дума – один из этапов этой революции. А потому Дума должна найти возможность бороться с той силой, которая изыскивает способы для уничтожения тех, которые доставили нам возможность явиться сюда». Аладьин заявил: «Каждый раз, когда идет вопрос о той или иной мере давления на русский народ, о том или ином средстве туже затянуть петлю на его шее, наше министерство никогда не запаздывает». Потому недостаточно осудить министерство в формуле перехода к очередным делам. «Где столкнулись два врага, который разойдутся только после того, как один из них останется мертвым на месте…», – оратор не закончил, так как председатель его остановил, и затем пояснил, что это была лишь метафора. «Давно пора поставить вопрос: кто из нас, мы или министры?».
Кадеты снова сумели успокоили своих неистовых друзей с левых скамей. «Вы, – сказал Петражицкий трудовикам, – хотите превратить нас в самозванных узурпаторов, а это собрание в незаконный митинг». «Не стоит, господа, волноваться», – закончил оратор. По предложению кадетов Г. Дума ограничилась принятием мотивированной формулы перехода к очередным делам, в которой говорилось, что Дума требует приостановки смертных приговоров и что теперь, когда решается вопрос об отмене смертной казни, дальнейшее исполнение смертных приговоров «в глазах страны будет не актом правосудия, а убийством».
Месячный срок истек, и 19.VI Г. Дума приступила к рассмотрению своего законопроекта по существу. Правительство высказалось против, указывая на разгул террора. «Отмена смертной казни для политических преступлений при таких условиях была бы равносильна отказу государства всемерно защищать своих верных слуг», – сказал Щегловитов.
Министр юстиции сошел с трибуны под обычные крики об отставке. Следующим вышел говорить главный военно-морской прокурор, причем депутаты кричали: "Не будем слушать. Не надо. Кто такой? Фамилия?". Когда же председатель передал слово всеми ненавидимому главному военному прокурору Павлову, депутаты подняли страшный шум, крича: «Вон! Вон! Палач! Убийца! Кровь на руках! Вон! Палач!».
«Какое-то заразительное безумие охватило Думу. Я видел рядом с собой обычно тихих, уравновешенных людей, которые с искаженными от бешенства лицами орали бранные слова или свистели, засунув пальцы в рот. Я чувствовал, что и мне точно судорога подступила к горлу и точно не я, а кто-то другой за меня вопил каким-то отвратительным фальцетом…».
«я помню одного из наших товарищей по фракции, добродушного, всегда улыбающегося, седого уже человека, который с яростью кричал, ударял какой-то книгой об стол и имел вид совершенно исступленного человека».
Это была обструкция. Председателю пришлось прервать заседание. Больше Павлов на трибуне не появлялся. После перерыва выступил лишь товарищ министра внутренних дел Макаров, которого тоже проводили криками: «В отставку!».
Все фракции, кроме умеренных, были единодушны в оценке происшедшего с главным военным прокурором. Прислать сюда Павлова, вызывающего возмущение Думы, – это «вызов». Депутаты «изгнали» из заседания «человека, которого вся жизнь есть кровь и убийство», человека «с окровавленными руками». «Когда приходят люди просить крови, пусть, по крайней мере, они приходят сами; но вместо того, чтобы явиться сюда с покорной просьбой дать еще им немного крови, потому что им ее было еще недостаточно, они прислали сюда господина, с именем которого все, кто что-либо знает в России, соединяют только единственно слово "палач"».
Дума изгнала его, поскольку «трибуна Г. Думы не есть эшафот» и «здесь не место палачам», «людоедам». «…тем лицам, которые пролили кровь, которые еще не успели умыть рук, место не здесь, а где-нибудь на Сахалине». Социал-демократы потребовали от таких людей, «чтобы они не смели подниматься на эту народную кафедру, чтобы они не пачкали это высокое место той кровью, которую они приносят сюда». «Пусть они скрываются от всей России, пусть они скрываются от Думы!».
Умеренные же полагали, что депутаты, не позволившие выступить Павлову, нарушили свободу слова и только задержали рассмотрение законопроекта.
Проект был принят единогласно с поправкой Шольпа об отмене смертной казни во всех случаях без исключений.
Обсудив этот первый думский законопроект, Г. Совет сдал его в комиссию, чем дело и кончилось.
Любопытно, что во время прений два священника высказались почти в противоположном смысле. Член Г. Думы кадет от. Огнев доказывал, что христианство не допускает смертной казни. В то же время член Г. Совета от. Буткевич, признавая, что лишение преступника жизни несовместимо с духом (но не буквой) Христова учения, заметил: «Но Христовы заповеди не социальные теории; Христос указывал нормы Царствия Божия». Сам же оратор заявил, что воздержится от голосования, по примеру трех митрополитов, которые участвовали в суде над декабристами, но вышли, когда наступил момент произнесения смертного приговора.
Законопроекты о гражданском равенстве (5, 6, 8.VI)
Кадеты внесли и заявление относительно основных законов о гражданском равенстве. Отмене подлежали ограничения крестьян как сословия, ограничения по национальностям и религии, привилегии дворянства, ограничения прав женщин. Подробностей не указывалось. Предлагалось избрать комиссию из 33 членов Думы, которая и разработает все соответствующие законопроекты. Впрочем, Родичев признался, что эти проекты уже готовы. В конце концов, как и желали кадеты, было решено избрать комиссию для выработки законопроекта о гражданском равенстве.
Между прочим, крестьянин Кругликов высказался против равноправия полов. Ученые люди, сказал он, «совсем крестьянского быта не знают и совсем крестьянской семьи не понимают. Если же и бабам равные права дать, что же тогда выйдет?». Другие депутаты встретили эту сумбурную речь народного представителя смехом.
Законопроект о свободе собраний. Споры между кадетами и социал-демократами (16, 20.VI)
По поводу законопроекта о свободе собраний разгорелись нешуточные споры между кадетами и социал-демократами.
В кадетском проекте, в основу которого лег французский закон 1881 года, провозглашалась почти полная свобода собраний, но были и некоторые малозначащие ограничения. В частности:
1) запрещены собрания на полотне железных дорог;
2) запрещены собрания под открытым небом на расстоянии одной версты от места нахождения Думы;
3) -"– от места действительного пребывания Государя Императора;
4) полиция имеет право распускать собрания, когда они угрожают общественной безопасности;
5) запрещены собрания вооруженные.
Социал-демократы стали критиковать этот проект, требуя выбросить все ограничения.
Джапаридзе прочел декларацию социал-демократической фракции. Между прочим в этом тексте говорилось: «Дума в своих столкновениях с правительством должна искать опоры у широких масс народа и содействовать этим массам в их организованном выступлении на борьбу за свободу и за свои экономические интересы». Вся деятельность с-д фракции в Думе будет иметь целью содействовать организации народных масс. «Составление теперь подробных законопроектов с примечаниями, оговорками и объяснительными записками мы считаем излишней тратой времени; мы признаем лишь полезность обработки основных начал законов в тех целях, чтобы народ, представителями которого мы являемся здесь, видел, чего его представители требуют и как правительство им во всем этом отказывает». Оратор закончил тем, что «детальную характеристику законопроекта» предоставляет сделать своему товарищу Рамишвили.
Рамишвили же сказал, по обыкновению, чудовищную речь. Там были, например, такие перлы: «Эта господствующая Россия заколотила в гроб весь русский народ, и стучится в этот гроб официальная Россия только тогда, когда налоги нужно выколачивать из этого гроба, когда солдат потребует от него; открывают только для своих нужд и запирают, когда о нуждах народа заходит речь». В конце речи оратор, наконец, перешел к существу законопроекта, и тут-то и оказалось, что социал-демократы против тех ограничений свободы собраний, которые упоминались в кадетском проекте.
Кадеты принялись возражать прекрасными речами с тонким юридическим анализом заблуждений левых депутатов. Шершеневич объяснял ту азбучную истину, что «неограниченная свобода в общежитии вообще невозможна, потому что, раз я пользуюсь неограниченной свободой, тем самым я стесняю свободу другого». Винавер говорил: «Во всех странах мира полицейская власть является на собрания. […] Пожарный колокол вас тревожит и будит ночью, но зато он вам не даст сгореть живьем в постели». С забавным увлечением кадеты и с-д спорили о том, может ли митинг собираться на полотне железных дорог. Шершеневич даже пересмотрел железнодорожный устав и обнаружил, что в нем под полотном подразумевается собственно рельсовый путь, – кому же придет в голову устраивать митинг прямо на путях? Не могли понять кадеты и того, чем плох запрет на собрания рядом с Думой или с резиденцией Монарха. Шершеневич сказал, что две окружности радиусом в 1 версту каждая и полотно железной дороги – в масштабе Российской Империи не такая уж величина, чтобы серьезно говорить о стеснении свободы собраний.
Ключ к протесту социал-демократов нашелся в речи Жордании, выступившего против даже и министерства, ответственного перед Думой. «Мы знаем цену всем этим либеральным министерствам». «Мы не хотим этой [будущей кадетской] власти дать таких прав, которыми она могла бы пользоваться против нас». Становилось ясно, что социал-демократы и кадеты – слишком разные для мирной совместной работы. К тому же кадеты имели в виду будущие министерские портфели, а социал-демократам такое счастье могло только сниться.
Гр. Гейден и Рамишвили ухитрились поспорить о социализме. Гр. Гейден сказал, что в социалистическом государстве право на жизнь имеет только пролетариат, однако «пока еще все остальные не истреблены, они, я думаю, имеют те же права, как и пролетариат», в том числе «презренные капиталисты тоже имеют право жить». Левым ораторам он посоветовал оставить «избитые митинговые выражения» – штыки, нагайки, собаки-шпионы и прочее.
В следующем заседании Рамишвили стал ему возражать. Почему-то слова Гейдена, что жить хочется не только пролетариату, оратор понял так, что Гейден говорит, что пролетариат живет хорошо, а другие классы плохо. И напустился на Гейдена: «Посмотрите, граф Гейден, на безработных рабочих г. Петербурга […] Граф Гейден, могу вас утешить в том…». «Да я вас не слушаю!» – воскликнул наконец тот под хохот центра и правой. После этого Рамишвили наконец закончил свою речь утешительным сообщением, что при социализме все граждане будут равны.
Вопрос об ассигновании 50 млн. на продовольственную помощь (23.VI)
Столкнуться с Думой довелось министру финансов Коковцеву. По новым законам, бюджетные ассигнования должны были утверждаться Думой. И вот бедный министр явился в Думу, чтобы пояснить свое совместное со Столыпиным представление об ассигновании 50 миллионов рублей на помощь пострадавшим от неурожая 1905 года. Неурожай ожидался в 27 губерниях.
Уже 21.VI в соединенном заседании бюджетной и продовольственной комиссий, до рассмотрения проекта в общем собрании Думы, Коковцеву пришлось столкнуться с неожиданным отношением. Только он начал отвечать на вопрос докладчика Герценштейна, как увидел, что тот собирает свои бумаги в портфель и уходит с заседания! Любитель долгих речей, министр давал свои объяснения в течение трех часов, раскрыв перед комиссией тяжелое финансовое положение России. Вероятно, Коковцев говорил то же, что вскоре скажет в Г. Совете: бюджет заключен с огромным дефицитом из-за войны и военных издержек и т. д.
Через несколько дней, 23.VI, законопроект рассматривало уже общее собрание Думы. Там князь Г. Е. Львов, председатель думской продовольственной комиссии, сообщил, что министерству вообще нельзя доверять продовольственную помощь, поэтому следует передать это дело в полное ведение земств, а покуда ассигновать не 50, а 15 млн. р., на июль месяц, правительственным учреждениям под условием публикации ими подробного отчета в расходовании средств. Бюджетная комиссия предложила отнести эту сумму на счет сбережений бюджета 1906 года.
Тщетно Коковцев и некоторые его сторонники указывали, что хлеб необходимо покупать уже сейчас. Главным доводом Г. Думы были бесконечные возгласы «В отставку, в отставку!». Социал-демократы даже предложили не давать правительству ни копейки, но кадеты были щедрее и выдать 15 млн. согласились. На том и порешили.
Когда дело перешло в Г. Совет, то Горемыкин произнес там скорбную речь, наполненную ужасом от глупости решения Г. Думы. «Премьер решил излить свою душу перед Советом, где он, по-видимому, надеялся встретить сочувствие», – насмехались над этим выступлением «Биржевые ведомости». В частности, Горемыкин указал на невозможность сокращения расходов посреди сметного периода. Коллегу поддержали и другие члены кабинета.
Государственный контролер П. Х. Шванебах прибавил: «Государственная роспись – это не плащ, накинутый на государственный организм, который можно скинуть, вырезать из него полотнище и затем надеть его, не испытывая при этом ни затруднений для самого организма, ни ущерба для одеяния. Бюджет – органический покров огромного тела государства, и над ним скороспелых операций, которые неизбежно вызываются поручением Г. Думы, совершать не приходится даже с самыми благими намерениями».
Коковцев и бар. Корф сошлись на мысли о неподготовленности членов Г. Думы к рассмотрению министерского законопроекта. «Они ведь не смотрят, как мы, на государственную роспись таким образом, что ею установлен такой-то порядок, что она имеет такие-то большие и меньшие разделы. Господа, побойтесь Бога, им нет никакого дела до граф нашей росписи. … Для наставления сырых людей нужен простой ответ. Для них совершенно непонятна ссылка на такой-то закон, на такую-то статью».
Архиепископ Антоний сочувствовал министру финансов: «Остается только дивиться, как люди не теряют энергии в работе при таких трудных условиях, в которые их ставит Дума, ведь они это испрашивают не для себя, а для бедной России. Если подавляющие условия и тяжесть работы увеличатся, то современный либеральный танец общества будет продолжаться уже не на народной спине, а на тощем желудке голодающих».
У Г. Думы, впрочем, нашлись и защитники. Вернадский приветствовал «осторожное отношение к народным деньгам», проявленное народным представительством, и напомнил о недоверии, выраженном ею министрам. Таганцев высказался за «новый путь» расходования средств (т.е. с разрешения Думы), который лучше «старого», по которому кредит зависит от усмотрения министерства.
Положение осложнялось тем, что если бы Г. Совет восстановил цифру в 50 млн., т.е. изменил законопроект, то, по закону, пришлось бы либо возвратить проект в Думу, либо образовать примирительную комиссию. В любом случае дело бы затянулось, а крестьяне остались бы голодными. На этот путь предлагал встать кн. Касаткин-Ростовский: «Ту загадку, но не закон, которую нам задала Г. Дума, нам никоим образом разрешить нельзя». Другие ораторы (Философов, Неклюдов) высказались за то, чтобы принять законопроект во избежание конфликта с Думой. Характерно заявление Неклюдова: «Тот законопроект, который нам представлен, неосуществим, непрактичен и не достигает цели, но зла от него произойти не может».
В конце концов законопроект был принят в редакции Г. Думы большинством 74 голосов против 47. Тут же подали заявление о необходимости издания нового подобного закона, но затем некоторые из подписавших сняли свои подписи, получился недобор, и заявление уже не могло получить дальнейшего хода.

Аграрное обращение Думы к населению
20.VI в «Правительственном Вестнике» было опубликовано правительственное сообщение по аграрному вопросу. Оно излагало проект аграрной реформы, которую внесло в Г. Думу правительство, и перечисляло недостатки альтернативной идеи о принудительном отчуждении. В конце авторы сообщения напоминали, что Русские Государи всегда заботились о крестьянах, а значит, и правительство, исполняющее Царскую волю, будет их поддерживать. «Русское крестьянство должно знать и помнить, что не от смут и насилий оно может ожидать удовлетворения своих нужд, а от мирного своего труда и постоянных о нем забот Государя Императора».
Формально не заключая в себе никакого порицания Г. Думы, это сообщение порицало ее любимое детище – проект принудительного отчуждения. Поэтому депутаты прочитали между строк: крестьяне, не верьте Думе, верьте правительству. Кроме того, правительство осмелилось играть самостоятельную роль в законодательном механизме.
«Прежде всего акт этот следует признать совершенно неконституционным. Правительство внесло свои законопроекты в Думу; пока эти законопроекты не рассмотрены, не получили силы закона, правительство не имеет права выступать с ними как с правительственными актами».
Был принят запрос, обвинявший авторов сообщения в призыве к ниспровержению существующего государственного строя, точнее, его части – Г. Думы.
Кроме того, по предложению Кузьмина-Караваева аграрная комиссия выработала контр-сообщение от Г. Думы. В этом проекте объявлялось, что народное представительство не отступило от прежних взглядов на земельный вопрос и разрабатывает законопроект о принудительном отчуждении земель в пользу крестьян.
«Несмотря, однако, на твердо выраженную волю Думы, министры опубликовали 20-го июня сообщение, в коем от лица правительства объявляют все те же, прежние предположения свои о земельном законе.
Ввиду этого Г. Дума напоминает, что по манифесту 17 октября 1905 г. никакое предположение правительства не может восприять силу закона без одобрения Г. Думы.
Что же касается до принудительного отчуждения частновладельческих земель, что Г. Дума от сего основания нового земельного закона не отступит, отклоняя все предположения, с этим началом не согласованные».
В конце проекта выражалась надежда, что население будет «покойно и мирно» ожидать выхода аграрного закона.
Таким образом, Дума намеревалась объявить народу, что проведет не правительственный законопроект, а собственный. Попутно министры обвинялись в неповиновении Думе.
Доклад был роздан 4.VII и прочитан за 20 минут, пока шли другие обсуждения. Говорить по поводу этого проекта сразу же записалось более 50 лиц, и сразу же было внесено предложение прекратить запись ораторов, хотя еще никто ни слова не сказал.
Умеренные депутаты, к котором примкнул и кадет Петражицкий, выступили против обращения, предупреждая, что оно усилит беспорядки. «Представьте себе, – говорил кн. Волконский, – жителей глухой местности, крестьян, […] которые сегодня получили правительственное сообщение – оно пришло чрез волостное правление, ему нужно верить. И в этом сообщении вопрос разрешается одним образом, а на другой же день является другое, уже от лица Думы. Из этого они заключают, что Дума с министрами ссорятся и больше ничего. Какое же успокоение от этого может получиться? […] Если вы обратитесь прямо к населению, вы косвенным образом пригласите население не надеяться на законную силу, а действовать самому».
Предлагаемое обращение к народу – «шумное по форме и мелкое по содержанию», оно подвергает риску «авторитет и может быть и существование Думы». Дума пойдет на риск, на нарушение закона, где нет указаний на ее право обращаться непосредственно к народу. Даже Кузьмин-Караваев признал, что обращение к народу, «быть может, не находит полного оправдания в теоретическом конституционализме».
Кадет Ледницкий в своем кругу высказывал те же мысли, что и умеренные депутаты, и с кафедры тоже высказался против обращения, но, боясь показаться недостаточно либеральным, призвал Г. Думу опубликовать взамен него целый манифест.
Стахович предложил исключить «жалобу народу на действия и взгляды исполнительной власти». «Этот вопрос гораздо более интересует нас, чем ту аудиторию, которой мы адресуем свое первое обращение». То, что Дума намеревается сделать, – это революционный прием, который даст министерству основание для ее роспуска. Думское обращение передает вопрос о счетах Думы с правительством на решение страны, «как референдум». Но это неправильно. Дума должна «охранить свою конституционную корректность».
Напротив, группа радикально настроенных ораторов, среди которых были и кадеты, призвала к борьбе. Кадет Сафонов заявил, что пробил час апеллировать к народу, что правительство мешает работе Думы. «Это, наконец, открытое выступление правительства на бой с народным представительством и мы должны, не сходя с этой кафедры, принять бой и ответить тем же оружием – думским сообщением». После этого министерство не сможет оставаться у власти.
Решительно звали в бой трудовики и социал-демократы. Жилкин призывал к какой-то революции не в узком, а в широком смысле слова, и в этом широком смысле призывал народ к борьбе. Оратор говорил, что народ должен сорганизоваться вокруг Думы и поддержать ее требования. «Когда будет неспокойно в стране в широком революционном смысле, когда будет организованная поддержка, когда народ сплотится вокруг Думы, она добьется настоящего земельного и других законов».
Характерна поправка, предложенная Рамишвили от имени социал-демократической фракции: убрать из проекта сообщения заключительный призыв к спокойствию и вместо этого «выразить надежду, что народная революция поправит все промахи, ошибки и притеснения правительства».
Другие кадеты подчеркивали, что нынешнее обращение – это еще не последний бой Думы с правительством. Здесь нет призыва к революции, так как нет призыва к действиям. Дума просто опровергает клевету правительства в свой адрес, объясняя свои подлинные намерения.
Кадеты были очень напуганы тем направлением, которое получили прения благодаря левым. Правые газеты уже обвиняли Думу в том, что она вступила на путь революции. В заседании фракции 5.VII Милюков выступил против обращения, а Набоков предложил способ пойти на попятный, сохранив лицо: проваливать проект обращения по частям. Однако большинством всех членов фракции против 5 было решено продолжать начатое дело.
Кадеты нашли выход в виде нескольких поправок к тексту обращения. Петрункевич доложил их в следующем заседании, 6.VII, отметив: важно, чтобы Дума показала, «что в ее задачу вовсе не входят в настоящую минуту ни захват исполнительной власти, ни вообще революционизирование страны».
Какой же текст теперь предлагали кадеты? В нем были переставлены абзацы, было указано, что под отчуждением подразумевается наделение землей, отчуждаемой по справедливой оценке, исчез заголовок «От Государственной Думы» и, главное, исключено выражение о том, что министры издали «несмотря, однако, на твердо выраженную волю Думы» «от лица правительства» «все те же, прежние предположения свои о земельном вопросе». Взамен этого теперь говорилось, что «это сообщение подрывает в населении веру в правильное разрешение земельного вопроса законодательным путем» и что «Г. Дума стремилась и стремится к мирному установлению нового порядка в стране и надеется, что разъяснение истинного положения вопроса о земельном законе даст возможность населению покойно и мирно ждать окончания работы по изданию земельного закона».
Исключение всего пары фраз, на первый взгляд незаметное, лишало текст обращения его остроты. Министры уже не обвинялись в прекословии народным представителям.
Странно, что вместо отдельных поправок Петрункевич прочел измененную редакцию текста целиком. Возможно, кадеты намеревались затушевать свое отступление, пользуясь тем, что поправки не были отпечатаны. Попробуйте-ка уловить на слух незначительную разницу между двумя редакциями! Набоков утверждал, что «никакого радикального отступления во втором тексте нет, изменена только система изложения, переменен порядок изложения мыслей». Когда же прозвучала просьба о напечатании обоих текстов, Набоков заявил, что «если каждая поправка будет печататься, то рассмотрение всего вопроса можно отложить навсегда», и кадетское большинство Думы проголосовало против того, чтобы отложить обсуждение до напечатания «поправки». Тем не менее, у левых осталось впечатление, что кадеты нарочно прибегли к уловке.
При постатейном обсуждении Жилкин и Рамишвили вновь высказались против последней фразы – о «мирном и спокойном» ожидании выхода думского законопроекта. В то же время ряд левых ораторов подчеркивал, что они ни к какой пугачевщине не призывают. Речь лишь о борьбе в «широком смысле», о революции в форме забастовок и мирной организации, а не о вооруженном восстании.
Однако умеренные депутаты тут же сорвали с левых овечью шкуру. Гр. Гейден увидел в речи «почтенного товарища Жилкина» маневр для приобретения союзников среди более умеренных фракций. Стахович возражал против возможности «революции в хорошем смысле»: «это, сознаюсь, для меня историческая тайна, которая открыта только трудовиками. Мы таких революций, которые бы кончались по-хорошему, мы их не знаем […] Эта революция в хорошем смысле пожалуй еще хуже простой революции, а это воззвание, если оно осуществится, в прекрасном смысле сыграет роль бомбы: много будет шума и много жертв». Во время его речи крайняя левая покинула зал.
В угоду социал-демократам Петрункевич без совета с фракцией вычеркнул слова "по справедливой оценке". Но призыв к спокойствию остался, знаменуя нежелание кадетов дать сигнал к революции.
«Призывать народ в настоящее время к борьбе не через Г. Думу, а собственными силами – значит ставить народ перед пушками и пулеметами, и когда его будут расстреливать, мы будем здесь пользоваться нашей неприкосновенностью. Взывать к этому с этой кафедры я считаю невозможным», – говорил И.Петрункевич.
Ввиду сохранения заключительной фразы социал-демократы заявили, что не будут участвовать в дальнейшем обсуждении проекта и проголосуют против него. Затем трудовики и польское коло заявили, что воздерживаются от окончательного голосования проекта.
В 12 час. 15 м. ночи обсуждение закончилось, был принят второй вариант текста обращения, и для исполнения формальностей оно передано в редакционную комиссию. В 1 ч. 33 м. ночи заседание возобновилось. Обращение было принято большинством 124 голосов (кадеты) против 53 при 101 воздержавшемся.

Дума и беспорядки
В либеральных кругах господствовало мнение о том, что существование Г. Думы гарантирует порядок, поскольку крестьяне надеются, что она разрешит аграрный вопрос в их пользу. Этот взгляд разделялся и самими депутатами. «Не забывайте, – говорил Аладьин по адресу министров, – что это мы, и только мы, сдерживаем эту революцию, что нам не нужно даже отдавать приказания, нам нужно только сказать, что мы больше не в силах ничего сделать, и вас не только на этих [т.е. министерских] местах, вас нигде не останется!».
Крестьянство действительно с большим интересом отнеслось к Г. Думе. Кадет Колпаков утверждал, что деревня «каждое слово, сказанное в Думе, ловит на лету, в особенности, конечно, ее интересует земельный вопрос. Каждое слово о земельном вопросе взвешивается, рассказывается деревней так и сяк». Токарский упоминал 70-летнего старика, который ходит каждый день за 10-12 верст и ожидает известий от народного представительства. По свидетельству С. С. Кондурушкина, «казалось, вся русская деревня собралась к полотну железной дороги, машет отчаянно руками и кричит: – Газету, газету!».
Некие крестьяне даже обратились к членам Г. Думы по телеграфу с вопросом – покупать ли землю через Крестьянский банк ввиду предстоящей аграрной реформы. Адресаты посоветовали повременить.
В печати появлялись телеграммы различных крестьянских обществ членам Г. Думы с просьбами добиваться отчуждения земель. Порой эти прошения инспирировались самими же адресатами и нередко оказывались подложными: «Расследованием, проведенным местными властями, почти всегда, однако, выясняется, что эти телеграммы посылаются без ведома тех, чьи подписи под ними указаны». С другой стороны, не исключено, что крестьяне, испугавшись властей, отреклись от своих телеграмм.
Неоднократно Таврический дворец посещали крестьянские ходоки, «робко бродившие по паркетным полам среди депутатов и журналистов и с благоговением слушавшие речи думских ораторов». Ходоки прибывали издалека – Киевская, Саратовская губернии и т. д.
Один такой гость из Псковской губ. признался, что «не мог усидеть в деревне, когда в Питере решается вопрос о земле».
Впрочем, не стоит преувеличивать политизированность русской деревни. Она все-таки уповала больше на Царя, чем на Думу. Некий белгородский монархист писал: «Мне приходилось слышать разговоры крестьян о том, что Дума даст им землю и что покуда Дума этого не сделает, правительство ничего не предпримет в этом направлении под влиянием господ; но так говорили единицы, а десятки и сотни не верили даже и в это, а ожидали Царского указа, все той же золотой грамоты».
Как бы то ни было – крестьянство ждало перемен. На эту почву падали агитационные зерна из Г. Думы. Кадеты твердили о передаче крестьянам земли помещиков. По справедливому замечанию барона Роппа, это был опасный лозунг.
«Эти лозунги брошены в среду, которая совершенно неподготовлена для того, чтобы разобраться в них. […]
Мы не выйдем из такого положения, чтобы в многонаселенной Российской империи не было безземелья. Между тем, мы бросаем крестьянам надежды – достать землю, даже не говоря, каким образом, за какую цену. Такая надежда, неуловимая, много напортит и уничтожит спокойствие страны».
По мнению оратора, проект 42-х грозил междоусобной войной «всех против всех», в результате которой «население попадет под террор, под влияние какого-то негласного правительства, кулаков и разного рода лиц».
Аграрная инициатива кадетов вкупе с непрерывными призывами левых к восстанию единым агитационным потоком обрушились на крестьянство. Губернаторы почти ежедневно доносили министру внутренних дел, что речи, звучащие с думской кафедры, вызывают новое революционное брожение. «…того, что говорится в Думе, вы не найдете в самой отчаянной подпольной брошюрке…», – негодовали «Московские ведомости». А в следующем году «Голос Москвы» отметил: «Революция приобрела прекрасную позицию в нижней палате; вместо прокламаций, которые приходилось печатать в подпольной типографии, теперь можно рассылать речи депутатов, благо все оне с отменной тщательностью стенографируются на казенные деньги, чтобы, на следующий день появившись в газетах, торгующих красным товаром, оне в миллионах экземпляров разошлись по всей России».
Агитация членов Г. Думы среди простого люда продолжалась и за пределами Таврического дворца. В мае центральный комитет партии народной свободы отпечатал 500 000 экземпляров брошюры, состоявшей из тронной речи Государя и ответного адреса Думы, и разослал во все деревни. Кроме того, депутаты сами ездили в народ. Например, в Лужском уезде несколько членов Г. Думы созвали крестьян в волостное правление, и «господин что приезжал Овчиников по фамилии пряма объявил, что от госпот всю землу отымут и оставят коли хватит 100 десятин, а не то всего двадцать десятин. … А ищо говорил этот самый дипутат, что господа уш притяснили мужиков, довольно им властовать, и такое говорили про госпот что пристав и урядник не смогли стерпеть. Так как ругали депутаты правительство – и пристав с урядником ушли».
В Таврическом дворце даже обсуждался вопрос о командировании агентов на места для ознакомления народа с деятельностью Думы, после чего «Московские ведомости» писали о «походе на деревню».
Члены Г. Думы вели агитацию не только в деревнях, но и в городах, особенно в столице. «Мы чуть ли не ежедневно читали, что там-то член Думы устроил митинг, там – беседу, там – присутствовал на каком-либо профессиональном собрании и т.п.».
Агитация велась также именем Г. Думы. В Тульской губ. распускались слухи, что Муромцев издал законы о насильственных захватах земли помещиков. В Воронежской губ. распространялись подложные приказы Думы о разделе земли и подложные таблицы установленной Думой заработной поденной платы.
Власти делали попытки изоляции Г. Думы от населения, прекратив печатать стенографические отчеты в «Правительственном вестнике», запрещая принимать телеграммы на имя депутатов и т. д. Но весть о якобы предстоящей прирезке земли была слишком заманчива, чтобы остаться тайной.
С мая вновь начались аграрные беспорядки, вскоре охватившие почти всю страну. Желаемое принималось за действительное, и, например, в с.Дубровине Рязанского уезда крестьяне сочли землю соседнего помещика собственной и даже запахали ее всей деревней, а после вмешательства властей пригрозили, что пожалуются Г. Думе. Продолжались поджоги и грабежи. Жгли не только помещичьи усадьбы, но и соседние деревни. Жгли имущество крестьян, отказывавшихся участвовать в погромах. Сгорал хлеб, которого так недоставало ввиду неурожая.
Несомненно, деятельность Г. Думы стала одной из причин возобновления аграрного движения.
«Крамольная Дума может гордиться.
Ея возмутительные речи и аграрные проекты дают уже достойные плоды, даже скорее, чем сама она ожидала…
Своими призывами к революции в течение более двух месяцев, Дума, – вместо ожидавшегося легковерными людьми успокоения, – внесла такую смуту, при которой дай Бог спасти Россию от окончательной гибели…
Анархия посвюду, убийства, бомбы, вооруженные грабежи для революционных целей – совершаются ежедневно… Погромы помещичьих имений заставляют землевладельцев бросать насиженные гнезда, а в Воронежской губернии началась уже настоящая пугачевщина».
Сама же Дума валила с больной головы на здоровую, обвиняя в беспорядках правительство, якобы уничтожившее в крестьянах последнюю надежду на мирное разрешение аграрного вопроса своими неоднократными заявлениями о недопустимости принудительного отчуждения земли.

Роспуск Г. Думы
«Конногвардейская партия» страшилась роспуска Г. Думы. Свое опасение высказывал министр Двора бар. Фредерикс. Однако, по словам Герасимова, Столыпин привлек бар. Фредерикса в вопросе о роспуске на свою сторону и получил таким образом ходатая перед Государем. Зато переубедить ген. Трепова было невозможно. Он в глаза Столыпину назвал роспуск «авантюрой», а, узнав от Горемыкина о принятом решении, сказал: «Это ужасно! Утром мы увидим здесь весь Петербург!», но услышал в ответ: «Те, кто придут, назад не вернутся». «Посмотрим, как вы с вашим Столыпиным справитесь, когда вся Россия загорится из-за вашей опрометчивости», – сказал Трепов Герасимову.
Еще в начале июня петербургские газеты сообщили, что указ о роспуске Г. Думы давно подписан без обозначения даты. 7.VI санкт-петербургское телеграфное агентство напечатало опровержение. Однако слухи были справедливы. Проект указа уже давно обсуждался Горемыкиным, Столыпиным и Щегловитовым и хранился у Горемыкина в переписанном виде. Каждый раз, отправляясь к Государю, председатель Совета министров возил с собой в портфеле заготовленный проект.
Свидетельства современников расходятся относительно сроков принятия решения о роспуске Думы. В частности, Коковцев со слов Столыпина писал, что этот вопрос был затронут 4.VII на встрече Государя, Горемыкина и самого Столыпина. Однако из дневника Государя видно, что 4 июля такой их встречи и не было, а Горемыкин был 3-го, Столыпин же 5-го. С другой стороны, военный министр Редигер пишет, что еще 2-го июля на совещании между ним, Горемыкиным и Столыпиным было решено закрыть Думу 9-го и при этом Горемыкин позвонил Великому Князю Николаю Николаевичу в Красное Село, сказав условную фразу: «Прошу командировать генерала Ванновского ко мне в субботу, к шести часам дня», что означало вызов к этому времени гвардейских войск из Красносельского лагеря в Петербург.
Вероятно, Редигер прав и дата роспуска действительно была назначена на совещании 2 июля, но не правительством в целом, а лишь тремя министрами, и 3-го Горемыкин, видимо, и докладывал об этом Государю. Однако Государь еще этот указ не утвердил, желая знать сначала мнение всего Совета министров.
4.VII, когда в Думе обсуждался проект аграрного обращения к народу, Столыпин провел все заседание в министерской ложе, записывая прения с карандашом в руках, «точно репортер». Вечером следующего дня министр выезжал в Петергоф, однако потом сказал Коковцеву, что Государь еще не назначил дату роспуска. Вероятно, промедление было вызвано тем, что Г. Дума еще не приняла окончательно текст своего обращения, а Государь еще не определился с кандидатурой преемника Горемыкина.
По газетным сведениям, 6.VII в Петергофе состоялось совещание о роспуске Г. Думы, где Трепов предложил, наоборот, вместо этой меры сменить кабинет. В случае принятия обращения – позже, в случае отклонения – немедленно, в качестве награды за корректность. Одновременно Дума приняла обращение, тем самым, как и предупреждал Стахович, дав правительству основание для роспуска.
Под 7.VII в дневнике Государя записано: «Принял Горемыкина; подписал указ о роспуске Думы!». Вечером Столыпин по телефону сообщил Муромцеву, что в понедельник намерен выступать в Думе. Кое-кто из современников обвинял министра в коварстве: он, дескать, хотел застать Думу врасплох. Однако он в тот час мог еще не знать о произошедшем в Петергофе.
Но, когда ночью кн. Г. Е. Львов посетил Столыпина, то получил подтверждение слуха о роспуске, причем оказалось, что день предстояло выбрать самому Государю. От лица своей партии князь обещал министру постараться успокоить Думу и продолжить переговоры с Петергофом. Кадеты решили выдвинуть Муромцева в премьеры, Милюкова в министры внутренних дел. Муромцев послал Государю просьбу об аудиенции, и вся кадетская компания, облачившись во фраки, уселась ждать сигнала к выезду.
Тем самым вечером Государь остановился совсем на другой кандидатуре: «от 5 до 8 ? разговаривал с Горемыкиным, который уходит, и со Столыпиным, назначаемым на его место».
Итак, 8.VII Столыпин приехал в Новый Петергоф. В приемной министр встретил Горемыкина. В тот день старик был радостен, «как школьник, вырвавшийся на свободу». Он сказал, что Государь только что согласился освободить его от должности и предложить место председателя Совета министров Столыпину. Их позвали к Государю, но Горемыкин, едва войдя, тут же поспешил откланяться, выразив уверенность, что Столыпин исполнит свой долг перед Государем и страной, и уехал домой. Там он объявил министрам, собравшимся на заседание: «Ca y est! поздравьте меня, господа, с величайшею милостью, которую мог мне оказать Государь» – и вкратце сообщил новость, предложив дождаться нового председателя. Затем отправился спать. Он расстался с тяжелейшим бременем, на много лет, хоть и не навсегда.
А Столыпин, которому досталось это бремя, остался наедине с Государем в Его кабинете. После ухода Горемыкина Государь заговорил о необходимости роспуска Думы.
Иначе «все мы и Я, в первую очередь, понесем ответственность за нашу слабость и нерешительность.
Бог знает, что произойдет, если не распустить этого очага призыва к бунту, неповиновения властям, издевательства над ними и нескрываемого стремления вырвать власть из рук правительства, которое назначено Мною, и, захватить ее в свои руки, чтобы затем тотчас же лишить Меня всякой власти и обратить в послушное орудие своих стремлений, а при малейшем несогласии Моем просто устранить и Меня.
Я не раз говорил Горемыкину, что ясно вижу, что вопрос идет просто об уничтожении Монархии и не придаю никакого значения тому, что во всех возмутительных речах не упоминается Моего имени, как будто власть – не Моя, и Я ничего не знаю о том, что творится в стране. Ведь от этого только один шаг к тому, чтобы сказать, что и Я не нужен и Меня нужно заменить кем-то другим, и ребенку ясно, кто должен быть этот другой. Я обязан перед Моею совестью, перед Богом и перед родиною бороться и лучше погибнуть, нежели без сопротивления сдать всю власть тем, кто протягивает к ней свои руки» (Коковцев).
Так говорил Государь, которого потом часто будут называть слабым и безвольным!
Далее Он сказал, что и Горемыкин, и сам Столыпин с Ним согласны, однако нынешнему председателю Совета министров такая борьба не под силу. Горемыкин прямо указал на Столыпина «как единственного своего преемника в настоящую минуту».
«Я прошу Вас не отказать Мне в моей просьбе и даже не пытаться приводить Мне каких-либо доводов против Моего твердого решения», – сказал Государь Столыпину и, не давая тому возражать, продолжил: «нет, Петр Аркадьевич, вот образ, перед которым Я часто молюсь. Осенимте себя крестным знамением и помолимся, чтобы Господь помог нам обоим в нашу трудную, быть может историческую, минуту» (Коковцев). И Государь перекрестил, обнял и поцеловал Столыпина, как всегда делал при назначении нового министра.
Затем Он спросил, на какой день назначить роспуск Думы и какие меры Столыпин примет для поддержания порядка в Петербурге и Москве. Тот ответил, что Дума должна быть распущена в ближайшее воскресенье, 9-го, и это должно держаться в тайне. Чтобы избежать беспорядков, Столыпин предполагает вызвать в Петербург войска. Государь согласился. По словам Коковцева, именно в это время Государь подписал указ о роспуске Думы.
Перед уходом Столыпин высказал Государю просьбу об увольнении двух крайне правых министров Стишинского и кн. Ширинского-Шихматова. Государь и на это согласился, сказав, что вообще не стесняет Столыпина в выборе своих сотрудников.
В 11-м часу вечера Горемыкин и Столыпин вернулись на пароходе «Онега» в Петербург, причем «оба имели весьма довольный вид».
Последовала «трагикомическая ночь». Министры и старшие чины министерства внутренних дел собрались у Горемыкина и ждали, когда Государь пришлет подписанный указ о роспуске. Но ожидание затянулось, – мемуарист намекает на роль ген. Трепова, – а отменить сделанные приготовления без огласки невозможно. «Сидели как на похоронах» до рассвета, пока, наконец, не прибыл фельдъегерь из Петергофа с долгожданными указами.
Существует легенда, будто бы в последнюю минуту, в ночь на 8-е или на 9-е, Государь, передумав распускать Думу, прислал Горемыкину соответствующее письмо. Но тот якобы приказал себя не будить, не то из-за усталости, не то боясь, что Государь передумает, и в результате письмо прочел лишь утром, когда указ уже был опубликован и было поздно что-то отменять. Остроумная легенда не выдерживает критики. Хорошо знавший Государя Коковцев не верил, «чтобы Государь мог в такой форме изменить сделанное им распоряжение». А главное – с назначением Столыпина Горемыкин стал частным лицом и эта мифическая отмена роспуска его попросту не касалась. Если бы Государь такое письмо и написал, то адресовать его следовало бы не Горемыкину, а Столыпину. Вероятно, автор этой легенды выдал желаемое за действительное.
Одновременно с указом о роспуске был подписан второй – об объявлении в Петербурге и Петербургской губернии положения чрезвычайной охраны. Заранее стянуты войска. «Столица обратилась в военный лагерь», – писали газеты. За несколько дней в Петербурге было сосредоточено 160 рот пехоты и 36 эскадронов гвардейской кавалерии.
Последнее заседание Первой Думы кончилось буднично. Оно закрылось за отсутствием кворума. В ночь на 9.VII Милюков сидел в редакции газеты «Речь» и уверял И. В. Гессена, что тот может спокойно ехать на дачу в Сестрорецк, потому что завтра ничего важного не произойдет. Через несколько часов, точнее, в 6 час. утра в воскресенье 9.VII на запертые ворота Таврического дворца был наклеен указ о роспуске, а само здание оцеплено войсками. Рано утром в воскресенье Милюкову позвонили из редакции «Речи» и сообщили, что в типографии печатается манифест о роспуске Думы. Видимо, тайна все-таки была нарушена – текст манифеста кадеты узнали от своих друзей-типографщиков. У либералов во всех правительственных типографиях были свои агенты.
«Свершилось! – писал Государь в дневнике. – Дума сегодня закрыта. За завтраком после обедни заметны были у многих вытянувшиеся лица».
«Свершилось!» – так называлась и статья в «Русском Знамени», посвященная роспуску Думы. Консерваторы ликовали. «Слава Богу, дом бесноватых закрыт», – написал «Киевлянин». Нижегородский архиепископ Назарий приказал служить по случаю роспуска Думы молебны с колокольным звоном.
Именной Высочайший указ правительствующему сенату от 8.VII.1906 объявлял о роспуске Г. Думы на основании ст. 105 Зак. Осн. и о назначении созыва вновь избранной Думы на 20.II.1907.
Высочайший манифест о роспуске составлялся наспех в последнюю ночь. Проекты написали Щегловитов, Ф. Д. Самарин и Столыпин, в конце концов выбравший из трех вариантов собственный.
В манифесте, датированном 9.VII, говорилось, что Государь ожидал от трудов Г. Думы блага и пользы для страны, а депутаты вместо этого «уклонились в непринадлежащую им область»: 1) «обратились к расследованию действий поставленных от Нас местных властей»; 2) указали на несовершенства Основных Законов (по-видимому, о включенных в адрес требованиях расширить права Г. Думы, ввести ответственность министров перед ней и упразднить Г. Совет); 3) обратились к населению (обращение по аграрному вопросу). В первоначальном проекте упоминалось также выражение Думой порицания правительству.
Возобновление аграрного движения косвенно связывалось с деятельностью Г. Думы: «Смущенное же таковыми непорядками крестьянство, не ожидая законного улучшения своего положения, перешло в целом ряде губерний к открытому грабежу, хищению чужого имущества, неповиновению закону и законным властям». Манифест обещал восстановить порядок «всею силою государственной мощи».
Далее напоминалось о предстоящей аграрной реформе, не сопряженной с «ущербом чужому владению» и подлежащей проведению через новую Г. Думу. В проекте Столыпина было замечание: «просторна еще земля русская», вероятно, указывавшее на переселенческое дело как путь решения аграрного вопроса.
Манифест подчеркивал, что роспуск не означает отказа от обновленного государственного строя.
Проект Столыпина, изложенный довольно простым языком, подвергся стилистической правке и сокращению. Кроме того, Государь собственноручно сделал следующую приписку:
«Верные сыны России!
Царь ваш призывает вас, как Отец своих детей, сплотиться с Ним в деле обновления и возрождения нашей      святой Родины.
Верим, что появятся богатыри мысли и дела и что самоотверженным трудом их воссияет слава земли Русской», – так заканчивался манифест.
10.VII была приостановлена работа Г. Совета до открытия занятий новоизбранной Думы.
Столыпин подчеркивал, что государственного переворота не произошло, поскольку Основные Законы предоставляют Государю право роспуска Думы. Почему Дума была только перевыбрана, а не упразднена, как настаивали консерваторы от министров до «Московских ведомостей»? Очевидно, Государь не желал брать назад Манифест 17 октября как Царское слово и надеялся, что население одумается и впредь не будет посылать в Думу революционеров.
Роспуск Г. Думы вопреки мнению ген. Трепова положил конец влиянию дворцового коменданта и ознаменовал победу Столыпина в их борьбе – борьбе не столько людей, сколько идеологий. В те дни ходили слухи, что после всеподданнейшего доклада «Столыпин вышел с пятнами на лице и громко говорил о Трепове, называя его действия достойными изменника».
Вскоре исключительное право дворцового коменданта контрассигновывать Высочайшие резолюции было передано министрам, а затем сам он оказался в опале – говорили, что Государь вытолкнул его из своего кабинета. В довершение всех бед за генералом охотились революционеры. Он перестал выходить из дома, дошел, по слухам, до галлюцинаций. 2.IX.1906 Д. Ф. Трепов умер. «Еще одно русское сердце не выдержало и разорвалось, – писало «Р.Знамя». – … Таинственна, загадочна и более чем подозрительна смерть Д. Ф. Трепова… Спи в преждевременной могиле, непонятый, обманутый и затравленный Дмитрий Федорович Трепов». А. П. Извольский объясняет эту смерть потрясением, вызванным неудачей треповского проекта кадетского министерства.

Выборгское воззвание
Узнав рано утром 9.VII от сотрудников «Речи» о роспуске, Милюков сел на велосипед, объехал виднейших кадетов и собрал их на заседание. В первую минуту, похоже, они растерялись. Ранее, обсуждая возможность роспуска, они намеревались не расходиться, по примеру французского Национального собрания и даже «умереть на месте». Но для того, чтобы не расходиться, необходимо сначала собраться, а ворота Таврического дворца были заперты. Столыпин ведь тоже знал французскую историю. Вооруженные часовые, дежурившие у ворот, представляли собой русское решение проблемы слишком красноречивых парламентов. За исключением членов президиума, депутатов не пустили во дворец даже для того, чтобы забрать из пюпитров бумаги и вещи.
В поисках помещения бывшие члены Думы (кадеты и трудовики) отправились в Финляндию, в Выборг, подальше от русской полиции. «Чухонский городишко, который до сих пор славился только своими кренделями, с удивлением встретил новых гостей».
Что до горстки умеренных членов Г. Думы, то их мнения разделились. «Я не езжу в Каноссу, но не поеду и в Выборг… Я предпочитаю свою квартиру…», – заявил гр. Гейден. Однако он вместе со Стаховичем и Н. Н. Львовым все-таки поехали, чтобы отговорить товарищей от опрометчивого шага.
Вечером 9.VII беглецы собрались в обеденном зале гостиницы «Бельведер». По легенде Муромцев открыл собрание словами «Заседание Г. Думы продолжается». Однако эта фраза – вымысел уже потому, что бывший председатель приехал лишь на второй день.
Мысль обратиться к народу с воззванием принадлежала Кокошкину и Петрункевичу. Проект обращения был составлен кадетами еще в Петербурге и призывал заступиться «за попранные права народного представительства» путем пассивного сопротивления: «ни копейки в казну, ни одного солдата в армию» до созыва новой Думы. Почему именно этот путь и именно до новой Думы? Потому что без ее согласия правительство не может собирать налоги и призывать народ на военную службу.
Налоговый бойкот был бы совершенно безвреден, поскольку русский государственный бюджет был основан на косвенном обложении. Налоги все равно поступили бы в казну как процент от стоимости продуктов питания, одежды и других предметов потребления. Если бы народ последовал совету выборжцев, то пришлось бы отказаться от земских и волостных сборов, но государственная казна от этого не пострадала бы.
«Да, это активное или пассивное воздействие – какая чепуха! – удивился Государь. – Я от них ожидал большего ума. Неужели они не видят, что за ними никого нет». В том же смысле высказывался Столыпин: «детская игра», «оперетка», которая «не заслуживает серьезной критики».
«Не платить налогов, не давать солдат, не повиноваться властям, – чем эти призывы отличаются от пресловутого призыва, сочиненного Хрусталевым и Ко? Старо это, господа! Не стоило для этого ездить в Выборг и беспокоить и себя, и начальство маленького финляндского города», – писала «Россия».
На второй день обсуждение проекта обращения было прервано: выборгский генерал-губернатор, опасаясь неприятностей, попросил закрыть съезд. Кадеты постановили, что все члены фракции обязаны подписать получившийся документ, даже если не согласны с ним. Воздержался от этого «губительного шага для дела кадетской партии» только кн. Г. Е. Львов, впоследствии за это подвергнутый партийному суду, не имевшему, впрочем, никаких последствий. Еще несколько лиц (Е. Н. Щепкин, Родичев), не попав в Выборг, выразили свое согласие с воззванием посредством телеграфа.
– Неужели вы подписали Выборгское воззвание, глазам своим не верил, когда прочел в газетах, быть не может, – крикнул Глинка Муромцеву прямо с порога.
– Что делать, настроение, – ответил тот, отводя взгляд.
Маленький Выборг и даже его крендель с тех пор вошли в историю, особенно в историю партии народной свободы. Особенно радовалась неожиданной рекламе гостиница «Бельведер». С тех пор на всех ее плакатах, анонсах и счетах красовалась надпись: «В гостинице происходили совещания членов первой Г. Думы».
«Русское Знамя» острило, что «вследствие внезапного краха одного увеселительного заведения» из его бывших артистов образовалась труппа, которая поедет с круговой поездкой по России: антрепренер – Милюков, режиссер – Муромцев, «народный шум за кулисами» – трудовая группа и т. д. Приводился даже предполагаемый репертуар: «Разбойники» – участвует вся труппа, «Что имеем не храним, потерявши плачем» – водевиль с пением, исполняет вся труппа, «Принцесса Греза» – «исполняют все артисты, желавшие войти в состав министерства».
На территории Финляндии полиция не могла арестовать «выборжцев». Впрочем, ареста не случилось и в России. «Приехав в Петербург, мы крайне удивились, даже отчасти огорчились тому, что нас не арестовали». По сведениям «Речи», вечером 10.VII Столыпин привез в Петергоф текст Выборгского воззвания и получил полную свободу действий по отношению к членам Г. Думы. 13.VII Столыпин отметил, что арест был бы слишком выгоден для депутатов, и заявил, что никаких репрессий против них не будет, пока они не начнут революционной агитации. Однако уже 16.VII против лиц, подписавших Выборгское воззвание было возбуждено уголовное преследование, что влекло за собой временное лишение избирательных прав. Ввиду предстоящих выборов это было серьезное наказание. Весь цвет партии народной свободы был отстранен от участия в Г. Думе II и III созывов (поскольку суд состоялся только после созыва III Думы), а затем и навсегда (поскольку приговор был обвинительный).
Дело 169 выборжцев 12-18.XII.1907 слушала Петербургская судебная палата. Это был обычный гласный суд, не военно-полевой. Кадеты воспринимали этот процесс как суд не над составителями Выборгского воззвания, но вообще над Г. Думой I созыва. Из сотни защитников выступили трое – блестящие Тесленко и Маклаков, который, собственно, не сочувствовал воззванию, но подчинился партийному велению, а также Пергамент. Они доказывали, что ст. 129 (п. 3: распространение сочинения, возбуждающего к неповиновению властям) неприменима. Это и понятно, поскольку она была слишком узка для такого дела. Обвиняемые, за исключением двух, были признаны виновными и приговорены к 3 месяцам тюремного заключения. Выйдя из зала заседания, Муромцев попал под дождь цветов и аплодисментов.
Консервативные круги остались недовольны столь символическим наказанием. Оно действительно оказалось далеко не тяжелым. «Наши 3 мес. доставят нам больше лавров, чем терний, – писал Набоков жене из «Крестов». – Мы имеем все, что хотим, живем спокойно, заняты, работаем. Конечно, я бы не хотел этому подвергаться из-за пустяков. Но для всей исторической картины наше заточенье очень важная и нужная черта».
Гораздо хуже для выборжцев были косвенные последствия судебного процесса. Ряд депутатов-дворян были исключены из своих сословий по приговорам дворянских собраний. Некоторых исключенных приютило Костромское дворянское собрание. По словам Ковалевского, выборжцы потеряли право быть присяжными поверенными, а следовательно и заработок. Чтобы прокормиться, Муромцеву приходилось читать больше 20 лекций в неделю, что приблизило его кончину. Винавер тоже говорит о «чуть ли не 15 или 20 часах в неделю», но косвенно опровергает слова Ковалевского, упоминая, что Муромцев занимался одновременно адвокатской деятельностью, главным образом консультированием, и пробыл в сословии присяжных поверенных до самой смерти.
Итоги деятельности Думы I созыва
Политические
По меткому выражению Н. В. Савича, в 1906 г. Россия не выдержала «экзамен на политическую зрелость». Все 40 заседаний Г. Думы I созыва можно охарактеризовать одним словом – «митинг». Такое сравнение приходило на ум самым разным лицам и по разным основаниям: Коковцев находил, что Дума превращается в митинг, когда приходят министры, гр. Гейден отмечал отвлеченный характер прений, В. М. Андреевский писал о «злобных митинговых речах разной сволочи», Еропкин – о «каком-то сплошном митинге» вместо законодательного собрания.
Для левых трибуна оратора, украшенная двуглавым орлом, стала удобнейшей площадкой, откуда можно было призвать народ к бунту, прикрываясь депутатской неприкосновенностью. Кадеты, в сущности, недалеко ушли от своих левых друзей. Коковцев верно заметил, что эта партия «облекает в квазипарламентскую форму призывы к бунту», Маклаков – что она держала революцию «про запас», а «Россия» назвала кадетов «пикадорами и бандерильерами смуты, наивно воображающими, что они успеют выскочить из арены, едва бык придет в ярость».
Главным лозунгом этого митингового собрания стал крик «В отставку!». Кадеты настаивали, чтобы министры уступили им свои портфели, а левые боролись против буржуазного правительства. Кузьмин-Караваев очень верно подметил, что члены Думы единодушны во всем, что касается отрицания, но не на почве положительных идеалов.
Сами нравы, царившие в Г. Думе, были перенесены в нее с митингов. По словам А.Любомудрова, депутаты «не только пренебрегли всякими правилами благоприличия, соблюдаемыми в гостиных, но спустились даже ниже лакейских и пивных лавочек.
Кому охота, пусть вспомнит, на каком жаргоне они объяснялись с министрами. Они даже и не объяснялись, а просто-таки затыкали им рот, приказывали молчать, и все это приправляли такими словами, что лучше их не повторять».
Символом I Думы по праву стал бы Рамишвили, вслух сокрушающийся об уходе министров при начале своей речи. Если легендарный окрик этого депутата вслед Столыпину: «Гаспадин министр, пажалуйства, пагади, не уходи, я тебя еще ругать буду» и не был произнесен, то, во всяком случае, он очень верно отражает настроение Думы и ее отношение к исполнительной власти.
Ходила и другая легенда – будто бы I Дума встретила исчисление жертв революции криком «мало». Такие цифры приводились ораторами неоднократно – сначала Стаховичем, потом Столыпиным, но опубликованный стенографический отчет не содержит этого циничного возгласа.
Практические
Члены Г. Думы внесли 16 законопроектов (считая 4 аграрных проекта за разные), из которых принят был всего один – об отмене смертной казни. Затем он был погребен в Г. Совете. Министры внесли ровно столько же проектов, из которых принят так же один – об ассигновании средств на продовольственную помощь пострадавшим от неурожая. Как уже говорилось, Г. Дума уменьшила ассигнование с 50 до 15 млн.р., и Г. Совет принял эту редакцию. Таким образом, всего один законопроект был проведен новым законодательным порядком и удостоился Высочайшего утверждения (3.VII.1906).
Если законодательная деятельность шла медленно, то зато члены Г. Думы подали 391 заявление о запросах министрам, и несчастные ведомства вынуждены были вместо своего прямого дела составлять объяснения, принимавшиеся в штыки безотносительно к их качеству.
Консервативная печать упрекала Думу за то, что она ничего не сделала.
«Думы, как законодательного учреждения, уже не существует, – писала «Россия». – Вместо нея мы видим какую-то законоломню, не отвечающую ни потребностям России, ни указаниям создавших ее правил. Дума, не желающая никого слушать и сама не сказавшая ничего, что слушать стоило бы, превращается в совершенно ненужное установление, задерживающее законодательную жизнь».
«Русское Знамя» отмечало, что за 72 дня своего существования Дума сделала лишь одно постановление относительно уничтожения смертной казни, всего в 4 строки. «Эти четыре строки, единственно выработанные Думою, обошлись государству в триста шестьдесят тысяч рублей народных денег».
Технические причины бесплодности работы I Думы блестяще разобрал Маклаков. Среди них он называет практику передачи в комиссии чисто декларативных проектов вместо настоящих законодательных предположений. «Комиссии, которым инициаторы давали подобные поручения, неизбежно превращались в "бюро похоронных процессий"». Надо отдать должное, работа кипела: депутаты «заработались», «через 2 месяца ведь ни одного члена Думы на ногах не осталось», каждый потерял «не менее четверти своего обычного веса». «наши лидеры и специалисты – Петрункевич, Винавер, Набоков, Кокошкин, Герценштейн и др., которые руководили законодательной работой и думской политикой, – положительно не имели отдыха: заседали во время трапез, работали ночью и систематически недосыпали». Пожалуй, тяжелее всех приходилось Муромцеву, который являлся в Думу к 10 час. и уходил в 3 час. ночи. Но это был Сизифов труд.
Зато в зале заседаний царил дух празднословия, подстрекаемый институтом прений по направлению. Откровенно бесполезные для законодательной работы речи были рассчитаны на внешний эффект. «Когда я слушаю речи с этой кафедры, мне часто представляется, что я не в Думе, а на митинге, так как говорят общие места, очень блестящие, очень пышные, но к делу все как-то не подступают, все ограничиваются одними общими местами», – говорил гр. Гейден. Как острило Р.Знамя, «в Таврическом дворце до сих пор не может еще умолкнуть эхо от речей, которые наговорили там господа депутаты».
Отношение крестьянства к роспуску
I
Думы
Вопреки опасениям, народ ни на роспуск Думы, ни на Выборгское воззвание не откликнулся. В общем известие о роспуске прошло тихо. По меткому выражению Тырковой-Вильямс, «Выборгское воззвание было градусником, который проверил температуру страны и показал, что кончилась полоса лихорадочных забастовок и массовых движений, что народ хочет не борьбы, а возвращения к привычной жизни».
Три недели спустя «Московские ведомости» с удовлетворением писали о двух экзаменах на политическую зрелость, выдержанных соответственно правительством, распустившим крамольную Думу, и народом, встретившим этот роспуск спокойно.
«В нашей деревенской глуши роспуск Думы не произвел никакого впечатления», – отмечал В. М. Андреевский.
На следующий день после роспуска у Еропкина в деревне собрался деревенский сход по поводу аренды земли, и оказалось, что крестьяне мало интересовались совершившимся событием. «Мне хотя и задавали по этому поводу вопросы, но без всякого интереса, просто из любезности».
Крестьяне Сорокинской волости Порховского уезда (4500 старообрядцев и 2000 православных), узнав о Высочайшем манифесте 9.VII, даже послали Государю телеграмму, «обещая не слушать сеятелей смуты».
Летом корреспондент «Московских ведомостей» Дм.Бодиско объехал значительную часть России, попутно расспрашивая крестьян о Г. Думе, и сделал характерное наблюдение: «крестьяне между собою совсем не возбуждали разговора о Думе и говорили о ней лишь тогда, когда я сам начинал о том беседу, причем я решительно ни от кого не слышал ни малейшего сожаления о случившемся "событии".»
Почему Дума, к которой пару месяцев назад были прикованы взоры всего крестьянства, теперь утратила свою популярность? Ответ, вероятно, содержится в записках Оглоблина, еще до роспуска объехавшего 6 губерний, преимущественно поволжских. По словам автора, мужики заинтересовались Думой только в связи с земельным вопросом. Когда же народное представительство вместо этого занялось «разным толковищем» о непонятных им материях – мужики решили, что там сидят «господа», которые забавляются «зряшным делом». Некоторые приходили к автору:
– А что газеты пишут о Думе? Скоро ли она порешит насчет земли?
– Скоро не ждите… Не о земле она уже начала толковать… Ведь в Думе 500 депутатов…
– Да, – соглашался собеседник, – скорого конца нельзя ждать, – скоро ли все 500 переговорят.
– Все еще толкуют? – спрашивал через несколько дней тот же собеседник.
– Толкуют…
– Да, и долго они протолкуют… – уже с безнадежной меланхолией замечал мужик».

Столыпин возглавляет Совет министров
Впоследствии Гурко, верный своему обыкновению подвергать Столыпина нападкам, писал, что тот почти сразу, как вошел в правительство, взял курс на занятие поста Горемыкина. И уж совсем несуразно выглядит мнение Гурко о министре, что «его толкали на это его родство и члены Думы». Впрочем, Гурко оговаривается, что Столыпина к этому толкало не честолюбие, а желание получить больше возможностей для осуществления своих идей.
На самом же деле Столыпину не было никакой необходимости интриговать, добиваясь главенства в Совете министров. Во-первых, он и так выделялся на фоне своих товарищей по правительству как умением говорить с Думой, так и несгибаемой волей в борьбе с революцией. Во-вторых, Столыпин занимал ключевой в те годы пост. Он говорил тому же Коковцеву, «что ему не раз уже дано было понять, что, вероятно, Горемыкин останется весьма недолго и ему, Столыпину, не миновать быть его преемником, так как при теперешнем общественном настроении и при том, что каждую минуту можно ждать самых резких вспышек, естественно, никто другой, как министр внутренних дел, должен быть председателем Совета министров».
По слухам, попадавшим в печать, были и другие кандидаты на этот пост – то правый Стишинский, то хорошо знакомый с конституционным строем Извольский Однако Горемыкин посоветовал Государю остановиться на Столыпине. Впрочем, Государь и сам все прекрасно видел. Он даже как-то сказал Коковцеву, что министр внутренних дел «все больше и больше нравится ему ясностью его ума».
Выбрав Столыпина, Государь тем самым выбрал дальнейшее направление политики – средний путь без уклонений в реакцию или в конституционализм, однако и без отказа от Манифеста 17 октября. Именно таковы были политические идеалы нового председателя Совета министров. Слева Столыпина упрекали за привязанность к исключительным мерам водворения порядка, справа – за «думофильство». На самом деле, не впадая ни в ту, ни в другую крайность, министр удивительно гармонично сочетал в себе либерализм и преданность Монарху.
Сам себя Столыпин считал «чисто общественным деятелем», поскольку он «проживал больше в имении и был рядовым предводителем дворянства» (впрочем, не выборным, а по назначению), и лишь «губернаторствовал короткое время».
«9 августа [очевидно, ошибка: правильно 9 июля], когда отец в сопровождении дежурного чиновника особых поручений вошел к завтраку, чиновник сказал одной из моих маленьких сестер:
– А ну-ка, скажите, как называется теперь должность вашего отца? Он "председатель совета министров". Можете ли вы это выговорить?».
Так дети П. А. Столыпина узнали о начале нового этапа его службы.
В то время Столыпину было 44 года. По сравнению с другими министрами он казался и вовсе «молодым человеком». Газета «Двадцатый век» иронически писала: «никогда еще Россия не имела такого молодого и красивого министерства, как нынешнее». А Шульгин на всю жизнь запомнил, как некий «борзописец» процитировал А. К. Толстого: «брюнет, лицом недурен, и сел на царский трон».
Даже чин Столыпина не соответствовал его новой должности. Однажды Редигер в пылу спора сказал ему: «ведь у вас самого какой-то смешной для вашего положения чин, и это вам не мешает!».
– Где лента его высокопревосходительства? Лента где? – торопился казенный лакей, помогая Столыпину одеваться для какого-то официального приема.
– Никакой ленты у нас нет, – ответил второй лакей, служивший семье министра много лет. – Петр Аркадьевич не генерал!
Портфель министра внутренних дел оставался за Столыпиным. Пример французов (Клемансо и других) показывал преимущество комбинации именно этих двух портфелей в одних руках. Неудобство совмещения двух постов возмещалось удобством контроля за внутренним положением страны.
Столыпин отказался от добавочного жалованья, сохранив за собой лишь оклад министра внутренних дел. На эти 26 тыс.р. он жил со своей многодетной семьей и из этой же суммы оплачивал приемные рауты.
Обязанности министра внутренних дел Столыпин разделил между товарищами: Гурко – земские дела, продовольственная часть, Макаров – полиция, Крыжановский – общие дела министерства, главное врачебное управление, ветеринарная и статистическая части, техническая часть ученых заведений, духовные дела. «…освободите меня от всех этих мелочей», – часто говорил Столыпин Гурко. Лично за министром оставались общее наблюдение, просмотр особо важных бумаг и дела Департамента полиции.
Столыпин чувствовал, что переобременен обязанностями. Согласно газетным сведениям, перед открытием Г. Думы II созыва премьер по этой причине то ли просил Государя передать портфель министра внутренних дел Макарову, то ли просто жаловался близким, что хотел бы отказаться от полномочий, да не может. Через несколько месяцев «Temps» писал: «Мы не думаем, чтобы за последние тридцать лет в каком-нибудь государстве на долю одного человека выпала столь тяжелая работа, как Столыпину; однако, он справился с ней, работал, говорил и действовал».
«Рассуждая по-человечески, можно было ожидать, что внезапный скачок в течение 2 месяцев человека в 40 с чем-то лет от губернаторского места к высшему посту в империи если не вскружит голову, то, по крайней мере, изменит во многом наружные проявления личности. Но именно этого никто из окружающих П. А. Столыпина не заметил», – писал кн. Мещерский в 1906 г. А П. П. Менделеев отмечал: «Сам премьер первые месяцы оставался тем простым, скромным Столыпиным, каким я его в первый раз увидел». По свидетельству и его, и Редигера, глава правительства предоставлял министрам свободно высказываться и внимательно прислушивался к их мнениям, так что заседания Совета министров «имели, в общем, характер дружеской беседы».
Уже на следующий день после роспуска Г. Думы Государь записал в дневнике: «Принял Столыпина; от первых шагов его получил самое лучшее впечатление». Вероятно, речь идет о каких-то мерах по полицейской части, поскольку первой задачей было предотвращение беспорядков. В октябре Государь писал матери о Столыпине: «Я тебе не могу сказать, как я его полюбил и уважаю», а в декабре на просьбу министра о приеме – «Приезжайте, когда хотите, я всегда рад побеседовать с вами». «Иногда Столыпин начинает своевольничать, что меня раздражает, однако так продолжается недолго, – говорил Государь сестре. – Он лучший председатель совета министров, какой у меня когда-либо был».
Вскоре вспыхнули военные мятежи, заблаговременно подготовленные агитаторами: 17-20.VII – восстание в Свеаборге, 18.VII – в Кронштадте, 19.VII – на крейсере «Память Азова». Столыпину приходилось часами стоять за телефоном, отдавая распоряжения.
Летом истекал срок действия временных правил об исключительной охране 1881 г. Ранее они продлевались каждые три года, но указ 12 декабря 1904 г. обещал пересмотр правил, и в 1905 г. продление было осуществлено впредь до завершения пересмотра и не долее, чем на 1 год. Столыпин воспользовался этим «старым кремневым ружьем» и 25.VII предложил Совету министров продлить срок действия временных правил еще на 1 год (Высочайший указ 5.VIII.1906).
В те дни в кабинете Столыпина висела карта, где губернии отмечались разными красками в зависимости от наличия исключительного положения. Белыми оставались лишь северные губернии.
Всего на 30.VIII.1906 из 87 губерний и областей (не считая Финляндию) на исключительном положении находились:
на военном положении 25 (16 целиком и 9 частями);
на положении усиленной охраны – 32 (13 целиком и 19 частями);
на положении чрезвычайной охраны – 8 (2 целиком и 6 частями);
на осадном положении – крепость Кронштадт.
Однако Столыпину было не по душе его «кремневое ружье»: «Поверьте, что возможность перехода к нормальной, закономерной жизни никого так не порадует, как меня, и снимет с моих плеч, скажу – с моей совести, страшную тяжесть».
Столыпин подчеркивал: «Борьба ведется не против общества, а против врагов общества. Поэтому огульные репрессии не могут быть одобрены». В частности, Столыпин настаивал на прекращении репрессий против печати. «Я стою за правду, как бы она горька ни была», – сказал он начальнику главного управления по делам печати Бельгардту.
Наряду с борьбой против революции важнейшей задачей правительства была разработка политической программы. Столыпин находил, что следует, подавив революционное движение, одновременно «отнять у него всякую почву тем, что само правительство своею властью выполнит теперь же ту часть прогрессивной программы, которая имеет характер неотложности. Вместе с тем должен быть подготовлен ряд важных законопроектов, которые и будут предложены будущей Думе».
Столыпин был не намерен повторять ошибку Горемыкина, не подготовившего Думе никакой работы. Поэтому срок созыва новой Думы был отодвинут на целых 200 дней, чтобы ведомства успели разработать законопроекты, подлежащие ее рассмотрению.

Гучков
Биография
Чтобы хоть отчасти понять А. И. Гучкова, придется перенестись на несколько лет назад, в Африку, где он в качестве добровольца участвовал в англо-бурской войне на стороне буров.
«Помню такой случай, – рассказывал впоследствии его сослуживец, – мы отступали на неровном, незащищенном плато, англичане били нас картечью…
Смотрим – близ линии обстрела застрял в яме наш зарядный ящик, запряженный четырьмя мулами. Пропадет! Теперь уж не возьмешь его…
Александр Иванович посмотрел и молча галопом к ящику, прямо навстречу английскому огню.
Мы остановились. И вот что увидели: подъехал Александр Иванович к ящику и в этот момент английская артиллерия заметила смельчака и сосредоточила по нем огонь. Александр Иванович стал распутывать постромки мулов, одного из них уже убили до его приезда.
Англичане жарят картечью по этой живой мишени, а Гучков хладнокровно распутывает постромки, чтобы выпустить мулов. В этот момент картечь убивает еще двух мулов. Гучков отрезал постромки одному оставшемуся в живых, тот помчался как бешеный к нам.
Что же делает Гучков? Он спокойно садится на свою лошадь и шагом, намеренно замедляя ход, едет к нам под градом картечи…
Когда он подъехал к нам – я помню его лицо: оно было спокойно и по обыкновению непроницаемо».
Это лишь один незначительный из подвигов А. И. Гучкова. Его с братом Федором называли «флибустьерами XX века». Их обоих тянуло то в Османскую империю в разгар армянских волнений – собирать материал о положении армян, то в Тибет, конный поход в который занял у них полгода, зато они повстречались с далай-ламой, то на эту англо-бурскую войну, где А. И. Гучков был тяжело ранен, попал в плен, но был отпущен под честное слово.
«Что мне делать с этой моей больной душою, вечно гложущей, истязующей себя?», – написал однажды Гучков. Ничего нельзя было поделать. Должно быть, дух авантюризма был у него в крови от матери-француженки, а упрямство досталось от старообрядцев, предков по линии отца. Он слушал лекции в трех европейских университетах – но прославился там только своими дуэлями. Служил в охране маньчжурской железной дороги, – но был уволен за «задор и бретерство» после коллективной жалобы всех служащих – «выбрасывал вещи служащих этой дороги из приглянувшихся ему квартир и плетью усмирял недовольных».
Только после сорока появилась надежда, что Гучков наконец остепенится: он задумал жениться. Но тут как раз вспыхнуло противотурецкое восстание в Македонии, и он поехал помогать повстанцам. «Не осуждайте меня за Македонию. Вы сами знаете, я шалый», – писал он невесте в утешение. Впрочем, мудрая дама взяла с него слово не переходить границу, от чего новое приключение выродилось в обыкновенную туристическую поездку. В Македонию Александр Иванович не попал. Его мысли были заняты предстоящей женитьбой. В Адрианополе он купил для своей невесты золотую монету времен Александра Македонского – «на память о Вашем Александре, который, если бы не Вы, сделался бы также своего рода Александром Македонским…».
«Ужасно радуюсь, что ты отказался от прежних планов, – писал ему брат Федор, второй «флибустьер». – Откровенно скажу – несвоевременна была эта эскапада на заре новой жизни, которую судьба тебе создает.
Мы, кажется, с тобою, дружочек, отгуляли свой срок. Что ж, срок был не короткий и погуляли вволю».
Впрочем, к чести обоих неисправимых братьев надо сказать, что в конце этого письма Федора Ивановича были такие слова: «А в Македонию меня ужасно, признаюсь, тянет… когда чувствую себя здоровым».
С возрастом приключения неминуемо должны были прекратиться, да и здоровье пошатнулось: А. И. Гучков после раны, полученной в Африке, стал хромать. Однако тяга как к авантюре, так и к настоящему подвигу Александра Ивановича не покидала.
Через четыре месяца после его свадьбы началась японская война. Он поехал в действующую армию в качестве помощника Главноуполномоченного Красного Креста. Здесь в его жизни произошло событие, вошедшее во все его биографии. Сам он описал это чрезвычайно скромно: «Мы покидаем Мукден. Несколько тысяч раненых остаются в госпиталях. Много подойдет еще ночью с позиций. Я решил остаться, затем дождаться прихода японцев, чтобы передать им наших раненых. Боже, какая картина ужаса кругом!». Гучков не задумываясь сдался неприятелю, чтобы помочь нашим раненым солдатам. Московская городская дума назвала этот поступок «подвигом самопожертвования». Так в жизни Александра Ивановича вновь нашлось место подвигу.
Через месяц после своего героического поступка Гучков телеграфировал жене: «Благополучно вернулся через аванпост к своим здоров все прошло отлично». Вскоре вернулся в Россию и там стал одним из делегатов на земском «коалиционном» съезде мая 1905 г. И тут вдруг получил приглашение к Государю. Сам Гучков впоследствии объяснял интерес Государя к себе, во-первых, влиянием Великой Княгини Елизаветы Федоровны, с которой он переписывался по делам Красного Креста, и, во-вторых, своей консервативной позицией на съезде. Гучков приехал в Петергоф.
В первый раз в жизни Гучков встретился с Государем в день Вознесения Господня, 26 мая 1905 г. Императорская чета и он проговорили два с половиной часа. Как раз накануне Государь принимал американского посла Мейера, который предложил начать мирные переговоры с Японией, а затем председательствовал на военном совещании, где было решено приступить к переговорам, хотя бы чтобы узнать требования Японии. Поэтому разговор с Гучковым, приехавшим из действующей армии, естественно, вращался вокруг военных действий и возможности их прекращения.
А. И. Гучков мог рассказать о положении на фронте очень многое и, конечно же, рассказал. Наверняка в его словах был мотив, проскальзывающий и в письмах жене: рано мириться с поражением. Это была излюбленная идея бывшего главнокомандующего Куропаткина, с которым Гучкову по долгу службы доводилось встречаться. «Куропаткин очень недоволен сдачей, считая, по своим сведениям, что [Порт-]Артур мог еще держаться». С другой стороны, «Теперь Гр[иппенберг] всю вину неудачи валит на Куропаткина. Он уверяет, что победа была уже в наших руках, когда было получено приказание от Куропаткина отступать. "Я ручаюсь, что мы остались бы победителями", говорил он в Харбине, "если бы мне разрешили драться еще один день. Японцы совсем не такой опасный противник…"».
Впрочем, это предположения. Сам Александр Иванович впоследствии рассказывал, что советовал Государю продолжать войну и не заключать мира, поскольку «такого нашего унижения не только революционные, но и патриотические круги не простят». Но в то же время необходимо «изменить всю обстановку внутри страны и этим воздействовать на настроение армии».
Вот так ловко Гучков подобрался к политической теме, к излюбленной теме всех русских либералов.
«Мне кажется, что Вашему Величеству надо сделать шаг. Созовите Земский Собор. Не теряйте времени, не утруждайте себя выработкой какого-нибудь сложного избирательного закона. Возьмите закон, который существует. У всех групп есть известное представительство – у дворянства, городского населения и крестьянства, есть свое самоуправление, возможно скомбинировать. Созовите Земской Собор. Если вы лично явитесь туда, скажете слова, которые должны быть сказаны, что в прошлом были известные ошибки, что это не повторится, но скажете, что сейчас не момент давать реформы, что надо довести войну до конца, я убежден, В. И. В., что вам ответят взрывом энтузиазма, и что этот энтузиазм передастся в армию и это почувствует и наш противник – японцы. Японцы находятся в тяжких условиях. В то время, когда силы их приходят к истощению, они почувствуют, что у их противника другое, и тогда не мы, а они будут искать мира. В. И. В. – это последний шаг».
Государь не возражал. «Он очень внимательно слушал, говорил: "Вы правы"».
В конце разговора Гучков добавил: «В. И. Величество, имейте в виду, сейчас наступил последний момент, когда вы можете таким шагом умиротворить страну». Затем Александр Иванович напомнил о земском съезде, который решил послать к Государю депутацию все с той же просьбой о парламенте. «Имейте в виду, – сказал Гучков, – что это [решение] принято против крайних элементов, потому что те избегают найти общий язык или примирение с исторической верховной властью. Очень ждут, что вы откажетесь принять эту депутацию». Последовавший 6.VI прием депутации земского съезда Александр Иванович считал лично своей заслугой.
Кажется, Гучков постарался выложить Царю всю правду и дать Ему как можно больше советов: ведь этот человек впервые в жизни разговаривал с Царем. Тогда у него не было того ужасного предубеждения против Государя, которое у него появилось впоследствии. Искренность Александра Ивановича и окружавший его ореол легендарного человека не могли не прийтись по душе Государю, а подлинный дар красноречия гостя заставил слушать его речь с большим интересом. В тот день Государь записал в своем дневнике: «Вечером приняли Гучкова, уполномоченного от Москвы по Красному Кресту, приехавшего в отпуск из армии. Много интересного рассказывал».
Той весной Муромцев характеризовал малоизвестного еще Гучкова как «человека с энергической купеческой складкой, ездившего на Дальний Восток и сумевшего понравиться в сферах».
Гучков продолжал принимать участие в земских съездах, возглавляя там умеренное меньшинство: на сентябрьском съезде 1905 г. протестовал против всеобщего избирательного права и автономии окраин, на ноябрьском предложил выразить порицание политическим убийствам, подписал особое мнение с протестом против учредительных функций Г. Думы и польской автономии. После сентябрьского съезда М. М. Ковалевский сказал: «Я видел там только одного государственного человека, это Гучков».
В роковом октябре 1905 г. после ничтожного столкновения с забастовщиками московский городской голова кн. В. М. Голицын вышел в отставку. Заговорили о кандидатуре одного из братьев Гучковых – Александра или Николая. По одним сведениям, городская дума была согласна на любого из них, по другим – единогласно остановилась на кандидатуре Александра Ивановича. Однако он наотрез отказался, рассчитывая пройти в Думу Государственную, и тогда гласные обратились к его брату. Вступив в должность, тот посетил Государя и услышал от него знаменательные слова: "Ваш брат был у нас, и хотя он нам говорил про конституцию, но он нам очень понравился"». «Нам» – то есть Императорской чете.
Конец 1905 г. был отмечен для Гучкова еще двумя важными событиями – участием в совещании, рассматривавшем проект закона о выборах в Г. Думу, и приглашением на пост министра торговли и промышленности. Это были те самые дни, когда после манифеста 17 октября гр. Витте пытался привлечь в правительство общественных деятелей. Удивительно: Гучков мог бы оказаться министром в одном кабинете со Столыпиным! Но вместо Столыпина был избран Дурново, и Александр Иванович отказался, боясь такого сотрудничества.
В декабре 1905 г. в Москве вспыхнуло восстание. Впоследствии гласный московской городской думы ярый черносотенец А. С. Шмаков утверждал, будто бы Гучков вместе с П.Шубинским были организаторами этого восстания. На самом деле в те дни А. И. Гучков вместе с Г. А. Крестовниковым организовали самооборону из артельщиков, а гласный Н. Н. Щепкин даже в глаза назвал братьев Гучковых прислужниками власти.
Провалившись на выборах в Г. Думу I созыва, Гучков решился на отчаянный шаг – 21.IV обратился к Государю с просьбой предоставить одно место в Г. Совете Московской городской думе, о чем та ранее подала ходатайство. «Несомненно, что если она получит это право, она пошлет меня. Государь! Удовлетворите это ходатайство до созыва Государственной Думы: моя служба потребуется Вашему Величеству». Показательны и самоуверенность, и настойчивость, впрочем, обыкновенная для Гучкова, но неуместная здесь, и непременное желание попасть в гущу событий – конечно, с благородными мотивами: «Я жалею, что результаты несчастных выборов в Москве лишили меня возможности в мере моих сил служить своему Государю и своему отечеству в предстоящей борьбе». Однако в Г. Совет Гучков попал лишь годом позже и совсем другим путем.
На заре своей политической карьеры Александр Иванович выглядел не таким, каким мы его видим на большинстве фотографий, снятых позже. Журналистка С. И. Смирнова-Сазонова записала впечатления так (X-XII.1906 г.): «Он совсем не имеет вида агитатора, главы партии. Худощавый брюнет с выразительным, но усталым лицом, он говорит спокойно, голос у него тихий». На А. Н. Наумова (XI.1905 г.) Гучков произвел плохое впечатление: «Не понравились мне его большие, скрытые за пенснэ, карие глаза, несомненно умные, но с каким-то неопределенно-загадочным выражением. При разговоре Александр Иванович часто отводил глаза в сторону и редко смотрел прямо». Наружность была под стать характеру.
Характер
Гучков любил указывать на свои народные корни: «Я происхожу из простого звания. Только благодаря упорному труду я достиг своего положения». Не скрывал и корней купеческих. Однажды гордо заявил Милюкову: «вы сильны наукой и книгами, а я коренным чувством московского купца, который безоговорочно подсказывает, что делать».
Многочисленные политические враги часто подтрунивали над Гучковым за его неблагородное происхождение. Петрункевич, например, как-то заметил, что его оппонент «мерит все на аршин московского купца», а гр. А. А. Бобринский писал, что у Гучкова «аршин нет-нет да и торчит из-за фалды». Порой Александра Ивановича прямо именовали «аршинником», но на самом деле в нем почти ничего купеческого не было. Заполняя анкету члена Г. Думы III созыва, Гучков даже не упомянул о купеческом звании, указав, что принадлежит к сословию потомственных почетных граждан.
Московское купечество справедливо не считало Гучкова «совсем своим человеком». Богатые купцы «относились к нему несколько свысока, как к человеку, не владевшему собственным капиталом и ведшему дела П.П. Боткина (чайного торговца)». Как видно из вышеизложенного, Гучков действительно оказался белой вороной в своей среде. Впрочем, он сочетал банковскую деятельность с политической, занимая должность управляющего Московским учетным банком, где получал солидное содержание в размере 10 000 р. в год. Будучи избран в совет петербургского Учетно-ссудного банка, Гучков заявил, что отказываться не собирается и прекрасно совместит финансовые занятия с политическими.
Он получил блестящее образование. «Душа, воспитанная на классиках, сказалась», – писал он жене из Афин. В устной речи Гучкову, сыну француженки, порой было легче подобрать французское выражение, чем русское: «Когда защищают то, что французы называют "mauvaise cause", то трудно выбраться из тяжелого положения с большим умением, чем это сделал председатель Совета министров»; «Мне казалось, что если не будет такой санкции со стороны старой власти к новой власти, образуется пропасть, le nеant, пропасть, ничего».
Однажды, проезжая через Берлин с группой членов Г. Думы и Г. Совета, этот «купчишка» произнес, глядя в окно: «Помните, Золя в своем "Париже" пытался одним словом определить символ жизни столицы… Если бы он писал о Берлине, он нашел бы для него слово характеристики. Это – автомобиль, прорезающий воздух сигнальными рожками, обгоняющий конную и человеческую силу, опережающий культуру, выбивающий все из колеи…».
Даже в поездках по Африке и Азии Гучков не расставался с томиком стихов Гейне, о чем при случае не преминул сообщить немцам. «Вот вам русский человек, возящий с собою вместе Пушкина или Лермонтова немецкого автора-стихотворца! – негодовало «Русское знамя». – Вероятно полякам он заявит, что не расстается с Мицкевичем, а евреям, что его настольная книга – премудрость Соломона».
Характер Александра Ивановича тоже был далеко не купеческим. Лучше всех об этом написал хорошо знавший своего единомышленника А.Столыпин: «В Гучкове ищут купеческой лукавинки, чего-то гостинодворски мелкого. Между тем в нем силен казацкий и старообрядческий атавизм. Храбрость и закаленное невзгодами терпение. Раньше, чем он произнес свое "мы ждем", я бы сказал, что он из тех, которые умеют ждать, но ждут страстно, не охладевают и добиваются».
А В. М. Дорошевич предполагал наличие в Гучкове «капли крови тех купцов, что Сибирь покоряли и со Стенькой "гулять" по Волге ходили».
Хорошо знавший Гучкова Савич писал о его «упрямом характере, не терпевшем противодействия его планам».
Род Гучковых в начале XIX в. был старообрядческим (федосеевское согласие), однако в 1853 г. перешел в единоверчество. Это была эпоха николаевских гонений на староверов, когда им запрещалось вступать в купеческое сословие. Купцы переходили в единоверие вынужденно, чтобы не лишиться своей торговли, и с точки зрения прежних братьев по вере становились отступниками. А женитьба на француженке, похищенной у первого мужа, – это для старообрядца и вовсе чудовищный шаг. Такова была семья, воспитавшая Александра Ивановича, и неудивительно, что в его личности соединились старообрядческое упрямство и нетвердость нравственных убеждений.
Вероятно, по той же линии Гучков унаследовал неприязнь к властям и холодное отношение к господствующей церкви. Тем не менее, он был относительно благочестив – посылал родным иконки (невесте в 1903 г., умирающему Столыпину в 1911 г.), в путешествиях посещал монастыри (в Болгарии – Рильский, в Киеве – Лавру), приписывал в конце писем «Христос с тобой!».
От старообрядцев Александру Ивановичу досталось и равнодушие к крепким напиткам. Тут он был похож на Столыпина, который говорил: «У нас старообрядческий дом: ни папирос, ни вина, ни карт».
Александр Иванович был до крайности себе на уме. Природная скрытность усугублялась политическими соображениями. С.Володимеров писал, что «у г. Гучкова никогда не срывается с языка лишнее, по его мнению, слово». Челноков характеризовал тактику Гучкова меткой формулой: «что думаю – не говорю, что говорю – не думаю». Сам лидер октябристов признавался, что «и на трибуне, и на партийных совещаниях чувствует себя точно в наморднике» и «завидует идиоту Пуришкевичу, который может молоть всякий вздор».
«Он дипломат и человек расчета, – говорил некий «его высокопревосходительство». … – Он никогда не скажет вам прямо, чего от вас хочет. Говорит он с вами, вы даже сразу и не раскусите, чего именно он от вас хочет, а уйдет: ах, черт возьми, оказывается вы то ему и сказали, чего, может быть, и не следовало говорить и что было ему нужно от вас узнать».
В том же смысле высказался кн. А. П. Урусов: «Гучков является редким для России дипломатом: человек, который, стоя во главе партии, никогда не скажет ей сегодня, что он сделает завтра. … Несомненно, у А. И. Гучкова есть какая-то цель в будущем и может быть цель его оправдает его средства. Этот иезуитский девиз под стать ему как дипломату».
Скрытность Гучкова нередко переходила в прямое искажение истины. Поэтому никогда нельзя верить тому, что он говорил, особенно репортерам. Для них у него всегда была наготове приглаженная версия событий, выставляющая его и его друзей в лучшем свете.
Лидером он был крайне властным, тяжелым. «По своему характеру Гучков не выносил противодействия своей воле, своим убеждениям. Он не умел быть снисходительным к инакомыслящим, они для него становились немедленно врагами, которых надо сокрушить, сломать, сбросить со своего пути».
При всех этих неприятных чертах характера Гучков искренно думал, что руководствуется возвышенными чувствами. Он был наделен чудесным качеством: не мог спокойно пройти мимо несправедливости. В этом он не знал меры. Но огромное самолюбие мешало ему делать добро только ради добра, и к нему очень подходят слова апостола о тех, кто делает великие дела, но любви не имеет, а потому – ничто.
Чтобы понять какой-либо поступок Гучкова, надо искать самый возвышенный и благородный мотив. Например, поездка на англо-бурскую войну осуществлена ради спасения буров, дуэль с гр. Уваровым – чтобы уберечь от дуэли Столыпина, заговор о дворцовом перевороте – для спасения России.
«Г.Гучков любит красивый жест, – писал В. М. Дорошевич. – […]
Он привык с грохотом, с фанфарами, с трубами, с барабанами, с бенгальским огнем.
Англичане стреляют, хунхузы мечутся с дикими воплями, японцы вопят:
– Банзай.
А в середине А. И. Гучков».
Поэтому Александр Иванович на первый взгляд казался выдающейся фигурой. Л. А. Тихомиров поначалу назвал его «умнейшим из людей, каких только выдвинула эпоха реформы». А.Столыпин посвятил своему единомышленнику яркие строки: «Сущность его характера меня подкупила давно, еще при первых встречах, когда только еще чуть-чуть намечалось его будущее значение: эта сущность состоит в бескорыстном, действительно, пламенном патриотизме. Он любит родину деятельной, неусыпной любовью, – без фраз, без театральных преувеличений, без треска и риторики».
Однако, в отличие от того же А.Столыпина, у которого патриотизм был в крови, Гучков не умел быть патриотом, хотя и стремился им быть. Великолепно эту тонкость выразил Рославлев (Колышко) после очередной громкой дуэли Александра Ивановича: «Он любит родину и готов, ради этой любви, полезть на стену. Но в родине он любит – себя. И в конституции он любит лишь себя. И в дуэлях, в задоре, в бретерстве он также любит лишь себя. "Эмоционально" Александр Иванович лишь себя любит. Вот почему его патриотизм не находит отклика в сердцах; его политическая догма, после 3-х лет долбления, оставила страну равнодушной; его "рыцарство", его храбрость, его купеческая корректность – возбуждают не столько уважения, сколько брезгливого страха».
Характерно отношение Гучкова к Императору Николаю II. Гучков неизменно провозглашал за него тосты и при случае расточал комплименты, но все это делалось не из монархических побуждений, а лишь потому, что именно этот Монарх даровал манифест 17 октября, выступив в роли «державного зодчего нового государственного строя».
Слабая моральная основа сочеталась с бешеным нравом Гучкова. «Как ни сдерживает он свой темперамент, как ни обманывает он себя, но видно, что он у него бунтует и просится наружу. Это проскользнуло в его словечке "сосчитаемся"; рванулось в инциденте с гр. Уваровым». Гр. Витте назвал Гучкова «любителем сильных ощущений», Киреев выразился, что он – «с перцем», Скугаревский восторженно писал о «пламенной военной душе» и «подлинном военном сердце» Гучкова, Пэрс – об его «отчаянной храбрости», И. А. Гофштеттер – о «благородном воинствующем авантюризме», Савич – о неразвитом чувстве самосохранения, мудрый Дорошевич – об «исключительно животной, желудочной храбрости», в отличие от «храбрости духовной». Эта не скованная никакими догмами «животная» храбрость сказалась при поединке Гучкова с гр. Уваровым, когда дворянин выстрелил в воздух, а «купеческий сын» – в противника, стреляющего в воздух.
Свой бешеный темперамент Гучков целиком и полностью проявил в политической деятельности. Шипов, поначалу бывший его соратником, характеризовал его как «человека, легко увлекающегося политической партийной борьбой и склонного вносить в нее чрезвычайную страстность». Однажды, когда Шипов отрицательно отозвался о подобной борьбе, Гучков возразил: «мне, напротив, всегда доставляет большое удовольствие хорошенько накласть моим противникам».
За исключением нескольких наивных лиц современники относились к Гучкову с глубокой неприязнью. Для общества, где дрались на дуэлях и где были сильны дворянские понятия, он был слишком непорядочен. «Мелкая душонка», – писала о нем «Земщина». «…виртуоз интриги и гений беспринципности», – будет впоследствии негодовать П. Б. Струве.
Сложнейший характер отталкивал людей от Александра Ивановича. Одно время он сблизился с Н. В. Савичем, но тот скоро с ужасом отшатнулся.
Отношения с когда-то любимой женой тоже быстро расстроились. «Родная моя, за что Вам Господь Бог послал такое наказание, как я?» – писал Гучков своей невесте М. И. Зилотти. Уже на втором году семейной жизни начались недоразумения, спровоцированные долгим пребыванием Александра Ивановича на фронте. Весной 1910 г. Гучков писал о «зияющей пустоте» в своей душе и провел пасхальные каникулы в обществе товарища по фракции Каменского – по-видимому, чтобы быть подальше от супруги.
Семейная драма развивалась в разгар политической карьеры Гучкова – в период Г. Думы III созыва. Однажды Александр Иванович прислал жене из Таврического дворца такую записку: «Не знаю, что тебе написать? Что мне тяжело до крика, что я сейчас председательствую в комиссии обороны, говорю с безразличным видом, а с трудом сдерживаю[сь], чтобы не разрыдаться, этому ты поверишь. Знаю, что и тебе тяжело. Но что я могу сделать? Устранить себя я могу. И эта мысль все неотвязнее овладевает мною. Прости меня! АГ». Это крайнее нервное напряжение Гучкова надо иметь в виду при оценке его политических действий. «Я вышел из жизненной перепалки весь израненный, с ожесточенной от ударов душой. От избытка собственных страданий я стал мало чувствителен к страданиям других», – писал он.
В 1911 г. (21.II) Гучков констатировал: «мы так истерзали друг друга, что живого места в душе не осталось», и предложил разъехаться, с тем, чтобы супруга с детьми жила в Москве за его счет. Однажды Марии Ильиничне понадобилось на две недели привезти детей в Петербург, и она была вынуждена обратиться к посредничеству Ф. И. Гучкова, боясь, что при ее появлении муж съедет с квартиры. Действительно, он избегал встреч: "Перерыв наших думских занятий – 10 декабря. Если ты к этому времени вернешься, то я уеду куда-нибудь". Последовавшую череду ссор и примирений Гучков охарактеризовал так: «каждая новая попытка склеить наши неудачные жизни только вносит новую остроту и новую горечь в наши отношения».
«Где А. И. Гучков – там вечный раздор», – проницательно заметил один из московских монархистов еще в самом начале политической карьеры «купеческого сына». Да и сам он это чувствовал, так что на вопрос В. И. Гучковой, как назвать ее сына, ответил: «Только не Александром. Приносит несчастье себе и окружающим. Предпочитаю Ивана».
Политические взгляды
«Так вот он, этот прославленный московский делец и оратор! – писал Булацель, привлеченный его славой. – Тихий, несколько гнусавый голос, вычурно книжные обороты речи и стремление быть немножко правым, оставаясь немножко левым – вот первое впечатление от речи Гучкова».
Гучков был монархист, но монархист конституционный – сочетание, при всей своей несуразности, распространенное в те годы. «Путем эволюции я сделался убежденным конституционалистом еще задолго до того времени, как твердая воля Монарха, выраженная в манифесте 17-го октября, повелела каждому верноподданному русского Царя сделаться конституционалистом».
Манифест 17 октября настолько отозвался в сердце Гучкова, что партия, основанная им совместно с единомышленниками, получила имя «Союз 17 октября» или попросту «октябристы».
«Октябризм явился молчаливым, но торжественным договором между историческою властью и русским обществом, договором о лояльности, о взаимной лояльности. Манифест 17 октября был, казалось, актом доверия к народу со стороны Верховной Власти; октябризм явился ответом со стороны народа – ответом веры в Верховную Власть». Так говорил сам Гучков, не больше и не меньше.
Октябристы выступали за дуалистическую монархию, сочетая, таким образом, монархические убеждения с конституционными. Это позволяло Союзу и его руководителю находить общий язык и с консерваторами, и с левыми.
«Александр Иванович прямо вездесущ, – говорил Б. В. Назаревский, – он и среди земских и городских деятелей свой человек, он и с Красным Крестом на Дальний Восток едет, его и покойный Д. Ф. Трепов жаловал, и С. Ю. Витте одобрял, а уж в министерской приемной он самый желанный гость; он по два часа иной раз с самим градоначальником беседует; с ним даже кадеты, хоть и спорят, но все же "водятся", – словом везде и всюду и всем он мил и приятен.
Сам старик Суворин благосклонно кивает ему головой с вершины своего флюгера [т.е. газеты «Новое время», «всероссийского флюгера»], ибо чувствует в нем что-то родственное».
Недоговоренность, унаследованная Союзом от манифеста, начертанного на его знамени, не давала покоя лицам с более определенными политическими убеждениями. Например, Б. В. Назаревский с негодованием говорил, что «бесхарактерный Петербург» очень любит Гучкова «за эту именно мягкую дряблость, увертливость и уклончивость».
Двойственность взглядов Гучкова порождала у его политических противников подозрения в неискренности. Правые полагали, что на самом деле октябристы – такие же парламентаристы и враги самодержавия, как кадеты. «Кадеты 2-го сорта», как выразился А. С. Суворин. Опасались, что Союз «сторонкой» добьется окончательной смены политического строя.
«Г.Гучков ввел бы парламентский строй, да еще не простой, а самый махровый, по самым свежим моделям, только что полученным из-за границы; и ввел бы он его так, что ни правительство, ни народ этого и не заметили бы, – а просто в один прекрасный день на порог Таврического Дворца явился бы г. Гучков, взмахнул шляпой и крикнул бы на весь народ:
– Самая свежая конституция! Самый фасонистый парламент-с! Пожалуйте, у нас покупали!».
По мнению Б. В. Назаревского, октябристы рассчитывали на участие в будущем парламентском министерстве. «И вертятся, все вертятся, то вправо, то влево эти бедные вертячки… Чего они ищут, чего хотят? Очень немногого! Министерских портфельчиков!».
Предполагаемые претензии «купеческого сына» без четких убеждений вызывали в правых кругах глубокое отвращение.
«Ну а если г. Гучков будет министром?
Тогда обнаружится разница между ним и графом Витте.
Если Витте снова станет министром, по всей России пронесется взрыв негодования.
А когда Александр Иванович сделается министром, по всей России раздастся взрыв хохота!».
Дружба со Столыпиным
Вместе с А. И. Гучковым одним из основателей ««Союза 17 октября»» стал брат П. А. Столыпина Александр, известный журналист, сотрудник «Нового времени». Вот как получилось, что в роковой для России день открытия Государственной думы П. А. Столыпин застал в гостях у брата этого легендарного человека.
По утверждению Гучкова, их разговор в тот день был связан с военно-полевыми судами. Однако это анахронизм, поскольку закон о военно-полевых судах тогда еще не вышел. Возможно, речь идет о принятии на февральском съезде октябристов резолюции, осторожно допускавшей введение военного положения при опасности или наличии вооруженного восстания. Александр Иванович вспоминал о том разговоре со Столыпиным: «Он говорит, что аплодировал мне по поводу того гражданского мужества, которое я проявил, взяв под свою защиту такую непопулярную вещь».
В тот день началась дружба министра и «купеческого сына». В течение следующих пяти лет они будут идти бок о бок, пока внезапно не разойдутся, что будет роковым для них обоих.
Отношение Гучкова к Столыпину современники характеризовали в романтических терминах: «влеченье – род недуга» (Шидловский), «тайная любовь» (гр. Гейден). Александр Иванович восхищался «великой русской душой Столыпина», его «правдивым отношением к власти». Помимо личных симпатий, играло роль сходство политических взглядов. Премьер тоже был одновременно конституционалистом и монархистом. Гр. Шереметев даже писал, что «Столыпин отчасти и даже иногда весьма определен как октябрист», хотя Гучков его аттестовал как «совсем не октябриста».
Гучков видел в этом министре своего рода залог конституционного строя. «Что бы ни говорили о П. А. Столыпине, но он по благородству характера и по искренней привязанности к конституционному правлению есть один из весьма немногих, которые могли спасти положение. Пока вы слышите, что Столыпин в это переходное еще время стоит во главе управления, можете быть спокойными насчет правильного обновления России в ближайшем будущем. Уйдет он со сцены, – а эта возможность не исключена, ибо на него направлены удары как революционеров, так и реакционеров, – тогда возможны всякие неожиданности…».
В другой раз (25.IX.1909) Гучков, признавая расхождение с председателем Совета министров на политической почве, тем не менее, отметил: «такого мудрого, мужественного и рыцарского вождя Россия давно не имела».
Я. В. Глинка полагал, что Гучков считал Столыпина «своим другом», но при этом «сильно ошибался» в его чувствах к себе. Премьер, дескать, лишь использовал главу «Союза 17 октября» «как выгодного информатора». Однако ближайшие сотрудники Столыпина характеризуют его отношение к Гучкову в самых светлых тонах: Коковцев упоминает об «увлечении» премьера «Гучковым и октябристами», а Герасимов пишет, что из лидеров думского большинства Столыпин «особенно высоко ценил» Гучкова.

Призвание в правительство. Троянский конь
При назначении Столыпина председателем Совета министров Государь ему сказал, что в выборе сотрудников его не стесняет. Теперь Столыпин вновь попытался привлечь в правительство общественных деятелей, но, конечно, правее кадетов, скомпрометировавших себя Выборгским воззванием. К тому же, одно дело – подыскивать вообще будущих министров, а другое – подбирать сотрудников именно для себя, тут Столыпину следовало учесть и свои личные симпатии.
Как сам Столыпин говорил, первое имя, на котором он остановился, было имя А. И. Гучкова. Государь, узнав об этом, сказал, что и сам хотел назвать именно Александра Ивановича. Это понятно: оба они были с ним знакомы, к тому же для многих своих современников Гучков тогда «вошел в легенду», а в настоящих условиях был ценен своим сочетанием монархических и конституционных убеждений.
В качестве кандидатур возникло и еще несколько имен. Знакомый Столыпину по Саратову Н. Н. Львов. Ф. Д. Самарин. Граф П. А. Гейден. Знаменитый юрист А. Ф. Кони. Кн. Г. Е. Львов – кадет, который в Выборге отказался подписать революционное воззвание. Вновь Д. Н. Шипов. Профессор П. Г. Виноградов.
Оказавшись на месте председателя Совета министров, Столыпин не откладывая начал с этими лицами переговоры, занявшие первые две недели его председательства.
Во вторник 11.VII он написал Ф. Д. Самарину. «Государь просил Вас остаться еще несколько дней, – говорилось в этом письме. – Он желает непременно Вас видеть и сильно рассчитывает на Вас, видя Вас одним из крепких устоев в настоящую смутную годину».
Судя по этому отрывку, похоже, что Столыпин пишет после разговора с Государем на эту тему, передавая Его мнение. Поэтому можно предположить, что 10.VII, когда Столыпин ездил в Царское Село, разговор шел именно о новом составе правительства.
«Позвольте мне повидать Вас в четверг после переговоров с некоторыми лицами, – продолжает Столыпин. – Крепко верю, что Господь вдохновит Вас принять решение, полезное для России».
Под некоторыми лицами подразумевались, видимо, другие кандидаты. На следующий день приехал Гучков и сразу направился к председателю Совета министров. Последние недели Гучков провел на женевском конгрессе в качестве делегата общества Красного Креста. Вернувшись, Александр Иванович отправился 11 июля в Петербург, за ходом событий в России следил по газетам, и может быть именно поэтому Столыпин, предложив ему войти в правительство, решил затем ввести его в курс дела и обрисовать ему свой взгляд на отношения правительства и Думы.
Гучков уже был предупрежден о намерениях Столыпина М. А. Стаховичем, да и в правительство его звали не впервые, так что он не удивился и попросил время подумать до завтра.
Приблизительно в те же дни Н. Н. Львов получил записку от Столыпина с приглашением приехать на его дачу на Аптекарском острове. Львов помог председателю Совета министров вести переговоры, да и сам оказался в числе кандидатов.
12 июля Львов и Стахович телеграфировали Д. Н. Шипову в Москву, прося его приехать в Петербург. Тот ответил отказом, но на следующий день вызов повторился с добавлением подписи гр. П. А. Гейдена, и вечером 14-го Шипов спешно приехал со скорым поездом.
Тем временем Гучков посоветовался с Гейденом и Стаховичем и на другой день после разговора со Столыпиным вновь к нему пришел и дал ответ: «я пойду при наличности двух условий: во-первых, не один а в составе целой группы общественных деятелей, и во-вторых, с определенной программой».
Свободны, в сущности, были только два портфеля, именно те, которые Столыпин предложил Гучкову и Н. Н. Львову (не считая должности обер-прокурора, которая, очевидно, предназначалась Ф. Д. Самарину, поэтому о ней с Гучковым речи не велось). Но двоих оказалось мало: «если бы мы вошли вдвоем, мы встретили бы оппозицию», – говорил Гучков и просил пригласить в правительство еще трех лиц: Кони, Виноградова и Гейдена. Столыпин отвечал: «я подумаю» – поскольку не мог назначать министров своей властью и должен был просить согласия Государя. Сам же он, по наблюдению Гучкова, «стал поддаваться» и «готов идти на расширенный состав».
Сложнее оказалось прийти к соглашению относительно программы, дальше аграрной реформы Столыпин не шел, и на этом переговоры чуть было не кончились.
В четверг 13-го Столыпин вновь написал Ф. Д. Самарину, приглашая его к себе в 8 ? вечера. Можно не сомневаться, что на этой встрече председатель Совета министров предложил Самарину должность обер-прокурора Синода, поскольку в субботу Самарина уже принимал Государь. Аудиенция означала предварительное согласие и Столыпина, и самого Государя на вступление кандидата в правительство. Это были своеобразные смотрины.
В пятницу 14 июля приехавший из Москвы Шипов встретился с Гейденом, Львовым, Гучковым и Стаховичем. Выяснилось, что помимо Гучкова, Столыпин уже вступил в переговоры с Гейденом и Львовым и просил убедить принять участие в министерстве и Шипова. С таким же приглашением Столыпин намерен обратиться к кн. Г. Е. Львову.
Тут оказалось, что Шипов не может простить Столыпину роспуск Думы и не доверяет ему: «удивляюсь, как он, зная хорошо мое отношение к его политике, ищет моего сотрудничества».
На следующий день, 15-го, в Петербург приехал кн. Г. Е. Львов. Он не знал о своем предполагаемом приглашении в министерство. Целью его приезда были переговоры с министром внутренних дел (эта должность сохранилась за Столыпиным) о продовольственной помощи населению.
В этот день все кандидаты собрались за завтраком в гостинице «Франция» и обсуждали предполагаемый состав правительства. Тут кн. Львова позвали к телефону, доложив, что звонит председатель Совета министров. Столыпин приглашал к себе кн. Львова и Шипова как членов общеземской организации под предлогом обсуждения того вопроса, по которому Львов и приехал. Шипов почувствовал ловушку, но деваться было некуда.
К четырем часам они приехали на Аптекарский остров к Столыпину. Первый вопрос председателя Совета министров был: «Вот, Дмитрий Николаевич, роспуск Думы состоялся; как теперь относитесь вы к этому факту?». Шипов ответил, что остается при своем убеждении. Тем не менее Столыпин предложил им обоим войти в состав нового кабинета министров.
Посетители спросили о политической программе Столыпина. Он ответил, «что теперь не время для слов и для программ; сейчас нужны дело и работа». Правительство должно удовлетворить насущные нужды всех крупных общественных групп, в том числе евреев, и тем самым привлечь их на свою сторону, говорил он.
Посетители возражали, что реформы должны быть осуществлены Думой, но Столыпин ответил, «что ему совершенно ясно, какие мероприятия являются неотложными и требуют скорейшего осуществления».
Такая политика, возразил Шипов, «не только не внесет в страну успокоение, но заставит вас прибегнуть через два-три месяца к самым крутым мерам и репрессиям». Эти слова Столыпина возмутили: «Какое право имеете вы это говорить!?».
Наконец, Шипов и кн. Львов (впрочем, из воспоминаний Шипова незаметно, чтобы Львов что-то говорил) решили предъявить свои условия для вхождения в правительство, довольно дерзкие. Чего стоило одно требование себе и единомышленникам половины мест в кабинете, в том числе принадлежавшего Столыпину портфеля министра внутренних дел. «В таком случае у вас может получиться большинство», – заметил Столыпин, имея в виду, что либеральный Извольский окажется на стороне скорее общественных деятелей, чем своих старых коллег-министров.
Обстоятельного обсуждения условий не получилось. Столыпин уже слушал невнимательно. Его посетители не знали, что он в тот же вечер должен успеть в Петергоф к Государю, и, вероятно, его задерживали. Возбужденный, сбивчивый разговор закончился заключением Столыпина, «что теперь не время разговаривать о программах, а нужно общественным деятелям верить Царю и его правительству и самоотверженно отнестись к призыву правительства при тяжелых обстоятельствах, в которых находится страна».
Вечером Столыпин привез Государю список восьми кандидатов на министерские посты. Приехал в Петергоф и Ф. Д. Самарин. В его бумагах остался любопытный листочек, сохраненный, должно быть, из интереса к историческому событию:
«Для памяти
Отъезд в Петергоф состоится на пароходе "Нева", а не Онега, 15-го с. Июля в 4 ч. 15 м.дня, с третьей или четвертой пристани от Николаевского моста, у которой будет находиться курьер.
14 июля 1906 г.».
Аудиенция оказалась бесполезной. Самарин наотрез отказался от портфеля, указывая, что консерватору не место в либеральном кабинете. «Это было бы равносильно для меня отречению от всего того, что я высказывал и отстаивал в своей общественной деятельности и за последние годы в особенности. … не я, а имя мое сделалось известного рода знаменем, вокруг которого объединяются многие, несочувствующие господствующему общественному течению. Вступление мое в состав министерства означало бы капитуляцию целого направления политического».
Прочие же кандидаты, завтракавшие во «Франции», обедать поехали в Курорт (предместье Сестрорецка на берегу Финского залива), где жил тогда А. Ф. Кони. К ним присоединился бывший министр земледелия Ермолов. Всей компанией они навалились на Кони, убеждая его принять портфель министра юстиции. Между прочим, они утверждали, «что им обеспечено назначение Гейдена и Гучкова – первого для государственного контроля, а второго для министерства торговли». В этом утверждении, может быть, была доля полемического задора – ведь нужно было уговорить Кони – но Гучков, судя по его уже цитировавшемуся письму супруге, уже чувствовал себя министром.
Кони отказался – он был стар и болен, но, поддавшись уговорам, обещал подумать до понедельника. Ему предстояли утомительные выходные: городок был небольшой, и слухи распространялись стремительно.
В воскресенье 16 июля переговоры приостановились. Этот день добавил к истории переговоров два письма, точнее два отказа от портфелей. Первое из них принадлежало Кони: он писал Гейдену, Стаховичу и Ермолову, прямо отказываясь от сделанного ему предложения. Второе написали Шипов и кн. Львов на имя Столыпина. Это письмо было написано не столько для Столыпина, сколько для современников и потомства, чтобы те знали, какие условия предъявлялись при переговорах.
Оговариваясь, что «о готовности жертвовать собой не может быть вопроса», авторы письма подвергли критике политику, намеченную Столыпиным, за ее недостаточную смелость в реформаторстве. Они по-прежнему требовали участия не менее 7 общественных деятелей в составе нового кабинета министров, в том числе хотели получить портфель министра внутренних дел. Должность председателя Совета министров они с неожиданной снисходительностью оставляли за Столыпиным, но только из соображений устойчивости авторитета власти. Далее шли пункты кадетской программы: принудительное отчуждение частновладельческих земель, приостановление приговоров к смертной казни, частичная амнистия для революционеров, не посягавших на чужую жизнь и имущество, равенство всех граждан перед законом. Наконец, авторы указывали на необходимость скорейшего созыва Думы.
Другими словами, предъявляя заведомо невыполнимые требования, Шипов и кн. Львов попросту отказывались от участия в правительстве. Чтобы увидеть отказ, не требовалось даже читать между строк: в начале письма прямо говорилось об «отрицательном отношении» обоих авторов к предложению Столыпина.
В тот же день у Столыпина вновь был А. И. Гучков.
В понедельник 17-го переговоры вновь пошли полным ходом. Рано утром Столыпину было доставлено письмо Шипова—Львова. Авторы письма весь день ждали ответа и составили даже желательный для себя проект нового правительства. Пока они таким образом убивали время, другим кандидатам дел хватало.
Рано утром Кони приехал к Гейдену и заявил о своем отказе от портфеля. Гейден рассказал, что Н. Н. Львов согласен войти в правительство, Виноградову послана телеграмма с предложением портфеля, а Шипов с кн. Львовым отказываются участвовать. Их отказ Гейден объяснял нежеланием Шипова объединяться с Гучковым. Сам Шипов в воспоминаниях умолчал об этом основании для отказа. Гучков же писал: «Поведение Ш[ипова] вообще странное».
Кратко и метко Гейден выразил цель создания обновленного правительства: «воздействие на общественное мнение путем психического гипноза, результатом которого должны быть более умеренные выборы в будущую Думу».
В половине пятого Кони и Гейден были у Столыпина, согласно его приглашению. Кони вспоминал, что Столыпин произвел на него «впечатление вполне порядочного человека, искреннего и доброжелательного». В очередной раз министр решал сложную задачу объяснить положение правительства постороннему человеку.
Перед Государем три дороги, говорил Столыпин, – реакции (нежелательно), кадетского правительства (невозможно после Выборгского воззвания) и коалиционного с участием общественных деятелей. «Задача правительства проявить авторитет и силу и вместе с тем идти по либеральному пути, удерживая государя от впадения в реакцию и подготовляя временными мерами основы тех законов, которые должны быть внесены в будущую Думу». Министр, вспоминал Кони, «постоянно указывал на важность исторического момента, переживаемого Россией, и обращался к моему патриотизму».
В ответ Кони почти повторил мысль, которую позавчера высказывал Столыпин в беседе с Шиповым и кн. Львовым: необходимы не законопроекты, внесенные в Думу, а немедленные меры по аграрному вопросу. «Тут нужны не имена, а сознательная и смелая решительность правительства, из кого бы оно ни состояло». Закончил он отказом, упомянув о своем плохом здоровье.
Огорченный Столыпин выразил сожаление и «с удручением в голосе и лице» прочел гостям полученное им письмо Шипова—Львова, коротко объяснив, в чем не согласен с главными из условий, изложенных в письме.
В изложении Гейдена, Столыпин говорил, что исчерпал все доводы в переговорах с Шиповым и кн. Львовым, но получил категорический отказ, причем Шипов даже обвинял его, Столыпина, в государственном преступлении – подразумевался роспуск Государственной думы.
По дороге домой Гейден «скорбел» об отказе Кони и развивал перед ним мысль о преимуществах вхождения в кабинет сплоченной группы общественных деятелей. Этих пятерых человек (Гейден, Кони, Гучков, Н. Н. Львов, Виноградов) Гейден именовал «блоком» и говорил, что они в союзе с «глупым, но честным» бароном Фредериксом и либеральным Извольским образуют в кабинете большинство. Не обошлось опять и без «фантастической теории удара наших имен по общественному воображению».
Идея «блока», несомненно, была хороша. На первый взгляд не имея большинства, они все же имели бы решающий голос в правительстве, поскольку Извольский был действительно на их стороне, а на барона Фредерикса было легко повлиять, убедив его в пагубности того или иного действия для монархии.
В сущности гр. Гейден со своим «блоком» недалеко ушел от Милюкова с его «кадетским министерством». Смысл один и тот же – войти в правительство не гостем, а хозяином, но только кадеты, в отличие от нынешних фютюр-министров, не скрывали своих намерений.
Но для осуществления «блока» необходимо было провести в правительство хотя бы пять человек. Стоило одному из них отказаться – как «блок» рушился.
Поздно вечером Столыпин прислал Шипову ответ на его совместное с кн. Львовым письмо. Этот ответ тем более интересен, что представляет собой собственноручное изложение взглядов Столыпина на обновление состава правительства, в то время как остальные его высказывания в эти дни записывались его собеседниками (Кони, Шиповым, Гучковым) и могут быть неточны.
«Милостивый Государь Дмитрий Николаевич, – писал Столыпин. – Очень благодарен вам и князю Львову за ваше письмо. Мне душевно жаль, что вы отказываете мне в вашем ценном и столь желательном для блага общего сотрудничестве».
Список условий, предъявленных Шиповым—Львовым, не обманул Столыпина. Он понял, что те выдвинули условия лишь для того, чтобы оправдать свой отказ.
«Мне также весьма досадно, что я не сумел достаточно ясно изложить вам свою точку зрения и оставил в вас впечатление человека, боящегося смелых реформ и сторонника "маленьких уступок". Дело в том, что я не признаю никаких уступок, ни больших, ни маленьких. Я нахожу, что нужно реальное дело, реальные реформы и что мы в промежуток 200 дней, отделяющих нас от новой Думы, должны всецело себя отдать подготовлению их и проведению возможного в жизнь. Такому "делу" поверят больше, чем самым сильным словам.
В общих чертах, в программе, которая и по мне должна быть обнародована, мы мало расходимся. Что касается смертной казни (форма приостановки ее Высочайшим указом) и амнистии, то нельзя забывать, что эти вопросы не программные, так как находятся в зависимости от свободной воли Монарха.
Кабинет весь целиком должен быть сплочен единством политических взглядов и дело, мне кажется, не в числе портфелей, а в подходящих лицах, объединенных желанием вывести Россию из кризиса. Что касается портфеля внутренних дел, то пока, видимо, Государь еще не освободит меня от этой ноши. Перемена времени созыва Думы, помимо существа дела, противоречила бы Основным законам».
Таким образом, условия Шипова—Львова, которые им казались существенным расхождением со взглядами Петра Аркадьевича, не выдерживали никакой критики. Единство же кабинета министров – очень важное требование Столыпина, из-за которого переговоры в конце концов и провалились.
Окончание письма лишний раз напоминает, как скромно держался в те дни председатель Совета министров, второе после Императора лицо в Российской Империи:
«Извините за бессвязность письма, вызванную спехом, извините еще больше за отнятое у вас время. Я думал, как и в первый раз, когда предлагал вам и князю Львову войти в мой кабинет, что польза для России будет от этого несомненная. Вы рассудили иначе. Я вам, во всяком случае, благодарен за вашу откровенную беседу, за искренность, которую вы внесли в это дело, и за видимое ваше желание помочь мне в трудном деле, возложенном на меня Государем.
Верьте в мое искреннее к вам уважение и преданность.
П. Столыпин. 17 июля 1906 г.».
Прочитав письмо, Шипов усмотрел в нем неискренность. На этом с ним и кн. Львовым переговоры закончились.
Другие же кандидаты продолжали двигаться к заветным министерским портфелям. Н. Н. Львов в этот день согласился войти в правительство. Согласием ответил и Виноградов, поставив только некоторые условия, в частности по еврейскому вопросу. В тот же день Ермолов передал А. И. Гучкову просьбу Государя не уезжать пока из Петербурга, так как на днях Государь собирается позвать его.
Александр Иванович чувствовал себя как никогда близко к министерству. В тот день он писал супруге, рассказывая о том, как Столыпин пригласил его в правительство, как и Государь сказал, что именно его, Гучкова, и Он хотел назвать, как Государь через Ермолова просил не уезжать из Петербурга. Еще не зная об отказе Кони, Гучков набросал список общественных деятелей, которые войдут в правительство:
Гучков – министр торговли и промышленности
Гр. Гейден – государственный контролер
Кони – министр юстиции
Н. Н. Львов – главноуправляющий земледелием
Ф. Д. Самарин – обер-прокурор Св. Синода
«Для мин[истерства] народн[ого] просв[ещения], – писал Гучков, – я рекомендую Виноградова; его поддерживают и остальные мои товарищи».
Шесть человек и без упрямого Шипова могли составить прекрасный «блок».
«Но если бы ты видела, – продолжал Гучков, – сколько волнений, смущения, душевной тревоги, беготни, – разговоров, разговоров без конца в рамках этих событий!». И тут тон письма внезапно меняется с делового на мрачный: «Знаю, что ты на меня будешь сердиться за возможное мое решение. Но я берусь переубедить тебя при личном свидании. Всего на письме не скажешь.
Но положение слишком сошлось. Другого выхода нет».
Складывается впечатление, что Александр Иванович начинал письмо в бодром расположении духа, а потом вдруг разуверился в своем участии в правительстве. Что же могло случиться? Возможно, гр. Гейден ему сообщил об отказе Кони, а этот отказ ставил под сомнение ценность всего «блока», поскольку снижал его численность до пяти человек, а то и четырех, поскольку, кажется, на Ф. Д. Самарина сторонники «блока» не рассчитывали.
По словам Гейдена, они с Гучковым в этот день побывали у Столыпина и заявили, что без Кони не пойдут. На это Петр Аркадьевич попросил их вновь поговорить с Кони, прося его принять портфель хотя бы на один месяц.
Утром 18 июля Гейден и Гучков отправились к Кони и стали убеждать его принять портфель юстиции. Между прочим, Гучков сказал, что если в правительство не пойдет Кони, то не пойдет и никто из них. «Мы не толкаем тебя в пропасть, – говорил Гейден, – но предлагаем разделить нашу судьбу, причем, однако, не ручаемся, что все вместе не свалимся в пропасть». От себя и от имени Столыпина Гейден просил Кони не отказываться, выражая даже готовность встать на колени: «Ведь от твоего согласия зависит осуществление всей комбинации». Ответ требовался немедленно. «Неужели твоего здоровья и на месяц не хватит?» – спрашивал Гейден и наконец добился своего: Кони написал письмо Столыпину с просьбой о встрече.
Добившись согласия, Гейден и Гучков бросились целовать и обнимать Кони, договорись вместе завтракать и ушли купаться. Оставшись один, Кони вновь засомневался. Ему пришло в голову, между прочим, что нынешний министр юстиции прогоняется лишь затем, чтобы очистить место для членов «блока».
«За завтраком, – вспоминал Кони, – я не мог ничего есть (что продолжалось уже третий день) и был крайне неприятно поражен тою легковесностью, с которою мои собеседники говорили о важнейших вопросах нашей будущей деятельности, отделываясь шуточками на мои возражения, опираясь во всем на меры "в порядке верховного управления" и довольно небрежно относясь к необходимости считаться с желаниями коренного русского народа… За словами моих собеседников я, к прискорбию, видел не государственных людей, которые "ходят осторожно и подозрительно глядят", а политиканствующих хороших людей, привыкших действовать не на ум, а на чувства слушателей не теоремами, а аксиомами».
Гучков, к примеру, настаивал на немедленной отмене черты оседлости Советом министров, не дожидаясь Думы. Когда Кони возразил, что «вторжение десяти миллионов евреев в самые недра русского народа и во все закоулки русской земли» должна решать Дума, которая может и иначе решить вопрос, Гучков заметил: «Пусть посмеет!». Он уже предвкушал свою будущую власть.
Словом, Кони, как он вспоминал, усомнился в «государственном смысле» своих будущих сотрудников.
Когда Гейден и Гучков уехали, увозя письмо Кони с согласием, его автор, как и следовало ожидать, опять раздумал и послал телеграмму Столыпину, прося его не рассматривать это письмо как согласие.
Столыпин получил эту телеграмму с новым отказом Кони в пять часов, а в шесть Гучков доставил ему письмо. Вечером явился и сам Кони и решительно отказался, обещав приехать для разговора на следующий день. «И слава Богу, – говорил потом с улыбкой Столыпин. – Подумайте, министр – с таким характером!».
Утром 19 июля к Кони вновь явился Гейден, но отговорить его не смог. В два часа Кони поехал к Столыпину. Разговор был долгий и откровенный. Каждый из собеседников говорил, что раскрывает свою душу. Столыпин указал на необходимость спасти монархию и династию. Кони ответил так же искренно, что болезненная впечатлительность помешает ему быть хорошим министром юстиции.
Относительно состава обновленного кабинета из слов Столыпина было заметно, что он не желает заменять государственного контролера Шванебаха Гейденом. Что до Гучкова и Н. Н. Львова, то Петр Аркадьевич решил в тот же вечер посоветовать Государю предложить им обоим портфели.
Таким образом, из пяти членов «блока» в кабинет предполагалось взять двоих – о Виноградове речи, по-видимому, не шло. Хитроумная комбинация распадалась. Разговор ли был настолько откровенный или Кони и не собирался скрывать от Столыпина план своих товарищей, но в это время он сказал, что при таком раскладе общественные деятели, в соединении с Фредериксом и Извольским, не получат большинства.
Кажется, Столыпин только тут узнал о «блоке» и назвал его «троянским конем», заявив, что «вовсе не желает ввозить к себе подобного коня». На его вопрос, что случится, если члены «блока» окажутся в меньшинстве по какому-нибудь делу, Кони ответил, что тогда они выйдут в отставку. «Но такой выход будет ужасным ударом для правительства, после которого и мне придется оставить свой пост и правительственная власть попадет в руки реакции», – сказал Петр Аркадьевич. Отныне «блоку» дорога в правительство была заказана, и Кони спас Столыпина от большого конфуза.
В тот же день такое же предсказание сделал государственный контролер Шванебах, заметивший Столыпину, «что из такого министерства он был бы сам выперт через 6 недель».
Вечером Столыпин поехал к Государю в Петергоф. Вероятно, он доложил об идее «троянского коня», и это Государя не обрадовало. Положение осложнил кронштадтский бунт, которым Шванебах объясняет отказ от первоначальной затеи. Во всяком случае, Столыпин, которого Кони видел торопливым и растерянным, после доклада в Петергофе о результатах переговоров «вернулся неузнаваемым», по словам М. А. Стаховича: «объявил, что свободны только два портфеля», «что принимает программу только капитулирующее правительство, а сильное само их ставит и одолевает тех, кто с ним не согласен; что если большинство Совета будет у общественных деятелей, то, значит, он пойдет к ним на службу и т. д. и т. д.».
Единственное, что осталось от первоначального замысла, – это приглашение в правительство Гучкова и Н. Н. Львова. На программном совещании в конце дня 19 июля Столыпин объявил им, что Государь их примет на следующий день в семь часов вечера. Пытаясь спасти для правительства хотя бы этих двоих, Петр Аркадьевич старался, чтобы они произвели на Государя хорошее впечатление, и инструктировал их так тщательно, как будто посылал не общественных деятелей в Царский дворец, а десант на территорию противника. Он объяснил им, что нынешний образ правления не конституционный, а лишь представительный, поэтому правительство не может руководить Государем, а лишь исполняет Его волю. Государь же не желает отменять ни смертную казнь, ни черту оседлости, и говорить с Ним на эти темы бесполезно. Столыпин также попросил своих кандидатов после аудиенции заехать к нему и сообщить результат.
Цель аудиенции всем была очевидна. Стахович писал Шипову: «они приглашают в министры Н. Н. Львова и А. И. Гучкова, для чего последние вызваны сегодня в 7 часов вечера в Петергоф».
Но в то время как Столыпин продолжал надеяться на сотрудничество с отдельными лицами, те понимали, что «блок» провалился, и войти в правительство хозяевами не удастся. Войти же туда рядовыми работниками им не хотелось, да и неловко было перед менее удачливыми друзьями. Поэтому Стахович, бывший в курсе дела, писал, что Гучков и Львов «едут, чтобы отказаться, но с намерением высказаться откровенно».
Недаром Гучков потом рассказывал, что «комбинация почти готова была рухнуть» еще до аудиенции! Несмотря на очевидный шаг Государя к ним навстречу, они больше прислушивались к мнению своих друзей, чем к желанию монарха. И как бы потом оба кандидата не ссылались на Государя, который, дескать, сам не хотел их назначить, факты говорят об обратном.
Они приехали в Петергоф как раз в дни бунта в Кронштадте. Государь тогда жил в маленьком дворце Александрия, в 15 километрах от Кронштадта, и принял своих гостей в кабинете с видом на море. Сверх того, окно было открыто, так что можно было наблюдать мятежную крепость. По свидетельству Великой Княгини Ольги Александровны, стекла в окнах дрожали от грохота кронштадтской канонады.
В те же дни Извольский, посетив Государя и застав его совершенно спокойным, не удержался и высказал свое удивление. «Если вы видите меня столь спокойным, – ответил собеседник, – то это потому, что я имею твердую и полную уверенность, что судьба России, точно так же как судьба моя и моей семьи, находится в руках Бога, Который поставил меня в мое место. Что бы ни случилось, я склонюсь перед Его волей, полагая, что никогда я не имел другой мысли, как только служить стране, управление которой Он мне вверил».
Не понимая этого, приехавшие кандидаты удивлялись бесчувственности Императора Николая II.
Первым Государь принял Н. Н. Львова. Разговор продолжался час с четвертью. Государь в тот вечер был в малиновой русской рубашке и шароварах – форма Его конвоя, которую Он очень любил носить и в которой казался еще моложе своих 38 лет, «как будто мальчиком», вспоминал Львов.
«Государь пригласил меня сесть. Он был чрезвычайно приветлив. Мне легко было глядеть ему в глаза… Государь соглашался со всеми моими доводами, но соглашался как-то машинально, точно он был где-то далеко со своими думами. Я чувствовал, что между нами не установилось общего доверия. Государь очень ласково сделал мне предложение занять место министра земледелия, как ему говорил об этом Столыпин. Я угадывал, однако, что у государя нет желания видеть меня в составе своего правительства, что я являюсь как бы навязанным ему. Я понял это и отказался».
Итак, Львов признает, что отказался сам, хоть и ссылается на какое-то угадывание мыслей Государя.
«Государь сидел в кресле за письменным столом, я напротив его, я говорил и слушал слова государя. Мы были в одной комнате, рядом друг с другом, а между тем между нами стояла глухая стена. И было страшно. Я чувствовал эту непроницаемую стену, и не было сил преодолеть ее. Государь так же приветливо и ласково продолжал говорить со мной, с тем особым очарованием, которое было ему так свойственно, но я угадывал, я понял, что мой отказ ему приятен. На этом мы расстались».
Затем Государь принял Гучкова. Этот второй разговор продолжался тоже час с четвертью, как запомнил дотошный Александр Иванович.
«Я был поражен полным спокойствием и благодушием государя и, как мне показалось, не вполне сознательным отношением к тому, что творится, – не отдавал себе отчета во всей серьезности положения, – вспоминал Гучков. – Он был, как всегда, обворожительно любезен, сказал, что хотел бы, чтобы я вошел в состав правительства. Я сказал, что я согласен, но говорил то же, что Столыпину, что для того, чтобы вступление Львова и мое было бы эффективным, нужно, чтобы новые люди вошли и [была] программа».
В отличие от Львова, Гучков не заявил в лицо Государю о своем отказе. Зато, пользуясь случаем, Александр Иванович разъяснил августейшему собеседнику всю программу, разработанную своими друзьями, в том числе злосчастный вопрос об отмене черты оседлости, о котором Столыпин нарочно просил не упоминать. Словом, Гучков все же высказался откровенно, так что цель поездки была достигнута.
Когда вторая аудиенция закончилась, час был поздний, должно быть, около десяти часов вечера. Кандидаты поехали, как обещали, к Столыпину, чтобы передать ему подробности разговоров с Государем. Им показалось, что Государь не желает их участия в правительстве, хоть и приглашает; надеется на прекращение революции и потому не собирается изменять политический курс и не примет их программу. Об одном только кандидаты умолчали – что отказаться они задумали еще до аудиенции, то есть впечатление от беседы с Государем никакой роли в этом решении не играло, а разве только усугубило его.
«Нет, мы при таких условиях совершенно бесполезны», – говорили они. Гучков советовал Столыпину: «Если спасть Россию, и династию, и самого государя – это надо силой делать, вопреки его желаниям, капризам и симпатиям». Другими словами, если Государь не хочет менять политику – надо Его заставить. Пройдет десять лет, и это убеждение доведет Александра Ивановича до организации дворцового переворота. А пока он вместе с Львовым отказался от министерского портфеля.
«Столыпин был ужасно удручен», вспоминал Гучков. Львову запомнились такие слова Петра Аркадьевича: «Да, трудности велики. Государь – это загадка. Нужно служить России, а служить России значит служить государю. В этом наш долг».
Отказавшись от портфелей, оба кандидата решили работать на местах по организации к новой Думе умеренных общественных групп в противовес крайним. В официальном правительственном сообщении это намерение выставлялось причиной отказа, но на самом деле оно было следствием.
Любопытно, что и на Государя оба кандидата произвели не самое лучшее впечатление. Он писал Столыпину:
«Принял Львова, Гучкова. Говорил с каждым по часу.
Вынес глубокое убеждение, что они не годятся в министры сейчас. Они не люди дела, т.е. государственного управления, в особенности Львов. Поэтому приходится отказаться от старания привлечь их в Совет министров. Надо искать ближе.
Нечего падать духом».
На следующий день, 21 июля, Государь вторично принял Самарина, подтвердившего свой отказ. Немало обещавшие переговоры, отнявшие у участников столько времени и сил, закончились ничем. Портфели переданы другим лицам (27.VII): главноуправляющего землеустройством – кн. Васильчикову, министра торговли и промышленности – Философову, обер-прокурора Св. Синода – Извольскому, брату министра иностранных дел.
Подводя итоги переговоров, Государь писал матери 21.VII: «Приходится видеть много народу; между прочим, вчера я принимал Львова (Саратовской губ.) и Гучкова. Столыпин им предлагал места министерские, но оба отказались. Также и Самарин, которого я видел два раза, – он тоже не желает принять место обер-прокурора! У них собственное мнение выше патриотизма вместе с ненужной скромностью и боязнью скомпрометироваться. Придется и без них обойтись».
Зато у Гучкова июльские события вызвали тоску. В письме супруге от 4 августа 1906 г. Александр Иванович подробно описал свое настроение после окончания переговоров: «Так тяжело на душе, что и сказать нельзя. Петербургские, или вернее Петергофские впечатления совсем доконали меня. Никакого просвета, никакой надежды в ближайшем будущем. Мы идем навстречу еще более тяжелым потрясениям. И что еще вносит некоторое примирительное чувство, так это сознание, что невинных нет, что все жертвы готовящейся катастрофы несут в себе свою вину, что совершается великий акт исторической справедливости. Действительно, жаль отдельных лиц, до боли жаль, но не жаль всю совокупность этих лиц, целые классы, весь строй… И тогда хочется просто отойти в сторону…».
Словом, Александр Иванович перешел от бурной деятельности к безнадежности и унынию. Это настроение в нем будет крепнуть и в конце концов приведет его к падению. Теперь Гучков будет критиковать правительство, в состав которого ему не удалось войти. «Отказаться было легче, чем принять», как писало по поводу переговоров «Новое время».
Спустя четверть века Гучков излагал историю «троянского коня» по-другому, рассказывая, какое тяжелое впечатление на него произвело спокойствие Николая II, который будто бы «не отдавал себе отчета во всей серьезности положения», и как он, Гучков, под этим-то тяжелым впечатлением и решил отказаться от должности. К тому же, как намекал Александр Иванович, и отказ его никакого смысла не имел, поскольку Государь не решался «принять какой-нибудь решительной меры в смысле нового политического курса» и вообще раздумал «обновлять» министерство. Одно только обстоятельство нарушало стройность этого рассуждения: зачем бы тогда приглашать их обоих в Петергоф?
Душой переговоров был Гейден, носившийся с идеей «троянского коня». Как только Столыпин дал ему понять, что «его не считает необходимым членом кабинета», оставшиеся Львов и Гучков вяло отказались.
Государь выразил свое отношение к хитроумным комбинациям в записке Столыпину: «Мне известно о пущенном слухе, будто я переменил свое мнение о пользе привлечения людей со стороны, что, разумеется, не так.
Я был против вступления целой группы лиц с какой-то программой».
Другими словами, «троянских коней» Он бы не потерпел, но Гучкова и Львова приглашал искренно. Те же испугались за свою популярность: одно дело войти в правительство своей дружной компанией, а другое – вдвоем в чужую среду. Общество сочло бы их изменниками. Недаром Гейден говорил Шипову: «Очевидно, нас с вами приглашали на роли наемных детей при дамах легкого поведения», а «Русские ведомости» писали, что «на широкое общественное сочувствие кабинет Столыпина-Гучкова рассчитывать ни в коем случае не может». Что можно было принять приглашение и работать – об этом речи не шло.
Не будь случайностей – случайная откровенность Кони, его отказ – «троянский конь», возможно, вошел бы в правительство, но надолго ли? Гр. Гейден давал неделю сроку – через неделю они бы разошлись со Столыпиным и Государем, подали бы в отставку и тем самым спровоцировали бы новый бунт.
Министр финансов Коковцев с самого начала высказывался против самой идеи коалиционного кабинета: «каким образом вообще люди, не имеющие навыка к работе, могу быть полезными для правительства в такое смутное время, требующее напряженной работы всех ведомств… мне непонятна идея смешения в одном кабинете людей прошлого с людьми совершенно иной формации и иных идеалов».
Твердая позиция Государя была спасительной.
Впрочем, «троянский конь» и без того трещал по швам. Не только Кони отказывался от портфеля. Виноградов соглашался войти в кабинет только вместе с Шиповым, Шипов отказывался участвовать вместе с Гучковым, и все вместе соглашались войти в правительство не менее как впятером. Остается только восхищаться терпением П. А. Столыпина в этих переговорах, тем более поразительным, что прошло лишь три месяца, с тех пор как он приехал из провинциального Саратова, где перед ним стояли задачи совсем другого рода.
Впоследствии Столыпин «с большой горечью» говорил тому же Коковцеву, что «одно дело – критиковать правительство и быть в безответственной оппозиции к нему и совсем другое – идти на каторгу, под чужую критику, сознавая заранее, что всем все равно не угодишь, да и кружковская спайка гораздо приятнее, чем ответственная и всегда неблагодарная работа». «Им нужна власть для власти и еще больше нужны аплодисменты единомышленников, а пойти с кем-нибудь вместе для общей работы – это совсем другое дело».
Не в бесконечных отказах кандидатов была главная беда. Давно ли сам Столыпин отказывался войти в правительство, да так, что только категорический приказ Государя заставил его принять должность министра? Гораздо показательнее, что все кандидаты расценивали свое возможное участие в министерстве как жертву со своей стороны – Шипов: «О готовности жертвовать собой не может быть вопроса»; Гучков: «если стрясется надо мною беда министерства»; Н. Н. Львов: «Есть моменты, когда человек должен пожертвовать собой»; очерк Кони о ходе переговоров и вовсе озаглавлен «Моя Гефсиманская ночь». Речь идет не о жертве жизнью. Еще не прогремел августовский взрыв на даче председателя Совета министров, еще не началась охота эсеров-боевиков за Столыпиным. Да и в личном мужестве того же Гучкова сомневаться, зная его красочную биографию, не приходится. Кандидаты в министерство боялись потерять не жизнь, а популярность. «Речь» заранее предала анафеме тех общественных деятелей, кто примет приглашение: «Люди, не обладающие известным minimum’ом такта, не годятся в общественные деятели. Всякий, кто согласился бы теперь принять из рук г. Столыпина министерский портфель, доказал бы тем самым, что у него этого minimum’а нет».
Вот в чем заключалось различие между общественными деятелями и Столыпиным. Никто из них не хотел принимать портфель, понимая, что в то время это не почет, а крест. Но Столыпину достаточно было воли Государя – и он принял этот крест, а Гучкову и его товарищам репутация оказалась дороже России. Им, всероссийским именам, – а Кони был даже европейским именем – мудрым и талантливым, не хватило малого качества, которое приобретается огромным трудом: смирения.

Взрыв на Аптекарском острове (12.VIII)
Перебравшись в Петербург из Саратова, Столыпин после кратковременного пребывания в министерском доме на Большой Морской поселился на министерской даче, находившейся на Аптекарском острове возле Императорского Ботанического сада. Это был деревянный двухэтажный дом, выходивший фасадом на Большую Невку. В нижнем этаже располагались кабинет Столыпина, приемная и комната секретаря, в верхнем жила большая семья министра.
12.VIII с 2? до 4? ч. министр вел обычный прием посетителей. Доступ ко второму лицу в Российской Империи был почти свободный – требовалось лишь успеть записаться у дежурного чиновника.
В 3 ч. 15 м. подъехало наемное ландо, из которого вышли два лица, одетые в зимнюю парадную форму офицеров отдельного корпуса жандармов. (Согласно официальному сообщению, их сопровождал третий человек в штатском платье.) В руках одного из посетителей был большой черный портфель. Они хотели пройти в приемную комнату, но швейцар задержал их. Во-первых, запись посетителей была прекращена, а во-вторых лица, одетые летом в зимнюю форму, выглядели подозрительно. Встретив препятствие, гости стали ломиться в приемную, но были остановлены генералом Замятиным. При этой стычке они то ли уронили, то ли бросили свой портфель, в котором была бомба.
Раздался неимоверной силы взрыв. Часть фасада и мебель вылетели в Большую Невку, разрушена часть нижнего этажа, провалился пол второго этажа, в соседних домах вылетели оконные стекла, на Выборгской стороне (на противоположном берегу) дома вздрогнули, а у Летнего сада (свыше двух верст отсюда) закачались пароходы.
Часть приемной была разрушена, но Столыпин принимал не в ней, а в своем кабинете. Во время взрыва министр закончил беседу с посетителями из Симбирска – губернским предводителем дворянства и председателем губернской земской управы. Дверь слетела с петель, чернильница подпрыгнула и пролилась на спину и затылок Столыпина. Но в целом кабинет оказался самым безопасным помещением в нижнем этаже.
Было убито 27 человек и ранено 32. Погибли старый швейцар и ген. Замятин, бдительность которых спасла министру жизнь. Пострадали просители и должностные лица, явившиеся на прием, – всего внизу в ту минуту собралось до 60 человек, – а также случайные прохожие. Были ранены двое из детей Столыпина – у дочери раздроблены обе ноги, «в особенности левая до колена, представляла мешок с костями», а у маленького сына рана головы и перелом бедра.
Очевидцы наблюдали страшные картины:
«Одетый в свой малый церемониймейстерский мундир, прислонившись к стене в ожидании своего приема, Александр Александрович о чем-то весело беседовал с чиновником особых поручений Приселковым, как вдруг раздался ужасающий взрыв, и силою газа голову бедного Воронина мгновенно снесло прочь, словно срезало с золотого воротника, оставив в полной неприкосновенности омертвевшее туловище и застывшие жестикулировавшие руки».
Старшая дочь П. А. Столыпина попыталась помочь раненой 17-летней няне своего брата: «Мы ее подняли, переложили на диван, и я принялась расшнуровывать туфлю и бережно снимать ее. Каков же был мой ужас, когда я почувствовала, что нога остается в туфле, отделяясь от туловища!». В тот же день раненая скончалась.
По словам бывшего члена Г. Думы кадета А. А. Муханова, оказавшегося в числе посетителей, после взрыва Столыпин бросился к ограде. Очевидца поразил его спокойный вид. «Идите назад, П.А.! Куда вы? Там, может, еще одна бомба», – посоветовал Муханов. «Но там раненые!» – возразил министр. Своего раненого сына Столыпин вытащил из-под обломков сам. Найдя несчастную дочь, он «передал ее на попечение другим и сам руководил спасением пострадавших от взрыва».
Узнав о покушении, коллеги Столыпина бросились на Аптекарский остров, и в первых рядах – Крыжановский, живший на соседней даче. Вместе с ним прибежали как раз посетившие его по делу Пуришкевич и глава Союза русского народа Дубровин. Последний как врач оказал помощь пострадавшим, в том числе детям министра.
Коковцев, Шванебах, Бирилев и Редигер приехали вместе, застигнутые на каком-то совещании ошибочным известием об убийстве премьера.
Примчались директор Департамента полиции Трусевич и начальник охранного отделения Герасимов. Прямо в переполненном ранеными и убитыми саду они поспорили об организаторах покушения. У каждого была своя агентура – у Герасимова в Боевой организации эсеров, у Трусевича – в организации максималистов, но никаких предупреждений ни тот, ни другой не получили. Вскоре выяснилось, что подвел агент Трусевича: центральный комитет партии эсеров официально заявил о своей полной непричастности к покушению, а максималисты, наоборот, приняли ответственность на себя.
Государь прислал телеграмму: «Не нахожу слов, чтобы выразить свое негодование. Слава Богу, что вы остались невредимы. От души надеюсь, что ваши сын и дочь поправятся скоро, также и остальные раненые». Столыпин ответил восхитительным исповеданием своей веры: «Получив милостивую телеграмму Вашего Императорского Величества, имею счастие всеподданнейше доложить, что жизнь моя принадлежит Вам, Государь; что все помыслы, стремления мои – благо России; что молитва моя ко Всевышнему – даровать мне высшее счастие: помочь Вашему Величеству вывести нашу несчастную Родину на путь законности, спокойствия и порядка».
Другие члены Августейшей фамилии нанесли министру визит или также прислали телеграммы.
В тот же день министр вместе с семьей перебрался на казенную городскую квартиру (Фонтанка, 16), а вскоре для большей безопасности Государь предоставил ему запасный дом при Зимнем дворце, где ранее жили сначала Д. Ф. Трепов, а затем гр. Витте. Заняв 4 комнаты, Столыпин прожил здесь три года, переезжая на лето в Елагин дворец.
После взрыва правила приема Столыпиным просителей были существенно ужесточены: приемные дни отменялись, прием шел в разные дни и часы, посетители пропускались через фильтр начальников отделов или департаментов. Сам министр, если верить инженеру А. А. Чемерзину, заказал ему защитный панцирь стоимостью 15000 р. По-видимому, того же происхождения была пластинка для портфеля, превращавшая его в щит. Однако панцирь остался без употребления.
24.VIII в Зимний были перевезены из лечебницы оба пострадавших ребенка министра. Сын вскоре выздоровел, а дочь была ранена так тяжело, что врачи хотели ампутировать ей ноги, однако по настоянию ее отца отказались от этой мысли. Лечение несчастной девушки растянулось на несколько лет. Еще через год из ее костей извлекали кусочки извести и обоев, а вскоре оказалось, что ноги срослись неправильно, и врачам пришлось сломать их и зафиксировать в правильном положении. В конце концов лечение увенчалось успехом. Девушка смогла не только ходить, но даже танцевать.
Государь предлагал Столыпину крупную сумму (говорили о ста тысячах рублей) на лечение его детей, но он отказался, будто бы заявив, что не продает их кровь. Ходили слухи, что деньги действительно были выданы, а «Современная мысль» писала, будто администрация лечебницы Б. М. Кальмейера представила в министерство внутренних дел счет за лечение детей на 3500 р., а министерство уплатило лишь 1400 р., что письменно опроверг сам Кальмейер, указав, что платил отец больных детей, а не министерство.
Мысль о вспомоществовании семье министра из казны глубоко его возмущала. Даже слухи об этом приводили Столыпина в негодование. «Как печально, что эти люди все ценят на деньги!» – говорил он. А в официозной «России» было опубликовано опровержение, написанное с таким гневом, словно автором был сам Столыпин, и в тех же выражениях, что и его легендарный ответ Государю: «эти клеветнические выходки рассчитаны на то, чтобы вызвать у общества представление, будто власть находится в руках людей, для которых даже кровь родных детей оценивается на золото, а страдания и муки их являются предлогом воспользоваться народными деньгами…».
Но Государь действительно близко к сердцу принял трагедию на Аптекарском острове. Ровно год спустя Столыпин получил Высочайшую телеграмму следующего содержания: «В этот памятный для вас день обращаюсь с благодарною молитвой к Богу, спасшему вашу жизнь. Да благословит Господь труды ваши успехом и да подаст вам силы и бодрости духа в честном служении России и Мне. Николай». А 11.X.1906 Государь в письме матери отмечал: «Я все еще боюсь за доброго Столыпина».
Взрыв на Аптекарском острове поразил общество. «Петербургский листок» признал, что это покушение «по своим размерам и последствиям оставляет далеко позади» все предшествовавшие террористические акты. «Московские ведомости» не могли найти названия для совершившегося преступления.
Но, несмотря ни на что, Столыпин остался цел и невредим не только физически, но и нравственно. «После 12-го августа, – писал Коковцев, – отношение к новому председателю резко изменилось; он разом приобрел большой моральный авторитет и для всех стало ясно, что несмотря на всю новизну для него ведения совершенно исключительной важности огромного государственного дела, в его груди бьется неоспоримо благородное сердце, готовность, если нужно, жертвовать собою для общего блага и большая воля в достижении того, что он считает нужным и полезным для государства. Словом, Столыпин как-то сразу вырос и стал всеми признанным хозяином положения, который не постеснится оказать свое слово перед кем угодно и возьмет на себя за него полную ответственность.»
В провинции служились молебны по случаю избавления председателя Совета министров от опасности. «покушение не удалось, – ликовало «Р.Знамя», – нужный для спасения России человек жив; он знает, как спасти Россию и спасет ее!».
Столыпин предлагал построить на месте взрыва каменный храм, но этот замысел не получил осуществления. Был установлен лишь обелиск, на передней стороне которого находился образ Воскресения Христова, а на задней – список погибших.

Реформы или репрессии?
Всех интересовало: не раздумает ли теперь Столыпин проводить реформы, будет ли мстить? Справа советовали ввести диктатуру и ответить революционерам их же оружием – террором, слева уверяли, что причина покушения – роспуск Думы и надо ее безотлагательно созвать снова.
Однако еще после взрыва, смывая с себя чернила, Столыпин «с жаром» сказал присутствовавшим Коковцеву и Гурко: «Это не должно изменить нашей политики; мы должны продолжать осуществлять реформы; в них спасение России». Подобным заявлением премьер открыл и первое после взрыва заседание Совета министров.
Для публики слова Столыпина повторила официозная «Россия»: «было бы большою ошибкою думать, что террор анархистов должен повлечь за собою террор правительственный. В твердой и разумно составленной правительственной программе не может быть перемен вследствие тех или иных покушений и убийств. Программа определяется нуждами и пользами страны, а совсем не желаниями тех или других лиц, поставленных у власти».
Тем не менее, трагедия на Аптекарском острове не могла не отразиться на мировоззрении Столыпина. В декабре произошел характерный случай. Адм. Дубасов попросил помиловать трех эсеров, которые произвели на него второе покушение. Государь посоветовался со Столыпиным. Тот, раньше так ненавидевший кровь, высказался против «случайного порыва потерпевшего»: «к горю и сраму нашему лишь казнь немногих предотвратит моря крови». Отказывая Дубасову, Государь вставил эти слова в свое письмо.
Мишенью террора был не только Столыпин. В те же дни в Варшаве произошли покушения на генерал-губернатора Скалона, оставшегося невредимым, несмотря на 6 сброшенных бомб (5.VIII), и временного генерала-губернатора Вонлярлярского (убитого 15.VIII). Череда террористических актов шла в Петергофе, то есть в непосредственной близости от императорской резиденции. На следующий день после Аптекарского острова на петергофском вокзале «какая-то зверь-женщина» всадила пять пуль в спину командира лейб-гвардии Семеновского полка генерал-майора Г. А. Мина, после чего была задержана его супругой (!). Шла охота на генерала Д. Ф. Трепова, причем революционеры, особенно не разбираясь, стреляли в тех, кто был просто похож на их жертву – ген. Сталя и ген. С. В. Козлова (убит 1.VII). У последнего единственное сходство с Треповым заключалось в том, «что и у того, и другого на пальто генеральская подкладка».
Вскоре после взрыва на Аптекарском острове Государь предписал Совету министров составить исключительный закон для водворения порядка. Спешно откопали и переработали старый проект военно-полевых судов, обсуждавшийся еще при гр. Витте, а ныне принятый Советом министров единогласно (Коковцев) и Высочайше утвержденный уже 18.VIII в порядке ст. 87 Зак. Осн., то есть в порядке временной меры до созыва Г. Думы. Правительственное сообщение от 24.VIII объясняло издание этих правил тем, что обыкновенное судебное производство сейчас не годится. Отныне в местностях, объявленных на военном положении или в положении чрезвычайной охраны, вводился упрощенный порядок судопроизводства для «преступлений, выходящих из ряда обыкновенных». Если генерал-губернатор находил преступное деяние настолько очевидным, что его не нужно было и расследовать (как правило, если лицо застигнуто на месте преступления), то дело передавалось военно-полевому суду из пяти офицеров без единого юриста. Всего двое суток отводилось на разбор дела и еще сутки – на приведение приговора в исполнение. Неминуемость и молниеносность кары служила предупреждением для возможных преступников.
Но, чтобы общество не подумало, что усиление репрессий означает отказ от реформ, 24.VIII было опубликовано правительственное сообщение, провозгласившее курс, объединяющий и реформы, и репрессии для водворения порядка. Террористические акты не повлияли на программу преобразований: «цель и задачи правительства не могут меняться в зависимости от злого умысла преступников: можно убить отдельное лицо, но нельзя убить идеи, которою одушевлено правительство».
Далее следовала программа предстоящих реформ. Столыпин еще 17.VII писал Шипову, что ее надо обнародовать, и вот в каких условиях пришлось это делать! Реформы разделялись на срочные и просто важные. Срочные – земельная, равноправие крестьян и старообрядцев, отмена некоторых, «явно отживших», ограничений, наложенных на евреев, расширение сети народных школ – уже предрешены Высочайшими манифестами и потому будут проведены в жизнь еще до созыва Г. Думы. Остальные – свобода вероисповедания, неприкосновенность личности, реформа местного самоуправления, местного суда и т. д. – правительство будет разрабатывать для внесения в Г. Думу.
Мудрое правительственное сообщение, написанное, по слухам, сыном покойного Плеве и Крыжановским, было воспринято обществом различно.
«Биржевые ведомости» сострили над «патентом на звание людей идеальной честности», который правительство выдает будущим членам военно-полевых судов, и сквозь зубы процедили, что перечисленные законопроекты для страны безразличны как подлежащие проведению через «горнило народного творчества».
В.Грингмут от лица руководимой им Русской монархической партии (на собрании 24.IX) заявил, что «две великие задачи» – успокоение и реформы – надлежит проводить «в хронологическом порядке», а не одновременно. Тем не менее, в смысле наведения порядка члены партии «смело могут сочувствовать политике П. А. Столыпина». Поэтому «Московские ведомости» приветствовали решение правительства бороться с революцией: «В добрый час: давно пора!», лишь находя принятые меры недостаточными, «первым робким шагом».
А. И. Гучков безусловно принял обе стороны объявленного правительством курса, одобрив введение военно-полевых судов и выразив уверенность в выполнении обещанных реформ. «Я знаю Столыпина. Это не граф Витте, которому нельзя верить. Столыпин – человек чистый и искренний конституционалист. … Я верю, что Столыпин исполнит обещания. И буду верить до тех пор, пока не получу доказательств противного. Полагаю, что и общество должно оказать премьеру кредит, пока он не доказал своей несостоятельности». «Я глубоко верю в П. А. Столыпина».
В то же время Гучков выразил опасение, что твердое намерение Столыпина осуществить реформы встретит препятствия в кабинете и высших сферах.
Таким образом, правительство сумело не поддаться на настояния слева и справа и удержаться от крайностей, властно сказав при этом свое слово. Столыпин с успехом прошел испытание «пробным камнем» террора.
Военно-полевой суд оказался страшным оружием в руках властей. Немногие подсудимые оставались в живых. За все время действия этого аппарата через него прошло 1350 человек, из которых 1102 был вынесен смертный приговор. Ежедневные газетные сообщения о числе приведенных в исполнение смертных приговоров производили на общество глубокое впечатление.

Осуществление срочных реформ по ст. 87
Cт. 87 Зак. Осн. разрешала в дни перерыва работ законодательных учреждений проводить срочные меры Высочайшей властью при условии последующего внесения соответствующих законопроектов в Г. Думу. Этой статьей в период между I и II Думами правительство воспользовалось для проведения ряда наиболее назревших преобразований.
Кутлер в «Речи» нападал на такую трактовку ст. 87, указывая, что она предназначена для мер временного характера при чрезвычайных обстоятельствах, а вовсе не для капитальных реформ. «Россия» пыталась возражать, но сказать, собственно, было нечего, кроме того, что провизорный порядок издания законов известен всем конституционным государствам. Формально либералы, нападавшие на Столыпина за то, что он «законодательствует без Думы», были правы. Однако как упрекать правительство за чрезвычайный порядок, если часть мер, изданных по ст. 87, вносилась правительством и в I Думу, где так и осталась лежать мертвым грузом даже без формальной сдачи в комиссию!
Помимо непосредственной пользы от новых законов их издание стало и хорошим тактическим шагом, поскольку не могло не привлечь к правительству часть общественных симпатий. «Речь» желчно писала, что «кабинет г. Столыпина … спешит бросить крестьянству новую кость, на которую жадно набросятся – по его расчетам – падкие до земли и до земельной спекуляции "крепкие" элементы нашей деревни, и, таким образом, привлечь эти элементы на свою сторону в столь уже близкой избирательной кампании…». «Министр, стоящий у власти, отдал в виде взятки крестьянское население на съедение кулаку», – негодовал кн. Е. Н. Трубецкой Маклаков потом уподобил законодательную деятельность министерства предвыборной агитации. Консерватор С. Ф. Шарапов находил, что «г. Столыпин не поцеремонился внести страшный раскол в крестьянскую жизнь, лишь бы задобрить мужика и заполучить его голоса на выборах». А «Новое время» острило, что министерство Столыпина «обобрало» программу кадетов, то есть опередило их, способных провести подобные реформы только посредством Думы.
Наибольшее значение Столыпин придавал закону об облегчении отдельным крестьянам выхода из общины. По словам Коковцева, председатель Совета министров к этому вопросу «отнесся сразу с величайшею страстностью» и не соглашался отложить его до созыва Г. Думы. То же впечатление осталось позднее у секретаря II Думы Челнокова: «Столыпин "помешался" на аграрном вопросе» Соответствующий Указ был подписан 9 ноября.
Кроме того, в порядке ст. 87 были осуществлены следующие меры, направленные на экономическую поддержку крестьянства: разрешение продажи крестьянам удельных (12.VIII), казенных (27.VIII) и кабинетских (19.IX) земель, разрешение залога надельных земель в Крестьянском банке (15.XI). 5.X был подписан указ об уравнении крестьян в правах с прочими сословиями. Отменялись ограничения по приему на государственную службу, увольнительные свидетельства от общины для поступления в учебные заведения и на гражданскую службу, обязательное исключение крестьян из общины при вступлении их в гражданскую службу, производстве в чины, окончании курса в учебных заведениях и т. д. Отныне крестьянам выдавались бессрочные паспорта наравне с дворянами. Вторая отмена крепостного права! Указ прямо говорил о завершении «мудрых предначертаний Царя-Освободителя».
Консервативные круги встретили эти меры настороженно. Великие Князья сопротивлялись продаже кабинетских и удельных земель. «Московские ведомости» били тревогу, находя, что экономические новшества грозят крестьянам разорением, а сохранение членства в общине за родившимся в ней врачом или чиновником приведет к «завоеванию деревни полуобразованною крестьянскою "интеллигенцией"». В целом же новые законы влекут за собой «разрушение сословно-бытового строя всего Государства». «Русский государственный поезд продолжает механически катиться по тем "освободительным" рельсам, на которые его поставил граф Витте», – сокрушалась газета.
14.X был подписан указ о старообрядческих общинах, предоставивший старообрядцам свободное исповедание веры и право регистрировать общины как юридические лица, а 15.XI – о нормальном отдыхе приказчиков, установивший 12-часовой рабочий день, включая 2 часа отдыха, то есть, в сущности, 10-часовой, самый короткий в мире. К тому времени нормировка рабочего дня взрослых мужчин существовала только в Швейцарии и в Австрии, где эта величина составляла 11 часов в день.
Правительственная программа от 24.VIII обещала также расширение прав евреев, и Столыпин действительно составил список ограничений, подлежащих отмене. За годы, прожитые в Западном крае, премьер пришел к убеждению, что «нищета и страдания евреев, действительно, беспримерны». Однако консервативные круги подняли шум. «Россия продается евреям, – писало Р.Знамя. – Запродажная написана, задаток получен; купчая будет совершена в конце февраля 1907 года». «Московские ведомости» крупным шрифтом намекали, что окончательное решение не за Думой, а за Государем, «Который, может быть, в своем Отеческом попечении о благе Русского Народа, и не согласится на эту меру». Союз русского народа в течение суток организовал посылку 205 телеграмм на Высочайшее имя. В Совете министров сам же Столыпин неожиданно высказался против проекта. Затем 10.XII Государь сообщил премьеру о своем отрицательном решении.
Одновременно с проведением наиболее неотложных мер по ст. 87 шла разработка законопроектов, подлежащих рассмотрению народного представительства. Столыпин объявил, что Совет министров не будет рассматривать их по существу, поскольку они обязательно должны быть внесены в Г. Думу.
По свидетельству Шванебаха, «Столыпин начертал себе какой-то календарь междудумья, в котором, вроде расписания экзаменов, распланировал чуть ли не по дням всю реформаторскую работу правительства. Канцеляриям были заданы уроки с таким расчетом, чтобы ко времени созыва Думы подоспел букет готовых реформ по всем отраслям управления». Часть этого «календаря», касавшаяся министерства юстиции, была опубликована в «России» (11.XI) с указанием даже сроков готовности каждого проекта. Шванебах относится к столыпинскому «календарю» скептически: «Не думаю, чтобы когла-либо более наивная мысль подвизалась на самых верхах государственного управления». Однако бурная реформаторская деятельность кабинета в эти месяцы показала, какой огромный вклад Столыпин и его коллеги могли бы внести в дело преобразования России при отсутствии Г. Думы.
Было бы ошибкой приписывать разработку этой программы реформ одному Столыпину. Она перекликается с манифестом 12 декабря 1904 г., составленным в далекие дни, когда нынешний глава правительства еще был саратовским губернатором. Заслуга Столыпина – импульс, приданный им работам своих подчиненных.
Корреспондент «Речи» уверял, что «подачки» Столыпина в народе «не произвели ни малейшего впечатления, совершенно не остановив на себе внимания масс». Если это и верно, то лишь доказывает непонимание крестьянами правительственных мероприятий.

Столыпин и партии
Монархисты
Поначалу отношения Столыпина с монархическими организациями были хорошими. Этому способствовало неожиданное знакомство Дубровина с министром в страшный день взрыва на Аптекарском острове. Глава Союза русского народа случайно оказался первым врачом, прибывшим на разрушенную дачу, и сделал первую перевязку раненым детям Столыпина.
Союзу было назначено ежемесячное пособие в размере 15 тыс. р., а министерский циркуляр 15.IX.1906 предписал губернаторам помогать монархическим обществам.
Многочисленные беседы со Столыпиным, публиковавшиеся в иностранной печати, выдавали в нем конституционалиста. Однако в начале сентября, принимая в Зимнем дворце председателей отделов Союза русского народа, министр произнес «блестящую речь», в которой «твердо и положительно отрекся от всякого сочувствия парламентаризму». Затем Столыпин попросил не публиковать его слова, что заставило П.Булацеля спросить в «Русском знамени»: «Почему же нас просят молчать, а болтовню радикалов и иностранцев не опровергают? … Который же Столыпин был искренен? Тот ли который говорил с русскими людьми, или тот, который оправдывался перед иностранцами и евреями?».
В ответ «Россия» подчеркнула различие между парламентаризмом и народным представительством, намекая, что Столыпин высказался против первого и остается сторонником второго.
Однако вскоре «Страна» напечатала слова, якобы произнесенные в тот день министром, вероятно, те самые, которые он не хотел предавать огласке: «Если бы монархическим партиям удалось сплотить вокруг себя народные массы и составить большинство в Г. Думе, то к изменению Основных Законов в духе установления освященной веками государственной идеи русского народа вряд ли встретилось бы препятствие». То есть монархическая Г. Дума могла бы добиться возвращения к неограниченной самодержавной монархии.
Слова, якобы произнесенные Столыпиным, удивительно перекликаются с обещанием, данным гр. Витте Головину после манифеста 17 октября. Оба министра видят в Г. Думе орган, имеющий право на перемену государственного строя.
Любопытно, что, по наблюдению газеты «Око», разоблачения «Русского знамени» совпали с крушением надежд Дубровина на новую субсидию от министерства внутренних дел. Она была прекращена, а пособие было передано Пуришкевичу «как проявлявшему более понимания и такта».
«Русское знамя» бранило Столыпина на все лады. Это не помешало редактору газеты добиваться возобновления правительственной субсидии. Когда Герасимов, к которому Дубровин обратился за содействием, указал на это противоречие, собеседник отговорился тем, что-де он не замечает печатаемых им нападок, поскольку за недостатком времени не успевает читать все статьи. По словам Герасимова, редактор перед иконой поклялся ему прекратить публикацию подобных материалов и после того получил субсидию в размере 25 тыс. р. Однако «буквально на следующий день» «Русское знамя» напечатало против Столыпина еще более резкую статью.
Мало-помалу значительная часть консервативного лагеря оказалась в оппозиции правительству. Во II Думе В. М. Пуришкевич заявил, что он не сочувствует сейчас правительственной власти, так как она конституционна, а он сторонник самодержавия.
Положение усугубила смена власти в столице – 21.XII.1906 покровитель правых фон дер Лауниц был убит и его место занял ген. Драчевский, неприязненно относившийся к монархистам. В апреле 1907 г. произошел первый случай конфискации «Р.Знамени», словно это был какой-нибудь революционный орган печати.
Кадеты
Партия народной свободы невозбранно проводила съезды в Москве и провинции, но летом обратилась к правительству за разрешением съезда в Петербурге. Столыпин поначалу отнесся сочувственно и сказал кн. П. Д. Долгорукову, что загонять партию в подполье было бы «безумием», что отказ привел бы к «революционизированию» будущей Думы. Однако после взрыва на Аптекарском острове съезд оказался запрещен, а Столыпин заявил одному из репортеров, что санкция министра требовалась кадетам как знак уступки.
Тогда кадеты, по своему обыкновению, отправились за убежищем в Финляндию. С разрешения Герарда съезд партии прошел в Гельсингфорсе (24-28.IX). Там кадеты одобрили Выборгское воззвание и вообще пассивное сопротивление правительству, признавая, однако такое сопротивление фактически неосуществимым и потому не рекомендуя его проведение в жизнь.
14.IX кадетам был нанесен большой удар. Совет министров циркулярно запретил чиновникам участие в революционных партиях, включая те, которые таковыми себя не объявляют, но на деле борются с правительством. Для иллюстрации указывалось на Выборгское воззвание. Отныне кадетствующим чиновникам предстояло увольнение.
Грингмут назвал этот циркуляр главной заслугой правительства Столыпина, большей, чем роспуск Думы, предание выборжцев суду, введение военно-полевых судов и т. д. «Циркуляр этот составляет целую эпоху в истории русской администрации», – заявил Грингмут. Однако на местах губернское начальство отнеслось к этому многообещавшему документу «иногда с равнодушием, как к простой канцелярской отписке, а в большей части с явным неодобрением, злобой и издевательством».
Выборг и Гельсингфорс закрыли для кадетов путь к легализации. Столыпин находил, что двукратный призыв к неповиновению превратил партию народной свободы из оппозиционной в революционную. Легализация подобного союза показала бы «слабость правительства».
Положение незарегистрированной партии народной свободы становилось сложным. В отличие от прошлой избирательной кампании, в этот раз кадетам запрещались предвыборные собрания, вследствие чего приходилось пользоваться гостеприимством других партий и упражняться в полемическом искусстве.
По ходатайству некоего «совершенно бескорыстного» посредника вопросом о легализации партии народной свободы заинтересовался Государь. По его приказу в январе 1907 г. Столыпин встретился с Милюковым, осторожно высказав ему свои претензии – Выборгское воззвание, союз с крайними левыми элементами. Премьер обещал легализовать партию при условии нескольких второстепенных изменений в программе и уставе.
Как в правительственном лагере, так и в кадетском нашлись лица, недовольные этими переговорами. Шванебах со свойственным ему скепсисом охарактеризовал их так: «как будто волки зоологического сада явились бы депутацией от имени всего волчьего племени с предложением перейти в травоядные – с тем, чтобы правительство раз навсегда обязалось прекратить всякие облавы на волков».
В центральном комитете партии народной свободы после доклада Милюкова о свидании с премьером «всем было тяжело»: «Накануне выборов, накануне второй Думы переговоры нашего лидера с министром военно-полевых судов. … И у всех кошки на сердце. Это нужно, это важно. Но откуда нам эта милость из кровавых рук. Точно 30 сребреников».
Итак, Столыпин снова встретился с Милюковым по Высочайшему повелению, пересиливая свое отвращение к кадетам. Любопытны откровенные слова, приписанные премьеру газетой «Страна»: «Укажите мне жало кадетской партии, и я вырву его без остатка». В той же беседе Столыпин будто бы сказал: «Я хочу, чтобы простым нажатием кнопки можно было заставить инспирацию правительственных взглядов волной прокатиться по стране». Несмотря на опровержение «России», информатор «Страны» настаивал на подлинности своих сведений, прибавляя, что, по словам Крыжановского, председатель Совета министров возмущен разглашением этого разговора. К тому же эти мысли для Столыпина очень уж характерны!

Предвыборные разногласия
Еще в июле кадеты, мирнообновленцы и октябристы начали переговоры, надеясь столковаться и войти в Г. Думу единым блоком. Однако вместо этого обнаружились коренные разногласия между общественными группами.
«Неделя о Гучкове»
«То-то травлю устроят!» – писал Гучков в день публикации его знаменитого интервью о министерской декларации. Как в воду глядел.
Ввиду полного демонстративного одобрения правительственного курса, выраженного Гучковым, кн. Е. Н. Трубецкой обратился к нему с просьбой точнее изложить свой взгляд на политическое положение. Именно в этой статье князь пустил крылатое выражение «партия последнего правительственного сообщения». «Какая Маниловщина этот Трубецкой! – вздохнул Гучков. – Придется ему отвечать». Ответил «всенародной исповедью своей политической веры» (7.IX), указывая, что репрессии не только не мешают реформам, но даже помогают их проведению и, в свою очередь, оправдываются ими. В настоящем положении Гучков признавал необходимость суровых мер. «Есть вещи более жестокие и страшные, чем военно-полевые суды: это – вооруженный мятеж, который приходится подавлять военной силой, это – междоусобная война, которая не знает пощады, это – самосуд, который своим источником имеет недостаточность репрессии».
Недвусмысленно выраженное одобрение правительственной политики вызвало в либеральных кругах оторопь. Центральный комитет «Союза 17 октября» поспешил откреститься от слов своего лидера, а Шипов – один из учредителей партии – даже покинул ее, письменно заявив о своем несогласии со взглядами Гучкова: «Министерство П. А. Столыпина есть министерство роспуска Думы».
«Будь каким хочешь человеком, исповедуй какие угодно мнения, но, раз ты принадлежишь к какой-нибудь либеральной партии, – ты должен ругать правительство! – острило Р.Знамя. – Это твой главный тактический прием, твой пароль и лозунг, альфа и омега твоего политического credo… Г.Гучков отступил от главного основного принципа всех "освободительных" партий, и за это его теперь усердно распинают на всех либеральных газетных крестах…».
Над «Союзом 17 октября» нависла угроза распада. На радостях Пуришкевич обратился к Шипову со следующим стихотворением:
Исполать тебе, детинушка,
Исполать дворянский сын,
Ты пришелся вроде клинушка,
В доску вбив его один.
Расщепись доска еловая,
Разойдись по сторонам:
Партия сгинет бестолковая,
Шире даст дорогу нам!
Однако вскоре дисциплина в «Союзе 17 октября» была восстановлена и 20.IX в Москве на соединенном совещании московского и петербургского комитетов партии выяснилось, что октябристы идут за Гучковым. Трое подали особое мнение против военно-полевых судов.
«Только не интервью!» – воскликнул Гучков, увидев в те дни репортера из «Биржевки». Оказалось, что после недавних событий центральный комитет Союза запретил своему лидеру давать интервью.
Заявления Гучкова расстроили идею предвыборного соглашения октябристов с кадетами и мирнообновленцами. Кн. Е. Н. Трубецкой объявил (8.IX) невозможным соглашение партии народной свободы с лидером октябристов. На расширенном заседании центрального комитета «Союза 17 октября» 30.XI кадеты и тот же кн. Трубецкой разнесли октябристов в пух и прах, а Гучков торжественно объявил Партию народной свободы «злейшими врагами» октябристов. Кадеты повернулись в сторону партии мирного обновления.
Кроме заявления Гучкова, в те дни нашумело также открытое письмо к нему профессора В. И. Герье, представлявшее собой ответ на воззвание московского центрального комитета ««Союза 17 октября»», выпущенное 6.VIII.1906. Автор одобрял позицию партии и высказывался против ответственного министерства. «Русское общество еще недостаточно оценило то, что оно может извлечь из существующей конституции, и в значительной степени живет в иллюзиях».
Для более левых кругов эта умеренная точка зрения была неприемлема. «Столыпин попирает вашу хартию, манифест, от которого вы получили название, – писал кн. Трубецкой по адресу октябристов. – Он подвергает коренной ломке народную жизнь; он законодательствует без Думы, нарушает основные законы, заглушает свободу слова, дозволяет вам одним собрания! И вы, для которых манифест 17 октября – величайшее национальное сокровище, молчите, когда власть отнимает это благо у народа! … Нет, с точки зрения народного, а не канцелярского и владельческого патриотизма, может быть только одна точка зрения на министерство Столыпина: это министерство – бич Божий для народа. Что толку нам в личной честности Столыпина: дело не в нем, а в той бюрократической фирме, которую он олицетворяет. Все, что только есть в России преданного общему делу, должно объединиться против этого министерства. Ответственное, думское министерство – вот тот лозунг, который повелительно диктуется любовью к родине».
Отказ октябристов идти вместе с кадетами стал залогом того, что благоразумная часть общества и в дальнейшем подставит правительству плечо. «Заявления А. И. Гучкова и письмо проф.Герье явились для нашей оппозиции весьма неприятными сюрпризами», – отмечала «Россия».
Гучков о монархистах
Одновременно Гучков поссорился и с монархическими организациями, обронив по их адресу несколько оскорбительных слов: «вожди, присосавшиеся» «паразитно» к рядовым членам Союза русского народа, «играют демагогически» на их национальном чувстве, а Русская монархическая партия – «шумливая политическая организация», которой Александр Иванович не придает никакого значения. Кроме того, Гучков отметил: «Видя, что на охрану Самодержавия становятся теперь элементы, доведшие его до катастрофы, я боюсь их».
Монархисты не остались в долгу. 18.X на I Частной беседе Русского монархического собрания Б. В. Назаревский заявил, что если г. Гучкову не нравятся руководители консервативных организаций, то их членам от этого «ни тепло, ни холодно», что правые – не оппортунисты, как члены «Союза 17 октября», и будут идти к своей цели. «Что нам за дело до гг. Гучковых? Пусть себе они идут сторонкой, как они это делали всю свою жизнь. С ними у нас нет ничего общего и быть не может, слава Тебе, Господи!». А некий «Монархист» в «Московских ведомостях» заметил: «Ныне Партия 17 октября нам первая бросает перчатку в лице ея признанного вожака А. И. Гучкова. … Умно ли, полезно ли это с ея стороны?». Что до указания на виновников «катастрофы» Самодержавия, то «Московские ведомости» ответили, что «граф Витте, доведший Самодержавие до катастрофы, в списках Монархической Партии не значится».
Таким образом, обе стороны отмежевались друг от друга. Гучков с тех пор сделался жупелом для острословов правого лагеря. Например, вскоре кн. М. Н. Волконский написал язвительную заметку по поводу слов Александра Ивановича о «твердой воле Монарха», повелевшей 17 октября «каждому верноподданному русского Царя сделаться конституционалистом»:
«До сих пор право объявлять Именные Высочайшие повеления было предоставлено по закону министрам и дежурному генерал-адъютанту.
Купеческий сын Гучков, хотя он не министр и не генерал-адъютант, тем не менее решился объявить в зале Дворянского Собрания при публике "волю Царя", чтоб все в России были сторонниками конституции, т.е. попросту записывались в союз 17-го октября.
Недурной приемчик, в особенности для «монархиста», каким якобы показать себя хочет г. Гучков.
Пожалуйте, дескать, в нашу лавочку, мы под Императорским Гербом торгуем.
А на самом деле когда, кто и где поручал купеческому сыну Гучкову объявлять такую Монаршую Волю».

Лидвалиада
20.IX.1906 товарищ министра внутренних дел Гурко сдал торговому дому Э. Л. Лидваля крупный подряд на поставку 10 млн.пудов ржи для 12 губерний, пострадавших от неурожая, и распорядился прекратить другие покупки продовольственного хлеба. Хитрый еврей взял задаток (800 тыс.р.), затем еще 1,5 млн., но не спешил выполнять свои обязательства. За три месяца фирма Лидваля сдала на станции отправления всего 915 тыс. пудов ржи вместо 10 млн. В середине ноября Гурко сдал подряд другим хлеботорговым фирмам. Но было поздно. На местах начался страшный голод: сообщалось о цинге и брюшном тифе и даже о продаже детей.
Это был тот самый Гурко, который так красноречиво высказался в Г. Думе против принудительного отчуждения. Неудивительно, что, когда сведения о крахе поставки просочились в печать, либералы принялись травить товарища министра. Припомнили фразу, громко произнесенную Гурко перед одним из заседаний Думы: «интересно знать, что скажут сегодня эти хулиганы?», и даже то, что во время прений о продовольственной помощи он «небрежно» развалился в министерской ложе. Булацель справедливо отметил, что нынешний поход против Гурко – это месть за высказанное им в Думе презрение к речам депутатов.
Прочитав первые газетные заметки, Гурко собственноручно написал успокоительное разъяснение от лица министерства внутренних дел: «Таким образом, кампания "Речи" по делу Лидваля есть сплетение лжи с преждевременными страхами и исходит едва ли не от конкурентов Лидваля, которых почтенная газета, по-видимому, берет под свое покровительство с такою горячностью, которая лишает ее возможности отличить правду от вымысла».
«Речь» выразила уверенность в том, что дело замнут. «Было бы ребяческим простодушием воображать, что г. Гурко сам разъяснит, в чем дело, или что премьер найдет для своего кабинета недостойным обычное отмалчивание. Ведь это значило бы нарушить все традиции бюрократии, это значило бы не шутя считаться с общественным мнением».
Однако уже на следующий день после этого предсказания «Россия» оповестила, что Столыпин доложил о деле Гурко Государю, давшему (17.XI) разрешение на производство расследования.
Особая комиссия из 5 лиц во главе с Голубевым не нашла в действиях Гурко никаких корыстных мотивов, обвинив его лишь в «чрезмерной самоуверенности и самонадеянности». Однако Положение о казенных подрядах и поставках требовало в подобных случаях вносить дело в Высочайше учрежденное продовольственное совещание, а Гурко заключил договор единолично. Тщетно товарищ министра оправдывался, что при соблюдении всех положенных формальностей «население постигнутых неурожаем губерний несомненно умерло бы с голоду ранее, нежели оказалось бы возможным доставить ему хлеб по правилам, изложенным в первой части X тома, а именно, в положении о казенных подрядах и поставках». Все-таки нарушение закона, а следовательно и повод для суда были налицо.
Не скрывая злорадства, «Биржевка» напомнила слова Гурко «интересно знать, что скажут сегодня эти хулиганы?» и прибавила: «Теперь жизнь голосом еще несравненно более громким и убедительным ответила нам, кто хулиганы: члены ли первой Думы, настаивавшие на передаче дела продовольственной помощи в руки избранникам населения, или все эти звездоносные и превосходительные гг. Гурко, Фредериксы, Ветчинины, Бирюковы, проведшие "хлебную" кампанию так, как это изображено во всеподданнейшем донесении д.т.с.Голубева».
Рассмотрев донесение (8.I.1907), первый департамент Г. Совета потребовал от Гурко объяснений. Тот их написал, прибавив, что просит гласного суда для восстановления своей служебной репутации: «Вся Россия оповещена, что я имел вредное влияние на весь ход продовольственного дела».
В октябре 1907 г. сильно поседевший Гурко предстал перед Особым присутствием Сената по обвинению в превышении и противозаконном бездействии власти. Судили пять сенаторов и три представителя общественности, в том числе московский городской голова Н. И. Гучков. Вызванный в качестве свидетеля Столыпин не явился и настоял на допросе себя по месту жительства. Впрочем, дал показания, крайне благоприятные для подсудимого. Министр утверждал, что Гурко как представитель министерства имел право действовать без сношения с особым совещанием. Кроме того, Столыпин характеризовал обвиняемого как энергичного, деятельного, безупречно честного человека. Коковцев пришел только на второе заседание и тоже дал положительный отзыв о Гурко. Другими свидетелями выступили поставщики. Пять сенаторов сочли обвиняемого виновным, три общественных деятеля – напротив. Приговор оказался очень мягок: исключение со службы с последствиями по закону и без права поступать на государственную службу в течение 3 лет.
Что можно было поставить Гурко в вину? Сколько бы Столыпин его ни оправдывал, законная процедура сдачи подряда была нарушена. Впрочем, формально нарушил порядок не обвиняемый, а сам министр, который утвердил доклад по сделке с Лидвалем. Предъявить этот документ суду и таким образом перенести обвинение с себя на Столыпина Гурко не решился, поскольку министр подписал доклад, не читая его, и потому фактически не участвовал в этом деле. Освобождая переобремененного обязанностями начальника от «всех этих мелочей», Гурко имел благородство освободить его и от судебной канители.
Можно ли было предугадать, что Лидваль подведет? В его пользу говорили удовлетворительный отзыв нижегородского губернатора бар. Фредерикса (потом выяснилось, что нижегородская поставка была с опозданием), маклерские записки на 5.000.000 пудов и вообще впечатление солидности, произведенное на Гурко этой фирмой и ее хозяином. Однако слишком выгодные условия, предложенные Лидвалем, – низкий аванс и чуть ли не покупная цена – должны были насторожить чиновников. Вместо этого Гурко не просто выбрал этого поставщика, но еще и сдал ему весь подряд полностью, хотя сама фирма предлагала поставить лишь 600 тыс. пудов.
Чем объяснить столь опрометчивую ставку на одно лицо? В своих объяснениях Гурко указал, что была достигнута главная цель – министерство сделалось хозяином хлебного рынка и предотвратило возможность резкого подъема рыночной цены на рожь. Если разложить пропавшие по вине Лидваля 350 тыс.р. на те 51 млн.пуд.ржи, которые куплены при посредстве Гурко, то окажется, что общая заготовительная цена ржи повысится менее, нежели на ? коп.за пуд.
Любопытно мнение, высказанное на суде хлебным торговцем Осьмининым. По его словам, товарищ министра «страсть как» торговался. «Гурко умел покупать, он бы сделал дело, но газеты начали кричать и испортили ему все!». Газетные сообщения о крахе поставки привели к росту цен, по которым закупал хлеб сам Лидваль, вследствие чего он действительно не смог выполнить подряд.
Как бы то ни было, органы печати сыграли в «Лидвалиаде» огромную роль. Недаром защитник заявил на суде, что «истинный виновник всего дела Гурко – пресса». Газеты буквально заставили Столыпина сначала назначить расследование, а затем отдать своего помощника под гласный суд. Сотрудники «Голоса Москвы» на все лады восторгались «новым конституционным духом», сказавшимся в деле Гурко. «Это предание суду вытесняет прежнее семейное разбирательство и прежнее стремление "замять" дело и не допускать до скандала».
Однако, чтобы оказать любезность общественному мнению, Столыпин пожертвовал своим сотрудником, и каким! П. Г. Курлов считал его «одной из самых крупных фигур бюрократии». Даже «Биржевка» признавала незаурядность этого «лучшего из бюрократов». «Г.Гурко не ограничился, подобно большинству наших законодателей, курсом какого-нибудь кавалерийского училища или школы гвардейских подпрапорщиков. Он получил высшее образование. Он владеет и очень недурно пером (известные "Очерки Привислинья"). Он последователен. Он умеет говорить. Он горячо хочет добра народу. Он честен».
Вследствие «Лидвалиады» министерство внутренних дел лишилось талантливого чиновника, а карьера Гурко была испорчена. Неудивительно, что он на всю жизнь затаил на Столыпина обиду, выставив его в мемуарах в весьма неприглядном свете.
Высказывалось мнение, разделявшееся и самим Гурко, что премьер довел дело до суда, рассчитывая устранить конкурента. Но Столыпин, одной рукой отдавая своего помощника под суд, другой рукой дал показания, снимавшие с Гурко значительную часть обвинения – в превышении власти. Вероятно, единственным мотивом действий председателя Совета министров была демонстрация «нового конституционного духа». Н. И. Гучков метко сказал: «По-видимому, хотели бросить Гурко как некую кость для успокоения оппозиционной части общественности и тем привлечь ее симпатии к правительству». В том же смысле выразились Шванебах – Столыпин, дескать, «без оглядки» отдал «лично крайне несимпатичного ему Гурко» «на растерзание жидовской прессы» – и П. П. Менделеев – «Столыпин принес В. И. Гурко в жертву невзлюбившей его левой части Г. Думы», «без всякого разумного основания лишил себя самого блестящего из своих сотрудников».

Государственная Дума II созыва

Вера в народное представительство
Перед выборами в новую Г. Думу правительство было по-прежнему воодушевлено надеждой на появление в депутатских креслах «богатырей мысли и дела». В январе 1907 г. Столыпин объявил, что, вопреки слухам, Думу собирают не для того, чтобы ее распустить и упразднить: она действительно необходима «при настоящем бурном течении общественной жизни».
Однако неоднократно подчеркивалось, что народное представительство имеет лишь те права, которые указаны в Основных Законах. Подчинение исполнительной власти только Монарху подчеркивалось и в Высочайшем рескрипте, данном 1.I.1907 на имя Столыпина, и в официозной газете. Это – закон, и его следует соблюдать. «…лишь строгим выполнением и подчинением законам, как правительство, так и Дума могут сохранить Монаршее доверие, наличность которого одна обеспечивает возможность их совместной работы».
Претендуя на большие права, народное представительство утратит Высочайшее доверие, а значит и свои полномочия. «Если новоизбранная Дума будет следовать по прежнему пути, то она тоже будет распущена», – сказал Столыпин в интервью Людовику Нодо. На вопрос корреспондента, где границы дозволенного, министр ответил: «Демаркационная линия – основные законы. У нас режим конституционный, но не парламентский. Это Дума должна помнить».
Еще меньше надежды на успех совместной работы осталось у министра, когда определился состав новой Думы.
В консервативных кругах такой надежды и вовсе не было. «…власть смотрит не туда и ждет, чтобы ее поддержали тем способом, который почти безнадежен, – писали «Московские ведомости». – Она хочет, чтобы по неразумному избирательному закону ей избрали разумную Думу; она хочет, собрав представителей 70 племен и народцев, среди неулегшегося смятения, получить единство политики и законодательства; от темной толпы, невежественной в государственных делах, она ждет государственного разума, а от раскаленных страстей ждет умиротворения. Разве можно удивляться, если она не получит ожидаемого ею, а получит прямо обратное?».
«Голос Москвы» отмечал, что общество встречает вторую Думу без тех надежд и ликований, с которыми встречало первую, и что общественное мнение «похоронило» новый парламент «в самый день рождения».
Радость выражали только парламентаристы, не мыслившие жизни без народного представительства. «Давно жданный день пришел, и кончился семимесячный кошмар бездумья», – писала «Речь» в день открытия II Думы.
Выборы во II Г. Думу
После того, как патриотические речи Стаховича прогремели с думской кафедры на всю страну, консервативный лагерь осознал необходимость своего рупора в Г. Думе и принял деятельное участие в предвыборной кампании. «Р.Знамя» призвало народ приступить к выборам, как ко святому причащению: «Со страхом Божиим и верою».
«Биржевка» упрекала Союз русского народа в том, что его агитация несовместима с правыми убеждениями: «Что-нибудь одно: если не нужно конституции, то незачем и в Думу идти» и советовала потенциальным кандидатам Союза вместо политической деятельности лежать на печи.
Однако консерваторы не собирались бойкотировать Думу. «Боже нас сохрани! Мы не были бы монархистами, если б отказались исполнять Волю Неограниченного Монарха, Самодержавного Русского Царя».
Если верить заметке «Речи», монархисты повсюду устраивали квартиры для крестьян, где к крову и угощению прилагалась предвыборная агитация. Кроме того, в городах правые могли бы опереться на мещанство. «Консервативной правой и даже черносотенной остается вся та часть населения, которая не имели больших капиталов и больших дел, состоит хозяевами дел мелких; лавочники, базарные торговцы, мещане, мясники, хозяева парикмахерских, булочных, каретники, буфетчики – вот истинные и неизменные члены союза русского народа и эту публику газетой еврейского направления с толку не собьешь, а бойкотом не запугаешь». Однако подтвердить ценз этим лицам оказалось затруднительно. «…мелкие хозяева имели торговые документы или в беспорядке, или составленными на жену или тещу, никогда не утверждались в правах наследства на свои домишки, предместья или лавочки, и в то время, как управский чиновник или железнодорожный машинист, у них квартировавший, попадал в список заботами управы и квартирного присутствия по два и по три раза, сам хозяин дома оказывался не имеющим права голоса, так как по окладной книге дом числился за его отцом или дедом».
У многих членов монархических организаций цензов вовсе не было. Характерно, что председатель саратовского отдела Союза русского народа однажды занял у либерала Н. Н. Львова несколько рублей на отправку верноподданнейшей телеграммы. «мы, монархисты, – народ бедный, цензов избирательных не имеем и в дни выборов не претендуем на победу, – писал Пуришкевич. – Бюллетени наших кандидатов не показатель нашего числа, ибо оно в сермяжном мужике да в сером лапте».
Гучков приложил титанические усилия, чтобы попасть в Думу. В списке кандидатов в выборщики по городу Москве знаменитая фамилия встречается, ни много ни мало, четыре раза: по Басманной части – Н. И. Гучков, по Лефортовской части – А. И. Гучков и Ф. И. Гучков, по Тверской части – К. И. Гучков. Однако ни Александр Иванович, ни его брат, также баллотировавшийся, не прошли в Думу.
Ходили слухи, что на тех выборах Гучков прибегнул к фиктивному избирательному цензу, арендовав мельницу в Каширском уезде. Однако подлог был обнаружен и кандидата вычеркнули из избирательных списков. Кроме того, Гучков будто бы использовать в качестве ценза имение своей супруги в Козловском уезде Тамбовской губ.
Образовавшийся ввиду неизбрания досуг Гучков посвятил московской городской думе. Однако вскоре скончался член Г. Совета от промышленности К. А. Ясюнинский, и 28.V.1907 вместо него был избран не кто иной, как Александр Иванович. Но и тут его ждала неудача. Впервые он появился на заседании Г. Совета 2.VI, а на следующий день, как известно, Г. Дума была закрыта и, соответственно, прервалась сессия верхней палаты.
Кадеты вступили в предвыборный блок с Союзом еврейского равноправия, предоставив этой группе право отвода любого выборщика или кандидата в члены Г. Думы по всей стране. «Лишь обрезанный еврейской цензурой кандидат Партии народной свободы может пройти в Г. Думу», – острил Бобрищев-Пушкин.
К подложному цензу прибегнул и Милюков, участвовавший в выборах в качестве приказчика книжного склада «Общественная польза».
18.I председатель Совета министров разослал губернаторам циркуляр с предписанием не производить давление на выборы. Однако еще в июле 1906 г. Горемыкин отметил во всеподданнейшем докладе, что невмешательство властей в предвыборную кампанию было ошибкой и следует вести агитацию и поддерживать консервативных кандидатов, не переходя, однако, пределы закона. И на сей раз администрация все-таки потихоньку прибегала к различным приемам влияния на избирателей – выдача бланков избирательных записок только зарегистрированным партиям, сужение круга избирателей или аннулирование выборов неугодных лиц посредством сенатских разъяснений избирательного закона, административная высылка или привлечение к судебной ответственности (а значит и лишение избирательных прав) кандидатов оппозиции и т. д. Характерный пример: в Петербурге выборы Ковалевского были кассированы, поскольку оказалось, что время его проживания в столице составляет на несколько дней менее требующегося по закону годового срока. Милюков напечатал в «Речи» огромный обзор приемов, примененных властями и консерваторами для давления на избирателей. Впрочем, представители правительства отрицали свое намерение влиять на выборы, перекладывая ответственность на местные власти и Сенат, «испуганный зрелищем первой Г. Думы».
С особенным удовольствием «Биржевка» напечатала указ Святейшего Синода, заключавший в себе инструкции для духовенства. По-видимому, газета находила, что господствующая Церковь таким путем вмешивается в предвыборную кампанию. Однако текст указа, предписывающий духовенству служить молебны и говорить проповеди, почти лишен политического оттенка и направлен, главным образом, на то, чтобы склонить паству относиться к выборам серьезно и голосовать по совести. Правда, Св. Синод советует разъяснять избирателям, что не следует выбирать в Думу «врагов святой веры и Престола», а избранным лицам завещать «крепко стоять за родину, за Царя и за веру», но в монархическом государстве это всего-навсего общие слова. Указ также предписывает священникам участвовать в выборах и стараться проводить в Думу «духовных лиц, пользующихся доверием своих собратий, а не доверием врагов религии», но было бы странно, если бы Синод желал обратного.
В Западном крае и Царстве Польском вновь бушевали страсти. Если раньше принцип «нi еднего кшесла» для русских проводился лишь местами, то теперь поляки официально приняли эту линию к руководству, чтобы увеличить численность польского коло. Это было объявлено через газеты. Тогда русские землевладельцы Юго-Западного края решили организовать выборы так, чтобы провести и своих. Шульгин рассказывает в своих воспоминаниях, как русские помещики Острожского уезда получили поддержку уполномоченных от мелких собственников – священников, чехов-колонистов и крестьян. Чтобы вытащить этих лиц из их деревень, русским пришлось проявить чудеса изобретательности. Но поляки сорвали победу, добившись кассации уездных выборов. Тогда Шульгин заново собрал своих избирателей, в кратчайшие сроки, разослав около 80 телеграмм. «Все уполномоченные, числом шестьдесят, явились как один. Телеграмма! Шуточное ли дело! Для некоторых из них это была первая телеграмма в их жизни, а может быть, и последняя».
Сами поляки впоследствии утверждали, что пытались войти в соглашение с русскими, но вмешалось православное духовенство: в Минской губ. русские выборщики, по словам Свенцицкого, были заперты в архиерейском доме, а в Речицком уезде той же Минской губ. заключенное уже соглашение разрушила телеграмма от минского архиерея. В результате «в первое голосование не прошел ни один поляк; в последнее голосование прошел один, и то только благодаря тому, что один из выборщиков за печью заснул». Левая печать тоже обвиняла духовенство Западного края (Гродно, Житомир, Киев) в попытках влиять на крестьян-выборщиков. Волынские крестьяне-выборщики «содержались и наставлялись» во время выборов во все три Думы в Почаевской лавре. Уже цитировавшийся Шульгин признает, что в Житомире духовенство дало приют и пропитание крестьянам-выборщикам, однако о какой-либо агитации говорит глухо и противоречиво.
В остальном повторились нелепости первых выборов. Правда, Челноков восхищался развитием крестьян-выборщиков Московской губернии: «Крестьяне знали все партийные программы, и прекрасно в них разбирались, умели широко ставить вопросы, быстро в них разбираться, находить разумные компромиссы в случае острого столкновения мнений», но в Рязани, по свидетельству Еропкина, прошли лица из земского третьего элемента, голосами крестьян, «которым они невесть что обещали».

Итоги выборов
Левый крен
Если администрация и давила на ход выборов, то слабо, лишь озлобляя избирателей и привлекая их симпатии к оппозиции. По партийному составу Г. Дума II созыва оказалась еще более левой, чем предыдущая. 505 депутатов распределились по следующим группам:
с.-д. 65
с.-р. 36
трудовая группа 101
народные социалисты 15
польское коло 46
к.-д. 91
мусульмане 28
казаки 17
октябристы и умеренные 43
монархисты 12
беспартийные 50
партия демократических реформ 1
Партийная физиономия II Думы совершенно иная, чем в прошлый раз: могучее левое крыло, слабый центр в виде фракции кадетов, уменьшившейся вдвое, и горстка консерваторов на правой стороне. Все это были новые для Думы имена, за исключением всего 24 лиц из первого состава. «Речь» писала, что страна послала бы тех же самых лиц, если бы министерство не лишило их (т.е. выборжцев) избирательных прав. Но в таком случае избиратели остановились бы на других кадетах, а не на социалистах. Нет, налицо ярко выраженный левый крен.
Столыпин назвал партийный состав новой Думы «парадоксальным» для России. Кадеты видели в нем ответ страны на правительственные мероприятия, находя, что она голосует назло властям. «Это пролитая кровь возвращается в Думу», – заметил Д. Д. Протопопов, прочитав в редакции «Речи» телеграмму о том, что от Сибири избраны социалисты. «Семь месяцев г. Столыпин выколачивал из страны "послушную Думу" – и "выколотил" социал-демократов и социал-революционеров», – писал Изгоев. Как и в прошлом году, «Речь» находила, что с конституционной точки зрения министерству следует уйти в отставку ввиду голосования страны.
Однако не следует смотреть на это голосование как на мнение всей России. При отсутствии политического опыта и низком уровне образования избиратели всюду, кроме столиц, подавали голоса либо наобум, либо под влиянием агитаторов. Поэтому преобладание депутатов-социалистов означает лишь то, что их агитация была поставлена лучше, чем у прочих.
Кадеты
В Москве победили кадеты. За них было подано 21366 голосов, в то время как за октябристов лишь 9791 голос. «С нами народ! Разумейте, языцы, и покоряйтесь, яко с нами народ», – объявил Кизеветтер на партийном банкете, кощунственно перефразировав богослужебное песнопение. Поскольку оно тогда пелось каждое Рождество на благодарственном молебне по поводу победы над Наполеоном, а недавно тот же Кизеветтер написал так называемый «кадетский катехизис», то «Голос Москвы» не преминул выразить надежду, что когда-нибудь это лицо сочинит и покаянный канон. На самом деле, судя по итогам выборов, народ был скорее с левыми.
От Москвы прошла целая плеяда ярких кадетов – кн. П. Д. Долгоруков, А. А. Кизеветтер, блестящие В. А. Маклаков и Н. В. Тесленко. Не менее яркие лица прошли и от Петербурга – И. В. Гессен, бывший министр земледелия и землеустройства Н. Н. Кутлер, П. Б. Струве. В числе избранных оказался и от. Григорий Петров. Однако ввиду отбываемой им епитимьи в стенах Череменецкого монастыря священник поначалу не мог принять участие в работах Г. Думы. По указателю он уже числился не кадетом, а беспартийным. Вскоре покровители добились его освобождения. При первом появлении от. Петрова в зале заседаний депутаты дружно встали и приветствовали его рукоплесканиями. Знаменитый депутат не успел ни разу выступить с кафедры.
Отметим среди кадетов и С. Н. Булгакова, впоследствии известного священника и богослова. Уже по его глубоким речам в Г. Думе отчасти предугадывается его будущий путь – они всегда несколько в стороне от центра прений и с уклоном в нравственные вопросы. Порой Булгаков оговаривался, что высказывается не от фракции, а от собственного имени.
Маклаков, Струве, Булгаков и Челноков составили во фракции правое крыло – группу «черносотенных» кадетов. Маклаков вообще назвал себя «самым правым кадетом».
Эсеры
На левом фланге бросается в глаза фракция социалистов-революционеров. Ее образование в Г. Думе вызвало изумление и негодование умеренных кругов.
«Нигде, ни в одном парламенте мира, нет революционной фракции; у нас она существует и на дверях одной из комнат Таврического дворца красуется аншлаг, извещающий всех и каждого, что за этой дверью изготовляется революция».
«эти социалисты-революционеры караются за пределами Думы по 129 статье уголовного уложения, а здесь они являются законодателями», – отмечал Пуришкевич.
Впрочем, 13.III Председатель Совета министров великодушно отмежевал фракцию эсеров от социалистических и революционных партий, отметив, что «тут играет роль созвучие названий».
Для характеристики состава этой фракции любопытен эпизод, рассказанный Наумовым. От Самарской губ. в Думу был избран, среди прочих, кузнец Абрамов, «здоровенный, лохматый, неграмотный мужик с распухшей от пьянства и драки злобной физиономией». «И этакая скотина – туда же лезет в Г. Думу!» – возмутился один из друзей Наумова. Даже обычный опрос, устно проведенный губернским предводителем, – местожительство, профессия и т. д. – вызвал у новоиспеченного законодателя затруднение. «Ответы получались невнятные, больше слышалось какое-то мычание, и лишь услыхав заданный мной вопрос, к какой политической партии он принадлежит, косматая фигура Абрамова сразу ожила. Послышался немедленный и внятный ответ: "Бомбист!"».
Неудивительно, что Столыпин в частной беседе признался: «Говоря тривиально, в Думе сидят такие личности, которым хочется дать в морду».
Социал-демократы
Среди социал-демократов особенно выделялся 28-летний Г. А. Алексинский – единственный депутат от Петербурга, не принадлежавший к партии народной свободы. Будучи дворянином, Алексинский прошел от рабочей курии и считался большевиком. Образование этого члена Г. Думы справочник М. М. Боиовича описывает кратко, но красноречиво: «С перерывами учился в московском университете по историко-филологическому факультету. Несколько раз сидел в тюрьме. Государственный экзамен удалось выдержать только в 1904 г.». При этом до выборов Алексинский числился корректором типографии «Дело» – возможно, чтобы пройти в Думу от рабочих.
«Он был маленький, почти горбатый, с умными глазами и насмешливым выражением лица», а его пронзительный голос раздражал, «как звук пилы по железу». «Откуда оно такое взялось?» – прошептал волынский крестьянин Никончук, увидев Алексинского.
Крестьяне
Во II Думу прошло немало крестьян, которые, как и в предыдущий созыв, совершенно не годились на роль законодателей. После присяги некоторые расписались крестиками. Одним из немногих, участвовавших в думской деятельности, был Петроченко (Витебская губ.), бывший придворный почтальон.
Октябристы и умеренные
Эта группа объединила всех конституционалистов. В III Думе их пути разойдутся.
Монархисты
На правом фланге сидела группа, именовавшаяся «группой правых и монархистов». Здесь были мгновенно ставший знаменитым Пуришкевич и 29-летний талантливый Шульгин. Здесь невозможно было не заметить гр. Бобринского, по силе как его голоса, так и его пафоса (искреннего ли?).
31.III многие правые, в том числе гр. Бобринский, еп. Евлогий и др., вычеркнули свои имена из вывешенного в Круглом зале списка членов думы по фракциям. После этой операции в списке правых осталось всего 7 человек, остальные перешли в группу умеренных.
Духовенство
Тип священника-социалиста широко встречался и во II Думе. Даже во фракции эсеров мы видим от. Бриллиантова, однажды в кулуарах заявившего, что «в самом Евангелии можно найти оправдание террору». По справочнику эсером числится и от. К.Колокольников, однако согласно указателю он беспартийный. Среди же трудовиков были от. Архипов, от. Гриневич и от. Тихвинский (член Крестьянского союза).
Рясы духовенства чернели и на правом фланге, где поместились от. Якубович и от. Пирский, а также два архиерея – епископы Платон Чигиринский и Евлогий Люблинский. Благочестивые члены Г. Думы подходили к ним под благословение.

Кандидатура председателя Г. Думы
Кадеты решили провести в председатели Г. Думы Ф. А. Головина. Накануне выборов фракция партии народной свободы долго заседала, споря о председательской речи, точнее, о термине «конституция». Наконец, решили, что Головин скажет не «конституция», а «представительный строй».
У октябристов и умеренных был свой кандидат на это место – Н. А. Хомяков.
Левые партии не желали выдвигать своего кандидата отчасти потому, что не хотели, чтобы он в качестве председателя представлялся Монарху.

Безопасность в Таврическом дворце
Перед открытием Г. Думы II созыва председатель Совета министров распорядился усилить в Таврическом дворце меры предосторожности. Поэтому были устроены заборы и перегородки, позволяющие держать публику и журналистов на возможно дальнем расстоянии от министров. Опасаясь покушений в день открытия сессии, Столыпин приехал в Таврический дворец накануне и переночевал в пристроенном к помещению министерском павильоне.
Предосторожности не были чрезмерными. У эсеров существовал план убийства Столыпина в Таврическом дворце. Террорист, получивший это задание, посещал Г. Думу под именем итальянского журналиста Альбертини. К счастью, этот заговор был вовремя раскрыт.
Открытие Г. Думы II созыва (20.II)
Сессии обоих законодательных учреждений открылись в день, назначенный Именным Высочайшим указом правительствующему сенату при роспуске Думы, – 20.II.1907.
У публики на сей раз первое заседание не вызвало особого ажиотажа. У Таврического дворца стояла «обычная толпа любопытных» или даже не толпа, а «кучка».
В роскошном, ярко освещенном солнцем Екатерининском зале Таврического дворца собрались члены Г. Думы и Г. Совета, министры, репортеры и публика. В час пополудни началось молебствие, которое совершил митрополит Антоний в сослужении епископов Платона и Евлогия, архимандритов Дионисия и Мефодия и причта Исаакиевского собора. Был прочитан евангельский отрывок о том, что лучше исторгнуть один из соблазняющих членов, чтобы все тело не было ввержено в геенну. В проповеди митрополит Антоний провел сравнил новых депутатов с апостолом, избранным вместо Иуды, и закончил так: «Да будет предстоящая Дума Государственная, на которую весь народ смотрит с упованием, не шумливой и говорливой, но да будет она вдумчивой, думающей, разумной работницей. Да благословит Господь на такое святое дело!».
Как и в прошлый раз, на этом богослужении присутствовали не все члены Г. Думы. «Пока длится молебен и речь, депутаты собираются и беседуют кучками в зале», – писал сотрудник «Речи». Газета отмечала, что многие депутаты приехали лишь после молебна. Преосв.Евлогий вспоминал, что молились священники и крестьяне. «Остальные члены Думы не только не присоединились к молящимся, но вели себя так непринужденно, что можно было подумать – они нас не видят и не слышат. По зале продолжали сновать люди, кто-то, хлопая дверями, пробегал с бумагами в канцелярии, слышались разговоры; в конце зала, кажется, даже курили…». Однако, в отличие от первой Думы, здесь нашлись лица, потребовавшие после молебна исполнить народный гимн. Его пение было покрыто криками «ура».
После молебна все прошли в зал заседаний. Первую скамью правых заняли епископы Платон и Евлогий. Столыпин и другие министры спустились из министерской ложи и подошли к ним под благословение.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71540281?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
  • Добавить отзыв
Октябрический режим. Том 1 Яна Седова

Яна Седова

Тип: электронная книга

Жанр: История России

Язык: на русском языке

Стоимость: 399.00 ₽

Издательство: Автор

Дата публикации: 15.01.2025

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Книга включает обзор важнейших законопроектов и запросов, рассмотренных Государственной думой Российской империи в 1906-1911 гг. Наиболее важные законопроекты рассмотрены с точностью до отдельных статей и поправок. Также рассмотрены ход бюджетных прений, тактические приемы фракций, бытовые подробности жизни депутатов (парламентские дуэли, скандалы, курьезы, карикатуры, эпиграммы). Книга адресована историкам, преподавателям и всем, интересующимся русской историей.