Кабул – Кавказ

Кабул – Кавказ
Виталий Леонидович Волков
Век смертника #1Выбор Андрея Фурсова
2000 год. Четыре опытных диверсанта из Афганистана стремятся через Кавказ и Москву попасть в Германию. У них одна цель – совершить в Германии теракт такого масштаба, какого еще не видел мир. Они намерены шесть лет готовить взрыв на стадионе Кельна, во время одной из игр чемпионата мира по футболу. Московский писатель Балашов никогда не писал ни о террористах, ни о войне. Его герои – из среды советских интеллигентов восьмидесятых годов, потерявшихся в российских девяностых. Неожиданно он получает выгодное предложение – написать книгу о советско-афганской войне. И перед ним отворяется дверь в мир новых для него людей, а линия его жизни пересекает путь диверсантов.
Роман «Кабул – Кавказ» был закончен летом 2001 года, за несколько недель до теракта 11 сентября. Это – не детектив, не триллер. В начале 2000-х критики назвали его романом-взрывом. Тогда они сравнивали его то с антивоенными романами Ремарка, то с книгами-расследованиями Форсайта, а то и с эпосом «Война и мир» Льва Толстого. На самом деле «Кабул – Кавказ» – первая книга трилогии «Век смертника», жанр которой, по крайней мере в русской прозе, еще не получил своего названия. Вторую часть романа, продолжающую историю героев «Кабул – Кавказа», издательство «Вече» также готовит к первому изданию.

Виталий Волков
Кабул – Кавказ

Автор выражает глубокую признательность Е. Айзенберг, В. Бабенко, И. Балашову, В. Ковалеву, К. Коневу, С. Серебряковой, М. Янюк за поддержку при написании книги, сердечно благодарит В. Лукова и Я. Семонова за разностороннюю помощь при работе над историческим материалом, а также отмечает особую роль в создании книги Л. Королькова.

Выбор Андрея Фурсова


© Волков В.Л., 2024
© ООО «Издательство «Вече», 2024

Автор считает необходимым заметить, что при создании книги использован значительный документальный материал, полученный во многом из закрытых источников, однако ее содержание – это не всегда строгое следование фактам, а художественная их обработка. Поэтому как бы ни напоминали некоторые персонажи своих прототипов, читатель не должен поспешно отождествлять книжную реальность с исторической и принимать определенную близость за полное тождество. Задача автора – не калька прошлого, а видение будущего.

Предисловие
Мир, будучи единым целым, существует в большом числе туннелей реальности – как пространственных, так и временны?х. Иногда они идут параллельно, иногда пересекаются, создавая причудливые комбинации. Блестящий роман Виталия Волкова – о таких пересечениях: 1979 год и 2000 год; Россия, Афганистан, Кавказ, Германия. «Кабул – Кавказ» – это, на мой взгляд, философско-исторический роман в виде политического триллера и детектива. Как пишет сам автор, «исторический роман, написанный не в камне, а в слове, это детектив, прожитый в иллюзии объектива». Такой роман может написать только человек «внимательный к шорохам жизни» (я бы назвал это «формулой Волкова»).
Если переплавить всё богатство сюжетных ходов и материала «Кабул – Кавказ», то, прежде всего, это книга о том, как события в далёкой бедной периферийной стране, пусть даже лорд Керзон и назвал её «капитанским мостиком Азии», способны запустить цепь событий глобального масштаба и ударить по тем, кто выковал первое звено этой цепи – «Ступай, отравленная сталь, по назначенью» («Гамлет» в пастернаковском переводе). Причём, назначенье – не только СССР/Россия и Афганистан, но и мир в целом. В борьбе за «кольцо власти» над одной отдельно взятой страной, за её ресурсы (включая наркотрафик) генералы и политики ведущих стран мира влезли в Афганистан, и на первых порах казалось, все – Питовранов, де Маранш, Буш-старший и другие – выиграли, победили. Однако, как заметил по другому поводу поэт Наум Коржавин, «но их бедой была победа, за ней открылась пустота».
1979 год был одним из поворотно-судьбоносных годов ХХ века. Именно тогда окончательно восторжествовала запущенная Западом деградационно-деструктивная динамика, сначала проявившаяся на периферии, затем обернувшаяся разрушением СССР и в конечном счёте убившая сам Запад, превратив его в ублюдочное образование «Постзапад». Бездумные игры (в духе безумного dance macabre толкиеновского Голлума над Расщелиной Судьбы) на варварской периферии, будь таковая Римской и Британской империей или СССР и США, как правило, заканчиваются плохо: сначала варваризацией, а затем разрушением самих империй, даже если формально они назывались республиками. На примере США Чалмерс Джонсон, специалист по Японии и контрпартизанской войне, прекрасно показал это в своей трилогии-бестселлере («Отдача. Цена и последствия американской империи», «Печали империи. Милитаризм, секретность и конец республики», «Немезида. Последние дни американской республики»[1 - Johnson Ch. Blowback: The Costs and Consequences of American Empire. N.Y.: TimeWarner, 2000; The Sorrows of Empire. Militarism, Secrecy and the End of Republic. N.Y.: Verso, 2001; Nemesis. The Last Days of American Republic. N.Y.: Metropolitan books, 2006.]).
Книга Виталия Волкова – не только о политике и новой Большой игре, она о людях с их страстями: о любви и ненависти, о геройстве и подлости, о чести и предательстве, о профессионализме и о системно обусловленных бездарности и низости. Эти люди действуют в условиях наступающего безвременья, вынужденно становясь имперскими структурами (нередко в одном лице) вопреки всё более безвольной империи. Лишившись имперской «скорлупы», они оказываются один на один с Историей, причём порой в положении социальных или, если угодно, геоисторических ассенизаторов. Роман и об этом.
Он вообще обо многом, в частности, о времени как таковом. Недаром в книге есть строки о том, что Родина – это детство, т. е. прошлое время по определению. Но время может свёртываться Листом Мёбиуса, и прошлое оборачивается настоящим, архаика – футуризмом. В романе, помимо прочего, автор чётко фиксирует черты наступающего футуроархаического мира, который едва ли вызывает у него личную симпатию. Кстати, во многих отношениях, как это и должно быть с большой литературой, роман Виталия Волкова – очень личная книга.
Я прочёл его взахлёб. Рекомендую всем.
Андрей Фурсов

Свобода для истории есть только выражение неизвестного остатка от того, что мы знаем о законах жизни человека.
Лев Толстой «Война и мир»

От автора
«Кабул – Кавказ» был закончен мной летом 2001 года. Тогда же он оказался в одном из московских издательств как самостоятельная книга, хотя, по замыслу, это была лишь первая часть большой работы «Век смертника». Да, наступал новый век, и его хребет уже проступал сквозь натянутую кожу уходящей натуры. Моим героям – писателю Балашову, журналистам Логинову и Войтович, старому спецназовцу Миронову – выпало на долю прощупать своими судьбами его хрящи и поспорить между собой, кто из них станет героем своего, а кто – нового, подступившего времени. 2000 год. Еще наяву не случилось колоссального теракта 11 сентября 2001 года, а им уже предстоит предотвратить большую, похожую беду, которой террористы задумали оглушить Европу в 2006 году. История своим долгим вдохом втягивает Балашова и его знакомых в свое чрево.
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки,
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки.
    О. Мандельштам
Справится ли писатель с мировоззренческим заданием – распознать свое место в утерянном строю строк, которые могут изменить мир? Захочет ли строптивый журналист, которого сегодня, в 2023 году, при первом знакомстве иной коллега назвал бы либералом, помогать ветерану КГБ СССР? Хватит ли верности новому государству у старого пенсионера и его товарищей-спецназовцев, получивших посвящение в особый рыцарский орден, которого больше нет? Да и хватит ли у Андрея Андреевича Миронова сил? Ведь из своих чертогов выбрался и зовет на схватку сам Змей Горыныч, злой гений террора!
В середине 2000-х я дописал всю книгу «Век смертника». Вернее, я счел, что закончил ее. В тексте, отразившем мой замысел, была поставлена точка. Действие закончилось в 2006 году. Новый век обрел свою инерцию. Моих героев разбросало по миру. Хотя разбросало ли? Разве случайным образом разводит по полюсам магнитное поле намагниченные частицы?
И вот 2023 год. Эти строки я пишу в июле. Кто-то из моих персонажей изрядно повзрослел, кто-то состарился, кого-то уже нет. Или иначе: кто-то отстал от времени, кто-то должен снова одолеть время, убедить меня, что он – его герой. Нет, не так. Он может помочь мне понять, кто есть новый герой. «Герой нашего времени». Ведь я не знаю, что будет завтра. Идет смута. Та мировая и внутрироссийская смута, о которой спорили и которой хотели избежать мои написанные пером люди из «Кабул – Кавказа». Из «Века смертника». Что будет с ними? Что останется после победы? Проклятые вопросы. Ведь нынче такие чудища выползли из чащи, что Змей Горыныч рядом с ними – безобидный ящер. У этих поди сперва разбери, где голова, а где… хвост! И отчего-то все равно было не очень страшно за то, что «будет с родиной и с нами».
Но накануне по российскому ТВ я посмотрел передачу. В ней знаменитые люди, тренеры чемпионов и звезд, рассказывали о своих тренерах и учителях. Один – о великой балерине, которая, будучи очень старым человеком, сказала своему ученику, указав на уборщицу, которая лет на двадцать была младше: «Гляди, какой божий одуванчик!» А встретив насмешливый взгляд воспитанника, мол: «А вы-то!», шепнула ему на ухо: «А нас не сдуешь». Другая – о том, как от нее все отказывались, а одна – взяла и сказала всего-то лишь расправить плечи и глядеть не вниз, на тонкий холодный лед, под себя, а в бесконечное теплое небо, наверх. И гадкий утенок стала чемпионкой. Звезда хирургии, кардиолог, вспомнил о своем учителе, который слышал чужое сердце ухом. Дама в шляпе, воспитавшая десяток олимпийских золотых девочек, отточенным грифелем указательного пальца описала двоих своих наставниц – танцовщиц прошлого века, в котором у женщины иначе выгибалась стопа и профиль носа был неповторим. И только один гость, молодой благообразный ректор одного из лучших технических вузов, специалист по вычислительным машинам, на вопрос об учителях не назвал ни одного по имени. Вот тут мне стало не по себе. Неужели история имен заканчивается на цифре, и что, если в поле, расчищенном косарями победы, не останется колосков с зернами памяти имен тех, кто на нем сеял? Вот тогда – конец. И я решил, что мой роман еще не закончен. Слово может одолеть, приручить цифру. Слово на моем родном языке обязано очертить тот круг, за который не должно переступить забвение. Прошлое не симметрично будущему. Но подобно ему. Мера подобия – это мы, наши мысли, чувства. Слова, образы. И вот мои герои снова должны взяться за свое дело – ткать ту целокупную правду, которая суть связь между явленным и неявленным. Как за свое дело берутся поэты, чтобы вернуть значения словам и предметам…[2 - Недословный пересказ строк из стихотворения Н. Матвеевой «Поэзия».]
Да, снова время героев. Не персонажей. Время разных героев. Тех людей, которые нелинейной связью скреплены с движительным механизмом истории. Скорее всего, в новой книге им предстоит действовать во времени, отсчитанном от середины августа 2021 года, из географической точки, имеющей знакомое и знаковое название – Кабул. Оттуда вместе с убегающими от талибов американскими летучими кораблями начался отсчет нового периода их, героев, жизни. Кабул – Донбасс? Или Кабул – Варшава? А если Кабул – Ташкент? Или?
Но вернусь к началу. К вот этой первой книге, названной «Кабул – Кавказ». В ней много персонажей, действующих в двух временных пластах. Начало их действий – Афганистан 2000 года. Хотя можно рассудить и иначе, – это тот же Афганистан, но 1979 года – года ввода туда советских войск. На путях героев – и Мазари-Шариф, и Москва, и Душанбе, и Кельн, и Нью-Йорк, и, и, и… (Поэтому я решил предложить читателю то, что делают авторы пьес, – перечень основных персонажей, с указанием того, в каком времени они действуют.) И, глядя из сегодняшнего дня на написанное тогда, готовясь взяться за завершение всего большого романа, я испытываю благодарность к ним – к моим главным действующим лицам. Они, порой упрямясь, сопротивляясь моим желаниям, порой, напротив, послушно следуя моей воле, а иногда и ведя меня за собой, помогли мне подготовить себя к перипетиям и баталиям сегодняшнего дня, к пониманию того, какими разными руками сплетается целокупная правда и целокупная русская история.
г. Владимир, июль 2023 г.

…Когда мы выбрались из обширного рыбьего желудка, то выяснилось, что мы составляем флотилию в тридцать пять судов всех национальностей. Наши мачты мы так и оставили торчать в пасти чудовища, чтобы предохранить других мореплавателей от страшной участи быть ввергнутыми в бездну тьмы и грязи.
    Готфрид Август Бюргер, Рудольф Эрих Распе «Приключения барона Мюнхгаузена»

2000 год. Афганистан[3 - Даты событий по возможности восстановлены автором с тем большей тщательностью, чем ближе сами события к дню сегодняшнему, а, вернее, к самой точке исторической бифуркации.]

Одноглазый Джудда
Группа отправлялась с базы в Мазари-Шарифе. Оружия не брали, так что два иностранца снова остались недовольны. Не могут без стали чеченцы. Молодые, смелые. Сухие, что порох. Как и все молодцы из чеченского отряда, что перевели из Кундуза в тренировочный лагерь Мазари-Шарифа. И такие же чужие, заносчивые. Особняком держатся, волчата, на пуштунов свысока поглядывают, а уж на наемников из Африки – и подавно. Света в них нету, того света, что в воине мусульманского братства дороже удали и уменья.
Потому командир группы, Черный Саат, был рад, узнав, что два чеченца пройдут с ним лишь до своей горной страны, а затем пути их разойдутся. Чужакам будет чем заняться на родине, а его афганцам предстоит еще дальняя лента-дорога. Афганцы у Саата все тертые, стреляные, земной жизнью успокоенные. Безумцы-фанатики, что вились вокруг Сабаты и Омана, были в коротком кинжальном бою хороши, но для долгого дела негодны. Иорданцев, саудовцев, йеменцев да алжирцев, во множестве прибывавших в лагерь, Саат не очень-то понимал – вроде бы за веру приехали сражаться, а вроде бы и за деньги. Торгуются, как на базаре, барыши обсуждают. Торговля – дело Аллаху угодное, спору нет, но для того ей и место другое отведено. Нет, Черный Саат предпочитал для серьезных походов «стариков» своего старшего брата Джудды, тех, кто пришел еще из моджахеддинов, протянул на себе годы войны с Советами. Этим побрякушек стальных да кумару не нужно, эти самим духом войны пропитаны, что хорошее мясо баранье – арчовым дымком.
– Не кинут нас там, как логово свое учуют? – Черный Саат все-таки не удержался от вопроса Джудде, руководившему военным делом во всем лагере.
Джудда был одноглаз, но своим единственным кошачьим глазом умел выражать тончайшие оттенки собственного отношения к говорящему. Если хотел, конечно. Черный Саат уже понял ответ по дальнему фонарику, вспыхнувшему в зрачке.
– Чеченский воин – умный воин. Не зверь, чтобы в логово рваться… А если глупый окажется, то у каждого ишака хвост имеется.
Черный Саат знал про хвост. Отважные чеченцы не слишком переживали за свою жизнь да и за жизнь родственников – что ж, Аллах взял, Аллах отнял, – но зато о поступающем им на банковские счета жалованье весьма беспокоились. Так что Джудда знал, как, кого и когда хватать за хвост, а потому Джудду даже чеченские бойцы уважали и опасались. За авторитетного человека держали его и в Кандагаре, и сам Мухаммад Омар, духовный лидер талибов, приезжал посмотреть образцовый лагерь в Шарифе. Но Черный-то Саат знал, что уважение – уважением, а смотрела голова «Талибана» на его брата подозрительным косым глазом, поскольку воевать-то он за них воевал, и хорошо воевал, дай Аллах каждому, но человеком был, как ни поверни, сторонним, тоже еще из «старых», и пришел к ним не сам, а с Зией Ханом Назари. С могущественным, великим воином джихада Назари, от которого политики в Кандагаре, наверное, и рады были бы избавиться, да не могли – ведь тогда Аллах разотрет их в пыль и развеет эту пыль по горячему ветру. Разотрет и развеет руками простых дехкан.
Сизый вечерний туман уже поднимался в горах, духота спала, пришла пора прощаться.
– Иди, брат, – сказал Джудда, положив сухую черную ладонь на грудь Черному Саату, – долго теперь вот так не обнимемся. Но я буду видеть тебя.
– Как? – насторожился Черный Саат. Его особое задание предусматривало полную автономность в течение целых шести лет, а связь с базой – только по объявлениям в газетах. Потому и отправлял Джудда во главе маленькой группы не кого-нибудь другого из проверенных людей, даже не Керима-Пустынника, а самого брата.
– Через небо. Небо – это зеркало. Если смотреть внимательно, то в отраженном им свете можно все разглядеть. Все, что тебе увидеть надо.
– А ночью, брат?
– И ночью. Ночью даже лучше. Только ночью все миряне фиолетовым светятся. Как в прицеле ночного видения. Молиться за тебя буду, Саати, Аллаха за тебя просить, за дело наше. Благое дело.
Глухой низкой ночью группа перешла Пяндж и, минуя российский пограничный кордон, уже к утру обошла поселок Московский и вышла на дорогу через Курган-Тюбе. Погранцы, похоже, прорыв зевнули вчистую, клюнув на «подставку» Одноглазого Джудды, пославшего через другой, просвеченный уже брод двух наркокурьеров с хорошим кушем – русские их и слопали охотно.
– Легко прошли, – сказал Саату чеченец по имени Темирбулат. Имя было длинное, неудобно произносимое, так что парня звали просто Рус. И коротко, и точно – был он вовсе не черен, а светел, в рыжинку, и по-русски пел чище любого шуравушки.
– Не говори гоп, – одернул Руса его хмурый щетинистый товарищ, и шедший поблизости Карат, тельник Черного Саата, одобрительно покачал головой – рано радоваться, рано. Лучше на Пяндже попасться, чем в глубине таджикской земли. Что верно, то верно. Возьмут на границе, без оружия, без кумара – тут отбиться легко. А что, золото, мол, мыли, да и забрели по неведению. Да вот они, наши лопаты… Десять лун от силы просидишь в темной, да и откинут тебя русские обратно. Разве что в брюхо да по почкам прикладом ткнут. Вот коль со стволами или с маком возьмут – тут дело другое. Так на то и шли налегке.
Ну, а если в Душанбе или еще где таджики прихватят, «менты» ихние – племя у них такое хищное, говорят, завелось, – тоже дело нехитрое. Есть верное средство, баксом называется. Действует моментально и без осечек. Потому и прав Карат – главное здесь, в приграничье, на русских не сесть.
По дороге катил грузовик. «Может, повезет?» – предложил хмурый чеченец Азамат. План у Саата был другой – разбиться на две группы по трое и ловить легковушки до самого Душанбе. Там и встретиться. Большая компания – большой риск. Но если уж грузовик сам собой из пыли к ним вынырнул, то не стоит отказываться. Может, это Аллах руку помощи протягивает, может, слышит он молитвы одноглазого брата?
– Бра-атан, платим полярные. В город во как нужно, у кума день рождения, – лихо забрасывал Рус.
– Сколько это выйдет по-вашему – полярные? В денежно-вещевом выражении? – Водила, тоже молодой парень, «мулат», не чистокровка-таджик, важно откинулся на сиденье.
– Полярные – это полярные. Хорошо будет. Я не фраер, а ты не «мерс». Двадцать баксов.
– Ха! Здесь чтоб только вас, красавцев, растаможить, мне вдвое отдать придется. Веселый. Шесть кумов таких нехилых, рыла во какие. Пятьдесят!
– Какие рыла, ай! Стариков не уважаешь! Сорок!
Саат подался вперед, желая побудить Руса к сговорчивости – нашел место базар на дороге устраивать. Что такое пятьдесят долларов за грузовик до столицы! Опять прав был Карат, когда говорил: не правильные они мусульмане, эти чеченцы. Гордыня их душит. Гордыня дороже дела. Как ни совершай намаз, далеки они от Аллаха. Заберет, отберет Аллах у них сейчас грузовик, отнимет свою руку дарящую.
Однако шофер, напротив, распался в улыбку, словно своего признал:
– Покатили. Загружайтесь в кузов, родственники. А все-таки рожи у вас, мужики, такие, будто на похороны вы торопитесь, а не на именины. А?
С шофером повезло. Военных не было, а менты в округе его знали, и лишь уже ближе к Душанбе один пузан остановил машину и долго расхаживал вокруг нее с важным видом, как козел вокруг жерди. Автоматом водил – туда-сюда, туда-сюда. Словно принюхивался.
– Если прицепится, скажи, рабочих с Московской заставы везешь, – прошептал чеченец водиле, – быстрей отстанет. А то как полезет в ксивы вчитываться.
– А что, они у вас по-еврейски написаны? Не разобрать? – прищурился шофер.
– Они у нас хоть какие. Ему не один моржовый? Деньги-то у нас самые натуральные, русские… – Рус показал парню зеленую купюру.
– Так, может, накинешь ему десяточку? Быстрей разъедемся по краям света. Они же здесь не прицепливаются, а прицениваются.
Рус порадовался предусмотрительности Черного Саата, после перехода границы разделившего меж своими людьми мелкие деньги.
– Бери. Только чтоб быстро. А то знаю я этих. Им палец, а они руку.
– Эй, Хаматыч, – бодро крикнул менту шофер, получив червонец. Он выскочил наружу и протянул тому руки.
– А, дорогой, не признал, не признал. Видишь, стекло лобовое в пыли у тебя, а номер грязью забрызган. Не признал, дорогой, – улыбался, шагая навстречу, мент.
– Ну, дорогой, здравствуй тебе.
Мужчины поручкались, потом обнялись. Перекинулись несколькими словами, после чего шофер вернулся.
– Все, теперь до столицы без тормозов доедем, – сообщил он Русу и хмыкнул, глядя в зеркало на удаляющуюся глиняную фигурку милиционера. – Стекло ему, видишь ли, пыльное. Шакал.
– Деньги где? – буркнул Рус.
– Где, где! У него в лапе, как морковь в бабе.
– Когда успел?
– Здрасьте пожалуйста. Зачем, думаешь, завели в Азии порядок руки жать? Вот спросишь тоже.
Шофер как в воду глядел – до Душанбе добрались без остановок. Но все равно Рус отдал парню не сорок, а тридцать долларов.
– Ты еще всех своих кунаков на дорогу выведи. Может, у тебя семья – весь МВД ваш таджикский, а нам их кормить, да? Давай, брат, давай, меру знай, лишнее просишь.
– А как с полярными быть? Сам обещал, я тебя за язык не тянул!
– Так вот они, полярные. А сорок – это тебе не полярные, это космические.
Черный Саат опять хотел вмешаться, но шофер, вместо того чтобы затеять скандал, снова хохотнул и хлопнул чеченца по плечу:
– Во, достойный мужчина, уважаю.
И все равно, хоть и вышло с шофером как нельзя лучше, но Саата раздражала чужая, прямолинейная и мелочная хитрость, не нравилась эта манера называть незнакомых, встречных неверных братьями. Брат – это брат. Это кровь. Это больше чем кровь, это одно начало, один конец. Потому что все должно вернуться в свое начало. И не надо путь свой усыпать словами звонкими, но лишними. Их надо беречь пуще денег. Даже для дела. Потому что сложно и связно устроен мир, как петляющая мозаика на минарете, и кто знает, как еще отзовется сказанное слово, какую подставит ловушку незадачливому путнику-человеку. Так считал Черный Саат, так же считал его тельник, его тень Карат, так же считали четверо других афганцев, перешедших на территорию врага. Вот потому-то Черный Саат рад был тому, что идти им вместе с Русом и Азаматом еще недолго. До Астрахани.

2000 год. Россия

Афганцы и чеченцы
В Ташкенте люди Черного Саата отдохнули. После многолетнего кочевого быта, когда легкие привыкают дышать воздухом, ионизированным напряжением войны – войны, стелющейся по перевалам, долинам, кустарникам, прячущейся в пещерах и кишлаках, выползающей из ночных городских подвалов и пустырей, – мирный большой Ташкент, его мужчины, странные, неопасные мужчины, будто затупленные обеденные ножи, его женщины, плывущие по улицам, странные смеющиеся женщины, его стаи бродячих собак, его запах, запах мира, который узнаешь только по отсутствию духа войны, – все это сперва напугало даже пришельцев, но потом омыло, словно мягкой теплой водой.
В Душанбе все-таки было другое, более близкое, острое, что ли. А тут жизнь – как расколотая спелая дыня. Вот я, мякоть, бери! Три дня пришлось обвыкаться в этой сладкой мякоти, жутко было потаять в ней, как сахар, и исчезнуть навсегда, но ничего, справились.
– Вот не повезло Оману и его ребятам, – поделился с Каратом Саат.
Оман ушел несколькими днями раньше, но путь его лежал, судя по словам старшего брата, не через Ташкент, а совсем другой петлистой нитью.
– Кто скажет, кому на этом свете повезло… – возвел глаза к небу Карат.
Черный Саат посмотрел на его руку с розовыми культяшками вместо двух пальцев. Карат знал, что говорил. Когда в Черном ущелье ему гранатой оторвало пальцы и закинуло взрывной волной за камень, его товарищи, наверное, тоже решили – не повезло, а вот когда затем их всех на ослиной тропе накрыла русская десантура, уже Карат, добравшись ночью один до лагеря, возвел молитву Аллаху за эту гранату, за подарок его счастливой судьбы. После того – восемь лет, и ни царапины. Хвала Аллаху.
– Везунчик, – подал голос Мухаммед, седой маленький человек, похожий на профессора. Профессором он, правда, не был, но в былые годы выучился в Союзе на инженера, а потом, во время войны, еще год учительствовал в пешаварских лагерях Назари, занимаясь с учениками, помимо взрывного дела, естественными науками и русским языком.
Профессор не терпел Омана, о котором упомянул Черный Саат. Оман, пришедший к ним наемником из Йемена, был жесток, неоправданно жесток – так считал Мухаммед, памятуя о том, как йеменец нарезал ремни из кожи на спинах пленных, взятых в боях за Кабул. Но смелый, дерзкий, что сам дьявол.
– Везунчик Оман. Я уже в третий раз хожу, а он все отдыхает.
– Ты взрывник, ты у нас на вес золота. А он в Каргиле наработался. Самому их Будде, люди говорят, костью там в горле встал. – Карат не разделял неприязни Профессора к отважному йеменцу. – Мы ползаем, а он летает. Разница.
– Оман раньше нашего отправился, – сказал Черный Саат и пожалел выпущенного слова. Даже со своими нечего языком молоть, а тут при чеченцах. Мало ли, как оно дальше обернется.
– А правду сказывают люди, что их Будда муллой по всем странам походил и у нас в Бактрии остановился? А потом его шайтан смутил, и он в Индию отправился? – спросил Карат.
– Кто сказывал, селянин? – Мухаммед часто называл Карата селянином. По его мнению, тот был человек темный, небыстрый, задумчивый, что-то все время высматривающий в земле и небе – мину или Бога, непонятно. То каких-то драконов помянет, то вот Будду, а то где-то про клоны прослышит, заинтересуется, идеями делится – мол, а нельзя ли готовое мясо размножать, чтобы овец да баранов не таскать за собой?
– Так кто сказывал, селянин?
– Абдул.
– Глупец твой Абдул. У него если что великое, то из Бактрии.
– Глупец-то глупец, а про подземную машину верно сказал. Сам Джудда потом говорил – неверные такого червя размером с дом сделали, что под землей ходы роет, по которым поезда ходят. И еще говорил Джудда, что мы у германцев такие купим и будем под границей туннель прокладывать…
«Под границей. Все под границей…» Мухаммед уже привык к войне, но все же едкая ее гарь не загасила его детской тяги складывать ладошки ковшиком и строить, строить башни из песка и глины, или прорывать канальцы для мечты-воды. Это он в Ташкенте понял. Когда-нибудь кончится и на этой земле война, и тогда большой, как врет Карат, с дом ростом, стальной крот примется грызть грунт для мирных туннелей, для кяризов, погубленных живыми человеческими руками, для арыков и рек. Разве угодна Аллаху вечная война? Разве только лишь кровью может очиститься душа правоверного? Зачем звать тысячи молодых людей так рано к себе на небо, не дав времени познать назначение труда на земле? Для чего-то дана ведь им и потная земная мирная жизнь, для чего-то раскрыта им дышащая нектаром этого земного мира спелая дыня Ташкента? Или только для искуса, для проверки на истинную веру, как толкуют Коран их муллы? И разве не должен наступить мир после новой большой войны, после большого очищающего взрыва, ради которого они, старые и битые, отправились на другой край земли? Он, Мухаммед, этот шлак двадцатилетней фабрики убийства, только ради мира готов был привести в действие могучий взрывной механизм. Пусть ужаснутся и прозреют те, кто еще способен прозреть! Так считал он, так, наверное, думал и Керим-Пустынник. Но делиться своими мыслями при Черном Саате не желал Профессор, мастер взрывного дела.
Из Ташкента двинулись в Астрахань. Там афганцам было уже не так спокойно, как в Ташкенте. Гнездилась в волжанах суета, забота, и взгляды они бросали цепкие, как репей, и речь вокруг казалась вся с подковырцем да с вызовом. Хотя рыба в Астрахани знатная, поразила правоверных рыба. Чешуя прозрачная, изнутри золотом светится, плавники большие, острые. От чего только такая рыба чудесная таким вот кривым да косым людям дается? Вот тоже странное племя – рыбаки.
Не успели добраться до Астрахани, как пошли проблемы. Несколько раз проверяли документы, особенно полюбились ментам чеченцы. Но это пустое – документы им на руки дали справные. Только раз денег забрали, или, как говорил Азамат, срубили. Странный, странный народ – деньги свои деревянными называют и потом ходят их рубить.
– Не беспокойся, Черный Саат, нервы береги. Люди в синих халатах плохого нам не сделают. Безвредные они, потому что очень деньги любят. Даже и деревянные. А уж с зелеными русских в России бояться вообще нечего, – объяснял Рус в ответ на слова Саата, что нечего ему да Азамату по городу мелькать без дела. Поостеречься надо? Дудки. Саат других русских помнил еще. Совсем других. Что с этими жизнь сделала… Те, правда, не в синих мундирах были. Нет, зря Саат опасаться не станет, чутье у него. Вот и чеченцы – не напрасно он брата спрашивал, нельзя ли без них обойтись в дороге: чем ближе к родным местам, тем больше они обособились, хозяевами себя почувствовали. Была б его воля, убрал бы он их из дела. Хоть сейчас бы убрал, пока беды не вышло. Ножиком, тихо. Но нельзя – на важного, нужного человека в Назрани они должны вывести Черного Саата. Они здесь – как рыбы в море. Вот такие же, с плавниками, с черными, глубокими и пустыми, как стреляные гильзы, глазницами…
Чеченцы в Астрахани вели себя самостоятельно. По стволу притащили, да не просто по стволу – по «макарову». И смеются, безумцы: как, мол, говорят, не взять, коль само в руки просится? Такие они здесь лихие воины.
– Да ты не гоношись, Черный Саат, все одно уходим. Ты в своем Афгане за таким стволом, небось, год по горам, как макака, лазил? А с большими деньгами как без оружия идти? Ты раскинь мозгами, командир-афганец!
– Если руки нечем занять, играйтесь пока, Аллах с вами. Но уходить будете – оставите. К оружию как раз мозги полагаются, а тебе их мать вложить позабыла, Азамат. И не гавкать здесь про афганцев, мы по бумагам все одинаковые, – вышел из себя Черный Саат.
Азамат блеснул в ответ золотом зубов, ухмыльнулся недоброй гримасой и лишь крепче сжал бурую шершавую рукоять такой же бурой и шершавой ладонью.
– Ты, черно… Ты, Черный Саат, на своей земле своими нукерами погоняй, а у нас свой указ! – взорвался Рус, наскочил на афганца, взмахнул руками с угрозой, пальцы, как перья птичьи, взлетели.
Чудом не дошло до стычки, едва не сверкнуло молнией, метнувшись из рукава Карата, быстрое меткое острие, едва не пронзило горло чеченца, но подал свой скрипучий, как мельничный жернов, голос самый старший в группе, Керим-Пустынник.
– Указ у нас всех один. У всех один. А ты, чеченец молодой, пьяный ходишь, девок водишь срамных, не слушаешь, что седые скажут. А ты слушай – дело общее скуем, потом пали. Пугай мальчишек горным эхом, – сказал Керим, даже не пошевелившись, так и сидя бездвижно на своей циновке.
– Уйми кровь, Темирбулат, – вняв Пустыннику, успокоил товарища и Азамат, – удаву не понять тигра. Но дело – делом, подкуем коня, а там помчимся, брат.
Уйдя в свою комнатушку, Азамат с Русом еще долго переговаривались гортанными голосами на своем родном, не ведомом афганцам языке.
– Горячий народ, горячий. Хорошие воины. Как кипяток кровь бурлит. Издали слышно, – сказал Керим-Пустынник. Лицо его было похоже на серый, плоский и гладкий камень, оставленный на суше морской стихией, отступившей тысячу лет назад, и покрывшийся под солнцем мелкой, едва заметной паутиной трещинок и соляных отложений.
«Что-то ты знаешь о жизни, чего не знаю я… – С тревогой и почтением всматривался Черный Саат в этот камень. – Иначе где ты берешь свой покой, где черпаешь бездвижную силу? Почему не тащишь из-за пояса свой длинный смертоносный шнур, не менее быстрый, чем нож Карата? Откуда знаешь, что услышат твой голос эти чужие воины, выплавленные из иного, горячего сплава? Нет, Керим, опасны они, скорее, скорее надо их отправлять. Вместе с тобой – если судьба сама за меня эти кости бросила».
Саат долго не мог решить, кого послать с чеченцами в Назрань, к нужному человеку по имени Большой Ингуш, а вот теперь понял – пойдет не Карат, не Мухаммед, пойдет Пустынник. Надо быстрее им в путь – пока не обжег кипяток гортани.
Как только новые надежные дорожные бумаги с фотографиями постриженных по-свежему путников были готовы, трое двинулись в дорогу.
– Что ж тебя, старик, в ходоки записали, а сами сидеть остались, как волки в логове? Сам нам пел – старость, старость, уважение, а вот тебе и уважение. Выходит, геморрой тебе лечат вместо уважения, – цеплялся к афганцу Рус, но Керим не знал, что значит по-русски геморрой. В языке этом он не ощущал своей силы. Так и молчал, и спутники привыкли к его безмолвию, даже, казалось, замечать перестали. Чудной старик, мяса не ест, пива-водки не пьет, где только здоровье теплится?
По Калмыкии на машине проехали, напылили, а там все больше ногами, до самой Назрани. Хоть и горячие воины, а на блокпосты лишний раз зачем нарываться?..

Керим-пустынник
Кериму-Пустыннику приглянулась калмыцкая степь – словно вот она вроде и степь, жара да сушь кругом, а обожди еще совсем немного, ну, лет сто или двести, и прорвется сквозь эти сизые да розовые покровы, попрет из земли диковинными тропиками новая яркая жизнь. Надоело ему жить в пустыне. Скучно. Хочется, чтобы разродилась, наконец, добрым злаком, спелым плодом немощная трава человеческая. Вот говорят, молодость – желание, а седая борода – привычка… Нет, настоящие желания только в пожившем теле рождаются. Выношены они, вымолены долгим общением с небом.
– Старик, что ж ты все бормочешь да бормочешь? Молишься? – дивился Азамат на Пустынника. Этот чужой молчун, исполненный сухой силы и достоинства, вызывал в нем уважение. Пешком столько протопал, что и не всякому мужчине в соку под силу будет. И все шепчет про себя, вроде как песню напевает.
– Ты скажи мне, старик, вот ты что у Аллаха просишь? Скажи, я ведь уже какой год за дело истинное воюю, а просить у него боюсь – что ни попрошу, все наперекор мне выходит. Объясни мне, старик. За мать, за отца просил – умерли они, за брата стал молитвы слать – он русским под пулю попал, один из всего отряда. Просил Аллаха мой дом сохранить – до самой земли уровняли. И победы – победы никак не дает. На чужой земле ноги мозолил… Молчишь? Ты, старик, если знаешь что, не молчи, меня словом с ног не свалить, тоже тертый я жизнью мужчина…
– Да брось ты его, Азамат, легче камень разговорить, – раздражался Рус, не разделявший интерес Азамата к афганцу. Молодому чеченцу Пустынник казался обузой, а все рассказы о его подвигах на прошедшей войне – чем-то вроде сказок из далекого прошлого. Сказки эти его тоже раздражали – что та война была против их, чеченской войны?! Кого учат, кому советы дают! Скучно было Русу на пустой квартире в Назрани, рвалась душа на простор, и вид бормочущего свое старца был для этой души особенно невыносим. В непонятном бормотании Пустынника чудились Русу упрек и насмешка. Да к тому же сидеть на фатере в долгом ожидании приходилось им тоже из-за афганца.
Чеченцы, как и было положено по плану, сразу навестили человека, служащего у Большого Ингуша, передали ему доллары, снятые со счета в Назрани, и получили то, что им требовалось, – «спецтехнику», как назвал груз ученый Рус. Теперь им с грузом можно было отправляться на родину, но дело тормозил Керим – паспорта для афганцев, за которыми Керим протопал до Кавказа, так быстро не делались, какие-то это были особые паспорта. Так что пришлось им еще неделю томиться из-за него в Назрани, где Рус метался, как дикий зверь, запертый в клетке. Рядом, рядом была уже его воля… А тут вместо настоящего, мужского дела приходилось таскать старику всякую траву с рынка, как для кролика! Мяса он, видишь ли, не ест!
Другое дело – Азамат.
– Старик, правду говорят, что ты уже четверть века воюешь? Что ты в твоих афганских горах первым партизанить начал? Тогда тоже молчал? Ладно, молчи, уважаю тебя, старик. Только как ты теперь обратно к своим доберешься? Да, Аллах милостив, понимаю, только ты ведь теперь еврей! Ха. А похож…
Азамат наконец принес паспорта. Он, конечно, удивлялся: за эти корочки еще старого, советского образца человек Большого Ингуша взял едва не больше, чем за «спецтехнику» – детали мощного радиопередатчика, что им надлежало переправить под Грозный. Чеченец знать не знал, куда и зачем отправится потом с новыми корочками группа Черного Саата, да, казалось, и Керим не ведал того, отдавая доллары за четыре красные книжечки, которые у них в Ханкале недавно можно было взять за копейки на рынке. Но тем более, расплачиваясь с посыльным Ингуша за паспорта, Азамат укрепился в почтении к Пустыннику.
Окружала его какая-то тайна, важная и ценная. Очень ценная. По паспортам (в которые Азамат заглянул исключительно по делу, дабы не думал Большой Ингуш, что они тут лохи какие-то) – по паспортам выходило, что и Керим, и Мухаммед-Профессор, и Черный Саат, и даже Карат вовсе были не афганцами, не йеменцами, не ингушами, на худой конец, а натуральными евреями. Азамат никогда в жизни не видел живых евреев, хранил его Аллах, но по разным, частью темным и противоречивым рассказам составил себе представление об этих могущественных врагах всего правоверного человечества, обладающих тайной силой. Азамату казалось, что загадочный Пустынник похож на такого вот «иврея». И потому ему не понравилось и даже испугало его, когда Рус принялся потешаться над Керимом, наконец-то найдя повод более подходящий, чем нежелание есть мясо.
– Я вот все думал, думал, старик, на кого ты похож. А теперь понял я все про тебя. На еврейского жида! То-то бормочешь, бормочешь, на барана у тебя не встает и борода мягкая. Нет, Азамат, такой дойдет, жидам в России везде дорога.
Азамат с сомнением качал головой. Рус, конечно, не ему чета, в Петербурге учился, образованный, но доходил до него слух, что есть в соседских казачьих местах лихие куреня, так к ним чеченом лучше попасть, чем евреем.
– Ты отстань от него, Темирбулат. Что тебе с того, что не нужно ему твоего барана? Нам же с тобой больше мяса достанется… А ты, старик, паспортом особо-то не свети. И имя новое свое выучи, чтоб произносилось внятно. Большой Ингуш передал, что вы – горские евреи, по-русски непросто вам говорить.
– Как там твоя фамилия? Да, самая афганская у тебя фамилия, – не унимался Рус. – Вот он ты какой, воин джихада Моисей Шток.
– Отправляйся, добрый человек, – прервал молчание Пустынник, посмотрел на Азамата, потом перевел взгляд на Руса и молвил: – Молясь, укрепляю веру свою, а веруя – укрепляю силу. Всесильному нет нужды молиться. А неверному ни к чему сила.
– Что он сказал? – уже потом спрашивал, не раз вспоминал Пустынника Рус, на том и расставшись с афганцем.
Получив бумаги, Керим не стал дожидаться следующего утра, не готовился в дорогу, а так и ушел, как нырнул, в душное, пахнущее пылью и затхлой водой пространство.
Азамат пошел было проводить его и, пока искал подходящий попутный транспорт, все ждал, что старик скажет ему еще что-то на прощание. Но нет. Оставшись один, чеченец вспомнил отца, нестарого еще человека, широкого, кряжистого, упрямого, совсем, кажется, не похожего на Пустынника, но на самом деле похожего на него.
«Что там кистью водить, что книги черкать умные? Быть мужчиной – вот искусство настоящее и простое, – говаривал он, поучая маленького сына. – Сколько вместишь в себя одиночества, сколько вынесешь, не завыв волком, не посылая нашим горам и камням проклятья, – вот на столько ты мужчина. Стариков за что чтим? Старики – это наши колодцы одиночества».
Азамат никогда не понимал того, что хриплым торжественным голосом произносил изо дня в день отец, а вот сейчас понял. Жаль, что не ему дано объяснить молодому горожанину Темирбулату это горное, скупое и гулкое понимание, но в том-то и смысл. В том-то и мера отлитого ему судьбой одиночества, издалека и исподтишка пронзающего теплое сердце, словно пуля снайпера.

Обратный путь моисея
Обратный путь Моисея Штока выдался спокойным и содержательным до самого Каспийского. Шофера охотно брали забавного старика на попутки и рассказывали ему всяческие истории и анекдоты, а он взамен угощал их семечками.
– Сам жарил, – сообщал старик и отсыпал щедрой рукой в карман свою валюту.
– Молодец, старик, знатные семечки. А конопли в хозяйстве не держишь? – смеялись шофера.
– А вот такой знаешь? Русский генерал с американским поспорили, у кого солдат кормят лучше. Русский говорит: «У нас солдат двести калорий в сутки получает». А американец свое: мол, у нас – четыреста. Русский тогда: «Э, врешь. Не может нормальный солдат два мешка брюквы съесть».
Моисей Шток не знал, что такое брюква, но искренне клокотал глубоким грудным смехом.
– А вот такой, дед? Как, не слыхал? Мент в Грузии «жигуль» тормозит, дает под козырек и говорит водителю: «Инспектор Гогаберидзе, женат, пятеро детей…»
– А ты, отец, откуда? Выговор у тебя чудной больно. Евреец? Во дела! А с каких харчей на Волгу-то? Ваши сейчас в Америку, а ты на Волгу. Был бы ты маненько помоложе, я б за тебя свою Таньку выдал. Ага, младшая. За еврея, говорит, выскочу и в люди уеду. Надоело ей, вишь ты, в нашем Уходранске. Вот только где теперь ваших найти, когда все от чеченов да от казачков подались. Может, сынка холостого припас, а? Нет? Ну, тогда слышь анекдот: русский, татарин и еврей собрались в баню…
Моисей-Пустынник ехал, ехал, слушал, вглядывался в этих людей и думал, мял катыш думы о том, откуда берется мировое зло. Вот они, те, кого он резал и душил многие годы, те, кто бомбил, вколачивал в сухую бесслезную землю, разметывал на клочки его товарищей, его родных, его жилище. Что, разве в них зло? Нет. В каждом из них нет зла, каждый из них – песчинка, только песчинка, вовсе не желающая бури. И лишь ветер, собрав песчинки вместе и устремив дыханием силы, делает их колючими и опасными. Зло не в них, зло – в силах, которые выше человека и которые, борясь меж собой, черпают в человеческом песке быстрый, сыпучий и податливый материал, перемешивают его вихрями и, благодаря возникшим противотокам, овеществляют свою мощь. Воюют нами. Война – это не борьба добра со злом. Война – это проявление существа зла. А существо зла – разделять. И сталкивать. Где есть разделение, там проникло зло, там возник ветер. Но что разделяет? Золото, кровь и вера. Каждая алхимия несет ветер. Каждая. Но только вера может поглотить остальное, объединить в себе все. Унять войну в песке человеческом. Лишь война за веру изживет войну до конца, объединит небеса с землей и исключит причину возникновения зла, вырвет корень разделения. Только прогорев до конца, гаснут на века угли. Без злобы на песок человечества он, Керим-Пустынник, подчиняется стихии войны за веру. Ей он отдает себя, отказываясь от голоса крови. Отдает, чтобы прогореть до конца. Если нет иного способа восстановить единство.
В Улан-Холе Моисею-Пустыннику не повезло с попуткой. Остановилась «Волга» с парнями.
– Садись, папаша. За баксы мы тебя хоть до Москвы укатаем. Ну, залезай, чего мудруешь?
– Нет, езжайте, добрые люди. Много нас для одной машины. Мне, старому, свежий воздух надобен.
Не понравились Пустыннику глаза. Настороженные, темные, сколько света в них ни упади, все погасят, ни искры не увидать.
– Воздух свежий? А мы с ветерком долетим, окошко тебе откроем. Нет? Привередливый ты какой, дедушка! А за стоянку платить так на так придется. У нас время дорогое, остановка наша денег стоит, понял?
Говоривший, тот, что сидел за рулем, остался в машине, а двое его приятелей неспешно вылезли наружу. Как червяки из земли выползли. Пустынник пошел от машины, не поворачиваясь. Может, не будут наседать на старика… Нет, куда там. За спиной к нему приближалось чужое дыхание.
– Эй, дед, ты лучше стой, а то вместе с кубышкой сердце выпадет. Клапан отскочит. Ты не дуркуй, – наперебой кричали злые веселые голоса, перемежая призывы прочими емкими словами.
Пустынник понял свою ошибку. Он развернулся и двинулся наискосок, стараясь обойти преследователей и приблизиться по мере возможностей к машине.
– Сяду, сяду, – приговаривал он, широко отмахивая метры поджарыми ногами.
Маневр позволил ему дотянуть почти до самой машины, когда парни догнали его. Один из них, узкоглазый, с расплющенным носом, протянул к нему руку, но Пустынник привычным, неприметным стороннему глазу движением приспустил на боку обернутую вокруг пояса бечевку с тяжелой гайкой на привязи и дернул ее резким движением бедра. Бечевка раскрутилась от бедра, и гайка, серой тенью скользнув в колышущемся от зноя воздухе, захлестнула голову безносого, чмокнула его в затылок. Издав короткий удивленный вздох, тот упал на колени, а там и рухнул, сложился набок. Из его ноздрей запузырилась кровь. Керим рванул бечеву к себе, поймал гайку ладонью и так же резко вновь выкинул ее вперед, на всю длину. Металл вошел в острый кадык второго, смял его, как картонку. Парень не упал, а опрокинулся спиной на белый капот, затем сполз под грязное узорчатое колесо. Все это произошло мгновенно, так что второе тело чуть не опередило в падении первое. Водитель даже не успел понять, что же произошло с дружками-баловниками, а Пустынник уже отворил переднюю дверь.
– Ты чего? – только и спросил зазывала, изумленно ища глазами приятелей, когда гайка, ударившая ему прямо в лоб, отправила его в долгий целительный сон.
Моисей-Пустынник прошел быстрым шагом с километр назад, от города, а там вновь принялся ловить попутку, в чем ему и помог Аллах, избавив от прочих дорожных приключений.
– Да, старик, семечки у тебя – высший класс. Моя бывшая так: как из рейса прихожу и вижу, семечки меня ждут, вот такие точно, поджаренные, – точно знаю, что с кем-то без меня мутила. Заразы они, бабы. Анекдот знаешь? Муж из рейса приезжает, а жена в постели с любовником. Муж ей: «Мань, а чего это вы тут делаете?» А та любовнику: «Федь, я ж тебе говорила, что он у меня идиот!» А этот? Араб, немец и еврей поспорили, какая вера самая строгая. Ну, первым делом пошли к арабу в гарем…

Черный Саат не сдержал радостного возгласа, когда увидел Пустынника. Он уже впал в изрядное беспокойство, которое подогревал и Мухаммед – Профессор то и дело спрашивал, почему в Назрань был послан Керим, а не кто-нибудь из верных людей с астраханской базы.
– Нам предстоит долгая, очень долгая работа. В чужих местах, брат мой. Если мы не умеем перебираться из города в город, то лучше за нее не браться вовсе, – терпеливо объяснял своему товарищу Черный Саат, но в желудке у него приступами рождались тоска и страх. Конечно, он не стал бы рисковать своими людьми, если б мог, но он не должен был допустить, чтобы в Астрахани кто-либо узнал, зачем, куда и по каким таким бумагам они тут путешествуют. Лучше, если б и чеченцы не знали, – но тут уже решил не он, это дела меж Одноглазым Джуддой и Большим Ингушом.
Но вот появился Керим-Пустынник, принес паспорта, свои семечки и икру, чудесную икру, полученную им от кого-то из шоферов. И еще он принес ненавязчивый, но ни с чем не сравнимый запах дороги, и все в душе Черного Саата успокоилось, волнение улеглось, и впервые с начала дела родилась уверенность в том, что им удастся задуманное.
Железнодорожный вокзал в летнем волжском городе напомнил афганцам, что Россия ведет войну. Очереди, суета, ругань, чемоданы. Беженцы. Но от идеи плыть до Самары или даже до Новгорода по Волге, как советовали местные, Саат отказался, испытывая недоверие к стихии воды. Свои люди знали, как миновать вокзальные темные толпы, и решили проблему деньгами, так что уже вскоре четверо горских евреев садились в купейный вагон поезда Астрахань – Волгоград – Москва. В тамбурах неистово курили, и вместе с едким запахом до купе долетали обрывки слов непонятной песенки про Ахтубу и про то, что
Плыл кораблик по реке,
Кончалась практика.
Что-то и впрямь заканчивалось. Это становилось пронзительно ясно при взгляде сквозь толстое, в разводах, стекло, за забрызганную чаем, когда-то, наверное, белую занавеску с выгоревшей красной полоской. Там, за окном, все настойчивее пробивалась желтым да бурым осень, а сверху, издалека, будто назло, небо затягивало землю серым. Моисей-Пустынник, впитывая глазами эту серую ртуть, говорил Мухаммеду-Профессору, что стоит представить себя суденышком, плывущим по сосудам человеческим, от кожи к сердцу, и жизнь откроется так, как этому железному змею-поезду: сперва пустыня, пустыня, брызжет солнце, кажется, всюду лето ломает сухую кожу земли, а чем ближе к главной мышце, тем больше осень заметна, темная и плывучая, что венозная кровь. Заметно, как подобно устроен мир и как все едино – что с изнанки человеческой, что внутри. Профессор согласно качал бородой. Кончался август.

2000 год. Чечня

Засада
После того как Пустынник отправился в путь, Азамат и Темирбулат извлекли из тайника свою «спецтехнику», вооружились крепкими, похоже, даже не фальшивыми документами на сотрудников Гантемировской милиции, полученными от Большого Ингуша, и на им же обеспеченном милицейском вертолете быстро, с ветерком, можно сказать, самими врагами были доставлены прямиком под Грозный. Там они отправились к полевому командиру Аргоеву, при котором начальником штаба состоял хорошо знакомый Одноглазому Джудде пакистанец Сура.
Чеченцы радовались, что вот-вот окажутся у своих, весело тащили тяжелый груз в гору. Однако возле схрона, где они должны были оставить установку лазерного наведения и генератор для мощного радиопередатчика, неожиданно нарвались на засаду. «ОМОН!» – успел крикнуть шедший первым зоркий Азамат и перекатился в сторону, укрывшись от первых пуль увесистым, набитым металлом рюкзаком. Пчелки, густо прожужжав, стайкой вбуравились в мякоть металла и улетели в сторону. Темирбулату чей-то подарок сорвал коленную чашечку, он плюхнулся наземь. Сверху его придавила рация. В этом положении он вытянул из кармана рюкзака гранату, сдернул чеку и наудачу бросил вверх.
Руса удивило, что омоновцы ругаются на родном чеченском языке, но думать об этом было некогда – Азамат метнулся к нему и постарался оттащить за большой камень. Этого времени Темирбулату хватило, чтобы кинуть еще одну гранату. Боли он не ощущал, в нем только и осталось, что изумление от звучащих в ушах, с детства ему понятных криков. Резких, как хлопки крыльев бьющейся в петле крупной пойманной птицы. Изумление и радость испытывал Темирбулат от того, что ключ к вратам, ведущим к Аллаху, оказался не в чужих, русских, а в чьих-то родных руках.
Азамат укрылся за камнем, привалив к нему по бокам рюкзаки. Рассчитывать было не на что, но он решил отбиваться до конца. То, что засада оказалась чеченской, его не вдохновило – он слышал уже, что изменники Гантемирова, если уж решались, шакалы, напасть исподтишка, догрызали насмерть, боясь огласки. Но откуда, откуда они здесь взялись? Человек Большого Ингуша заверил, что эта тропа чистая, спокойная, здесь меж русскими и чеченцами пролегает негласная нейтральная «торговая зона». И еще Азамат подумал, что можно обмануть нападавших, прикинуться своим, кинуть им гантемировские милицейские ксивы, а потом зарезать этих чертей по одному или взорвать скопом доброй гранатой. Но тяжелое чувство родилось в груди, и оно говорило чеченцу, что не помогут ему эти бумаги, что подставили его свои же. По-крупному подставили свои Азамата. Ох, неспроста столь дорого стоили паспорта для старика Пустынника. Дорого.
Он вел бой скупо, сосредоточенно. Отстреливался и приберегал гранаты до момента, когда шакалы не вытерпят и побегут на штурм, – если они ждали в засаде Аргоева, то он в любой момент мог ударить им в спину с гор. Это было бы здорово, но Азамат не испытывал азарта. Время от времени его взгляд останавливался на прозрачных глазах напарника, лежавшего на спине бездвижно, безмолвно, но пока живого и державшего на линии автоматного огня худой Азаматов тыл. Однако Аргоев не пришел. Аргоев еще ночью ушел в верхний лагерь – разведчики Суры сообщили, что русские готовят большую зачистку и что русский спецназ, замаскированный под чеченцев, малыми группами обкладывает нижние лагеря и схроны. По настоянию начальника штаба Аргоев снялся в горы, выслав навстречу русским хитрецам отряд опытных «истребителей». На них-то и наткнулись Азамат с Темирбулатом.
Азамат не подпускал врагов близко, но через полчаса из ближнего села был доставлен гранатомет РПГ-9 старого доброго образца. По наступившей, внезапно сосредоточенной тишине Азамат понял, что в стане противника что-то изменилось. Опыт говорил ему, в чем было дело, но душа сжималась, отвергала, не хотела верить. И тогда он крикнул, что сдается – вдруг они поверят, вылезут из своих укрытий и он унесет с собой хотя бы одного предателя! А если нет, то он погибнет от пули, а не от огня, извергнутого из душной пасти гиены. Но они не вышли. Через минуту техника войны сделала свою работу просто и надежно. А еще через час Большой Ингуш узнал по тайному шифру от Аргоева, что секретная операция, проведенная по его просьбе, завершена эффективно: двое разведчиков из российского сверхсекретного диверсионного отряда, работавшие под «чеченским прикрытием», уничтожены. Единственное, чего не удалось воинам Аргоева, – это сохранить матчасть. Но Большого Ингуша такие мелочи уже не волновали— деньги с продажи он получил, а осторожность была превыше всего.
Иное тайное сообщение получил от Суры Одноглазый Джудда. Пакистанец сожалел, что два бойца из чеченского отряда Зии Хана Назари по ошибке были уничтожены его разведчиками, поскольку были приняты за гантемировцев. При этом непоправимо пострадала спецтехника, оплаченная великим воином джихада. Аллах да примет души этих «шахидов», мучеников ислама.
Джудда возвел единственное око к небу. Теперь о группе Черного Саата из «чужих» знает лишь Большой Ингуш. Но Большой Ингуш еще нужен им с Назари.
Одноглазому не жаль было двух погибших чеченцев. Не жаль было и сгоревшего передатчика. Чего стоили эти песчинки в том океане войны с неверными за новый мир, к берегу которого они все только подошли и стихию которого они с Назари готовились разбудить.

2000 год. Москва

Русский классик
Игорь позорно опаздывал на презентацию собственной книги. Накануне дал слабину, не удержался, пошел-таки на Фимин день рождения. Ну и… Фиме-то что, ему сегодня речей не держать, ему можно дышать в сторону, а вот у «автора» с похмелья подготовленные им слова западали в памяти, как клавиши старой пишущей машинки. Машинки со странным названием «Ундервуд». И все же были бы эти неприятности не так уж страшны, а при определенном угле зрения даже весьма симпатичны и даже вполне укладывались бы в сценарий жизни «сегодняшней творческой интеллигенции», или, по-простому, «имидж», если бы не одно «но»… Сегодняшняя презентация была не простой, а «золотой», поскольку туда обещало приехать телевидение, да не какое-нибудь кабельное, а новостники с канала «Культура». Ну, а что значит для молодого прозаика канал «Культура», всякому, наверное, понятно. Впрочем, любой известностью писатель сейчас готов был пожертвовать ради избавления головы от тупой и упрямой боли, зарывшейся в мозги, как в песок. Беда была в чувстве ответственности, не усыпленном алкоголем. Ни канал «Культура», никакие другие каналы не приезжали к писателям без «мазы», так что Игореву издателю Вите Коровину, решившему раскрутить литератора Игоря Балашова до классического, по его собственному выражению, масштаба и для начала откупившему минуту у «Культуры», было бы ой как досадно слышать на протяжении долгих эфирных долей невразумительное мычание перспективного автора.
– Ты – талант из интеллигенции. Из последней. Ты не замкнулся и с дерьмом не смирился! На тебя пойдет спрос. У тебя поиск. Мир в капле души. В чистой. Как у нас, медиков, подобное подобным. Не то, что нынешние – не душа, а ложка дегтя, – объяснил свою инвестицию Коровин.
Интеллигенция, индульгенция… Откуда это все? Из какого века? Не вспомнить. Скорее вам, барин, Алка-Зельтцер. Сельтерскую…
Да, автора поутру мучили угрызения, а вместо собственной речи вспоминалась мудрая и обнадеживающая интеллигентного человека фраза его друга, художника Фимы Крымова: «Причиной любого похмелья – угрызения совести».
Увы, угрызения совести были, и к литературе они прямого отношения не имели. К Фиме он ходил с Галей, а ушел один. А ведь хотел, хотел снова сойтись с ней, сам позвал ее, но черт дернул влезть в спор с юбиляром… Хотя он всегда с ним спорит! И все-таки, если бы Крымов с таким вызовом не глянул на него, произнося тост за поэтов, которые спасут человечество, он бы не стал встревать с алаверды в пользу прозаиков, которые вообще сомневаются, именно человечество следует ли спасать. Глупо, глупо, глупо! Тоже мне, Чайльд Гарольд. Можно было ведь сообразить, что Галя всегда на стороне поэтов! Интеллигенция! Как назло, Галя вчера была хороша, ему так захотелось поцеловать ее в гладкие, собранные в пучок волосы на макушке – испугался уколоться о заколку! Да что греха таить, что там макушка! Он снова возжелал близости! Вот, сблизились! Назло же следовало бы совершить что-нибудь неинтеллигентное. «Ты никогда не перейдешь границы между ремеслом и искусством, потому что ты не веришь в силу поэзии. В тебе нет этого таланта свободы», – уела она его на прощание ровной, по-аптечному вымерянной фразой, но он уже успел напиться и ответил грубостью. Вот за что похмелье.
Отпустило лишь часам к трем. После повторного холодного душа он все же заставил себя сесть за стол, отогнать мысли о Гале и постараться самому себе объяснить, о чем, собственно, его книга? О герое «нашего времени», вспомнилась ключевая, давно заготовленная фраза. Так. О молодом человеке. Так. Столичном. Чистом, как капля души… Так. Хотя почему о «герое»… А, поздно… О способном и энергичном. Энергичном – неловкое слово. Оно похоже на инвестицию и в чем-то неуловимо фонетическом противоречит интеллигенции. Успешном, не лишнем. Но разочаровавшемся. В чем? В чем беда нашего времени? Беда для интеллигента? В цинизме. А что такое цинизм? Свобода, лишенная чистоты. Значит, разочаровавшемся в цинизме. В цинизме постсоветской культуры – уже теплее, и в идеалах демтусовки. И на взлете, на самой дуге внешнего успеха вдруг решившем отъехать из свободной России. В Австралию, в скуку, навсегда. Почему в Австралию? А бог знает почему. Подальше от тусовочной поэзии, равноудаленной от смысла и от души. Нет, барин, сельтерской вам. От злобности. А то и впрямь взбунтуетесь против своей кормилицы, против интеллигенции. С Галей все равно, видно, не судьба, но хоть доказать ей, что граница между ремеслом и искусством преодолевается не талантом поэтики, а талантом чистоты! Но есть ли у него признаки такого таланта, Балашов в нынешнем состоянии определить не мог.
Нет, в Австралию, в Австралию.
Вспомнив все-таки идею собственной книги, Игорь обрадовался. Не за себя, а за Витю Коровина. Теперь за эфирную минуту у автора имелся шанс предстать. Тьфу, подражателем. Нет, продолжателем. Продолжателем традиции. Чьей? Да хотя бы М.Ю. Лермонтова. И всей великой русской. Так хочет Витя Коровин. Витя Коровин утверждает, что по нынешним временам такой бренд прозвучит. Прозвучит не в тусовке, а в массах. Модернисты поднадоели. Публика по реальному реализму соскучилась. Витя уже бюджет выделил на массовый тираж, уже лотки проплатил, уже с провинцией поработал… Бедняга.
Балашов нарисовал на листе большой круг и принялся аккуратно заштриховывать его, заполнять пустоту образованного искусством пространства. Вновь обретя идею и расправившись с пустотой, Игорь составил короткий текст выступления, в ужасе глянул на часы, побрился-оделся, морщась и кривясь, обильно надушился одеколоном и двинулся на улицу ловить самое стремительное такси, – бригада новостников обычно снимает интервью с автором до мероприятия, а потом берет наспех общий план и уезжает монтировать, дабы поспеть втиснуть сюжет в вечерние новости. Технология…
«Хотя какой, к черту, Лермонтов русский классик? – с ехидством по отношению к собственной речи и даже, беря более широко, к собственной книге говорил себе Игорь, стоя с вытянутой рукой на тротуаре широкой, растекшейся талым снегом улицы. – Господи, в этом «русский классик» столько «с», что мне их не выговорить. И это Лермонтов, а что же с Достоевским? Тот вообще чистый немец по письму и по мысли. И еще два «с» втиснулись…»
– До Тургеневки… За сотню, но так, чтобы к пяти там. Мухой долетим?
– Торопитесь куда? – поинтересовался водила, молодой чернявый парень. Он ловко увернулся по встречке от трамвая, идущего в лоб и отчаянно позвякивающего, как привязанная к кошачьему хвосту консервная банка. Игорь отметил, что у лихача поломаны уши, а ладони крупны настолько, что в них можно спрятать дыньку средней величины. Руль в этих ухватах казался штурвалом, а юркая «девятка» – шельмоватым суденышком, обходящим плывущие по черным улицам неповоротливые суда, ведомые сонными москвичами.
– На презентацию.
– На чью?
– На свою.
– Вы что, фотомодель, а? – усмехнулся водила.
– Нет, писатель. Книгу должен представить.
– У вас какое кредо? О чем то есть пишете?
Балашов задумался. Отвечать на этот вопрос уже приходилось, и каждый раз становилось неловко, как будто лезли ему в ту самую душу, или, как любил выражаться высокопарный Фима, «в походную творческую мастерскую». Впрочем, вот так, о кредо, еще никто…
– Кредо? Наверное, подобие. Маленького человека и большого мира. Но такая цель в идеале, так сказать. А книга пока – о герое. Нашего времени. О мужчине, лишенном любви к прошлому… – начал он и уже без особого напряжения памяти воспроизвел сюжет о новом русском диссиденте, беглеце от свободы.
«В пять минут уложился», – удовлетворенно отметил про себя Балашов. От шустрой езды он пришел в себя настолько, что с лету выговаривал все двойные «с» и уже без содрогания думал о предстоящем фуршете с водкой, в который щедро, по-купечески вложил свою «творческую мастерскую» Витя Коровин.
– Лишен любви к прошлому? Мне интересно. А вот скажите, раз вы писатель, почему у ваших сейчас что ни герой, то либо мужеложец, либо гермафродит? Это от отсутствия любви к прошлому? Или оттого, что воевать не за что? Раньше матросы были, космонавты, а теперь сплошь чудь всякая. А ведь как напишете, так они и в жизнь лезут, спасу нет. А может быть героем нашего времени офицер? Борец с терроризмом из какой-нибудь ФСБ? Или обычный российский офицер? Печорин там или как его? Или солдат, теперь дворян нет. Солдат после Чечении. Не в том смысле, что герой, а в том, что он для нашего времени, как рыба для ухи. Какой он на вкус, таково и оно будет, в том плане, время.
– И какой он на вкус? – с досадой спросил Балашов. Он не писал про чудь, он писал про «чистых», которые на стекло дышат и теплом, теплом дорожат, потому как за стеклом – стужа, а ведь прав водила, в самую больную точку ему всадил, под дых. Балашовского контингента уже в природе нет. Так что не успел родиться писателем, а уже устарел. Ошибся с бюджетом Витя Коровин. Потому что таланта нет? Права Галя? Может, и впрямь выкинуть ей назло коленце, написать про героя из ФСБ? Вот они с Фимой скривятся в презрении… Фи.
– А бог его ведает… Я там разных видел. Может, щука, может, сом. Только не осетр, это точно. Злой, вороватый да жилистый. И недоверчивый еще. Такого сейчас запусти в Европу или в Австралию вашу на дармовое – враз загнется. Не выдюжит. Сгорит, сопьется, сам себя изведет или других изводить начнет, кенгурей этих без нужды отстреливать, сберкассы ихние бомбить или на «поршах» на красный гнать, бюргеров калечить. Я бы сберкассы бомбил и на «порше» носился. За бюргерами. Мне кенгурей жальче.
– А здесь что, иначе ездят? Вот мы на красный летели только что за будь здоров…
– А «здесь» с «там» равнять не надо, здесь дело другое. Здесь если губами шлепать, ботву на зебре пропускать, так лучше пешком ходить или на вашу презентацию за сутки в путь отправляться. Вас бы, нынешних писателей, сперва всех в Чечению на месяцок, на перековку… А потом, я и говорю: какой солдатик оттуда придет, такие и мы становимся. На самом деле, все, кто от одного семени, все, кто одной кости, по низшему равняются, не по высшему. Все мы, русские, так. Диффузия называется. Она посильнее вашего подобия будет. С вас сотня, прибыли. Без пяти пять, как в аптеке. Да вообще я так скажу, Россия наша – это ж монумент проигравшему солдату. В том плане, исторически…
«Надо же, – подумал Балашов, выбираясь из машины. – Может быть, правда, отринуть сейчас все это интеллигентство, и плюнуть «им» в лицо не ФСБ, конечно, но какой-нибудь Чечней? Что, слабо тебе, Балашочек? Что, права все-таки Галя? Или не права, или ведет тебя судьба за руку? Ведь вот так, за сотню, за сто рублей и довезли с ветерком, и творческий путь изменили, и концовку телеречи, можно сказать, на блюде поднесли. Тему героя нашего времени ваш покорный слуга продолжит в следующей книге, книге о солдате чеченской войны. Вот как. И прости меня, Витя Коровин».
– А как книга-то ваша? Название-то какое? – высунулся из салона водила.
– «Москва – Мельбурн». Такое вот название. А что?
– Поищу на развале. Почитать люблю, а то чего еще делать? Одним извозом не прожить, душа замкнется совсем, а я в завязке. Поищу. Хотя этот ваш напрасно слинял. Не герой он нашего времени, ни хрена. Скука там. Не зря мы – самые читающие. Поди, не Австралия.

Пен-клуб
Забот у мэтров российского пен-клуба было множество. И не мудрено: на носу висел Всемирный конгресс пен-клубов в Москве. И все бы ничего, справились бы с заграничными писателями, собрались бы, погудели, на пароходе бы сходили, укатали бы иноземцев да сами бы упились вусмерть, чай, не впервой. Но занозой в пятке сидел въедливый немец Гюнтер Гросс. Этого хоть пои, хоть не пои, а все равно в печень влезет с чеченской войной. А держать ответ перед нобелевским лауреатом придется им, мэтрам. Причем не здесь, на внутренних, российских разборках, а «там». Там, где еще уважали великую русскую и куда приглашали ее лучших, особо ценных сынов. Где давали читать лекции. За деньги. Где очень кстати вручали премии и выделяли гранты. Где поддерживали в трудные времена. Но за это теперь требовали. Пока требовали определиться и внести, немедленно внести ясность в вопрос о Чечне – стоят ли «сыны», как им и положено, следуя примеру достойных подражания предков, за гуманитарные ценности и права человеков, или же продались они государству, глушащему со скуки своих граждан на Кавказе, как мух в деревенском сортире. Фи. Если так, то не место им, наследникам, в цивилизованном сообществе. Литераторов.
Мэтры же определяться не торопились, поскольку вся эта политическая «сиюминутовка», как говаривал один из остроумных наследников, по сути, по художественной сути своей была просто мелка в свете их творческих планов. Она попахивала типичным масскультом, и даже говорить-то о таком без стеба в солидном, понимающем столичном обществе считалось дурным тоном – мезозой времен оттепели и покоренья Крыма.
– Может, так и скажем? – предложила Людочка Турищева, секретарь пен-клуба, главному мэтру Андрею Набатову. – Пен-клуб – организация неполитическая, творческая. Общего мнения у писателей нет, да и большого литературного интереса тема пока не вызвала. Что попишешь, у нас демократия. Поставим их немного на место. И о Косово как-нибудь намекнем.
Набатов огладил ладонью голый затылок и наморщил и без того морщинистый лоб, усилив свое сходство с бульдогом. Коллега Гросс был, наверное, хороший писатель. Когда-то Набатов даже брался читать его рассказы. Но главное – Гросс был его другом. Его личным, как говорится, им приватизированным западным другом. К тому же еще и лауреатом. Это с одной стороны. А с другой – с «копфом» у друга явно не все было в «орднунге», свое место во всемирной истории он с кем-то перепутал, решив, что уже заслужил в ней какую-то Роль…
Набатов с удовольствием согласился бы с маленькой умной женщиной, попросил бы ее подготовить тезисы и сделать это тонко, по-женски. Как только она и может. А сам глотнул бы коньячку да и сел бы за свою работу, которая Нобелевскую премию ему не принесет, а вот место в великой русской – как знать, как знать… Но увы. Отвечать-то за всякие намеки да параллели выйдет ему, а не Турищевой, а то, что упрямый самоуверенный немец будет добиваться откровений и плевать ему на все Косовы, – это Набатов чуял наверняка.
– Люда, а может, есть у нас кто-нибудь из молодых, кто о Чечне пишет? Какой-нибудь там Филькин или Фомкин, кому рисковать нечем. Плевать. Не все же они в пелевинцы или в сорокинцы подались! Найти бы такой экземпляр, мы б тогда показали: вот, работаем над темой, осмысляем, ищем платформу, а проблема неоднозначна, вон что господин наш талантливый, Фомкин, говорит.
– Эх, если б был. Молодые сейчас – модернисты, а старые – все как один юмористы. Есть, конечно, еще почвенники, но с ними, сами знаете, от Гросса не отбиться. Мотыга и есть мотыга. Вы вон один и держитесь, – грустно покачала головой маленькая женщина. – А потом я ведь только что немцам интервью давала, объясняла, что наши писатели жизненными проблемами не горят. Иммунитет к реализму наработали-с. Есть один ископаемый то ли в Туле, то ли в Воронеже, так тот еще Афган перепахивает. Ему об окончании войны не сообщили.
– Зря вы так о почвенниках. В истории искусств неизбежны периоды эклектики, за которыми следуют времена развала и пустоты. Пустмодернизм. Вот тогда обращение к фольклору – спасительный эликсир. И почвенники иногда эту объективную тягу отражают. Или выражают. Кто как… Иногда… А нельзя туляка этого под Чечню пододвинуть? Если он не контуженный? – Набатов смотрел на секретаря с прищуром, так что неясно было, то ли он шутит, то ли говорит всерьез. Эта его понтовая, под селянина, манера Турищеву раздражала и заставляла быть бдительной. Ох, непростой он, Андрей Набатов. Прежде чем ответить, она встряхнула память и счастливо вспомнила, что как раз во время поездки в Кельн, куда она только что сопровождала целый выводок молодых, от тридцати пяти до пятидесяти, писателей, на «русские чтения», Боба Кречинский шутил по адресу какого-то своего знакомца – мол, прозаик собрался что-то такое-эдакое отстраненное писать о чеченской войне. Осмысленное. Точно, чудака того еще по «Культуре» показывали…
– Если хотите, Кречинского можно спросить, у него мелькал кто-то. Чуть ли не Чацкого нашего времени на «чеченской» теме собрался настрогать. Война, эмиграция, Австралия, – сказала она, точно не помня, о чем там шла речь и предоставляя Набатову самому принимать решение.
– Очень мило. О-очень мило-с. – Мэтр даже позавидовал развороту темы и на миг позабыл о Гроссе. – Нашли бы вы этого «Грибоедова»…

«Классик форевер»
Боба Кречинский дозвонился до «Грибоедова» вечером, когда тот как раз занимался делом, скучным даже для прозаика: переводил с немецкого статью о мудреных математических фракталах. Фракталы эти, по неведомой писателю причине, понадобились российской фирме, которая время от времени заказывала Балашову переводы. Спасибо однокласснику Ваську Ачикяну. Что делать, «великая русская» хоть и манила, но пока не кормила, а вот знание иностранного языка приносило хоть и нерегулярные, но ощутимые заработки. «Фракталами называются структуры, состоящие из частей, которые в каком-то смысле подобны целому», – раз за разом повторял только что переведенное определение некоего Бенуа Мандельброта и огорчался, что в длинном «имени-фамилии» не мог обнаружить самоподобия – как будто в этом Мандельброт обманул его, слукавил. Не совсем доверяя лукавому Бенуа, Балашов тем не менее вынужден был признать за ним новизну – его фракталы, в отличие от евклидовых треугольников и окружностей, бесконечно углублялись сами в себя, повсюду, в каждой точке, сгибались заново и заново по заданному образцу и никогда не завершались, то есть были живыми «вещами в себе». Видимо, Васька Ачикяна, производителя модных обоев, привлекли узоры, завораживающие философской бесконечностью самоподобия. Игоря же больше позабавило участие детища Мандельброта в литературе – оказалось, что филологи различают произведения с фрактальной природой, самым примитивным примером которого указывалась «У попа была собака…». За размышлениями о связи Ачикяна с недробимыми структурами и с поповской собакой Игоря и застал звонок Бобы Кречинского.
– С-старик, – кричал он в трубку, – спишь, что ли? Так свое с-счастье п-проспишь!
Балашов был изрядно удивлен – Кречинский хоть и бывал с ним не раз и не два на общих тусовках, но особой дружбы не водил. Тем паче, что сам Балашов пока относился к категории «начинающих прозаиков», а вот Боба после своей «Осени педераста», получившей отзыв самого Воронина, прыгнул в «молодые писатели», то есть соотносился с Балашовым, как лейтенант с рядовым. И хоть Кречинский от природы снобом не был, законы писательского сообщества он соблюдал свято.
– С-старик, в июне на конгрессе пен-клубов будешь за Чечню отдуваться, оборону д-держать. В передовом блиндаже. А там, прикинь, все равно, куда ни повернется – ты уже знаменит. Всемирно. Сам Н-набатов интересуется. Я тебе белой завистью завидую. Правда. Откладывай свои д-делишки, дуй в «ПэЖэ», оботрем т-твою везучую.
Игорь, сказать по правде, позабыл про обещанного «чеченского героя» и занимался рассказом о миллениуме, поглотившем, как ночь, одну заплутавшую во времени студентку-двоечницу, а заодно и целую эпоху. Этот миллениум, задуманный трехстраничным, типично «балашовским» эпизодом, на глазах пух, словно от голода, и потихонечку вырастал в солидную повесть, а при дальнейшем попустительстве автора – не дай бог и в роман. Коровин хоть торопил со сборником, но ему лучше уж был миллениум, чем то, что пообещал с похмела его протеже на канале «Культура».
После презентации Игорю все-таки позвонила Галя и голосом, наполненным осенним холодным всезнайством, поинтересовалась, как идет работа над апологией КГБ. Бунтуешь как подросток? Смотри, в чужом краю не потеряй себя, – предупредила его, а он положил трубку и остался доволен собой. Значит, все-таки заметили его побег… Тем он и удовлетворился и обратился к студентке и миллениуму.
– Балашов, ты не чуди только, какой м-миллениум?! У меня на тебя конгениальный п-план! – пробасил Боба за столиком в «ПэЖе», то есть «Парижской жизни», модном клубе, что на Петровке. – Тоже мне Нострадамус… Нет, назвался г-груздем – полезай в пен-клуб, нечего было по телеку про Ч-чечню пургу гнать.
«Что правда, то правда», – мысленно согласился Игорь и вспомнил водилу. О солдате обещал. Только зачем? Как Галя тогда его прикнопила к полу? Не дано поэтической свободы? Границы меж ремеслом и талантом не одолеть?
– Ты что, с-старик, не в себе? Сюжет? Фабула? Туфта, все туфта! Забудь пока, – убеждал Кречинский приятеля. – С фабулой потом поможем. Так всегда делается. Ты сейчас не о сюжете думай, а о том, как перед Г-гюнтером Г-гроссом предстанешь. Г-Гете, мля! Д-Державин! Старик у-упрямый и вредный, а ему втолковать надо, ч-что в нашей литературе с гуманизмом все в порядке, только сплеча мы тут р-рубить не должны, пока у солдат-федералов головы режут и заложников, как баранов, таскают. Ну, в таком духе. Шолохову Н-нобелевскую премию не за осуждения дали, а за объем видения. Во как.
– Как бы старик твой «Поднятую целину» не припомнил… Гете!
Аргумент вызвал у Бобы сомнения. Он даже покачал массивной квадратной головой и снова заказал водки. С этим Балашовым он себя не в своей тарелке чувствовал: вроде и говоришь ему русские слова, а тот не понимает. Как иностранец, ей-богу. Будто он писатель, а остальные – так, погулять вышли. А что сам наваял-то пока? Ну, поверил в него один отдельно взятый издатель, только с пен-клубом раскрутиться можно покруче! Другой бы тут от радости уже прыгал, уже графинчик-другой засадил бы, а этот, флегма, думает что-то себе, думает.
– Ты, с-старичок, помозгуй до четверга, а там мы с тобой к Турищевой с-съездим. Может, сам Набатов п-почтит. Только не тяни, начинай вникать в проблему.
– Кречинский, а ты что? Сам почему не хочешь взяться?
Боба вздохнул тяжко и опустошил рюмочку:
– Понимаешь, ты ч-человек не тусовочный, тебе все равно. А мне, как говорится, западло за это браться. Воронин как уз-знает, ч-что я «на реальность клюнул», первый в меня камень кинет. Не камень – булыжник. Или тот ж-же Шунт. Потом не отплеваться до самой к-кончины.
– Но Пелевину-то можно было? Взял и написал.
Боба вздохнул еще глубже:
– Во-первых, не написал, а ч-черканул в контексте. Во-вторых, он-то и п-продался на масскульт, ему теперь никто руки не п-подаст…
– Ну? А ему есть дело, подаст или не подаст? С такими тиражами ему все Шунты по колено пополам!
Кречинский безутешно вздохнул в третий раз, чем вызвал у Игоря воспоминание о Портосе, страдавшем по прокурорской вдове. Портос же тем временем думал о том, что можно, конечно, написать о Чечне в особом таком, легком циничном стиле, добавить порнухи, кокаина и какой-нибудь философской идеи – ну, к примеру, что чеченцев в Чечне давно нет, все в Москву перебрались, а палят там в горах друг по другу менты да военные, отрываются от нечего делать, чеченцы же ими из столицы командуют. И так далее… Это можно, наверное. Даже ловко может выйти. Интересно. И тиражно. Но только все равно не будет он, писатель Кречинский, этим бумагу марать, не разменяет на сегодняшние тиражи кусочек, да хоть клочок, пусть самый маленький, но свой клочок Вечности… Клочок, который выделят ему по ходатайству Воронина. Увы, сейчас только так. Только ни Балашову, ни кому другому говорить он этого не станет, разве что новой подруге, постоянно спрашивающей о гонорарах. Эх, еще водки. Глотнем за писательскую свободу! За свободу таланта – это в более широком смысле! Водки. Мне и худ-денькому л-литрядовому. Ему никто не откроет к-калитку в Вечность. Ни-кто. Никто!
– Старик, тебе с-скажу. С точки з-зрения исторической… – Кречинский поднял указательный палец. Лицо его покрылось, как кора, миллионом складочек и мелких морщинок. – С точки зрения историч’ской, ничего нового эта Чечня не значит. Было, уже сто раз было. Так что, простите, сэр, для лит’ратуры ваш герой – выхолощенная идея.
Балашов удивился в очередной раз: собеседник перестал заикаться, зато начал проглатывать гласные.
– Слушай меня, Балашов. Герой в России может быть только солдатом-победителем. Любой другой солдатик – эт’ сразу тебе люмпен, а люмпен – эт’ тоже было, Максим Пешков постарался. Эдакое огромное «На дне» размером с «Войну и мир» в масштабах Советского Союза. Ах, пр’стите, бывшего. Но не вздумай теперь русскую литературу кинуть. Не простят. Хм-хм. Попал ты, старик.

Начало
Назавтра, уже днем, Кречинский позвонил и глухим голосом принялся извиняться за вчерашнюю чушь, выяснять, не ездили ли к девочкам, и уговаривал готовиться к четвергу. Игорь в ответ весьма сухо сообщил, что еще подумает, время есть. Капризничал. Но на самом деле Бобины нехитрые мысли зацепили Балашова на удивление крепко, сыграв роль известного в логике доказательства «от противного». Ночью он думал о солдате-герое, который только и есть солдат-победитель. Ведь и правда, после мощных гранитных о?бразов-образо?в «героев ВОВ», высеченных когда талантливыми, а когда не очень талантливыми руками, больше «героев времени» в гимнастерках что-то не припоминалось. И даже махровый соцреализм как-то обошел окольной сторонкой советского миротворца, исполнившего свой невеселый долг в Будапештах, Прагах да Варшавах, закрывшего собой границу от полчищ китайцев, поплывшего на помощь Фиделю… А другие интернационалисты? Те, кого подпалил Афган? Эти персонажи в тельняшках годились разве что для боевиков, даже недотянув до их американского собрата по несчастью со странным именем Рэмбо. А почему? Может, прав таксист, и этот народ лишь патриотизмом объединим – когда тупому ясно, за что воевать? Или дело в том, что «их» Рэмбо, их пионер, их ковбой, их золотоискатель – он, проигравший ли, победивший ли, все равно по сути своей – герой-одиночка. Индивид. А что такое наш одиночка? Нет, наш индивид – не космонавт, не геолог, не сержант-десантник. Нет, увольте, наш одиночка – это чудик шукшинский, тот, который ночами луну в самодельный телескоп разглядывает, а телескоп этот самодельный на ловко умыкнутую от жены заначку собран, так что не знаешь, чему поражаться больше, конструкции ли прибора диковиной, достойной гения самого Галилея, или сметливости, проявленной при запрятывании рублей и трешек. Поди, одень такого чудилу в гимнастерку, нахлобучь ему каску! Вот солдат Иван Чонкин и получится. Это наш Рэмбо.
И главное, откуда он взялся? У нас же победителей-одиночек не бывает! Побеждает у нас народ, проигрывает – личность. И трагедия нашей проигравшей личности, «трагедия личного человека» – не ущемленная гордость, нет, не попранная свобода и справедливость, а рвущаяся из исхудалой груди густая черная тоска, что, считай, сызмальства прячется там, в глубоком колодце, для простоты называемом душой. Пока тело в бою – закрыт колодец, крепко приперта грузом крышка. Но стоит прерваться на миг гнету испытания, стоит вечной войне убрать тяжелую ступню с горла маленького чудака, освободить на миг дыхание – тут же вырвется с протяжным свистом тоска на волю, маня и пугая соседей. Нет, не прав Боба Кречинский – как раз наш-то герой-солдат не должен, не может быть победителем. В миг победы иссыхает его рабья свобода воина и праздная колченогая мысль начинает изъедать, бродить по телу в поисках мирного смысла. Вот! Вот такой «чеченец» и нужен. Таким, как бы сказал автор «Осени педераста», не западло и заняться, на время отложив миллениум! Сбежать в чужие края… Пожертвовать коровинскими посулами? В конце концов, за слова надо отвечать, даже если они произнесены про себя, в себя. В чем талант чистоты отличен от таланта поэтики? А в том, что талант поэтики выводит творца из себя и сопрягает с горним миром, а дар чистоты, напротив, очищает все наносное и оставляет лишь ядрышко истинного себя, такого себя, которому и творить-то иное, писать уже не для чего. Такого себя, который чище морали, который выше интеллигентности, которому только он сам себе и судья! Такого себя, который и внутри себя, и обязательно за границей обычного себя. В чужом краю… Игорь потер руки. Он был доволен тем, что, по крайней мере, в одном пункте расправился и с Кречинским, и с Галей. Дело оставалось за малым – начать и кончить книгу, вырастить ее из пока неведомого материала. Ее и себя, и бес с ним тогда, с российским пен-клубом и его ксендзами. Не в посулах их дело, а, напротив, в самом побеге и в жертве!

Ута гайст
Ута отправлялась в Москву в приподнятом настроении. Суета последних месяцев оставалась позади, вот-вот за горизонтом должны были скрыться и серое кельнское небо, суетливые коллеги-журналисты, замороченные заботами о падающих гонорарах и уходящих любовницах (как у них только сил хватает). И даже с приятелем, или, выражаясь точней и современней, с бойфрендом, она простилась без щемящей тоски, хотя и знала почти наверное, что вряд ли вернется к нему. Впереди ее ждала щекочущая неизвестность, круговерть огромной столицы, командировки в Сибирь с немногословными, тертыми русскими парнями из съемочной группы и бойкая, веселая и все знающая журналистка Маша, у которой Уте предстояло жить ближайшие три месяца.
Первый раз Ута побывала в Москве в студенческие годы. В Мюнхене, на факультете славистики, учили знатно, но все равно для закрепления знаний она на каникулы отправилась в Союз, терпеливо скопив денежки частными уроками немецкого. И хотя тянуть отстающих в школе недорослей было ох как скучно, Ута была девушка упорная – если уж знать русский, то как следует. А почему русский? Бог ведает. Уж не потому, конечно, что на нем разговаривал Ленин – до Ленина дочке совсем не бедных родителей из далекой Западной Германии особого дела не было, но вот каким-то случайным книжным ветром занесенная заразила ее, запала ей в душу эта жизнь, похожая на долгую песню о реке Волге, запала – и все. Как и странные рассказы доктора Чехова.
Ута высадилась в Шереметьево одна, без суетливых и восторженных туристов. Она отказалась от услуг шустрил-таксистов, села на автобус, потом спустилась в метро, запуталась в пересадках, обращалась к гражданам и гражданкам, правильно выговаривала слова «извините, пожалуйста», получала от отзывчивых москвичей обильные советы. Более того, она с легкостью обрела провожатого, с которым провела не только остаток пути до гостиницы «Советская», но и весь первый теплый и сырой августовский вечер. Правда, как стемнело, провожатый был отправлен домой, «нах хауз» – мол, «созвонимся завтра». Самой странно стало: милый малый, даже похож на нее чем-то, как родственник, глаза тоже голубые, с лучиками… С лучиками-колючиками… Устала. В той похожей на кремовый торт летней, вымытой дождем Москве Ута вдруг почувствовала себя женщиной. Созревшей, привлекательной и независимой. То есть свободной. А женская свобода – богатство, им нельзя разбрасываться зря, хоть и кажется оно поначалу неисчерпаемым, вечным, прямо как та же река Волга, что течет издалека…
А назавтра, когда короткий яростный ливень прибил к асфальту мелкую въедливую пыль, а затем солнце, поначалу робко взглянув на город, потом, видно, на что-то решившись, вмиг просушило землю, гражданка ФРГ Ута Гайст вышла на Ленинградский проспект и побежала в направлении центра, мелькая белыми птичками кроссовок фирмы «Пума». Одета она была в синий спортивный костюм с белой полосой на груди. Народу на широкой улице было немного, редкие прохожие сторонились бегуньи, размашисто покрывающей метры, и лишь одинокий постовой проводил ее улыбкой, видно, приняв за свою. Возле «Белорусской» госпожа Гайст нашла попутчиков – колонна армейских грузовиков медленно тянулась к центру, и желтолицые, словно опыленные охрой, солдаты долго смотрели пустыми, обращенными внутрь узкими глазами на движущийся с той же скоростью, что и они, предмет. Добежав до площади Маяковского, Ута свернула на Большую Садовую, а выцветшие солдатики, не справившись с инерцией их тяжелых машин, покатили дальше.
На Садовом кольце машин было больше, дышать полной грудью стало тяжело. По всем законам здорового образа жизни, которым фройляйн в меру сил, несмотря на доктора Чехова, старалась следовать, пора было возвращаться в гостиницу, смывать с себя гарь под дай бог работающим душем и подкрепляться фруктами, которых, вопреки ожиданиям, в российской столице развелось великое множество. «Кооперация», – вспомнила Ута приобретенное слово и двинулась дальше. Ее тянул, всасывал в себя покатый город, вздувшийся жилами улиц, как напрягший мышцы атлет.
Она уже не бежала, а, глубоко дыша, шла туда же, куда тянулись наплывающей, сгущающейся массой смурные и упрямые люди. Впереди, у Дома Правительства, что показался ей куда меньше, чем представлялось по телерепортажам из взбурлившей парламентаризмом страны, она увидала танки. Юноша с жидкой бородкой раздавал отксеренные листки. Ута прочла и наконец поняла: в Москве путч. Не зря предостерегал ее от поездки отец. Но фройляйн не испугалась. Напротив, вчерашнее женское чувство напомнило о себе заново, только по-другому: где-то там, за этими спинами, за танками, за домами притаились чужие, и чужие эти хотят опорочить ее молодость, ее полную женской силы свободу. Ей вспомнились желтолицые солдатики с прорезями глазниц. Стало страшно…
Два дня в своем тоненьком спортивном костюмчике она провела на площади, возводила под промозглым ночным дождем баррикады, грелась у костра, прислушивалась к тревожным сообщениям, изучала новые слова и вглядывалась в озаренные ночными огнями лица: студентов, танкистов, таксистов, девчонок, качков, алкоголиков, бабок, депутатов, омоновцев, дорожных рабочих… Через неделю Ута покидала Москву с твердым желанием стать настоящей журналисткой и вернуться, обязательно вернуться сюда вновь, к этим лицам, которые она понимает и о которых наконец должна рассказать правду. «Я приеду», – тоном, не оставляющим сомнений, сказала она своей новой боевой подружке Маше, провожавшей ее в Шереметьево.
Но в Германии это настроение как-то незаметно пошло на убыль, будто кровь по капелькам взяли да выпустили: журналистами желали быть многие, рабочих мест, увы, не хватало, к тому же мэтры-профессора в сандалиях и ковбойках, влюбленные в Горбачева, затаили в душе опасливую неприязнь и к новому мессии Ельцину, и ко всей поднявшейся вместе с ним чудной да пьяненькой России, снова, вопреки их опросам и прогнозам, замутившей какую-то азиатчину. Молодой журналистке чем дальше, тем труднее становилось грести в море свободной прессы, чтобы избавиться наконец от клейкого определения «молодая».
Но вот папашу Гельмута Коля уложили-таки на обе лопатки красные да зеленые, денег и на Россию, и на «свободную журналистику» как-то сразу перестало хватать, и Уте пришлось искать себе другие заработки. Туристов водила, синхронила, но душа – душа скучала. Заболела, заразилась Москвой душа. Впрочем, можно было снимать для коммерческих каналов столь любимые ими ужастики о малолетних преступниках с рабочих окраин да об оргиях новых русских, но тогда нельзя было держать в памяти «те» лица, поскольку потом невозможно будет смотреть «им» в глаза. Нет, уж лучше переводы.
Время от времени она заходила и на WDR, и на «Голос Европы», и на «Радио Германии», отчаянно предлагала себя, заявляла, что займется Чечней, Ингушетией, Дагестаном, экономикой, наконец. Так прошел год, и еще год, и еще… И вот миллениум проглотил старого российского президента, а мэтры сказали, что сыты уже Чечнями по горло, хватит, наговорились на век вперед. Ищите другие темы. Ищите, ищите…
Но упорная немка нашла-таки лазейку. Посидев три месяца практиканткой в русской службе «Немецкой волны», Ута Гайст получила наконец направление в московский корпункт «Радио Германии». На год. За свой счет. И на свой страх и риск. Зато теперь она себя покажет. Ее еще услышат ненавистные мэтры. Десять лет копилась, бродила в теле сбереженная для этого города, как для суженого, ее нерастраченная женская сила. Если есть цель, должен быть и результат – таков закон природы после появления человека разумного. Иначе зачем Господу потребовалось создавать его?

Сомнения
Чем ближе время подкатывало к четвергу, тем больше Игоря охватывало сомнение. К своему удивлению, он обнаружил: позиции по пресловутому «чеченскому вопросу» – чтобы действительно было ясно, что там к чему, – как раз такой позиции у него и не имелось. И на что тогда «пенам» такой мессия?! Более того, размышляя о войне, Игорь наткнулся на непонятный факт: среди всех его многочисленных знакомых ему не удалось припомнить ни одного, кто имел бы к ней хоть малейшее касательство. Для четырех лет кровавого конфликта, о котором говорили все и вся, это представлялось более чем странным – «афганцы» были, «китайцы» были, были и «эфиопы», и «египтяне», и даже «абхазцы», – а вот «чеченцы» отсутствовали на корню. Прячут их, что ли? Нет, не совсем так. Была у него знакомая, у которой тетка погибла во время взрыва на Варшавке. Но чеченцы дома рванули или не чеченцы, так и осталось неясно. Разные ходили слухи… Игоря удивило наблюдение, что, оказывается, он от «жизни» находится очень далеко, не ближе к ней, чем заклятый друг детства Фима Крымов.
Не помогло Игорю и обращение к истории. Откопав в огромной, собранной еще отцом библиотеке книгу по истории кавказских войн, он лишь больше укрепился в своем непонимании, вычитав там, что в необходимости завоевания Кавказа и включении его в состав империи не сомневались ни декабристы, ни даже такие демократы, как Добролюбов. Об огромном кавказском корпусе тогда в метрополии знали и вспоминали куда меньше, чем сейчас, а для большой России дух стоящей на Кавказе армии был, наверное, столь же далек и непонятен, перпендикулярен, что ли, как мир индусов или китайцев.
Непонимание умных предков ничуть не проясняло ситуацию, но хоть в какой-то степени утешало. Однако и это слабое утешение пропало после телефонного разговора с издателем:
– А чего тут долго думать? При царе государство подкупало кавказцев, а теперь те подкупают государство. Все же яснее ясного!
Эта ясность Игоря расстроила. Досадно стало, что всем вокруг все яснее ясного, все всем понятней понятного, а ему, писателю, надежде российского пен-клуба, ничего не понятно. Не в свое дело ты лезешь, лирик Балашов!
Коровин не оправдал ожиданий писателя. Узнав про пен-клуб, он не только не принялся отговаривать Игоря от новой затеи, а, напротив, перекинулся в лагерь Кречинского. Рассказы, мол, погодят, а тут масштаб, да и по «Культуре» уже отпиарили!
– Да ты не страдай этой вашей болезнью российского интеллигента. Не те времена. Ты пиши, а там разберешься. Поможем. Я тебе таких персонажей найду, пальчики оближешь. Эксклюзив. Только ты и напишешь. Потому как ты – посторонний. Чистым скальпелем здоровое от гнилья отделишь. Чего еще ждут-то от литературы, по большому счету?
Витя Коровин когда-то был хирургом и к жизни относился с хирургической точностью и простотой. Балашову так и осталось невдомек, с какой стати приятель занялся издательским делом. От избытка энергии, что ли?
И с какой стати издал сборник балашовских историй о потерянных московских чудаках, от которых убытку наверняка было больше, чем доходу? Хотя говорили, что коровинское издательство идет в гору, что у него нюх на авторов и железная хватка!
– Балашов, я в тебе не ошибся, – тем временем бодро и настойчиво увещевал Коровин, уже потирая руки в предвкушении заветного Набатова.
«Ошибся», – еще круче печалился Игорь, все более склоняясь к тому, что в четверг ни к какой Турищевой ему идти не следует, поскольку идти, собственно, не с чем. Но вслух Коровину этого не сказал. Лишь попросил поскорее найти какого-никакого «чеченца», для восполнения недостающей фактуры. Зная коровинскую рассеянность, можно было дать сто к одному – приятель о просьбе позабудет. А значит, появится предлог для отказа.
– Сделаем, Игорек, сделаем. Одного духа я тебе хоть завтра достану.

«Мальчик Юнге»
Господин Юнге немало удивился, когда ему позвонил Роберт Беар. Отто Юнге, маленький улыбчивый человечек с голой, как яйцо, головой слыл знатоком Афганистана и Пакистана не только в стенах родной радиостанции, но и далеко за ее пределами. Так что интерес коллеги из восточного отдела «Голоса Европы», расположившегося по соседству с «Радио Германии», был бы вполне объясним, если бы не одно «но»: коллега Беар был тем редким исключением среди знакомцев Отто Юнге, кто его откровенно недолюбливал и, более того, старался клюнуть при первой возможности – стоило им повстречаться на какой-нибудь конференции или у общего начальства. Их даже прозвали Патом и Паташоном, поскольку и внешне они отличались разительно: аккуратный в движениях, будто произведенный природой по принципу минимальности, «афганец» и огромный, размашистый, с густой шевелюрой и могучими рыжими усами «славист», носящий к тому же фамилию Беар – «медведь». Друзья удивлялись: с чего это Беар так взъелся на Отто, Юнге-то и мухи не обидит!
На самом деле все объяснялось просто – начальник отдела стран СНГ и Балтии искренне не любил ни Советский Союз, ни его «посткоммунистические», как он выражался, останки и не мог взять в толк, почему это эксперт афгано-пакистанского отдела радиостанции «Радио Германии» отнюдь не спешит клеймить агрессора, а выдает какие-то обтекаемые «объективные» формулировки, в которых, как в китайской улыбочке, искривлялся и исчезал весь пропагандистский запал, необходимый журналисту, работающему на «восточном фронте».
Когда во время первой Чеченской кампании в Германии вспомнили о холодной войне и вроде бы позабытой уже пропаганде, по длинным коридорам радиостанции какое-то время ползали неприятные для Юнге темные слухи. Откуда они шли, так и осталось неясным, но сам Отто грешил на коллегу из соседнего здания. И усмехался благодушно: в кабинетных войнах Беар против «мальчика Юнге»[4 - Юнге (нем.) – мальчик, юноша. – Примеч. авт.] был мальчишкой. Только знать об этом всем вокруг вовсе необязательно. Восток – дело тонкое, как говаривали его эксперты из России.
Но вот кончились надежные, как «Дойче банк», времена Гельмута Коля, прорвались к рулю экономные ребята-демократы, принялись бомбить да восстанавливать Косово и по ходу дела решительно обрезать бюджет радиостанции, так что на «Голосе Германии» одна за другой стали закрываться редакции. И вот тогда, то есть теперь, и у Отто Юнге стало тревожно на душе. Неспокойно стало, когда в трубке он услышал молодой ироничный голос Беара, как ни в чем не бывало предлагавшего встретиться в общей столовой для недолгого, совсем недолгого разговора.
– Ну что, Отто, готов к переезду в Берлин? Получил наконец права или так и будешь на трамвае ездить? – вместо приветствия выкрикнул Беар.
Традиционно кельнское «Радио Германии» собирались переселить в чопорный Берлин, вслед за правительством объединенной страны. В Кельне у Отто Юнге была традиция: восемьсот метров, отделявшие его дом от работы, он покрывал исключительно пешком, беря себе в помощницы длинную трость. Он спешил редко, считая себя знатоком такой сложной субстанции, как время, которому ни за что и ни в чем нельзя уступать – иначе проглотит, ненасытное. Вот и на вопрос Беара он не ответил, лишь отпил из чашечки кофе, давая понять, что готов выслушать коллегу, вряд ли пригласившего его для беседы об автомобилях.
– Отто, у вас наверняка на российской стороне есть знакомые, которые знают Кавказ, Среднюю Азию, Таджикистан и Афганистан. Поделитесь с нами. На время.
– Роберт, зачем вам мои источники, когда у вас полно своих? – Юнге отпил еще глоток и поправил на носу маленькие очки с круглыми стеклышками.
– А, надоели. Все долдонят одно и то же, – небрежно ответил собеседник, наклонился через стол к маленькому человеку и произнес доверительно: – Может быть, вы были правы, Отто, а мы смотрели на вещи однобоко. Несколько однобоко. Их ФСБ жмет на то, что в Чечне воюют талибы, они и укрывают там Назари, а мы не верили.
– А при чем тут Чечня? – сухо спросил Юнге. – Я же не Чечней занимаюсь. И даже не Средней Азией. Вы бы, Роберт, обратились к русским сами.
Беар долго готовился к разговору, но, несмотря на все аутотренинги, этот занозистый старикашка снова начал его раздражать.
– Господин Юнге, мы тоже занимаемся не Чечней. Мы охватываем весь СНГ, как вам, наверное, известно. И хотим знать правду. Хотя бы как можно больше правды. И о Чечне, Узбекистане, Таджикистане в том числе. Не мне вам объяснять, как это сейчас связано с Афганистаном! Вы же сами нам столько лет это объясняли! Нам нужны ваши люди с той стороны.
Юнге задумался:
– Господин Беар, для меня нет «той» и «этой» стороны. Это вы «охватываете» СНГ, а я не военный, не разведчик, не политик. И не посредник. Я эксперт. Я жутко педантичный немец… Я узкий, маленький, у меня нет охвата… – Юнге получал свое маленькое удовольствие от разговора…
– Но я не говорю «нет», – вдруг добавил он.
«Морда ты хитрая. Лисица старая, а не немец», – бушевал Роберт Беар. В конце концов, он тоже был экспертом, он руководил куда более важным отделом, он, а не Юнге «охватывал» стратегически важный участок земного шара, но почему-то рядом с этой миниатюрой, с этой уменьшенной копией человека он чувствовал себя студентом, у которого профессор вот-вот будет принимать зачет.
Тем не менее не сказанное «нет» Отто Юнге уже стоило дорогого, так что Беар решил не обострять.
– Подумайте, коллега. Ваши информанты только спасибо скажут. Ваша-то касса пуста, а нам пока гонорарный фонд выделяют исправно.
«Что правда, то правда, – бормотал про себя маленький человек, с силой отталкиваясь тростью от асфальта, смоченного скоротечным дождем, – эти пока словно сыр в масле катаются. Может, дать Логинову подработать? Он и на Кавказе бывал. Пусть меняет им имидж». – И Юнге громко рассмеялся, испугав проходивших мимо школьников.

«Чеченец»
Боба Кречинский, памятуя о последней встрече с Балашовым, решил до нового серьезного разговора воздержаться от питья, подготовить организм. Разве что пива позволял себе – уж больно душная хмарь повисла над городом. Как будто пыльным одеялом накрыли. Крепился как мог. Так что первое, о чем он подумал, когда Балашов нудным голосом сообщил, что ни к какой Турищевой он не пойдет, – это о напрасно не выпитой, упущенной за эти дни водке, после которой такие ш-шуточки понять было бы легче.
– С-старик, не дури. Завтра в с-семнадцать ноль-ноль в Домжуре. Н-набатов занят, каких-то т-творцов из Африки обрабатывает, но на следующей неделе, если фишка выйдет, – к нему.
Однако упрямый Балашов бубнил и бубнил какой-то бред – мол, что решил о Чечении писать долго, что уже полез в историю. Не понял Кречинский и упоминания об Афгане. Но самым возмутительным показалось то, что от роли спасителя «великой русской» на конгрессе «пенов» Балашов категорически отказался. Не готов, мол. А кто готов?! Толстой, мля, Достоевский готовы? Собака невоспитанная. И кто только надоумил его с этим Афганистаном! Он бы еще ВОВ вспомнил…
Боба был прав, предполагая, что прозаика охмурили «ксендзы». Во вторник вечером Игорю Балашову позвонил-таки Коровин и таинственным голосом сообщил, что в среду с утра тому предстоит приобрести бутылку и выдвигаться в направлении Амурской улицы, по такому-то адресу, где в десять ноль-ноль его будет ждать обещанный «чеченец». Только десять ноль-ноль должны быть десять ноль-ноль, потому что «чеченец» – мужчина серьезный, деловой, ждать не любит. И ради бога не надо дешевой водки.
– Да, и вопросы свои заранее приготовь, чтобы лохом не выглядеть. Меня не подставь, мне дедушка самому еще нужен.
– Зачем? – упавшим голосом поинтересовался Балашов.
– Так… – уклончиво ответил Витя. – Он вопросы решает. Помогает плавать по опасным морям бизнеса. Консалтинг!
– Может, вместе сходим? С чего это я, к незнакомому человеку? Тем более консалтинг…
– Несерьезно. Ты писатель, ты и иди. Не в гости ведь, а по делу. Что мне, водить классика за руку, как первоклассника? С поллитрой в ранце? Да и я лично не знаком еще… Ну, что молчишь? Учти, они все по жизни обиженные вышли, их хлебом не корми, дай своими байками поделиться. Хоть консалтинг, хоть без… Ты ж ему – бальзам на раны.
– А он что, еще и конторский?
– Да какая тебе разница! Ты, Балашов, застрял в прошлом веке. Хотя для дела оно, может, и к лучшему…
Перед походом Балашов заметно волновался. Вот откроет дверь огромный сердитый дядя, пригласит скупым жестом на пахнущую одиночеством кухню, где стол покрыт клетчатой клеенкой, а на подоконнике торчком топорщится из стеклянной банки одинокая стрелка зеленого лука, сядет напротив, как при допросе, прицелится рыбьим глазом да спросит:
– Ну, а ты, сынок, что за птица? На кого пишешь, за кого стоишь? А знаешь ли ты, голуба, где вообще такая территория – Чечня?
Потому, прежде чем отправиться на улицу Амурскую, Балашов достал атлас мира и внимательно изучил одеяло из разноцветных лоскуточков с вроде бы знакомыми надписями «Тбилиси», «Турция», «Дагестанская АССР», «Грозный». Грозный запомнился хорошо, потому как среди лоскутков, зажатых между Каспием и Черным морем, Чечено-Ингушская АССР была единственной, окрашенной в ярко-желтый цвет. Балашов впервые пожалел о пропущенных в школьные годы уроках географии, его познания оказались ох как скромны, и единственным путем к успеху казалась хорошая водка. Но кто знает, какую водку «чеченец» считает хорошей? Балашов подумал, вздохнул и приобрел перцовку. В двойном размере. Для верности.
– Вы к кому? – поинтересовалась бдительная консьержка, пробуравив сперва самого Балашова, а потом его сумку недобрым глазом. «Ну, началось».
– К Миронову, – выпалил Игорь.
Лицо чекистки расправилось и приняло выражение равнодушной благожелательности. «Команда «вольно»…
– А-а, ну идите.
У двери, перед тем как позвонить, Балашов посмотрел на часы и немало удивился – было 9: 58!
«Чеченец» оказался вовсе не великаном, но руку стиснул дай боже как.
– Проходи в комнату, я сейчас, – бросил он резко и, будто мячик, отскочил от гостя, покатился по коридору.
Потом долго, минут пятнадцать, кого-то отчитывал с кухни по телефону. Игорь ловил лишь обрывки доносящегося до него непонятного разговора: «Сергей, ты же оперативный работник, в конце концов!.. Ну так проявляй! Купи ей конфеты, цветы подари, и не какой-нибудь веник. Давай, и чтоб адрес был. Настя и то научилась, а ведь не в погонах…» Слушать было трудно, в комнате работали сразу два телевизора. Один, маленький, черно-белый, показывал ОРТ, второй, побольше, – НТВ.
Еще больше, чем два телевизора, Балашова поразило другое открытие: в проеме секретера, среди разноцветного пиратского ополчения незнакомых бутылок, царствовал, как в гареме, гигантский «Гленфидиш» в пятилитровой таре. Но дело было не в литраже – фокус заключался в том, что емкость была на две трети пуста! Как-то стало даже неловко за свои перцовые мизеры.
– Извини, что заставил поскучать. Важное дело, а люди совсем работать разучились. – Хозяин закатился в комнату неожиданно и решительно и в мгновение ока заполнил собой пространство, оттеснив за кулисы эфирную реальность.
– Сейчас приступим к скупому мужскому завтраку!
– Спасибо, Андрей Андреич, я завтракал, – из вежливости отказался Игорь, но «чеченец» лишь взмахнул прямой ладонью, развалив воздух на две густые половины, что колуном.
– Мой совет: никогда не отказывайся от второго завтрака, поскольку он может оказаться первым ужином. Тем более что ты пишешь о Кавказе. Дальше. Судя по бледному лицу, меня посетил человек тонкой организации. Так? Так. А тонкому человеку для подпитки нервной системы и вообще мозга просто необходимы витамины, которые и содержатся в простой, здоровой русской пище, той, что со времен Ивана Четвертого зовется «за-ку-ской». Отсюда совет номер два: от пользы для организма грех отказываться. Ну так как?
– Уговорили, – легко согласился Игорь. Да, он не будет писать про Чечню, да, он забудет про этого кагэбэшника, как только покинет его жилище, но… Ему здесь нравилось.
– Настя, бросай компьютер, иди к нам, – крикнул хозяин. – Сейчас. Секретарша накроет стол в момент.
«Так. Секретарша в десять утра на дому. Наверное, красивая», – подумал Балашов, уже смекнувший, что Андрей Андреич, похоже, в жизни толк знает. Вот тебе и конторский… Он открыл сумку и извлек оттуда свой позор.
– Отлично! – Хозяин на удивление искренне обрадовался перцовке. – Сразу видно человека интеллигентного и грамотного. Знающего, что ничто лучше перцовой настойки не прочищает печень. Молодое поколение-то сейчас совсем без понятия. Перцовка – правильный напиток. Но, если позволишь, его мы оставим на потом, а начнем вот с этого. – Миронов скакнул на кухню и вернулся с початой «Столичной». Балашову нравилось и то, что в речи Миронова отсутствовали вопросительные обороты.
– Вчера проверял, мин нет. «Кристалловская». Особая скважина, вода из известкового холма, вкус особый, «Смирнов» рядом не стоял.
Андрей Андреич, не дожидаясь появления Насти, достал рюмки и наполнил их густым, дымящимся ледяным паром напитком.
– За знакомство, Игорь!
После первой хозяин все же принял состояние покоя и уселся в кресло.
– С чего Петр решил, что я эксперт по Чечне? Не знаю, – начал Андрей Андреич.
Кто этот Петр, Игорь понятия не имел, но решил промолчать. «Все Витькины штучки. Сам договорится бог знает как, а толком ничего не расскажет».
Хозяин по-своему понял молчание гостя.
– Это хорошо, что и ты не знаешь. Все говорят: Чечня, Чечня… Зачем Чечня? Почему в Чечне? Почему добить не могут? Почему отпустить не могут? Почему вошли? Почему вышли? Почему Басаева никак не поймают? Слепцы. Не видят, что Чечня – чирий, а под самым задом вулкан зреет! Никто не понимает – ни здесь, ни на Западе!
Игорь тоже ничего не понимал, но снова согласно кивнул. Ему хотелось выпить, как следует закусить, повидать наконец эту Настю.
– Ты о чем пишешь? О чем думаешь, что еще важнее. Какие для тебя в Чечне загадки?
Балашов принялся вспоминать свои домашние заготовки, но потом бросил и сказал просто:
– Меня таксист озадачил. Сказал, солдат в Чечне – как рыба в ухе. Каков он на вкус, такие и мы. В смысле – общество. А воевать не за что.
Андрей Андреич бесшумно, внутрь себя, засмеялся. Он обновил рюмки и крикнул:
– Настя, ну что ты? Я же сам все приготовил! – Потом доверительно сообщил Балашову: – Хорошая девка, надежная. Но нетороплива… Да, уха – это хорошо. Таксисты – народ чуткий. Все время в движении, разных людей наблюдают. Уха… Я сказал Петру: об Афгане писать пора, что там Чечня. Самое время подходит об Афганистане писать. Там бомба главная, больше, чем в Косово. А Кавказ – это так, заполнение антракта. Напиши нормальную книгу об Афгане – на все вопросы по Чечне ответишь. И зачем, и почему, и даже как. И про уху. Скажу тебе, этого никто пока не написал. И не случайно. Как в детективах говорят: история, покрытая мраком тайны… Что же мы! Выпьем за медлительных русских дев! Анастасия, придешь ты наконец? Мы без тебя всю икру под статью подведем!
– Не подведете. У вас много, – спокойно возразила Настя, появившаяся с подносом в комнате. Она показалась Балашову нелюбезной и чуть полноватой, но в целом – хозяин в глазах писателя уверенно набирал очки.
– Куда опять? Сядь ты уже. Молодой человек заждался.
– А закусывать вы без хлеба изволите? Неинтеллигентно, – бросила Настя через покатое смуглое плечо и вновь исчезла.
– Женат? – быстрым шепотом спросил Андрей Андреич и подмигнул.
– Ешь икру, не стесняйся. Всю надо уложить сегодня, – призывал хозяин, и гость послушно намазывал на хлеб ценный продукт, в начале дружеского завтрака заполнявший большую масленку с верхом, а теперь лишь тонким слоем покрывавший ее дно. – Икра – лучший естественный восстановитель белка, сжигаемого в нас алкоголем. И стрессом. Жизнь-то наполнена эмоциями! А эта икра – лучшая из лучших, потому и стоять не может. Свежий засол, вчера с Дальнего Востока привезли.
– Уже второй день едим, никак осилить не можем, – добавила Настя, которая то ли от пошедшей в дело перцовки, то ли по привычке умышленно смущала Балашова, откровенно рассматривая его неморгающими глазами.
– И смех и грех, как говорится. Один мой друг там – местный олигарх. А другой такой же дух – один из отцов губернии. И меж собой – как кошка с собакой. А ведь оба наши. И все меня, маленького человека, в посредники меж собой тянут. Вот и икорка оттуда. Так сказать, цена процесса мирного урегулирования.
К концу первой перцовки Игорь хоть и смутно, но уже понимал, что «нашими» у «чеченца» были специальные люди, отслужившие вроде бы и в КГБ, но не совсем там, а в некоем рыцарском ордене под названием «Вымпел». Духами же Андрей Андреич широко очерчивал всех, кто повоевал в Афгане, хоть с той стороны, хоть с этой. Ему вспомнился вопрос таксиста о герое – борце с террором. И Галино предостережение о потере себя. Тут оно буквально выражалось в беззастенчивом взгляде секретарши. Может, Галя права и пора отказаться от этой затеи, спешить домой до наступления мрака?
– Густая уха, – продолжал Миронов, чья мысль будто уходила какими-то лишь ей известными проходными дворами от наружного наблюдения и выныривала в самых неожиданных местах. – Как твой таксист выразился? Общество определяют «афганцы». Духи. Все наше общество. А Чечня – следствие. Одно из многочисленных. Нет, не последствие, а следствие. Путать не надо. А на вопросы твои ответим. Главное, правильно их задать.
– Вы определяете? – переспросил расслабившийся, уже давно переместившийся к середке дивана, поближе к Насте, писатель.
– Не мы, а «афганцы». Если бы мы, куда лучше было бы. Хотя, как говорится, категории «бы» история не ведает. Но мы аналитики, нам можно. Под перцовую настойку.
Когда Игорь покидал «чеченца», на часах было пять, а в голове приятно шумело на все десять. Это особое приятство было достигнуто употреблением фужера коньяка, последовавшего за «посохом». Коньяк медленно растекся по сосудам и грел тело мягким теплом, закрепляя градусом сочную фразу, которую на прощание сказал хозяин, обратившись скорее к раскрасневшейся секретарше:
– Игорь, я вижу, у тебя в наличии потенция к восприятию главного и к алкоголю высокая резистентность. Виден человек здорового образа жизни. Редкость в эти времена. Жду в гости. Завтра вечером приходи.
– Буду, – обещал Балашов, с пьяных глаз позабыв и про Гросса, и про намерение отказаться от всего лихого замысла. В голове у него засели несколько фактов, а остальное пространство занимали, плавая над поверхностью текучего, как ртуть, мозга, облачка из бессвязных фраз, сложить которые в мысли предстояло уже утром. Только утром.
Факты были таковы: если он хочет выжить, то больше никогда сюда ни ногой, но… икра, соленые огурцы и перцовка чрезвычайно полезны всякому живому существу. Грамотно и умеренно потребляемый алкоголь прочищает сосуды мозга. У трезвенников же мозг к старости зашлаковывается и теряет способность к мышлению. Остается только, потребляя водки и коньяки, дожить до старости, но в этом и заключается искусство выживания, которому учили в диверсионной школе КГБ «Вымпел». Выпивать, то есть выживать, надо грамотно. Далее. Андрей Андреич искусством этим овладел. Потому выжил. И еще. Помимо искусства выживания, существует некая дуга кризиса, что-то вроде дорожки, по которой конфликты, кризисы эти, вышагивают, как часовые на посту, от одного конца до другого и обратно, так что движение это можно рассчитать почти математически, вроде качаний маятника. Сей премудростью также владеет Андрей Андреевич Миронов и передает мастерство по наследству Насте. Настя хороша, и округлость формы ее особенно красит.
На сем факты кончались, а начиналось лирическое: вроде как, по Миронову, механика тикающих часов заведена-взведена несколькими ключиками, что зовутся «объективными противоречиями». Идеология и деньги. А деньги – это торговые пути. Это черные вены, по которым течет густая кровь цивилизованного человечества – нефть. Черные вены, как назло, пролегают под кожей именно там, где наморщиваются, наезжают друг на друга тектонические плиты мировых идеологий. Да еще наркотики караванами меж гор-морщин… И вся эта история с географией зовется геополитикой, в которой предмет интереса Игоря занимает место ничуть не большее, чем тот самый желтый лоскуток в атласе. И еще что-то про глупцов, которые сидят на той самой бомбе с часовым механизмом, рассуждают о правах человеков да об империях зла и не слышат тиканья ходиков, не видят ни истинных причин, ни, главное, грядущих трагических событий, которые с неотвратимостью разнесут на мелкие части и их самих. Не знают геополитики, мля.
Примерно это Балашов попытался втолковать Кречинскому, объяснить, что, прежде чем лезть в Чечню, он непременно должен разобраться с дугой кризиса. Собственная убежденность в том, что он больше никогда не посетит Миронова, в Игоре исчерпалась и не вернулась даже по наступлении сравнительной трезвости.
– Взрыв грядет. Понимаешь, Боба? Нет объективных причин надеяться на светлое будущее. А де-то-на-тор – в Афгане. Вот. Это как пупок, который развязали. Судьба России тоже, между прочим. Разобраться надо, пока не началось. А я чувствовал, мы тут, все себе классики, отделились от пуповины мира. А я восстановлю. Призвание!
– Пить надо меньше, – злился Кречинский. – С-сам ты дуга кризиса, Балашов.
Боба все-таки выяснил причину балашовского настроения. Он так принялся честить комитетчиков, геологов, политиков, что Игорь поневоле начал трезветь. Больше всех досталось ветеранам Афганистана. Миронова он упорно называл «афг-ганцем».
– Ты умом р-рехнулся, старик. Ты же на туфту к-купился, – голосил он. – Сейчас ребенку известно, что эти ветераны спецслужб, эти «Витязи», «Вымпелы», «Альфы» и «Беты», «Омеги», эти, г-господи, какие там еще буквы есть, они же ни хрена не могут на деле, они же только б-болтать умеют. Они даже нормальную крышу дать не могут, сами бандитов просят! Все в Афгане п-проперли, а теперь в Чечне туда же! Зато язык – до пупа… Судьба Р-россии! Ты о своей т-творческой с-судьбе побеспокойся!
Балашову стало неожиданно обидно за своего «чеченца» и за девушку Настю. Может быть, Кречинский и прав, но только вся эта жизнь, крыши, бандиты, да и пен-клуб, все это – аппликация. А у Андрея Андреича что-то по-другому, спокойное и крепкое. Что-то неинтеллигентное и притом правильное. То, что может пережить и интеллигенцию, и новую Москву, что ли? То, чему он пожелал бы пережить? Нет, бред. С чего это он желает пережить Москву какому-то комитетчику, имеющему знакомых олигархов на Камчатке? Из-за грамотной закуси, что ли? И все-таки отчего-то ведь возжелал?
Он подумал о том, что квартиры – это карманы. Они вздувают, наполняют объемом однородное месиво Москвы, и туда-то, как и в старые «застойные» времена, понапихана настоящая жизнь. Только мало осталось таких ниш, заполненных каждая своей душой, многих выцарапал, как устриц, выцарапал да перемолол большой новый Молох. И еще подумал, что, может статься, путь к таланту чистоты, проходящий вне своего края, очень опасен тем, что не знаешь, то ли по нему ты шагаешь, то ли как раз и поддаешься искусу.
– А ты знаешь, как в Афгане, в кишлаках, барана готовят? Если хороший гость приезжает? – сам не зная зачем вспомнил Игорь.
– А п-при чем тут б-баран? – споткнулся Боба, подозревая подвох.
– Выкапывают яму, разводят костер из можжевельника, из арчи. Представляешь, дух какой? Сверху камни кидают, а на них – барана, целиком. И ветками накрывают, чтоб томился. Вкуснее такого барана ничего на свете, говорят, нет. Разве что настоящая икра с Дальнего Востока.
– Ну и что? Что с того? К-какая икра?
– А знаешь, Кречинский, что такое дружественный кишлак?
– Как ч-что? Это который на нашей с-стороне! – в голос орал уже Боба, опасаясь, что с Балашовым приключился некий безвозвратный сюрчик и что сам он вот-вот станет персонажем какого-нибудь нового романа и провалится вместе с приятелем в черную временную дыру.
– А это тот кишлак, где осталось много мужчин. Потому что тогда он не зависит от бандитов. Вот такой кишлак нейтральный, и если с ними без зверства, а с умом и с опытом, если туда приехать с рисом, патронами и «шилом», то и тебя встретят по-человечески. И приготовят барана. И тогда ты, глядишь, и выживешь за червонец военных лет, и люди твои будут целы, а жители кишлака проклянут тех, кто решил, что ты должен уйти с их земли. А потом, через десяток лет, когда в такие же кишлаки двинутся с оружием совсем другие лихие люди, ты будешь есть икру с Дальнего Востока и вспоминать, как армия спасителей превратилась в банду грабителей и наркоманов, думать о том, как тяжко узнавать будущее по прошлому. И радоваться тому, что в жизни есть если не счастье, то хоть воля: друзья на Камчатке, печень в порядке… И плевать тебе на тех, кто тебя треплом называет. Главное – потреблять грамотно. Вот это творческая судьба. Она хоть как-то с судьбой связана, а не только с творческим онанизмом! С путем. А чеченские страсти и матери с черными выплаканными дырами вместо глаз – то, что хлеб для Гюнтера вашего Гросса, – то совсем другое. Больничка, раковый корпус. А я так не желаю.
– Слушай, тебе в секцию п-поэзии п-перевестись бы. Не думал об этом, а? – Кречинский успокоился. Конечно, хотелось ему на балашовском загривке въехать к Набатову, но не из прагматизма, ей-богу, а лишь из любопытства. Так сказать, потусоваться. Рассказ же про барана, как ни странно, пробудил в нем аппетит не только физиологический, но и писательский. Ему представились желтые пески, камни, смуглые люди в белых одеждах, смачно жующие сочное дымящееся мясо. Во всем этом привлекательном соцреализме было одно непонятное место – «шило», но спрашивать, что же это за шило такое, он не стал.
– Т-так, старик. Ну, ежели т-тебя этот совок зацепил, дои своего «афг-ганца». Т-только будь человеком, меня не подводи. Завтра к семнадцати ноль-ноль подкати в Домжур, а там говори что хочешь. Т-только про раковый корпус не надо. Икры не обещаю, но водка там не хуже, чем у твоего ветерана. Знаю я их, небось, поил какой-нибудь «Гжелкой», а сам про «К-кристалл» и п-про известковые воды впаривал. А то с чего бы из т-тебя такая п-поэзия с утра поперла?

Логинов
Володя Логинов вернулся из поездки смертельно уставшим. Первые дни в Москве ему казалось, что пыль ингушской земли намертво въелась в его поры и ее не извести оттуда ни мылом, ни березовым веником. Помотавшись с неделю по столице и с удивлением видя вокруг беспечные лица – девушки в юбочках из черной кожи, парни духами пахнут, – поглядел он на это безобразие, собрал рюкзачок, уложил палаточку и отправился на природу.
Ранним утром люди в электричке с удивлением смотрели на высокого жилистого мужчину в пятнистом комбинезоне, сидевшем на нем, как костюмчик от Версаче. Сапоги у мужчины были с коваными серебряными носками и серебряными же маленькими шпорами. Густые, с проседью, волосы покрывала шляпа с широкими крутыми полями. К дужкам темных очков была привязана тесемка, пробегающая за ушами и оканчивающаяся на груди большой серебряной же бляшкой с буквами «VIP».
– Небось, иностранец, – рассуждали сонные дачники, кто с привычной неприязнью, кто с ленивым любопытством, а кто – просто так, со скуки. – Все тянет их сюда, болезных. На нашу грядку.
– Американец, – конкретно определила молодая контролерша и, минуя прочих пассажиров, потребовала билет под испуганным взглядом пожилой напарницы. Но билет у джентльмена, увы, наличествовал.
– Там, в Европе, без билета не съездишь. Враз полтыщи сымут, – сказал кто-то из знатоков.
– Ага, вроде у себя как порядочные. А в Югославии что творят!
Заспорили, уже не обращая больше внимания на иноземца.
Выйдя из электрички, «американец» уверенно перешел полотно, миновал кустарник, отделяющий поселок от железной дороги, в коммерческом киоске купил две фляжки водки «Исток», шоколадку да бутылку минеральной воды под названием «Святой источник». Затем направился по тропинке в горку, за которой начинался влажный лиственный лес, лишь километрах в пяти, у ручья, смешивающийся с сосняком. На холме человек ненадолго остановился, окинул взглядом плоский пробудившийся мир, зацепился глазами за купол дальней бледно-голубой церквушки, будто подвешенной на невидимой ниточке меж небом и землей, коротко поклонился, не крестясь, и затем, уже не оглядываясь, двинулся в лес.
Но, пожалуй, еще больше удивился бы дачник или попавший сюда по пьяни либо еще какому стечению обстоятельств житель русской средней полосы, окажись он поздним вечером у того самого ручья, где лиственник смешивается с сосняком. Ему довелось бы наблюдать такую картину: у костра, вспышками разрывающего сумерки, в странной стойке, со сведенными внутрь коленями, стоял голый по пояс мужчина. Он надолго закрывал глаза, с усилием опускал ладони, будто медленным поршнем выдавливая из себя воздух, затем взмахивал руками, и тогда по его отсвечивающему красноватыми бликами телу свободной волной пробегала тень. Выдох сопровождался решительным рыком, вдоха же слышно не было, так что могло показаться, что внутри человека, в его широкой груди, спрятан огромный воздушный резервуар. Но не это вызвало бы удивление у разное повидавшего на своем веку жителя средней полосы – подумаешь, каких только чудаков не производила и не носила на себе эта горбящаяся Подмосковьем земля. Поразило бы другое: у огня, в котелке с водой грелась бутылка водки. Вот от такого зрелища заныла бы душа наблюдателя, сплюнул бы он себе под ноги, выругался бы извилисто да и двинулся бы своей дорогой. Но пусто было окрест костра, никто не бродил в этот час по сумрачному лесу, и чуткое ухо высокого человека с сомкнутыми коленями улавливало лишь сердитый треск горящих поленьев.
Ночью Логинов сидел у костра и думал, попивая нечастыми глотками теплую, слегка подсоленную водку. Это своеобразное «саке» связывало в единый ряд несколько, казалось бы, ничем не связанных воспоминаний. В памяти возник его давний учитель карате, мастер Сато, к которому в старые советские времена привел Логинова тренер Володя Коваль. Мастер Сато был отнюдь не стар, и Логинова поражала его спокойная, не по возрасту, мудрость, умение видеть тонкие узоры жизни, мимо которых другие проходили, не замечая ничего. Во время тренировки, что они крохотной тайной группой проводили у водохранилища в Люберцах, мастер Сато мог замереть, потом подойти к дереву и долго рассматривать листок, поразивший его совершенством формы. Правда, при Ковале вспоминать этого Логинов не любил, зная наверняка, что тот покачает круглой, как шар, головой, сощурится и скажет: «Да, слиться с природой, впитать лепесток лотоса, пожевать кору… вырвать у противника печень, распороть себе брюхо – истинное счастье самурая». Коваль тоже был большой мастер, но предпочитал рисовой водке натуральный русский продукт.
Это важно, очень важно, какие напитки пьет мужчина…
Другое воспоминание, навеянное саке, касалось джина, о котором Логинов мечтал, довольствуясь «кишмишевкой» в Афганистане. Джин с тоником делал тебя сухим и колючим, как ель, он давал чувство если не свободы, то независимости в жизни военного эксперта, полной вынужденных зависимостей от других людей – зависимости от шофера, от безмолвного охранника-пуштуна, от мальчишки, появившегося на перекрестке, от пьяного капитана из разведроты, надававшего со зла по морде солдату армии дружественного Афганистана… Магия состояла в смешении напитков, это Логинов понял давно. Пропорция, найденное тобой самим, твое золотое сечение и было тем немногим в жизни, что определял для себя ты сам. Глоток свободы! Что там водка. Одно буйство да бегство от себя. Нет, джин, джин с тоником!
Логинова вновь посетила мысль, что в тот первый год большой войны, в тот стесненный и опасный год, проведенный им в Афгане, ему дышалось вольней, чем в той же предолимпийской Москве, высылающей на лето куда подальше школьников, студентов и диссидентов. Бочком, бочком прошел Логинов по коридорам Института востоковедения; изучал английскую колониальную войну в Афганистане, а в апреле восьмидесятого был «премирован» командировкой – за яркий ум и свежий компетентный взгляд на непростую природу общественных отношений в дружественной стране. Так что ни ласкового мишку, ни кока-колу в банках летом восьмидесятого Логинов в Москве не застал. Зато уж в кабульских магазинах и лавках повидал такое, от чего сердечки столичных пижонов рвались бы на части. А еще горы, горы, высокое солнце, под которым забываешь о существовании собственной тени, а еще бронзовое лицо пуштуна Шауры, заменившего тень…
Близкое чувство одиночества и освобожденности от полотняной «той» жизни появлялось и в горах Домбая или Чегета, но стоило оттуда вернуться – оно растворялось. Причем растворялось не бесследно, оставляя в сердце досаду и даже злобу на окружающий несовершенный мир. С этим, афганским, было другое: оно сохранилось, кажется, навсегда, то наваливаясь ночными страхами, то вздергивая на кружащую вертушкой высоту, оно меняло лицо, ставило на нем особую печать уверенности в том, что если все вокруг разлетится, расколется вдребезги, провалится в тартарары, то под твоими ногами вопреки всему останется махонький, но твердый кусочек земли, твой островок. Ничем, кроме той весны, необоснованная уверенность. Кроме того апреля и джина с тоником.
Пробуя языком горячую соленую водку, Логинов размышлял еще и над тем, почему не привез подобной печати из нынешней поездки в Ингушетию, хоть пил там не «кишмишевку», а вполне сносную водку местного разлива, а также джин, который не поленился взять с собой запасливый швейцарец Картье. Пожалуй, джин да милая наивная итальяночка Мария Феретти остались двумя светлыми воспоминаниями после недельных мотаний по лагерям беженцев. Да еще заработанная тысяча долларов. А ведь все это мрачное полотно: и окаменелых женщин без возраста, и злых, покрытых мхом ресниц глаз стариков, и копошащихся в пыли детей, – все это он уже видел двадцать лет назад.
«Только там, был ли ты другом, был ли врагом, но там ты сопрягался с их миром. Там ты не был чужим. И еще там с тобой рядом был Шаура, а не швейцарец Картье», – обращался к кому-то в густой темноте Логинов…
Швейцарец Картье… Он возник в жизни Логинова очень кстати, как раз в тот момент, когда деньги эксперта подошли, можно сказать, к концу. «Радио Германии», его милый работодатель Отто Юнге уже долгое время не снабжали Логинова заказами, а все его многочисленные проекты об организации аналитической службы по вопросам армии, о психологической конверсии офицерства упирались в какую-то невидимую стену, деньги же зримо уплывали, купюра за купюрой, в чьи-то более ловкие руки. От безденежья Володя даже взялся вновь тренировать новичков в группе Коваля, но то же не деньги, а слезы. Слезы… Однако не возвращаться же в АПН, к примаковцам, не кидаться же им в ноги! Или уже не к примаковцам, а к путинцам?
Тут и возник Картье с интересным предложением: Логинову предстояло, пользуясь своими знакомствами, добыть швейцарцу и его маленькой группе разрешение на проезд в лагеря беженцев, а затем, ну какой пустяк, провезти иностранца со звучной фамилией в эти лагеря во имя благородной цели, да еще за две штуки американских долларов. Цель Логинова вполне устраивала: Картье представлял международную гуманитарную организацию «Хьюман Сенчури», весьма озабоченную слухами, что посылаемые ей в Ингушетию бинты, шприцы, антисептики и одеяла доходят до беженцев лишь на бумаге да на видеопленках корреспондентов Си-эн-эн. Отважный швейцарец желал поглядеть на положение дел своими глазами, что у Логинова вызвало бы лишь уважение, если бы не несколько «но», совсем незначительных и тем не менее портящих настроение, как насморк.
Во-первых, швейцарца звали Гаспар, а Володя с детства, по необъяснимым причинам, не выносил этого шипящего змеей имени.
Во-вторых, Картье, несчастливо оказавшись Гаспаром, еще и не любил Россию. Он ценил порядок и потому откровенно недолюбливал русский дух. Нет, не за Чечню – тут Логинов мог бы его понять – и не за сталинские лагеря, не за холодную войну и даже не за суворовские походы. Гаспар Картье презирал Россию за воровство да пьянство, и его длинное, как желудь, выцветшее лицо пуриста-трезвенника сморщивалось в гримасу, когда Логинов расплачивался с омоновцами и солдатиками на блокпостах водкой или изредка, при общении с пьяными в ноль офицерами, пользовался зелеными бумажками. Логинов, сам себя относивший к трезвомыслящим западникам, не мог справиться с досадой, когда видел брезгливое неприятие в глазах иностранца.
Так, швейцарца не только не удивил, но, как показалось Логинову, даже обрадовал вывод, который следовал из их путешествия по трем большим лагерям: из специально помеченной самим Картье партии медикаментов и вещей, отправленных «Хьюман Сенчури» месяц назад, к беженцам не поступило ничего. Швейцарец вроде как был доволен, что не ошибся в своих мыслях о России. Все же недаром он звался Гаспаром… Ну, а в третьих… В третьих, Картье поучал и поучал свою милую помощницу Марию Феретти, и это временами выводило Логинова из себя.
Ну да бог с ним, главное – все живы, деньги в кармане, Мария ждет в гости в Турине, а он восседает в позе лотоса на начинающей сыреть траве и взвешивает на больших ладонях два состояния души, казалось бы, не имеющих ничего общего меж собой, кроме джина да гор.
Когда высокий человек двинулся в обратный путь, солнце следующего дня уже готовилось закатиться за западный край горизонта, но еще светило ему рассеянно, по-среднерусски, в спину. Человек шел не спеша, внимательно оглядывая деревья, будто старался сохранить их подольше в памяти. В палатке у станции он приобрел бутылку «Бочкарева», бог весть какими судьбами докатившегося в эту глушь, и выпил ее жадными глотками. Потом передал пустую тару ожидавшей ее нищенке и сказал громко, будто продолжая начатый уже давно разговор:
– Не, бабуль, больше я в Чечню с Гаспаром не поеду. Дудки.
– Да что ты, сынок, не езжай. Дай тебе бог здоровья, – всхлипнула та и испуганно махнула рукой в сторону Москвы.

Свобода и история
Все-таки удивительная вещь – судьба. Сколько ни говорят, что человек – хозяин своего счастья, или уж, по крайней мере, несчастья, – ан нет. Если суждено тебе по жизни наступать на грабли, так тому и быть, хоть в бинокль под ноги гляди… Правда, случается и обратное: живешь ты, живешь, творишь свои маленькие глупости, и давно уж упал бы, споткнулся о те пресловутые грабли, но нет – будто подставляют тебе в миг падения огромную, как песчаная пустыня, ладонь и несут пушинкой в неведомое далеко, а ты и знать не знаешь про то, все думаешь в гордости своей, что это ты сам, твоя упрямая дорога тебя сюда завела. Твоя свобода, твой выбор. Но это уже другая история.
Четверг сложился для Балашова непросто. Сосед за стеной с самого утра принялся въедаться в стену с упорством кладоискателя и бурил бетон до обеда, в пыль развеяв все мысли писателя о времени, о России и о себе. О России он думал все меньше, а о времени – все печальней, потому что время это до встречи с Турищевой таяло быстрее свечи на сквозняке. Вот и оставалось, что размышлять о себе и о своей писательской свободе, которой не прокормишь ни маму, ни Галю (Валю, Аню или, может быть, Настю), ни даже себя.
«Талант – это единственный бог, которому стоит молиться. Потому что только он в силах поднять тебя на не достижимую с земли высоту», – вспоминал Игорь слова, что сказала ему во время последней их встречи Галя. Она еще склонила при этом голову набок и оглядела его, будто оценивая, сможет ли он взлететь на недостижимую высоту. «А как же Микеланджело, как же Ницше? Их-то талант изъел и выбросил потом, как шкурку банановую! Нет, лучше быть бездарным, но свободным, чем таким вот рабом таланта!» – горячился Балашов. «Ты просто не понимаешь, что такое свобода! – возразила Галя, как шпагой пронзила. Глаза у нее, и без того большие, синие, разлились на пол-лица и угрожающе посерели. – Свобода – это знание своего пути. А все остальное – это не свобода, а трусость интеллектуала». Вот как сказала.
«Трусость интеллектуала», – повторял про себя Балашов, стоя в аптеке в очереди за лекарствами для приболевшей мамы. Очередь была велика, она поминутно чихала, сморкалась в сырые скомканные платки и жаловалась на жизнь и правительство. Балашову бросилось в глаза отсутствие молодых – в спину друг другу сопели морщинистые, как их платочки, старушки, кое-где меж ними втискивались печальные старики. Отчего-то ему вспомнились недробимые, бесконечные сами в себе, фракталы. И подумалось, что и он так же может оказаться подобен этим спинам, этим кулакам лиц. Стало жутко. Как водила судьбоносный сформулировал – от одного колена? От одного семени? По низшему равнение? У попа была собака, он ее любил. Она съела кусок мяса – он ее убил. Убил и закопал, и надпись написал, что у попа была собака…
– Я ветеран Великой Отечественной. – Мужичок с орденскими колодками попытался пробиться к окошку без очереди.
– Все мы тут ветераны чего-нибудь. Чего уж там счас… – ответила очередь и сомкнулась плотнее перед лицом угрозы.
– Папаша, май уже прошел, – с дрожащей злой жилкой в голосе добавила женщина, стоявшая за Игоревой спиной. Женщина раздражала Балашова, она то и дело подталкивала его, будто тычки способствовали движению очереди.
– Идите сюда, отец, – громко сказал он ветерану.
– Эй, эй, – взвизгнула женщина, – мужчина, вы что тут пропускаете? Вы не один стоите.
Она снова надвинулась на Балашова объемистой грудью.
– Вы не давите, и без того дышать нечем, – огрызнулся Игорь, – а мужчина занимал.
– Занимал, занимал, – ворчала та, пока ветеран, боязливо зыркая по сторонам, бочком встраивался перед Игорем. – Спасу нет от этих бомжей.
– Точно, – откликнулась другая, с самого конца очереди, – куда ни плюнешь, стоят эти герои. А чего они побеждали-то? Вон немцы живут как люди, а на нас смотреть страшно.
– Ага, – воспользовалась поддержкой грудастая дама с выраженным ринитом, – а теперь еще наплодились из Чечней да Абхазий. Афганистана им мало оказалось. Кто новый русский, тот здесь заправляет, а у кого кишка тонка – того в Чечню, безобразить. Потом пропускай их в очереди. Не мужики – заморыши. Хоть детей от них не рожай. Страна без будущего!
«Много ты понимаешь», – обиделся Балашов, но промолчал. Странно получалось, колесо описало круг и вернулось к тому, что солдат-герой в этой аптекарской стране и впрямь либо победитель, халиф на один великий час, либо бомж… Терциум нон датум. Впрочем, а писатель? Тоже либо бомж, либо раб таланта, лишившийся свободы быть человеком. Третьего не дано. Наверное, потому и не хотелось идти в Домжур, но спасение виделось уже не в бегстве в свою ракушку, а у Миронова, в чьем кармашке-квартирке парадоксальным образом возрождалась надежда на все-таки возможное третье. На то, что все-таки собственная судьба в ее нутряном подобии общему модулю хлюпающей России может оказаться связанной с судьбой очень большого мира? Пусть и через войну, пусть и через войну? Пусть, потому как если это так, то равнение в этом равноудаленном и от земли, и от космоса общаке может быть и не на низшего. А это, в свою очередь, означало бы, что все-таки она и они на что-то еще нужны. В самом что ни на есть геополитическом смысле. Значит, есть и свобода выбора. Раз есть возможность пути. Да, «чеченец-афганец» поселил в Балашове такую надежду, и ради нее, ради того, чтобы разобраться, есть ли еще связь с миров у этой страны, стоило взяться за книгу!
В Дом журналистов Балашов прибежал в полшестого, опоздав на целых полчаса. Вахтерша подозрительно осмотрела его с ног до головы, но все же пустила, только сказала удивившие его слова:
– Молодой человек, вы тут не очень-то расходитесь, мы в двадцать три закрываемся.
«Наверное, перепутала с кем-то», – решил Игорь.
Турищева время ожидания зря не теряла. Она частыми короткими глотками прикончила «райский «Хеннесси», слизнула бутерброд с красной, пустившей жирок, рыбкой и сообщила Бобе, что, пожалуй, пен-клуб разберется с Гюнтером Гроссом и без Балашова – сам Вася Аксенов из Штатов подтянется, уж он им завернет про Чечню. Он там в авторитете.
Кречинский огорчился. Не из-за себя, не из-за Игоря, не из-за потраченного зря времени. Нечто забавное, обещавшее свежую интрижку, сорвалось с крючка из-за поднадоевшего всей новой тусовке заштатного эмигрантского старика из совкового каменного века. Отчего-то скучно показалось без балашовского «шила». Правда, в голосе собеседницы не было законченности, она словно выжидала, приглядывалась к Бобе.
«Голос зрелой женщины выдает ее столь же верно, как походка. По интонации, как по развороту слова, как по положению стопы, можно угадать ее желания», – пришла ему в голову фраза для своей повести о мухах-лесбиянках, ползающих по навозной куче в поисках парности. Это было круто. И верно. Потому что не жди госпожа Турищева от него да от Балашова какого-то профита, хрен бы она подорвалась в Дом журналистов – в лучшем случае позвонила бы по телефону с отбоем тревоги. А в худшем – обошлась бы и без звонка. Знает он таких. Кречинский примерил на Турищеву – так, забавы ради – свой «чарующий», с поволокой, взгляд. Делать в ожидании Балашова было особенно нечего, а секретарь пен-клуба казалась Бобе барышней ничего себе. И коньячок тянет будь здоров. Только кто платить-то будет, вот в чем вопрос.
– Борис, ваш приятель всегда так пунктуален? – прервала его мысли женщина. – Он, наверное, и на конгресс только к закрытию пожаловал бы. Почтил бы честью…
– Т-творческая натура, – откликнулся Боба, который к людям не обязательным относился куда благосклоннее, нежели к педантам, отчасти, конечно, заботясь тем самым и о себе.
– Понятно, что творческая. У нас все, кто без имени, – творческие. – На незнакомого Балашова в ней уже накопилось раздражение. Он представлялся ей таким же распухшим от «творческой жизни» пижоном, что сидевший напротив ловкий господин с рабочим бархатным взглядом. Раньше надо было стараться, дурачок, в Германии. Там-то она была посвободней.
– Борис, – решила перейти к делу Турищева, – вашу творческую личность не хочется разочаровывать…
– Да он, может быть, не очень-то и огорчится. Б-балашов – оригинал. Вот решил вместо Чечни об Афг-гане писать. А может вообще передумать. У него и на рассказы издатель есть, т-тиражом манит, – Кречинский остался доволен тем, что в глазах у Турищевой вспыхнул зеленый кошачий огонек.
– Зачем рассказы? Кто их сейчас читает! Зачем Афганистан? Пускай пишет о Чечне. Помните в Кельне Беара?
Не запомнить Беара, трижды приходившего на чтения и заполнявшего собой маленький зал Копелевского центра, было невозможно. Но Кречинский промолчал, силясь понять, какое отношение к Балашову может иметь немецкий журналист. Да и вообще хорошо, что Балашов опаздывает – Бобе понравилось развлекаться игрой в молчанку с начальственной дамой, суховатой и умненькой. Где-то у нее ведь спрятана чувственность. Наверное, в ее маленькой лакированной сумочке… Тоже хорошая фразочка для романа о мухах.
– Неужели не помните? Ну что вы, Боря, мне казалось, что вы во время турне пили по-божески. Это тот большой деятель, который пытался за мной приударить.
Турищева поморщилась, выговаривая старомодное слово «приударить». Немецкие мужчины в ее рейтинге имели репутацию людей безвкусных и грубоватых, без должных манер.
– У меня от его любезностей сахар в крови подскочил.
– А, это тот г-говорливый тип, который о П-путине выспрашивал? – вроде как начал припоминать Боба.
– Да, а потом интересовался, нет ли у нас специалиста, кто написал бы сценарий серьезного фильма о Чечне. Полудокументального, полухудожественного, с героями, но на реальной основе. Вот вчера объявился, звонил мне снова.
– А что, д-деньги дадут? – лениво спросил Боба, прикрыв глаза ладонью, будто от яркого света.
– Поговорите с Балашовым, если он все-таки когда-нибудь до нас дойдет. Пусть составит примерный план, сроки – все, как у людей. А я с немцами свяжусь. Я так поняла, что ваш писатель – человек свой?
– Свой, – подтвердил Кречинский, догадавшись, что имеет в виду Турищева: со своим делить немецкие деньги было и удобно, и легко, тем более с «творческой личностью». Куда удобнее, чем с какими-нибудь чужими прожженными «акулами пера» – те кинут в самый неловкий момент, то есть в момент дележа гонорара. Вот чертовка хитрая, может, и всю историю с Гроссом выдумала ради этого? И уж, как пить дать, «плюшевой голове» сама поспешила отзвонить. Боба порадовался, что Балашов опоздал.
«Не дурак, не дурак», – так же про себя похвалила младшего товарища по пен-клубу Турищева.
Когда в темный подвал вбежал растерянный молодой человек и, не подходя к стойке, стал пристально вглядываться в посетителей, секретарь пен-клуба уже минут десять как завершила деловой разговор, взяв с Кречинского обещание побыстрее «наехать» на творца, и ждала уже только из любопытства…
Вопреки собственным ожиданиям, у Турищевой худенький творец, приземлившийся наконец за их столом, вызвал симпатию. По дороге домой она вспоминала странные глаза, которыми он смотрел на нее, извиняясь за задержку. Не сытые, но без хамства. Ведь сейчас что встретишь? Либо то, либо это, третьего не дано. Может, и впрямь творческая натура?
Она даже подвезла бы эти странные глаза к какому-то «чеченцу», к которому он так стремился не опоздать, пренебрегая интересом к его персоне, сознательно не скрытым ей, но все же решила быть последовательной и дать возможность Кречинскому обработать приятеля. Сначала дело. А как завяжется работа – там дай бог еще свидимся.

«Хьюман Сенчури»
Гаспар Картье был зануден, не любил Россию, которую он подозревал в самом большом грехе – необязательности, но, по крайней мере, в упорстве ему нельзя было отказать: если Картье считал, что прав, то отмахнуться от этого борца за правду не было никакой возможности. С упрямой неумолимостью часового механизма он слал письма, запросы, не ленился тревожить адресатов и сам, лично.
Когда в нескольких российских газетах появились статьи, где фонд «Хьюман Сенчури» упоминался не в лучшем свете, правление и сам шеф отмахнулись раздраженно – мол, что вообще с нее взять, с этой насквозь гэбэшной прессы. Но Картье настаивал на проверке – тем более надо быть уверенным в своей чистоте.
– Хотите – езжайте, если не боитесь, – решили наконец господа из правления, не зная, как избавиться от въедливого правдолюбца. – Только выкуп за вас пускай платит эта ваша газета «Труд». Или «Советская Россия».
Однако деньги на инспекцию в Ингушетии дали.
– Остальное – сами. Мы сейчас по уши в Северной Корее завязли…
Юркий Цвен Кунц снабдил Картье телефоном важного ингушского чиновника и выдохнул, как обычно, на бегу, преодолевая одышку, словно он не просто жил, а бежал по жизни сплошной марафон:
– Гаспар, если что случится, сразу звоните Руслану. Кстати, он вам и проводника найдет. Там без проводника нельзя.
Картье не стал звонить Руслану – предпочел сам найти проводников. Вот и в Логинове он не ошибся – хороший малый, организованный. И недорогой… Однако поездка проблемы не решила.
Напротив, теперь, по возвращении, швейцарцу предстояла вторая и, видимо, куда более сложная часть программы. Необходимо было добиться, чтобы правление проверило странный факт: в посещенных им лагерях беженцы и не слышали об антисептиках и бинтах от «Хьюман Сенчури».
«А что удивляться? Вы думаете, ингуши не воруют?» – успокоил его проводник Логинов, который всю обратную дорогу пытался втолковать и ему, и глупенькой, но исполнительной и, главное, не засматривающейся на мужиков Марии Феретти, насколько бездарно, наобум, без знания «их» жизни организовал Запад гуманитарную помощь.
Впрочем, не это беспокоило Картье – систему гуманитарной помощи сейчас не пинал лишь ленивый, но лучше была хоть синица в руке, чем журавль в бездонном и вороватом российском небе. Волновало швейцарца другое – то, чем он не стал делиться с Логиновым, но, конечно, поделился с попечительским советом: куда именно уходят лекарства? Пропадала ли посылаемая помощь в домах и погребах функционеров и их прожорливых родственников, попадала ли на полки коммерческих киосков их шестерок – что было, конечно, злом, но злом известным, понятным и, как процент «стеклянного боя», неизбежным, – или правду писали-таки российские газеты, что шли их антисептики не беженцам в Ингушетии, а в соседние чеченские и грузинские горы, прямиком к боевикам, зализывающим там раны? К повстанцам – так советовали называть этих увешанных оружием бородачей бойкие ребята с телевидения.
Картье было все равно, как называть бородачей. Он не испытывал симпатии ни к ним, ни к российским федералам. Даже, сказать точнее, он одинаково ненавидел их. Более того, Гаспар не раз ловил себя на мысли, что и самих беженцев, самих пострадавших, тех, кому опалила крылья эта война, он… ну, не любил, что ли. Сперва эта крамола пугала Картье, а потом он понял, что, наверное, помогать, как следует помогать, только так и можно – если ты сух, рационален и превыше всего ставишь доверенное тебе дело. Ты не милосердие, ты лишь его проводник. Важно, чтобы собранные на частные пожертвования деньги попадали к беженцам и только к беженцам! В этом смысл его одинокой жизни. И еще в том, что стареющему зануде Гаспару Картье верили, под его имя давали деньги, и это доверие было ему дороже и денег, и почестей – да что там почестей, – и любви, и, наверное, самой жизни. А значит, господ из попечительского совета, тех, кто еще не разлетелся по всему субтропическому теплому свету в летние отпуска, надо было как следует растолкать и убедить, что необходимо выяснить, куда все-таки попадают ящики с тавром «Хьюман Сенчури». Не в воздухе же они растворяются!
Первый запрос Картье написал еще в самолете по пути из Москвы в Женеву. А уже на следующий день, поутру, не дожидаясь приглашения, появился в офисе адвокатской конторы «Хартманн унд Зонн» у заместителя председателя правления Пьера Хартманна, который всегда казался Картье более деятельным и тонкокожим, чем «свадебный генерал» фонда Денис Боу.

Россия и Европа
Россия – покатое, поистине удивительное царство. «Сядь на собственные ягодицы – и катись». Тот, кто клянется ей в любви, вредит ей пуще других. Тот, кто проклинает ее как неопрятную, но въедливую, подглядывающую да подслушивающую тещу, оказывается ее спасителем. Тот, кто ее грабит, то ли набивая ее драгоценными каменьями свой бездонный карман, то ли воруя втихаря и без особой нужды, так, по бедности, по привычке или из любопытства – что, мол, дальше с ней будет? – тот потом защищает ее от ворогов своей грудью. А тот, кто как сын защищал ее, не жалея живота, получает от нее, матери, пинка под зад да и отправляется с досады воровать. И все это варится в общем огромном котле, пьет вчерную, умудряется производить на свет красных девиц-девах и хитроватых смышленых парней, поминать царя-батюшку да Иосифа Сталина и жить в ожидании то ли большой беды, то ли большой победы, что, впрочем, в народном сознании давно слилось, спеклось воедино и открывается, словно известная избушка, то передом, то задом, смотря по тому, какое волшебное слово произнести. Победы с неумолимой привычной простотой оборачиваются поражениями, а поражения обещают когда-нибудь отлиться какой-нибудь немыслимой херней всем нашим врагам… И все по-прежнему хотят мира, даже уже и не готовясь к войне. Поистине удивительное по мудрости легкомыслие.
Не то Европа. Европа побед не ждет и умом знает, что ей нечего уже бояться поражений. Она опытна и самостоятельна, как умна и самостоятельна зрелая женщина, успевшая выйти замуж за состоятельного, хоть и грубоватого, господина. Она знает толк в семейных ссорах, капризничает по выходным, не переходит разумных границ и иногда, со скуки, подумывает о лихом любовнике. Русском, турке, марокканце. Ах, смелые мечты… Она знает цену политикам и адвокатам, она пуще мужа опасается налоговой службы, она аккуратна и благодетельна, ходит в кирху, верит в свои права человека, сочувствует, в пику супругу, американским индейцам и жителям Квебека, болеет за демократию в Китае – то есть, конечно же, эта дама с континента не лишена своих милых женских причуд. И ненавидит себя за то, что ей некуда деться от мужа, что ею владеет, безраздельно владеет темный злой страх, таящийся за тоненькой простынкой благополучия. И стоит лишь одиночеству прорвать этот белый застиранный лоскут материи – тогда беда, тогда позабудутся и демократия, и Китай, и права человека, и газеты запестрят безнадежным, как старость, словом «война».

1979 год. Афганистан

Спецгруппа геологов[5 - Автор еще раз считает нужным напомнить, что содержание книги – это не всегда строгое следование фактам, а художественная их обработка. Поэтому как бы ни напоминали некоторые персонажи своих прототипов, читатель не должен поспешно отождествлять книжную реальность с исторической.]
Привезенных с собой раскладушек не хватало, так что кровати забирали из посольства. Работа была нетрудная, но из-за того, что приходилось то и дело нагибаться, разболелась спина. Все же не мальчик уже… Последний прыжок напоминал о себе тупым упрямым грузом, повисшим на позвонках его широкого грудного отдела.
Вообще-то, Курков не раз поражался своему звериному чутью – не было случая, чтоб перед какой-нибудь пакостью у него не рождалось гаденькое, как подгнивший зуб, предчувствие. Вот так и перед злосчастными учениями. Как собрали их под Ферганой, так сразу и полезла в голову дезертирка-мысль: скажись-ка ты хворым, ну скажись… Как назло – что Боря Суворов, что командир отряда Григорий Иванович Барсов только и каркали наперебой: «Ну ты, Алексеич, здоровья набрался. Никак Ирина тебя за особые заслуги на двойное довольствие взяла. Расскажи, чем это ты так отличился?» И все норовили ущипнуть его за бочки, и впрямь появившиеся бог знает откуда за двухнедельную побывку дома. И когда сержант-десантник уверил, что как следует сложил парашют, что раскроется куполок в лучшем виде, как японский зонтик, Куркову все-таки захотелось еще раз проверить этот зонтик, да времени уже не было. Все у них в этот раз делалось в спешке, будто начальство заскучало, будто прямо не терпелось генералам увидеть побыстрее болтающимся в воздухе диверсантника А.А. Куркова, а заодно и других «старичков» из спецподразделения «Зенит». А то, мол, давно не прыгали.
Сволочь сержант! Небось, и в руках не держал японский зонтик. Было бы время, стоило б настучать ему по котелку. Парашют и впрямь раскрылся в лучшем виде, но стропы спутались, так что вместо купола вышел какой-то сдутый воздушный шарик. Для ослика Иа. Лучше бы он вообще не раскрылся – легкий шелковый запасной парашют то и дело затягивало в этот резервуар, и Куркову приходилось буквально вырывать его за стропы, дергая вниз, – благо здоровья в руках хватило.
Так и спускался на глазах изумленно следивших за его большими маневрами ребят: то, как засосет запаску, падал булыжником вниз, то, вновь освобождая ее от пут, вздергивался и зависал, все дальше уходя вправо, в сторону каменной гряды. Но успел-таки, везунчик, сел до гряды, а то бы костей не собрать. Тряхануло, конечно, как следует, ноги, показалось, в спину вошли, пятки да позвонки до сих пор ноют, но ничего, жив. Зато хоть от всей остальной чепухи освободили, сказали: «Отдыхайте, Алексей Алексеевич. Вы в воздухе так красиво прорисовались – прямо церковь о трех куполах. Нечего вас больше испытывать, вы и так в рубашке, видно, родились»… Посмотрим теперь, в чем он родился, дело-то пахло жареным.
Уже в Фергане, когда куосовцам объявили о возможной командировке в Афганистан и принялись мотать стрельбами да прыжками, среди ребят пошли разговоры о том, что скоро придется вытаскивать из Кабула «наших» людей. Но Алексеич лишь усмехался в ус – для вывода советской колонии хватило бы и десантного полка. Для того чтобы отправить в Баграм, а затем в Союз учителей, агрономов, строителей – «инженеров-саибов», как уважительно называли афганцы советских специалистов, – не требовалось поднимать в ружье внештатников КУОСа, разведчиков и диверсантов, на подготовку которых государство угрохало огромные деньги – вполне хватило бы, чтобы всю Америку одеть в зеленые береты.
Прибыв в Баграм, Курков пообщался с замкомом свеженького десантного батальона, да не просто батальона, а усиленного (так тот поправил), который только что подтянули из Витебска. После этого общения мысли, как глина, затвердели в уверенности: сопровождать загорелых секретарш посольства и энтузиасток-училочек будет кто-то другой, но не он. И не Медведев, и не красавчик-Вася, уже раскатавший на них свою пухлую губу не дуру…
Непросто было достать в Баграме, среди солдатиков, нормальную водку, но Алексей Курков сменял у доблестных авиаторов на бутылку старую японскую зажигалку, оставшуюся еще с командировки на Окинаву. После такого подарка бравый глаженый майор и рассказал, что летят они на охрану гражданских чайников прямиком в Кабул.
– Думаешь, ДРА вас там с цветами ожидает? – подколол Алексеич майора, глядя на его парадный вид.
– А мне то неведомо, что этой ДРА надо. Хучь цветами, хучь огурцами – нам разбирать без надобности, – ответил тот, похоже, обидевшись на незнакомое ему слово. Было в майоре что-то неприятное Куркову. Холопски-наглое. Посадское.
– Как же без надобности? А как ты будешь своих от чужих отличать? Их ведь танки с нашими не разнятся. Можно сказать, близнецы-братья. Да и наши барышни-таджички и их мирные труженицы Востока – что сестры родные. Вдруг не тех спасешь?
Майор уже хотел было спросить у любопытствующего неармейского боровичка в спецовке, откуда он такой грамотный выискался, но, вспомнив, о недопитой водке, решил воздержаться. А потом и в самом деле, кто его знает, как этих чурок друг от друга отличать. У него у самого полбатальона таких вот желтолицых да узкоглазых. Кто комплектовал только! Майор напряг извилины.
– Мы не воевать собираемся, а обеспечивать… Начальство сказало, что мы по договору, – сразил он Куркова достойным ответом и смерил боровичка презрительным взглядом сверху вниз.
– Что ж, и то верно, что по договору, – подытожил Курков. – Был такой договор с Тараки, слышали.
Когда председателю Революционного совета Демократической Республики Афганистан стало совсем хреново, Леонид Ильич пообещал ему подбросить десантников. Вот таких информированных майорчиков. Посадских. А майорчику, видать, пока не ведомо, что товарищ председатель Нур Мухаммед Тараки уже две недели как не председатель, что товарищ Нур Мухаммед Тараки разжалован. В лучшем случае – снова в поэты. Посмертно, после короткой и продолжительной… В худшем – в висельники. Они это быстро умеют, братья-афганцы.
Барсов уверял, будто наверняка знает, что бывшего главу Демократической Республики Афганистан то ли задушил, то ли отравил его любимый прилежный ученик Амин. Которого Леонид Ильич уже поздравил с вступлением в должность. И хотя Алексей Алексеевич привык делить оперативки на два, слухи – на пять, а официальные заявления – на десять, тем не менее, зная нрав южных соседей, в конце как политической, так и поэтической карьеры Тараки он не сомневался. Немало повидав в Москве местных революционеров, что из «Халька», что из «Парчама», он уверял ребят, перефразируя классика, что аминовцы, обученные революционному ремеслу, ужо наступят бедолаге Тараки на горло его собственной песней… Такова объективная реальность народного бунта, данная им в ощущениях.
То ли авиаторская водка оказалась скверной, то ли усталость бестолковых последних дней сыграла нехорошую шутку с печенкой, но свое любимое занятие по сопоставлению объективного и субъективного, слухов и фактов он продолжил лишь в самолете, вылетевшем из Баграма. «Зенит» дробили на группы и, похоже, Центр никак не мог решить, кого назначать в старшие. На первый борт загрузили лишь одну команду, оставив, слава богу, «своего» Барсова, хотя и прошел шепоток, что могут прислать «специалиста сверху». Таких «специалистов» им не хотелось. Лучше Барса командира не найти.
Курков попал на первый борт «вторым номером» и весь недолгий путь размышлял над положением – международным и лично своим. Это последнее, лично свое, беспокоило его немало. Конечно, могло быть и так, что спецов КГБ отправляли для укрепления десантуры, не обученной проводить оперативные мероприятия в дружественных странах. Но что тогда мешало начальству, или, сказать точнее, лицам, принимавшим решение, собрать их вместе на учениях в Фергане, создать мобильные группы, разобраться с субординацией и так далее и тому подобное, – то есть сделать то необходимое, что и надлежит делать при отработке совместных действий групп разного подчинения и назначения. Наука-то известная! Нет, хрен! По всему видно, что десантники свой пирог будут есть отдельно, а они – отдельно. Вот и возникают прорехи в логической цепочке – что ж это за пирог такой?
– А что тут думать? Я смотрю, наверху пока сами не знают, куда мельница завертится. Так что, Алексей Алексеич, не морщите лоб, отдыхайте, – сказал ему в самолете Вася Кошкин, хлопнул панибратски по плечу и хитро подмигнул. – Может, в посольстве разместят, а? Мне Эрнест говорил, их молодцы там всех телок уже перемяли. Рогов мужчина серьезный. Вот не зря имя такое германское – Эрнест. А посольские вопить начали, чуть ли не международный скандал раздувать. У них против роговских прямая кишка тонка оказалась. Так что вы зря текущий момент недооцениваете, вероятность немалая, что нас на смену везут. Как представителей творческой интеллигенции.
Вот была бы, конечно, лафа, кабы Центр, вняв мольбам посольских рогоносцев, и впрямь решил заменить телков из «девятки» на интеллигентов «Зенита». Если бы да кабы… И Курков, и Кошкин понимали, что такой лафы придется ждать до какого-нибудь следующего раза и что Политбюро сейчас вряд ли озабочено судьбой девок из посольского обоза.
Правда, когда по прилете в Кабул «зенитовцев» по-быстрому отвезли прямиком в советское посольство, Курков посмотрел на Кошкина с уважением.
– А ты, Василий, пророк!
– Магомет, – откликнулся тот.
– Ага, похожи, – вставил Раф Шарифулин, и ребята захихикали в кулаки – физиономия у Кошкина была уж совсем не магометанская.
Однако из посольства всю группу, быстренько оснастив кроватями и лопатами, отправили в особнячок неподалеку. На Первую виллу, как сказал советник посла. Курков думал перекинуться хоть несколькими словами с самим послом – они были знакомы, – но худой очкастый секретарь лишь смерил человека в спецовке холодным взглядом.
– Сергей Николаевич у товарища Амина.
– У товарища Витамина? – переспросил Курков так же серьезно, желая подразнить крысу-секретаря. Тот устало пожал плечами и ушел.
В посольстве было прохладно, уезжать на виллу и заниматься там обустройством не хотелось, но дипломатам сейчас явно было не до диверсантов, и даже советник-посланник, неплохо знакомый с Курковым, лишь коротко кивнул ему и удалился с Барсовым.
Так что пришлось таскать кровати, заниматься всякой скучной хозяйственной бурдой и надеяться не столько на мощь оставшегося далеко Кремля, сколько на умение его политических советников. А мощь? Выходило так, что он, Алексей Алексеевич Курков, и был как раз той самой мощью его государства.

Председатель Амин
Председатель Революционного совета Амин принял советского посла Голубева с распростертыми объятиями. Новый председатель был крупнее и выше посла, ему нравилось смотреть на дипломата сверху вниз, сжимать его мягкую руку в твердой волосатой ладони и ощущать себя главой государства, с которым должны считаться даже такие слоны, как дядя Сэм и дедушка Леня. Но у свеженького, нового председателя возникла проблема. Амин не знал наверняка, дошла ли уже до Москвы весть о скоропостижной кончине Тараки, и если да, то как к ней отнесется Кремль.
О том, что «поэт» теряет контроль над страной, что он просчитался с земельной реформой, что, чувствуя слабину власти, контрреволюция наглеет на глазах и что события Герата могут повториться скоро и очень скоро, люди Амина изо всех сил информировали советское руководство. И напрямую, и через «черный ход», используя косвенные каналы. Но Москва словно глаза на это закрыла – мол, разбирайтесь сами.
Это было обидно и непонятно, и многие офицеры из окружения Амина последнее время нередко вслух говорили, что кремлевские старцы просто выжили из ума. Как они не видят, что Тараки «сдулся» и что им пора ставить на деятельного и сильного Хафизуллу! Тем не менее без одобрительного жеста Москвы Амин, наверное, ждал бы и дальше, соглашаясь с ролью «второго», но любимого… Ждал бы, но учитель сам виноват – незачем было подсылать убийц! А уж коли посылаешь, то стрелять они должны куда лучше.
То, что офицер из охраны Тараки промахнулся, стреляя в премьера-министра, имело для Амина и для революции сразу несколько положительных сторон. Во-первых, премьер остался жив, что было немаловажно для дела. Во-вторых, после покушения было бы просто странно, если б он спустил это с рук – в чем, в чем, а в робости его пока никто не упрекал. Наконец, было и третье важное, хоть и сомнительное соображение, точнее, предположение – если бы за выстрелом в дворцовом коридоре стояла Москва (как его убеждал племянник, напоминая, что именно советский советник поручался за безопасность, пригласив Амина на встречу с Тараки), то пуля не попала бы в его тельника.
Нет, Москва не стала бы полагаться на волю слепого случая. Или, как говорят русские, «пули-дуры». Она придумала бы что-нибудь понадежнее – отравила бы или, на худой конец, взорвала. Нет, Москва тут ни при чем. Но все равно Амину не хотелось бы, чтобы в Кремле именно сейчас узнали о неприятной кончине их друга Тараки, удушенного собственной охраной при посредстве собственной подушки – то есть вполне исторически. Новому главе государства требовались еще несколько спокойных дней, чтобы обеспечить себе твердый тыл. И уж тогда можно будет беседовать с внешним миром на правах хозяина в доме, не оставляя московским товарищам альтернатив. Собственно, так ведь и делалось в семьдесят восьмом, и все прошло хорошо! Амин, крупный человек с теплыми ладонями, был мужчиной практичным. Он понимал, что трудностей с «большой» оппозицией, с монархистами и муллами у него будет не меньше, чем у его усопшего предшественника. Но сейчас волновало не это.
Амина беспокоила «малая» оппозиция в лице упрямых таракистов в руководстве партии и в органах. «Революции совершают не армии, а спаянные идеей единицы. Нет страшнее врага, чем проникший в партию оппортунист», – любил говаривать Хафизулла. Ни герой апреля, глава оборонного ведомства Ватанжар, ни шеф безопасности Сарвари, ни министр связи Гуляб, похоже, не собирались без боя складывать лапки. И если на одного майора Ватанжара, при всем его революционном авторитете, еще можно было наплевать, поскольку и Генштаб, и большая часть полевых офицеров стояли за Амина, то Сарвари сидел у него, как кость в горле, и пока ее, то есть его, оттуда не вырвали, даже толковой наружки за таракистами нельзя было установить. Министров надо было срезать как можно скорее, одним взмахом косы, но Хафизулле, перед тем как решиться на это, хотелось бы заручиться снисхождением Москвы – без нужды дразнить кремлевских гусей ему не хотелось.
– Сергей Николаевич! – После продолжительной подготовки, состоявшей из уверений в дружбе, преданности и уважении, а также непременных угроз в адрес врагов революций и свободолюбивых трудовых народов (угроз, на которые афганский партийный лидер, изрядно подкованный в ленинско-сталинской классике, был весьма силен), Амин решил бросить первый пробный шар. – Мы намерены сократить бюрократию. Сделать наш госаппарат управляемым – по вашему примеру. Я специально перечитал работу Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин». А то чиновников стало больше, чем солдат у революции.
Он выдержал паузу, но посол лишь кивнул, так и не поняв, шутит председатель или говорит всерьез. Если Амин шутит, то время для иронии он выбрал не самое удачное. Или председатель действительно наглеет? Как сказал вчера вечером один из «советников», приехавший, кстати, отнюдь не по партийной линии, «наш» источник из КАМа сообщил им, что сотрудник американского посольства Брэд Пит встречался с одним из секретарей Амина и провел с ним в офисе британского бизнесмена Коуэлла не менее часа. До сих пор Коуэлл, кажется, интересовался фруктами…
Конечно, Брэд Пит мог увлечься вопросами торговли, но, как утверждал источник, в разговоре больно уж часто упоминались слова «Москва» и «старики». То ли агент не мог сообщить большего, то ли человек из КГБ не захотел говорить послу лишнего, но и это наводило на размышления. Скорее всего, не захотел, заменив оставшееся непечатным высказыванием и словом «наглеет». По крайней мере, вчера вечером Сергей Николаевич Голубев составил сообщение о неясностях в поведении афганского председателя и отправил его в Москву, министру иностранных дел Громыхо. Подстраховался, а то бог его знает, какие предстоят времена, если уже посла не считают нужным уведомлять о том, что разведчики рассказывают вроде как походя.
– …В первую очередь, мы хотим объединить службу безопасности и министерство внутренних дел. Единый кулак. Есть также предложение от группы товарищей поставить министерство связи в прямое подчинение госбезу. Временно. Как говорил товарищ Ленин, почта, телеграф и телефон должны быть в надежных революционных руках.
– Товарищ Амин, я проинформирую наше руководство. В вопросе реорганизации министерств у нас накоплен огромный опыт. Я уверен, что советское правительство со всем вниманием отнесется к таким вашим шагам.
Голубев надавил на слово «вашим», желая обозначить разделительную черту между Амином и правительством ДРА.
– Со всем вниманием и со всей серьезностью. Но…
В тот момент, когда посол как раз собрался вырастить из этого «но» осторожное предупреждение о необходимости взвешенных действий, аккуратных шагов в период активизации контрреволюции, на столе председателя зазвонил внутренний телефон. Амин извинился, снял трубку. Голубев вежливо опустил глаза в пол, но уголком зрения увидел, как темнеет и без того смуглое лицо председателя. А то он не понимал, к чему эти слияния министерств. Уже неделю люди Сарвари стремились выйти на контакт. Они сообщали, что таракисты готовы свалить Амина, если их прикроют советские товарищи. И лучше всего – не из райкомов и обкомов, а из «девятки», иначе их дело – худое, хуже некуда. Оч-чень сейчас здесь непросто.
Странно, но Голубев жалел сидящего напротив грозного сильного мужчину. Послу нравился Амин, нравился куда больше, чем суетливый Тараки, вечно пахнувший отвратительным одеколоном и залезавший в сухие военные дела с потным энтузиазмом, свойственным лишь дилетантам. Посол был человеком брезгливым, попавшим в Азию, по его мнению, по ошибке. И его, сугубо штатского, как это часто бывает, привлекала холодная военная выправка пуштуна. Если бы его спросили, кому наводить порядок в этой стране… Но мнение свое посол держал при себе, тем более что пока этим мнением никто и не интересовался. И, похоже, уже интересоваться не будет.
– Товарищ Голубев, прежде чем информировать ваше правительство о нашем решении по совмещению министерств, – теперь уже председатель отделил слова «ваше» и «наше», – проинформируйте вы меня, что за армейские соединения разгружаются в Кабульском аэропорту.
Голубеву показалось, что Амин хочет спросить еще что-то более важное, но воздержался. И хорошо, и не надо больше таких вопросов.
– Товарищ Амин, это не соединения, это десантный батальон, который вы же просили. Еще по соглашению с товарищем Тараки. Батальон прибыл для охраны советских сотрудников, работающих в Афганистане. Вы же понимаете наше беспокойство за наших граждан!
– Советскую колонию мы вполне можем защитить и силами Царандоя. Разве последнее время участились случаи нападений на советских товарищей, помогающих нашему народу в революционном строительстве?
– Вы же сами говорите, товарищ председатель, что необходимо перестраивать работу органов безопасности… Советские военные лишь стабилизируют ситуацию в переходный период. И успокоят людей, оказывающих вашему народу братскую трудовую поддержку. Кроме того, прибытие батальона согласовано с товарищем Ватанжаром.
Взгляд Амина коротко вспыхнул, как спичка в черной афганской ночи.
– Я прошу вас, товарищ Голубев, передать вашему руководству, что сроки прибытия советских военнослужащих на территорию Афганистана следует согласовывать как с министерством обороны, так и с Генштабом. А также с политическим руководством страны. Ваши десантники на улицах Кабула могут не стабилизировать, а дестабилизировать нашу и без того сложную ситуацию. Подорвать доверие к нам тех сбившихся с дороги крестьянских лидеров, которые готовы отколоться от вооруженной оппозиции, но еще страдают националистическими предрассудками, мелкобуржуазной крестьянской близорукостью. А с товарищем Ватанжаром мы будем разбираться на Политбюро.
Амин поднялся и протянул послу руку, давая понять, что встреча окончена. Рукопожатие на сей раз было сдержанным. Голубев понимал, что совершил грубую ошибку и фактически подставил министра обороны, а вместе с ним и себя. Расслабился. Досадно было споткнуться на такой простейшей мелочи – и все эта глупая симпатия к воинственному пуштуну. Однако где-то в тайничке души зрело чувство, что, может, оно как раз и к лучшему, пора делать ноги из становящегося совсем горячим Афганистана и, слетев с дипломатических высот, свить опальное гнездышко в какой-нибудь Академии наук. Почетным членом. С достойной пенсией.
Сергей Николаевич протер платком вспотевшую лысинку, маленькую и аккуратную, как попка младенца, и вдруг успокоился. Вернувшись в посольство, он быстрыми шажками проскочил в кабинет, чтобы не попасться на глаза советникам, помощникам и посланникам, достал из шкафа фляжку коньяка и прямо из горлышка сделал глубокий звучный глоток. Про маленькую загадочную группу геологов, о котортой вчера его предупреждал товарищ из СВР и про которую ему ни при каких условиях не следовало говорить с Амином, он совсем позабыл за всеми заботами.

Сомнения разведчика Брэда
Сотрудник американской разведки Брэд Пит рисковал и рисковал немало, когда устраивал свидание с советником Амина товарищем Пехлеви у своего приятеля Коуэлла. Открывался, можно сказать, всем ветрам. Конечно, Коуэлла он мог просить о многом, поскольку уже год как оказывал ему всяческие бесплатные услуги информационного характера. Но просить британца пригласить Пехлеви и не упомянуть, что там же, в гостях, роялем в кустах окажется и он сам – это было о-очень скользким дельцем. Надо было видеть физиономию «афганского гостя», когда вместо обещанного британцем партнера по бизнесу появился сам Пит, прихвативший, правда, ничего не понимающего теленка Бакса, тоже возжелавшего торговать с афганцами какой-то пакостью вроде жвачки. А то мало ее тут!
Хорошо еще, Коуэлл смекнул, что тут к чему, и не стал вникать в бред упрямого коммивояжера из Оклахомы. Но черт с ними, с Коуэллом и Баксом, да и с Пехлеви, в конце концов, тоже черт. Пусть теперь поломает свою премудрую голову, от какого такого недуга господин Пит помутился рассудком и занялся туфтовой коммерцией. И над тем, за какую, собственно, сумму, его, Пехлеви, хотели купить? И почему не купили. Глазки-то как бегали у советника! Черт с ними со всеми, ерунда, даже забавно. Позабавиться Брэд любил, лишь бы дело вырисовывалось продуманное, без авантюры. Вот-вот, без авантюры.
Когда Питу на днях намекнули, что от него ожидают большей активности в использовании нынешней ситуации для укрепления связей с Хафизуллой Амином, его такая подача немало удивила – укрепление связей больше касалось скорее посла и его дипломатов, чем ведомства, в котором состоял старина Пит. Его дипломатическое прикрытие за долгие годы работы уже столь обветшало, что просвечивало насквозь и едва годилось даже для сугубо «торгового» Пехлеви. Тем не менее Лэнгли настойчиво требовал контактов с окружением Амина, и Пит даже растерялся – то ли его боссы рехнулись со своими иранскими делами и теперь хотят пустить кому-то из Вашингтона пыль в глаза, то ли старика решили отправить на пенсию. Или в могилу. Хоть «на миру» русские и были растяпами и лодырями, но по части врагов да заговоров бдили без устали. Чистой воды авантюрой выглядела эта затея.
Нет, надо было повременить, пока уляжется очередная афганская буря, пока новая метла начисто выметет, как у них на Востоке водится, старый сор, и уж тогда, как пыль осядет, оглядеться, кто остался у кормушки. А потом дождаться какого-нибудь партийного торжества – ждать, конечно, пришлось бы недолго, торжества у них частые – и во время приема, тихонько, по-восточному же… Но Пита на сей раз и слушать не стали. Весьма жестко напомнили, чье дело принимать решения, а чье – выполнять.
Что ж, он свое дело сделал и теперь ожидал, когда о его художестве узнает посол, который наверняка побелеет, закусит удила и примется жаловаться в Вашингтон. Печеночник желтолицый. И тогда, не исключено, дипломату Питу наступит «тихий конец», поскольку эти правдолюбцы из Конгресса после Вьетнама никак не успокоятся – взяли себе в моду за всякую мелочь топить сотрудников ЦРУ, как ненужных котят. И тем не менее этот исход был поистине тихим среди прочих открывающихся горизонтов – русские тоже могли не разобраться в этой туфте, вспылить, и тогда господин Пит отправится в Вашингтон весь в белых звездочках, как советский коньяк. Это было очень неприятно. Много лет работая на «восточном фронте», Пит привык к опасности, но вот к чему он не привык – это к неясности и отсутствию логики. Потому что неясность порождает два зла: безответственность и покорность, и эти два зла для цивилизации опасней, чем все диктатуры, вместе взятые.
Однако утром Пита пригласил посол и сообщил, что из Вашингтона поступила директива всему корпусу любыми способами «зацепить» Амина и побудить к переговорам об укреплении экономического сотрудничества. Лицо посла, и без того продолговатое, вытянулось в узбекскую желтую дыню, когда он говорил ненавистному Питу слова «любыми способами».
Питу эта кислая физиономия дипломата доставила маленькую радость, вроде аперитива к завтраку. С другой стороны, требование Вашингтона означало, что они там хоть и витают в облаках, но, по крайней мере, в своих мечтаниях последовательны. Пожалуй, впервые он вышел от посла в приличном настроении. Но сообщение, которое пришло ему сразу после этого разговора, вновь повергло разведчика в уныние. Лэнгли предлагал аккуратно стимулировать мусульманскую оппозицию к объединению и, более того, к решительным выступлениям. То есть Питу вменялось в обязанность заняться тем, что до сих пор входило в программу пакистанцев и англичан, но никак не американской разведки. Пит ничего не имел против чемоданов с двойным дном и одураченных высоколобых послов, однако он снова утерял в приходящей азбуке Морзе логическую нить. А потому, раскинув мозгами, решил пока ничего не делать. Вот так – ни-че-го. Отчего и рисковал теперь в наибольшей степени.

Топор против ножа
– Господа офицеры, равняйсь, смирно! – заорал появившийся в дверях голый по пояс Вася Кошкин. Находящиеся во дворе люди на миг замерли и обернулись. Лишь один мужчина, сухой и жилистый, как старый вяз, остался глух к этой команде и с неожиданной силой метнул топор в прислоненную к камню толстую доску. Оружие, совершив в воздухе несколько оборотов, врезалось в деревяшку верхней частью топорища и отскочило на добрый метр.
– Хорош голосить! У нас из-за тебя, чудака, топоров не останется, – обрел слух человек-дерево и пошел за орудием труда.
– Ты возьми лучше саперную лопатку. Она хоть падает тише. А то скоро на твои гимнастики весь Кабул соберется смотреть, – откликнулся Кошкин, потирая голый живот, на котором широкой полосой багровел внушительный шрам.
– Да он уже битый час эту скамейку мучает. По родине скучает, – вставил слово полноватый, округлый дядька. Он говорил негромко, но голос его звучал из глубины чрева тоже округло и уверенно, столь же уверенно, как держалось сбитое тело на коротеньких кривых ногах. Не стоило удивляться, что товарищи называли его когда Михалычем, а когда и просто Топтыгиным.
– То-то я эту тоску по родине за версту слышу. Думал, вы где-то дровами разжились, решили в пионерский лагерь поиграть, костерок развести на Кабульщине… А тут мужичок с ноготок по родине, значит, тоскует.
– Иди попробуй, красавчик, – позвал насмешника человек-дерево.
Кошкин не спеша взял из его рук томагавк чисто российского образца, подкинул на ладони и опустил на землю.
– Нет, это для Голливуда штучка. Что я тебе, Джеймс Бонд? Дядька Долматов этой ерунде не учил. Вот в селе Кукуеве метать такое железо хорошо, особливо спьяну. В какого-нибудь ревнивца-механизатора пулять, нагонять с получки жути. А я человек городской, как в доброй песне поется. Я лучше так, по простому городскому обычаю… – Кошкин извлек нож и сделал короткое движение. Нож, распоров пространство, с глухим стуком вошел в доску на добрые два пальца.
– Вот такой пристеночек у нас, городских, наблюдается.
Наблюдавшие за разговором «зенитовцы» удовлетворенно покачали головами. Лишь человек-дерево присвистнул и проворчал недовольно:
– Ну, удивил. Ножичками и дети в песочнице шпыняют.
Кошкин усмехнулся и схватил маленького ворчуна крепкой рукой за шею, желая пригнуть к теплой земле. Казалось, что багровая шея вот-вот хрустнет и переломится, но ее обладатель вдруг ловко нырнул в сторону, выскользнул, рванув кисть и предплечье нападавшего, резко развернулся и, припадая всем телом вперед и вниз, намертво взял руку соперника на залом. У Кошкина вена на лбу вздулась римской пятеркой, трицепс набух бугром, сопротивляясь нажиму, но, продержавшись несколько секунд, ножеметатель рухнул головой в пыль.
– Ты, псих, пусти, сустав вырвешь! – выдавил он.
Его притеснитель не спешил отпускать добычу. Он намертво прижал плечо соперника коленом к земле, так что Кошкин беспомощно распластался, будто безжизненный брусок, плотно прибитый к полу тремя гвоздями.
– Не теряй бдительности, Вася. Чекист должен быть начеку.
– Не учи ученого. Тоже мне, Харлампиев выискался. Руку пусти.
– Геолог Шарифулин, отпустите геолога Кошкина. – В проеме двери появился Алексеич. Он прикрывал ладонью глаза от яркого солнца и был похож на тертого маремана, озирающего бурлящий простор с капитанского мостика.
Раф Шарифулин нехотя поднялся с колена и отступил на шаг, держа Кошкина в прицеле своих щелочек-глаз. Алексеичу нравился Шариф, нравился своим сдержанным цинизмом – не интеллигентским, снобистским, ненавистным Куркову и пугавшим его пуще «империализма», а цинизмом практическим, что ли, сельским – так определил его для себя Алексеич, обязанный глубоко разбираться во вверенных ему людях. Да что там во вверенных! В своих! В тех, на кого в критической ситуации придется рассчитывать и даже полагаться. Надо было разбираться, потому как даже среди этих кремень-людей, среди этих офицеров-внештатников, забавляющихся, как игрушками, топориками да ножичками в ожидании неведомого им пока дела, – даже среди этих специально отобранных и заточенных под опасности и испытания гвоздиков истории такой чистый, освобожденный от иронии, от комплекса всемирной ответственности цинизм был редок, как изумруд, и потому ценился людоведом Курковым особо, дороже пороха. Только настоящий циник, только истинный, лишенный патриотического идиотизма реалист-авантюрист мог пройти обеспеченные родной партией и не менее родным правительством огонь и воду и не погибнуть глупо, возвращая, или, как это чудно повелось оборачивать в речи, выполняя чей-то очередной долг в очередном Вьетнаме, Йемене, Лаосе. Или теперь вот в Афганистане.
Курков не хотел гибнуть и очень не хотел, чтобы гибли, возвращая эти долги, его люди. Он часто ловил себя на мысли о том, что если на одну чашу весов положить жизни этих посланных за смертью мужиков, а на другую собрать все остальное воинство, всех этих приземистых, стелющихся за тобой взглядами гэрэушников, кичливых голубеньких десантников, угрюмых и медлительных землекопов-пехотинцев, приобретающих все большее сходство со стройбатовцами, ушастых танкистов, хрипатых пушкарей, то весы без колебаний вознесли бы всю эту Красную армию в небо. Видимо, это и есть честь мундира. Честь мундира геолога.
– Раф, ну-ка попробуй меня так же крутануть. – Алексеич приблизился к человеку-дереву и так же, как неудачник Кошкин, прихватил того за шею. Так, да не так, не всей горстью ладони, а хитрей, средним пальцем, словно когтем, глубоко зацепившись за мышцу, прикрывающую сонную артерию. Шарифулин постарался повторить проворот, но коготь лишь глубже проник в мягкое пространство меж мышцей и кадыком, буравя скважину в челюсть. В горле защекотало, острая боль заставила прервать движение. Курков отпустил Шарифа и хлопнул его по плечу.
– Вот так, Василий! Не лапой надо хватать, как медведь. Надо цепко, как кошка. У тебя на то и фамилия соответствующая. Фамилии – они ведь не случайно нам приданы.
Хотя Куркову нравилось, когда офицеры обращались к нему «Алексеич», сам он не любил называть людей по прозвищам. Мать часто говорила ему: «Что там у тебя за Петьки да Жорки? Вы, чай, не попугаи. А у людей, Алексей, имена есть, по святцам дадены!»
Единственным в отряде, кого он порой исключал из этого правила, был Лев Михалыч Медведев – к нему, вопреки всем святцам, Топтыгин подходил куда больше, чем просто Лев. Медведева Курков знал давно, он был с ним в приятной, запомнившейся командировке в Чехословакию в шестьдесят восьмом, но все же и Топтыгиным называл его весьма редко, изрядно выпив и с глазу на глаз. А вот Михалычем – доводилось. Медведев был хорошим примером соответствия фамилии человеческой сути, его тотемный зверь жил в его походке, жестах, в крадущихся за собеседником словах. «Борец борца видит издалека».
– Алексей Алексеич, вам по вашей фамилии вообще лапать не полагается. Только стрелять. Как тетка в поле видимости попадает, так немедленно спускать курок. Длинной очередью. – Кошкин отряхнулся от пыли и снова приобрел вид человека, довольного жизнью и готового к бою. Худое дело – копить по-деревенски злобу. Хуже, чем по-городскому забывать в суете зло.
Он поднял с земли топор и, прицелившись, непривычно, не сверху, а сбоку, плоско, будто подав волейбольный мяч, несильно зашвырнул его в скамью. Оружие не спеша, по-деловому облетело двор и беззлобно ткнулось в дерево «головой». Но, вопреки кажущейся беспомощности слепого полета, лезвие топорища углом вошло в доску чуть ниже ножа, который испуганно вздрогнул от неожиданного соседства.
– Надо ж получилось как. Чего с косых глаз не сотворишь! Вот бы Долматов порадовался! – Снайпер отряхнул руки и пошел в дом, по пути все же не удержав снисходительного взгляда в сторону Шарифулина. Но тот свел веки в щелки и упрямо отправился за топором.
– Слушай, Андрей, знаешь, кого мне напоминают наши «геологи»? – сказал Медведев Куркову.
– Кого? Физиков-лириков?
– Почти. Помнишь «Джентльменов удачи»? Да ну тебя, ты вообще, что ли, за искусством не следишь? Да, где шлем украли. Хмырь с Крамаровым на даче там у археолога сидели, английский учили, «йес, йес, обэхээс»! Вспомнил? Тоже на вилле, как мы, хоронились. И свой косой имеется… – Михалыч кивнул на Шарифа.
Курков сделал вид, что не расслышал, и отвернулся от собеседника. Топтыгин особым тактом не отличался – не за такт его тут держали. Но «косых» в их отряде не было. Не было, и все. Косые все там остались. Во всей стране могли быть кривые, косые, чукчи, чурки, чучмеки, но здесь, в их маленьком мире, таковых не было. Ни по злобе, ни со скуки, ни всерьез, ни в шутку. Не было, даже если «геологи», томясь на вилле в ожидании ясного дела, и впрямь недвусмысленно напоминали джентльменов удачи.
За сутки, безвылазно проведенные на вилле, у Куркова нашлось достаточно времени для размышлений о самых разных предметах. Но почему-то эти самые «разные предметы» ему в голову и не шли. Пока Боря Суворов бредил афганками и то и дело требовал от Михалыча повторения политинформации о свободных женщинах Востока, с которых сняли чадру – слава великому Тараки, пока Вася Кошкин подсчитывал, сколько анекдотов он помнит про Брежнева, а Григорий Иванович Барсов то и дело просматривал взятый им разговорник «Русский – дари», Алексеичу думалось о музыке. Мысли были бессвязными и жалкими.
«Одному дано петь, другому – горшки тереть. Ирке дано, а мне нет. Вася Кошкин соловьем заливается, точно как геолог, а мне словно Михалыч на ухо наступил. Справедливо это? Справедливо. Люди не могут быть одинаковыми. Даже северный морской штиль только кажется всегда одинаковым». Вспомнилось, как в далеком детстве мать по осени отвела его в Дом пионеров. Петь. Даже не в Дом, а во Дворец. И он пел два месяца, в охотку пел со своим дружком Антохой по прозвищу Аполлон. Только длинный, как жердь, Аполлон возвышался над последним рядом, а Алеша голосил в самой первой хоровой шеренге. К новогодней елке выгнали их обоих, с сухим треском. Антохе-Аполлону сказали, что поет он не плохо, но больно уж тихо, Куркову же посоветовали – не со зла, а так, по-товарищески: лучше бы ты, парень, брал пример с Антоши, пел бы так же тихо. А если как рыба – совсем бы хорошо. И зачем только столь энергичным людям Бог такую глотку дает? Им бы полками командовать, а не в филармониях петь! Обидели тогда Куркова. В душу плюнули.
Вот, оказывается, зачем: кабы не эта глотка, хрен бы в Йемене ребята откопали его из завала, когда свои же доблестные авиаторы щедро угостили его блиндаж бомбой. Да, Бог дал голос, но забыл про слух. В спешке, видать, раздавал.
А еще выглядывало из-за спины острым, что битое стекло, краешком другое воспоминание из его быстрой молодости. Уж о чем он вовсе не думал после своего музыкального фиаско – так это оказаться в филармонии. Какая там музыка! Науки дробил, честно на память брал, как вес на грудь. А уж борцовский ковер спортклуба «Трудовые резервы» роднее кровати стал. Потом барышни пошли. Барышень было вокруг много, страха перед ними курсант не испытывал, но все они, те, кто в его вкусе были, теперь позабылись, а вот одна, совсем не его поля ягодка, проросла в памяти, как спелая одинокая земляничина в ровной зелени травы. Острые коленки, губы, будто приколотые друг к другу с одного уголка, забранные набок волосы, даже припухлый шрамчик от ожога на руке помнил – махонькая была, совсем не по нему, а вот надо же, даже в филармонию за ней таскался.
– Ты темный. Как не в столице живешь. Сейчас для города памяти и знания мало уже, вкус требуется. Вкус надо тебе развивать. – Она не жалела ухажера, и тот обижался, поскольку книжки глотал, словно кот рыбешку, с хвостом, но терпел притеснения, чуя правоту в словах добровольной наставницы.
И потел в театрах, щупал ладонями холодные камни домов – ампир, бидермейер, модерн, – насыщал свою бездонную, казалось, чашу любопытства золотым вином Эрмитажа, Павловска, Царского Села. Так насыщал, что даже целоваться в Летнем саду стало как-то неинтересно, не в радость, что ли. Но больше всего молодого Куркова поразила музыка. Музыка Баха.
Рождественская оратория, исполненная Ленинградской капеллой, сперва прижала его к земле, а потом вытянула ввысь, как чародей-стеклодув, выдувая из его горячей расплавленной массы хрупкий и звонкий сосуд, способный к созвучию. Сосуд, в котором душа, как арабский джинн в кувшине, казалось, могла существовать вечно. Так казалось тогда… И Алексей испугался. Испугался выскочить из себя, из своей крепкой глиняной посудины и остаться таким вот хрупким, беззащитным, не поспевшим за Бахом и зависшим меж небом и землей птенчиком. Он больше не ходил слушать капеллу, и как-то само собой вышло, что все меньше и меньше влекло его к девушке Рите с худенькими ножками и влажными, как у лошади, еврейскими глазами.
Многое уходило и ушло из его жизни, а та музыка осталась. Она спряталась в подполе, и, как только засыпала рысь-жизнь, зорко подстерегающая его минутные слабости, музыка тут же выбиралась на волю и разливалась по сосудам, наполняя его «небытие» ощущением хоть и мгновенной, хоть и касательной, но все же причастности к другому, более общему и менее случайному бытию.
Из окна второго этажа виллы не были видны песочные башенки дворца Дар-уль-Аман, но они, подпирающие прозрачное, почти бесцветное от раскаленного солнечного света небо, словно угадывались в зудящем воздухе. Башенки, дрожащее бризом восточное небо над головой, чужие резкие крики, доносящиеся из окна, – в этом постороннем мире звучащее высотой небо Баха, проснувшееся внутри, и было сегодня Куркову родиной.
– Алексеич, вы о чем думу думаете? Все равно всего не просчитаете, тут уж как откликнется, так нам и аукнется. Слышали, что Михалыч говорил? Они социализм за пятилетку построить хотят. А мы уже шестой десяток потеем. Так что вы лишнего не думайте, умников без нас хватает, – отвлек Куркова Суворов, но Алексей Алексеевич только покачал головой, а в разговор вступать не стал.
«Вот-вот, – продолжал он про себя вытягивать начатую им мысль, – социализм, коммунизм… Все равны. А зачем? Зачем афганцам коммунизм? Им не коммунизм нужен, и даже не земля им нужна. Им бы пока меж собой, меж племенами договориться. Им Бах больше коммунизма сейчас требуется. И он им – что собаке пятая нога! Потому что, слава богу, все разные, у каждого своя родина. Или родины». Куркова удивляло, что человек живет несколько разных жизней, которые матрешками уложены друг в дружку. (Вот словечко странное – «дружка» – с намеком.) У каждой из них есть своя родина, или, по крайней мере, своя мать, которая легко сойдет за родину. И никакого социализма.

Совещание
Пока Курков катал в воображаемых ладонях хлебный мякиш своей мысли, представитель советской резидентуры Ларионов собрал у себя экстренное секретное совещание. Он сидел во главе стола, боком, и негромко обращался к собеседникам. Собеседниками выступали две бутылки – водки и коньяка. Ларионов был трезв, но почему-то называл одну емкость товарищем А., а другую – товарищем Б. Ларионову и его советчикам предстояло решить внезапно возникшую дилемму. Хотя внезапность была относительная: ко всему, что происходило в этой стране последние полтора года, можно было по собственному выбору относиться и как к неожиданности, и как к закономерности, и просто как к данности. В зависимости от глубины цинизма, ума или уровня марксистско-ленинской подготовки. Три часа назад в покоях Ларионова появились три афганских министра и попросили ни больше ни меньше, как вывезти их в Союз. «Иначе – конец», – примерно так сказал Сарвари, яснее других формулировавший мысли по-русски. Три министра, Сарвари, Гуляб и Ватанжар, утром беседовали с Амином, и беседа эта, прошедшая на повышенных тонах, ничего хорошего заслуженным членам партии не сулила. Чтобы не откладывать дела в долгий, глухо заколоченный деревянный ящик, члены партии направились к Ларионову и теперь, после разговора с ним, ждали решения своей судьбы.
Сам Ларионов принять такого решения, естественно, не мог, но переложить его на кого-то из ближнего окружения тоже не получалось – просто не на кого было. Информировать посла Центр не рекомендовал, да это и не имело смысла – зачем человеку мешать искренне дружить с Амином? Так ведь, товарищ А.? Конечно, хорошо бы посоветоваться с Сафоновым. Он близок к Амину, он его «московский поводырь», советник по политической линии. Но… За министрами-таракистами наверняка велась слежка, и «светить» Сафонова, наводить и без того подозрительных аминовцев на вредную мысль о готовящейся заварушке вовсе не стоило. Поэтому, оставив беглецов в кабинете, Ларионов отправился в свою укромную комнатку на совещание с товарищами А. и Б.
Фокус состоял в том, что найти компромисс между бутылочными советчиками казалось безнадежным делом: стоило отправить министров в Москву, и скандал между А. и Б. был бы обеспечен в лучшем виде. А значит, оставалось, пользуясь стандартным методом «от противного», отправить Сарвари с компанией по домам, пообещав от имени товарища Б. всеми доступными способами влиять на чересчур круто запрягающего товарища А. И, конечно, это обещание «большой брат» сдержал бы, поскольку советских советников вовсе не радовали сообщения о том, что в тюрьме Паличерхи уже бульдозерами зарывают трупы «врагов народа». Советы дипломатично, но все настойчивей предостерегали афганских лидеров, сперва Тараки, а теперь Амина, от излишней жестокости.
«Нет опасней бывших друзей, ставших врагами, – возражал товарищ А. товарищу Б. с менторской убедительностью лектора по научному коммунизму. – Лес рубят – щепки летят»!
Ларионов покачал головой и легонько пощелкал по товарищу Б. указательным пальцем. В деле был небольшой нюанс. Ранним утром агентура сообщила, что, по непроверенным данным, готовится встреча товарища А. с господами из американского посольства. И что в эту историю сунул свой длинный нос сам господин Брэд Пит. В другой ситуации Ларионов дал бы информации отстояться, проверял бы ее и проверял, но как раз вчера вечером из Москвы поступила шифровка, состоявшая из трех важных частей. В первой части говорилось об оживлении, возникшем в афганском землячестве в Штатах в связи с приходом к власти товарища А. Во второй Центр желал уточнить, есть ли у Ларионова данные о контактах «Главного» с сотрудниками посольства США. Так, скромно, без давления: уточнить. И наконец, Ларионову следовало ответить на вопрос, насколько обоснованы появившиеся в западной прессе сообщения, что правомусульманская оппозиция готова объявить Амину непримиримую войну широким фронтом и готовит на него наступление в октябре – ноябре?
Последний «вагон» Ларионов сразу отцепил от остального состава и определил на дальний путь – сообщений о выступлениях оппозиции поступало множество, проверять их все не было никакой возможности, потому как источники с мест говорили разное, из чего он делал главный вывод, что единый «широкий фронт» оппозиции пока остается несбыточной мечтой их «идеологического врага».
Что же касалось первого и особенно второго вагонов, то к ним разведчик отнесся внимательно. Советскую разведку всегда беспокоил вопрос об учебе Амина в США, и даже не столько об учебе – ну, учился человек, знания получал, бывает, – сколько о том, что нынешний председатель Ревсовета был в ту пору не простым студентом, а главой афганского землячества. Уж кому-кому, а специалистам КГБ не надо было объяснять азбуку: мимо таких видных «земляков» ни одна уважающая себя контора не проходит, парни из ЦРУ тем более. И хотя никаких конкретных данных о контактах Хафизуллы с людьми из Лэнгли обнаружить не удавалось, все равно в этом было что-то подозрительное. Даже больше того: отсутствие столь милого для Лубянки запаха заокеанских контрагентов и вызывало наибольшее беспокойство.
Ларионов, привыкший оперировать фактами, к слухам о вербовке Амина относился именно как к слухам. До того момента, пока ему на стол не легла бумага о встрече Пехлеви с Брэдом Питом. А фактов о специфике работы этого американского господина у Ларионова было предостаточно. И вот тут внимание, товарищ Б.! Теперь на ту же руку, в ту же масть ложатся сильные карты: вопрос Москвы и «утренняя почта». Что скажете, товарищ А.? Вербовались? Молчите? Будете отмалчиваться – в угол вас поставлю. В холодильник. Ну, а вы, товарищ Б.? Вы уже давно ничего не говорите, с вами все ясно. На сей раз Ларионов щелкнул по горлышку коньячной бутылки, и та неожиданно отозвалась коротким «бульком», будто вздохнув от навалившейся заботы.
В кабинете ждали министры. Сарвари утверждал, что «Главный» криком кричал на них, обвинял, будто реформы катятся под откос лишь потому, что его предшественник и некоторые его помощнички проводили заячью – да, да, заячью политику. Заячью и зависимую от Москвы! Но теперь все будет иначе.
Руководитель госбеза говорил еще много интересного, однако Ларионову особо запали в память слова министра обороны. Неспешно покачивая большой головой, Ватанжар уверял, что уже на днях пройдет полная смена кадров и в его министерстве, и в Генштабе, где кумы Амина приберут к рукам все ведущие посты. «Поверьте мне, эти генералы желают управляться сами, без вас и ваших советов». А еще Ватанжар убеждал советского резидента, что армия и народ, стоит ему дать знак, скинут Амина и пойдут за старой революционной гвардией – если, конечно, их поддержит СССР. «Иначе империализм найдет щель», – подкрепил слова Ватанжара Сарвари, и Ларионов, несмотря на сложность ситуации, едва сдержал гаденькую улыбку. Интересно, где это империализм найдет щель?
«Да, товарищ А., какие же все-таки смелые и беспринципные ребята вершат революции, меняют лицо мира на гримасу войны. Таких лихих взять бы с собой куда-нибудь в разведку. Куда-нибудь подальше. Чтобы не возвращались. А государствами пусть управляют другие, тугодумные, трусливые. Да, товарищ Б.? Почему бы не создать отдельное государство разведки, как Ватикан, отдельный остров революционеров? Остальные пусть живут спокойно, созидают. Тьфу, бред…» Ларионов отмахнул от себя нелепые черненькие приставучие мысли, порой посещавшие его и раньше, но здесь, в Кабуле, последнее время зачастившие в гости, словно мухи на мед. Этих мух надо гнать, а то облепят, погубят. Маленькие, да опасные они, мысли эти…
Ларионов плотнее завернул пробку на голове товарища А. и положил его на бок. Тот покатился по столу, но уткнулся в массивную пепельницу в виде спящего льва. Представитель советской разведки принял рискованное решение. Гостей надлежало спрятать на вилле, под охраной надежных ребят, словно бы по воле Господа и Политбюро именно сейчас прибывших из Союза. Спрятать до получения из Москвы ответа на шифровку, которую он принялся готовить, поглядывая на попавшего в пасть льва товарища А.
В шифровке он сообщал, что на основании оперативных данных в курсе Амина прослеживается оппортунистическая тенденция. Под чистку попадают проверенные революцией бойцы, так что бездействие может поставить под удар авторитет Советского Союза в армии, в аппарате ГБ и среди истинных членов НДПА, являющихся наиболее последовательными революционерами и объективными союзниками СССР. Ларионов сообщал, в общем-то, правду, но, как известно, правда, в отличие от истины, зависит от угла зрения. Ларионов не любил товарища А. Правда, и товарища Б. он тоже не очень жаловал…

Опальные министры
Григорий Иванович Барсов вернулся на виллу подтянутый и сосредоточенный – от добродушного «отца солдата» остались лишь белые лучики-морщинки, рассекающие обветренную кожу от уголков глаз до самых ушей. Курков, только взглянув на товарища, сразу понял, что скуке пришел конец, и вовсе не обрадовался этому выводу – скучать со вкусом и не искать опасностей Алексей Алексеевич считал одним из главных умений, отличающих настоящего специалиста от новичков. Только со вкусом! – вот в чем тонкость.
– Алексей, бери четверых и дуй к Ларионову. Там возьмете какую-нибудь ерунду, ну, лопаты, кирки, брезент, короче, все, что для нас, геологов, подойдет для прикрытия. И еще сухим пайком прихватите оттуда трех министров, чтобы ни одна душа их не видела.
– Ватанжар?
– Он. Сарвари и Гуляб тоже там. Привезете их сюда. Тут, на вилле, их надо до времени схоронить.
– До времени? А потом?
– А потом – суп с котом и пирожки с котятами. Наши, похоже, не готовы, сами не знают, что дальше будет. – Барсов посмотрел Куркову в глаза и тихо добавил: – Сдается мне, к самой бане мы поспели. Вот за вениками и поедете.
– А как я дорогу найду? Все есть – топоры, лопаты, автоматы, альпенштоки на кой-то хрен. Подробные карты страны. Гиндукуш тебе имеется, топография, грунты, а планом города толковым снабдить позабыли. – Алексеич тоже говорил негромко, но не скрывал раздражения: в то, что Центр не знал о готовящейся операции, он не верил, так же как не верил и в их случайное появление в Кабуле именно в сей своеобычный момент. Пусть Григорий эти сказки кому другому рассказывает. Нет, конечно, умники из Первого Главного управления просто свихнулись последнее время на секретности. А может быть, это «руководящая и направляющая» влезла в тонкие дела со своей вечной большевистской спешкой? И в результате, вместо того чтобы прибыть заранее, осмотреться по-человечески, маршруты изучить, обстановку понюхать, его ребята, каждый из которых стоил дороже, чем все партинструкторы, вместе взятые, влезали «в баню», можно сказать, в валенках да в ушанках и за чье-то раздолбайство могли запросто поплатиться шапками, и не только своими, но и столь важных для Москвы министров.
– Алексей, я тебе точно говорю, они сами не знают, что здесь творится. Ты же читал оперативки перед отправлением? Изучал эту шизу?!
– Да? А что они тут вообще делали? За нашими инженерами следили, чтобы те не дай бог электростанции на американский манер не построили? Где ток от плюса к минусу бежит? Или за учителями, чтоб натуральный ряд идеологически выдержанно расставляли?
– Не кипятись, мы с тобой не на партучебе. Про министров пока никто не знает, они только с утра нам на голову свалились. И мы глаза никому не мозолили. А шатались бы по городу неделю – нам хвостов бы и понаклеили. Так что не все глупо, не на учениях мы. Не мне тебе рассказывать, как это на деле бывает. В Каире что, по-другому было?
– Ладно. Но карты города что мешало дать? Это нехайство русское мне вот уже где! – сбавил обороты Курков.
Так, к слову добавил он про нехайство. К нехайству этому Алексеич как раз относился трепетно, как к хранящей его мистической судьбе, не раз лишь по дури своей забывавшей про него или засовывавшей его уже готовую к употреблению жизнь в какой-то свой задний, полный другого барахла, карман… Товарищи знали грешок за Курковым, любил он слово «мистический»: то кот у него «мистический» окажется, перед попаданием бомбы из дома выскочит, то случай выйдет мистический, а то женщина. Вроде обычная баба – а у него мистическая… Смеяться смеялись, но в его группу шли охотно, рука у него тоже была мистическая. «Алексеича кривая вывезет. Мистич?ски», – говорили они, смачно проглатывая, как и он, букву в серединке. Под началом Куркова ни одного бойца еще смерть не забирала.
Барсов тоже хотел бы, чтобы у него никто никогда… Ему бы годков сбросить, а вместе с ними немножко истории… Он обождал немного и похлопал более молодого товарища по плечу.
– Бардак, он и есть бардак. Был, есть и будет. Можно подумать, в Праге бардака не было. А ничего, живы. – Григорий сплюнул трижды через плечо и потом, для надежности, добавил еще три коротких плевка. – Карт нету, зато я тебе у Ларионова шофера надыбал, он отвезет, он и обратно доставит. Пулей. Так что не хмурься, бери ребят и вперед. Ты, к слову, слыхал последний Васин анекдот про бардак? Нет? Ну так вот, атомная война, наши с американцами долбятся, все ракеты повыпускали – и они, и наши. Картеру генералы ихние докладывают: мол, у русских ничего, а у нас еще одна боеголовка осталась! Картер Лёне звонит – все, сдавайся, брат, козырной вам вышел, у нас еще во кугля какая есть… Лёня маршалов собрал, они руки разводят – пусто, Леонид Ильич, все шахты проверили! Тут из Урюпинска капитан Иванов докладывает: нашли, товарищ генеральный секретарь, три штуки, новье, на складе заготсырья валялись! Лёня Картеру звонит и говорит: «Ну все, крышка вам, джоны. Пока в стране бардак, мы непобедимы!» Понял? Ну, давай, двигай.
Кого брать, о том Куркову долго раздумывать не требовалось, тем паче, что он и так всегда быстро принимал решения. А думал уже потом, вдогонку.
В эту «геологическую» партию надо было прихватить самых спокойных. А уж из самых спокойных взять тех, кто точнее стреляет. Вот и все. Что же до Праги, то… Трясясь в машине и осматривая открывающийся взору восточный базар, зажатый меж серыми коробками домов, сплошной и густой, как разлившаяся из тюбиков, перемешавшаяся и застывшая в полдне гуашь, отмечая в подкорке повороты дороги, перекрестки, пустыри, богатые товаром лавки, скучных вяленых служивых из патрулей народной милиции, едва похожих на живых людей, Курков размышлял над словами Барсова. Нет, такого в шестьдесят восьмом и в помине не было. Хоть и правда, что непобедимы.

Пражские пирожные
Тогда, в шестьдесят восьмом, их, группу советских туристов, на автобусе отправили в Карловы Вары. Так сказать, превращать пражское лето в пражскую весну. А потом весну, как иные острословы говорили, – в зиму. Плыло чудесное мягкое лето, и доплыло оно аккурат до середины июля. Все у них было готово заранее – и пансионат, и карты, и двойное дно у автобуса, где аккуратненько, без всякой азиатчины, разместили оружие немецкого образца. Планы, адреса, явки – все было, как у людей. А деньги… Три сотни крон на две недели! «Праздроем» можно было не то что насладиться, а хоть горло полоскать! Нет, все тогда начиналось не так. Привезли заранее, без горячки, без нервов этих на выпученном рыбьем глазу. И задание поставили четкое, и осмотреться, подготовиться дали до выполнения. Нравственно.
Господи, а какая была Прага! Королева городов! А сырные палочки! А пирожные, пражские пирожные, душистые, что их девахи! Курков обожал сладкое, за сладкое он готов был родину продать – по крайней мере, так говорила его молодая жена. «Ты, Алексей Алексеич, при мне хоть не ешь, а то на тебя посмотришь – самой хочется. А у меня фигура». Вот как! Хотя при чем здесь жена?.. Прага, Прага… Задание было таким – готовить «очаги партизанского сопротивления». На крайний случай. Другими словами, гуляли по горам да лесам, отмечали маршруты, закопали там автоматов да гранат хренову тучу, базы создали, но только тихо, без шума, без пыли. Экскурсанты из соцлагеря – ездят, ходят куда хотят. Ну и в пивнушках, конечно, отметились – чтобы потом партизанить было веселее. На виллах от света не прятались, что слепые кроты в норах. Все, все было разумно, ответственно и профессионально.
Курков вздохнул. Со времен Праги осталась в нем неудовлетворенность: все тогда можно было решить так же профессионально, тихо и эффективно, обойдясь, так сказать, специальной операцией – ну не хотели чехи воевать, не хотели они никакой революции, не желали никакой военной помощи Запада. Это ж не венгры в пятьдесят шестом, это совсем другая история с географией. И злило Куркова то, что ни тогда, сразу по горячим следам, ни потом, любопытствуя у информированных коллег, он так и не смог выяснить волновавший его вопрос: кто и зачем приказал из Москвы раскидывать дурные листовки на английском с призывами не подчиняться советской власти? Кто решил, что лучше жать Дубчека по полной программе, чем дать чехам немного того, что они по незнанию называли свободой? Кто отказался от них, микрохирургов, и привлек коновалов со всего Варшавского блока, так что даже албанцы отвернулись от СССР, а поднятая танками пыль только-только начала оседать? Одиннадцать лет!
Да, может быть, тут Барсов прав, с липовыми этими листовками, или, как их тогда называли, «фиговыми листками», бестолковость была почище нынешней. Дай бог, конечно. Как говорил кто-то из умных, «главное, чтобы вчерашний день был хуже, чем сегодняшний». А с оружием что вышло? Автоматы заложили немецкие, позаботились, а вот смазку-то, умники российские, свою употребили. Такую, какой в армиях НАТО и в глаза не видывали. Так что когда мудрецы из Москвы после ввода войск раскопали и предъявили: вот, мол, то оружие, что коварный Запад якобы поставлял контрреволюции, вышла серьезная неувязочка – немцы не дураки, сразу же наше «орудийное сало» на проверку отправили. Хорошо еще, что «сало» это во вселенском вое так и потонуло, как копейка в Ладоге. Уже не до смазки было. Патологоанатомы… Хоть бы в этот раз без партийной кавалерии обошлось… Нет, не нравилась Куркову заваруха с министрами.
– Смотри, верблюд! – толкнул Алексеича в плечо Стас Тарасов, чем вырвал того из воспоминания.
Курков и на гражданке-то не любил, когда его толкали или хлопали, – для проявления эмоций слова придуманы, ворчал он, остро ощущая посягательство на территорию своего тела. С языка в адрес Тарасова едва не слетело обидное слово. «Спокойно, товарищ, спокойно, у нас уже все позади… Спо-кой-но».
– А что верблюд? Обычное такси. Они и правила движения соблюдать обучены, и парковаться умеют. Ты чего, не знал? – разрядил мгновенно возникшее напряжение Медведев. – Что верблюд! Меня наши «Волги» больше удивляют. Вон, гляди, в одно такси гавриков пятнадцать набилось, не меньше! Гляди, гляди, еще и баран в придачу! Как зерна в початке! Был бы ФЭД, снял бы да на ВАЗ отправил, для рекламы родной продукции.
– А их за это в Афгане и берут. Здесь только «Волга» по такой жаре с тройной загрузкой выдюжит. А всякие «тойоты», «форды» – это так, баловство одно. Сезон-два тянут – и все, в металлолом, – объяснил Шарифулин.
Курков медленно, нехотя, как упершийся в талую кромку льда детский бумажный кораблик, выплывал из поросшей мшистыми бронзовыми куполами Праги в кружистый цыганский Кабул. И верно, было удивительно видеть знакомую «Волгу», словно раздутую изнутри, объевшуюся набитыми в ее чреве людьми. Эти люди мало чем отличались от тех, что ходили по улицам Ферганы или Ташкента в дни народных гуляний.
Но при всей схожести жаркого колорита была здесь и безошибочная разность. Что-то злое, вольное, не затертое еще, не запуганное прорывалось сквозь ткань города. Сквозило из темных окон-бойниц, зыркало из-под пыльных матерчатых крыш лотков, дышало в лицо жарким сухим песком. Свобода? А что это такое?
Один из немногих недобрых разговоров с Барсовым как раз и вышел об этой свободе. И не где-нибудь, а в Карловых Варах, по дороге из теплой пивной со сладковатым красным пивом «Крушовице». Разговор начинался безобидно, как безобидным казалось поначалу это пиво.
– Ну почему у нас такого нет? Я теперь без него спать не смогу, – вздыхал Барсов, с трудом поднимаясь в горку позади энергичного Куркова и косолапого Медведева, удивлявшего тех, кто с ним впервые отправлялся в путь, своей легкой быстроходностью, будто скользил он по асфальту на незримых лыжах.
– Советский человек спать не может после пива, а вы, товарищ Барсов, без пива? Это на вас западный образ жизни дурно влияет. Как на наших чешских друзей, – пошутил Медведев. – Надо товарищу командиру запретить расслабительные напитки, а то растворится герой на работе от бродильных элементов.
– Нет, пиво – дело доброе, но не наш напиток. Пиво у нас можно запретить. А вот поди водку запрети! Ни один Сталин не удержит! – вздохнул Барсов из арьергарда.
– Да, мы не финны, – согласился Топтыгин.
– Между прочим, при Иосифе Виссарионовиче и водка, и пиво в самые голодные времена были. После войны голяк, мерзлота кругом, а свою кружку пива и черный хлеб с килечкой ты получишь. Модус вивенди! Забыл рюмочные в Питере? Потому что все необходимые для поддержания обмена элементы в пиве с рыбкой как раз и содержатся. Это все сказки, что при Сталине о народе вообще не думали, – вмешался в разговор Курков, придававший большое значение микроэлементам и правильному обмену веществ. – Поди, сейчас больше думают? Больше стали думать только о себе!
Навстречу неспешно прошла семейная пара, лет под сорок. В сумерках женщина казалась копией мужа, ее пол выдавали только длинные волосы – тот же обвислый пивной животик, оплывшие бедра, белый меланхолический подбородок. Миновав советских туристов и ухватив походя знакомое слово – то ли Сталин, то ли пиво, – они обменялись меж собой по-чешски короткими неласковыми словами.
– Вот пшеки, – тихо огрызнулся Медведев, – зажрались здесь своими пшекачками. Ленивые, как узбеки.
– А что ж у них так чисто, если они такие ленивые? – поинтересовался Курков, вообще не любивший облыжных обвинений.
– Да у них мужики вишь какие все застиранные – бабам просто делать нечего. Вот и чистят все подряд. Недаром говорят, что пиво для мужика смерть, всю силу под корешок гнет. Вот Алексей нам только что пламенную речь про кильку прочел. И что получается? При Сталине, значит, пиво полезно, а при капитализме вредно? – съязвил Барсов. Он прибавил шаг и догнал Куркова.
– Излишества всегда вредны, – сказал Алексей. – Но без них жизнь была бы не жизнью, а, как наши учебники говорят, сплошным служением долгу. Так что я товарищей чехов понимаю. И, между прочим, никакой контрреволюцией здесь что-то и не пахнет, и никакой такой свободы от нас им не нужно. А вот кому нужна вся эта заваруха, я не знаю. Дали бы им лениться да пиво варить спокойно, никому худо бы не было.
– Да? А чего ж они нам в спину шепчут? – не согласился Медведев. – А потом я вот как кумекаю. Я, конечно, не то, что ты, Алексей, не ста семи пядей в заду, но свобода – она хороша там, где тепло. Сел себе под пальмой, взял банан в лапы, вот тебе и свобода. А у нас какая свобода – холодно ж, змэрзнэм…
– А ты к ним зачем приехал? По хозяйству помогать? Климат изменять? Так у них ведь тепло!
– Они-то откуда знают, зачем мы приехали? На нас же не написано, – даже опешил Медведев.
– На тебе написано. На всех нас написано, что мы из большой страны. Ходим тут, как хозяева на делянке. В чужой монастырь премся. Вон ты обертку кинул, а хочешь их порядку учить.
– Чего-то я тебя не пойму, Алексей, – посмурнел Барсов. – Перебрал, что ли? С таким настроением пора в запас увольняться и в собес садиться, старушкам помогать. Или лучше в Интурист, дорогих западных гостей встречать. Там наших много.
– С таким настроением? А я вам отвечу. Самое лучшее у меня настроение. Самое лучшее настроение в любом деле – это видеть факты. Это и есть наша свобода. И, кстати, и себя, и людей сбережешь скорее…
– А ты меня не учи, как людей беречь, – вдруг повысил голос Барсов. При всем уважении к Куркову его раздражала эта манера философствовать, расставлять все по полочкам и превращаться в эдакого высшего судию над ними, грешными. Будто он из другого теста слеплен. А чего умничать? Такой же крестьянский сын.
– Ты о свободе лучше на своей дачке думай, а здесь мы отдыхаем для другой надобности. Мы подбрюшье наше охранять должны, нравится нам это или нет. А о свободе пусть профессора в институтах ученых рассуждают.
Барсов по сути был согласен сейчас с учеником. Он и сам многое отдал бы, чтобы вся эта катавасия со складами в лесах утряслась миром. Барсов замолчал и посмотрел на Медведева, будто прося у него поддержки, но тот ничего не говорил и разглядывал звезды – смешно было убеждать Алексеича в таких очевидных вещах и проводить с ним политинформации. Да и слово это, «подбрюшье», он недолюбливал – будто ему самому распарывали брюхо.
– Григорий Иванович, у меня подбрюшье вот где. – Курков провел крупной ладонью пониже живота. – И у страны оно, прости меня, там же, где у меня и у вас. А война – война идет здесь. – Он постучал пальцами по лбу. – Больше, чем есть тут, нам сейчас с Западом делить нечего. По крайней мере, в этом райском уголке, где ни нефти, ни угля, ни золота, ни х-хрена. Одно пиво, звучит красиво… Нет, Григорий, настоящая война – там, где нефть, мы это уже проходили. А здесь – разминка для Пятого управления. Считайте, что они сейчас нами командуют! За колбаску докторскую.
– Ты прямо Синявский какой-то! – не выдержал и Медведев. «Пятерку» в ПГУ не особенно уважали, так что услышать такие слова от Куркова боевым офицерам было больно и обидно. – Еще с недельку здесь посидим – глядишь, все вот так раскиснем. Нет, пора на родину, пускай других присылают.
Курков понимал бесцельность спора. Он утерял ниточку, что вела к важной и цельной мысли, побудившей его к разговору. Но просто так оставлять поле боя с позорной кличкой Синявский он не желал.
– Вот. В этом самая нелепица. Ты приезжаешь туда, где людям живется хорошо, и должен сразу бежать. Нагадить и бежать. Или еще обиднее – даже не успев нагадить. Только лишь от страха, что тебе хорошо. Пиво хорошо, девки чудные. А?
– Ну и ну, – покачал головой Михалыч. – Знаешь, до чего так можно дойти…
– До чего?
– До того. Девки, пиво… Вот это и есть война «здесь». – Он показал на голову. – Это пока их самая сила, тут они нас на лопатки пока кладут. Ну, не нас, в смысле, а таких… – Он запнулся, подбирая слово поточнее.
Барсов помог ему:
– А я повторю: если ты о наших друзьях так стал печься, то подай рапорт и думай себе что хочешь. И еще не забудь за Венгрию извиниться. Ты ведь там тоже отметился. А по мне, честнее здесь за свободу выступать, чем язык маять и по ночам «маслят» нарывать. Честнее и перед ними, и перед нами – тебя государство на довольствии не за твои философии держит. Прости меня, конечно, за прямоту.
Барсов резко отвернулся и двинулся дальше, но Курков задержал его, ухватив за плечо.
– Постоим. Во-первых, о Венгрии, раз уж такие разговоры размашистые у нас пошли. Перед венграми мне не за что извиняться. Венгры не плюшевые, они солдаты что надо и, как ты помнишь, долбали нас не шутя. И оружие у них было немецкое, не нами подложенное, и Запад тогда смело им спину подпирал, не то, что сейчас. Все по-мужски тогда делалось. Ими – ну и нами. А здесь ведь и я, и ты – оба знаем, что никуда они от нас не денутся. Так? Да так, так.
– Но…
– Но! Вы говорите, на довольствии, а ведь в меня деньги вбухали не только для того, чтобы с гранатами бегать и ценой жизни ядерные установки подрывать. А в вас и подавно. Вы специалист по совмещению мысли и дела – да что я вас учу, вы ж меня сам учили… И вот теперь вы хотите, чтобы мы дело делали, приказ выполняли и при этом думали, что подбрюшье бережем. Хорошо, чье-то, наверное, бережем. Выполним, вернемся, и дальше пошло-поехало. А лет через пять придет туда новый дядя, – Курков показал наверх, на звезды, так что собеседники, наверное, сперва подумали о Боге, – придет и скажет, что все это, братишки, перегиб курса и ошибка партии. Вот тогда-то и посмотрим мы, кто из нас тушенку задарма жрет и валюту пропивает. Потому что вы, именно вы от угрызений совести в запой кинетесь или под пулю полезете, а я и дальше работать буду без этих там угрызений.
– Это почему?
– Потому. Потому что и я, и вы – орудия истории. Только можно быть граблями, а можно – руками. Я делаю, но я знаю что. Стараюсь знать. Стараюсь отшелушивать необходимое от желаемого. Выполняй приказы, но на факты трезво смотри. Вот тогда ты годный для длительного употребления специалист. Не энтузиаст, что и себя, и людей своих плеткой загонит, не упырь, что крошит всех, кто летает, ползает да чирикает по-иноземному. – Курков посмотрел на Медведева, и тот отвел глаза.
Барсов задумался и тихо спросил:
– А что, думаешь, опять о перегибах будет?
Курков не ответил. Он продолжал гнуть свое:
– Вот, кстати, об Иосифе Виссарионовиче. Все говорят – ничего не знали. Он злодей, а они ничего не знали… Брехня, все всё знали. Просто одни боялись, а другие о целесообразности думали. И тех, и других до сих пор рвет до желчи, так их умыли с целесообразностью. Никчемный материал, шлак. А ведь по большей части это всего лишь логичное жестокое продолжение жестокой истории государства нашего. Становления. Нет, нельзя брать на веру. Выполнять – одно, на веру – другое. Чтобы там, – Курков вновь указал на звезды, – за чужие грехи не отвечать. Своих хватает. Потому что грешно не дело, а мысль, с какой оно делается.
В тот момент, когда Курков говорил это, из кустов под ноги Барсову бросилась, ширкнула тенью черная кошка. Тот вздрогнул, хлопнул себя по ляжке и сплюнул через плечо:
– А, зараза тощая!
Барсов, как и многие люди «опасных профессий», суеверен был необычайно. Он с легкостью выкинул из головы непонятные умности, которыми сдобрил этот вечер захмелевший Алексеич, но зафиксировал, как тот и настаивал, факт: есть в товарище Куркове нечто пророческое, тьфу-тьфу, мистическое, и попусту с ним лучше не спорить. А то всякие котяры дорогу перебегают.
– Эй, пацаны, пошли. Затрепались. Русская история большая, а завтра на прогулку рано. – Он повернулся на каблуках, чтобы обойти тропинку, на которой мистическое животное оставило невидимый след.
«Молодец, командир, – отметил Курков. – Слушает знаки судьбы».
– Вот это наша свобода, Григорий Иваныч, – сказал он громко. – А ты, Лева, говоришь, пиво с сосисками…

Гробы с дырочками
Ларионов бродил по двору, полный заботы. Он, конечно, не узнал Куркова, с которым когда-то пересекался в чьих-то кабинетах, и сделал повелительный знак – швартуй машину задом ко входу.
– Плотней жми, не баба, – прикрикнул он на водителя, и без того уже почти что вдавившего борт в стену. Водитель подал еще назад, и грузовик со скрежетом наполз на дом.
– Ты, чудила, так-растак, – кипел на жаре Ларионов, – не видишь, куда сдаешь?!
Шофер выжал ручник, вылез из кабины и встал, растерянно оглядываясь то на серчающего мужика в белой рубахе, то на Куркова.
– Володя, подай вперед, и все дела. Подай вперед, чтобы пройти можно было, – как можно спокойнее сказал Курков, хотя от его ног к животу пробежал быстрый колючий ток.
Ларионов коротко глянул на Куркова и хотел что-то добавить, но тот громко крикнул Медведеву:
– Михалыч, палки-елки, разгружай, чего ждем-то?
Медведев звучно хлопнул в ладоши, и из крытого кузова на землю стали плюхаться мешки со всяким тряпьем, падать, звякая, лопаты.
– Это что? Что это? – изумился Ларионов. – Зачем мне все это дерьмо? Вы что? Груз берите и быстро уезжайте.
Но Алексеич уже вошел в роль. Он подошел к резиденту поближе, объяснил ему что-то быстрым шепотком, и Ларионов послушно пошел в дом.
«Зенитовские» ребята быстро занесли мешки, тут же оттащили их обратно в машину. Эту операцию они повторили еще раз, только теперь груз был, видно, немалым. Через полчаса группа разведчиков уже возвращалась на виллу, везя с собой трех упрямых министров Демократической Республики Афганистан. Ехали тихо, сидели молча. Понимали, чем может обернуться любое ЧП на лихой кабульской дороге. Алексеич думал о Ватанжаре. О его лице, буром и опустошенном, как вывернутый джутовый мешок из-под картошки.
«Чем выше заберешься, тем больше зависишь от других людей. От больших и от маленьких. От таких, как мы», – вспоминал он слова своего дядьки. Его слегка контуженный дядька привез с войны, вместе с ловким и вихлястым немецким аккордеоном и бесценным, жемчугом инкрустированным охотничьим ружьем, изъятым из имения какого-то немецкого генерала, одну поговорку. «Кто высоко начинает, тот песню не закончит», – усмехался дядька и хлопал племянника по плечу, когда мать жаловалась – вот, мол, опять Алексея выгнали. А выгоняли его не только из хора, выгоняли отовсюду, куда бы он ни записывался. И из кружка авиамоделирования – за приделанный к собранной «всем миром» конкурсной модели дополнительный пропеллер для вертикального взлета, и из штанги – за плоскостопие, и из бокса – клубному чемпиону руку на излом взял, чтобы не выпендривался. И из «нелегалки» – за роман с актрисой. Но то позже было, дядька к тому времени уже умер.
Правда, верно было и обратное: от этого бурого и опустошенного лица, хотя уже и помимо его собственной воли, зависела жизнь многих маленьких людей, в том числе и его, Алексея Куркова, сорока двух лет, русского по паспорту, хоть и хранящего мизерную, но до смешного ощутимую, что льдинка за шиворотом, осьмушку финской крови. Может быть, эта осьмушка ему и шептала: в том-то и дело, в том-то и суть, что помимо воли. Нет, не надо высоко…
Министров схоронили в подвале на вилле, и с этой минуты ее обитатели связывали свою судьбу с тем, что же и когда решит Центр по части неудобных гостей. Поскорее бы…

КГБ или ВПК?
Когда известие о появлении опальных министров у советского резидента дошло до главы КГБ Андронова, он растерялся и несколько минут не мог собраться с мыслями. Полгода, да, ровно полгода он успешно боролся с «ястребами» в Политбюро против «братской помощи дружественному Афганистану». Сам министр обороны Установ предпочитал отмалчиваться, но серая гвардия второстепенных партейцев, засевших в промышленно развитых районах, стеной стояла за министра, жаждавшего обновления застоявшейся крови.
Когда в марте Тараки первый раз попросил ввести советские войска, помочь афганскому народу задушить гидру контрреволюции, решить этот вопрос казалось достаточно легко – и глава правительства Косынин, и министр иностранных дел Громыхо сумели объяснить Леониду Ильичу, что речь идет не о прогулке на танках по Богемии, а о настоящей войне, о потере политической инициативы в странах третьего и особенно исламского мира. Генсек напрягся и сумел зачитать коллеге подготовленный мидовцами текст о продолжении товарищеского сотрудничества. На благо… Но в прежних рамках.
Да, тогда Андронов был уверен в своей правоте. И вдруг, как тараканы, полезли из всех агентурных щелей сообщения о том, что отношения между учителем Тараки и учеником Амином холодают. Нет, холодеют. «Раскол в руководстве Афганистана исключить нельзя», – докладывал глава внешней разведки, чья папка вспухла от докладных, получаемых уже не только по агентурным каналам, но и напрямую, через советников.
– А не потеряем мы контроль? – летом как-то особенно мягко подал свой мяч Установ и выдержал долгую паузу.
– Над кем? – ответил тогда Андронов.
– Вы ведь, Юрий Владимирович, знакомы с нашими источниками? Амин смотрит в сторону нашего противника…
Министр обороны, конечно, припомнил хорошо знакомый Андронову доклад начальника военной разведки Иванютенкова. По Иванютенкову выходило, что Амин скурвился, сел на крючок ЦРУ. Откуда точно шла информация, люди из ПГУ определить не смогли, твердыми фактами она не подтверждалась. Но и исключать не исключали.
– Наши источники этого не подтверждают. Мы работаем в этом направлении. Усиленно работаем.
– Мелкобуржуазные элементы могут оказаться быстрее нас. Если мы упустим Афганистан, вы понимаете, сколько мы потеряем? – Установ нажал на слово «сколько». – Наш главный противник только и ждет, чтобы задушить революции в Иране и Афганистане.
– Понимаю, Дмитрий Федорович. Но ситуация сложнее, чем многие ее себе представляют. Мы не можем допустить авантюрных действий по примеру США во Вьетнаме, – парировал Андронов, знавший, как завидовали советские «ястребы» «пиндосам», когда те влезли в азиатскую авантюру.
Глава серьезной организации не стал объяснять раздражавшему его оборонщику, что министру надо бы понимать разницу между мусульманской революцией в Тегеране, где ни Штатам, ни Советам нечего было ловить, и прямо противоположной афганской историей. Стоило всерьез влезть в эти афганские дела против мусульманских контрреволюционеров, и про дружбу с Ираном можно было забыть, как про сон в летнюю ночь.
Разговор на том и закончился, а на очередную просьбу Тараки Союз опять ответил отказом, Но Андронов понимал, что скоро, очень скоро вопрос возникнет вновь. И вот тогда, если «ястребы» дожмут «умеренных» словечками о мелкобуржуазных элементах, придется признать: вводить войска удобнее было сразу, в марте, а теперь эта проблема с каждым днем становилась все сложнее и сложнее.
Долго ждать не пришлось: в начале сентября один из членов афганского Ревсовета сообщил на Лубянку, что «поэта» скоро будут убирать – несчастный Тараки как раз собирался ехать к Брежневу с прежней просьбой. Андронову тогда удалось придержать сообщение и, поднажав на кое-кого из аппарата Громыхо, добиться того, чтобы речь Леониду Ильичу готовила контора. Брежнев капризничал, не хотел читать и, как и в марте, настаивал на большом совете (или, как выражали это на своем языке аккуратные пресс-секретари и правильные журналисты, на принципе коллегиальности). Но в конце концов он предупредил гостя об опасности.
Однако Тараки не внял вразумлениям, отмахнулся раздраженно и устало – мол, я вас о войсках пять раз на день прошу, а вы мне голову выдумками морочите – и отправился назад. Он не знал или не хотел уже знать того, что узнали трудящиеся днем и ночью советские разведчики – за несколько дней его отсутствия Амину удалось развернуть Революционный совет против учителя, а преобладающие в Генштабе воинственные пуштуны только и мечтали поддержать своего именитого соплеменника. Что еще понимал Андронов и от чего еще глубже цепляли его сердце кошачьи коготки сомнения – при внутреннем расколе и без того шаткая позиция НДПА в провинциях развалится, как карточный домик, и тогда ему припомнят слова «мы работаем в этом направлении», сказанные похожему на сома Установу. Да что там Установ, все они уже на рыб похожи. В аквариуме. Андронов был недоволен собой.
Спектакль шел по худшему из возможных сценариев. Азиаты-революционеры утомили своей тягой к переворотам! Начнут бойко, грамотно, а все равно закончат какой-нибудь пакостью вроде подушки. Ну почему у них нельзя отправлять на заслуженный отдых? Понятно, почему: пролетарская диктатура в период обострения классовой борьбы… Выучили на свою голову! Они бы лучше мосты да дороги сами выучились строить, без «инженеров-саибов».
С приходом Амина глупый вопрос об американских связях нового председателя Революционного совета встал перед главой КГБ в полный рост, и хотя советские советники по-прежнему советовали, советские охранники по-прежнему охраняли, советские инженеры по-прежнему строили, а советские военные инструкторы по-прежнему инструктировали, – стоило теперь хоть малейшей материальной песчинке, подтверждающей эти связи, попасть на чуткие весы коллег из ГРУ, как коридорная машина принялась бы набирать пары и гнать бронепоезд с запасного пути прямо на позиции неблагодарного пуштуна во устрашение «вероятного противника». И тогда главе КГБ пришлось бы признаться в грубой стратегической ошибке. По этой причине, а также для страховки и вообще на всякий крайний случай опытный партиец решил отправить в Кабул группу бойцов из КГБ. «Мы работаем!»
Это было верно и, более того, дальновидно, но сейчас такие мысли о дальновидности спокойно можно было поместить в аккуратную папочку, что покоилась в руках стоящего перед ним начальника внешней разведки, надписать на ней крупными буквами слово «Вчера» и отложить в нижний ящик стола. Сейчас думать и ждать больше было некогда – три министра на вилле у советского резидента представляли собой бомбу, тикающую упорным часовым механизмом и грозящую разорвать нешуточным тротилом и глинобитный мир южных границ, и хрупкий равновес маятника кремлевских курантов.
Николай Крюков, шеф разведки КГБ, долго ждал, когда министр выйдет из задумчивости, но в конце концов решил прервать тяжелое молчание сам. Человечек, похожий на высушенный стручок красного перца, сказал то, что отлично понимал и Андронов, – с министрами надо определяться как можно скорее, для советского резидента риск слишком велик.
– Кто охраняет афганских товарищей?
– Наши специалисты из КУОСа, – ответил Крюков, не ставший рассказывать министру о перевозке афганцев на виллу. Информацию о своих людях он предпочитал держать при себе, а детали наверх сообщал только по прямому запросу или в случае острой необходимости – для формирования нужного ему мнения, для ускорения или замедления принятия решения. Тоже был тертый калач.
– Хорошо, что из КУОСа, – отметил Андронов. «Можно будет подчеркнуть своевременность и профессионализм нашего участия. И дальновидность. Если все хорошо кончится», – продолжил он про себя давно начатую мысль.
«Молодчина начальник оперативного управления», – так же про себя поставил зарубку Крюков, уже забывший, что сам не одобрял идею засылки в Кабул диверсантов КГБ, но не стал все же отвергать рискованного предложения своего подчиненного.
– Николай Николаевич, каковы шансы ваших сотрудников вывезти афганских товарищей в Москву? Естественно, самым тихим, бесконфликтным способом? Ведь наш принцип – политическая корректность!
Крюков и сам желал бы знать ответ на этот лихой вопрос. Но сие было неведомо ни ему, ни непосредственно сидящему «на министрах» Ларионову, ни парням из «Зенита», попавшим в Кабул, как куры в ощип, ни ЦРУ, ни МОССАДу, ни даже всезнающему ГРУ. А потому он со спокойной совестью ответил:
– Пятьдесят на пятьдесят. Наши люди хорошо подготовлены. Но ситуация сложная.
– Я знаю, что сложная. Как быстро можно провести операцию? Общих оценок нам уже хватает! – рассердился Андронов, уже продумывающий ход скорых переговоров с другими членами Политбюро.
Принять решение о вывозе или, наоборот, об оставлении афганцев там, в Кабуле, можно было лишь совместно, поскольку решение это было равносильно решению о начале военных действий, и груз ответственности следовало разделить поровну между рыбами в их тихом зловещем кремлевском аквариуме. Андронов ощущал в себе поэтическое начало, когда думал о своем месте в истории, и его воображение рождало порой яркие зрительные образы.
– Чем быстрее, тем лучше, Юрий Владимирович, – вздохнул Крюков, чей образ хоть не поощрял воображения, но зато изрядно стимулировал внимание и собранность.
– Готовьте операцию по вывозу. На всякий случай. И полная секретность. Полная! – сказал поэт, похожий на больную печень.
«Хорошо, что я не на его месте, – подумал начальник СВР, выйдя из андроновского кабинета. – Хорошо, что я пока не на его месте».

Сослагательное наклонение
Если бы Андронова, Крюкова, Барсова или Куркова отвели в отдельную комнату и сказали: в твоих, браток, в твоих, товарищ, руках судьба страны, да что страны – судьба мира по меньшей мере на ближайшие полвека, а может, тысячелетия, так что решай, что делать с министрами, думай, говори, толкать ли тот последний камень, от которого покатится вниз с грохотом страшная горная лавина, – каждый из них, по-своему покряхтев да поразмыслив, с тяжким сердцем, наверное, сказал бы в конце концов: «Нет. Жаль, конечно, верных друзей наших, но… невелика цена жизни человеческой, а тем паче жизни министра в крутые революционные времена».
«Нет», – сплюнул бы Курков и выпил бы коньяка. Выпил бы щедро, чтоб утомить, усыпить то беспокойство в мозгу, которое простаки зовут совестью. Выпил бы, но не абы какого, случайного, а хорошего, дагестанского коньяка, если уж настоящего не достать. А если нет под рукой хорошего, тогда лучше водки.
Барсов сперва выпил бы стакан простой водки или спирта, а потом сказал бы просто, по-русски: «Нет, ребята, ни хрена. Скажете – вывезу, а по мне – в их дела лезть без надобности. Сами жизнь такую выбирали». Как верно говаривал его боевой товарищ Курков, нет в мире более мирных людей, чем настоящие воины.
Крюков, посидев в серой комнате с четверть часа, тихо, но твердо произнес бы свое «нет». Крюков имел свои планы, свою амбицию, но она не простиралась за границы двух ближайших пятилеток и одета была скорее в семейную пижаму, чем в исторический, пусть даже самый серый походный кафтан. То есть «защищать интересы» до последней капли чьей-то неведомой ему героической крови, «противодействовать коварным замыслам» в любой точке небольшого и доступного его «конторе» земного шара, в Афганистане ли, в Гвинее ли Бисау, или, коль придется, в стратегически важной Антарктиде – на это он был готов и в пижаме, среди ночи… Но все это царство «кротов», агентов влияния, тертых диверсантов жило для него в категории «сейчас», а под большим, под историческим, под эпохальным решением он не поставил бы первым своей подписи. Нет, не поставил бы. Деревенский рыбак не думает о китах.
О китах, об акулах… Меньше всего об акулах думал бы и серьезный человек в строгом костюме и до странности толстых, домашних роговых очках. Он не пошел бы за вами в комнату с опасным, нечетко написанным названием – то ли «вечность», то ли «млечность». В душе захотелось бы, но один – не пошел бы. Коллегиальность. Ну, а рыбам этим куда там на сто лет вперед смотреть, смех один…
Ах, это суровое историческое измерение. Ах, это игривое сослагательное наклонение…
– За революцией легко проглядеть начало контрреволюции, – сказал главный идеолог Сусло и моргнул, как клюющая зерно курица, своим быстрым клювом-глазом. – Мы не должны в условиях обострения классовой борьбы двух систем в развивающихся странах проявлять неразрешительность и малодушие. У нас есть верные союзники в Афганистане, и их нельзя бросать на произвол судьбы. Мы потеряем у них авторитет.
– Наше участие в судьбе министров оттолкнет Амина. Хафизулла имеет поддержку в армии, в партии. А значит, выйдет так, что мы выступим на стороне оппортунистов. Активность США в Афганистане еще не означает, что руководство ДРА уже окончательно сошло с марксистских рельсов. Амин по-прежнему советуется с нашими инструкторами, – возразил министр иностранных дел и посмотрел на Андронова. Тот промолчал.
– Америка, не стесняясь, поддерживает всеми средствами своих поставленников, а мы? Мы что же, отвернемся от проверенных революционеров и доверимся мелкобуржуазным элементам? – продолжал идеолог. – О кого мы обопремся, если революция в ДРА пойдет в откос? Мы обязаны думать перспективу! Мы и так затянули с решением вопроса. Если бы мы весной оказали товарищу Тараки, сейчас положение было бы стабильным. Нам не приходилось бы, как ворам, выкрадывать из дружественной страны последовательных революционеров.
Окончив речь, идеолог строго посмотрел на министра иностранных дел.
«Гробы ты сейчас вывозил бы», – подумал Андронов, но опять воздержался от слова – ему, как и другим участникам закрытого совещания в Кремле, было понятно, что коллективное решение на самом деле уже принято, хотя поодиночке большинство, может быть, распорядилось бы своим мнением иначе. Потому что коллегиальное решение – это не равнодействующая малого числа равнозначительных сил, а проекция этих сил на одну, всем «коллегам» известную из контекста ось. Ось, порой называемую платформой, порой – установкой партии. В зависимости от того, как понимать зрелую советскую власть – как политический режим или как образ мысли.
Все уже было ясно, и все-таки без мнения Андронова обойтись было нельзя. Непорядок.
– Юрий Владимирович, а ваше мнение? К чему мы должны быть готовы в случае вывоза министров в СССР? – спросил до того тоже молчавший осторожный глава советского правительства.
– К созданию «теневого кабинета» из таракистов. Ко всевозможным дипломатическим уговорам Амина. И если мы, – он подчеркнул это «мы», – готовы занять последовательную позицию, то к силовому вмешательству… Но, я надеюсь, до этого не дойдет, – молвил он и обернулся к министру обороны.
– В этих условиях, может быть, стоило бы вывезти министров силами военных? Мы располагаем такими силами, – сказал маршал.
– Мы тоже. Группа наших специально подготовленных и залегендированных сотрудников полностью держит ситуацию под контролем. А участие военных скомпрометирует нас и обострит реакцию руководителя ДРА. Особенно при возникновении непредвиденных обстоятельств…
– Мы должны исключить таких обстоятельств, – клюнул Андронова главный идеолог. – Наша разведка не должна допускать проколов. Почему Израиль может выкрадывать Эйхмана из-за океана, а наши под боком не справятся?!
«Вот поезжай сам и справляйся», – разозлился Андронов, знавший, что идеолог, кроме партийного, другого пороха в жизни не нюхал.
– Три министра, товарищ Сусло, это заметные фигуры, их лица каждый милиционер, каждый патрульный солдат знает. Поэтому КГБ и отправил настоящих специалистов. Но история учит, что возможности непрогнозируемого развития событий никогда нельзя исключать. И мы к такому развитию должны быть готовы.
Фраза про историю, которая учит, была мелкой местью, вызвавшей у министра иностранных дел мимолетное движение губ, в котором можно было угадать улыбку, – товарища Сусло история этому не учила, но открыто спорить с идеологом Сусло его «партийные товарищи», в том числе и глава могущественной конторы, опасались.
– Мы готовы, – уверенно заявил главный идеолог, как бы подводя итог обсуждению, – и я хочу отметить наше необычайно выгодное положение, чтобы укрепить позицию в Афганистане. Народы Азии как никогда поддерживают нас, идеи социализма и коммунизма там как никогда популярны. Стратегической оплошностью будет обмануть ожидания миллионов людей на планете…
Никто из них, ни почти поэт в домашних очках и строгом пиджаке, ни начальник СВР Крюков, ни плотный, напоминающий грецкий орех Алексей Курков не сказали бы «да» в той комнатке с табличкой «бы» на гладкой лакированной двери. И все-таки теплым, по московской нещедрой осенней мере, очень теплым октябрьским вечером на вилле до глубокой темноты стучали топоры и молотки. «Геологи» сколачивали большие деревянные ящики для отправки в Союз ценного груза. В Баграме эти ящики уже ждал транспортный самолет.

2000 год. Москва

Три кита «чеченца»
– Поскорее бы ты писал, – Миронов несся своим беглым говорком куда-то в будущее и запивал коньяк черным горячим кофе. – Торопись с книжкой, пока первый ком не сорвался. Как покатит – никому ни до нас с тобой, ни до Чечни, ни до писаний дела не будет. А я тебе говорю – скоро уже. Потому что нет для другого объективных предпосылок.
Балашов согласно кивал и поглаживал ладонью рюмку. Все-таки он никак не мог взять в толк, что представляет собой эта пресловутая дуга кризиса, которой то и дело пугал собеседник. Что именно вот-вот взорвется в нашем подбрюшье, после чего Кавказ покажется детской забавой? Подбрюшь-е. Под-брюшье. Слово какое выпуклое… И при чем тут писатель Балашов?
Игорь все-таки взялся за новый замысел, но странное, неловкое чувство сковывало его во время работы над текстом. Казалось, что в уже пройденном, прошлом некая важная бумажка миновала учета, и теперь Балашову предстоит заново разобраться в нем.
Миронов прав, с Афганом следовало поскорее кончать, тем более что объявились уже какие-то немцы-телевизионщики, закрутился проект фильма-«лайв» на манер «живого» телесериала. «Ты за ум возьмись, не то в Афган загремишь», – любил говаривать отец, проглядывая изредка его школьный дневник, покуривая сигаретку и изучая записи классного руководителя. «Ну и что! Лучше, чем в институте штаны на чужом месте просиживать», – храбрился Игорек. «Ты ерунды-то не болтай. Тоже хочешь в агрессоры? Мало других оболваненных?» – морщился отец. Юный Балашов замолкал – как ни досадно было читать свою судьбу записанной по буквам в совковой студенческой зачетке, в агрессоры не хотелось.
Он все же взялся за ум и отправился в университет протирать штаны, и когда сперва тихонечко, все больше «вражьими голосами», а потом уже открыто заговорили побитые войной, злые и растерянные молодые инвалиды, Балашов возблагодарил ушедшего из жизни, сгоревшего в один год отца за добрую науку, а себя – за найденную в себе волю не попасть в агрессоры, обойти, обмануть ненавистный совок.
И вот теперь вдруг получалось, что эту ясную линию, ведущую из его прошлого в настоящее, приходилось осмысливать, а может быть, и перечерчивать заново…
– Есть три кита. Сырье, этнос и идеология, – продолжал Андрей Андреич. – Это кризисы. Конечно, кхе, есть и голод, который, как говорят… Но это в Африке. Да и то, считай, сырьевой по сути. Итак, три кита. Но! Этнос – чаще всего обманка, прикрытие. Для истинных целей. Потому что его быстрее всего раздуть. Вот сейчас – в самой благополучной Европе взорвать этническую бомбу легче легкого. В Испании, во Франции, в той же Бельгии. Серия адресных актов насилия, формирование боевых групп, финансирование лидеров. Немножко поработать с прессой. И пошло дело. Лишь бы дров хватало. Или в Германии – маленькую войну с мусульманами, турками, марокканцами хоть сегодня можно организовать. Алжирцы во Франции… Миллионы пассионариев…
– А территории?
– Кому сегодня нужны территории сами по себе? Только евреям да братьям их кровным арабам. Хоть и там все на Святой земле замешано. Значит, опять идеология. А остальные что там потеряли? Правильно, нефть. Нефть – она всем нужна. Поэтому там горючего всегда хватит. Это одно. А второе – БШП. Слышал? Большой шелковый путь. Там средоточие всего. И наш Афганистан в центре. Пуп. Все три кита. По БШП искра гуляет и будет гулять. Там естественно слилось, поддувать не надо, жар оттуда сам тянет, аж до Косово, до Чечни достает. Так что пиши скорей, талибы тебя ждать не будут. А коньячок-то пей, все напитки, кроме пива, прочищают сосуды! Да ты уже сам знаешь.
Игорь знал. Грозные талибы монгольской бронированной ордой надвигались на Таджикистан, уйгуры грызли печень киту Китаю, из раны сочилась на каменистую чеченскую землю казахская нефть, а в угрюмых каргильских высотах недобро ухмылялся индусам жилистый Пакистан. Это было страшно и красочно, как «Война» Метерлинка. А на высушенном палящим солнцем пустыре стоял одиноко русак. Русак был совершенно гол, видимо, нищ и, похоже, не очень ловок, но он был оставлен сторожить самый пуп пузатого Марсова поля. Что он там сторожил, было неведомо, однако в осанке и бегающем белесом взгляде русака сквозила уверенность в несомненности своей миссии, а в раздумчивом почесывании затылка – непривычная для этой фигуры хозяйственность, схожая с той, что таится в слове «авоська». И рождалась надежда – этот русак, этот остров в хищном желтом, море, действительно еще зачем-то нужен. А, значит, нужен и писатель Балашов!
Игорю стало страшно от догадки, не выпала ли и на его долю непосильная миссия по соединению некоей цепи времен? Не это ли его талант, не это ли предназначение, которое он всегда угадывал в себе и в котором отказала ему Галя?

1979 год. Кабул

Штрафные батальоны
– Вы лучше лес рубите на гробы-ы, – тянул Вася, сидя на только что сколоченном ящике и жамкая матерыми пальцами гитару, – в проры-ыв иду-ут штрафные батальоны…
– Песня у тебя какая-то… Хоть себе самому за свечкой беги, – проворчал Медведев.
– Может, Михалыч, гимн Советского Союза спеть? Только гимн у нас по утрам. В шесть утра, заместо будильника. А сейчас уж вечор близится…
– Ага. А Пушкина все нет. И не будет. Все равно, завязывай с этим декадансом. И давай кончай перекур. На комиссию выйдешь, вот тогда о гробах распевай. Тоже мне соловей…
Но Кошкин продолжал болтать ногами как ни в чем не бывало. Пятки постукивали по доскам.
– А знаете, Михалыч, мне друг рассказывал, он, когда в Москве учился, жил в студенческой общаге со старшекурсником. А третьим к ним подселили вьетнамца-первокурсника. Старшой завел такой порядок: на ночь включал на полную «Маяк» и в шесть утра просыпался под гимн. Затем мой дружок к этому привык, так что они вдвоем подниматься стали. Вытянутся, в трусах семейных, руки по швам, все по форме утреннего построения, и гимн исполняют в полную глотку, с чувством. После чего переходят к водным процедурам. Ну, а вьетнамец, простая его душа, решил, что так надо, и давай вставать вместе с ними. Тоже старательно выпевал.
– Ну и к чему ты клонишь? Давай скорее, не тяни кота за мяу, работа стоит. – Медведев не слыл меж ребят большим любителем шуток.
– Работа сами знаете у кого стоит… Я к тому, что, когда старшекурсник съехал, на его место подселился какой-то соня, и под гимн просыпаться, естественно, перестали. Так через несколько дней в деканат малява от вьетнамца поступила – мол, народ у него в камере подобрался идеологически нестойкий и ни хрена не патриотический. Под гимн не встает у них ничего!
Михалыч так и не уловил, был в рассказе Васином какой-то подвох, или это он так балагурил, перекур растягивал, но на всякий случай, для порядка, решил отреагировать.
– Ну и что? Американцы что, дураки, когда флаги у своих домов по утрам поднимают и гимн исполняют?
– Лев Михалыч, а кто вам рассказал, что американцы гимн поют? – поинтересовался Шарифулин. – Вы в Штатах-то сами были?
– Рассказывали. И про гробы они точно не поют. Они вообще смерти боятся.
– А мне рассказывали, что они бедности пуще смерти боятся. А про гробы не поют, потому как у них штрафбата нет, – съязвил Шарифулин.
– Раздолбаев у них таких нет, – буркнул под нос Медведев. – Все, хорош травить, за работу.
– Ишь ты, боцман. Классику ну совсем не ценит, – подмигнул Шарифу Кошкин, но с ящика спрыгнул.
– Ты ему еще этого, Галича изобрази, он тебя самого в ящик заколотит и вместо афганских товарищей – в Союз. До востребования, – тихо откликнулся Раф.
– А-а, – махнул рукой Вася, – в дерьме живем… Но хоть живем, хоть пахнем.
«А мы и не живем. Только пахнем», – возразил про себя Шарифулин. Он вообще считал, что жизнь человека, настоящая жизнь, начинается тогда, когда мир становится домом, а существование – бытием. А это вот их ползучее карабканье по склону земли возносится до жизни лишь после смерти.
Шарифу частенько чудилась картинка, как что-то большое и светло-синее, рассеянное, как утреннее небо, сжималось, сжималось в спичечную коробку, густело темной жижей, облипающей набившиеся в нее скелетики спичек-людей. Это и была вся их жизнь. И стараться самому, в одиночку изменить ее можно было лишь одним способом – завершить жизнь как можно быстрей и циничней.
В свое время Шариф хотел поступать на философский, но вовремя передумал – стоило ли учиться, если с жизнью, по сути, и так все было ясно? Да, умников вокруг расплодилось во множестве, но вопрос засел не в уме, ужас был в том, что, помимо ума, для проживания дано было целое тело. По-настоящему воплотить это тело, достичь истинного бытия можно было в горах, в северных широтах или вот здесь, в спецотряде КГБ.
А еще Шариф рисовал. Оставаясь в одиночестве, он извлекал крохотный блокнот и быстрым жестом выводил на его страничках фигурки, лица. Иногда ни с того ни с сего, произвольно и одиноко из желтоватой глади листа выныривали нога, коготь, зрачок. В блокнотике умещался спичечный коробок этого мира. Такой представлялась Рафу вложенность: существования – в искусство, а уж искусства – в бытие. Случайный созерцатель блокнота наверняка подивился бы ловкой руке рисовальщика, но вряд ли распознал бы в корявом бочонке пива с фаллическим крантиком – командира Барсова, в набычившемся одноглазом танке с острым тонким жалом вместо орудия – Медведева, а в хитро прищурившейся, состроившей самым немыслимым образом фигу боксерской перчатке – боевого товарища Алексея Куркова. И делиться этим своим карманным миром Шарифу не хотелось ни с кем.

1979 год. Вашингтон

Чего ждать от ислама?
Чак Оксман был в Белом доме впервые и чувствовал себя здесь, мягко говоря, неуютно и беззащитно. Было холодно, в большие окна барабанили жесткие крупинки града, и Чаку казалось, что эти белые злые пули вот-вот пронзят стеклопластик и возьмутся решетить его тело. Люди вокруг, за столом, собрались разные, но все они, хоть и были моложе старика Оксмана, выглядели уверенно и раскованно. Может быть, дело в простуде? Во вздорном отказе от привычного утреннего кофе?..
Разговор шел об Иране. Советник президента «вел стол» – видимо, он и пригласил собравшихся экспертов. Оксман, несмотря на сплин, все же не удержал улыбки: совещание походило на консилиум врачей, склонившихся над тяжко больным Ираном, что вытянулся на длинном холодном столе в ожидании хирургического вмешательства под наркозом. Под общим наркозом. Хирурги по большей части были знакомы Чаку, он встречался с ними на всяких научных сборищах по Востоку и исламу, кое-кого видел по телевизору во время трансляций дебатов в Сенате. Но лица некоторых господ были ему неизвестны. «Анестезиологи», – прозвал этих неизвестных про себя Оксман.
Наблюдение за «анестезиологами», по крайней мере, отвлекало его от дремы, поскольку все, что говорили коллеги-профессора, он уже тысячу раз слышал: и тягомотину господина Шинкли о противоречиях шиитов и суннитов, и не лишенные живости мысли доктора Карпентера о социальной платформе современного ислама. Если уж на то пошло, тезис Карпентера о трансформации идеологии коммунизма в Азии в исламскую идею и, следовательно, о единой социально-психологической базе и едином подходе к проблеме вулканизации масс казался Оксману довольно остроумным, хотя и спорным, – однако все это советник президента Паркер мог прочитать в реферативных журналах. Вовсе не обязательно было сгонять солидных, немолодых людей в такую невероятную для осени погоду в Вашингтон.
– Господин Оксман, – обратился к нему Паркер, – как отразится на наших внутриамериканских отношениях исламская революция в Иране? Насколько Америка устойчива к таким кризисам? Ваш прогноз?
Вопрос советника президента несколько отличался от того, что содержался в приглашении. В небольшом послании профессору Чаку Оксману предлагалось за счет государства посетить Вашингтон, принять участие в круглом столе и коротко осветить проблему исламского фактора в США. Может быть, Чак и не отправился бы в дорогу, если бы не разговор с его замечательной супругой госпожой Оксман, умудрившейся так надоесть востоковеду разговорами о непременной покупке дома перед Рождеством, что он отправился бы от нее не то что в Вашингтон, а на самую Луну. Но на Луне ему вряд ли привелось бы говорить об особенностях американского демографического ландшафта, о пассионарности «черного ислама», и о главном коньке Оксмана – кластерном обществе.
– Можно себе представить, грубо представить это дело так: есть общества стратовые, классовые, организованные по принципу «вертикаль – горизонталь». А есть кластерные, по типу полимеров. – Оксман выдержал паузу и вопросительно посмотрел на советника, ожидая подтверждения, что тот знает хоть что-нибудь о полимерах, но Паркер нетерпеливо постучал ручкой по ладони, побуждая к продолжению. – В классовых обществах, как в кристаллах, токи и импульсы идей передаются по слоям, по стратам. Быстро и на всю ширь. Будь то сексуальная революция, марксизм или ислам. Если тепла подвести очень много, то целый слой прогорит, проплавится и, конечно, рухнет. Все, что над ним, – тоже. В кластерах другое. Там расплавится один кластер, два соседних, три, но всей структуре на сию неприятность наплевать. Это как в подводной лодке, хотя бы теоретически, – один отсек заливает водой, а в других сухо, хорошо. Так вот, несмотря на всю пассионарность, несмотря на возрастающую демографию ислама, у нас в Америке – кластеры. Общество кластерного типа. Пока.
– Что значит – пока? – спросил, нахмурившись, Паркер, и вслед за ним молча сомкнули брови «анестезиологи». – Пока – это сколько?
– Пока – это лишь пока. Я ведь не Нострадамус! Я ученый. Я не могу вам точно сообщить день и час, когда идея частной личной свободы в общественном сознании американца ослабнет настолько, что будет поглощена или вытеснена другой силой. Но я могу сказать, что как только общественным сознанием овладеет общая мысль, что мы, американцы, собраны вместе для какой-то общей великой цели, это и будет вам знаком: наше кластерное общество приказало долго жить, и наши Соединенные Штаты готовы стать соединенными стратами. Не причина, но знак. Понимаете? А когда? То пока лишь один Всесильный ведает. Может быть, когда Советский Союз пойдет ко дну, может быть, когда мы изживем с корнем безработицу, может быть, когда океан выйдет из берегов, а может быть, когда каждый второй американец, простите уж старика, не причисляйте к расистам, будет вести родословную из Африки или Азии.
При этих словах коллега Карпентер поморщился, хоть уже и пора было ему привыкнуть к выходкам «масона» Чака. Хозяин кабинета тоже вздернулся и оглядел сидящих тревожными глазами. Оксману показалось, что Паркер хочет что-то возразить, но тот промолчал. Вместо него подал голос один из «анестезиологов», смуглый маленький человек с выраженной заячьей губой.
– Господин… – он запнулся и заглянул в лежащий перед ним листок. – Профессор Оксман, разве Америка не объединена общей идеей? Разве не идее мы обязаны нашим положением в мире?
– Какой, простите? Какой идее, господин… – полюбопытствовал Чак и тоже заглянул в листок, якобы разыскивая там фамилию коллеги.
Человек с заячьей губой уперся локтями в стол и приподнялся. Казалось, говорить сидя ему было непривычно, неловко.
– Идее прав человека. Идее цивилизации. Штаты едины благодаря цивилизации. Поэтому и устойчивы, тут незачем мудрить. И наши арабы, и наши евреи, и наши китайцы, и наши немцы – все познали преимущества нашей общей цивилизации. Вот и все! Наши противники того и боятся в нас – этой убедительности цивилизации…
– Простите, любезный, вы не видели, как горели книги в цивилизованной Германии? Всего-то сорок лет назад?
– А вы видели?
– Да, представьте, мне довелось. И еще вопрос: лично вы где-нибудь видели в Америке очередь? Нет? Правильно, у нас мало очередей. Но бывают. Вот найдите очередь – к примеру, сходите в магазин для бедных в день зимней распродажи – и понаблюдайте с полчасика, во что и с какой быстротой превращаются ваши познавшие блага цивилизации сограждане, выпадая из привычного контекста комфорта. Кон-текста. Ком-форта. Вся цивилизация – это пленочка нефти, плавающая над водами варварских страстей. Пока. Но эти воды у нас – все еще озерца, разделенные всякими естественными преградами. Нас пока еще окружает выгодный ландшафт, и мы пока не осознаем своего кластерного счастья. И еще. – Оксман привычно повысил голос, заметив, что «заячья губа» собирается возражать. – В мистическом учении древних иудеев, и у индусов, и у китайцев устройство мира и устройство человека подобны и даже зеркальны. Как у человека разумного есть подсознание, как человек разумный делает одно, думает другое, а объясняет свои действия по-третьему, так и общества! У России в целом, у Китая в целом, у Ирана в целом тоже есть свое подсознание.
– И какое оно у России? Или у Ирана? – не сдержался Паркер.
– А как наукой установлено – противоположное сознанию. Диполь. Если Россия кричит об интернационализме, можно не сомневаться – там в самом ядрышке национальная подидея вызрела. Если Иран требует отказа от продажной буржуазной морали и возвращения к мусульманским ценностям, то, боюсь, и тут надо искать, чего хочет подсознание древнего закомплексованного народа. Мне то неведомо, простите. Но мы… мы еще дети, у нас подсознание во многом слито с сознанием, мы еще ни разу не думали о смерти. Пока. Так что пока мы удержим наших мусульман…
– А как вы разделяете, где диктует подсознание, а где сознание? Почему Советы… – начал задавать вопросы «заячья губа», но его перебил другой «анестезиолог», человек с крапленым, словно красный гранит, лицом и такими же краплеными красными ушами:
– Сколько лет у нас есть, профессор, если мы всерьез поссоримся с Ираном? Не надо подсознаний, не надо этих заумных кластеров. Вы скажите цифру, вы же ученый!
Паркер метнул короткой и колкий, как выпад рапиры, взгляд на ушастого и встал из-за стола.
– Спасибо, господа. Очень вам признателен. Я вынужден завершить консультацию. Время… – Он постучал указательным пальцем по наручным часам. – Сейчас вас отвезут обедать, а потом, как было оговорено, небольшая развлекательная программа. Для желающих.
Паркер как можно ласковей посмотрел на Карпентера, известного своим пристрастием к виски.
– Профессор Оксман, не могли бы вы уделить еще несколько минут интересующимся коллегам? – негромко произнес он.
– Чьим коллегам? – так же тихо, но с нескрываемой ехидцей переспросил вредный старикашка. Лицо Паркера съежилось, смялось, напомнив Оксману потушенный впопыхах окурок.
– Интересующимся коллегам. Господину Тьюману из аппарата президента и господину Юзовицки из аналитической службы государственного департамента.
– Что, в госдепе у нас наконец аналитики появились? И зачем им понадобились мои заумные кластеры? – отомстил ушастому Юзовицки Оксман. Он ни на йоту не сомневался, что «интересующиеся коллеги» представляли другое или даже другие ведомства, но никак не мог ответить себе на простой вопрос: «С какой стати военным вдруг потребовались советы профессоров?»
– Сколько лет вы даете нам на создание у нас классов? – Оставшись в узком кругу «своих», ушастый выглядел куда увереннее. Чаку даже показалось, что господин Юзовицки говорит с ним с едва заметной насмешкой, словно учитель спрашивает хорошо известный ему материал у не в меру умного школьника. Рассказывай, мол, рассказывай…
– Столько, сколько будет существовать нынешняя двуполярная система. Пока здравствует Советский Союз. Плюс еще лет двадцать – тридцать. У нас в Америке все процессы быстрые. Парадокс, но раз вы ждете от меня домыслов, то вот вам моя догадка. Или, если хотите, гипотеза. Двадцать лет, пока какая-нибудь «общая» идея, вроде тех, что называл ваш коллега, не растечется по открывшимся шлюзам. В условиях отсутствия равного противника. А вы? Сколько вы даете?
Юзовицки ухмыльнулся и развел в стороны свои огромные ладони, находящиеся в явном вегетативном родстве с выдающимися органами слуха.
– Мы? Мы смотрим на вещи иначе. Америка – организм, и этому организму необходим здоровый обмен веществ. До тех пор, пока мы… сможем поддерживать этот здоровый обмен в условиях борьбы за существование, он, организм, будет расти и крепнуть. И пока наше общество благополучно, оно стабильно. А пока стабильно, оно благополучно. Вот простая философия, приплюсовать к которой нужно только нефть. Нефть и убедительные аргументы в сдерживании вероятных противников. Военных противников, естественно. А нефть у нас есть. Вы с этим согласны, профессор?
– Скажите, Юзовицки, – Оксман позволил себе фамильярное обращение к более молодому собеседнику, – наш госдеп тоже исходит из такой простой философии?
Юзовицки благодушно кивнул:
– А президент?
Ушастый пожал плечами и оставил вопрос без ответа. Его напарник вставил слово:
– Не удивляйтесь, Оксман, что мы вас пригласили. Нам очень, очень важно знать и другие мнения…
«Ах, так это вы меня пригласили, – размышлял Оксман по пути домой. – Значит, это вы… А я-то думал… Интересно, а Карпентеру они тоже потрудились объяснить, что это не из-за советника президента, а из-за «них» он перся с другого конца Штатов? Не Белый дом, а зверинец какой-то. И войной пахнет…»

Левый профессор и ЦРУ
Профессор Карпентер охотно задержался бы в Вашингтоне, но обратный билет был взят приглашающей стороной так, что времени хватило лишь на ужин – правда, очень приличный ужин в Джорджтауне, в остроумно выбранном организаторами ресторане «Тегеран».
В самолете Ник Карпентер было вздремнул, но вскоре очнулся от пронзившей его мысли: ему стало понятно, для чего его позвали в Вашингтон! Никакая это не плановая консультация, никакие это не советники президента. Они готовы решиться на какую-то авантюру в Иране, но пока расходятся в оценках! Как пить дать, эти джентльмены – какие-нибудь ястребы из Пентагона или, того хуже, из ЦРУ. А как этот уродец принялся за Оксмана, а?! «Сколько лет вы нам даете?» Как они зашевелились от его чудных диполей, как позабыли про свою выучку…
Карпентер с удивлением обнаружил, что разговор в Белом доме оставил в нем чувство досады и ревности к Чаку Оксману, чьи рассуждения вызвали заметную реакцию у советника Паркера, в то время как его собственные аргументы не произвели ни малейшего движения в лицах «паркеровских джентльменов». Свиньи. Конечно, правое им понятнее левого. Расисты.
Оказавшись на земле родного штата, Ник сразу позвонил давнему своему приятелю Хатчу Хатчисону. Хатч был близок левым кругам, которым со студенческих времен симпатизировал и сам Карпентер. А через несколько часов на квартире у Хатча, среди разбросанных журналов, книг, носков и пустых банок из-под коки, он уже рассказывал хозяину о вояже в столицу и о веселенькой истории с Ираном, которую, судя по всему, эти вольные каменщики из ЦРУ могут закрутить со дня на день. Хатч слушал, молча записывал на магнитофон, а для верности кое-что отмечал в своем трепанном всеми ветрами блокноте.
Профессору нравилось говорить, когда его внимательно, молча слушают, так что кое-какие детали в речах Паркера и его персонажей он, быть может, добавил и от себя, но, ей-богу, сути дела они не меняли. Да и не добавь их сам рассказчик, это, несомненно, сделал бы за него Хатч, или его редактор, или кто-нибудь еще. Важно было другое: о каверзах военных немедленно следовало сообщить в газеты, и еще желательно было донести информацию до русских, поскольку только русские в этом их диполе – тьфу, черт, опять этот Оксман, – только русские могли притормозить их новую военную инфекцию. В том же, что русские самое позднее через сутки узнают то, что знает Хатч, Ник не сомневался.
Когда-то, в годы Маккарти, папашу Хатчисона пытались даже судить за пристрастие к коммунистам, однако до суда он не дожил – сердце оказалось пламенным, но слабым. Зато сын упрямца обладал крепкой сердечной мышцей, доказательством чему была та история в Праге. Когда во время конференции внимательные «товарищи» сняли Ника Карпентера с ядреной чешской девочки-переводчицы, они вежливо дали ему понять, что для сохранения спокойствия в его научной и семейной жизни в их свободной, но уж слишком морально-устойчивой пуританской стране от Карпентера потребуется самая что ни на есть мелочь (кстати, никак не входящая в противоречие с его убеждениями): если появится – ну, мало ли что в жизни бывает, – если появится информация, о которой он, как борец за мир и прогресс, сочтет нужным сообщить «товарищам», пусть не стесняется обращаться к своему старому другу Хатчу.
Конечно, Карпентер не желал семейных неприятностей, но на любое предложение о вербовке (бог мой, слово-то какое гадкое!) он, несомненно, мужественно ответил бы отказом. Однако никакой вербовки в подходце пражских «товарищей» и в помине не было, а было тонкое понимание факта, что левые настроения в профессорской среде весьма распространены и что некоторым лихим ученым головам самим порой хочется, ох как хочется донести до Страны Советов свои обиды и мысли. Чтобы там не думали, будто они здесь, в Америке, все «такие». Тем более что никаких шпионских страстей и нет. Все легко и просто – через приятеля Хатча.
Ник Карпентер с тех пор нередко думал о том, что такое предательство и где лежат его истинные границы. Эти границы в воспоминаниях немолодого уже ученого мужа все чаще обретали женские округлые, едва скрытые утренними сумерками формы.
Время подумать о сути такого благоприятного явления человеческой природы, как предательство, было и у Грега Юзовицки – ровно три минуты. После того как сотрудник ЦРУ получил от своего подчиненного сообщение, что профессор Карпентер уже связался с Хатчисоном и договорился о встрече, Юзовицки позволил себе на три минуты «выпасть из текучки», как говорил его шеф. Он присел на стул, хотел было закурить, но потом отложил сигарету и лишь несколько раз, вхолостую, щелкнул зажигалкой в форме орла. Поглядел на пыхающее из хищного клюва пламя. Все шло по плану. Советы вот-вот получат очередное сообщение о готовящейся операции в Иране. Получат по нескольким независимым каналам, на разных уровнях. Или стратах – черт бы побрал этого хитрого Оксмана с его стратами, классами да кластерами.
Воспоминание об Оксмане портило Грегу настроение, не давало насладиться маленькой победой над ненавистной, вечно сомневающейся, насмехающейся, поглядывающей свысока, с прищуром, предательски болтливой левой этой профессурой. Окопались, гуманитарии. Хм-ть.
Юзовицки сжал орла в большом кулаке. С Карпентером ему все было понятно, он и сам не раз пользовался в своей работе такими вот Карпентерами, раскидывал сети, в которые попадались эти мыслители, при чем попадались так, что думы их после этого сами собой начинали течь в наиболее безопасном для их тела русле. И никакого насилия над личностью. Другими словами, мысль вторична, но первично отнюдь не тело, в этом заблуждаются примитивные марксисты, первична некая основа, остов. Одни называют этот остов моралью, другие – видно, такие же пройдохи, как Карпентер, – странным словом «архетип», но он, Грег Юзовицки, так пока и не решил, как определить осязаемую им фактуру. И не определению должен в конечном итоге доверять он, а ощущению – не на кафедре ведь. Пока. Тьфу! Что ж, теперь и слова «пока» не говорить?!
Ощущение подсказывало Грегу Юзовицки, что если с Карпентером, у которого просто прогнил остов, все было просто, то с гнусавым Чаком Оксманом дело обстоит куда сложнее. Карпентер – мелочь, а вот Оксман – настоящий враг. Настоящий, латентный и неуязвимый предатель. Двадцать лет он нам дает. Негусто. Нет, не от Карпентеров исходит опасность для Америки. И не от Советов, не от арабов, не от латинов – вирусы стимулируют иммунную систему, в этом он, пожалуй, готов был согласиться с учеными, – опасность исходит от таких вот жонглеров словами, для которых их ум, их «Я» и были остовом, основой, землей, страной, родиной.
Три минуты растворились в прохладном воздухе. Грег опустил в карман орла, но перед тем как забыть обо всей «профессорской лирике» и набрать номер Паркера, он еще подумал, что порой, как ни жутко в этом признаться, ему понятнее и даже ближе кажутся «официальные» враги, противники, замышляющие свои угрозы на другой, темной стороне земного шара, нежели чем некоторые граждане собственной многоликой страны.
И еще раз в тот долгий день довелось Юзовицки вспомнить о предательстве. Поздним пасмурным вечером из Москвы пришло сообщение, что русские готовят спецоперацию в Кабуле – их секретное подразделение то ли уже прибыло, то ли вот-вот должно прибыть в Афганистан. Грег ожидал этого известия, потому оно вызвало удовлетворение, но не удивление. Однако его кольнуло странное соображение: источник в Москве тоже предавал свою родину. Предавал, можно сказать, по убеждениям, движимый мыслью о том, что лишь свободная страна Америка сможет оградить мир от расползающейся по карте багряной империи зла. Эта симметрия напомнила об Оксмане. Грегу показалось, что он заглянул в замочную скважину двери другого, более тонкого мира, а там – одна пустота и пахнет покойником. На мгновение им овладело чувство дурноты, или, по-другому, дурное предчувствие. Однако на случай подобных предательских выходок своего «чердака» был у господина Юзовицки проверенный психиатр – добрый и крепкий господин по имени Джин.

1979 год. Кабул

Три кошмара
Спать хотелось крепко, а вместо сна вышла какая-то потная ерунда. Времени на сон оставалось немного, но Куркову успели присниться целых три кошмара. В первом его жена требовала купить ей черные чулки, и он, уступив, чтобы только она от него отстала, обливаясь потом, копошился в куче цеплючих колготок, скользких трусиков и всякого прочего женского белья, сваленного в большую корзину, под насмешливыми взглядами продавщиц. Мужской кошмар. Но самое кошмарное в этом первом кошмаре было то, что в одной из наглых девок-продавщиц Курков узнал Иркину скоро созревшую племянницу, к которой он, грешным делом, не раз исподтишка пристраивал свой совсем не родственнический глаз.
Племянница шаловливо перемигивалась с напарницей и нашептывала той, будто ищет «дядя» трусики вовсе не для «тетки», а для любовницы, проживающей нынче в городе Калинине. «Откуда она, стерва, знает про Надежду?!» – мучался, ворочался во сне Алексеич. Кстати, чулки он так, кажется, и не нашел, с головой зарывшись в пахнущем дешевым сладковатым парфюмом тряпье, и перетек в следующее сновидение.
Он стоял с Шарифом и с Барсовым в темном подвале, нет, пожалуй, не в подвале, а в сыром погребе. Каждый держал в руках по большому тупоносому молотку. «Ну, заколачивай», – громко сказал Барсов и подошел к лежащему на земле простому гробу. Гроб был уже накрыт крышкой. Куркову стало неловко за поднятый Барсом шум, и он оглянулся на Рафа. Тот покачал головой и сделал шаг вперед. «Алексей, иди и ты. У тебя удар могучий», – Барсов махнул Куркову рукой, поднял молот и долбанул что было силы по гулкому гробу. Курков тоже замахнулся, стукнул по дощатой крышке, но вышло неловко и хило, руки не слушались, будто ватные. «Что, ослаб совсем? Смотри, как у Шарифа выходит», – пожурил Барсов и стукнул снова. «А кто там?» – спросил Курков. Ему мучительно хотелось заглянуть под крышку. Барсов странно усмехнулся, будто знал и о том, в ящике, и об Алексеиче что-то эдакое, интимное. Куркову показалось, что похожую усмешку он видел совсем недавно. «Кто, кто! Мы и лежим. Ты сегодня прямо как маленький, Алексей Алексеич».
То, что в гробу лежат они сами, Куркова нисколько не удивило. Напротив, такая ясность даже успокоила его. Огорчало другое – теснота. Как они втроем там умещаются? «А мы там ссохшиеся, как сухофрукты. Сухофрукты видели?» – прочитал его мысли Шарифулин и со всей своей коряжистой силой влудил кувалдой по ящику, от чего тот вздрогнул и подскочил, как живой. «Но-но, полегче, разбудишь», – недовольно проворчал Барсов. «Сами же просили, – обиделся Шариф и обернулся к Куркову. – Вот начальство, сами не знают, чего хотят. Я же говорил, все уместились. Теперь только сверху пришпаклевать покрепче…»
Курков вгляделся в крышку гроба, ставшую матовой, полупрозрачной, и под ней, в ящике, увидел лицо, узнать которое не было возможности, но ему показалось, что он угадал в этом лице собственную жену, тоже ехидно, меленько ухмыляющуюся над ним. Алексея взяла досада, что ребята разыграли, «купили» его. Бросив инструмент, он побежал к выходу, стукнулся головой, а выхода не было, сверху на него надвигалась глухая деревянная крыша, снаружи доносились раскаты огромного молота. Алексеич коротко выпал из сна, охнул и провалился в следующий.
Он шел в цепочке вторым по узкой горной тропе. Было сумеречно и сыро, хотелось остановиться, присесть, завернувшись в сухое и теплое. Но сзади в спину дышал тот же Раф Шарифулин, а впереди двигалась вверх знакомая грузная фигура. Шли молча, но вдруг в тишине выкрикнула короткое и резкое слово птица. После этого слова густой воздух прорезало, вспороло с треском, словно серую мешковину, и тот, кто шел первым, упал лицом в землю и разбился на части, будто был это не человек, а хрупкий стеклянный манекен. Курков наклонился и постарался собрать осколки, желая понять, кто же шел перед ним, но осколки были слишком мелки и никак не складывались в лицо. Он обернулся к Рафу за помощью, однако сзади уже никого не было. Курков побежал по тропе в обратном направлении, но упал и повредил ногу. Он пополз с трудом, грудь сдавила одышка. Тут Курков и очнулся от сна окончательно.
Лоб был влажен, похоже, поднималась температура, и в желудке не было привычного покоя. Необходимо было срочно поправлять здоровье, искать водку, рис, отваривать курагу, глотать спасительный активированный уголь, к чему опытный майор немедленно и приступил, не обращая внимания на ворчание досыпающих свою пайку товарищей. Но за всеми этими медицинскими заботами ему нет-нет да вспоминалась загадочная улыбка Барсова и осколки знакомого лица.
Ночной кошмар вспомнился Куркову еще раз, когда рано утром они затаскивали в ГАЗ деревянные ящики с живым спецгрузом. В ящиках были просверлены дырки, чтобы министрам легче дышалось, и этим они отличались от гробов. Но все равно Алексеичу мешало жить нехорошее предчувствие. Барсов, то ли угадав настроение подчиненного, то ли по какой-то другой причине, не включил Куркова в группу «доставки», а старшим по операции назначил Рафа. Оно и верно. Шариф был не только бесстрашен – кого здесь бесстрашием удивишь, – в минуту крайней опасности он становился убийственно хладнокровен и расчетлив. И еще Шариф не был тем первым из курковского сна, шедшим ночью по горной дороге…
Грузовик выехал с виллы с небольшой задержкой: в последний момент вспомнили о колесах, решили подкачать. Потом водиле потребовалось в сортир, куда он и скрылся надолго, покрываемый негромким, но убедительным матом, – министры, разложенные по ящикам, уже лежали упакованными в кузове. Хорошо было бы вообще послать к черту этого дурного ларионовского водилу, но геологи все еще плохо разбирались в топографии местности, могли заплутать.
– Да оставьте вы его, дурни, пусть облегчается. Может, он вообще КАМом засвеченный или паками. Думаете, спят здесь наши братья по разуму? – на свой лад успокаивал товарищей Медведев.
– Если он засвеченный, то и мы все уже прозрачные. Ты об этом лучше не говори и не думай, – посоветовал Барсов, который тоже заметно нервничал перед отсылкой груза.
В тот самый момент, когда водитель ГАЗа все же переместился из сортира за руль и включил зажигание, председателю Революционного совета Афганистана по срочному делу позвонил его племянник.
– Дядя, – сказал родственник без особых церемоний, – Ватанжар исчез.
– Когда? – спросил Амин, еще не успевший по-настоящему проснуться. Его удивило не столько исчезновение министра внутренних дел, сколько радостное возбуждение в звенящем голосе своего семейного военного человека.
– Не знают. Похоже, что уже вчера.
– Где он? Может быть, заболел?
Племянник хмыкнул и задержался с ответом. Звоня дяде, он не знал, такой ли уж новостью окажется для него исчезновение министра, или председатель отлично знает, когда пропал и куда делся герой Саурской революции.
– Дядя, у военной разведки возможности ограничены. Я не хотел задействовать КАМ. Может быть, он и заболел, но только мои люди говорят, что Ватанжар исчез. А наши славянские друзья присылают тем временем десантников и держат в аэропорту транспортник.
Теперь уже Амин взял паузу. Если между прибытием десантного батальона и исчезновением силового министра действительно существовала связь, тогда вставал вопрос: стоит ли искать «майора Мухаммеда», поднимать шум и, идя напролом, выяснять отношения с Советами по-бычьи, или же лучше действовать тихо, постараться удержать контроль над ситуацией и осторожно выяснить, кто там, в далекой Москве, мутит воду и бросает тень на плетень добрых отношений в период самого обострения классовой борьбы.
– Дядя, – напомнил о себе племянник, – надо хотя бы перекрыть аэропорт, дороги из города. Хотя дороги перекрывать уже поздно. Мы теряем время. Пора задействовать наших людей в КАМе. И гнать оттуда затаившихся врагов!
– А для чего нам время? – спросил председатель, и его собеседник поразился непривычной безмятежности волевого и решительного лидера.
«Для чего время? Если Мухаммед и правда сбежал и прячется где-то в стране – куда ему деться? Здесь у него врагов поболе будет, чем друзей. Но если русские, что-то проведав о разногласиях, решили вытащить Ватанжара, если они захотят поиграть через него в свою игру… Тогда тем более не стоит с ними ссориться в открытую – мы найдем средства и время их переубедить. Хотя, конечно, мерзавца министра к ним выпускать нельзя. Нечего баловать».
– КАМ привлекать пока не будем. Я сам поговорю с Сарвари. А вот искать должны. Мы не можем бросаться министрами. Ищите, хоть все дно Кабул-реки переройте, но найдите мне Ватанжара. Только тихо. Самолеты удерживать не будем. Проблем с Москвой я не хочу. Это ясно?
Племянник узнал наконец старого Амина. Но все равно он не понимал, уже давно не понимал, с какой стати его дядя так заботится о мнении полоумных стариканов из Советского Политбюро, повторяя ошибку своего учителя. Повторяя ошибку, рискуешь повторить судьбу! Однако спорить с председателем, тем более по телефонной связи, племянник не стал, и вскоре дополнительные военные патрули появились на улицах Кабула и на афганских дорогах.
Председатель Амин срочно вызвал к себе министра госбезопасности, но и того нигде не обнаружили. Ни дома, ни в ведомстве. Секретарь был явно растерян – товарищ Сарвари вчера уехал на незапланированную встречу с министром внутренних дел и с тех пор не появлялся. Первая рабочая встреча на сегодня назначена на полдень. Семья? Семьи товарища Сарвари в городе нет, как известно, он отправил домашних отдыхать в Советский Союз…
Амин стиснул зубы и стукнул ладонью по столу. Потом вышел в бар, расположенный перед его спальней, выпил минеральной воды. Позвонил племяннику и потребовал, чтобы тот срочно приехал, взяв с собой нескольких надежных офицеров охраны. И уже после этого велел секретарю оповестить заместителей глав силовых министерств, чтобы те явились к нему на совещание. Немедля, сей же час.
Когда лейтенанту Измаилу Горбанди сообщили, что в аэропорту проходит загрузка советского транспортника и что штатские ребята носят какие-то большие ящики, штук семь или восемь, он сам не рискнул дать приказ на проведение осмотра. Все-таки не кто-нибудь, а «товарищи» грузили спецоборудование. Горбанди лишь исправно отбил рапорт непосредственному начальнику и стал ждать указаний. Видимо, начальник запросил своего начальника или дело закрутилось по какой-то другой схеме, но когда сверху пришел ответ, что досмотр, вообще говоря, надо провести, только не обижая «товарищей», – проводить его уже не было никакой возможности: самолет набирал скорость на полосе. Однако лейтенанту Горбанди приятно было выслушать похвалу лично от капитана безопасности за проявленную бдительность и осмотрительность в действиях.
Другое мероприятие, проводившееся уже бригадой ребят из госбеза, тоже не дало никаких толковых результатов – уцепившись за грузовик, доставивший ящики в аэропорт, камовцы протаскались по жаре по всему городу и добрались до закрепленной за шурави виллы, где, как показала простая проверка документов, поселились геологи.
Вскоре после того, как самолет приземлился в Баграме, а груз был переправлен в Москву, в Фергане начали готовить к отправке новые партии «геологов», а Центр подготовки «геологических» партий в подмосковной Балашихе принялся работать в усиленном режиме.

2000 год. Москва

Ведьмочка и ангелочек
– С-слушай, ты молодец, я тебя уважаю. Они там сами бы разобрались, и ты все верно с-сообразил, – говорил Боба, ходя своей переваливающейся с пятки на носок походкой вокруг Балашова. Тот сплевывал в бурую Яузу шелуху от соленых орешков и молчал.
Конгресс пен-клубов в столице России только завершился, и в рассеявшемся пороховом дыму стало ясно, что российские «пены» не лаптем щи хлебали и за себя постоять сумели, хотя бы и с помощью «иностранного легиона» в лице Аксенова. А что такого? Футболистов-легионеров в сборную приглашают, почему писателям нельзя?
– Б-балашов, а как правильно, пушту?ны или пуштуны?? Или ты уже б-бросил чуждую эту туфту и опять тонкими особами занялся? – Кречинский сочно хлопнул Игоря по спине, так что тому почудилось даже, будто внутри нечто мелкое и жесткое звякнуло и отскочило. Может, сердце?
Беда в том, что этот здоровый писательский бык угадал – вместо сценариев, чеченцев и афганцев Балашов уже два дня занимался совершенно бессмысленным делом, выяснением перезрелых отношений с Галей, и звонок Кречинского застал его как раз в тот момент, когда он, измученный ночными бдениями, претензиями, порывами чувственности, перемежаемыми холодным молчанием, вернулся от нее домой и размышлял, завалиться ли ему на неделю спать или вызвонить Фиму Крымова и удариться в пьяный загул.
По сути, Галя права. Слишком оба умные стали, слишком ясные друг другу. И оба всё понимают, и коньячок к рассвету лишь на матовом донышке, и подушка еще долго пахнет слабым, но настойчивым ландышем. Да нет, не права! Просто она не верит в его талант, вот и все. «Смотри, не потеряй себя. Не потеряй. Талант создает мир, и мир следует за ним. А я за твоим новым героем не хочу. Он хоть и тайный, но лишен поэзии. И тебе, Балашов, его не одолеть, не ты его, а он тебя за собой утянет, и последнего лишит, как вор. Потеряешь интеллигентность и с чем останешься? С кем?» – уколола его снова прежним острием Галя, но на сей раз радости от своего еретичества Игорь не испытал. Впервые ему показалось, что это их расставание – навсегда.
– С-старик, бросай меланхолию, не то Яуза с-сейчас зацветет. Ты ж не поэт пока, а прозаик. А поволоку на глаза вывесил, как какой-нибудь М-мережковский.
Балашов отпил пива и добавил мрачно:
– Не пока, а уже.
– Что уже?
– Не поэт уже.
– А-а… Ну тогда с-слушай внимательно, уже-не-п-п-оэт. Сейчас еще полчасика кислородной ванны, и двигаем в Д-домж-жур. Там я тебе с-сюрприз приготовил.
Кречинский гаденько хихикнул, извлек из кармана плаща еще одну бутылочку «Хайнекена» и ловким коротким ударом сбил об ограду зелененькую крышечку. Быстрая, неестественно белая и густая пена выскочила из горлышка и вспрыгнула ему на рукав.
– А, бес ее в п-печень, вз-зболталась, мышь белая! – Кречинский смахнул пену с руки. – Ты только там, Б-балашов, не бычься. А то д-дам моих распугаешь.
Балашов и не собирался бычиться. Домжур и дамы – это было как раз то, что ему сейчас прописал бы доктор Боткин…
В Домжуре Кречинского ждали. За столиком сидели две девушки. Обе заслуживали внимания и вместе, и по отдельности, но дело было не в этом, а в том, что большего контраста между подругами трудно было придумать. Одна походила на прибалтийку или немку. Рослая, в теле, блондинка с огромными светлыми глазами, что бывают у немецких красавиц. Только дно под этими озерами виделось не каменистое, а помягче – песчаное, теплое. Другое дело ее соседка. Крохотная, будто Дюймовочка. Острый лукавый взгляд.
– М-машенька, м-малыш, привет! – крикнув еще издали, от самой двери, Боба поспешил к столику и чмокнул подставившую щечку шуструю брюнетку. – Умница. В-выглядишь – во! Тебе никакой отпуск не нужен. Ну, з-знакомь, з-знакомь.
Машенька, однако, не спешила представлять подругу и откровенно рассматривала Игоря, появившегося за Бобиной спиной.
– Ах, да! Это наш б-будущий классик – Балашов. Гордая личность. К-каменный век. Ну, я тебе г-говорил.
– Здрасьте, – буркнула личность. Причисление к ископаемым польстило Балашову.
– Фактура подходящая, – что-то свое отметила Маша. – А это Ута, будущая звезда немецкой журналистики.
Сперва Балашов был доволен, что находится при Кречинском и может спокойно отмалчиваться, но потом Боба стал тяготить его. Родилось чувство, что встреча эта случилась для Балашова неспроста, и Кречинский, сделав, как орудие судьбы, свое дело, теперь вполне мог отойти в сторонку. Вспомнился таксист, умчавший его в «Чечению» от Гали и исчезнувший, растворившийся в крепком чае Москвы безвозвратным рафинадом. Разговор шел о Чечне, но это был тот самый тип разговоров, которые ведутся в Москве и когда о Чечне и о чем угодно ином всерьез не говорят, а серьезно, на самом деле, только о себе. О мужчине, о женщине…
– Мне могут дать оператора, – правильно, но с сильным акцентом выговаривала Ута, – только в Чечню не дадут. До Ингушетии дадут.
– Что же так? Что за фильм о Ч-чечне без Чечни? Несерьез-зные у вас л-люди.
– Кречинский, – вмешалась Машенька, – хочешь в Грозный съездить – пожалуйста. Поезжай, наберись опыта, потом расскажешь. Ты мужик-то у нас видный. А может, уже и состоятельный стал? Нет? Так тебя любовницы выкупят…
– У нас начальство корреспондента в Абхазию послало, – сказала Ута, смотря не на Кречинского, а прямо в глаза Балашову. – Гордые были, везде сообщили – наш собкор передает с места событий. А потом абхазцы – или абхазы? – абхазцы его в заложники поймали, выкуп потребовали. И сам директор запретил его имя в передачах называть. Чтобы никто не подумал, будто мы за него деньги будем платить. Как будто не наш человек. И в Чечню уже не хотят.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=70957897?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Johnson Ch. Blowback: The Costs and Consequences of American Empire. N.Y.: TimeWarner, 2000; The Sorrows of Empire. Militarism, Secrecy and the End of Republic. N.Y.: Verso, 2001; Nemesis. The Last Days of American Republic. N.Y.: Metropolitan books, 2006.

2
Недословный пересказ строк из стихотворения Н. Матвеевой «Поэзия».

3
Даты событий по возможности восстановлены автором с тем большей тщательностью, чем ближе сами события к дню сегодняшнему, а, вернее, к самой точке исторической бифуркации.

4
Юнге (нем.) – мальчик, юноша. – Примеч. авт.

5
Автор еще раз считает нужным напомнить, что содержание книги – это не всегда строгое следование фактам, а художественная их обработка. Поэтому как бы ни напоминали некоторые персонажи своих прототипов, читатель не должен поспешно отождествлять книжную реальность с исторической.
  • Добавить отзыв
Кабул – Кавказ Виталий Волков
Кабул – Кавказ

Виталий Волков

Тип: электронная книга

Жанр: Современная русская литература

Язык: на русском языке

Издательство: ВЕЧЕ

Дата публикации: 09.08.2024

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: 2000 год. Четыре опытных диверсанта из Афганистана стремятся через Кавказ и Москву попасть в Германию. У них одна цель – совершить в Германии теракт такого масштаба, какого еще не видел мир. Они намерены шесть лет готовить взрыв на стадионе Кельна, во время одной из игр чемпионата мира по футболу. Московский писатель Балашов никогда не писал ни о террористах, ни о войне. Его герои – из среды советских интеллигентов восьмидесятых годов, потерявшихся в российских девяностых. Неожиданно он получает выгодное предложение – написать книгу о советско-афганской войне. И перед ним отворяется дверь в мир новых для него людей, а линия его жизни пересекает путь диверсантов.