800 000 книг, аудиокниг и подкастов

Реклама. ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY

Царская чаша. Книга 1.1

Царская чаша. Книга 1.1
Феликс Лиевский
"Что нас возносит, то и губит!" -
Главный герой романа – приближённый царя Ивана IV Грозного, Фёдор Басманов. Юный сын боярина воеводы Алексея Басманова готовился к обычной для молодых людей его сословия военной службе в государевом войске, но в один день судьба его обернулась необычайно, изменив жизнь Феди бесповоротно и навсегда. На несколько недолгих, но впечатляющих лет опричнины, положившей начало серьёзных перемен в судьбах всей Московской Руси (да и мира), Федька-кравчий становится ближайшим к царю человеком, который мог видеть вполне, что "царь – он хоть и помазанник Божий, а всё же человек!".
В книге, в нескольких частях – отражение Русского мира середины 16 века, люди, традиции и обычаи, их судьбы и переживания, их отношения, жизнь и смерть в том ярком, стремительном, драматичном времени.
Все иллюстрации – авторские.

Феликс Лиевский
Царская чаша. Книга 1.1

Вместо Предисловия

Темна вода во облацех – дела дней, давно минувших.
И сейчас-то поди разбери, где правда и что как было, а история, как наука, опирается только на те артефакты, свидетельства и документы, которыми мы располагаем на данный момент.
Век 16-ый – ярчайший, неистовый, весь исполнен драматизма, своеобразия, неведомого нам величия и тьмы. Подвига и света, равно как и ужаса и скверны людской. Ведь как бы не различались мы – и они, потомки – и предки, они и мы – люди, и потому ничто не меняется в сущности, всё постижимо умом и сердцем, и, делая выводы, стоит помнить об этом: человек внутренне остаётся собой, и люди бывали счастливы и несчастны тогда, как и сейчас, изменяются во времени только декорации и реалии его жизни…
«Вид Басманова являл странную смесь лукавства, надменности, неизнеженного разврата и беспечной удали» – пишет Алексей Толстой в романе «Князь Серебряный» (1862 год).
«Прекрасный лицом, гнусный душою, без коего Иоанн не мог ни веселиться на пирах, ни свирепствовать в убийствах» – так ближнего царёва стольника описывает Карамзин в своей «Истории государства Российского» (1821 год). До некоторых пор альтернатив этим субъективным фантазиям просто не существовало.
Теперь невозможно сказать, как всё там было на самом деле. Одно несомненно – личностью юный Фёдор Басманов был заметной во многих аспектах, раз умудрился остаться в истории и искусстве, не смотря на видимую незначительность его фигуры в масштабе эпохи правления царя Иоанна Грозного.
Много чего откровенно скандального понаписано о бесчестности царского любимца как в жизни при дворе, так и в самой кончине. Автор не ставит целью опровергать всё это или подтверждать, пересказывая как «средневековый анекдот», но намерен пояснить читателю свой взгляд на те события, относясь ко всем имеющимся сведениям с осторожностью и вниманием. Во-первых, потому что сомнения в правдивости вызывают сами многие тогдашние источники этих сведений, относящиеся к недругам и откровенным врагам царя Ивана IV, а значит – и его приближённых (см. раздел «Историография»). Во-вторых, не сохранилось никаких подробных документов или иных перекрёстных подтверждений «подвигам» Фёдора Басманова, описания их только кочуют из монографии в монографию, из публицистики в художественные тексты и киносценарные версии, и что из этого – правда, можно лишь предполагать. Всё зависит от интерпретации, одни и те же события и факты могут быть истолкованы по-разному, в том числе и современниками, и тем более – теми, кто берётся судить издалека; один и тот же человек видится неоднозначно с разных точек зрения.
Что же могло руководить столь приблизившим его к себе государем Иоанном Васильевичем, которому, как любому сильному, неординарному, мощному умом и характером, разносторонне развитому лидеру, маловероятно было бы по душе одаривать на протяжении нескольких лет особым вниманием человека посредственного, малодушного и излишне порочного, каким по привычке представляют нам Фёдора Басманова, даже если он обладал выдающейся красотой и определённой гибкостью ума?
Тем таинственнее внезапное исчезновение его из всех Разрядных книг и дворцовых росписей к 1570-му году. И дальше его следы начисто теряются. Вновь имя Фёдора Басманова появляется только в церковном поминальном по его душе вкладе царя, а также – в грамотах и распоряжениях относительно его наследства и наследников. Этому могло быть множество причин. И, чтобы обосновать свою версию, автор предлагает присмотреться ко всему попристальнее. И к героям, и к тому потрясающему миру России середины 16-го столетия, который был их родным домом.

Глава 1. Льняное лето
Вотчина[1 - Вотчина – древнейший вид частной земельной собственности на Руси (земля, постройки, живой и мертвый инвентарь) и связанных с нею прав на зависимых крестьян. Вотчину можно было передавать по наследству, менять, продавать. Термин происходит от слова «отчина», то есть отцовская собственность. Село Елизарово (нынешняя Ярославская область) с окрестностями являлось исконной вотчиной рода Басмановых-Плещеевых. Рязанские угодья, о которых пойдёт речь в дальнейшем, являлись поместьем Алексея Даниловича Басманова, то есть землёй, подаренной государем за службу лично ему.] Басмановых в Переславском уезде Ярославской губернии.
Елизарово, июнь 1563-го
С некоторых пор в высоком тереме Арины Ивановны снова было беспокойно. Подросший Петенька носился по сеням, лестницам и клетям, как по двору, опрокидывал всё, что плохо стояло, и хватал всё, что плохо лежало. Сенные девушки, за подолы которых мимолётом также хватался господский младшенький, повизгивали и смеялись, одаривая прехорошенького баловника улыбками, и по возможности охраняли от его пока что разрушительной силы хозяйское добро. После обеда Арина Ивановна Петеньку забирала в горницу, где он всячески противился уговорам прилечь-отдохнуть, но засыпал в мгновенье, под тихий напев девушек, занятых всегдашним рукоделием в самые светлые и спокойные часы, или под размеренный голос матери, читающей ему. Тогда Арина Ивановна укрывала сына своей роскошной персидской шалью, шёлковой летней, или шерстяной – зимней, и ложилась сама на застеленную беличьим покрывалом резную лавку перед высоким окном, с удобным бархатным валиком в изголовье. Душистые травы, коими был валик набит, успокаивали её, приносили лёгкость и недолгий целительный сон. Травы собирались под её руководством в богатых природой окрестностях, заготавливались на всякие нужды лечебные, и просто для утешения души, которое дарит свежий дивный ароматный воздух дома. Заваривали на травах и мёд, и «чаи», и всю долгую зиму в покоях сохранялось ощущение лета, тепла, солнца, которое она так любила… Готовила она также коренья, ягоды и семена, так что имелось под рукой в кладовой лекарство почти ото всех недугов, и нередко обращались к её мастерству не только домашние, но и дворовые люди, и сельчане в трудных случаях, хоть была, конечно, в каждой деревне окрестной своя знахарка или знахарь. Будучи сама красоты удивительной, хоть и «не нашей», как говорили, Арина Ивановна немалое значение придавала её поддержанию, и все теремные девушки перенимали привычку ухаживать за собою с особой тщательностью… Не могло тут обойтись и без всегдашних шепотков о якобы колдовском ведении боярыни. Не о самой, конечно! – кто бы осмелился на такое открыто при живой-то хозяйке-боярыне! А что была в её роду половецкая, не то хазарская либо турецкая принцесса-колдунья… Девушки божились, что, дескать, даже в самый разгар обильного росами лета, ночами, при растворенных настежь окнах в тереме не водилось комаров.
Но слухи оставались слухами. Арина Ивановна, как только младший перестал требовать её неусыпного внимания, и возможно стало препоручать его исполнительной Марфуше, занялась обширным хозяйством вотчинных земель от имени почти постоянно отсутствующего мужа. Государева служба… Одной бы ей не поспеть за всем, конечно. Алексей Данилович чутьём военачальника умел подбирать себе людей, и вот уже с десяток лет здесь, в Елизарово, исполнительной властью был назначенный приказчик, дворянин Кузьма Кузьмич Фролов, или попросту – Фрол. Он же заведовал сбытом льняного полотна высочайшего качества, простого и окрашенного, и пестрядинного, знаменитого «ярославского-узорного», производимого вотчинной артелью, и составляющего основную статью поместного дохода. Однако, надзор за порядком в вотчине было не самым важным делом для Фрола, и если поискать как следует, нашёл бы воевода Басманов достойного на эту должность исполнителя. Стократ важнее было то, что росли у воеводы два сына, да без него, считай. И всю мужескую науку житейсткую им Фрол внушал, а чего сам не ведал – для того через людей проверенных наставников приглашал. Чтоб умели они всё, положенное воинскому славному сословию. За что числился Фрол ближайшим доверенным человеком Басмановых…
Раза три в году воевода Басманов наезжал к семье, в свои угодья под Переславлем, оставался обычно на неделю, а то и на две. Бывало, что приезжал не один – с гостями рязанскими или московскими, и тогда к ним слетались родичи, дом и двор гудели день и за полночь, отворялись-убирались гостевые покои, если только вся гульба не отправлялась на охоту на целые сутки. Тогда Арина Ивановна тоже почти не видалась с мужем, лишь на обеденных приёмах, да в опочивальне, но была счастлива уже тем, что он жив-здоров и где-то рядом.
Но больше всех других ждал приезда воеводы Фёдор. Десятилетним он впервые был допущен во взрослое общество. Ничего, кажется, не было сладостнее момента, как матушка перекрестила его, упрашивая поберечься, и он взлетел в седло, с места взяв в галоп, догонять отца с гостями. Ночёвки под небом или в шатре на берегу Вишки и Озера, приготовление простой трапезы на костре или углях, купания голышом, рыбалка, мужские разговоры и шутки, байки и были, которые он впитывал, как таинство, не вполне ещё понимая, но чуя нечто истинное,– всё это переполняло его самозабвением восторга животной силы, не говоря уж о диком азарте охоты. И даже треклятые комары, сводящие его с ума с июня по сентябрь, от которых он скрывался отдохнуть в матушкином тереме, не могли ничуть уменьшить наслаждения. И всегда, зимою ли, весной, по возвращении заваливались в баню. Тогда же ему дали отведать медовухи, а дружок детства Захар, тоже из Плещеевых, пятью годами старше, подначивал его на всякие проказы, от описания которых Федьку бросало в краску. Захар ржал, отцовы гости одобрительно посмеивались, а Федька всегда начинал кручиниться на своё несчастье – «ну чисто девичью красу»… (Как-то подслушал он беседу дворовых в конюшне, и кинулся было с закипающими слезами разобраться с оскорбителями, обсудившими его стати, точно отроковицу на выданье, на которую полдеревни парней заглядывается, но вовремя сообразил, сколь унизит себя открытой обидой перед холопами. Лучше после отомстить стервецам, уследив, когда напортачат, и вложить по полной перед Фролом, чтоб шкуру с них спустил. Впрочем, до этого так и не дошло ни разу). Обычно неудачные шутейные совращения переходили в открытые приставания, и всё разрешалось потасовкой с Захаром, с которым одним Федька мог состязаться в полную силу, и без гнева от души накостылять, притом как следует получить и самому. Конечно, силы были не равны, но это только пока, говорил себе Федька, поигрывая боевой саблей, перерубая с одного удара ясеневую жердь или баранью тушу, и снимая стрелой без промаха озёрную дичь на лету. Алексей Басманов, души в сыне не чаявший, учил его сам, всякую свободную минуту спеша отдать первенцу наиглавнейшие для жизни знания. А ко всему, касаемому его «девичества», относился с шуткой на словах и серьёзным расчетом в мыслях. Опытен был воевода Басманов, нравы людские узнал во всех видах… Внушил сыну, что главное дело – отвага и умение в бою, и разум в миру. А прочее…– прочее ты себе сам позволишь. «Девичья» краса скоро расцветёт в мужскую, глазом не моргнёшь, а пока что и из неё возможно великую пользу извлечь. И вообще, «люба всякому красавица, да не всякому достанется». Воевода приобнимал своё сокровище, встряхивая, наделяя несокрушимостью веры в себя. И в счастье впереди.
Лёгкие быстрые шаги, взбегающие снизу. Заливистый детский хохот наперебой со звучным юношеским голосом. Возня перед расписной дверью. Арина Ивановна отложила вышивание, обернувшись к вошедшей с поклоном няньке Марфуше.
– Княгиня-матушка, детки к тебе пожаловали.
– Да не княгиня я, – мягко с улыбкой вздохнула Арина Ивановна, накидывая на голову узорный плат. – Поди, скажи внизу, чтоб как только Кузьма возвратится, мне доложили.
Марфуша посторонилась, пропуская Фёдора с брыкающимся Петькой под мышкой. Оба были взлохмаченные, мокрые и запыхавшиеся. Перекувырнув брата через голову, Фёдор поставил его на пол.
– Тяжёлый стал! Матушка, дай иголку с ниткой. Рубаха порвалась… За гвоздь ненароком зацепил. Вот.
– Так ты сними, я зашью, – она понимала, что сын вырос, но не могла каждый раз удержаться от движения нежности. Не могла наглядеться, нарадоваться, пока ещё он рядом. Отвела с его разгорячённого, слегка загорелого лица тёмно-русые волнистые влажные пряди, взглянула на пострадавший рукав. Он развязал пояс, который тут же схватил, наматывая вокруг себя, Петька, и стянул рубашку.
– Да нет, матушка, дай я сам. А плохо сделаю, так ты меня отругай, и покажи, как надобно, – он рассматривал вырванный клок на рукаве, пока мать отошла достать из “рукодельного” сундучка желаемое. – В походе-то со мной нянек не будет!
– Так научишься ещё. Оставь, надень чистую.
– Так некогда особо ждать. Батюшка сказал, как вернутся они с Литвы, заберёт меня нынче на зиму в Рязань.
Арина Ивановна даже вздрогнула, и не сразу обернулась. Не хотела показывать ему, что ожидаемый удар грянул всё же нежданно… Понимала, что сыну это – радость и гордость великая. А ей – … Ах, Алексей Данилович! Ничегошеньки ведь не сказал, не намекнул… Может, не решено ещё дело, и не хотел ты раньше времени сердце моё надрывать. И без того дня не проходит, чтоб прошедшая страшная зима не поминалась, как ждала она день за днём вестей из-под Полоцка, где как будто бы войсками стоял воевода, а Фёдор при нём был. И чего бы бояться, при отце же, обещал держать Феденьку от боя подалее… И как уж воевода радовался, что расписали Федю в первом же его походе – и к царю в свиту! Ликовал Алексей Данилович, увозил сына в Коломну, премудростям порядка царского выхода обучаться… А Петька вытвердил и всем хвалился, что брат его при самом царе будет, «поддатней рынды третьего саадака»! Арина Ивановна тоже радовалась, больше тому, что государя-то уж точно оберегут от опасностей, а значит, и всех, к нему приставленных. Но не было покоя ей, пока по весне не вернулся невредимым.
– Ну держи, Феденька. Садись тут, у окна. Петя! Идём-ка со мной, мой ангел. Расскажи мне, а чему вы с Федей сегодня научились… Что это у тебя ручки чернилами запачканы?
– А он ленится, матушка! Прикидывается косоруким. До Глагола дошли – и начало перо из рук валиться. Отлупить бы его как следует, – склонившись над новой премудростью, он сделал несколько неуверенных стежков и тут же уколол палец. И сходу – ещё раз. Решил не обращать внимания, и измарал кровью полотно. Тихо чертыхнулся, совсем по-взрослому.
– И кто ещё косорукий! – вырвавшись от матери и заглядывая брату через плечо, проверещал Петька, едва успевая увернуться от подзатыльника. – Вот посмотрим, кого батюшка с собой возьмёт!
Арина Ивановна вопрошала всепечальную Богородицу такими же, как у Неё, огромными, осенёнными тенью ресниц очами, прижимая ладонью нехорошо, часто и трудно забившееся под золотным шёлком сердце.

Ранним, ещё туманным, росным прохладным утром на реке, выше по течению против заводи, куда часом раньше выгоняли вернувшийся из ночного табун, было безлюдно. Солнце пока что не выкатилось над островерхим чернеющим гребнем леса, и тени лежали длинные и сине-розовые…
Федька вприпрыжку спускался к дальним мосткам, с ушатом исподнего и обмоток, стирать. Сперва, когда отец завёл речь об этом, искренне изумился, – как так, чтоб воевода да сам себе готовил-стирал-убирал! Одно дело – доспехи с оружием самому проверять, иное совсем – своим платьем заботиться. Если б вот матушка, к примеру, сама полы мести начала, что б челядь себе возомнила?! Посмеялся воевода, потрепал сына по густой гриве. Да всё так, Федя. Только вот в походе всё случается, а в боевом – подавно. Попадёшь в осаду, скажем, или стремянный твой животом заскорбеет, а то и вовсе прибьёт его ядром или стрелою, так что ж, ты в грязных портах воевать дальше будешь? Или с голоду помирать? Дома да в миру, Феденька, должно соблюдать свою господскую правоту, а при войске каждый обязан уметь себя обиходить полностью. Тут как перед Богом, так и перед смертью – все равны становятся…
Тогда, пожалуй, он начал до конца понимать предстоящее. И что убивать придётся не уток и не зайцев, и не косуль даже. А тех, кто хуже волков… При мыслях этих под ложечкой всё скручивалось в узел, и дух захватывало, и было немного даже боязно. Как срываться и лететь над провалом.
Воображая под копытами своего коня падающих поверженных врагов, он яростно трепал в воде, тонко пахнущей свежей рыбой и чистотой, последнюю пару портянок. Он и не заметил, как солнце обняло его склонённую обнажённую спину, ласково и уже горячо. Тонкий кокетливый смешок за ним. Скосил взгляд. Дуняшка с Алёнкой, с полными корытами холстин, и с торбами золы. Белить пришли, видно, но что-то далековато от обычного места. И принесла же нелёгкая…
– Доброе утречко, Фёдор Алексеич!
Невесть с чего вдруг застеснявшись своего занятия, он сам на себя озлился, и даже не ответил на приветливо-игривое почтительное приветствие.
Устроившись поодаль, девки подоткнули подолы, и принялись раскладываться, переговариваясь как бы обыкновенным образом, но так, чтоб ему было слышно. Эту их уловку Федька понял прекрасно. По-хорошему надо бы прополоскать ещё разок… И тут с соседних мостков прилетело: – Не помочь ли тебе, Фёдор Алексеич? Мы с Алёнкой вмиг всё выстираем как след! – и обе тихо рассмеялись, переглянувшись.
– Тебе, Евдокия, работы своей мало, как я посмотрю, – с лёгкой угрозою отвечал он, и Дуняшка смиренно отвернулась, как бы даже немного обиженная.
– Алёнка, тащи золу!
– Бегу! – сверкнули лёгкие ножки – Алёнка и рада пройтись лишний раз мимо молодого господина. Он оглядел её, распрямившись, и невольно улыбнулся её озорству и свежести. А Алёнка, очумелая от его близости и улыбки, осмелела как бы, остановилась, склонила голову к плечу, и принялась поправлять алую ленту в кончике перекинутой на грудь косы.
– Ну что застыла. Ступай, работай, – и он надменно вернулся к своему занятию.
– А ещё сказывают, что-де ты ласковый, Фёдор Алексеич. А ты вон какой!
– Алёнка!!! – страшным шёпотом окликнула младшую товарку Дуняша.
– Это кто же сказывает? – он поднялся, выжимая воду из последней тряпки, – А? Говори, раз начала.
Тон его странно понизившегося голоса не предвещал ничего хорошего. Он смотрел ей прямо в глаза. Алёнка попятилась и, ища помощи, метнула на Дуняшку отчаянный взгляд. Та только охнула, прижав холодные ладони к пылающим щекам, ибо была куда поопытнее, и намерения Фёдора Алексеича читала без труда не столько по лицу его, сколько по телу сквозь мокрые полотняные штаны.
– Ну? Отвечай же, дура болтливая! – он шмякнул портянку в ушат, и шагнул к обомлевшей Алёнке. Были они одногодки, обоим по пятнадцать, но Федька был высок, и Алёнка, повинуясь, подняла на него личико, увидела близко-близко прекрасный сияющий лик его, и почуяла жар. – А, впрочем, не надо. Сама хочешь спробовать?
Она только смотрела, не мигая, онемев и окаменев. Свет покачнулся, он подхватил её на руки и бегом утащил на прибрежную траву, повалив мягко под себя.
Дуняшка выронила холстину, кинулась к ним, сдавленно кричала, прикоснуться не смея:
– Фёдор Алексеич! Помилуй!!! Помилуй, свет мой, просватанная она!
Отпустил не вдруг. В глазах темно, в теле кровь бьётся, грохочет. Поднялся, вернулся на мосток за ушатом. Накинул рубаху, опоясался. Молча прошёл мимо ошеломлённых девок. Уже издалека почти спокойно крикнул: – А коли просватанная, так пусть дома сидит, приданным занимается!

– Чего ревёшь? Испужалась? И правда, дура ты и есть… Рази так можно! – Дуняша в сердцах вздохнула, оправляя сарафан свой и подруги, приводя её в чувства. – Будешь теперь знать, как к парням липнуть. Это тебе не олухи деревенские! Нашла ты, с кем шутки шутить. Пошли, умойся, да работать надо. Этак до ночи не справимся!

Белили до самого обеда, не разговаривая. Оставили полотна в щёлоке мокнуть, а сами поднялись на бережок в тень ивы, пообедать и передохнуть.
– Я ж не думала, Дуняшка… – виновато всхлипнула Алёнка, переплетая растрепавшуюся косу. – С виду нежный такой…
– То-то что не думала! – ворчливо отозвалась Дуняша, радуясь восстановленному миру. – Скажи спасибо, что Фёдор Алексеич такой. Другой бы не пожалел…
– Так ты же первая начала…
– Я – другое дело. Понимать же надо.
– Дуняша… А ты что ж, правда, с ним..? – и Алёнка вся зарделась от недосказанного.
– Ну тебя, придурошная. Чтоб я ещё раз тебе что-нибудь сказала! – она отвернулась, закусив губу. Не сдержала слёзы, уткнулась в подол.
– Дуняш, ты чего? Ты прости меня, глупую, я ж думала, ты сочиняешь всё… – Алёнка сокрушалась, одновременно изнывая от потрясения и любопытства, и вины перед подругой за свою несдержанность. Но Дуняша нрава была весёлого, и долго грустить не любила. Отерев слёзы, она улыбнулась блаженно, потянулась, подмигнула подруге: – А он – ласковый. Такой ласковый… Ну, давай, подымайся, подышали – и будет.

На обратном пути, ясным вечером, они медленно брели с тяжёлыми корытами прополощенного льна к сушильням, куда сейчас стекались бабы с такими же поклажами, целые дни занимающиеся белением полотна, натканного за зиму. Останавливались отдохнуть.
– Дуняшка, а как же Степан?
– А что Степан… – сощурив лукавый взор в сторону усадьбы, с чуть печальным вздохом отвечала первая сельская красавица. – Осенью свадьбу сыграем. Я его потому и выбрала, что добрый и спокойный, и лишнего не спросит с меня. Куда ж большего счастья желать?
– Выбрала! Вот так, значит… А ну как Арина Ивановна узнает?!
– Ну и узнает, и что. Подумаешь… Парень – не девка, в подоле не принесёт. Это нам, коли прознается, – стыдоба да хлопоты, а парням – удаль и почёт. Так уж мир устроен, видно. Да полно, Алёнка, мне ль жалеть чего! Этакую сладость испытать хоть разочек – так и помирать не жалко.

Но всего Дуняшка не открыла ей, конечно. Ни к чему никому было знать, что захаживал о прошлой осени к ней сам воевода, жаловал золотом и серебром (а батюшка и рад тому!), и уверил без особого труда, что не грех любовь узнать до венчания. Венцом грех прикроется, да и ладно. Говорил, что сыну пришла пора стать воином, что в поход идут скоро, от хана Давлет-Гирея защищаться, на неизвестность полную, а Федя и пожить-то не успел… А она – проказница такая, что и святой угодник не утерпит. В общем, Дуняша поняла всё правильно. В условленное время, перед самым почти отъездом своим, Алексей Данилович проводил её в сумраке в боярскую баню, и оставил их с Фёдором Алексеичем наедине.

Глава 2. Засечная черта
[2 - «засечная черта» – рубеж, граница тогдашнего московского княжества, то есть нескольких княжеств, объединённых Иоанном Грозным под своим самодержавным правлением. Пограничные линии укреплялись порубленными полосами леса, валами, рвами, и деревянными щитовыми укреплениями-частоколами ( засеками), а также острожками, или засечными заставами,– малыми крепостными сооружениями в местах у открытых дорог, способными в случае вражеского набега какое-то время до прибытия основных воинских сил противостоять неприятелю или укрывать жителей окрестностей. Рязань, с центральной городом-крепостью Переяславлем-Рязанским, была Южным рубежом России, и первой принимала на себя удар главного на то время врага – крымского ханства. Иоанном Грозным была создана и разработана, с помощью приближенных военачальников, по сути первая система регулярных пограничных войск России. Система строилась на чётко расписанном по должностям и обязанностям реестре населения приграничных мест, охватывающем все сословия, от поместных крестьян и ремесленников до высшего дворянства.]
Имение Басмановых под Переяславлем-Рязанским.
Сентябрь 1564 года.
– Скажи ещё про Полоцкую победу! – Федька обернулся к отцу, приподнявшись на локте.
День клонился к вечеру, костерок прогорел добела, в его лёгком мареве дрожал воздух, начинающий заметно свежеть к середине сентября.
– Ну, чисто, дитятко. Одну и ту ж сказку ему по сто раз сказывают, а всё мало, – воевода принял из его руки ковшик с водой, напился. – Доехать завтра надобно до Шиловского. Ты Михайло Тимофеича помнишь? Должен. Бывал он у нас как-то. Сказал, заставы свои объезжать будет на днях, так на Берегу с ним и встретимся. Ему одному только здесь доверие есть. Прочие черти, вишь ли, нос дерут, знаться не желают. Да ничо, ради дела государева Басманову не зазорно до них самому прокатиться.
Оттенок злорадства в голосе Алексея Даниловича явился неспроста. Перемены в том, что допрежь виделось незыблемым, родовитое боярство принять не хотело, на самого Иоанна роптали в открытую многие, а уж о том, чтоб с выборным дворянством[3 - «выборное дворянство» – люди из знатных семей, за заслуги приближенные Иоанном Грозным ко двору и пожалованные его «Выборным приказом» в дворянские думные чины, с причитающимися правами участия в управлении государственными делами и подаренными самим царём землями. Рязанские угодья Басмановых как раз были подарены семье ещё отцом Грозного, Великим князем ВасилиемIII.] добром мириться, и речи не было. Но воевода Басманов имел свои виды на грядущее, долготерпеливо выношенные и талантами ратными, и кровью боевых ран заслуженные уже, по совести, не единожды. Федька так же недобро усмехнулся, покивал. Да уж, за пределами родной вотчины всё показалось куда интереснее, чем наивно мечталось. Тогда, в первых походных мытарствах на пути к Полоцку, паче всех чаяний ожидая побыть в сражении, да так и не сподобившись, он мало что успел разглядеть толком, и ещё меньше – понять, занятый всецело исполнением своих обязанностей в многочисленной государевой свите… Год с лишним миновал. За это время успелось увидеть и узнать больше, чем за всю прежнюю жизнь. А рассказа о Полоцкой победе требовал, потому что хотелось ему всё объять, всё знать, как было, единым взором окинуть ту великую могучую картину, быть малой крохотной частицей которой он удостоился.
Воевода, казалось, задремал. Кони их помахивали богатыми хвостами, рассёдланные на отдыхе, в отдалении, и Ока внизу плыла себе неспешно, изрядно обмелевши за жаркое лето. Федька погрыз травинку, уже вдоволь натешившись бездельем и ленью, равно как послеобеденным самозабвенным сном на приволье. Во снах этих, коротких и глубоких, в отличие от ночных, полных здоровой полнокровной усталости, всегда было что-то томительное, бредовое, и часто они оканчивались непотребством со стороны грешного тела его, причиною для коего могло послужить пустячное видение, вроде нитки стеклянных бус на шее Дуняшки. Или венка из васильков, которыми в конце сенокоса, почитаемого как праздник, медовым августом, украшаются девки, и который однажды выторговал у них за пригоршню леденцов неугомонный Захар, а после взял да и возложил ему на голову, прям посреди луга, и поклонился жениховским чином. Тогда он смутился, хоть и виду не подал, в смех обратив своё украшение и повелев девкам наплести венков побольше, а после дотемна гуляли по окрестностям и пели, и встречным венки раздаривали. А вот во сне смущения и в помине не было… И уж вовсе не к чему приписать недавнее: рука, сильная и красивая, вся в цветных тяжёлых каменьях, перстнях чистого золота, сжимает рукоять благородного кинжала-дамаска, припустив его узорное лезвие на три пальца из тиснённых червонной кожи ножен, прямо перед взором его, от невыразимой неги любования и трепетного вожделения на колени павшего перед силой неведомой. Такое оружие, да и перстни такие вот он бы и сам примерил, чего уж! Но что за страсть то была, сильнее всех, прежде на себя примеренных?.. Наваждение ли лисьих глаз, сверкающих из чащи, или горящих ягодами опушек, или переливчатое ожерелье солнечных капель в каждом ручье и озере соткали такую дивную грёзу, облачили в неё, как в драгоценный оклад, самое заветное из желаний – обнажить доброе оружие в смертельной схватке, и самому стать таким, каким видится ему каждый, кто через это прошёл? А что до попутных… странностей, то, верно, батюшкиного совета будет достаточно. ( «Что, Федя, сладкий сон увидал?– заставши его тогда врасплох, открыто рассмеялся воевода. – Ничего, трижды три раза на ночь прочти «Избави мя от лукавого». А ещё лучше, с забавницей одной тебя сведу. Чего улыбаешься? Или одной с тебя не достанет?»). И молитвы читал, и от забавниц не отказывался, только напасть не убывала что-то.
Протяжный условный посвист и топот издалека. Воевода вмиг оказался на ногах, и опоясанный саблею. Поднялся и Федька, узнавая во всаднике Митрия Буслаева из отцовских ратников.
– Снова без броньки катаешься, – вполголоса ворчливо бросил сыну воевода, направляясь к спешивающемуся Буслаеву.
– Не купаться же в колонтаре[4 - Колонтарь – кольчуга с крупными металлическими пластинками на области груди и живота.]! От дому в двух шагах, – Федька притоптал угли и отошёл за конями.
– Поговори ещё.

– Алексей Данилыч, дозор твой с юга вернулся, и человек Шиловских с ними, говорят, степняки объявились на Тульской заставе! Вёрст за шестьдесят, говорят, будто бы.
– То-то давно их, собак, не было. Поехали… А где Одоевского люди?! Чего переславские молчат! И Сидоров – ни звука. Они первыми должны бы узнать! Дозор на дворе?
– В приказной твоей, Алексей Данилыч. Еле живы, полдня гнали.

До двора воеводы домчались за полчаса. За это время Федька успел не один раз возликовать и расстроиться. То, что ногайцев и прочую нечисть то и дело видели по всей юго-западной околичности, по степям за последними заставами не только Тулы, но и Белёва, и Козельска, с тех пор как сошло весеннее половодье, было не новостью, и само по себе ничего ещё не значило. Хан и прежде пережидал, пока отступит разлив Оки, Трубежа и Лыбеди, преображающий Рязанский крепостной холм в неприступный остров, и отрезающий все возможные пути через него к Московскому тракту, высылал свои разведывательные отряды, а покуда грабил запорожские или польские уделы… Непроходимые леса и болота севернее Переяславля вставали на пути любой орды таким же неодолимым заслоном. И зимою ханская конница вряд ли ушла бы дальше Рязани вглубь, к вожделенной Москве. Здешней зимой даже сами рязанцы не особо-то куда шастали, а только по хорошо проторенным накатам да торговым дорогам, где лошади не увязали по пузо, а волки и морозы, не известно, кто лютее, не успевали зажрать обозных путников. Так что по всем расчётам ожидать набега стоило летом, но лето прошло… Было уже немало раз, когда он с охотниками или разведчиками отцовыми летал по лесостепи крымской стороны вдоль засечных пределов, но напасть на живых степняков так и не получилось, только следы их и видали. Одно тешило ещё надежду, – шёл разговор пришлых, чумаков и купцов астраханских и вольных людей с Дона, что виднелись по степи огни, и пыли великие, как от несметного табуна. Стало быть, стоило ожидать всё же обещанного Давлет-Гиреем, озверевшим после утраты Казани с Астраханью, возмездия. Наконец-то! А то время проносится понапрасну, а ему и похвалиться толком нечем.
Воевода велел позвать писаря, подробно расспросил дозор и отпустил отдыхать. До сумерек было составлено с десяток приказных писем по имению и стражам звеньев вверенной ему засечной полосы, и столько же – для соседей, с предписанием произвести немедля полный смотр всего, необходимого к успешному оборонительному делу (исправности заграждений, мостов и гатей, оружия и доспеха, конского убора, провизии, тайников для сохранения самого ценного – хлеба, большая часть которого была сжата и убрана с полей, но много оставалось и на ниве…), и, конечно же, людей. По опыту и предчувствию почитая за благо лучше стребовать с местных вдесятеро, чтобы получить хоть половину, Басманов не стал сомневаться в размере опасности, а, напротив, настоятельно советовал князьям-воеводам приокским собирать ополчение, дабы быть в готовности всяческой, не дожидаясь, пока гром грянет. С первым светом назначено было отправить гонцов по порубежному соседству. Сам же воевода с ближайшими людьми поутру готовился в Переяславль, а пока отбыл от него в город гонец с именной грамотой, упредить о том же государева наместника, князя Одоевского, а также чтоб ключник приготовил воеводское подворье к его прибытию.

– Фёдор, ты б ложился, – уже в третьем часу ночи, услыхав скрип половицы в открытых сенях, позвал воевода. Ветер ходил по верхам чернолесья, порывами острого свежего холодка проносился по раскрытым пока ещё по-летнему ставням. Грибной сыростью и болотной еле слышной гарью всё ещё пахло с запада, с обширных каширских торфяников. Ночь шла, тёмная, удивительно тихая, полная как бы чуть печальных вздохов. Кони взмахивали головами, дремали под навесами во дворе, и тогда к постаныванию древесному и шорохам усталой листвы приплеталось глуховатое звякание бубенцов.
– И тьма же тут зверья! Поболе даже, чем у нас, будет, – он вошёл со свечой в руке, поставил в плошку на угол печной полки, и приблизился к столу, поправляя накинутый на плечи щегольской терлик малинового тонкого сукна. – Теперь самая охота начинается…
– Знаю, о каком зверье мечтаешь! Что там в чашке-то у тебя? Опять травить меня явился. Ну, давай уж, – воевода отпил поднесённый тёплый травяной настой и поморщился. – Вот злое зелье!
– Это от полыни. И чаги. И белая ива здесь, как матушка советовала. Позволь, я тут лягу, не к чему уж постель разбирать, – он скинул терлик[5 - Терлик – верхняя мужская одежда высшего сословия, разновидность короткого сильно расклешённого кафтана, отличающаяся приталенным кроем и особым изяществом проймы рукава.] на высокую резную спинку стула, отошёл к застеленной шубой лавке у стены.

Никогда воевода не жаловался на здоровье, хоть сурово смолоду проводил годы свои, вырастая и мужая без отцовского совета и помощи, в одиночку пробиваясь там, где множество гибло бесследно и безвестно, в непрестанных трудах, походах, тяготах и аскезах. Неиссякаемым казалось его упорство, терпение и мужество. Но старые и новые раны всё крепче стали ныть к холодам, да и просто так, без причины, всё тяжельче были ночи бессонные, и годы как-то нежданно сгрудились на его плечах всегдашней теперь тяжестью. Всё, что выстрадано и возжаждано было, что утешило бы его гордость жизни, умалило бы горечь несправедливостей и дало бы вознаграждение за несчётные обиды судьбы, заключено сейчас было в устроившемся напротив позднем его счастье.

Воевода спал, но спал тяжело, и иногда тихо стонал во сне. Федька, упавши без задних ног, полежал с полчаса, но сон не шёл почему-то. Дикое возбуждение от близости желанного испытания, переполнявшее его тем более, чем ближе был час отъезда, внезапно сменилось на один укол беспокойства. Точно не сделал он что-то важное.
Ещё вчера ему бы и на ум не пришло такое – зашивать щепоть русалочьей травы в край подклада отцова поддоспешника, и ещё одну – в мешок его седельный походный, с которым воевода не расставался никогда вне дома, будучи верхом, а верхом он был всегда. Вечные матушкины страхи и опасения, им несть числа, и на каждое – своя присказка и причет. Все эти гадания, толкование примет и поводов пустячных – заботы девчоночьи. Слушал он её, то смеясь, то о своём размышляя, вполуха, не особенно веря, но всё же… Всё же матушкины снадобья своё дело делали, а потому, троекратно осенясь крестным знамением перед образом, и устыдясь себе, и удивляясь, он коснулся берестяной ладанки на груди, и заветные слова полились сами, непрошенные, с детства так и запавшие в память вместе с её глубоким мягким проникновенным голосом, покрепче иных молитв: «Еду я в чистом поле, а в чистом поле растёт одолень-трава. Одолень-трава! Не я тебя поливал, не я тебя породил, породила тебя мать-сыра земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолей ты злых людей, лиха бы на нас не думали, скверного не мыслили. Отгони ты чародея, ябедника. Одолей мне горы высокие, долы низкие, озера синие, берега крутые, леса тёмные. Спрячу я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца, во всем пути и во всей дороженьке».
– Пресвятая Богородица, прости меня, грешного!.. – прошептал Федька, кинув взгляд в красный угол, и возвращая кафтан подкольчужный батюшкин на место. Чудно природа задумала – сотворила кувшинку озёрную прекраснее всех цветов земных, а поди нарви её, постарайся, да и не живёт ни часу после, в тину обращается… А ведь какую силу имеет! Колдовская краса, болотная, древняя, одним словом – русалочья…
Но утром, вскакивая по отцовскому голосу, он уже и думать забыл о ночном прегрешении. Азарт с удвоенной силой объял его, и никогда ещё не сожалел он так жестоко о том, что ни кони, ни люди не летают. А до рязанской крепости придётся тащиться весь день.
Задержались в Свято-Иоанно-Богословской обители, испросить благословения-напутствия отца-игумена и честных старцев.
На переправе через Трубеж, против Тайницких ворот кремля, среди множества баркасов, стругов, ладей, плотов больших и малых, снующих мимо и у причалов, он всматривался в башни, купола и шпили узорчатых кровель большого города перед ними, ясно прорисованного на сияющем вечернем небе, в высоте, над крутым обрывистым берегом. Встречный посадский люд, отличающийся необычайным разнообразием, заприметив боярский хорошо вооружённый отряд, истово кланялся им, но без особенного подобострастия, а с живейшим интересом скорее, и тотчас возвращался к деловой суете.
Но уже к ночи вся Рязань гудела, что воевода государев Басманов, тот самый, что при Судьбищах, десяток лет тому, задал хану знатную трёпку, с сыном приехал, и с сотней[6 - сотней – надо заметить, что сотней в то время назывался любой отряд численностью более человек 20-ти, объединённых под началом одного командира. Вовсе не обязательно там было именно 100 человек, а чаще всего куда меньше.] бойцов, и что не иначе ждать скоро большого набега.

Переяславль-Рязанский.
Неделей позже.

Федька с Буслаевым и Задорожным возвращался из Разрядного приказа, где второй день шла вёрстка служилых. Смотр людям, к охране крепости приспособленным, коням и снаряжению, и выдача арсенального оружия пищальникам и лучникам велись приказным дьяком с подьячими и помощниками, на площади перед самыми Глебовскими воротами, и копии разрядных записей в конце каждого дня велено было доставлять на рассмотрение наместнику, а также Басманову, вызвавшемуся добровольно всему способствовать.
Во дворе было полно народу. В просторной приёмной воеводских покоев слышался рокот повышенных голосов. Объехав сразу же по прибытии всех из боярства, кто оказался в городе, и явившись на непременный поклон к епископу Рязанскому и Муромскому Филофею, воевода теперь принимал гостей у себя.
Поклонившись собранию, восседающему после угощения вкруг широкого длинного стола, Федька прошёл степенно к воеводе, и, став за его правым плечом, придержав саблю у бедра, церемонно возложил перед ним отчётные бумаги.
– Сказывай, что там, – пролистывая цепким взглядом ведомость, Басманов чуть нахмурился.
Наклонясь к нему, Федька негромко отвечал:
– Всё идёт порядком, батюшка, только вот многих что-то не досчитываются, в сравнении с заявленным.
– По отечеству, или по прибору[7 - – верстать «по отечеству, или по прибору»– набирать либо переписывать людей для военных нужд, в поход или для защиты крепости, города. «По отечеству»( отчеству, т.е. роду) набирались люди дворянского и боярского сословия, присягающие на верность государю, и обязанные являться на службу по первому требованию воеводы. «По прибору» набирались люди из горожан, ремесленников и крестьян, специально обучались тому или иному виду военного дела, от конных и стрельцов, пушкарей, до обслуги всех категорий. В мирное время занимались каждый своим хозяйством. Все служивые получали из казны денежное довольство, порох и свинец, и освобождались от налогов и податей. В некоторых случаях добровольным пограничникам прощалась даже вина за убийство.]?– воевода и сам уже видел изрядное число «нетства» в обеих статьях расчёта.
– По прибору-то понятно – половина посадских хлеба и огороды убирает, время-то какое. Ещё явятся! – не сдержался купец Строганов, боле е прочих, кажется, переживающий за порядок во вверенной ему слободе.
– Думаешь, Иван Николаич, татарин ждать будет, покуда мы с урожаем управимся? А по твоему ведомству как раз добор, – покачал головою Басманов, поглядывая из-под густых чёрных бровей на мигом взволновавшихся гостей, почуявших угрозу от начатого проклятым воеводой разбирательства, и наперебой вступающихся за детей дворянских и боярских, по первому зову являться к воинской службе обязанных. Стоя рядом за ним, Федька с видом безучастного внимания наблюдал исподволь за каждым, примечая. Снова склонился к отцу, покуда шумели:
– Из дозора утром завернули в Стрелецкую слободу, и через Затинную тоже проехали. По дворам посчитать – так неоткуда взяться там двум тысячам. А в расчёте за печатью князя Одоевского заявлено было. Остальные проверить?
Воевода кивнул: – Ступай не медля, да возьми ещё людей. Чтоб к завтрему у меня всё на руках было. Что ещё?
Федька усмехнулся, и заговорил совсем тихо, заметив внимание кое-кого к их беседе: – На стрельцов и пушкарей с затинщиками приписано казённого жалования по два рубля, а сами они промеж себя сетуют, что было обещано, да не выдано до сейчас.
– Сам слышал?
– Самолично.
– Добро… Ну, ступай.
Поклонившись ему, а после – собранию, под подозрительные проводы пристальных взглядов он вышел.

– Ишь, не сидится старому чёрту в своих озёрах, не отдыхается. И щенка приволок! – говорил, выходя в обширные сени крыльца, боярин Волков давнему приятелю Сидорову, чьи земли пролегали по Оке южнее. – И каков стервец! С виду к тебе почтителен, а смотрит змеёй. А за что мы перед ним отчёт держать обязаны?! Верно, уж государь прислал бы кого познатнее.
– Зазнался воевода. Выше положенного берёт! – отирая пот с дородного лица, соглашался Сидоров.– Да и где я ему сейчас вдруг дружину добуду?! Ежели даже всех оторвать от работы, сотни три от силы наберётся. Народ хитрый пошёл, довольство и послабления ему подавай, а чуть что – в болотах хоронится, а воевать никому не охота.
– Да ведь что делать, Фома Ильич. Однако, нарочного послать по имению надобно, а там – как уж вывезет. Государь, верно, нас не оставит.

Настоятельному совету Басманова тотчас разослать по всем засечным звеньям приказы о спешной проверке тем не менее последовали. Немало тому способствовал слух, что Басманов привёз с собой тайный указ от самого царя, по которому впредь за небрежение к службе и даже малую провинность полагалось лишение имущества, земли, всех привилегий, и наказание публичное вплоть до смертной казни. Возмущению неслыханному зверству такому предела не было, многие не верили, но проверять не рискнули всё же.
– Ах ты мать моя, а у меня мужичьё, бестии окаянные, все ведь заслоны на избы порастаскали! – причитая и бранясь, требовал засечный голова приказчиков, а те – бежали к сторожам, а уж те, грозясь всеми карами небесными, выгоняли ночами измученных страдой жителей валить лес и чинить заслоны.

Кто распустил сей слух, как и тот, что воевода близко знается с нынешним владыкой Филофеем, взамен прежнему этой весной из Московской митрополии назначенным, осталось неизвестно, но, несомненно, делу помогло немало. А между тем зачинщик беспокойства как в воду смотрел. Не пройдёт и года, как всякое движение, оборону великого московского княжества подрывающее, будет прировнено к государевой измене. А хуже этой вины будет только анафема.

Однако хозяйничанье Басманова в городе и окрестностях всерьёз задевало наместника, который явственно ощущал умаление своего влияния и ущерб своему имени, по мере того, как не оставалось ни одной застрехи, куда бы не сунулся Басманов или его «щенок». Добро бы ещё проверки свои он чинил государевым поручением. Но стерпеть указания себе от выскочки, забывшегося в полномочиях, князь Одоевский не мог. На очередное требование Басманова объявить сбор земского ополчения по разряду военного времени он вскипел. Оба давно уже говорили в голос, утратив всякую дипломатию. Федька, свалившийся в соседней горнице спать после нескольких дней непрерывной деятельности и скачки по ближним и дальним пределам, преисполненный бездны впечатлений, чрезвычайно довольный своей миссией, пробудился от их спора. Накинул терлик, вышел на цыпочках в квадрат лунного света, в открытую дверь гульбища, что широким крытым кольцом огибало весь верхний теремный покой. Красота далей заокских, видимая отсюда до самого горизонта, до тёмного зубчатого края лесов, всякий раз заставляла его остановиться. Дух перехватывало. А днём, наблюдая бескрайнюю небесную битву облаков, он забывал даже и о земле внизу. Сейчас там, в чистоте звёздной глубокой синевы, висела и изливала белый свет на всё Луна.
Он пробрался до окна, откуда слышались гневные голоса.
–…Не ты здесь порядки учиняешь, Алексей Данилыч!
– Смотри, Василий Сергеич, сам. Дело твоё, а только служилым положенное надо выплатить, и не медля! Или тебе смуты в урочный час надобно? Знаешь ведь народ здешний!
– Ты меня не стращай, ты сперва добудь известий кроме одних только слов! Видели там татар где-то, а я сорву сейчас всех трудников, поля неубранными брошу, купцов с товарами поворочу, ополчение на прокорм возьму, а кто после убытки покроет?! Твоя, что ли, казна?
– Моя казна – кровь красна! Я своё выплачу! А вот ты, коли сжадничаешь сейчас, князь, всё потеряешь.
Плюнув с досады, Басманов с ненавистью смотрел в спину уходящему без прощания Одоевскому.

Ещё три дня прошло в неустанных вылазках в Дикое поле. Басманов сам командовал дозорами, в этом ему никто не мешал. Разведку вели с величайшей осторожностью, и далеко в степь не забирались, – излишнее геройство было неразумно, да и каждый человек теперь на счету.
Наткнулись на свежую стоянку, по приметам поняли, что это свой дозорный отряд, коней с десяток, отобедал тут не ранее часа назад. Решено было догнать и потолковать о новостях. Не проехали и пяти вёрст, как из-за холма в редколесье донеслись звуки схватки и конское ржание. Случилось всё очень быстро, так что Федька толком не успел разогнаться среди просвистевших стрел отступивших спешно ногайцев. В короткой схватке, благодаря подоспевшей помощи, серьёзно пострадавших среди дозорных не было, зато удалось выбить из сёдел и схватить троих вражеских разведчиков. Скрутив и кинув поперёк трофейных коней, их повлекли в город, на допрос к воеводе, поскольку на месте отвечать пленники отказались.
Федька видел врагов так близко впервые. Приглядываясь и невольно принюхиваясь, со смешанным чувством омерзения и интереса, он наблюдал за их резкими грубыми повадками, прислушивался к ругани на жуткой помеси басурманских и русских наречий, изливающейся всякий раз в ответ на тычки и затрещины от нетерпеливый рязанцев, у которых явно руки чесались посворачивать нехристям шеи.

На допросе, бывшем для воеводы делом привычным и утомительным до однообразия, Федька испытывал сперва неловкость за своё неуместное волнение. Изо всех сил стараясь не подавать виду, он изумлялся упорству, с которым пленные под непрерывным свистом плетей сквозь вопли продолжали поносить и проклинать «начар урус», и делать вид, что по-русски не понимают ни слова. Воевода велел пороть их дальше, а сам отошёл пока по делам. Наконец, один из пленных не выдержал, стал клясться всё выложить, удары плетей и визг прекратились, воеводу позвали. Татарин показал, что войско хана на подходе числом в шестьдесят тысяч всадников, что великий хан Давлет-Гирей твёрдо намерен взять Рязань и идти дальше на Москву, и уверял, что может показать воеводе, где сейчас передовые части. «Смотри, собака, коли врёшь, живьём закопаю», – пообещал воевода. И приказал собираться отряду, чтобы немедля проверить сведения.

В Приказном подворье было суетно. То и дело прибывали не только служилые, но и жалобщики, и челобитчики, и торговые люди, желающие не упустить случая, – всех всколыхнуло беспокойство последней недели, привычная размеренность нарушилась, а за одним потянулось другое-третье, как это всегда случается при больших горячках. Нижний посад оказался запружен подводами с поселенцами, прослышавшими о нашествии от тульских сторожей и решившими укрыться в стенах крепости со скарбом и скотом. С пристаней через ворота проходных башен непрерывно тащились местные слободские и приезжие, спеша пристроить под роспись на сохранение в каменных княжеских, монастырских и посольских амбарах самое ценное из товаров и имущества. По всем церквям отзвонили вечерню, настала ночь, но город и не думал утихать. Не оглядываясь более ни на кого и не дожидаясь, заручившись поддержкой Строганова с его купеческой артелью, и пользуясь вовсю расторопностью приказных дьяков, которых Одоевский всё же передал воеводе в полное распоряжение, строчивших ведомости и указы без устали, Басманов повёл дела по-своему.
Федька заскочил к себе переодеться в свежее после целого дня беготни по поручениям. Казалось, не осталось уже никого из горожан ни в одной подворотне, кто бы издали не узнавал его высокую стройную фигуру и приметное платье. Воевода требовал полного порядка всегда и во всём, вплоть до каждого двора, и каждому, кроме самых малых и старых, было определено его наказом своё место и поручение. Досадно, конечно, что приходилось возиться с городским хозяйством, тогда как хотелось совсем иного, но Федька исполнял отцовскую волю беспрекословно, с видом и словом строгим и надменным даже, так что кое-где его стали величать «батюшка боярин Фёдор Алексеевич», что льстило ему, признаться, хоть очень веселило и смущало девушек и молодиц. Ликом «батюшка боярин» был пресветел и нежен, и кудри его тёмные длинные вились из-под соболиного околыша точно девичьи.
Встретился с воеводой перед дверьми Приказа. Здесь же, в сенях, дожидались разрешения своих вопросов ещё люди по делам к князю Одоевскому.
– Так будет осада, батюшка? – видя, что воевода чем-то как будто расстроен, спросил Федька, снимая надоевшую шапку.
– Что будет, это не сомневайся. Не сегодня-завтра ждать. Как бы не припозднились мы…
– Так дозор не возвращался пока?
– И хорошо, что не возвращался. Успеем как следует наряды стеновые проверить. А может и вовсе пока пронесёт нелёгкая, успеем государево войско дождаться.
Федька был вынужден согласно промолчать. Оно, конечно, по всякому лучше, чтоб пронесло. Но… Он вздохнул, подумав вместе с тем, что обидно было бы не опробовать на деле сабли и новой кольчужки, так ладно обливающей сталью его стан, что сам невольно любовался, примеряя перед зеркалами.
– Одоевский всё злится?
– Да не поймёшь его. Вроде и не глуп человек, а спесь глаза застит. Твердит, что казна городская пуста, что жалование назначенное не из чего выдать.
– Врёт! Я же сам книги видел, да и ты тоже. Ежели нечем платить, зачем же прежде указывал, что выдано?!
– Да это теперь, видишь ли, не досуг доказывать. Пожар тут будто бы учинился, когда хранилище на ночь запирали. Махонький такой, сами тут же и потушили. Только вот незадача – книги расчётные возьми и сгори, и как на грех по росписи Одоевского и Сидорова! – воевода сжал в железном кулаке рукоять сабли, тяжко переводя гневное дыхание. – Не торопится, с-скотина. Ждёт, что будет… Поеду я по кузням, пока спокойно. Ты тут побудь, скажешь, я наказал быть на случай какой надобности.

Поразмышляв немного, Федька потребовал от прислуги себе мёду, и, пока угощался, оттенки коварства и удовольствия каким-то замыслом осеняли его черты. У двери княжеской палаты он властно уведомил привратника, что имеет до наместника неотложное дело, требует, чтоб никто не побеспокоил, разве что набат забьют, и был тотчас пропущен.
Став спиной к двери, на полпути к столу, за которым восседал порядком утомившийся Одоевский, он поклонился, и выждал, пока наместник отложит бумагу и поинтересуется им.
– Князь, вели дьяку выйти на время. Есть дело к тебе, оборонного секрета касаемое, и надобно, чтобы нас никто не слышал.
Одоевский покосился на его руку, спокойно возлежащую на крыже сабли, но отбирать её постеснялся. За себя, обозначив этим, что не боится ничуть да и за бойца не считает, рассудил Федька. Одоевский кивнул, и дьяк поспешно удалился, притворив за собой тяжёлую дверь.
– Говори, что у тебя.
Федька подошёл чуть ближе.
– Боярин Василий Сергеич, выслушай, да не спеши с ответом.
Предвидя недоброе, Одоевский откинулся, уперевшись руками в край стола.
– Прими сперва сожаления мои по утрате Разрядных книг. Оно, конечно, дело поправимое, только времени требует. А времени у нас сейчас нет, ну да это не беда, когда мы, слуги государевы, заодно стоим.
Одоевский помолчал, пронзая взглядом нагловато-невинно улыбающегося Федьку.
– Ты издали не заходи. Если отец тебя послал, то времени терять нам не за чем.
– Сам я пришёл. Не спеши, князь. Ладно, давай сразу к делу. Послал сейчас батюшка гонца в Москву, доложить обо всём государю, и испросить помощи. Так там, в грамоте, сказано о твоих заслугах великих… Что не только стрельцам и приборным ты всё по чести наперёд выплатил, дабы люди служивые рвение к делу имели ввиду великой на нас опасности, но и прочим, кто себя не пощадит в сражении, или в других трудах ратных в тяжёлый час, положил ты наградные, товаром или монетами, по усмотрению. Не так ли есть, князь?
Одоевский стал подниматься из-за стола, не веря ушам.
– Да ты что, щенок, себе позволяешь? Это что за выдумки? Ты шутить со мной удумал?!
– Не кричи, боярин, а лучше дослушай, – ничуть не смутясь, перестав улыбаться и вынув немного саблю из ножен, отвечал Федька. – Ты сядь, сперва договорим.
Удавить я его всегда успею, подумалось побелевшему от негодования наместнику.
– Так вот, казна городская пуста, тут ты правду говоришь. Ну а твоя-то казна, князь, никуда покамест не делась. Так не лучше ли сделать благое дело, послужить государю и земле нашей ещё и так? Сколь почёта себе обретёшь этим, сколь доверия, ты подумай сам. Вон купец Строганов, своё подворье отдал под войсковое назначение, на свои кровные снаряжает конницу, да и Волков боярин не гнушается, лес готовый у купцов выкупил, сейчас разгружают, стены латать будем завтра же… Духов монастырь свои запасы полотна пожаловал на госпитальные и прочие нужды, при осаде необходимые. Что молчишь, разве я тебе нечестивое что предлагаю, преступное? Или, может, ты другое замыслил, боярин? Казну свою для другого дела бережёшь? Ты сядь, я окончу скоро. Ты не хана ли ожидаешь с поклоном и подношением? Думаешь откупиться от него, пока всё огнём гореть тут будет? Или ждёшь посчитать, сколько после битвы служилых останется, так тому и заплатишь?
– В уме ли ты?! – задыхаясь, сдавленно вскричал Одоевский.
– В уме. Обидные слова я сейчас сказал, Василий Сергеич, и нижайше простить меня прошу, – тут Федька с вполне серьёзным видом покаянно поклонился, прижав к груди ладонь. – Не за себя, за отечество радею. Но ежели ты на своём стоишь, ежели тебе государева похвала не радостна будет, так не поздно ещё гонца вернуть, да в грамоте переправить… – и Федька отступил, и взялся за дверное кольцо, постучать дьяку, но тут Одоевский тяжело опустился в своё кресло и замер. Федька молча ждал со смиренным видом. И было понятно, что он не уйдёт без прямого доказательства победы.
– Дьяка позови, – глухо пророкотал наместник.
Пока он диктовал подробный указ, Федька стоял неподвижно, выпрямившись, как на смотру.
И удалился с низким поклоном, получив заверенную подписью и печатью наместника копию, с поручением передать воеводе.

Федька с добычей примчался уже глубокой ночью. Дождался воеводу, отдал грамоту, список с той, что наместник нынче передал казначею. Алексей Данилович подивился, с чего это Одоевский решил перед ним отчитаться, и подозрительно поинтересовался у чересчур уж довольного Федьки, что его так радует.
– Радует то, батюшка, что люди внушаются ещё настоятельным увещеванием… Утомился я что-то. Разреши пойти отдохнуть!
– Ну иди. Завтра договорим.

На рассвете вернулась дозорная стража. Всё подтвердилось. Костры на дальнем горизонте растянулись на сколько хватало глаз. Ханская конница была на дальности одного дневного броска.
И по сигнальному костру на верхушке дозорной башни над городом зазвучал набатный колокол.

Глава 3. Омофор Богородицы
[8 - Омофор – Для россиян привычнее и понятнее слово «покров», которое и стало названием Праздника. С одной стороны, оно именует широкий платок-покрывало, с рассказом о котором связано установление Праздника, с другой, содержит в себе представление о милосердии Богородицы, которая своей защитой и молитвами укрывает целые города и страны от всего плохого.]

Набат отгудел, и теперь, под переменный звон всех девяти церквей, первый приступ смятения, вскипевший плачем и метанием по каждой улице и под каждой крышей, обретал порыв единого направления – к Соборной площади.
Ещё накануне, получив в Архиерейских палатах, в присутствии всего городового приказного собрания, от владыки Филофея деловое благословение на начальство над всей обороной, заручившись его всецелой поддержкой и помощью, Басманов со стрелецкими головами, старостами земского ополчения, оружейничим и своим личным отрядом объехал все двенадцать крепостных башен, расставляя дежурные караулы на местах у настенных пушек, у трёх больших мостов, на пристани, и в особенности – у Тайничной башни[9 - Тайничная ( или Тайницкая) башня – одна из четырёх проездных (имеющих ворота и выходы из города) башен рязанского кремля, через систему тайных сооружений которой осуществлялась доставка воды из Трубежа в город во время осады.] и зелейного склада[10 - Зелейный склад – пороховое хранилище.]. Спешно – а что сейчас не делалось спешно! – ставились по дну речных бродов частоколы, проверялись стропы и катки под громадными брёвнами, готовыми завалом перекрыть полотно мостов; отправлялись нарочные c запасными конями собирать по дальним уделам замешкавшихся жителей, а тем, кто уже мог не поспеть до предсказанного часа к закрытию городских ворот и оказаться верной добычей татей, чего допустить было никак нельзя, приказано было уходить вглубь лесов, за реки и притоки, постаравшись надёжнее спрятать от пожара и расхищения в земляницах собранный урожай. Знал воевода прекрасно, сколь трудно до невозможности оторвать земледельца от несжатого своего поля, как бабу – от кровного добра, и потому всегда тянут селяне до последнего, а потом, побросав всё, кроме детей, разбегаются кто куда, да обычно поздно бывает… Зато бывалые, с недавнего времени звавшиеся однодворцами[11 - Однодворец – однодворцами называли людей, часто не связанных родством и местом рождения, но проживающих как бы одной маленькой общиной – двором. Очень часто семьи однодворцев принимали к себе сирот, оставшихся после гибели родителей, нередкой в условиях постоянных набегов и сражений, причём не только это были дети родственников. Поэтому часто в документах того времени встречаются непонятные на первый взгляд имена-фамилии-отчества. Под одной фамилией могли вырастать дети с разными отчествами.], порубежники[12 - Порубежник – пограничник, житель земель близ засечной черты.] не в первом уже поколении, жили, что называется, налегке, готовые в любой час и к службе, и к разорению возможному, и ценились они особенно, наравне со стрельцами. Что много среди них было лихих в прошлом людей из разных краёв, искавших в смертельно опасной полосе своей вольной доли, на то приходилось глаза закрывать и государю даже, ибо кто ещё согласится на столь собачью жизнь… Южный рубеж стал условием процветания всех великокняжеских земель, да какой там процветания! – просто залогом выживания их. Народу хорошо – народа вдосталь, и помещику добро и прибыток, и вотчиннику тоже, это понятно каждому. И государевым «Поместным Уложением» обижать холопов своих господам запрещается не от одной благости сердечной, вестимо, Богом нам, грешникам, усердно внушаемой, а по здравости разумения о будущности.

– Да где они все! – в сердцах в который раз вопрошал Басманов, всматриваясь с берега либо стены в восточную сторону, на ходу раздавая последние поручения и отправляя то и дело прибывающих и убегающих посыльных.
– За Окой застряли, слыхал, Алексей Данилыч. Сюда бочку будем ставить? Не близко ли к лазу? – отвечал, переводя дыхание, разрядный дьяк Муравцев, на попечении коего были все городские водостоки, чистые, питьевые, и отхожие, и хранилища водные в стенах Спасского и Явленского монастырей, а также наиважнейший в осадное время тайный водозаборный лаз между городом и Трубежем. И тут же побоялся, не сказал ли от переживаний лишнего. Не его дело – князей обсуждать. Но не до чинов сейчас было воеводе, по всей вероятности. И оно понятно, при таком положении: ополченцев вместе со стрельцами, которых от силы треть от всего числа записанных, едва на тысячи четыре набралось. Вооружились пока что чем есть в арсенале; кузни работали постоянно, выправляя из подручного железа стволы пищалей, наконечники сулиц[13 - Сулица – метательное копьё с коротким древком.] и стрел, тут же передавалось всё это плотникам. Во избежание толкотни и давки вокруг них, передвижные малые мастерские точили и клепали по дворам всё, в хозяйстве имеющееся годного к оборонному делу.
– Удвоить стражу здесь. Укрепить ещё лебёдку, и катки подвести… Кой чёрт они за Окой забыли! – не сдержался воевода, разворачивая коня ехать дальше. – Фёдор, скачи к Рязанским воротам, проверь, всё ли порядком на Торге! Митрий, езжай с ним. Да не церемоньтесь с посадскими, вмените подворью каждому, чтоб всё мирно и чисто там было. Мне ещё меж ними свары не хватало!
На торговой площади, во всех дворах близ садов Нижнего посада и впрямь было столпотворение от людей со скотиной и пожитками, кое-как устраивающихся поневоле в чужих пенатах. Многотрудное это было занятие – увещевать, а иной раз и растаскивать взведённых неудобствами и страхом поселян, успевших уже отвыкнуть от такого большого беспорядка… Но тут помогали монахи и прочие люди божие, с научения владыки неприметно и активно распространившиеся по городу со всякой помощью, и добрым спокойствием разбавляющие чрезмерную тревожность. Мелькали среди дворов и улиц конные и пешие караульные, вестовые, призванные защищать порядок и силою по надобности, и доносить важные вести до населения. Их можно было узнать по полному вооружению, и по яркой тряпице гербового сигнального прапорца на рукаве, еловце шелома или древке копья.
Ждали с каждым часом всё сильнее известий от вотчинных людей бояр Измайловых, Вердеревских, Коробьиных, Кудашевых, князя Татева, вроде бы как в эту пору тоже гостившего по Оке восточнее имения Шиловского… Гонец от старика Вердеревского только что был встречен береговой стражей у Ипатских ворот, обычно затворяющихся наглухо последними, поскольку располагались в самом отдалении от западной стороны, откуда приходили все степные нашествия. По его докладу выходило, что ждать совместного подкрепления можно было вскорости, ещё до ночи, позднее – к утру. И Басманов отдал приказ береговой тысяче разместиться укромно и удобно по рязанскому берегу на стругах, дощаниках, ладьях, каюках, учанах, паузках, ушкуях, и готовить всё, пригодное к быстрой переправе ожидаемой подмоги. В случае худшего поворота, если помощь не подойдёт вовремя, всё это хозяйство надлежало затопить под берегами, но с аккуратностью, так, чтобы поднять после.

Федька недоумевал, как так получилось, что вся Рязанщина, о которой столько сказывалось, и батюшкою вспоминалось, обязанная надежным оплотом защиты княжества московского быти, имея в воеводах и помещиках князей, один знатней другого, и вдруг оказалась всем ветрам открытой, плачевно обезлюдевшей и местами обветшавшей, словно брошенный дом без хозяина. У одного князя Воротынского Михаила Ивановича земли неподалёку были обширнее, чем вся Литва. А войска при полном вооружении он мог выставить поболее Государева полка! И хоть не быстр в решениях на поле был князь, равных ему в делах затяжных осадных не было, так говорил не раз отец, вспоминая их походы и Казань. Ни Данилы Адашева, при столичном войске состоявшего, ни Ивана Шереметьева, от нарвских ран последних так и не оправившегося, не было рядом. Никого из прежних «казанских» героев, с кем бы не страшились они в совете любую, кажется, военную напасть одолевать… Не утерпев, нахватавшись всюду бедственных толков и взаимоукоряющих боярских шипений близ Приказного двора, Федька спросил о Воротынском. И озадачился резкому останавливающему молчаливому взгляду воеводы из-под сдвинутых бровей. Ничего не объясняя, Алексей Данилович отвечал погодя, что и сами, с Божьей помощью, справимся, и тут же придумал Федьке новое задание – собрать ямских быстроногих и выносливых подмастерьев, из отроков смышлёных, расторопных и непугливых, чтоб рассеялись по всему очертанию стен в городе, и меж каждым было бы не больше полуполёта стрелы[14 - Полуполёт стрелы – примерно 150 метров. Условно расстояние между башнями кремлёвской стены равнялось полёту стрелы, т.е. 300 м.] бегу. Пусть, как начнётся ближний бой, под стенами и окрест подбирают вражьи стрелы и всякое годное оружие и доспех, в корзины и волокуши складывают, а негодные мигом тащат до ближайшей кузни и отлаженное обратно на посты возвращают. Надо ли упоминать, что приказание это принято было ватагой ребят, против имени каждого из которых в Записной книге только по малолетству не было сказано «к службе годен», с восторгом, и желающих отыскалось вдосталь. Горды они были тем более, что всех их переписал староста в особую ведомость. Вот бы Петьку сюда, мелькнуло в мыслях, небось обомлел бы от счастья от такого игрища… Матери снова принимались плакать, ругали чертей-нехристей, и неслушников своих, не смея корить «батюшку боярина», а старики и старухи крестили его вслед, и кланялись.
Федька понял, что тронул нечто неприятное, заговорив о Воротынском сейчас. Но расспрашивать не было времени, и вид отца не дозволил ему этого. Был бы он на князя в какой-то обиде, то выбранился бы немедля, как обычно случалось. Видно, дело тут в другом… Страшное слово "опала" само влезло в ум, но причину такого наказания доселе верному и себя не щадящему «слуге государеву», родственнику его по крови Рюрика, невозможно было вообразить. Опять же, не стал бы молчать с ним отец, сокрушался бы если и не по товарищу многих боевых лет (а с некоторых пор Федька начал подозревать, что ни с кем, пожалуй, воевода по-настоящему и не водил приятельства, кроме Захарова отца), то по извечной неправедности опалы по навету… Добро бы ещё был Воротынский дружен с беглым князем Курбским, годом ранее бывшим тут в Рязани на воеводстве, и по себе оставившим вверенную округу, как оказалось, в ненадлежащем виде, и подлейшее деяние которого не пересказывал теперь на свой лад и по своему понятию только ленивый, тогда б ещё можно понять. Когда бежит к кому попало мелкота боярская, оно хоть и досадно, но важности не имеет особой, и даже пользы больше оттого, что их наделы и людишки соединяются под кем-то здесь покрупнее и посильнее. А вот если царёвы ближние, аж из окольничих[15 - Окольничий – придворный чин и должность в Русском государстве XIII – н. XVIII вв. В системе Русского централизованного государства окольничий был вторым по значению (после боярина) думным чином. Окольничие назначались руководителями приказов, полковыми воеводами, участвовали в организации придворных церемоний. Пожалование в окольничие в XVI-XVII вв. часто являлось первой ступенью возвышения царских фаворитов. В XVII в. наряду со званием «ближнего боярина» возникло и звание «ближнего» (или «комнатного») окольничего. А.Д. Басманов имел чин окольничего.] -… Боярские суды о внезапном для всех поступке князя были двояки, и немалое число их тут же последовало «мудрому и смелому» примеру его, предпочитая не дожидаться от царя Грозного неизбежных притеснений, обещанных отменами их вековых законных полноправий, сдавая вместе с казной и животом своим все сведения об землях московских, им кое-как ведомые, и не только Литве и Сигизмунду, но даже и хану Крымскому. Выложив королю истинное положение русской оборонной способности, изменник дал повод давним недругам Московии объединиться на время в надежде свалить всю Русь, предав все прежние обещания мира, и выступив войной одновременно и с севера, и с юга, и, что всего коварней, изнутри… Курбского Басманов клял особенно тяжкими оборотами. Как было Федьке из них понятно, ножом в спину, а на деле – в самое сердце пришлась государю Иоанну Васильевичу измена того, кого почитал вернейшим, с кем рядом ровесником возмужал, кому доверял вместе с войском судьбу царствования. Это из-за него так затянулись безуспешные трудные переговоры с княжеством Литовским, и Алексей Данилович, лично в них участвовавший, вернулся оттуда домой на полгода позже ожидаемого и в безмерной усталости. Тогда же государь и отпустил Басманова отдохнуть в рязанские владения после похода на Полоцк и переговорной миссии… Ломать голову Федька пока не стал, а вскоре и вовсе забыл обо всём, охваченный отчаянной задумкой насчёт Одоевского. А когда, вместо чтобы вытолкать его взашей, наместник повёлся на ложь о гонце (который был послан, да только ещё позавчера, и без единого слова о благодеяниях боярина, разумеется!), Федька почуял за собой не два крыла, а, по крайности, четыре. А после скорого банного омовения (никогда не знаешь в таком ожидании, какой час твой станет последним, говорил воевода в мовных сенях всё ещё полусонному Федьке, облачающемуся во всё чистое), очень ранним утром, за трапезой, он всё ожидал от воеводы расспросов, собираясь поведать всю правду, и отчего-то уже не так радуясь, смутно чуя неодобрение, а то и нахлобучку. Но их объяснение прервало появление разведчиков.
И доспех, и оружие, и всё до мелочи, что под рукой всегда быть обязано, давно выверено, приготовлено, не единожды примерено, так что на сборы, да с подмогой мальчишки, приданного ему вместо стремянного, по случаю тревоги надобилось самое большое пять минут. Но Федька неожиданно замешкался у зеркала, повинуясь желанию прикинуть на себя одну удивительную штуку, откопанную в здешнем семейном арсенале. То был лёгкий на вид, пригоже сработанный шлем[16 - Шлем с личиной, с бармицей – шлемы, снабженные маской-личиной, то есть забралом, защищавшим лицо воина как от рубящих, так и от колющих ударов. Маски-личины снабжались прорезями для глаз и носовыми отверстиями, и закрывали лицо либо наполовину (полумаска), либо целиком. Шлем с личиной надевался на подшлемник и носился с бармицей, кольчужной сеткой, прикрывавшей, как правило, все лицо, шею и плечи воина. Маски-личины, помимо своего прямого назначения – защитить лицо воина, должны были видом своим ещё и устрашить противника, для чего они соответственно и оформлялись.] с бармицею и личиной, сияющей бледно-золотым… Может, турецкой работы, может, персидской, идеально сидящий по голове. Личина с клювом орлиным меняла облик весь до неузнаваемости, и не просто служила защитой лицу, но говорила с дерзким вызовом о намерении разить без пощады и промаха, оставаясь при том неузнанным врагами. Впрочем, такой видный наряд сам по себе, уж верно, был вроде имени на стяге! Славно годилось бы это в полевой сече, когда строй на строй… Отстегнув личину, оказался он под тонкой стальной кольчужной сеткой, чистейшим звоном оповещающей о драгоценной отливке и ковке. Из зеркального полотна сверкнули на него глаза под сенью бармицы. Красота, да и только… Но совестно как-то закрываться ему, сыну воеводы, самому смешно, с порога за личико бояться – это дело неслыханное. Об том ли сейчас думать! Да и доспех не по заслугам, но это Федьке на ум пришло в последнюю очередь. Досадуя на себя, уже слыша подгоняющий голос отца из сеней, он отложил вожделенную «ерихонку[17 - Иерихонка, ерихонка – шлем «княжеский», штучного, высокохудожественного исполнения, с множеством украшающих деталей, часто с серебром и золотом. Образцом такого стиля служат шлем Александра Невского, Дмитрия Донского. Приметные сверкающие детали такого шлема служили не столько украшением, сколько зрительно легко воспринимаемым войском ориентира на поле битвы. Сразу издали видно, где командир]», подхватил что попроще, а вот наказ отцов надеть непременно тегиляй[18 - Тегиляй – основная масса дворянской конницы была одета в тегиляи – стеганные кафтаны с высоким воротником и рукавами по локоть, с металлическими прокладками. Изяществом, конечно, не отличались, но в быстром бою и походе вещь незаменимая.] выполнил наполовину – велел мальчишке увязать в сетку и позади седла приторочить. Там, позже, вестимо, упаковаться придётся, но наперво ни за что не хотелось смотреться на людях захухрей[19 - Захухря – некто нелепого, неприбранного вида, неэстетично одетый.].

–Не за Москву, а за честь свою сразимся! – голос воеводы с помоста разносился могуче над толпой, сплошь затопившей площадь, примыкающие улицы, и даже все доступные возвышения стен, крыш, крылец и подоконников, и сенных перил. Тем, кто не мог ни видеть, ни слышать, из-за удаления, с помоста площади каждое слово передавалось стоящими впереди, и эхом рассылалось до самых отдалённых углов, где в этот час даже детские крики и плач умерились. Умолкли на время и колокола, только с отдалённой Воскресенской, у подворья воеводы, неслись размеренные сигналы общего сбора. Встревоженные стаи ворон оседали на привычных местах ошмётками хлопьев копоти, болтаясь над окрестностями. Позади воеводы справа стояли в кольчугах, лёгких и панцирных, в шлемах, при саблях и саадаках[20 - Саадак – набор снаряжения лучника, состоит из налучья (чехол для лука), колчана (чехол для стрел, обычно вмещает 40 штук) и тохтуя (дополнительных защитных от непогоды чехлов). Богатство отделки саадака, как и ножен, определяло социальное положение его владельца.], выбранные из немногих оказавшихся на месте детей боярских начальники над полками. Хотя правдивее было бы сказать, что каждому из них предстояло по мере силы и опыта править своей частью стеновой обороны и пёстрого войска. Слева, рядом с духовенством, ждали своего черёда обратиться к городу и объявить насущные распоряжения наместник с советниками.
Федька стоял ближе всех к отцу. Впервые он видел здесь столько народу сразу. Странно, но он почти не волновался, не думал о предстоящем, даже не ощущал сладкого пугающего возбуждения, что изматывало его терпение всё время накануне. Происходило нечто великое, несомненно, и все эти тысячи людей сейчас переживают то же, наверное, что и он перед своей первой битвой, и даже кто не в первый раз уже, каждый думает и ждёт, и не знает грядущего. Ему вовсе не нравились испуганные горестные осунувшиеся вдруг лица горожан, и в особенности – горожанок. Было в них что-то обиженное, растерянное и до отчаяния жалкое… Пока все собирались, пока владыка Филофей, в сопровождении духовенства, под знаменем со Спасителем, держащего образа, в торжественном облачении, при зажжённых светочах, но в чёрной митре, творил краткий молебен, народ истово кланялся и вторил молитве. Когда появился воевода Басманов со свитой, то и дело вокруг стали вспыхивать вопросы-очажки, обращённые, по всегдашнему народному обыкновению, друг к другу, а на деле – к власти того, кто возложил на себя обещание перед миром за них всех отвечать. Лица ополченцев посуровели. Гудели о ста тысячах басурман против двадцати, обыкновенно ожидаемых; о надежде на государево войско, и тут же о том, что от Москвы никакого слова так и нет пока, а остаются они на верную погибель… Мелькали резкие язычки угрюмых речей о том, что, может, благом будет убраться отсюда подалее, раствориться по лесам-болотам, как те, что поумнее, делают, а то и вовсе податься на Дон обходными путями, и не ждать конца. Гудение смолкло, когда воевода Басманов, отдав поклон владыке, а после думным чинам, вышел на край помоста, повелительно неспешно оглядев народ внизу. Чем началась его речь, Федька не уловил, поглощённый внезапно нахлынувшим приступом тяжёлой тревожной воли, единившей сейчас, казалось, всех, и даже городское зверьё, в противоречие людям сгинувшее по застрехам. День был такой ясный, ночной морозец таял, и солнышко тянуло его глянуть наверх, в мягко сияющее небо, но вдруг он словно очнулся от неестественной дышащей тишины, колыхающейся дымчатым морем в тускловатых отблесках стали, вокруг голоса его отца. В этом голосе не было ничего от слабости человеческой, но столько было человеческой решительной высочайшей страсти, что Федька смотрел на него, как будто видел впервые.
–Бежать нам отсюда некуда, и не за чем! Наша земля – тут, и побежавши, отдадим её, а после – всё отдадим, потерявши прежде тел наших души. Вы вот корите государя, что де бросил вас. А государь собою рискует за нас ежечасно, и в ночи и днём о том думает, как Вседержителя упросить помощи одолеть злоумышленников наших, что, аки рыскающие звери ненасытные, скопом собираются, чтобы нас на куски разорвать, испугать, жестокостями покорству обучить, а иных – посулами склонить к худшему из деяний земных – предательству веры и други своя. Каждого из вас, здесь стоящих, с чадами ещё нерожденными, уже поделили и приговорили меж собою погань ханская с разбойниками ливонскими! Каждую пядь земли, нам от бога данной, нами же и поднятой и возделанной, уже в мыслях распродали, хоть и не получили пока что её, но льстятся богатой поживой! Курбский князь, как отребье бесчестное, род свой позоря, бежавши этой весною, не усладился одной изменою, но вскоре привёл на северные наши земли новых хозяев своих, разорителей, хулителей всего православного, и четыре волости за Псковом и Новгородом сожжены и кровью залиты стали, пока государь не подоспел с войском прекратить беззакония эти. Тысячи безвинно погибли. Или вы ничтожно надежды питаете на милости вражеские, что, если ласковы и смирны с ними будете, то вас пожалеет чужеземец, или, может, Давлетка-собака сюда идёт вольными вас оставить? Наделы вам по новой раздать? От бедствий защитит, может?! Нет, не для этого лезет сюда нечисть. Своих детей здесь кормить будет, а вы – кого смерть лютая позорная обойдёт – в рабстве беспросветном у них сгинете! Дети ваши имена свои забудут и обычаи родные, и сами снова придут и вас, кто голос подымет, убивать снова будут, подобно янычарам султана турецкого. Нет презреннее сего жребия – добровольно себя в рабство отдающие! Нет жестокосерднее этих выродков, не пашущих, не жнущих, не строящих жилищ себе и семей законных не имеющих, ни памяти не хранящих, кроме наживы и зрелищ смерти кровавой ничего не почитающих! Кто в ханские милости верует, выходи сейчас за стены, путь свободен вам, Бог – свидетель, и все – свидетели, не держу! Пока ворота отворены! Ну?!
Тишина стала невыносимо гнетущей, и кое-кто из знати городской опасливо переглянулся с охраной, и даже сам владыка Филофей, казалось, крепче сжал посох, но не шевельнулся. Только глазами повёл на застывшем восковом лице к людям своим, и неприметно некоторые из них удалились ко входу Успенского собора.
– Гонец с надёжным провожатым в Москву отправлен к государю, и помощь от него прибудет всенепременно! А до того времени, днесь, сражаться – наш долг. Не перед ним только, перед собою! Нам бы только, затворившись, просидеть! – нежданно буднично и доверительно пояснил воевода, но тут же вновь его голос окреп до повелительности: – Не стенами крепости спасаются, но мужеством защитников! Неужто рабами бегущими помереть хотим?! Не есть ли и по совести, и по доблести молодеческой нашей праведнее встретить врагов достойно, как память земляка нашего Евпатия Коловрата зовёт, и всех, прежде нас кровь честно проливших за нашу землю! Пусть же и нас людьми крылатыми потомки назовут, смерти не знающими! Пусть и о нас легенды слагают с гордостью, не с упрёком! С нами крестная сила!
Колокол на звоннице Успенского возник из тихого перезвона, усилился, и влился в мерный возвышенный напев Явленского монастыря. А после отозвался и Спасский, тонкими, точно живыми, серебристыми, полными надежды жалобами небу.
Федька и видел, и чувствовал всем нутром, как изменились цвета и звуки, и тени, и даже свет. И лица всех изменились, словно бы разгладились, – с пением показался над головами и качнулся, и поплыл среди расступившегося моря людского Образ Богоматери Одигитрии, чудом спасённый из пламени Старой Рязани триста лет назад, и Большой омофор над ним. Сперва он показался Федьке чёрным. Но ближе двинулось шествие, и в глаза ударило багровым, и чёрные кресты и звёзды на полотне как будто светились тяжело и ясно. Такой он желал бы видеть минуту славы! Если бы прям сейчас призвал его Всевышний, если б уже свершилось главнейшее для него действо, и тело вовсе бы перестало быть, а только дух бы один остался, то не жалел бы он ни капельки… Обнажив головы, преклонили колени все, кто был на помосте, и, следом, охнула одним благоговейным выдохом толпа. Филофей приблизился к воеводе первому, благословляя на подвиг и победу.
Как в забытьи, невероятно чётком, сдерживая откуда-то явившуюся дрожь, прослушал Федька над собой: «…тебя, Фёдор Басманов, на подвиг ратный во славу нашей веры и во спасение народа нашего, и да пребудет с тобой великая благодать Спасителя и Пресвятой Богородицы», и целовал холодную позолоту оклада поднесённого образа, понимая без мыслей и без слов, что вот оно всё начинается. И всё – свершено, вовеки веков…
Он успел отдышаться от внезапного лёгкого головокружения уже внизу, в стороне, рядом с отцом и его отрядом. Главный дьяк Посольского приказа от имени градоначальства зачитывал долженствующие наставления все мирянам, поимённо указывая назначения, когда снова забили набат. Это означало одно: настаёт время затворить ворота. Мгновенный вопль пронзил беспорядочно попадавших на дощатые мостки и утоптанную землю перед Заступницей жён, всё пришло в движение, сперва могущее показаться смятением. По нарочно заведомо проторенным в потоке людском проездам конные и пешие ратники поспешили на свои посты за своими старшинами… Оглянувшись, воевода убедился, что всё двинулось по намеченным путям, и приготовления к обороне идут как надо пока.
–От меня без приказу ни на шаг! – крикнул сквозь всеобщий пока ещё бедлам на площади воевода сыну, поворотя коня и пуская вскачь к Глебовской башне. Федька кивнул, строясь за ним. Следом грохотала, собираясь постепенно, их сотня.
Отныне и до конца осады, каким бы он не оказался, любой мог оставаться здесь и молиться вместе с владыкой Филофеем, или прятаться, или заниматься тем, что ему поручено… Во всех монастырских палатах и подвалах был предоставлен кров страдающим, и страшащимся, и немощным, и юницам, и жёнам с детьми малыми, и в церквях непрерывно отныне служили, и каждый мог испросить последнее напутствие перед тем, как отправиться на стену, на первую черту обороны, или просто для успокоения мятущегося в страхе смерти и слабости духа своего.

– Алексей Данилыч, что с острожниками[21 - Острожник – заключённый, постоялец съезжей избы ( тюрьмы) в остроге, административной части крепости. «Государевы» острожники – по особому указу Иоанна Грозного все решения по статьям, предусматривающим наказание в виде смертной казни, принимались только после рассмотрения дела в Москве, особым думным советом, либо государем лично.]? – запыхавшись, догнал его у самых Глебовских ворот распорядитель съезжей, расположенной тут же рядом.
– Тех, что «государевы», не выпущать, но расковать. Прочих … – он помедлил, как бы решаясь, – А шут с ними, раздай рогатины и багоры, пусть тут пожары пресекают. Используй по надобности, а дурить кто надумает – стелить без упреждения!
Всё войско было поделено пополам, так, чтобы в каждой половине обстрелянные по возможности перемешались с новиками[22 - «Новика» – нового служилого человека – на смотре «верстали» на военную службу, указывая размер его земельного и денежного жалованья при верстании новика определяли в «статью», которых было от 6 до 25. Номер статьи зависел от происхождения, рода и опыта предыдущей службы. Служилый человек, поверстанный по высшей статье, получал 350 четей земли (около 4 кв.км) и 12 рублей жалованья в год, по самой низшей – 100 четей земли и 5 рублей жалованья в год.]. Все посты и пушкарские наряды были на местах. Остальные три тысячи размещались в детинце и подворье, сберегая силы для того, чтоб немедля по команде старшин сменять выбывающих. Только что воевода отдал приказ о затворении крепости…
Федька стоял на самом верху стены, у выхода из шатра Глебовской башни, и смотрел на чёрный сплошной клубящийся дым юго-западного горизонта. Это не был дым костров или становища. Так горят посады и поля. Что сейчас творилось в ближних уездах при Шацке, Пронске и Ижеславле, догадаться было не трудно. Последние, кажется, беженцы только что миновали Рязанский мост через Лыбедь, направляемые криками сверху и указаниями взмыленных конных вестовых, стегающих ногайками всех и всё подряд, заставляя ополоумевших от гонки и ужаса лошадей двигаться, и людей, уже готовых бросить всё оставшееся, подниматься и поднимать друг друга и бежать к спасительным стенам. Сразу же за последним вестовым у переправы рубили пеньковые тяги, с грохотом валились брёвна – мост был перекрыт непролазным завалом, и стали закрываться ворота.
Как будто послышался из леса за Трубежем рожок. Воевода сорвался с места, бежали по стене к Ипатской. На берег с той стороны так же бегом высыпал отряд с хорунжим впереди, около двух сотен лучников примерно. Конная сотня Вердеревского поспела, как обещал. Но и только… Помощи больше ждать было неоткуда. Покуда переправлялись, занялась протяжными криками «На изготовку!» вся западная передовая. Обширным непрерывным потоком из тонкого бурого марева пыли над горизонтом вырвалась и потекла по равнине, стремительно щетинясь чёрными иглами копий, разделяясь на три рукава захвата, ханская конница. Применяя всегдашнюю тактику внезапности окружения, раздробляя обороняющихся перед стенами, как правило, главные силы хан бросал на уже порядком ослабленную крепость. Но роскоши встретить хана в степи Басманов не мог себе позволить. Это была бы бессмысленная растрата людей… Отдав приказ замуровать за лучниками Вердеревского и Ипатский проезд, воевода вернулся на передовую.
Войска спешивших им на помощь, да слишком запоздавших князей так и остались за Окой, услыхав сигналы атаки и разумно не рискнув подставиться под ураган, сметающий всё на пути…
Федька краем глаза заметил какое-то белёсое мелькание по степи внизу, невдалеке слева, от шацкого направления, на полпути между ними и лавиной, и дёрнулся, прежде чем успел подумать. Каменная рука воеводы стиснула его плечо, удерживая на месте.
– Всё равно не поспели бы, – воевода, прищурясь, оценивал время и быстроту наступления, пушкари и стрельцы ждали его команды. Меж тем отделившийся от массы язык конников охватил в кольцо несчастливых беглецов-поселенцев, и всё смешалось снова…
Эти последние мгновения от нарастающего рокочущего сотрясения от тысяч тысяч копыт и лязгающих криков, заполнивших всю равнину, как блюдо без края, до пушечного грома с их высоты в ответ Федьке сравнить было не с чем. Если б можно было броситься на коне туда, навстречу, и рубиться без оглядки и памяти, он бы бросился, от невыносимости ждать. Если бы отец сейчас спросил, страшно ли ему, он бы сознался, что страшно… Но воевода посмотрел на него с шальной какой-то диковатой усмешкой, снова весь преобразившись в одну непробиваемую бешеную беспощадную силищу упрямства.
–Кудри подвяжи, опалишь ведь, – не ясно, всерьёз или шутя, воевода потрепал его легонько по загривку. – Отойди от бойницы покамест. Али боишься, пострелять не придётся?! Ничо, нынче вдоволь натешишься!
После первой волны атаки, разорванной пушками, всё понеслось как бы само собой.
Оглушённый, откашливаясь от гари пороховой, он не мог расслышать свиста первых сотен долетевших до них стрел. Сам стрелял почти беспрерывно, стараясь всё же целить наверняка, хоть это было почти невозможно – крепость оборонялась слаженно, и пока не настали густые сумерки, ни одному осадному стану не удалось подойти к стене вплотную. Обычно утихающие к ночи, атаки ханской конницы на сей раз не ослабевали. Бить приходилось почти наугад, тогда как нападающим они были видны в свете костров и выстрелов несравнимо лучше. Впрочем, это было не особенно важно при такой кучности врагов на аршин. Стреляй по ближайшему краю, не ошибёшься… Вскоре тело перестало отзываться болью на каждую ссадину и царапину, глаза проплакались и попривыкли к едкому дыму, слух выучился различать через непрерывный адов грохот и вой нужные голоса и звуки.
Ночью сразу в нескольких сторонах занялись пожары. Хоть и были заведомо приняты меры, и политы водою, присыпаны песком и землёй многие крыши и амбары, и везде расставлены смотрящие. Горели пустые сады и дома… И в городе, и вокруг него. Воевода постоянно теперь мотался по стенам и башням, и они с Федькой разминулись часов на семь в невообразимости городской сумятицы. Пока что жителям пожары удавалось гасить, первая оторопь прошла, сменившись яростью упорства, и сознанием отрешённости от прочего мира, необратимости творящегося, которое обычно появляется с первыми убитыми и первыми ранами.
К утру напор осады возобновился. Несметные тучи, непрестанно карабкающиеся вверх, готовые перехлестнуть через показавшуюся теперь такой низкой и тонкой грань стен, бились и бились, откатывались совсем ненадолго, и уже охватили всю крепость удушливым кольцом.

–Фёдор Алексеич! Воевода зовёт тебя тотчас, на Тайничной башне он, – кто-то, весь в копоти, с ручной пищалью на плече, привалился к деревянному, утыканному стрелами заслону его бойницы рядом.
–Не могу я тотчас! – прокашлявшись, прокричал Федька, прилаживая свой самострел, – Видал, что у нас тут творится!
–Так это везде щас так! Иди, Фёдор Алексеич, я за тебя тут побуду.
Наутро на отрезе между Все-Святской и Безымянной завязалась первая рукопашная. Отбились, осадную городулю отвалили. Очень спасало то, что хоть пороху было завались, и весь почти сухой, как надо… Кидали со стен в глиняных плошках и горшках, с просмолённой ветошью вместо фитилей. Лили кипяток и смолу.

На вторую ночь ему начало казаться, что всё повторяется, только лица кругом как бы разные. Дня он не запомнил, весь поглощённый, кроме отцовских поручений, непрестанными попутными трудами во всех концах сражающегося города. Во время драки на стене он едва не сорвался вниз вместе с заколотым, вцепившимся в его горло мёртвой хваткой ногайцем. Кто-то помог отцепиться. Поднимаясь, качнулся и сам налетел на железный наруч спасителя, расшиб губы. Оттого после уголок чуть припухшей верхней губы казался приподнятым, и делал Федьку как бы надменно и коварно, хоть неявно, усмехающимся… А бармица бы пригодилась, да.
На третью и голоса, и лица стали уже неразличимы. Многожды он едва не падал, и не от усталости, исчезнувшей совсем уже на вторые бессонные сутки, а от обломков каких-то, и тел, о которые спотыкался. Ему кто-то помогал встать, и там, внизу, под стеной, подносил воды, подавал мокрый рушник отереться, и, кажется, он даже иногда что-то жевал и глотал, но тоже только когда оказывался у стены под укрытием, и видел перед собой склонившуюся фигуру, вкладывающую ему в руки съестное на тряпице. О прочих бренных нуждах телесных вспоминалось до того редко, и до того вытравились из него все стеснения и неловкости, в этаком котле смешные и ненужные, что из всех опасений, по незнанию терзающих его перед битвой, теперь оставалась только одно – выбыть из боя прежде его завершения. Теперь они постоянно виделись с отцом. Воевода казался каменным, даже голос его не осел ничуть от непрерывного командного крика. Федька смотрел на его высокую крепкую фигуру, и уже ничего не боялся. Стрелы свистели постоянно, он перестал их замечать, даже их жгучие укусы вскользь, – некоторые на излёте попадали за защиту.

По пути в оружейную с поручением для дьяка он задержался у огороженного навеса с козами и коровами, которых тут же доили… Ему вдруг привиделся узорчатый шёлковый небесно-лазурный паволок матушки среди платков сидящих среди кучи детворы молодух. А маленький старикашечка с хитроватой улыбкой вещал: "У нас в Рязани грибы с глазами! Их едят, они глядят! Идёт тать по лесу, русский дух вынюхивает, шиша-хранителя не слышит не видит, а гриб сорвёт, да съест. Срежет ножку ножиком, либо собьёт, затопчет, а грибной "глаз" останется и смотрит! Шиш пройдёт, глазом этим татя увидит, сторожам свистнет, сторожа воеводе скажутся, а воевода дружину добрую соберёт, да и всех татей прогонит! А ещё по речке Крутице шёл как-то князь Олег Иванович на хана Тагая…". Бабы вместе с малышнёй открывши рот слушали, и Федька было остановился тоже, привалившись плечом к дубовому боку загородки, за которой вповалку на соломенных тюфяках отдыхали служилые… Да очнулся вовремя, стряхнул наваждение, попросил жёнку из тех, что на ополченье кашеварили, окатить его голову студёной водой из кадушки.

–Мы умрём, да, батюшка? – уже не стыдно спрашивать, не из страха слова срываются, сами порхают в лёгкой-прелёгкой голове, и всё так ясно, отчётливо, ярко теперь видится, только крики «Уходят! Уходят!» отовсюду мешают расслышать ответ. Он всё же выпал из мира ненадолго. Отвалился от просвета стрельни, чтоб колчан пополнить и водицы хлебнуть, а когда голову поднял снова, уже светало. Четвёртая ночь миновала.
–Погодим покамест, кажется! – воевода тяжело поднимается, опираясь о вырубленный край бойницы. Всматривается вдаль. – Уходят, и вправду… Уходят! Что такое…

По всему кольцу захвата точно пробежалась заминка и дрожь, и так же стремительно и слаженно, как прежде наступали, ханские волны, казавшиеся нескончаемыми, схлынули, оставляя брошенными стенобитные орудия и башни, и лестницы, стали стекаться в один уходящий к горизонту поток. Повсюду снимались шатры и покидались костры. Давлет-Гирей отступил.
Под стенами, по всему валу, по берегам и в водах рек, во рву остался сплошной тёмно-бурый ковёр поверженных тел, людей и лошадей. Одинокие, без седоков, кони беспорядочно носились и разбредались по степи. Некогда буйные сады вокруг города выгорали последним пожаром.
–Алексей Данилыч! Догнать бы! – Иван, старший из четырёх сыновей Шиловского, бывших тут в резервной коннице, как нельзя кстати выразил основную мысль, бьющуюся в вихре прочих в пугающе быстро проясняющейся после сна-провала Федькиной голове. Только что он не мог и шевельнуться, но бешеный удар лихости вскинул его сердце к горлу, а его самого – к краю стены. Он пожирал взором уходящего врага, матово-белый, словно неживой, только горели обведённые чернотой глаза, и темнели сжатые губы. Воевода знал, победа не будет полной, а подвиг – засчитанным, если не попробовать хотя бы вернуть полон, влекомый обычно в хвосте отступающего войска, коли такое представляется возможным. Воротынский пренебрегал этим, считая главным отстоять рубеж, и поплатился вот… Надо было знать царя Иоанна.
Конный отряд, обязанный быть свежим и отдохнувшим, сберегаемый в недосягаемости боя для последнего часа, когда ещё возможно будет драться на подступах к готовому пасть городу, или вот так, как сейчас, лететь вслед и разить убегающих, тут же выстроился у отворяемых Глебовских ворот. Покуда их отпирали, спустившиеся со стены по верёвкам и в люльках люди как можно скорее разгребали для проезда заваленный брёвнами мост…

Весть о чудесном избавлении, о вымоленном у Богородицы спасении озарила вмиг весь город, принимая вид своеобразного светлого помешательства. И как бы иначе можно это объяснить, как понять, что кровожадная громада, вдесятеро числом превосходящая защитников слабо укреплённой крепости, на самом пороге торжества своего вдруг бросилась наутёк. Все подряд со слезами и возгласами кидались обниматься, как в день Пасхи. Только слёз было не в пример больше…
Позже, конечно, при разборе всего дела, выяснилась причина. Хан прознал о страшном царском гневе на вероломство его, «брата» своего, как обращался к нему с изрядной иронией в личных посланиях Иоанн, вопреки их уговору в союз с Сигизмундом польским связавшемуся, и о царском войске, выдвинувшемся из Москвы к Рязани на помощь, и решил не рисковать, поскольку точно не было известно, сколько именно полков вышло – сведения лазутчиков тут рознились. Хотя чудом небесного покровительства можно было назвать всё, случившееся тогда: и то, что гонец Басманова благополучно добрался до Москвы, а его грамота – до государя, находившегося под Владимиром с основным войском, заставившим ливонцев убраться в их пределы, и что государь не промедлил выслать четыре полка стрельцов (а больше Москва и не могла так скоро дать, оставив на охрану столицы только кремлёвский полк!), и что лазутчики и предатели поторопились упредить хана, и тоже благополучно и скоро… И что командовать обороной взялся воевода Басманов, вздумавший отдохнуть на Оке, а не у себя в Елизарово.

Догнали, врезались в смешавшийся строй отступающих.
Федька рубил во все стороны, всё, что мог настигнуть и достать, отрубал руки, головы, наискось кроил плоть, досадуя, если удар приходился на доспех или лошадь. Попав ногой в кочку, его гнедой рухнул через голову, и Федька едва сумел выскочить из стремян, удара оземь не заметил, но перестал слышать, только ватный звон, и непрестанные взбрызги крови, развороченные внутренности, рёв и вонь смерти окружили его. Шлем куда-то укатился. Обе ладони, скользкие от крови, сжимая рукояти сабли и ножа до потери всякого чувства, как бы стали частью лезвий, и он перестал соображать, упиваясь насыщаемой убийством животной ненавистью. Он добивал падающих, пытавшихся сдаться, весь залитый кровью с головы до ног. Не известно, как его опознал в этом месиве Иван Шиловский. Воспользовавшись мигом передышки, когда, озираясь в поисках ещё живых, Федька споткнулся и принужден был опереться о саблю, Иван обхватил его сзади, удерживая. Основной отряд давно продолжил гнать и бить ханский «хвост», и вскоре надеялся принудить его бросить толпу измученных пленников, замедляющих движение… А окружённых и сдавшихся татар сейчас как раз вязали и обезоруживали, и из крепости к ним приближались ещё люди.
–Охолони, Федя! Ты нам всю царёву добычу угробишь!
Он хотел вдохнуть поглубже, чтобы вырваться, но голову вдруг страшно повело, всё погасло. «Да живой, живой! Невредимый», – сказал кому-то, подошедшему помочь, Иван.

Весь следующий день он пролежал в полуобмороке. Не понятно, то ли глохнул от тишины, то ли от нападавших вразнобой видений. Приподнимался за ковшом, помещённым рядом со свечой на лавке, но оказалось, что руки, стёртые в кровь и перевязанные белыми тряпицами, ходят ходуном и чаши не держат. Боль в каждой жилке была такая, что в глазах темнело. За ним ходила монахиня, придерживала голову и помогала напиться. К вечеру он понемногу оправился, и даже встал. На другой лавке рядом с высоким окном, по виду из которого он определил, наконец, что это комната в их воеводском доме, обнаружил свою саблю, налучье с колчаном, и даже вычищенные кольчужку и тегиляй, который так и протаскался без пользы за седлом. По счастью, и гнедой его оказался цел, только ногу потянул малость. Эту новость принёс мальчишка-стремянный, переданный ему пока в полное услужение. Шустрый малый, подумалось вскользь.

Вошёл воевода. Приблизился, взял его за плечи, посмотрел в глаза, и обнял, придержал на груди, с горячей нежностью. «Федька, стервец мой», – и ничего больше не говорил. Как ни туго пока соображал Федька, но понятно было – доволен. И шалость с Одоевским как будто что сошла с рук. Победившего не судят.

Внизу, на дворе, сидя за широким дубовым столом, легко раненый в ногу Буслаев с их управляющим и дьяком разрядного приказа переписывали поочерёдно подходящих людей, а также – их оружие и снаряжение. В листе книги под заглавием «6 октября Божией милостью жив» в столбец заносились имена:
Кузьма Лукьянов сын Щевеев,
Дмитрий Осипов сын Сатин,
Ортамон Ерофеев сын Бахметьев,
Василий Ермолов сын Кутуков,
Алексей Семенов сын Ивачев,
Лазарь и Родион Васильевы дети Карповы,
Ларион Иванов сын Сухов,
Климент и Роман Ивановы дети Кадомцевы…

Глава 4. Отблеск полоцкой грозы
Переславль-Рязанский,
октябрь 1564-го.
Ладони заживали быстро, только очень чесались. И, хоть весь он под одёжкой мнился себе как бы подранным кошками, но ни одной сколь-нибудь серьёзной отметины на виду не оказалось, и даже разбитая губа не выдавала уже геройского происхождения игривой припухлости своей. Похвастать следами битвы, и при этом не очень страдать – это было всегдашней мечтой, заветной, жгучей, особенно, когда в бане с отцом бывал, и видел его послужную летопись на всё ещё могучем теле. И – своё, гладкое, нетронутое, на котором и не отыскать сходу даже то малое, оставленное бесшабашным детством и учением. О суетном всё печёшься, укоризненно противненько измывался некто изнутри в ответ на всякую подобную мысль. А что, ежели, скажем, тебе бы нос оттяпало саблей татарской, или глаз напрочь выжгло шальной искрой, или ногу расплющило бы по самое седалище под рухнувшим гнедым, вот тогда бы каждому издали было видать, каков ты герой! Что, нет охоты этакими наградами хвалиться, а? Устыдивши себя, он кратко знамением снова благодарил Всевышнего за счастливое спасение. За то, что было ему на сей раз позволено себя испытать и со смертью сойтись коротко. И выйти победителем. А иного не мыслил. С того самого мига, на стене, когда несокрушимая орда неслась прямо на него, а батюшка с холодностью воли минуту для первого огня выгадывал, и вдруг всей оголённой животностью почудилась пронзительная, коверкающая тело боль безобразной раны от зазубренного жала стрелы в колено, или копья в живот, или сабли, рушащей единство плоти невозвратимо, под ослепительный вопль желающей избавления от мучений таких жизни, он решил для себя, что будет биться насмерть. Или – невредим выйдешь из полымя, или – не выйдешь вовсе. Иначе не бывать! Так и делал после… Чтоб если и умереть, то в вихре кромешном, даже и не заметив, что умираешь уже… Отец сдержанно хвалил за отвагу, а то не отвага была – ужас жестокий, что калекой останется доживать, что ни к чему не годным довеском родным на шее сделается, а жизнь-то мимо вся прокатится тогда. Нет, верно, тогда бы – со стены либо на меч кинуться, и конец.
Прошла неделя с больших похорон на новом кладбище, что сразу же раздалось и оперилось свежими крестами. Конечно, следовало ожидать здесь в скором времени ещё поселенцев, из тяжко раненых, безнадежных. Вот уж чья участь незавиднее всех, с содроганием думалось Федьке.
Отстояв панихиду, они возвратились в здешний свой дом. Озёрная усадьба Басмановых оказалась сожжена дотла, но его людям, по заблаговременности упреждения, удалось отсидеться по убежищам. В пепелище была и вся округа. Отступающие ни с чем ханские налётчики по обыкновению сожгли всё, что могли. Ничего, благо, до холодов отстроиться время есть.
Одно теперь только волновало воеводу, по большей части лёжа отдыхающему в своей горнице, – как скоро доберётся отряд посланцев до Москвы, с обозом богатой добычи и подробной вестью о победе, которую по праву он приписывал себе, как и единодушному мужеству населения, отозвавшегося на его призыв. Дела городские, как угроза гибели миновала, вернулись к прежним правителям и ведомствам, к которым воевода, исполнивши долг служебный, сделался равнодушен, и это всех пугало почему-то. Впрочем, ничто из произошедшего забыто им не было, конечно… И о том государю доклад его ещё предстоит, по всем статьям.
Работёнки сейчас хватало всем. Припожаловавшие, наконец-то, поместные князья со своими людьми были сперва заняты чёрною работой вместе с частью жителей – надо было как следует подальше оттащить всех мертвяков вражеских и схоронить, а то и сжечь в степи. Само собой, собрав предварительно трофеи. Одних коней наловили около пяти тысяч. А уж сабли, тесаки, ножи, кинжалы, копья, сулицы, рогатины, кистени, топоры, чеканы, шестоперы, булавы, луки, и наручи и наколенники, и прочие доспехи кожаные, и конское снаряжение было без числа доставлено для разбора на большой двор перед Приказом. Теперь не успевшие к битве помогали восстанавливать городские укрепления и строения, подымать затопленные суда, прочищать протоки и броды, и всячески оправдывать своё нерадение предыдущее. От Приказа воеводе исправно присылались отчётные грамоты под печатью Одоевского, ждавшего всё же часа объяснения с Басмановым, и не ведающего пока, что, малодушно впопыхах уступив наглости Федькиной, он тем самым спас свою голову. Не надо было быть провидцем, чтоб понимать, каковое положение дел может быть изложено государю, а то, что старый чёрт не пощадит никого, тут уж сомнений не оставалось. Уже пару лет за ним крепла слава ближнего царёва советника, сумевшего как-то оттеснить от сердца своевольного Иоанна всех прежних. Вместе и поодиночке готовились градоначальники к противостоянию, а покуда время шло. Вроде бы ходили даже и к владыке Филофею, но тот помалкивал, не корил, но и не утешал тоже. Впрочем, хоть и был он прислан из Москвы, впечатление создавал снисходительное, да и прежде, за два года ещё ни разу ни с кем из местного боярства не повздорил. На его заступничество и надеялись.
Чуя отцово ожидание, Федька не решался нарушать его уединение, хоть всё в нём клокотало накатившими переживаниями, и более всего на свете желалось выговориться. Да вот не с кем было… Мальчишка-стремянный ходил за ним хвостом, спал в сенях перед дверью, и кидался выполнять с горячностью любое его пожелание, сколь бы раз не был обидно назван и изруган за промашки. Федька, с досады на бездеятельное провождение времени, был жесток, требовал более выполнимого, знал это, но, чем дальше увязал в таком полудобровольном повиновении его подручный, обожающий, как язычник – идола, всё, что исходило от него, тем больше сам он входил во вкус начальствования. В конце концов, ещё недели две спустя, пренебрежительное "Эй, ты" сменилось на "Сенька".
Около полудня ненадолго просияло мутное солнышко, и у ворот возникло оживление. Князь Пётр Иванович Хворостинин с людьми прибыл из Москвы в Приказ с поручением для Басмановых от самого царя.
В скором времени при всём боярском собрании были поклоны, была торжественно зачитанная князем грамота, где во многих больших словах говорилось о благодарности государевой и радости его, о спасительном победоносном деянии их, о том, что ожидает государь Алексея Басманова и сына его Фёдора ко двору в ближайшее время, и было полновесное, нарочно монетным двором отчеканенное наградное золото[23 - наградное золото – золотые монеты достоинством в рубль, не имевшие официального хождения как денежная единица, чеканились царским монетным двором специально как особое вознаграждение подданным за большие заслуги. Двуглавый орёл, избранный Иоанном IV в качестве единого печатного знака его власти, впервые был помещён на гербовой стороне монеты, чем сразу определял принадлежность и происхождение этого варианта богатства. В то время повсеместно рассчитывались монетным серебром, медью, или золотом "на вес" (в основном – привозным или трофейным, так что чей герб и профиль был на них отчеканен, значения не имело, хоть Сигизмунда II). Наградное золото явилось началом массового собственного российского валютного производства, и могло использоваться владельцами по их усмотрению.], что с двуглавым орлом московским на каждой тяжёлой монете. Нельзя выразить, как ликовало Федькино сердце, сколь всего мигом пронеслось в видениях. От переизбытка их он едва не забыл креститься и кланяться в ответ. Стряхнувший зараз все хвори и мрачные думы, воевода, принявши порядком эти дары, уже по-дружески обнялся с Хворостининым, и, погодя, пригласил его отпраздновать у себя. Гадая, миновала ли гроза, или ещё ждать чего, боярство расходилось после положенного времени, а чаще прочих витали межсобойные предречения неминучей напасти в виде чертей-Басмановых, которые всех их угробят, только дай срок.

Засиделись допоздна. Князь с воеводой много пили, да и Федьке подливали. Толковали о полоцком походе, поминали многих, но больше добром. Федька не встревал, конечно, да и об чём ему было говорить. Позапрошлый январь под Полоцком запомнился ему небывалыми трудностями зимнего походного бытия, напряжением немыслимым всех сил его существа, нацеленных на примерное исполнение порученного, а обязан он был при государе быть во всех его парадных выходах на войсковые позиции, в числе свиты, и, как положено, подносить рынде третьего саадака[24 - рында – придворный чин при великих князьях и русских царях. Нечто среднее между личной стражей и эскортом, выбирались из красивых статных юношей благородного происхождения, и обозначало это начало служебной карьеры. Обычно в рындах ходили год, не больше, после чего было понятно, годен ли юноша к дальнейшему росту. Рынд обычно было четыре, они постоянно сопровождали царя во всех походах и церемониях, и в личных покоях тоже по его усмотрению. Когда царь совершал торжественные выезды перед войсками, рынды, в особых великолепных белых с золотом одеждах, несли впереди него атрибуты воинской и государственной царской власти, прописанные в специальном церемониальном уложении. Это было, помимо знамени, изготовленное со всей возможной роскошью оружие, в частности – саадаки, целых три набора. По причине слишком юного возраста Фёдор Басманов, представленный Иоанну в ходе военной операции по захвату Полоцка (зима 1562/63 гг.), был помощником рынды, носившего как раз третий царский саадак.] уставные регалии царского вооружения, да так же чинно вовремя принимать всё это обратно и убирать на хранение. Дело тут было не в постоянной озабоченности надлежащим внешним видом (за этим прислеживал распорядитель надо всеми рындами), и не в страхе что-нибудь перепутать во время выхода, а в том, что до настоящей войны ему ни разу так и не удалось добраться. Всё время при царских шатрах, и ни шагу тебе никуда. Мимо по дороге протаскивались обозы, пушки, месили грязищу со снегом, в непрестанной брани, множество служилых людей, часто – в ненастье, а зима тогда выдалась слякотная и хмурая. И среди этого, в сырой косой метели, ему отчётливо запомнился брат Хворостинина, Дмитрий Иванович, на коне, самоотверженно круг за кругом обводящий эту кашу строгостью направленных указаний. Воевода тогда был всегда где-то на передовой, где гремело день и ночь. И он ездил за государем по укреплениям среди других рынд и позади больших людей, из которых хорошо запомнил князей Петра Горбатого, Ивана Шуйского, Тимофея Телятевского и троих кабардинских царевичей, царскую родню.
А потом, в один из дней, сделалось тихо, пронеслось надо всем известие, что Полоцк взят. Мельком явившийся отец обнял его, наказал приготовиться к дороге. Государь препоручает ему доставить известие о победе Старицким. Почему поручено это было именно ему, Федька не знал, да и не раздумывал над этим. Однако кого ни попадя с победными реляциями да ещё к великим князьям не шлют, а значит, всё имелось у него необходимое для этого дела – и родовитость, и речью учтивой бойкое владение, и вид подобающий. И, к заслугам отцовским, отсутствие нареканий и за его службу, как видно. Гордость возликовала. Получив в сопровожатые троих ратников, с запасными лошадьми и припасами на две недели, он отправился за четыреста вёрст, до Старицы, что в Тверском уезде. Об истинном положении дел в царском семействе и исключительной значимости великого князя Владимира Старицкого[25 - Князь Владимир Андреевич Старицкий – внук великого князя Московского Ивана III Васильевича, двоюродный брат первого царя Ивана IV Грозного. Единственный сын удельного князя Андрея Ивановича Старицкого (ум.в 1537) и святой княгини Евфросиньи Андреевны Старицкой (Хованской). Удельные князья – это прямые родственники и престолонаследники (помимо сыновей) ныне властвующего государя.]он узнает несколько позже…
– А Черкасский нынче на Москве особое дело имеет, слыхали? Пятигорских черкесов собирает под Государево знамя, – Хворостинин исподволь уже некоторое время наблюдал за казавшимся расслабленным, довольным Федькой. – Помнишь Михаила-то Темрюковича, Фёдор? Так вот, думается, и тебе там занятие найдётся.
Он кивнул, принимая из рук князя новую "заздравницу". Рында первого саадака, уж тогда парень видный, взрослый, возрастом вроде б уж не для этого чина, и очень свирепый. Предупреждённый, что это – брат нынешней царицы Марии, и с ним вступать в никакие споры не сметь, Федька терпеливо сносил его непомерную заносчивость. Казалось, к нему Черкасский был особенно нетерпим, а за что, понять было нельзя. Но было то очень унизительно, язвило такое отношение к себе, пусть и был он самым малым из царской свиты, и слыхал шепоток о том, что не достоин, якобы, чести такой, ни по летам, ни по рождению… А почему не достоин, когда испокон предки его при великокняжеском дворе бывали, и только козни старомосковской знати временами отдаляли незаслуженно их от законного места! Неужели он худороднее прочих, попавших в рынды – Ершова, Кобякова, Тимофеева, Вокшерина, Черемисинова?! Так возмущало это… Ну да, успели они послужить, себя показать поболее, да ну и что с того. И только теперь, уже начав кое в чём разбираться, постепенно укладывая в строй всё, что о ком видит и слышит, Федька подспудно как бы ощутил эту причину. Но сие оставалось на уровне чутья, а не знания. Из всего полоцкого времени вдруг всё чаще стало вырываться вперёд одно видение, яркое и пронзительное. До сего момента как-то он сам себе не признавался, что на самом-то деле прекрасно помнит, что за рука в драгоценных перстнях была тогда на рукояти кинжала, и перед кем подогнулись его колени. То был царь Иоанн Васильевич, которому впервые был представлен он, Фёдор Басманов, в Коломенском кремле, на красном ковре у большого крыльца. Лица государя он тогда не посмел разглядеть, ослеплённый всем его обликом в праздничном боевом вооружении. Был допущен подойти, поцеловать его руку. До него точно так же, преклоняя колени, прикасались губами к руке Иоанна Васильевича избранные к походу рынды. Но почему-то никого из них, обождав минуту, не заставил царь поднять лицо, сам поддержав легонько за подбородок. Федька тогда вскинул на него взгляд, и тотчас же опустил. Так робел, что и мыслей никаких не осталось. Но – чувство осталось. И вот теперь слово о Михаиле Черкасском вызвало во всей жгучести это появление и в памяти, и во всём его существе. Федька вспыхнул. Но сидел в тени, потому надеялся, что никто не приметил…
Заговорили о молодом князе Телятевском, которого государь тоже приблизил, как и Афанасия Вяземского, и весьма своевременно, так как Данила Захарьин-Юрьев при смерти, и по всему видно, что правлению Захарьиных, на которых государь опирался доселе, с угасанием патриарха семейства много угроз будет. Так, поминая прежнее, а больше новое, проговорили ещё немного. И Телятевского припоминал Федька. Андрей Петрович понравился ему тем, что среди прочих показался бесхитростным, и повадки имел прямые, понятные. О таких батюшка говорил как о добротном оружии, что служит верно господской руке, особо не разбирая, кто им размахивает, коли дело правое.
– Э-эй, Фёдор, да ты спишь совсем! – Хворостинин допивал свою чарку.– Да уж и нам пора, Алексей Данилыч. Завтра с зарёй ехать мне далее.
– Ну, добро, с Богом, князь, – Басманов кивнул, и позвал служку, повелев приготовить для дорогого гостя ночлег в его половине, – а я своё отвоевал, кажется. Авось, в Москве нынче свидимся!

На другой день начались сборы. Собирать-то особо было нечего, а ему – и подавно. Но хлопот отыскалось по уши. Первым долгом, прежде чем уехать по завершительным делам, воевода наказал ему отписать о благополучии к матери, по своему усмотрению. Почерк у Федьки был острый, неровный, а самые смелые и ладные завитки и росчерки заглавных буквиц выходили по случайности, когда вовсе не старался. Начиная же прилежничать, он только всё портил. Думая, что бы ещё сказать, кроме что живы и здоровы и в Москву вскоре едут ко двору, он вспомнил вдруг давнее лето, чистый гладкий ольховый стол перед распахнутым окном, и как записывал с её слов способы заготовления впрок огурцов и яблок, но как не тщился выводить строки ровно и разборчиво, получилось скверно. (Петьку и того не заставить, может, сейчас чуть поумнел). Зато вот перекладывать на свой лад сказы о Муромце, или там о Финисте-Соколе Ясном его не надо было упрашивать. Начинал рукой твёрдой размеренно, но всё ж и тут вскоре писание сваливалось стремительно вкось; в порыве неуёмной жажды высказать всю душу о волнующем, он щедро прибавлял от себя красок и дел невиданных, а также клякс, и обычно завершить славную повесть не хватало ни времени, ни места на свитке. Передавши объятие брату, приветы няньке Марфуше и Фролу, он перечитал, и усмехнулся. До того детским смотрелось это посланьице… Ничего-то из него не видно, не ясно, как бы и не было никакой осады, да и надо ли знать им больше, чем сказано? Разве говорил когда воевода о подвигах своих или тяготах, о сомнениях и бессонных ночах, или о том, как от ран выхаживался, в тех письмах, что читала им вслух Арина Ивановна? Говорил, что напасть разрешилась, и всё. Да и впрямь, надо ли беспокоить её, если всё счастливо завершилось. Одно дело – понимать, чуять, что за краткой как бы холодностью слов таких стоит, другое – знать и видеть это самому… Запечатал, как полагается, деревянным оттиском с перстня воеводы. Подумал, и присовокупил к грамоте обёрнутый куском сафьяна красивый засапожный ножичек, из приглянувшихся ему трофейных, мимоходом извлечённый из крайней кучи в сенях. Положил в торбу для нарочного[26 - нарочный – гонец, посланец, курьер.] назавтра, рядом с отрезами шёлка и платками, тоже в подарок. Отсылали и денег на особый случай, но сейчас без охраны много посылать по такой дороге было не умно.
Скучал ли он по дому, который часто снился? – Нет, пожалуй, решил Федька, пощипывая мочку уха с небольшим золотым кольцом, которым его снабдили по получении места в государевой свите, как велел негласный обычай всех рынд. И которое он не хотел снимать.

Воевода вернулся с умельцем-швецом[27 - швец – портной]от Строганова. У его молодой жены, Ольги, щеголихи, раскрасавицы, рукодельницы несравненной, для Рязанской митрополии в дар своими руками вышившей белый плат жемчужный работы удивительной, в мастерской брались обрядить их обоих "по высшему разряду". Федька глядел на разложенные перед ним куски парчовой материи, и ему нравилось всё, однако выбрать было нужно наверх что-то одно. Привычка воспитания нашёптывала о скромности, тем паче что батюшка был обычно к нарядам равнодушен, и всему предпочитал добротность и строгость. Роскошь признавал только в оружии. Никогда не носил он ни ферязей[28 - ферязь – длинная верхняя одежда боярского сословия, шилась из дорогой ткани, украшалась вышивкой, жемчугом, золотом, мехами. Рукава ферязи походили до пола, имели прорези на уровне локтей для рук, и могли подбираться в складки, удерживаемые на запястьях браслетами-поручами, или завязывались за спиной.], ни шуб в пол, ни ожерелий меховых, хоть и положено было по чину думному, и даже зимою накидывал обычно одну бекешу[29 - бекеша – короткий тёплый кафтан на меху. Качество ткани и меха определялось достатком и положением. Обычно так, по моде, одевалась "продвинутая" дворянская молодёжь в Москве.]. И сейчас вот отдал подновить свой синий бархатный, едва ли хоть раз надёванный кафтан, да всю навесную «канитель» чтоб переделали на позолоченную, ну и опашень подбить бобром заново. Федьке же предоставил полную свободу и час времени на все обмеры. Тот и рад бы выбрать что поскромнее, но среди предложенного такого не нашлось. Ничего Алексей Данилович не делал спроста. Ну и ладно! Федька указал на самое яркое, червонное, сплошь затканное золотыми соцветиями. Под стать новым сапогам.
Приоделся и Сенька. От счастья бледный, выслушал он договор между отцом и воеводой Басмановым в том, что временная служба его может стать постоянной, если и впредь будет проявлять столько же рвения, умения и расторопности, и что, если отец его, скорняк Тимофей Светлой, не против лишиться своего подмастерья, ехать тому при воеводском сыне в Москву… Мог ли мечтать о таком! Когда по поручению отцовскому, в канун осадной битвы, оттащил из мастерской починенный конский убор в дом царского воеводы и плату получил, и уже обратно бежать собрался, да услыхал во дворе окрик молодого боярина, Фёдора Алексеича, спешившего куда-то: «Эй! Да, ты, поди сюда! Ты от шорника? В сбруе соображаешь, стало быть? Коня распряги и в денник конюхам сведи быстро!». И кинул ему медяк за труды.
Москва,
ноябрь 1564-го
В кремлёвских покоях воевода держался свободно, как у себя на подворье. Постепенно и Федька перестал стискивать нервно зубы и кулаки, дыхание выровнялось. Он устал переживать, всецело положась на отцову мудрость и Божью волю. Раскланялись с князем Мстиславским у входа в Святые Сени. Были здесь уже и Захарьины, воспитатели при малолетнем царевиче Иване, и князья Вельские, и старший Телятевский, и ещё с десятка два думных бояр.
– Салтыков, Лев Андреевич, – тихо пояснял воевода в промежутках всё новых взаимных чествований, уже по одним чертам которых можно было предположить, как кого принимают, – оружничий государев. Рядом Яковлев с Серебряным, из опалы, после плена, восстановлены, как видно. А вон и Челядин, конюший, пройдоха, с ним ни полслова. Сицкий-князь, тоже государю родич… А, Василий Андреич, по здорову ли?
– Да тут, похоже, легче бы немым прикинуться, – Федька отчаялся сходу упомнить всё. И хоть по дороге воевода время от времени излагал ему, кто тут есть кто, условно делимые на "своих" и "противных", Федька всё ж запутался. Выходило, что и своим доверять не следовало, и от противных не отворачиваться. Через сводчатые проёмы над шапками перелетали глухо и монотонно отголоски и шуршание одежд. Красота росписей тут была необыкновенная. Неожиданно Федька напоролся на надменный взгляд Михаила Черкасского, перешедшего из рынд в полковые начальники. Они тоже раскланялись.
Князь Афанасий Вяземский вошёл горделиво, особо никого не выделяя почтением, и за ним – единственное приятное и знакомое лицо, Иван Дмитриевич Колодка-Плещеев. Федька, увидав его, испытал некоторое успокоение. Между прочим сравнивая свой наряд с парчовым кафтаном Вяземского, показавшегося Федьке самым тут статным и молодым, не считая Черкасского, он убедился, что не уступает ему ни в какой степени. Разве что позавидовал легко независимой повадке держаться, с которой Вяземский как бы плевал на всех вокруг.
Салтыков, исполнитель обязанностей царского дворецкого, стоя у раскрывшихся дверей думной палаты с церемониальным посохом, обернулся к собранию, приглашая всех войти. Далее, рассевшись по обеим сторонам палаты, стали ожидать появления государя.
Исподволь озираясь, Федька недоумевал, как это он мог проходить у стремени царского почти три месяца и ничего не разглядеть толком.
Все разом стали подниматься, держа снятые шапки у правого бока. Вошёл царь Иоанн Васильевич.
Разогнувшись из поклона, Федька впился взором в его высокую широкоплечую фигуру, поднявшуюся по четырём ступеням к обитому золотом трону. Рынды в белоснежном великолепии, с сияющими серебряными бердышами в руках, в золотых цепях крест-накрест, застыли за ним, в шести шагах по обе стороны, и у дверей.
Ни на кого не был похож ликом царь. И голосом главенствовал надо всем, хоть говорил не громко. Наперво обратился он к тётке своей, Евфросинье Старицкой, с сочувствием по кончине старого князя, десять лет назад приключившейся в тяжкое для всех них время, да теперь вот милостию Высшей мир меж родами царскими установился. Памятуя о батюшкиных суждениях о предстоящем перекрое в ближнем государевом кругу, Федька попытался собраться со вниманием к происходящему, но вникнуть в суть речей вызываемых к ответу государем бояр, хоть и слышал и понимал каждое слово, не мог, и даже не потому, что упоминались имена и случаи, ему по большей части не ведомые, кроме самых главных, о которых, опять же, воевода давал разъяснения прежде. Голос царя смущал. Слышался ему необычайным, и проникновенным, и даже кротким местами, и тотчас – отчуждённым, льдистым, затаившим не обиду – гнев. Федька смотрел, слушал, ощущал всеобщее напряжение, точно и все, как он, ждали чего-то внезапного, и страшного для себя, а желали благодати от него. Но сегодня, видно, был особый день, и гнев, который Федьке явно виделся в чертах царя под странной печалью, покуда он выговаривал укоризненно собранию о желанном единстве, так и не выказал себя. Через малое время молчания Иоанн посветлел челом, и заговорил о недавней рязанской победе. Их победе! О том, что деяние это уберегло не одну Рязань только, а и всю Русь от скорого поругания, и время, что выгадано теперь для них всех, чтоб с силами вновь собраться, неоценимо будет. Федьку подкинуло с места собственное его имя, произнесённое устами царя вслед за именем его отца. Им велено было приблизиться.
Воевода поцеловал руку государя и благодарил его от обоих, и поднялся, отошёл вниз и в сторону, а Федьку оставил на коленях перед ступенями. Государь спустился к нему сам. Веяние тяжёлой золотой парчи колыхнулось прямо перед ним, рука, красивая и сильная, в тяжести сверкающих камней, как тогда, но гораздо чётче видимая теперь, коснулась его. Жёсткие тёплые, пахнущие ладаном пальцы приподняли за подбородок его лицо. И он не опустил глаз, не смог оторваться от неотвратимости всматривающегося в него Иоанна. Губы царя жёстко дёрнулись, а тьма очей из тени вопрошала саму Федькину душу. И он не знал, что делать, надо ли что делать, можно ли дольше молча отвечать ему, но и не отвечать невозможно, когда тебя мгновенно и до дна всего забирают.
– Подымись, Федя. Да не отходи далеко от меня, – и царь кончает пытку, позволив ему выдохом прижать губы к тёмным венам тяжёлой от перстней руки.
Было до странности тихо, как будто что-то шло не как всегда. Всё собрание смотрело на них молча, в молчании этом Федьке явственно слышалось недоумение общее. С облегчением Федька почуял на плечах своих мягко-ласково помогающие встать и направляющие ладони седого боярина, доселе незаметного, появившегося откуда-то из-за царского возвышения. Отведя его по ступеням вверх, прямо к трону, с добродушной и даже какой-то домашней улыбкой посоветовав шепотком лукавым не опасаться ничего и взбодриться, дядечка этот оставил Федьку стоять за спинкой царского кресла, за левым государевым плечом. Тут уж Федька не вынес, опустил ресницы, ни жив ни мёртв.
Алексей Данилыч незаметно для всех осенился крестно, переводя дыхание.

Далее, в громадной дворцовой трапезной, он очнулся от потрясения не сразу. Воевода сидел около царя, и они тихо переговаривались неподалёку. Прочее собрание вкушало угощение неторопливо, и время от времени ходили меж столами чашники, подавальщики и прочая челядь. Федька отведал мёду из своей чаши, уловив одобрительный жест воеводы. Тут рядом оказался тот же дядечка, улыбаясь беззаботным хмельком, подал послушному Федьке драгоценный золотой кубок с красным виноградным заморским вином и подмигнул:
– Звать меня Иван Петровичем, а я ещё деда твоего, соколик, помню. Красавец был мужик Данила Басман Плещеев, вот во всём толк понимал! Батюшке государя нашего, князю Василию Ивановичу, верой-правдой, во всякое время, и душою и телом служил, жаль только, больно головушка буйна была. А и ты, смотрю, весь в него, да ещё краше. Поди-ка, поднеси государю вина. Обойди слева, да подай справа, с поклоном поясным. И не отходи, пока не отпустит. Ступай.
Федька и сам не понял, как уже выполнял наказ. В груди бухнуло – царь с улыбкой смотрел на его руки, и принял кубок, обняв на миг ладонями его пальцы. От такого знака особого благожелания он оторопел ещё больше.
– Слыхал ото многих, храбро ты бился, Федя. А скажи, не страшился ли хоть немного? – и государь одобрительным вниманием будто приобнимает за плечи его, в очи заглядывает. – Не жаль ли тебе было жизни своей цветущей?
– Было, государь, – отвечал он, выдохнув, наконец, не в силах и малейше лукавить сейчас. – И жаль было, и страшно тоже.
– А отчего ж не бежал, не прятался?
– Так… стыдно же! Уж лучше пусть страшно.
Царь смеялся, и просил ещё вина принести. Улыбался довольно и отец, которому на ухо нашёптывал Иван Петрович, покручивая седой пышный ус. Федьку помаленьку отпускало как будто. И как будто побоку пристальные взоры, отовсюду на них недобро кидаемые.

Но в темноте опочивальни, в московском доме на Никитской, вымотавшись за этот день хуже, чем в первые осадные сутки, он всё не мог уснуть. И вроде же распрекрасно случилось всё. Отчего так муторно и жутко… От себя, что ли, от царя, так близко бывшего, что всё мерещится, но и не верится? Верно, слаб он рассудком, раз от ласки государевой едва не околел на месте, а теперь вот мучается без сна и весь трясётся.
Отец повелел отдыхать как следует, сказал, завтра разговор обо всём будет. Завтра так завтра.

– Батюшка, а кто он, Иван Петрович этот?
Воевода ответил не сразу, пристально присмотревшись к сыну. Подошёл, погладил по шёлковым тяжёлым кудрям. Федька перестал жевать завтрак от неожиданности.
– Князь Охлябинин кто? Родича не признал?!
– Как признать, когда ни разу его не видал… Я думал, другой это Охлябинин.
– Не другой, тот самый, что на сестрице троюродной твоей женат. Постельничий[30 - Посте?льничий – старинная должность придворного, в обязанности которого входило следить за чистотой, убранством и сохранностью царской постели. Постельничими обычно назначались самые близкие к царю бояре. При царе Иване III постельничими служили сыновья боярские: Еропкин, Карпов (ставший затем известным дипломатом). Дипломатические миссии в Литве выполнял вплоть до гибели там в плену и постельничий князя Василия III Данила Андреевич Басманов-Плещеев.При вступлении в должность постельничий присягал хранить государеву постель от колдовства и волшебства. Постельничие ведали спальниками и всеми людьми, служившими при государевой спальне. Постельничие получили определенное место на лестнице придворных чинов и точнее урегулированное ведомство, состоявшее, кроме ведания постели, в заведовании всей "постельной казной" князя (иконы, кресты, посуда золотая и серебряная, платье и т. п.), а также шитьем платья и белья, вследствие чего в ведомстве постельничего находились мастера этого дела и мастерская палата. Постельничий был ближайшим слугой государя, пользовался его особым доверием; он спал с ним в одной комнате (либо в смежных), ходил с ним в баню, сопровождал его в торжественных выходах, наблюдая, чтобы стул, скамеечка под ноги и другие необходимые государю вещи всегда были к его услугам. Если сам постельничий не мог следовать за государем "со стряпнёй", то назначался иной чин, но с оговоркой, что он идет "стряпнёй вместо постельничего". В распоряжении постельничего состояли стряпчие ("со стряпней") и спальники. Если кратко, "расторопна, понятлива, и нет такой услуги, которую она не сумела бы оказать".] государя. Личных покоев главнейший распорядитель. Ты же знаешь, Данила Андреевич тоже постельничим служил, до Ливонского плена.
«Красавец был мужик Данила», «вот во всём толк понимал», – вспомнилось вдруг. Федька добил коврижку, запил сладким малиновым отваром.
– А про него ты никогда не сказывал, про князя-то. Чудной какой-то.
– Сказывал, только ты не упомнил, мал был. Ну, так в его ведомстве тут не военные дела, и никому он не служит, кроме царя, а охраняет только постель царскую. Однако, и воеводствует тоже исправно. Звёзд с небес не хватает, но толковый и порядок в войске держит…
"Да ещё краше", – вспыхнуло в памяти. Федька смотрел на присевшего рядом отца, не зная даже, что и спросить.
– А что теперь дальше будет? Домой не едем покуда?
– Что б теперь не было, Федя, ты только одно знать и помнить должен: слово царя – закон, и чего бы не пожелал он, всё исполнишь. Понял ли? – воевода смотрел в его глаза с твёрдостью железной, и хоть рука его нежно поглаживала Федькино плечо, но воля этого приказа заставила замолчать надолго…

Он как раз занимался с Сенькой метанием ножей в деревяшку на столбе во дворе, когда в ворота стукнули.
– Князь Охлябинин к тебе, воевода, пожаловал! – шумно и весело, точно на сватовстве, провозгласил, спрыгивая с коня резво не по летам, царёв постельничий. Трое его подручных по приглашению Басманова тоже прошли за ними в сени. – Слово есть до тебя, Алексей Данилович, да дело для Фёдора свет Алексеича. Чарки тащи, что ли, сокол ты мой.

А к вечеру уже вся Москва гудела новостью, от которой не одного боярина перекосило. Царь выбрал нового любимца. И будто бы ещё вчера, на приёме в Кремле, без лишних слов представил честному собранию его же как нового кравчего, хоть и в Разрядах ничего пока не прописано, и не объявлено. А уж верить-не верить, каждый решал за себя.

Глава 5. Государевы дары
Ввиду отсутствия женской половины распоряжался хозяйством московского, по большей части пустовавшего пристанища воеводы, угощением и обустройством всяческим тот же Буслаев. Мужик бывалый, толковый, по причине вдовства недавнего и детей взрослых совсем к семье не привязанный, он следовал за Басмановым повсюду, привычки его знал, и без слов лишних понимал. "Холодный" стол по приезду князя накрыли споро, а прислуживать у двери поставили Сеньку, снабдив чистым полотенцем через руку, подносом и наказом не считать ворон.
Помолясь на красный угол, гости поснимали шапки и расселись, выпили по разу, повели немудрёную беседу. Охлябинин сыпал шутками, поминая молодые забавы, и воевода даже посмеялся вместе с ним над известными обоим подвигами, за которые никакой батюшка не похвалил бы на исповеди, предоставив рассуждать Всевышнему. Из-за сплошной седины, развесистых усов и множества морщинок от чрезмерно весёлого нрава постоянно щурящихся глаз Охлябинин выглядел ровесником Басманову, хоть был лет на пятнадцать моложе. Одет он был исключительно богато, и даже рукава ферязи сребротканого голубого атласа, завязанные за спиной, расшиты были жемчугом, но при всём этом держался так запросто и легко, что рядом с ним сразу же делалось покойно и свободно. Федька поймал себя на том, что улыбается тоже. И теперь, вблизи, разглядел, что Охлябинин вовсе не стар, как показалось накануне. По разговору судя, и в походе вместе бывать им с воеводой доводилось, что ещё больше вызвало Федькино к князю расположение. Так болтовня шла какое-то время. Однако зачем явился он к воеводе, из этого всего пока не ясно было.
– Алексей Данилыч, – помолчав после второго корца мёду, значимо понизив голос, Охлябинин оперся локтями о стол, и как будто подмигнул при этом Федьке, сидящему напротив, – погутарить бы с глазу на глаз.
– Тогда в комнату[31 - Комната – комнатой называлось жилое помещение в русском боярском доме, расположенное на первом этаже, над подклетями (в основном, хозяйственными помещениями, в виде полуподвального цокольного этажа), в мужской половине, где хозяин дома, глава семьи, занимался делами. Сейчас это называется кабинетом. «Кабинетом» же (на английский манер) назывался предмет дорогой мебели, в виде шкафа со множеством ящиков и полок для бумаг, книг, и мелочей. Находился в комнате.] прошу, Иван Петрович, – Басманов поднялся. – Фёдор, ты с гостями нашими побудь пока, пусть ничем не стесняются.
Федька тщетно силился угадать, что за дело до него у князя-распорядителя. Верно, после узнается, когда они с батюшкой о своём переговорят. Троица гостей пожелала прохладиться на дворе, все вышли, и рассуждали, что нет лучше вятской лошади по снегам и морозам, и если, скажем, к ней толково аргамачью кровь примешать, то и вовсе равных не будет, хошь в пир, хошь в мир.

– Так я тебе скажу, Алексей Данилыч. В счастливый час ты в Москву вернулся. И не токмо победою новой Иоанна возрадовал. Догадываешься, про что я?
Они стояли рядом у стрельчатого окна, глядя на компанию во дворе.
– Как не догадаться, Иван Петрович. Но не ошибаюсь ли? – пристальный взгляд воеводы сейчас просил, а не требовал, как обычно. Охлябинин отвечал ему прямым и честным, без улыбки, движением сердечным, возложив мягко поверх его железной руки ладонь.
– Идём-ка сядем, Алексей Данилыч.
В коротких сиреневых сумерках снаружи ещё светло.
– Сам знаешь, каков Иоанн. По царице Анастасии болеть не перестаёт, в одиночестве стынет. Царица Мария Темрюковна, чада лишившись, хворает, да не в этом дело. Не утеха она Иоанну… Нет меж ними сродства того, чтоб душа отдыхала, как прежде. И нет рядом с ним никого, чтобы брови его ежечасно не хмурились, а сердце бы веселело. А насейчас это ой как надо… Государь хоть и Божий помазанник, а всё одно человек. А вот вчера случилось диво, как только Фёдор твой к нему подошёл, и как после рядом побыл. Ожил Иоанн невероятно, озарился весь. Душу в нём чает. Да ты сам всё видел.
Воевода кивнул. Разве слепой не увидел этого… И за все минувшие годы, что близ царя он провёл, повидавши многое, ни разу единого не приметил, чтоб сияло в облике Иоанна такой особенной окрылённости. Ни одержимость замыслами, и ни удача ниспосланная не давали такого света. Ни на кого прежде не смотрел он так неистово, с надеждою как бы, как бы забывшись совершенно. И то, как нежданно, решительно, перед всеми, безо всякого уведомления, возвёл Федьку к своему столу, точно как Зевес – своего виночерпия похищенного. Как не понять…
– Нет Федьке твоему равного. Всё при нём! Это, Алексей, тебе я говорю, а меня не обманешь! Желает его Иоанн подле себя. Безмерно желает. И вчера мне об том сказал, и сегодня, обстоятельно, и до тебя донесть сие велел.
То честь была. И удача! Сердце зачастило помимо воли. Мог Иоанн повелеть такое, и не спросясь, без особых разъяснений, и всё было б исполнено, да, видно, и впрямь дело тут чудесное выходило…
– Что скажешь, воевода? – Охлябинин снова стал лукавым, прищурившись на него слегка снизу вверх, и заложив руки за спину. – Не каждого государь, к делу пристраивая, в покои к себе приглашает, сам знаешь.
– Уж это верно, Иван, что не каждого. И не важна я птица, чтоб ему меня испрашивать… Об удаче такой все мечтают, вон, Шуйский Андрюшку своего определили бы, не задумавшись, да не зовёт Иоанн. Да полно, князюшка, неужто так всё? Так в кравчие – или постельничие сразу?
Охлябинин тут промолчал многозначительно. И воеводе не за чем лукавить было – да, предполагал поближе к государю Федьку пристроить и все к тому посылки наблюдал, но чтоб вот так скоро и близко…
– Себе не веришь – мне поверь. Только раз прежде схожее творилось – когда Данила Андреич (светлая память ему и души упокоение вечное!) по юности возле князя Василия был, и о том мне сам Якушев в подробностях пересказывал… Ты лучше вот что мне скажи, Алёша. Федя твой сколь в утехе-то любовной сведущ? Огонь-малый, это сходу видно. Мимо такого никто пройтить без аха не смогёт. А сам-то он что? М? Когда малый бывалый, у него и соображение иное. А государь иной раз развлечься любит задорно, так вот чтоб Феде оторопи не выказать невзначай среди веселья-то…
– Сведущ, с девицами знался, – воевода, казалось, был в волнении сильнейшем, вглядываясь в деловитую серьёзность Охлябинина. – Иван Петрович, он ведь ни сном ни духом… Понимаешь меня? Как упредить, чем царю угодить?
– Э нет, голубчик ты мой, не изволь беспокоиться, сие – не твоя забота, а моя! – мгновенно загоревшись, как от великой радости, перебил ласково Охлябинин, похлопав Басманова по широкой груди. – Для того я и послан, чтоб всё разузнать порядком, и тебя, и его от лишних хлопот избавить. Станешь ему выговаривать без умения и подхода моего, особого, – только испугаешь. А нам с государем испуги не надобны. Доверься дарованию моему, как своему на поле бранном доверяешься, и не терзайся только. Вредительства тут никакого не случится. Неволи никакой не будет, если что… Посмотрел я вчера на него, посмотрел и сегодня, и скажу тебе, Алексей Данилович, что не напрасно ты на чутьё своё надеешься. Всё ведь про него и сам сознаёшь. Ой, хитрец ты, батюшка! – и Охлябинин шутейно погрозил ему пальцем, и, не давая повода к долгим рассуждениям дальнейшим, а, тем паче – колебаниям, заявил с мягкой решимостью: – Ты свой долг отцовский исполнил всевозможно! Теперь на судьбу положись, и в лучшее веруй, потому как и нет у нас пути иного. Ну, вернёмся ко всем, и я Фёдора забираю. Неча тут медлить, решено всё. Да и время не терпит. Покуда государь в расположении таком, к чему канителиться. В ноябре, вишь, сплошные седмицы, об дни постные спотыкаешься, прости, Господи, а государь начертал на осьмнадцатое собрание большое думное, с застольем, Фёдору на нём быть надлежит кравчим уже по всему распорядку, только и успеем азам выучиться, – направляясь к сеням впереди воеводы, сетовал безостановочно Охлябинин. – А там и вовсе пост Рождественский! Что-то дальше будет…
Что медлить нельзя, то верно. По Иоанну читалось напряжённое решительное ожидание какого-либо события или знамения, благого для себя, укрепляющего бодрость, дерзость и уверенность, чтобы последовать давно лелеемому замыслу, приготовлениями к исполнению коего уже с полгода занимались тайно избранные люди, и воевода с Михаилом Захарьиным, Бутурлиным, с Зайцевым и молодым Вяземским были у основного дела. Да и они всего не знали, что у него на уме. А тем паче – в сердце. Иоанн, как взведённый в твёрдой руке лук, готов был выпустить роковую стрелу своей, и только своей воли. И победа этой воли означала для них всех, ближних, как и для самого Иоанна, всё, неудача – только одно – бесславную гибель. Но выше всех чаяний жаждал убедиться Иоанн, что рука эта, его ведущая в неведомое – Божья. Несокрушимым жаждал быть в себе. И точно не зная, а только ощущая чутьём звериным, понимал воевода, как и Охлябинин, что понадобилась ему для этого особая, близкая и чистая – своя – радость…

Выслушав приказ собираться тотчас во дворец государев, Федька опешил. Но отец только кивнул, в подтверждение слов Охлябинина. Как так, без уготовления, в домашнем? Хоть бы переодеться по-скорому! И волосы не свежи… На его негодующе-умоляющий взгляд князь-распорядитель умилился, откровенно любуясь.
– Не волнуйся, сокол мой, будет тебе всё требуемое вполне предоставлено, до ночи у нас времени достаточно (а ранее государь и не освободится от забот), и поговорить толком успеем, и снарядиться. Всё тебе объясню. Ты вчерашнее накинь, и – с Богом! Ну, давай, вихрем чтоб.
Федька умчался к себе в спальню.
Выученный уже достаточно, Сенька помог ему обрядиться, подал кинжал и саблю, и поспешил по приказу седлать коня, так и не решившись спросить, почему оставляет его, стремянного своего, не берёт с собой. Но этого и сам Федька не знал, а, в свою очередь, узнавать у посланника государева о том, можно ль взять слугу, неуместно показалось… Велено одному отправляться. И то он корил себя за извечные суетности, что прежде радости и благодарности за честь такую выказал беспокойство, как будто и государю, и батюшке, и князю не виднее, как что должно быть! И почему в голову лезет всякая дребедень вместо того, что следует по зрелости поведения?! Надолго ли едет, и когда снова тут окажется, не знал, потому приладил на ремень поясной кошель, матушкой искусно расшитый. Среди обыкновенной мелочи повседневной, каждому человеку нужной для соблюдения себя в порядке, там был полотняный мешочек с душистым цветочным сбором, и серебряный крохотный фиал, весь в камушках игривых, с цепочкой витой, для ношения на груди, работы восточной, тонкой, как будто для царевны волшебной изготовленный, да не руками, а велением чародейским. Краями нездешними от него веяло… Бывало, он маленьким ещё бегал по матушкиной горнице, и ничем не мог утихомириться целый день, а, уж казалось, валится с ног. Как бы невзначай начинала она перебирать сундучок с притираниями, румянами, диковинной позолотой восковой для ногтей, порошками цвета медового, нежными, точно пыльца берёзовых серёжек, душистыми, для волос, и платочками тончайшими, и, сам не зная почему, он приближался, вдыхал, успокаивался даже, а больше всего прельщался серебряной вещицей. Матушка улыбалась, вынимала крохотную крышечку блестящего тёмного дерева, столь невиданно дивно ароматного, что голова его начинала как бы кружиться. Каплей янтарного масла из фиала матушкины пальцы легчайше касались его висков, и мочек ушей, и запястий. После он пребывал в облаке дыхания этого подолгу, и, до банного омовения на каждый третий день, засыпал в видениях золотых львов, жар-птиц и русалок, окружающих его голосами манящими, обещавшими чудеса и радости такие, о которых и себе бы не признался. Только в дрёме они являлись непрошенно… После уж он не так часто наведывался в терем её, занятый учением с монастырским наставником многотрудных языков латинян и греков, вытверживанием наизусть целых стихов из Завета, историй о царях и воителях, и мужах многомудрых, об устройстве в землях дальних, в сферах небесных, и счётом и начертанием, а пуще – науками воинского дела. Но и тогда его нет-нет да и тянуло к привычному вожделенному чувству… воспарения. «Не пренебрегай приятностию, природой данной, Феденька, свет мой, краса моя отрадная. Малая толика и нужна всего-то, а те, кто с тобою близко будут, очаруются, сами не ведая, отчего ты им любезнее стал и милее, – напевно повторял её голос. – А ты и не сказывай, не всё-то людям знать о тебе надобно. И не колдовство сие, а умение из трав, смол и камней душу жизни извлечь, и себе на пользу применить вовремя. Так-то, милый…» – и она улыбалась его смущению, показному невниманию и неверию. В первом походе, ошеломившем суровостью и тяжестью, каких и не представлял, он утешался часто тем, что, отерев досадные тайные слёзы безмерной усталости, засыпал в общем шатре, представляя себе послеполуденный ленивый тихий час лета, и аромат тот загадочный. Провожая его в Рязань, Арина Ивановна плакала неутешно, собирая ему от себя поясную сумку и исподнее тонкое бельё. И положила в придачу тот самый фиал серебряный.
Федька оглянулся на образ, быстро крестясь окроплёнными чудодейственным маслом пальцами, и вышел.
– Ну, прощевай, Алексей Данилыч, доброго нам всем вечерочка, и помни, об чём уговорились мы. Малый наш – не промах, со всем справится! А я прослежу там, чтоб всё чином прошло, – буднично-добродушно, как всегда, приговаривал Охлябинин, придерживая Федьку за плечо, готовясь спуститься с крыльца, где ждали уже верхами его люди.
– Давай, Федька, с Богом. Завтра в Кремле свидимся, – воевода, притянув его за загривок, поцеловал в ясный лоб, перекрестил, ничем не выдав лихорадки тревоги, и смотрел, как они отъезжали.
Оставшись один в своей опочивальне, воевода внезапно подумал о том, о чём никогда не задумывался особо, по привычке соблюдать во всём твёрдость. Эта счастливая привычка с малолетства так укоренилась в нём и разрослась, что он забыл, средь тысячи забот, как может безвольно ныть в груди. Мелькнуло, как тогда он остановил плач жены одним тихим "Арина!", и она отошла, выпустив сына, разомкнув руки, обнимающие его за шею. Его самого сейчас остановить было некому, надсадная ненужная боль вгрызлась в душу, он рванул ворот рубахи, но вместо готового уж сорваться бранного слова невнятная мольба просочилась сквозь зубы, точно кровь. Не найдя другого средства, он шагнул к иконе Спасителя и, со склонённой головой, опустился на колени.

– Не бывал, говоришь, в Москве прежде? – князь-распорядитель шустро петлял по сперва широким, а теперь резко сузившимся и понизившимся ходам под белёными сводами. Масляные навесные светильники были все в кованых красивых окладах, и с цветным литым стеклом. Сумерки спустились по-зимнему быстро, так что Федька опять не успел толком разглядеть окрестности, пока ехали до Кремлёвских ворот. Пройдя несколько постов у проходов к самому дворцу, охраняемых стрельцами в длинных красных кафтанах и опушённых чёрным шапках, они свернули от главного крыльца куда-то вбок, где сразу же стало темно, и никого уже не встретили. Тайный ход, понял Федька. Отчего бы это надо, если всем он уже показан самим государем… В молчании дошли до ещё одной дубовой низкой двери, окованной железными полосами, которую Охлябинин отворил одним из своих ключей, привешенных связкой к поясу под полой ферязи, с другой от ножа стороны.
– Входи, сокол мой.
Здесь было тепло, пахло распаренным деревом, можжевеловой хвоей, свежей сыроватостью, и тишина стояла особая. Полы устилали толстые ковры, наложенные ровно встык, тёмно-красные, с богатым синим и зелёным узором. Они прошли в следующие сени, побольше, где было одно высокое оконце, из приоткрытой створки которого тянуло приятным холодком. Затворив на все засовы последнюю дверь, князь указал на широкую лавку перед столом, накрытым как для небольшого ужина. Тут же стояла золотая братина[32 - Братина – традиционная русская столовая посуда для напитков. В царском обиходе были братины из золота и серебра, в виде разнообразнейших широких кувшинов, имитирующих фантастических и реальных птиц, зверей и рыб.] в виде райской птицы, в богато расшитом белом полотенце, и множество питейной посуды. В стороне имелся большой серебряный рукомойник, и носик в виде головы барашка смотрел забавно, поблёскивая вытаращенными круглыми глазами…
– Скинь кафтан. Иди, полью на руки. И саблю тож отцепи, сюда никто без спросу не сунется. Государевы покои!
Федька осматривался, пока князь добавлял в поставцы свечей.
– Налей-ка нам покуда. Ты не смущайся, трапеза эта для нас с тобой, прислуги тут нету, так что я ухаживать за тобой не буду, распоряжайся сам, как если б в дому у себя был.
Федька заметил, как пристально, но и ненавязчиво наблюдает за ним Охлябинин.
– Ай, молодец. Всё-то у тебя в руках порхает точно! И плавно этак, по-лебяжьи. На смотринах для девки, скажем, такие повадки – полдела до венца! Твоё здравие, Фёдор свет Алексеевич.
– И твоё, Иван Петрович. Только вот кушать мне не хочется, уж извини.
– Волнуешься? Оно конечно, а как же. Впервые всё волнительно! – и тут Иван Петрович снова подмигнул Федьке, как давеча.
– Такое внове мне, конечно… Как подумаю, что государю не угожу, так последние мысли мутятся. Помру, кажется…
Князь словно не хотел видеть Федькиной отчаянной попытки, сознавшись прямо в робости, выпросить побольше дружественной помощи. Отвернулся кинуть на кресло ферязь, и отвечал обыденно и спокойно: – Ой, Федя, государю ты не угодить одним только можешь – ежели и дальше будешь так обмирать ото всего. Государь рохлей не жалует. Живость любит во всём! Лихость! Но разумную. При нём только бойкие подвизаются. Угощайся! Амигдал[33 - Амигдал – миндаль. Само собой, считалось лакомством.], в меду варенный – и легко, и бодрости придаёт, а сие тебе понадобится.
– Что-то не пойму я тебя, Иван Петрович, не взыщи… Слова слышу, вроде понятные, а вместе они не слагаются… Что мне сейчас делать-то надо? – выдохнул он. – Страшусь я.
– Ну вот и как тут быть, изверг благостный, обвалился же на мою седую голову! – ворчливым смехом, почудившимся Федьке вовсе уж нелепым тут, отвечал Охлябинин, обходя стол, вставая позади него и возлагая руки на его плечи, и на ухо проникновенно произнёс: – Ждёт тебя государь сегодня же на беседу. Вот и побеседуй с ним, о чём спросит! Не мудрствуя, и не гадая. Сердечности и лёгкости государю надобно. Понятно?.. Ну, освежимся теперь после дня… Мы с тобой сейчас отсюда в мыленку прошествуем, да не в какую-то, а в саму государеву, осмотришься там, может в дальнейшем пригодиться. Подскажу, что знать следует, только ты давай не столбеней, а живо внимай!
Федька, как в тумане, поднялся, влекомый им под руку, кое-как переступил порог. И впрямь – баня… Обдало плотным теплом, знакомым паром липовым, вересовым[34 - Верес – разновидность можжевельника, особо приятная в банном деле.] и берёзовым. Охлябинин велел разуться и раздеться, сам быстро скинул всё, кроме штанов и рубахи, закатал рукава, и стал помогать ему с пуговицами и завязками, и скоро Федька остался нагой.
– Крестик сними покуда, после наденешь. Ладанку твою в сумку припрячу, там найдёшь, – он отошёл с ворохом одежды, тотчас поворотился, и вывел Федьку, снова за руку, на середину гладкого чуть влажного пола, ближе к светильникам. Обходя неспешно, осматривал всего, оглаживая по плечам на удивление мягкими ладонями. Тихо было, только потрескивало в печке под горкой горячих окатышей, в углу… От масляных ламп разносился миртовый сладкий дух.
– Безупречно! Превыше мечтания всякого! Ладен и здоров, – тихо и уверенно подытожил князь, остановясь перед недвижимым Федькой. Вдохнул, и покачал, сокрушаясь полушуткою, головой. – Да тебе и омовение ни к чему, этакий цвет весенний, сладостный! Э-эх, вы, годы мои молодыя… А я ещё давеча приметил, как близёхонько к тебе подошёл, веет от волос твоих волшебно, право слово.
Пронзённый страшной догадкой, Федька повалился вдруг к ногам Охлябинина, и чуть не навзрыд зашептал, схватив его руку: – Иван Петрович, виновен я, что мне делать-то?! Виновен! То масло душистое, оно, окаянное, да я ж не знал, а может из-за него только государь мною прельщается, Иван Петрович! Вон там оно, в кошеле, в фиале малом! Господи…
– Тише, что ты, что ты! Чего ещё сочиняешь! Здесь я на то и поставлен, чтоб рассуждать, а не ты. Тащи своё масло, гляну… Ну, знатное мастерство надобно, чтоб такое диво изготовить. Откудова взял? Да не трясись, не яд это! Соки кувшинки болотной чую, амбра серая, да сантал, а вот что ещё – не различу… Подобное только для царицына обихода, никак не ниже! Где же сие добыл?
– Матушка дала с собой…
– Хм. Ну ладно, Федя, ты больше так не пугай меня, а давай помогай, камешков в бадью накидаем… Ах, вот ещё – до отхожего места не надобно ли? Вон дверца, там, пройти по ходу шагов пять, и снова дверца будет, там это всё находится в самом удобном виде… Ну, добро, тогда идём на лавочку, а уж там я тебе помогу…
От облегчения, что в колдовстве не виновен, он ослабел даже, но деловитый непрестанный напор князя, рассуждающего о вещах, о которых и не помышлялось, с простотой и лёгкостью, как о чём-то всем и каждому известном, околдовывал его, потрясение всё новых откровений лишало речи, но она и не нужна была сейчас, когда требовалось понимать и запоминать. Лежал, весь уже чистый, на белом полотне, блаженствуя помимо воли от сильных, но ласковых рук, разминающих и растирающих всю спину и ноги.
– В телесном благе и дух покоен. Ты, Федя, понимать должен, какова тебе доля обещана! О таком знаешь сколько мечтают, да не всякому вот выпадает. Видал, небось, молодцов, что тебе в компанию в Полоцке были? Да и нынешних. Один одного виднее, и нравом не робки тоже, а вот поди ж ты! – Тебя государь рядом возжелал, потому как есть в тебе то, чего ни в ком из них нету.
– Чего же это? – тихо, ровно, не своим голосом отозвался Федька, впервые за всё последнее время справившись с головокружением.
– Про то словами не сказать, сокол ты мой! То только почуять можно. Вот зачем, скажем, из десятка на выбор ладных человека от одного кого-то знобит? Не одно и то же, да, однако, есть общее – Дух особенный такой. Тоже необъяснимо. Что от всей повадки исходит и в очах отражается. Да не стыдись же меня! – князь заливисто рассмеялся, поднимая попеременно краснеющего и бледнеющего Федьку с простынки. – С такими-то статями – и стыдиться! Ах ты, краса-а-а-вец…
Федька внезапно поверил, покорился и закрыл глаза. В ушах – звон, а в душе – средь ада кромешного – ликование такое, сознаться совестно. Только вот тело проклятое выдаёт, и не от страха дыбится, как на стене бывало, – от слов князя-распорядителя, не достигавших его разумения в полноте меры, но принимаемых как неотвратимая правда о себе…
– Ну, вставай помаленьку. Прохладушкой окатимся… Радуйся, что государю любезен так оказался. Да знаешь ли, как щедр он, ежели полюбит кого! Никто ещё от него несчастным не сделался, разве что по своей же великой дурости! Мало ли, что всё здесь тебе внове – ты смел будь, как в бою был, и в замешательстве отступать не смей! Переспроси лучше лишний раз. И всё старайся в обоюдное расположение обращать… Ни в чём государю не перечь, помни, что я тебе говорил. На всё ответствуй достойно и прямо, и смиренно, и смело – как разумеешь, как давеча за государевым столом. Слышишь? На вот, утрись, посиди, остынь малость, неровён час – сомлеешь раньше времени, – смеясь, князь отошёл зачерпнуть ему и себе прохладного травяного настоя с брусникой и сушёной земляникой. – Что-то я сам с тобой умаялся.
– Иван Петрович, только не гневись. Не пойму я, сколько же лет тебе. Деда знал, говоришь, а ведь он молодым совсем изгиб… Батюшке и трёх годов как будто не было…
– Ишь, сметливый какой. Это я так, для пущей важности сказал. Не видал его, конечно, но – слыхал много. Меня к Якушеву, тогдашнему постельничему государя малолетнего, в помощь приставили. А вот он при князе Василии многое повидал.
Не стал Федька более расспрашивать, и от усилий угадать дальнейшее мутился разум. Но сходная доля деда в бытность при великом князе, и что с честью справлялся с нею, – воодушевляла. И единственное – держало в нём остатки мужества, покуда князюшкин навязчивый добрый шёпот и до гнусности благостная рожа увещевали его.
– Каково тебе, Феденька? Не желаешь ли чего? – Охлябинин заботливо причёсывал его подсохшие волнистые волосы, уже безо всякой шутливости. Федька мотнул головой. – А ежели нет, то… – пора. Да полно, сокол мой, что ж ты побелел. Иль я тут напрасно два часа кряду тебе внушения устраивал?! Обожди, мы обрядимся по-праздничному… Но и по-домашнему. И вот, маслом своим «окаянным» спрыснись. Водицы, погоди, прохладной, на. Ну, всё теперь. Более и добавить нечего. Беспредельно и божественно!
Вернулся с шёлковой белой рубахой, золотом вышитой. Совсем почти не осязалась она на теле, до того тонка и легка была, и Федька казался себе вовсе разоблачённым…

Проводя его через мовные государевы сени, Охлябинин накинул ему на плечи длинный атласный халат с соболиными отворотами. Затем отворил дверь в государеву опочивальню, пропустил вперёд. Босые ноги Федьки ступили на ковёр. Единственная свеча горела на столе, мерцали «золочёные таврели»[35 - «Золочёные таврели» – здесь – шахматы. Часто шахматные фигуры делались из кости (таврели). Богатым подарком считались золочёные или посеребрёные костяные шахматы. В старославянском эпосе упоминаются игры-гадания воинов перед сражением, и проводились они на «таврелях золочёных».], расставленные для неоконченной игры… Федька понял, что дышать не может. Наткнулся на прищуренный взгляд Охлябинина.
– Не сметь! Не страшись ничего, об своей службе помышляй только, а я тут по соседству буду! А более никого, и даже возле самих покоев. Смелее! С Богом! – шепнул князь и вышел, но не туда, откуда они явились, а через всю спальню в дверь другую. Пошёл за государем, понял Федька. Тут все мысли и даже чувства его остановились.

Высокая фигура царя возникла в проёме приоткрытой двери. Полуобернувшись на пороге, он негромко говорил о чём-то Охлябинину, отдавая ему только что снятый халат. Затем вошёл, дверь за ним затворилась. Иоанн был в длинной белой льняной рубахе, со свечой в руке. Подошёл к столу, поставил свечу, и снял с себя большой серебряный крест на цепи, положил тут же, на зелёный бархат скатерти. Обернулся к Федьке, как бы с разрешением кинуться себе в ноги. Помолчал, принимая трепет и поклон.
– А ну глянь. Боишься меня?
– Не боюсь.
– Отчего же дрожишь? – царь не поднимал его с колен, разглядывая, проводя по волосам, по щеке горячими пальцами. – Нежели я страшнее смерти, Федя?– он склонился, подхватил его под мышки и рывком заставил подняться, обнял, ободряя, с улыбкой ладонями белое его лицо. – В шахматы играть умеешь? Ну, так давай, научу.

Шла ночь. Холодея неизвестностью, Охлябинин приблизился вплотную к двери, силясь различить настрой происходившего и разобрать слова. То глуше, то яснее всплывал царский голос, слышался и Федькин в ответ, и, погодя, добавлялась ко всему тихая довольная брань царя…
Подивившись и возрадовавшись, Иван Петрович троекратно осенился, и отошёл на цыпочках.

Свет сероватого утра вполз в опочивальню, просочился через цветные стёкла и окрасился веселее.
Федька очнулся, будто и не спал, и страшился пошевелиться, изнемогая и телом, и душой, и как не старался дышать тише, а не вышло. Не вдруг осознал, где находится. Как в лихорадке, вернулись в память прошедшие часы и речи, до того самого мига, когда, в глубокой ночи уже, померк сном-забытьём ошеломлённый разум. Шорох, долгий вздох – царь поднялся в постели. Сердце рванулось, бухнуло, горло сдавило, и Федька закашлялся. Иоанн смотрел с нежным удивлением, как бы заново оценивая свою находку.
– Нынче постное воскресение, Федя. Надобно нам собраться и делами насущными озаботиться… – со смиренным сожалением царь поднимается с постели. – Иван Петрович тебе поможет. Подымайся. Омыться нам прежде надо. И на молитву. Забот у нас окиян… Подай мне одеться, Федя! – и он указал на брошенную на кресло ферязь золотистой тафты.
Он отошёл к столу, на котором были две чаши серебряные с красным вином, и две – с водою.
Федька принялся выбираться из своего ложа, припоминая, что убирать за ним постель будут спальники, самому не надо… Болело всё, будто избитый весь – не понять, спал ли, только вздохнуть и шелохнуться боялся.
Царь улыбнулся его яркой бледности, истомлённости и опущенному, по-прежнему робеющему взгляду. Протянул чашу.
Федька выпил одним долгим махом. Краска начала возвращаться в его черты.
С поклоном появился Охлябинин, доложил, что к облачению готово, подал с поклонами обоим полотенца, и тут же на скамье в серебре уже была приготовлена тёплая вода – умыться наперво.
Пока Федька подбирал и накидывал свой халат, Иоанн тихо переговорил с Охлябининым, веля поскорее научить его кравческому долгу, а заодно и постельническому – по соблюдению государева спального места в чистоте от порчи и всякого неугодного другого колдовства. Воротясь к Федьке, царь снял с левого безымянного пальца золотой перстень и протянул ему: – Прикинь на себя.
Федька принял. Сгодилось на указательный, на правую руку.
– Красота какая! – молвил с лёгкой усмешкой, любуясь изумрудом баснословной цены, отдалив руку, а после ласково и грустно взмахнул на царя ресницами, поклонился земно, распрямился с улыбкой внезапной шалой наглости. – Всё ж не шапка серебра, как ожидалось! Благодарю тебя, Государь.
Иоанн переглянулся с замеревшим было Охлябининым, и рассмеялся, громко и довольно. Покачал головой.
– Была бы шапка – и серебра бы насыпал. Иван, ключ от малого ларца у тебя с собою ведь? Отомкни.
Ларец с царскими драгоценностями появился перед Федькой на столе.
– Бери, что приглянется.
Федька ломаться не стал. Выбрал на полные обе руки.

Глава 6. Морок Макоши
Было скорое омовение, и он сам прислуживал царю, при незаметном бдительном участии Охлябинина. Носил воду чистую от муравлёной колонки до полока, лил на расслабленное тело царя, замирая страхом поддаться душевной судороге и выронить кадушку, или выплеснуть всё разом невпопад, или вовсе, от тихого голоса его запнувшись, рухнуть на кедровый мокрый пол, да и не вставать уж больше… Клял себя за недавнюю слабость. Когда, молчаливой странною улыбкой сопроводив его расчётливое внешне подбирание драгоценностей, наградных за славно начатое ближнее знакомство, склонил царь как бы в задумчивости голову к плечу, а после вышел по своим надобностям из опочивальни, тоже молча, а он, вдруг изумившись своей же предерзостности, принялся снимать с холодеющих пальцев перстни, намереваясь как-то сунуть обратно в ларец. И тут был схвачен за руку Охлябининым. Страшным шёпотом полного неодобрения он заставил руки Федькины задрожать, приостановив дальнейшее их обнажение:
– Это что же ты творишь? Царские подарки отвергаешь?!
Федьку замутило до головокружения, вся минувшая долгая ночь завертелась в нём и вокруг, а ответить ничего не нашлось. Меж тем, Охлябинин, привстав, чтоб быть с Федькиными глазами вровень, вплотную тихонько и жёстко встряхнул его, заключая:
– Ну вот что. Пошутил – и будет. Что сейчас с рук сошло, в другой раз не проститься может, а ты головой думай, не гонором своим! Государь к тебе милостив ныне необычайно, так цени милость сию паче всего иного. Нежели должно тебе, точно малому, или умом слабому, такое объяснять! А я-то уж было порадовался, сколь славное сокровище раздобыл, а ты эвон что вытворяешь сходу… Перелихорадило тебя, а как же, оно понятно. Собери всё сейчас! Что подарено – твоё, вот и носи! Да не теперь, позже, как нам время придёт ко двору облачиться. А сейчас со мной пойдём, покажу всё тут, золотой ты мой. Мы тебя вмиг обиходим, как надо, и покажу, научу, как впредь самому себя блюсти…

После купания государь удалился для облачения в боковой притвор. Там слышались тихие голоса, по видимости, спальников, ведающих государевыми одёжными кладовыми. На растерянный Федькин взгляд Охлябинин, подавляя зевоту и энергично потирая лицо, беззлобно сетуя на то, что выспался нынче худо, успокоительно пояснил, что теперь государь отправится через молельню на половину царицы и царевичей, о здравии испросить, как заведено во всякий день в Кремле.
– А мне куда же, Иван Петрович? – принимая от него всё новое, и исподнее, и верхнее, тёмно-вишнёвого шёлка, с поясом, по виду страшно дорогое, и тонкое, как бы для домашнего хождения, не вытерпел не спросить Федька.
– Одевайся. Сбрую оставь пока, без надобности, только мешаться будет, – отбирая у него ременные ножны сабли и кинжала, и оставляя только поясной кошель из прежнего, и сапоги новые теремные вручая, делая это шустро и без признака суеты, Охлябинин говорил без остановки. – С утра хоть и пост у нас, а, гляжу, ежели не покормить тебя немедля и как следовать, мух ловить не будешь. Ничего, разок по случаю можно и оскоромиться. Государь велит перед трапезой указ об тебе составить, Федя, диктовать будет сам, чтоб сразу – в Разрядный приказ, во Дворцовую книгу вписано было, без проволочек. Так что отныне ты – царёв кравчий [36 - Кравчий – придворный чин при Московских царях и царевичах. Он служил царю за столом на торжественных приёмах, в его обязанностях было следить за подачей блюд и напитков, причём напитки царю он подносил лично. Также он разносил по гостям от имени царя жалованные блюда и кубки, и развозил царские подарки по домам отличившихся по разным поводам. Кравчий, в ведении которого находился весь штат столовой прислуги всех рангов, вся посуда, отвечал за здоровье царя, за качество его яств и питья, и, наряду с постельничими, был первым буквально физически приближенным к государю лицом. Эта почётная должность давалась представителям знатных родов, и являлась высшей ступенью перед окольничеством, которое давало обладателю его право заседать в Думе.]. Знаешь ли, что сие такое за должность? В подробностях нам скорейше разучить всё предстоит, ибо за малым столом государевым надзирать будешь уже сейчас, а на гоститво[37 - Гоститво – пир, большое застолье с гостями.] званое, через пару дён быть назначенное, выйдешь вестно[38 - Вестно – публично, принародно, по всеобщему оглашению ( известию).]. Вот тогда ни одного свово подарочка уж не забудь. И вот что скажу ещё… – ловко помогая ему облачиться, Охлябинин говорил постоянно наставления, из которых, конечно, ничего нельзя было проморгать, только вот как всё разом уяснить и, тем паче, исполнить, Федька даже не представлял… Но были же и другие, кого такое вот настигало, и что-то не слыхать ни разу, чтоб кого-то из прежних кравчих за промашку казнили… Тогда куда же прежний девался?.. Боже мой, что только в башку лезет!
Увлекаемый из царской опочивальни прямо в проходную палату между ею и молельной, Федька краем взора схватил возникшее тяжёлое движение золота, и вошедшего царя, и не смог не обернуться на его прямой взор. Ещё вчера он принял бы за тихую ярость этот чёрный огонь, и дрогнувшие ноздри. Подумал бы, что напрасно попался на глаза. Теперь же, в один острейший бросок меж ними, прочиталось всей опалённой кожей, ознобом каждого волоса – царь благоволит ему вниманием по-прежнему, памятуя о недавнем совместном времени, не угасившем его расположения, и никакие заботы грядущего дня не уняли ни памяти, ни расположения этого, а что сие значит, за тем к Ивану Петровичу, верно, обращаться уже не надо. Господи… Оглушённый ужасом от внезапной радости, от разом прорвавшегося неимоверного напряжения, едва за прошедшим государем и его спальниками затворилась дверь, он покачнулся, перекрещенными руками себя охватив, давясь беззвучными слезами. Голову склонил, волосами завесился, не мог даже простонать на испуганные вопросы поспешно поддержавшего его и усаживающего на лавку Ивана Петровича. Судорожно передохнув, плача, он уткнулся в грудь обнявшего его Охлябинина.
– Охота реветь, Федя…– жарко, мокро, поди, и дышать нечем. А я кафтан новый надел, дурак, а ты сопливишься тут. Да полно, не молчи, мне-то можешь довериться, чай не чужие.
– Не чужие? – подняв отсутствующие заплаканные глаза, переспросил Федька, и принял выуженный Охлябининым из-за пазухи мятый, но чистый ком тряпицы, высморкаться.
– А как же! Говорил же, троюродная твоя сестрица, Плещеева в девичестве, женою мне приходится…
– А батюшка же давеча устыдил, что родню не опознаю. Ой, Иван Петрович, ты прости меня, глупость болтнул, да растерял я всё на свете… как-то, знаешь…
«Знаю я, про что ты, Федя. Не всякая родня роднёй является, как до дела доходит. То верно!» – подумалось Охлябинину, многое припомнившему тут, и он покрепче приобнял Федьку, и даже погладил по спине.
Слёзы беззвучно хлынули вновь.
– Ну, и как я тебя такого Алексею Данилычу выведу?! Уж о государе и не говорю! Помыслит, не доглядел Охлябинин – приневолили молодца, выходит, к службе… Да и отпустит тебя, сокрушаясь, а меня если не повесит, и то благо…
– Не надо!!! Не хочу, чтоб отпускал!
Федька зло быстро отирал ладонями мокрые щёки, глядя куда-то в себя, отчаянно и вдохновенно. Охлябинин подождал, молвил уже совсем иным голосом:
– Так как государю доложить, когда о тебе спросит?
– Что жизни нет без Его! – выдохнул Федька, и тут его начало помалу трясти.
Охлябинину пришлось вместе с холодной водицей влить в него ещё мёду. Всего-то в избытке было в покоях государевых, и всё-то – под рукой…
– Это ты ему сам изъявишь. Пошли кушать. И не мотай башкой. Хочешь, не хочешь, тебя никто не спрашивает, покамест я тут за главного.

Корил его Иван Петрович за всякую промашку в обучении, но и хвалил много, и тихо, так, чтоб попутно прислуживающая дворня покоев государевых не разбирала их речей. Поминутно заставлял пересказывать то то, то это, без упреждения прерывая байки свои бесчисленные, и Федька скоро сообразил, что проверяет его внимание. Старался, конечно, – телу приказ дал без послабления чёткость движению каждому иметь, как если бы и вправду жизнь его сейчас от застольной науки кравческой зависела. От посудины, в нужное время в нужное место определённой, от того, как ладно звякнула, иль, напротив, легче пуха из рук на скатерти возникла, да чтоб ни капельки мимо не попало, и ни лишнего чтоб ни недостачи в чаше не оказалось. А чинные чашники и подавальщики из наилучших тут же всё перед Федькой показывали… «И чтоб, лишь на дело своё глядя, видеть вокруг себя не только человека, но и мышь в дальнем углу. Слышать не только глас Государев, но и беседу застольную, но и любой звук, дуновение, и готовому быть ко всему. Близ царя стоять – не шуточное занятие, Федя, и не гляди, кто и с чем тут по надобности находится. Нет близ царя чинов особых. Чего сам стоишь – таков и чин твой. И всякий час, что рядом с ним будешь, готовься умереть, а защитить его собой. Государь тебе жизнь свою доверил, приласкав и возвысив, наедине с тобой остаётся, очи при тебе смыкает во сне, питьё и хлеб из рук твоих принимать будет, на тебя во всём надеяться, слову и глазу твоему верить, об сём помни непрестанно! И с такими размышлениями только впредь ко всему касайся».
Видя, что Федька снова как-то бледнеть начал, норовя присесть на скамью малой трапезной, где обычно царь обедал «по-домашнему», и где проходили сейчас учения нового кравчего, Охлябинин обругал было себя, сунул Федьке под руку ковш золотой с медовым питьём, но рассудил здраво, что коли молодец такое первое испытание с честью выдержал, то и в дальнейшем ему мужества не занимать. А, значит, не жалеть-утешать, а лучше дельным советом всемерно помочь следует. Только б лишнего не сболтнуть, как давеча, в сенях, в проходном крыле, как вышли они. Малый – боец, конечно, но горяч больно, по летам небольшим не смышлён всё же, и не всякое сведение ему полезно покуда… Васюк – паскуда, и поделом ему было влеплено, однако же…
Федька изо всех сил держался, то ли боясь расстроить благодетеля своего, наставника и утешителя, то ли от веления гордости, мучимой страшным потрясением всей его жизни, чем дальше, тем больше. Росло в нём что-то неведомое, теснилось ноющей болью в груди, как бы ломилось пробиться сквозь рёбра, мешало дышать, а он не давал, боялся того, что вырвется из него наружу… И непрестанно теперь крутилась перед ним омерзительность недавнего происшествия. Когда они вышли из сеней государевых в нежилой покой, и Федька поневоле осматривался в диковинном великолепии дворца, примечая привычным глазом охотника двери, повороты проходов, ступени, Охлябинин всё вещал ему, что и как, и вдруг замолк. Федька тут же сбавил шаг, нутром чуя чьё-то присутствие в пустоте глуховатой гулкости под сводами. Но Охлябинин не изменил походки, только сделался сосредоточенней. Федька шёл на полшага за его плечом, и тут от тени стенной арки отделились двое, вышли поздороваться как будто, завидев. Оба довольно молодые, но по виду не слишком знатные, оба при ножах, но без шапок, сабель, рукавиц и прочего, дворцовые, значит, и раскланялись с Иваном Петровичем как давнишние знакомцы, но – без приятельсва особого, и Федька настороженно замкнулся, намереваясь пройти поскорее мимо следом за ним.
– С банькой пакибытия[39 - Баня Пакибытия – церковный обряд, таинство Святого Крещения, в котором мы омываем свой первородный грех и возрождаемся к новой, благодатной христианской жизни. Василий Грязной употребил этот термин в иносказательном, издевательском значении, конечно же.], стало быть! – чья-то рука придержала его за полу шёлкового терлика, Федька мгновенно развернулся к говорящему. – У-у-у, какие мы грозные. Али не выспался? – некто улыбался ему в лицо из неровной короткой поросли усов и бороды вызывающе, издевательски-дружелюбно, осматривая пренебрежением и дразня зло: – Что же, Иван Петрович, ты нас не познакомишь поближе, служить-то вместе будем. Ай нет, куда нам! – Мы ж только по холопьему делу, не по постельному…
Договорить не успел. В глазах Федьки почернело, рука сама поднялась и с размаху ударила говорившего наотмашь по щеке, со звонким смачным плеском, так что эхо прошлось. Никого никогда так он не бил. Но видел, как распорядительница терема Аксинья наказывала провинившуюся сенную девку, место своё позабывшую. Зажимая зардевшийся отпечаток, с бешеной ненавистью в побелевших глазах, незнакомец отшатнулся снова в тень, удерживаемый товарищем. Охлябинин со срамным ругательством схватил за рукав задыхающегося Федьку и велел следовать далее.
– Кто это такой? Дядечка, ты, никак, сердишься на меня? Так, Иван Петрович, он же…
– Федь, ну прав ты, прав! – Охлябинин остановился, со вздохом тяжким, положил тёплую большую ладонь на всё ещё вздымающуюся гневом его грудь. – Врать не стану, по сердцу ты мне! И во всякое иное время сам бы выродку этому наподдал… Васька Грязной это, из государевой приказной палаты на посылки тут взят недавно. Хоть неважна птица, а, однако, при дворе. Федя, ты теперь на таком положении, что ещё не то про себя услышишь, и от господ куда повыше. Вражин немало найдётся, завистников, что всякому государеву способнику глотку перегрызти готовы… Их бойся, их виждь, и умыслы их упредить умей, себя оберегая для служения своего и долга. А Васюк… – Охлябинин, взяв Федьку под руку, вводил уже его под расписанные цветами и птицами своды трапезной, доверительно завершая, – Васюк – так, пустое, мелочь, хоть языком молоть горазд, и ухо с ним востро держать надо тож, а твоего гнева не стоит. Смейся над такими, да за своего кажись в издёвку, вот и не подступятся к тебе. Отчего государю ты любезен – то никого не касается и ничьего ума дело. Достоин! Уразумел ли?
– Так на что его государь при себе держит?! Нежели другого нету?
– А на что хозяину всякая скотина? Не всю грязь самому месить, – как бы даже в задумчивости отвечал князь-распорядитель, и, вдруг нахмурясь, выглянул за дверь, кликнул кого-то из прислуги, вернулся к Федьке, пронзая его взором строгим, хоть и добрым всё равно. – Не об том думаешь!
Про себя же Иван Петрович, укоряясь за лишние, быть может, откровения, любовался, и не раз вспоминал потом красоту ярости Фёдора Басманова. И пожалел даже, что государь того не наблюдал. Да ничего, с таким норовом – ещё насмотрится.

Колокол больших башенных часов пробил трижды. Вокруг возникло тихое оживление, засновали слуги мимо них в кухонные сени. Федька понял, что готовятся к государевой трапезе, и тут его оставили все силы. Он обернулся к Охлябинину беспомощно, земля будто бы плыла из-под ног, и вся крепость его рушилась в одночасье одной мыслью, что вот сейчас надо будет быть с царём за одним столом, и служить ему…
– Иван Петрович! – простонал он. – Не могу я…
– Чего? – не расслышал как бы Охлябинин. – Федя, давай-ка подымайся, золотой мой, вернёмся в покои, переоблачаться будем в нарядное. Покуда здесь на стол собирают, мы с тобою красавцами учинимся, и провожу тебя к батюшке. Чай, переговорить вам есть о чём.
– Так он здесь, что ли? – вымолвил Федька, для которого со вчерашнего вечера будто бы вечность прошла.
– А то как же. Уже про тебя спрашивал. Теперь каждый день ему здесь, при государе, тоже надо быть, но сие сам он тебе вернее поведает. А я опять же повторю: тяжелехонько при государе, да ведь и он – человек…

Спустя время Федька стоял перед большим серебряным зеркалом, таким громадным и чистым, какого раньше не представлял даже, и не узнавал в нём себя. Новая одежда была впору, искусно подогнанная за ночь в Мастерской государевой по его червонно-золотному платью, в котором вчера явился, но, вся чёрным соболем отороченная, с россыпью бледно-жёлтого жемчуга по вороту и рукавам, с серебряными широкими витыми браслетами нарукавий, с тонким шёлком рубахи, белеющим снежно при ходьбе в распашном разрезе пол, с дивно вышитым алым поясом с кистями, выглядела невозможно. И цвета была небывалого, глаз не отвести, точно румяная заря лета, туманами и росой подёрнутая, и на каждой травинке серебряной роса вышита… Такой роскоши он не встречал ещё ни на ком, не то что на себе. Узорные ножны кинжала, за пояс возвращённые, довершали великолепие.
Волосы его были расчёсаны, тёмными пышными крупными кольцами вились и чуть ложились на плечи; признаки тяжёлой ночи, бессонной почти, и половины этого дня с лица его исчезли под чудодейственными умыванием. Покусав губы, чтоб вернуть им краску, он понял, насколько нравится сам себе, и только дикое стонущее изнутри волнение, почти невыносимый страх, мешают вдоволь насладиться сейчас. Что за вздор… Перстни! Едва не забыл… Начал надевать наугад, но перепутались они, и к лучшему – не та пока что сноровка у него, чтоб руками, полными перстней, что положено выполнить. Оставил половину. Охлябинин оглядел, одобрил. Сказал за ним идти.

На этот раз никого не встретилось. В предтрапезных сенях Федька увидел приближающегося отца – и закрыл глаза. Охлябинин шепнул что-то, оставляя их одних.
Воевода подошёл сам и обнял его, и не отпускал долго, как никогда, повторяя «Феденька, Феденька» еле слышно. Ком подступил к горлу от такого, но мог он плакать при ком угодно сейчас, кроме воеводы. Сердцем чуял, что не в праве как-то… И слов не было. Провалиться бы сквозь пол – или руки поднять, на шею ему кинуться. Воевода первым отстранился, и Федька испугался, взглянув на него.
– Нешто стряслось чего, батюшка?! – промолвил, с внезапной жгучей благодатью ощущая родное его твёрдое плечо рядом. А казалось, всё навек уж кончено меж миром и им… Унесено невозвратно минувшей ночью, выжжено из души страхом перед неподъёмной волей царя Иоанна.
– Да уж стряслось, куда же больше! – после молчания, после глубокого вздоха как будто облегчения, улыбнувшись и приобнимая его, как всегда делал, отвечал воевода, только на него не смотрел из-под глубокой тени бровей, а вдаль, точно в поле, в решётчатое окно, запотевшее инеем. – Мы ведь, Феденька, считай, с тобой по второму разу живём. Нас тут и быть бы не должно, а лежать бы нам в пепелище изрубленными, там, под рязанскими стенами… Обречёнными мы в тот бой вступили. Понимаешь ли, сын мой любимый, что сие такое – жизнь, назло смерти дарованная, а? Я всё думаю об том, как посмотрел ты на меня перед началом, помнишь ли?
– Не забудешь такого… – прошептал Федька, громадными глазами распахнутыми разглядывая свои руки, бывшие все в кровавых мозолях, и теперь вот – в камнях драгоценнейших. Тогда увечья и гибель в себе несущие, а теперь – щедроты невиданные… И воевода камушки эти разглядывал, и оба молчали одним и тем же, чего не выскажешь.
– Знаешь, я тогда с белым светом, сынок, простился, и только одного страшился пуще любой кары – увидеть, как тебя не станет.
– И не увидишь! В том клянусь тебе! – с окрепшим голосом вскинув голову, Федька в глуби себя дрожал весь счастьем осознанного: знает, понимает про него отец неизмеримо больше, уверен в нём и благословение даёт. И во всём отныне они едины.
Только теперь, с ним рядом, его слушая, утиралась от безысходного ужаса минувшего его душа, и разворачивалась лихостью принятой судьбы. И впрямь, чего ж страшиться на честную смерть решившемуся, чудом спасённому, на иное дело жизнью назначенному?! Так тому и быть! Земле не достался – обязан быть счастлив, так счастлив, за две жизни как будто.
Охватило жаром, как полуденным зноем лета в лицо полыхнуло, как будто не снегом – листвой, зелёными ветками в окна палаты ударило, и не фонарщики зажигают светильники повсюду в ранних ноябрьских сумерках – само Велесово колесо[40 - Велесово колесо – древний славянский символ Солнца, вечного круга и бега жизни. Оно же – древнейший вид того, что называют сейчас свастикой. В этом колесе бывает четыре и восемь «спиц», загнутых на концах под прямым углом, имеющие вид «ноги».] покатилось, прогоняя тьму. Она заплясала по опорам и углам, по узорчатым резным пояскам древних стен, наличников и балясин, озорная, опасная, дремучая, в цветистых лучах призывно манящая в грядущую ночь… В жизнь новую.
Федька не боялся больше себя.
Он знал, Бог глядит, но и это не страшило теперь. Чисто его сердце, открыто, потому – беспредельна будет и его вера. Потому не позволит Господь свершиться с ним ничему постыдному, а государь – ничему неправедному.
– Государь! – сами шепнули губы.
Они оба словно очнулись.
– Государь теперь зовёт меня, – он указал отцу на появившегося в отдалении из двери трапезной Охлябинина, кивнувшего ему особым знаком. Воевода отпустил его плечо.
– Ну, иди. Вскоре свидимся.
– Постой, батюшка! Князь Иван Петрович обмолвился, что ты мне о чём-то поведать должен…
– Иди, ещё будет время, и всё, что надо, скажу.

А чего не надо, того и не надо. Верно, трижды верно рассудил батюшка, не родичем прежде представив ему Ивана Петровича, а царедворцем опытным, чтоб ни на какую помощь не надеялся, ни откуда не ждал поддержки, кроме себя самого! Вернее нечаянную опору обрести, чем напрасно на другого понадеяться, этот урок он от воеводы сызмальства принял, учился прилежно за себя всегда стоять, а теперь, выходит, время отчитаться в той науке. Никогда ещё Федька не любил отца так неистово и нежно… Ни разу не понимал до сего разговора вполне боли его и жалости к себе, и что на самом деле тогда в рязанской осаде выпало им обоим. И что сейчас судилось.
С полным благодарного огня взором обернулся, простившись до времени неизвестного, и не пошёл – полетел княжеской ладьёй под полным парусом к распахнутой двери царской. С последним шагом через порог он, приложив к сердцу ладонь, повинился в мыслях перед матушкой, оставляя её образ в той, прежней жизни беспечной, беззаботной, такой простой в неведении детского вечного ожидания чудес. Вот они, чудеса! – С утёса громадного в бездны беспредельные… Несвободою дома мучился, хоть свободен был так, как никогда уж не бывать, видно. В неволю особую теперь идёшь, но бьётся сердце восторгом, священным и сладостно-нечестивым даже, оттого, что отдаёшься в неволю к тому, выше кого только само небо на всей земле.
Охлябинин взирал на него, как будто, проводив одного, принял обратно совсем другого. На вопрос, помнит ли должное, получил утвердительную улыбку, полную ясного смелого достоинства, и точно гора с его плеч свалилась.
– Эх, надо б тебя с самого утреца к воеводе допустить. Кудесник Алексей Данилыч! Эт я так, про себя, не слушай, сокол мой бесценный, – завершил Охлябинин, напоследок цепко проверив накрытый скромно стол.

Вошли белоснежные бесстрастные рынды, стали по обе стороны дверного створа. Вошёл царь. Опустился в резное кресло за столом.
Распрямившись от поклона, Федька не мог не смотреть на него. Отчего так долго потянулось время, и, может, только чудится в чертах царя тепло улыбки, и не к нему обращена она, а к чему-то там, за пределом его разумения… Но царь в его глаза сейчас заглядывает, прямо в него, и улыбка крепнет, и рука в искрящихся перстнях, беспощадная прекрасной силой, приглашает его подойти, и слова душевного расположения указывают князю-распорядителю и ему сесть за стол с ним. И о таком было упомянуто, и значило, что должен он разделить с государем трапезу, но всякий раз по его указанию подниматься из-за стола, чтобы самому наливать и подносить питьё по желанию его, и гостя, и себя не забывая.
Первую чашу вина рейнского поднёс, очей не поднимаючи. Царь держал его взором горячим неотрывно. Как вставал, наблюдал, как шёл, как серебряную братину полновесную поднимал одной рукою легко и плавно, как оборачивался, и с тонким шелестом развевались полы его дивного наряда, а когда чашу ставили Федькины руки, всё ж дрогнувшие, сам поддержал, как тогда, в первый раз. Любовался им государь, ничего не утаивая, одаривал ласковым взором всего, говорил о достоинствах дивной винной ягоды, что, по сожалению, не может в суровости краткого лета здешнего произрасти… Приказывал и Федьке отведать, видя, как трепещет между невозможностью отказа и опасением захмелеть с непривычки, и подбадривал ласково, но требовательно. Охлябинин посмеивался довольно, и вот уж его уговаривать пригубить винца не надо было.
Хмель покрепче медового разлился по скулам румянцем, огнём и сладостью лёгкой по телу всему.
Любовался им государь.
Ничего не утаивая… Так вот что значит – благоволил…
Не стало сил противиться себе и бояться. Он отпустил последние сомнения, и тотчас в танец лебединый обратилось его застольное услужение. Улыбка заиграла непрошено, всё ещё смущённая, но уже лукавая-лукавая, а князь-распорядитель, разомлев совсем, не мог нарадоваться чудному преображению ученика своего. Царь же, спрашивая, каков ему Кремль и дворец показался, выслушивал ответы Федькины, что «толком не успел пока рассмотреть, но и того, что вокруг, довольно для восхищения», пил, казалось, не мёд, а его теперешний голос. И это вполне достигало Федькиного изнемогшего сознания, и утешало паче любых песен ангельских, притом ресницы его порхали от томления видений служения неизбежного, и желанного адски. Да, теперь желанного.
Любовался им государь.
Созерцанием живительным цветущей Весны.

В тихо дышащей тишине покоев, в палате малой, что сразу за крестовой, молельной, предваряет спальню царскую, Федька присел в совершенной усталости отдохнуть, решив осмотреться в новом своём жилище чуть погодя, да и преклонил голову на руку, и повалился мягко на шёлковым ковром застланную лавку у окна.
Царь вошёл позже, отпустил Охлябинина молча, когда оба увидели, что Федька спит. Как был во всей роскоши, только две пуговки жемчужные ворота расстёгнуты. Казался бы мёртвым, если б не еле осязаемое дыхание груди под возложенной на неё рукой. Другая свесилась безвольно, меховой опушкой рукав лёг на закатное солнечное пятно ковра.
Царь приблизился, и стал над ним, склонился, неистово жадно страдая своею памятью юной красоты. Казалось, минута-другая такого взгляда, и выпьет ненасытная воля очарованного государя эту свежую страстную глубокую негу юного сна его. Но сдержался царь, отошёл, не дыша. Не стал будить. А смотреть доле невозможно. Солнце снаружи выбилось из непрестанных туч, как если б не зима за окнами маячила, а жаркий расцвет лета встал полуденным звоном. И тихо так, только гудит бешено государева кровь, бьётся жилой на виске, рвётся сполохом забытого безумного счастья. Созерцанием Весны оживляющей насыщаясь. Нет, такого прежде не бывало, то – новое, новое, нежданное, ум совсем другим забирающее! Возрождалось в нём прежними силами, и всемогущим его делало. Так уверена в себе и умиротворена была его душа этим созерцанием, и от косого слепящего света тени сделались непроглядны, как ночь. Где кончались рассыпанные кудри спящего и начиналась тень, не ясно было, оттого казалось, что волосы его тёмной волнистой тяжестью ниспадают по лавке вниз до полу, и дальше льются. И не юноша то, а герой-демон заколдованный, сама первозданность в несказанности красы и силы, сама… жизнь. Морок. Дивный морок, страшный. Бело-бело его недвижимое лицо, чёрен бархат ресниц, а рот его алый, приоткрытый чуть в блаженной улыбке, еле видной, и зубок поблёскивает едва… Да полно, спит ли он, или лукавит, насмехается!
Царь отходит со сдавленным стоном, прикрывая ослепшие на миг очи. Дикое видение возникло и исчезло. Личина Повелительницы Судеб, легла на сияющий лик спящего. Белая гладкая машкера[41 - Машкера – маска, личина, атрибут многих языческих ритуалов, и просто традиционного русского гуляния. Исходит их древнего обычая людей притворяться духами или демонами, чтобы тех отвадить, как бы приняв их облик и лишив их “роли”. Древнеславянская богиня Макошь (или Мокошь), супруга бога Велеса, олицетворяет силы природы, покровительствующие женской половине мира, хозяйству, а также являлась и грозной Повелительницей Судьбы. Не угодить ей, отказаться от даров жизни, когда они предлагаются – значило обидеть Макошь, и гнев её суров, человек навсегда лишается возможности счастья. Маска-личина в виде ярко накрашенного женского лица в кокошнике и с четырьмя косами олицетворяла Макошу на традиционных застольях-весельях, связанных с календарными народными праздниками.] улыбалась распутно и отчаянно, а пустые глазницы хитро чернели под вздёрнутыми угольными дугами бровей… Не то девичий, не то скомороший кокошник с бубенцами нежно поблескивал в солнце, а две рыжие растрёпанные косы укрывали его грудь, а две смоляные, тугие и блестящие, легли поперёк шеи накрест, и струились дальше, вниз и во мрак… Вздохнул спящий, и ожила Макошь.
Царь отшатнулся, закрывши рукою глаза.
– Морок Макоши, отступись! – троекратно осенясь крестно, он оглянулся. Но нигде не было чудовищной личины, что напугала когда-то до судорог его, маленького царевича Иоанна. А всего-то хмельной постельничий отца его, великого князя Василия, нацепив поверх кафтана девий сарафан нараспашку, веселил себя и ближних княжеских разудалым плясом, в бешеных отблесках свечного пламени и жару позднего застолья. Масленица шла, что ли, или именины княгини-матушки были, того Иоанн не помнил. Горланили все вместе и кричали "Макоша, погадай! Макоша, не скупись!", и им весело было, а ему – жутко несказанно…

Позже и сам Иоанн прилёг у себя, где уже расположился его постельничий, и тоже уснул. Тихо-тихо пробрался через его покой Охлябинин, прикрыв за собой дверь. Подошёл к Федьке, заботливо подобрал и пристроил на лавку упавшую руку. Умаялись оба. Да и он вымотался преизрядно! Ну, теперь, похоже, всё как будто налаживается.
У общих дверей, уходя из дворца домой к себе, Иван Петрович настрого наказал стрельцам-охранникам никому не дозволять тревожить государя, который изволил нынче лечь раньше обычного, покуда сам не пожелает выйти.

У Троицких ворот Кремля его нагнал воевода Басманов, со своими людьми по делам отправляющийся. За воротами их кони поравнялись.
– Так что, Алексей Данилыч, вправду, что ли, будет «дело»-то?
– По всему выходит, что будет, – отвечал Басманов, казавшийся угрюмо-успокоенным. Не то, что с утра, когда и смотреть на него было страшно.
– Ну что же, значит, надо собираться, – кивнул, прощаясь на развилке улицы, Охлябинин.
– Спасибо тебе, Иван Петрович. Век не забуду.
– Сочтёмся как-нибудь, Алексей Данилыч. Ну, прощевай!– уже отъехав порядком, придержал коня, окликнул: – А малый твой – молодец! Сокол, одно слово!

Глава 7. «Ключнику приказ как пир лучится
[42 - «Ключнику приказ как пир лучится» – статья 50 из Домостроя, вполне сравнимого смыслом с Торой или Кораном в их «гражданской», бытовой части. Подробный свод правил, обязанностей и предписаний поведения, бытового и межличностного, для всех сословий тогдашнего русского общества. Создание этого монументального и очень важного труда, строго и весьма целесообразно практически обосновывающего до мелочей поведение каждого человека, имеющего целью как можно лучше упорядочить взаимодействие всех аспектов жизни людей в сообществе зарождающегося единого русского государства, приписывают Сильвестру, монаху, иконописцу и литератору, долгое время бывшему помощником и советником молодого царя Иоанна. Но присущий Сильвестру религиозный фанатизм со временем стал помехой начинаниям и замыслам государя. Расхождение их мнений по вопросам внутренней политики в итоге привели к окончательному их разрыву, опале для Сильвестра и отсылу его от двора во всё то же Белозёрье. Есть предположение о насильственной смерти монаха в той обители, но это доподлинно никому не известно, и, скорее всего, является поздними вымыслами недругов царя Иоанна.]
»
Москва, Кремль.
Следующий полдень.
– Подойди, – голос царя уже не прорывается гневом, как полчаса назад, когда он выговаривал кому-то в комнате, за стеной, и Федька цепенел от жути очутиться на месте этого кого-то. Но, видно, удачлив был молодой серьёзный управляющий, в чёрной короткой бородке, и с короткими же чёрными волосами, сейчас показавшийся в створе дверном и, по отечеству обратясь, передавший ему приказ явиться перед царские очи. Отложив тяжёлую книгу, уцепившись за то, что не всякий государев разнос плахою кончается, раз этот дворянин, из постельничих, с бумагами под мышкой на своих ногах удалился, Федька вошёл и приблизился к столу, сплошь книгами и грамотами устланному. И тут только осенило – этот самый, Дмитрий Годунов[43 - Дмитрий Годунов – талантливый во многих областях человек и удачливый царедворец, военный и государственный деятель, двоюродный брат Бориса и Ирины Годуновых, опекать которых взялся по ранней смерти их родителей. Был ближним царю Иоанну стольником, одно время и постельничим, попутно исполняя обязанности личного секретаря, охранника (как любой в личной свите царя), и успешно пристроивший своих (на сей момент ещё малолетних) знаменитых позднее родичей сперва ко двору царевича Фёдора, а после – и царя Иоанна.], и был вторым, молчаливым, что удержал Грязного от ответного броска, увлёк обратно в тень с дороги Федькиной.
– Прочёл, что велено?
– Нет, государь… Не поспел.
Иоанн бегло взглядывает на него, но не скоро отводит взор, и тень гнева недавнего сама собой уходит.
– Отчего же не поспел? Али летопись неразборчива?
– Разборчива, – едва слышно отвечает Федька, понимая, что вот сейчас придётся признаваться в главном – в глупости, что не по силам ему показалась битва словесная иерархов, хоть и изложена вроде обычными буквицами.
– Мм. На чём споткнулся? – и царь улыбается глазами и голосом, и от этого внутри у Федьки всё сызнова дрожать начинает.
– На Споре. Да и до того, препирательства осифлян с нестяжателями[44 - осифлян с нестяжателями – В 1503 г., в связи с назревшим кризисом внутри самой Русской Церкви и множащейся ереси жидовствующих, был созван церковный собор, который коснулся всех больных сторон церковного быта, служивших для еретиков поводом к нареканиям на Церковь. Были осуждены плата за поставление в священники и беспутная жизнь вдовых священников, пьянство духовенства, в т. ч. и накануне совершения Божественной Литургии, непорядки в монастырской жизни, главными из которых были пренебрежение обязанностями служения Богу, излишества в питье и еде и содомия. Собор вплотную подошел к вопросу об отношении к монастырскому вотчинному землевладению. На арене этого собора выступили крупнейшие церковные деятели того времени – игумен Волоколамский (Волоцкий) Иосиф (Санин) и игумен Сорский (на р. Сорке, около Белоозера) Нил (Майков).Нил Сорский стремился осуществить на Руси большую реформу и иночества, и всего церковного быта православия. Главной целью этой реформы было освобождение иночества от каких бы то ни было экономических забот. Появление на Руси еретиков и их упорные гонения на Церковь Нил и его ученики, называемые «нестяжателями», объясняли, как и многие другие в то время, падением нравов и авторитета Церкви. Но причину этого падения они видели в обремененности землевладением и крупным хозяйством.И вот против этого предложения восстал, как записано, весь собор, точнее – почти все традиционное большинство. Среди последнего доминировал голос наиболее продумавшего этот вопрос и подготовившего всю аргументацию «стяжательской» стороны Волоколамского игумена Иосифа. Но суть спора была куда круче, конечно, имущественного вопроса. Это был вопрос разногласия во внутренней политике, и церковные иерархи делили тут свою власть точно так же, как мирские бояре и князья. Государство имело в Церкви постоянную и очень мощную опору, по множеству исторических и этических причин сложились определённые вековые традиции сосуществования народа и Церкви, и роль государя в этой системе, какой видел её Иоанн Грозный, конечно, была неразрывно связана с судьбой русской Церкви, в которой Иоанн желал видеть стопроцентного защитника, союзника и опору власти. В итоге победил здравый практицизм Иосифа Волоцкого, разумеется, рассматривающего свою миссию патриарха православия как служение государству, то есть социуму, и государю прежде всего. При этом сам он вёл исключительно праведный образ жизни, но не был мистиком, был человеком практического склада ума. После смерти обоих радетелей за судьбы Руси канонизировали, таким образом признав правоту обоих в чистом виде, в стремлении возвысить и укрепить самостоятельный путь Руси, пусть и столь разными методами.] когда разбирал, не всё понял. Прости, государь, неразумению моему…
Иоанн в кресле откинулся, неспешно тешась его смущением. Брызнул из-под ресниц вспорхнувших на царя зелёный пытливый свет, и тотчас снова смирно так утих.
– И что ж тебе всего непонятнее явилось, Федя?
– Да вот хоть это, – ободрённый теплом государева обращения, Федька как бы решился. – Отчего "новгородцы" благосвятое отшельническое житие проповедуют, да на доброту с кротостию уповают, то вроде бы по Уставу Божьему так и следует всякому православному быть. А тогда как, ежели все в скиты да в леса жить подадутся, кто ж тут на земле работать останется, кто от ворога защищать пределы их будет? И как это созерцанием их духовным возможно, скажем, степняка либо пса-рыцаря от разбоя отворотить?! Разве благоверный князь Невский одолел бы лютую напасть, останься он вкупе с воинством своим на коленях во храме с монахами вместе молиться, а меча бы не поднял? Говорят нестяжатели, что мало в нас веры, вот и зло плодим далее, не умея пути светлого воспринять. Что чтим Единого Бога наружно только лишь, внутри же язычниками кровожадными оставаясь. Оно, конечно, приятно всячески, когда полюбовно люди меж собой дело решают, да только что-то ни разу я не видел, чтоб холопам скверным вместо плетей ласковое слово впредь хитрить воспрещало…
– И не токмо холопам, но и князю иному оплеухой не зазорно своё право втолковати, да, Федя?
Ноги едва не подсекло. Вот оно, настигло, сведалось всё, конечно же, и про Грязного вчера, и про Одоевского тоже небось припомнится…
– Не знал я, князь он, или кто, – молвил как можно смиреннее, уповая, что речь про Грязного, всё же.
– А что, коли знал бы, не поднялась бы рука?
Федька молчал. Уста точно запечатались.
– Да и чего такого сказано было, чтоб этак взъяриться? Мне слово в слово доложено.
Федька вспыхнул и побелел. А государь ответа ждёт. Что тут скажешь. Повиниться разве, и не важно, что никакой вины своей не понимает он… Вдохнув поглубже, Федька вскинул было на царя отчаянные очи, начать готовый.
Но царь смеялся тихо, и у Федьки от сердца отлегло, и он, повинуясь повелению сесть напротив, шустро приставил столец[45 - столец – предмет мебели для сидения, разновидность табурета с откидной низкой спинкой.] с другого краю обширной столешницы и на нём устроился. Прямо смотреть на царя он всё ещё не мог, но уже выровнял дыхание.
– Всем бы такое неразумение, Феденька. Глядишь, у нас и половины бы напастей не было вовсе. Так, по-твоему, кто правее? Нил Сорский? Либо же Иосиф Волоцкий? Разве благое он речёт, к усилению монастырских богатств тяготея, а и на что монаху богатства, в самом деле? Разве, чтобы Богу служить, золото надобно или земли? И чтоб порядок страхом Божиим народам внушать, а послушание закону государеву – не сознанием одним, но наказанием за неверие? Выходит, не законным правом владеть государь будет, а аки зверь лютый – устрашением? Разве не вернее, не честнее повести путь чистый, добра и разума оплотом в земле своей стать, веру истинную укрепляя, как игумен Нил призывает? Примером своим показывая, каким надлежит быть каждому, и государю, и пахарю? Отвечай же честно, как сам думаешь.
– Не знаю, государь. Кто я, чтоб владык судить…
– Похвально сие смирение. Только от тебя сейчас ответа требую. Ты б как рассудил? Помнишь ли, об чём ввечеру беседовали?
Федька в смятении полном от нахлынувшего не сдержался, уронил голову на руки. Так явно казалось, что спал он до этого, а, не считая битвы Рязанской, и не жил вовсе, и только вот на днях проснулся… Теперь бы задержаться, обождать, пока уляжется вихрь нахлынувший, пока откроется ему стройный и ясный порядок всего сущего, в грозной страшной красе громадной явившийся, но не утихает стремнина, ни мига передышки в ней нету, без пощады влечёт его всё дальше на крыльях своих, намертво уже объятием когтистым вцепившись во всё нутро.
– То-то и оно. И я не знаю. Кабы ведать, Федя, что содеять следует, дабы и душу уберечь, и земное, смертное, Богом тебе вверенное…
Рука государя, опустившись на его голову, мягко погладила по волосам. Перехватил осторожно, и лёг щекой пылающей на эту ладонь, на твёрдые грани холодных камней и горячее золото.

А вчера он спохватился, выходя из сладостного забвения сонного, точно из небытия или колыбели. Мгновенно понял, где он, отчего-то испугался, что всё это недавнее – неправда, а только привиделось, а они снова с батюшкой на Ласковом[46 - Ласковое – озеро в рязанском имении Басманова.] ночуют, и тут же испугался опять – что правда всё, было, есть и продолжает быть. Поднялся с лавки, поправляя волосы, пояс и платье, поискал братинку с питьём, что давеча приметил на подоконной полке. В изголовье лежала расправленная ладно рубашка белее снега, шитая шелками, серебряными и васильковыми, поверх неё – пояс тонкий узорчатый, и высокие, до колен, сапожки атласные, тоже белые, в коих только по коврам разве шествовать. Тут же и кошелёк его поясной обнаружился, и Федька добыл свой гребень, и заветный фиал. Волшебный, с детства вожделенный аромат взволновал его всеми прежними грехами, показавшимися сейчас такими невесомыми… Из-за притворенной двери царской опочивальни выбивался рыжий свет и говор слышался. В его же новой горнице светила только лампадка перед триединым образом. Мерный стук предупредил явление спальника, затем и сам он возник, повременив в отворяемой двери, с поклоном, с фонарём в руке.
– Беспута, ты? – приглядевшись, спросил Федька.
– Я самый, Фёдор Алексеич, – бодро отвечал новый знакомец, один из шестерых ближайших царю людей, о которых ничего никому знать и не полагалось, кроме прозвания, либо имени, и того, чем каждый занят в покоях теремных. – Не изволишь ли чего?
– Что, ночь уже? Задремал я…
– До ночи недалече, на башне семь пробило.
– Ивана Петровича не видал ли? – принимая из рук его фонарь, установив его в изголовье лавки на поставце высоком чугунном кованом в виде дивной жар-птицы, Федька пытливо вслушивается в малейшие звуки извне.
– Завтра быть непременно должен. А нынче я рядом побуду, – кивнул к выходу в смежные сени, – тако ежели что занадобится, тотчас меня толкни. А поутру Восьма явится, государю облачаться, и тебе в помочь.
Федька кивнул, и Беспута с поклоном вышел.
– Федя!
Он вздрогнул всем телом, глядя в свет раскрытой двери. Рука сама взметнулась застегнуть пуговицы у горла.
– Здесь я, государь, – на пороге его Федька замер, поклонясь.
– Отдохнул ли? Да и я тоже. Подойди, сядь.
Царь был в золотистом халате из персидской тафты стёганной поверх рубахи, отороченном широким мехом по вороту, точно бармой, и в мягких войлочных чувяках[47 - чувяки – разновидность домашней мягкой обуви без пятки, вид шлёпанцев. Позаимствовано из восточных традиций. Женский вариант дополнялся каблучками и богатой вышивкой с бусами.] на босых ногах. Что-то писал за столом, но сейчас отодвинул к другим листам и свиткам.
– Как нам поужинать принесут, прими поднос у ключника. Да разоблачись после. Сегодня уж никуда не выйдем. Да вот что… Пока за платьем твоим спальники мои приглядят, но надобен тебе свой человек в тутошнем услужении, – царь как будто раздумывал, пощипывая ус, из-под полуопущенных век разглядывая своего кравчего, – чтобы всякий час поблизости тебя был, и готовый всегда поручение твоё исполнить. Говори, вижу, что сказать хочешь.
– Есть такой, государь. Незачем тебе утруждаться. Сенька мой уж привычен за всем ходить, сметливый и чистоплотный, всему обучен, и к воинскому делу тоже способен… Из Рязани взят, сын седельщика посадского, добром сам пошёл со мною, в бой рвался, на подхвате всё время под стеной, внизу, был. В Москве здесь никого не знает и родичей не имеет. Не болтает лишнего никогда, на сторону не глядит, усерден и нраву покладистого. И наверх не засматривается, доволен тем беспредельно, что от обыденности своей вырвался.
–Что ж, как за себя, за него поручаешься?
Федька помолчал.
– Так не смогу, конечно, – признал с видимым огорчением.
– А есть кто, за кого бы смог?
Федька чуял, как жжёт его взором государь.
– За батюшку разве что. Да. За него – ручаюсь!
И посмотрел в глаза государю прямо. После Федька всё мучился, отчего показалось ему в вопросе этом не простое что-то, с вызовом, с тайным – либо, напротив, явственно показанным – расчётом, точно проверял этим государь какие-то свои помышления…
Расспрашивал Иоанн ещё какое-то время о том Сеньке, о семье его, о надёжности, чему в доказательство припоминал Федька разные случаи и из рязанского бытия их, и в дороге, и в доме воеводы московском. Царь слушал. Одобрил назавтра за Сенькой послать. Тут подошло время для вечерней трапезы, скромной по случаю постного дня, и Федька вышел навстречу ключнику.

За ужином государь неспешно опять расспрашивал, но уже о нём самом, о Федьке. Было это до того непривычно, и приятно, и страшно в то же время опасением неловко выбрать слово, не про то выложить, о чём спрошено. И во всём чудилось ему иносказание теперь, во всяком взгляде и движении царя к нему до оторопи живо виделись иные картины. Те, недавние, что вот на этом же ковре, около этого же стола и этой постели он в себе пережил при первой беседе… Оттого иногда замирал на полуслове Федькин голос, а ресницы опускались защитою взгляду, непрошенно пытливому. О вотчине государь спрашивал, и всё ему было до мелочей известно и по домовому делу, и по дворовому, и по страдному. О поместье рязанском тоже, но там больше про охоту. Федька отвечал, стараясь ничего не упустить. Более всего почему-то боялся, как про Дуняшку спросит, и не из стыда или робости, нет, наоборот, ужаснулся своему же стремлению рассказать, нечестивому желанию тем напомнить самому себе – и ему, государю, – о том самом "недавнем". Откуда и почему такое дикое стремление взялось, Федька не знал и знать не хотел, но государь, по счастью, вовсе о таком не заговаривал, а вдруг с интересом выпытывать принялся, что ему, Федьке, наисамым поразительным увиделось в дворцовом устройстве.
– Зодий Небесный, государь, что на сводах Столовой палаты столь великолепно исполнен! Читал я у Аристотеля греческого рассуждения о природе вещей, где про Беги небесные толкование, и хочется увериться в том, да больно уж … невероятно! Вот если бы, скажем, поближе эти планиды и каменья небесные огненные увидеть, тогда бы ещё можно… И Платон об том же в древности ещё учил, многие мужи славные, не токмо дети и отроки, учение сие почитали истиной, а не сказкою. А нам батюшка церковный обратное твердил, что Платон этот хоть и мудрый муж, да язычник, в заблуждениях пребывает…
Он вдруг загорелся, как всегда бывало с детства, когда ему попадалось что-либо необычайное, не схожее вовсе ни с чем знакомым, будь то явление, зверь хитрющий, или мысль, вроде летописных пояснений Никона, что приводил мудрым преосвященным Кириллом Галицким увещевания на Крещатике насмерть перепуганного народа, что де нет никакого поедания Солнца нашего чудовищем, а то проходящее затмение, и вскорости светило вновь явится в силе своей, и так и было; и не змий огненный ко граду несётся в вышине, а камень то небесный малый, никакого вреда великого не творящий, и вправду же упал тот камень в Днепр, как и не было его. Неужто и впрямь по небу каменья сами собою летают, и зачем это придумано, разве что только людей пугать. Кириллу тогда поверили, и то не сразу и не все, и по сей день чуть какое замутнение на светилах, кидаются во гроба укладываться и конца бытия ожидают, кто с отчаянием, кто с упокоением даже, что юдоли страданий всех предел долгожданный пришёл. А пока не полегли, сколь было безумства и погрома всяческого, и давки во храме даже, и вреда.
– Тёмный народ – худо, Федя. Но шибко борзый – и того хуже… – задумчиво Иоанн ушёл на минуту помыслами вдаль куда-то, и он сидел молчаливо, ожидая.
На самом деле так же, как Зодий во весь потолок, не меньше, подивило его простое умное и приятное обустройство всего, с земными грешными плотскими заботами человека сопряжённого. Особенно, отхожие места в палатах, но об том, понятно, поминать он не стал, почтя непотребным. Хоть справедливости ради и стоило, верно…

Говоря так непривычно долго, направляемый простыми с виду вопросами царя, Федька слегка забылся даже. Но время пришло раздеваться, и тут началось. Всё попадало из онемевших рук, мысли спутались, и кроме адского напряжения, и задорного, и тяжкого, и не к месту как бы, он не чуял ничего. В довершение государь велел идти с ним в мыленку, дабы принять обыкновенное омовение перед сном. И банщиков своих звать не стал, за ненадобостью. Не могло, чтоб не видел и не замечал царь всего, с ним творящегося. Кое-как справляясь с мовными нехитрыми делами, Федька ни разу не поднял взгляда. Когда же пришлось приблизиться, чтобы ополоснуть стопы государя прохладным полынным настоем, ощутил он пальцы Иоанна, расслабленно-лёгкие без перстней, возлегшие на влажные кудри.
– Идём, Феденька. Идём, – и, поднявшись, обернувшись поданным полотенцем большим, невыразимо горестно добавил: – Грешники мы, окаянные грешники все, все до единого. И я – первый…
Молитву читал сам, перед образами в опочивальне на коленях стоя. Федька, рядом, мысленно вторил ему.
Постель царская была приготовлена, наверное, всё тем же Беспутой, пока они умывались, и постелено тоже на широкой лавке у стены. Федька понял, для него.
В сенях тоже кто-то ложился, их он пока не знал близко, но слышал, что это доверенные всё царю люди, молодой боярин Василий Наумов, и Пётр Зайцев с ним.

Привыкнув к темноте, Федька различил чёткий профиль государя. Сна не было вовсе. Не только ему не спалось. Лампада под образами дёргалась язычком время от времени, точно живая.
– С батюшкой виделся нынче, Федя?
– Виделся, только мельком, спешил он очень.
– Спешил, верно, нам нынче поспешать надобно. У Бога дней много, а у нас – дорог час. Знаешь ли, к чему готовимся столь спешно?
– Нет, государь. Батюшка сказал, после обо всём узнаю.
– То верно…
Помолчав, царь заговорил снова.
– Вот ты про Юстианову книгу[48 - Юстианова книга – сочинение римского императора Юстиана, из которого было почерпнуто многое, что Иоанн Васильевич вложил в основу созданного им первого русского Судебника – т.е. говоря современно, Уголовного Кодекса, единого свода законов для жителей государства. Надо заметить, что изучение трудов Юстинана, как и основных мыслителей античности, было обязательным для детей дворянского сословия. Ещё в отрочестве все будущие отечественные «силовики и администраторы» довольно полно и обстоятельно знакомились и с Аристотелем, и с Платоном, Плинием, Тацитом и Геродотом. Прекрасно знали мифологию древнейших. Не говоря уж о "Наставлениях" Владимира Мономаха, которые были практически букварём и настольной книгой «на вырост» каждого, не обделённого интеллектом дворянина и боярина.] обмолвился… Помню, как сам в твои года читал, размышлял, каково мудро изложено положение всякого человека в устройстве мира. И что нет возможности править и двигать народами безо всякого закона, и без исполнения оного. Всякий хозяин в вотчине своей – судия, то верно, но и от суда неправого тоже страдания немалые, и урон, и злоба в душах, и бунт. Если за одно и то же один господин казнит, а другой милует. Один виноватый от суда откупается, а другой за откуп тот неправо судит. Как без людей верных, слуг Единого суда, такое исправить? Как за всякое деяние вредоносное взыскать, но не более положенного, не жестокостию, но справедливостию вести стадо от волков и пропастей… Знаком тебе Судебник наш?
Федька кивнул, но понял, что в темноте не видит его государь, отозвался:
– Знаком, государь. Батюшка об нём толковал.
– Каково тебе кажется, справедливо ли в нём воздаяния за проступки прописаны? – голос Иоанна расслаблен и тих, но каждое слово звучит так красиво и чётко… Размеренно и как бы печально, точно сожалением о всём сущем, погрязшим в непоправимости изначальных грехов, неисцелимости слабостей перед соблазнами.
– Кажется, что ещё мягко! Я б за измену не так наказывал.
Иоанн приподнялся на локте.
– Как же? Разве принародной смерти не довольно?
Федька увидел всё разом. И разорённые сожжённые сады, в цветении которых ещё весною тонула вся Рязань, и не успевших укрыться в крепости поселян, и нежданные препоны на каждом шагу от тех, в чьей власти и воле было держать крепость и засеки в готовности непрестанной, а служилых людей – в довольстве, и тем паче – службы караульные, дальние. И "не подоспевших" князей-воевод, обещавших испить чашу смертную по кличу первому за общие их привольности, землю и веру. И кинувших их одних биться, на гибель верную… Что, как не поспел бы гонец в Москву! Накатило и прорвало всё, и речь воеводы на помосте, и набат, вынимающий душу, вой и визг бабий, вся грязь и вонь кровищи, горелой плоти, куски тел, вывороченные кишки, отсечённые руки, гром непрестанный, боль истерзанного тела, мука жаждущего жизни сознания, чуящего неминучий и тяжкий конец… Обида жгучая, до слёз, до прокушенных губ, и за себя, и за стойкое беспредельное мужество одних, за вспаханное и засеянное ими, мёртвыми, кладбище, и – за невнятное его сердцу малодушие других, коих всех до единого почитал он предателями. Вспомнились и рассказы отца о брошенном Курбским войске, об оставленных на растерзание врагам-литовцам окрестностях. О матери, в слезах его проводившей, вспомнил.
– По кускам… резать… живьём! – задыхаясь слепящей яростью, не своим голосом ответил он царю. Не стало терпения лежать, он старался унять гневную дрожь, зубы разжать, и сидел так, стиснув кулаки, прижавшись спиной к тёплой стене. – Мало им одной смерти скорой! Всем им!
Иоанн всмотрелся в слабом отсвете лампады в его белое неподвижное лицо, в мрачно горящие бездны почерневших глаз. Подавшись весь вперёд, к нему, спросил тихо:
– Всем? А коли вина малая?
– Государь! Нет в таком деле вины малой, всякая вина – измена! От малого небрежения, от нерадения – бедствия и погибель всему, всему! Я видел, знаю, государь! – позабывшись совершенно, вне себя от переполняющих страстей, от вновь переживаемого, Федька ринулся со своей лавки, сбросив одеяло, кинулся на колени у государевой постели, смотрел на него неотрывно и говорил, всё, что накипело, чем перестрадал тогда, обо всех рассказывал, не утаивая и не щадя никого. Иоанн пожирал его огненным вниманием.
–… А тут и вовсе узналось, что стрельцам жалование не выплачено! – выпалил Федька и осёкся. Обещание ведь было Одоевскому дадено. Сердце захолонуло. Напрочь вылетело из памяти, что хотел прежде с батюшкой об сём переговорить, а теперь уж поздно, сказано слово.
– Говори, Федя. Ну, так а наместник что же?
– Так… батюшка, верно, лучше меня обо всём отписал…
– Отписал, что, хоть и не в срок, но уплачено всё же было. Что запирался прежде князь Одоевский, да вдруг одумался, долг свой исполнил, – почти вкрадчиво сказал государь, и теперь не видно стало Федьке его приблизившегося лица против света. – А я вот гадаю, с чего бы наместнику рязанскому, мною службу вершить поставленному, такое беспутство. Как поеду туда, всё с него, да и с прочих, спытаю!
Так и не решился Федька на полное признание. Между тем, успокоясь немного, он поудобнее устроился на чёрно-бурой медвежьей шкуре у кровати царя, притянул на себя одеяло, и уже обстоятельно описал хвалебно каждого, ему лично памятного, к делу победы причастного.
– Ай, молодец Строганов! Про него мне и прежде сказывали. А кафтан твой, Федя, в коем ты на собрание явился, не его ли мастерской работа?
– Его, государь, – удивлённо отвечал Федька. Это-то откуда узналось!
– Кабы можно было, Федя, разом и всех изменников изничтожить. Но – нельзя разом-то. Сам Господь их терпит, и царю не всё подвластно. Но всё вскоре изменится! – тяжело и зло вдруг возвестил государь, откинувшись на подушки. И Федька вновь поднялся, подбираясь к нему ближе, чтобы видеть. Помолчав, продолжил государь: – Замысел сей давно ношу, неразрешимое решить тщусь. Иван Первый прозвание Калиты получил, стяжателем и разорителем ославлен, неблагодарной молвой завистников из многих родов знатнейших едва не грабителем народу, приспешником ордынским выставлен. А того понять и помнить не хотят, что сорок лет – сорок! – он единым своим дарованием переговорщика умного и хитрого набеги упреждал, и ни единого раза никто их князей тех, что не войною, а миром к нему обернулись, не страдал от ханского нашествия, не гибли воины и люди без числа, не уводили их в полон, точно скот. Победив гордость, разумом одолев и страх, видя, что недужна земля русская, с ворогом в открытую сойтися не выдюжить ей, сам Великий князь московский ездил к Батыю на поклон, сам же откуп туда отвозил, а за то кровь не лилась, и земли не терялись, а преумножались только. Грызня междуусобная поутихла. Окрепла при нём Московская Русь! И вся бы окрепла ещё более, когда б не о его гибели прочие грезили, а о том, как вовсе от произвола ханского избавиться. Да, выгоды свои имел и о семействе своём радел, да разве кто другой – иначе мыслит?! Но и о тишине молился. О тишине в Москве и на Руси! А что ныне сказывается?! Да и какой благодарности ожидать от тех, что бережливость от скупости не отличают, дальновидность почитают изворотливостью, за малой кровью не зрят большой победы! От тех, кто лишь единым днём да утробой своею всё меряет! Кто сам княжить не призван, да другому, достойнейшему, мешает, в усладу своекорыстию, гордыне и чванству в угоду токмо! Кто чужими руками себе пользу выгадывает, и те же руки охаивает, мол, мало да дурно получено! А я не могу боле видеть, как все дела и старания непомерные и его, и всех пращуров отца моего, и мои тоже прахом пойти готовы. Ждать не могу покорно, как меня самого изведут, и ведь если б от того польза была, если б был достойный воспринять престол, я бы и сам тогда не стал судьбе злосчастной противиться, постриг принял бы, как есть оставил бы непомерные труды эти и горечи… Но нет такого! Едва уйду, передерутся, как зверьё неразумное, растеряют впопыхах всё до последнего, и хлынет сюда всякий сброд нечестивый и с севера и с юга, рухнет когда мой щит!
Иоанн простёр руку, и тут же прижал ладонь к лицу в горести.
– Шестерых детей мне подарила царица Анастасия, да только двоих сыновей чудом уберегли, и те малы ещё. А саму её… И ведь знаю, кто! Всех их поимённо знаю! А терпеть принуждён, ждать и терпеть.
– Государь! – Федька бросился к нему, приник к коленям, замер, задыхаясь сопереживанием всему, что говорил он, что внятно становилось до боли.
– Но не таков я, как им мечтается. Ныне меч мой подымется. И горе тому, кто на пути его возникнет! Послушай, Фёдор Басманов, что грядёт нам… – голос царя смягчился, как только его пальцы легли на волосы Федькины и вплелись в их прохладный тяжёлый шёлк. Царь гладил его кудри и плечо, и говорил.
Когда он завершил, пала оглушительная тишь. Федька не мог шевельнуться от потрясения.
– Ступай, ляг, выспаться нам надобно, – устало молвил Иоанн, отпуская его.
– Слушаюсь, Владыко мой! – прошептал Федька, целуя его руку, и отстраняясь, чтоб идти к себе на ложе.
– Что? Как сказал ты? – словно в изумлении переспросил Иоанн. – Воистину, дар, мне ниспосланный…
Он склонился и невыносимо нежно прижался сухими губами к Федькиному лбу.
– Ну, ступай. Отдыхать теперь.

Федька рухнул на лавку, натянул одеяло, и тут же провалился в мгновенный сон, а ведь казалось, и не сомкнуть глаз от счастья.

– Так что, Федя? Как нам рассудить ныне? И Нил, и Иосиф преставились, каждый в правоте своей, а спор их меж тем не кончен, и вот нам ныне предначертано и его решать! Владыки и ныне не хотят мириться – за единство Церкви ратуя, сами ж раскол длят. Многотрудна мозголомка, да маета совестная не в пример жесточе, Федя, ибо не можно и не должно государю честному православному против Бога своего же идти, и народу своего против, – государь поднялся из-за стола, прошёл до мраморной доски с шахматами, задумался над нею. Поманил Федьку стать рядом и взором указал на фигуры, стоящие и поверженные. – Отрадная игра сия, жизнь нам всю как есть показывает в наивысшей слаженности всех частей её. Нет ни единой пешки в ней пустой. За каждую мысль, что движет фигурою, неминуемо расплата иль награда получается. И вкупе двор короля своего бережёт, разумно каждый и себя храня, и собою жертвуя, и немыслимо, чтобы в стане своём был изменник, а ошибки – по недосмотру роковому разве что. Потому остаётся за таким двором победа, а верхоглядство где и легкоумие, равно как и удаль без разума, – там беда королю через такой двор его. Потому вящий дар – час, на раздумье даденный, дабы поступить не так, как наперво померещилось в горячке. Сдержать, смирить себя, и уж наверняка ударить!
Иоанн теперь рассматривал Федьку, пристально, пытливо, как только что – незавершённую забаву таврельную.
– Всё лучше минуту выбрать и пойти верно, чем головы зазря лишиться, а? Это-то всегда успеется… – рука Иоанна, помедлив, смешала и смахнула с поля последние фигуры.
– Да уж куда лучше, – пробормотал Федька, чуя холодок смертельный под рубахой. Доверие – батюшка – тайна посвящения – укрытие правды об Одоевском – а что, если не мелочь это, сам же говорил с жаром давеча, что нету в делах таких мелочей, и доверие – оно до последнего волоса и буквы должно быть исполнено, раз заявлено, или какое же это доверие тогда! И что б не переговорить было с отцом прежде!! Федька и сам не мог толком разобрать свои страхи, знают батюшка с государем об том его дерзостном поступке, не знают ли, и что лучше будет – смолчать и дальше, тут же покаяться, или … Запутался в виноватом без вины себе, и рад бы махнуть рукой, раз уж пронесло вроде бы стороной, но вгрызлась в него тревога снедающая. А кипение сердечное – и того пуще вгрызлось, в самое горло, так что дышать тяжело и больно без стона…
– Государь… – хотел было начать, но тут, почтительно постучавшись, выждав положенное, в растворенной двери появился с поклоном Дмитрий Годунов.
Молча приняв от него пергаменты, Иоанн внимательно рассматривал их, сличая, и хмурился. Как бы невзначай Федька встретился взглядом с царёвым ближним, стараясь разгадать его к себе отношение, и, впрочем, ничего приятного не предполагая, особенно, помня о стычке с Грязным. Поди, он и доложил. Либо сам Иван Петрович… Ясно, государь снисхождением своим приказывал ему, Федьке, впредь не срываться на такое, что и Охлябинин сказал, только иначе… Но как быть с … Тут Федька уже не мог ясно мыслить, одни чувства протестовали в нём. Он думал о том, как смеют все эти холопы и слуги царёвы презирать его за то, что сам – сам! – государь допустил, и не просто так, в помешательстве или во хмелю, а… намеренно и огненно возжелал и содеял, и его оценил выше всех! И они, ничтожества, ему в лицо плюнув, в государя метят, что ли?! Полно, неужто не видит язвы себе в таких вот их выходках государь! Или не понимает он, Федька, по неопытности ещё всего, тут творящегося? Правил и обычаев здешних не выучил ещё? Может, шутки такие в здешнем обыкновении? Да только не очень весело получается. «Но вскоре всё изменится», так сказал нынче ночью царь его души, властитель его плоти, которому присягнул он на вечную верность не на словах, в сердце своём. Что ж! Коли быть крови, то – пусть будет. Я один такой, сказывает Иван Петрович, – ну так и буду ни с кем не схож! Не дам бичевать, бесчестить впредь никому ни себя, ни государя моего через имя моё! Ибо неправедно это и негодно – терпеть такое! Может, и не всё, и не так, как на деле было, пересказано государю… Дескать, не за чем государю напрасно на пустячные свары тратиться вниманием, и то верно, без сомнения. Такие ведь великие дела грядут, до того ли сейчас им всем будет. Однако же что было сказано – то было, и за меньшие дерзости по чести наказание следует! И тут окатило его жгучим досадливым стыдом, да так, что в краску бросило до удушья: а ведь и правда, что такого Грязной сказал, чтоб взбеситься?! Ехидство, издёвку, подоплёку узрел, потому что… И сам же себя тем головой выдал, выходит, а прошёл бы не глянув лучше! Или нет? Стремительный спор с собой был пресечён спасительным внушением, на ум пришедшим: «Отчего государю ты любезен – то никого не касается и ничьего ума дело. Достоин!».
Озарённый откровением этого решения, забывшись, он испепелял взором Годунова, и тот отвёл глаза. Очнулся и Федька. Сделался равнодушен с виду, принялся заново расставлять на доске шахматные фигуры.
Приняв указания, уже выходя, вернулся Годунов в комнату. Только что доложили по цепи охранной, что прибыл воевода Басманов. Государь велел немедля проводить его до малой трапезной, и, спокойно улыбаясь очами Федьке, приказал послужить им за столом долгом кравчего, а заодно и в общем разговоре поучаствовать. Федька понял, вчерашнее посвящение его в тайну замыслов государя было лишь началом, и вот теперь пришло время им, верным, сообща готовиться к исполнению государевой воли.
– Иди, Федя, возьми в помощь кого положено, и ожидайте меня вскоре.
Федька вылетел из покоев быстрее, чем хотелось показать, и ринулся по коридору к трапезной, на подступах высматривая воеводу, и на лету свистнув проворной дворне, чтоб в поварской занялись столом. Он не мог заметить, конечно, метнувшуюся вслед ему неприметную низенькую серую тень, сопроводившую его своим бесшумным скольжением вдоль стен и ниш до самой трапезной палаты.
– Батюшка! – Федька с разбегу подлетел к воеводе, только что подошедшему, и попытался потащить его от окна подальше, и вообще ото всех. Воевода, зная здешние закоулки как свои сени, без слов прихватил сына за плечо и указал на ближайший поворот, и там, оглядевшись, кивком разрешил ему говорить.
– Батюшка! Ты государю об Одоевском как отписал? Батюшка, это я его расплатиться вынудил.
Воевода молчал, обдумывая с изумлением услышанное.
– То есть как это? – наконец спросил очень тихо ледяным голосом.
И Федька выложил всё вкратце, как дело тогда случилось.
Железная рука Алексея Данилыча никогда, пожалуй, за всё памятное обоим время не прикладывалась к Федьке с таким чувством. Сгребая в узел, сминая тонкий, расшитый жемчугом шёлк его терлика у ворота, он прижал Федьку к стене, и, переведя вздох, приметив шорох отдалённых шагов, отпустил, проговорив:
– Смерти моей жаждешь – лучше сразу нож в сердце.
Федька тяжело дышал, смотрел умоляюще.
– Идут сюда. Что было – прошло, молись, чтоб не всплыло пока… Пока не сладим наше. Говори сейчас, что ещё было, что мне знать надобно!
Федька помянул столь же кратко, о чём вели они с царём речи. Кроме того, что одного его волновало.
Воевода кивнул напоследок. К ним уже приближались Вяземский и Зайцев[49 - Вяземский и Зайцев – в первые полгода экстренного создания опричнины самые близкие доверенные люди царя занимались лично проверкой и тщательным отбором людей в личную государеву гвардию, в «первую тысячу». Это был особый комитет, возглавляли его Басманов-старший, Вяземский-младший, и Михаил Зайцев, из незнатных дворян, но человек исключительных способностей как в военном, так и в административном деле, и беспредельно преданный государю.].
– Кончилось ребячество, Федька, и чтоб я более за проделки твои сердцем не хворал, клянись, тут и сейчас, во всём подобном впредь меня испрашивать! Всё семейство сейчас за нами, и не об себе только, о всех наших думать должен! Понял ли?
– Понял, батюшка. Прости! Прости, – Федька поймал отцову руку и, быстро склонившись, поцеловал.
– Теперь чарку бы в самый раз… – снова переведя дух, Алексей Данилович обернулся поприветствовать соратников.

Вечером, стоя с простёртыми как на распятии руками в царёвой мастерской, где, коленопреклонённые и незаметные, швецы-умельцы по нему подгоняли полы и рукава ферязи завтрашнего наряда, Федька в сотый раз проговаривал в мыслях положенное по разряду его кравческому, и представлял воочию рожи гостей, и из дворцовых, и из думных, и с наслаждением чуял одержимость, подобную битве, только тут ещё примешалось что-то этакое, пьянящее и злорадное, чего прежде, верно, постыдился бы в себе лелеять. Но так то – прежде… Не три дня минуло – три года будто бы. Вчера ещё, поняв, что на люди выйти придётся и государю за праздничным столом служить, что тьма народу знатнейшего, и дворня, и челядь, и мышь та самая, о коей поминал Иван Петрович, – весь мир на него взирать и его обсуждать будет, чуть о бегстве не помечтал, либо о хвори какой, до того страшно это отправление служебное показалось… Точно на позор вселенский его выведут, не на почёт, который должность кравчего означает. А ну как спотыкнётся, голосом осипнет, слова али имена перепутает… И корил, и бранил себя за глупости этакие – не ему, перед тучей врагов сабли не выронившему, головы не склонившему перед уродливым ликом смерти, показать теперь себя в красе трусить! Государь им всякую минуту любуется, не напрасно же вон новый убор спешно изготовить распорядился, да такой, что дух замирает через созерцание. Всё белое-молочное, атласное-переливчатое, в серебре и бирюзе, горностаем опушённое, чёрным соболем подбитое, и у ферязи в пол, что никогда одногодки его по чину не носят, не рукава разлетаются лёгкие – крылья. А в каблуки сапог ирховых[50 - ирха – кожа козлёнка или ягнёнка, белая замша особой выделки для дорогой обуви и одежды.] камни кровавые вделаны, при каждом шаге – искрами брызжут, и такой же лал[51 - лал – или благородный шпинель, драгоценный камень, относится к рубиновым. Помимо дивной красоты цвета, по преданию, обладает рядом магических свойств: камень очень сильный, способен коренным образом изменить в лучшую сторону судьбу человека. В его силе соединяются Солнце, Юпитер и Венера. Кроме прочего, снижает уносящего его чувство жажды.] – на шапке, алой звездой во лбу. Царевичу такое впору бы! Носил всё это бесподобие Федька до вечерней молитвы самой, попривыкнуть чтобы, по спальным покоям государевым, по одёжной его комнате, и своей горнице, где трудолюбивой пчелой крутился Сенька, только вернувшийся с конюшни, переодевшийся в дорогое-домашнее, обустраиваясь в пристройке прислуги. На завтрашнем пиру ему уже надлежало в сенях перед Столовой палатой среди подавальщиков неотлучно быть, за всем смотреть, ничему и никому не попадаясь на путях, и в любое мгновение готовясь отозваться на слово своего господина Фёдора Алексеевича.

И вот Фёдор Басманов, царский кравчий, встретил государево сопровождение у выхода из Грановитой палаты, по окончании совета думского, и стал первым в свите его, рядом в полушаге у левого плеча.
И был он над пиром властвующий, белоснежный, дерзкий величавостью, такой, что слепило взоры и его надменно-улыбчивое молчание, и звучное смиренное доброжелательство голоса, когда подносил гостям с поклонами и обращением дары с царского стола. Может, всего тяжелее было впервые перенести через порог трапезной ногу. Но как вошёл, как ступил на красный ковёр окованным золотом высоким каблучком, и как выпрямился у царского трона, и глянул сверху на всех…
Во всё время пира не пришлось ему ни разу никого, подозрительно близко без повода к государеву столу подошедшего, остановить, и самому тоже ни за чем палату покидать не понадобилось. Сидевшие по левую руку от государя ближние его стольники, которых Федьке всех воевода представил заведомо чином, были, похоже, «своими», из тех, кого государь называет «верными». И среди них Федьке было заметно свободнее находиться теперь, хоть и было их знакомство, конечно, мимоходным пока. Поначалу поминутно одёргивал он себя за неуёмное желание постоянно на царя смотреть, много сверх положенного по долгу кравчего. И краснел мгновенно, вспыхивал, точно девка на смотринах, если государь тот взгляд его перехватывал. А то и вовсе мерещились картины сполошные роковые, как некто из гостей вдруг кидается к царю с ножом или сулицей, под шубой доселе прятанной, и в криках, и громе летящей со столов посуды, во всеобщем замешательстве он успевает броситься и заслонить собою государя. И весь его белый наряд окропляется кровью… Либо в чаше, принятой с подноса подавальщика, царю предназначенной, чудится яд, и, прежде чем поднести её государю, Федька отпивает глоток, и тотчас темнеет взор его, дыхание пережимает. Все вскакивают, поднимается и государь, в изумлении гнева, а он падает возле трона. И весь его горностаевый мех заливает красное ядовитое вино… В мечтах всё было красиво, по-настоящему ядом травленных он никогда не наблюдал, но видел травившихся грибами и порченой рыбой – зрелище неопрятное, конечно, и горностаевый мех с кафтаном парчовым тут можно залить не только благородным вином…
Так вот, каждую из шести чаш, на этом пиру для царя приготовленных, пробовал он на глазах Иоанна, и, выждав, с поклоном ставил перед ним на белую скатерть. С каждой братины медовой отводилась первая чарка кравчему, и ту он пригубить обязан был прежде государя и его стольников. И чуть виделось неурочное движение близ кресла государева или у стола его, рука кравчего ложилась на рукоять длинного кинжала. Мига не прошло бы, и быть злоумышленнику неосторожному заколотым им, и другими ближними.
Не чуял Федька ног под собою, ни голода, ни жажды уж тем более не чуял, гудело и трепетало всё в нём до последней натянутой жилки, всё разом видел, слышал, понимал, и – счастлив был. Многожды мнилось, что, на него глядя, о нём же гости говорили меж собой. Проходя по рядам с солонкой[52 - солонка – высшим знаком царского расположения была поднесённая его кравчим гостю солонка с царского стола. Вторым по значимости даром была чаша вина. Прочие блюда считались рядовым проявлением обычного вежливого внимания государя к гостю. Князь Мстиславский, кому адресовалось подношение, был славным деятелем и защитником государева права. Во многом благодаря его профессионализму и верности государь не так беспокоился за жизнь и здоровье царевичей, а позднее, уже в 1565, Мстиславский возглавил всю т.н. земщину, умудряясь балансировать между двух огней. Что, с учётом обстоятельств, был подвиг немалый.] и чашею на золотом подносе, сопровождаемый напряжением обернувшихся гостей, он увидал Василия Грязного, мимолётно окатил презрительной полуусмешкой. Наклонясь к уху соседа, Грязной не сбавил голоса: «Глянь, лебедь царская плывёт, а отравит – не моргнёт!», а сидевший рядом вроде как согласительно хмыкнул. Все ждали, хоть старались виду не показать, кому же пожалована высшая царская милость. Федька остановился против обернувшегося к нему князя Мстиславского, одного из опекунов царевича Ивана…
Немногим позже понял Федька, что похабные присказки Грязного отчего-то нравились царю. Мог Васюк ляпнуть при всех такое, что и конюху зазорно, и во хмелю вовсе терял последнее приличие, не щадя достоинства своего, и мог ославить пакостно любого, коли чуял, что царь в настроении шутить… Может, поэтому многое сходило ему с рук из того, что слетало с поганого языка. Принимать бредни Васюка всерьёз Федька теперь не стал, но не упускал притом случая поизмываться над ним. Они ненавидели и презирали друг друга тем необъяснимым отторжением с первого и до последнего взгляда, какое бывает заложено у зверей, коим по природе противоестественно пребывать совместно.
Другое дело – Афонька Вяземский, из князей Вяземских младший, да прыткий. Сперва смотревший вообще мимо Федьки, теперь он приглядывался с некоторым даже интересом. Холодная отстранённость не ушла меж ними, но всё ж они были слишком теперь близки сознанием общего, пока ещё тайного дела государева, и надменность обоих имела привкус товарищеского уважения…
Всё завершилось шумным долгим единым вставанием вослед поднявшемуся из-за стола в знак окончания трапезы государю.
Последние из гостей были дворецким и охраной провожены через Большие Сени к выходу из дворца…
Федька был отпущен для завершения своих дел – надобно было распорядиться касаемо завтрашнего развоза подарков от государя по некоторым боярским и посольским домам, и тем, кто не сумел явиться сегодня по причинам достойным. Человек Салтыкова помогал, и заносил всё попутно в списки.

– Батюшка, а было, чтоб на пиру кого отравили? – не выдержал Федька, улучив минутку попрощаться с отцом.
– Не припомню. Да я не особо по пирам-то сиживал, Федя, в седле всё больше, сам знаешь, – воевода ласково взял его за плечо, пока никого рядом не было. – Болтали всякое, но правда ли – не известно. Трудно в науке-то царедворской? – не то шутя, не то и правда сочувственно спросил воевода, не стал дожидаться ответа от смутившегося дико сына, хлопнул его по плечу, простился до завтра. Федька проводил его высокую крепкую статную фигуру теплом взгляда. Но надо было спешить, жизнь звала дальше, в волнении он полетел в покои государя, где предстояло получить вердикт за первый его выход напоказ, и только об этом мог думать Федька сейчас, сгорая адским нетерпением. Позже, многим позже, он вдруг неожиданно вспомнит, что ни разу тогда не заметил, чтоб отец смотрел на него, когда по долгу кравчего он испивал из подносимого питья государю те двенадцать за трапезу хмельных глотков.
Серая незаметная тень снова скользнула за ним, растворяясь в сумерках углов у самой двери горницы, где Федька задержался оглядеть себя, не посадил ли пятна на белые одежды.

Покои царя Иоанна.
Ночь.
Опять он гадал, что и как будет, а сделалось по-другому.
Каждый закут покоев был проверен охраной. Государь отпустил всех. Спальники убрались к себе по соседству, постельничие Наумов с Годуновым укладывались также снаружи порога государевой опочивальни. Охлябинин ушёл последним через тот самый тайных ход, что за банькой, кратко и смачно похвалив Федькину сегодняшнюю работу. Затворив за ним дверь, улыбаясь, приятно усталый, уже в одной рубахе, Федька принялся готовиться к омовению, и заметил, что образ малого Деисуса в углу занавешен шёлковой пеленой… Не припоминая, было ли так всегда, он задумался. Ахнул, смутился, как мог позабыть такое. Негоже Спасителю и апостолам видеть земные дела грешные банные… Ну конечно же… В домовой бане у них, помнится, и вовсе образов никогда не было, крест освящённый только… Ой божже!.. – Федька сдавленно застонал, гоня прочь немедля неслыханную пакость помышлений, покаянно чуть не отползая от едва различимого под пеленой лика. Не иначе, была, была отрава какая в заморском том вине, а его блудодейное естество, по всему видно, как раз под чертовы те чары подпало, по слабости особой, наверное, вот и глумится разум сам над собою.
Вошёл царь. Скинул рубаху, подозвал его.
Все они, эти, на прошедшем пиру, там, слились в памяти в пестреющую душно и дорого, шевелящуюся кучу, все казались скучными либо уродливыми, к ним не хотелось принюхиваться и прислушиваться, и смотреть-то было неохота. Было несколько приятных вроде лиц, рядом с ними можно ещё было дышать, но – всё мимо, точно не люди это, а что-то нарочно наряженное, говорить наученное, чуждое и не важное. И у каждого – змея припрятана в рукаве, в глазу и под языком. Знамением и святой водою кропить, подходя, каждого, разве! Прижимая ладонь к груди, кланяясь гостям обычаем, касался ладанки с одолень-травой, что рядом с крестом нательным тайком всё ж надел под рубаху. И только Он один. Он важен, велик, прекрасен. Самый малый Его взгляд, тихий голос или приказ, Его досада или похвала – всё было главный и первым теперь, от Него теперь зачиналась и теплилась, и горела жизнь в Федьке. Вокруг этого пламени всё туже кружил он, в плену чудовищном.
Как вчера, опустился он на колени, омыть из кувшина ноги государя ромашковым настоем. Поднялся, чтоб всё оставить банщикам для уборки, но рука царя его остановила касанием нежно-властным.
– А ну глянь.
Федька улыбнулся утомлённо.
– То-то. А я покручиниться уж думал, что надоел тебе, нагляделся уж ты на государя своего за столом, пока чаши золотые устами лобызал, да один хмель другим перемогал… Об чём мыслил, когда капли-то кровавые с губ отирал, Ладово отродие[53 - Лад – древний славянский бог, в самом имени которого заключается его суть и роль. Считается двойником богини Лады, покровительницы красоты, любви, плотского наслаждения, утех семейной жизни и чувственной радости. Поскольку всего этого хотят люди вне зависимости от пола, то в пантеоне славян появился мужской вариант Лады. Лад, или Лель, воплощение юности и силы любовной, иногда изображается в андрогинном виде и девичьем одеянии. Так как Лада является женой Свиборга, или Марса, бога войны, то в мужской ипостаси, в виде Лада, божество может быть очень воинственным, поражая отступников от «ладного пути», отвергающих радости любви по неуважительным причинам. Также именно Лад ведает вратами Нави – входом в потусторонние миры, подобно Аиду.]? Об чём помышляешь на досуге?
– О том, чтобы служить тебе, – в тон ему отвечает Федькин голос, дрожью низкой и вольной, как-то нежданно возникшей. – Радостью тебе быть!
В опочивальне уже, как улеглись, и караул у покоев встал на ночь, вновь раздался голос Иоанна.
– Сказывают, Федя, лют ты.
– Кто ж такое сказал, государь?
– До крови жаден сын Басманова, говорят… Пленников ты не берёшь. В кашу рубишь, пощады не ведаешь!
– Не ведаю! Потому как… изверги это! Смерти им жажду. К чему такое жить оставлять, не знаю!
– Нетерпелив же ты, Федька! И васильки[54 - Василек на Руси издавна считался символом неопытности юноши. Как известно, у юного от каждого ветерка возбуждение, и выплеск невоздержанности случается почти без помощи рассудка. Наверное, поэтому бабки рекомендовали его в разных видах молодым людям перед ответственным свиданием (на самом деле настойка из василька может помочь от ускоренного семяизвержения. Она содержит центаурин – вещество, которое замедляет наступление оргазма у мужчины и продлевает любовные утехи). Венок из васильков на голове юноши – демонстрация его неискушённости (и для избранницы это было понятным знаком).] не помогают, невинный вьюноша? – издёвкой жёстко смеётся царь.
В спальне свежо, темно и покойно. Федька прислушивался к дыханию государя, не засыпает ли. Нет, отдыхает так же пока.
Минуту спустя послышался его умиротворённый задумчивый вздох, и в нём теплела улыбка.
– Ну хорошо, про светила небесные и каменья любопытство твоё понятно… А есть ли у нас, на земле, тут, что подобное, для тебя нерешаемое? Поведай.
– Да полным-полно…
– Чего замолк. Будет. Выкладывай… Все мы – человеки. Давай как на духу!
– Зачем, государь, Всевышний придумал срамные места в человеке? – промолвил Федька, упиваясь своим блаженством.
– На то, чтоб ничтожность свою не забывал, смертную малость свою… Как не рядись в злато, а гузно всё одно по нужде оголяешь! Пан ты, смерд, всё едино – червь скверный перед Богом, – смешок зловредный шкодлив, и опасен такой Иоанн бывал, и Федька чуял это.
– Хм… А пошто же тогда такая сладостность этому придана? – Федька валялся пластом, отдыхая после бесконечного полного волнений и трудов дня, не в силах шевельнуть и пальцем, и говорил растянуто, рассеянно. – Пошто такое… любострастие, утеха в срамоте этакой сокрыта, а?
Государь молчал, и Федька медленно испугался. Вмиг всё вернулось в законные положения, забвение безмерного упоительного времени часов минувших стало проясняться острой явью… Государь молчал. Сердце заныло такой тоской, что пережидать её не было мочи. Федька подполз к Иоанну и уткнулся влажным прохладным лбом в его руку, возлежащую поверх одеяла.
Ладонь царя опустилась на его голову мягко, устало, и Федька вновь возликовал, пряча вспыхнувшее лицо в душистое покрывало.
– На то, что человеки мы, не звери неразумные. И всяко еси в нас – нас самих же и искушает, и губит. И возносит, может быть…
– Выходит, значит, и оно Богом зачем-то дадено?..
– И душегубцу убивать тоже Богом дадено… Сражение то вековечное! Марсово владение… – в некотором как будто сокрушении не сразу отозвался Иоанн, а Федька снова проклял себя за ту самую невоздержанность, не разумом – нутром чуя неразрешимость какую-то в так опрометчиво выданном вопросе… И ещё большую, досадливую, горькую почти – в государевом ему ответе незавершённом. В государевой же руке, то сжимающей, по оглаживающей его плечо, чудилось совсем иное. Явственное желание утешения сейчас. Ото всего освобождения, как будто.
– Марс непостоянен. Но не твой, Государь! – шепнул в восторге обоюдной откровенности.
– Откуда знаешь то ратное слово, за которое кладут душу, а, Федя?
– Смеёшься надо мной, глупым… Если бы знал!
Без слов дальше, без всяких иных мыслей были, кроме снизошедшего блаженного забвения, а после – опустошения полного покоя сна.

«Не влагал ли уста свои и перста свои ближним своим в разные места непотребные и не допускал ли к себе члены их куда не надобно?» – мелькнуло под утро сквозь сладкий сон, и Федька досадливо отмахнулся от надоедливого воспоминания, намереваясь соснуть ещё хоть малость подле недвижного государя. А уж светало… По приезде в Москву придя, как положено, на причастие и исповедь, этакое услыхал от инока-исповедника, так воззрился на него в совершенном изумлении, не помстилось ли такое непотребство из уст монашеских, да полно, к нему ли сие обращение было?! После спросил о том Ивана Петровича, во всём таком всесведущего. Откуда, мол, монахам в их святом житии такие страсти-то ведомы, что на ум прийти ещё не всякому мирянину способны?! Нешто их там, в семинариях, таким делам учат! Иван Петрович посмеялся по обыкновению, покрутил пышный седой ус, оглядывая возмущённого, но более – заведённого Федьку, точно наливное яблочко, с намерением надкусить, да дружески посоветовал поменьше попов слушать, у них что ни чих – то и грех.
– А рассказывать им и того менее.
– А прощение как же?
– Знаешь, как народ говорит, Федя: «Грех – пока ноги вверх. А опустил – Господь простил». А народ завсегда лучше знает.

На сей раз будить их явился сам Охлябинин. Впрочем, государь сам просыпался всегда на заре. Федька стал спокоен – перед Охлябининым не совестился совершенно, да и порчи и сглазу опасаться не надо было, это уж точно.

Глава 8. Исход
Кремль.
28 ноября 1564 года.
«Веками на византийский знамёнах печатлелся орёл, а ныне Византия отступилась и пала. Пали знамёна её, честью государей своих не поддержанные, а на новых тельцу золотому лишь место, не единорогу. Змию зломудрому и крови алкающему, не Всаднику-Победоносцу. Что ж, нам одним завещано нести Крест Пречистый до скончания времён. До самого Страшного Суда…»
В пустой Крестовой палате Кремля среди декабрьской ночи возносился к сводам и гас, как от тяжести произносимого, голос государя. Креп, взлетал, точно тот орёл, и горестно сникал, и сердце Федькино обрывалось вместе с ним. Ежедневно эти покои наполнялись мирскими страстями, а ночью, сейчас, стали пустыней, и только он, царь, один был узником на золотом троне, на возвышении четырёх ступеней в красных коврах, и никогда ещё Федька не видел столь могущественного бессилия.
От стены позади шло тепло, и сразу в пяти шагах возносилось в черноту. Федька поднялся от коленей Иоанна, укрытых шубой. Двинулся неслышно на мягких стопах к самому кубу опорного столба, и прижался спиной. Озноб сотряс быстро и жарко. Шершавый бархат росписи под ладонями был таким тёплым, и он на время закрыл глаза. Архангел Михаил над головой, в темноте, едва сиял ликом, грозно вторя приговору Иоанновых горьких слов.
«Я – государь последнего царства православного на этой земле. Знаю, сознаю всё…».
Точно камни, упали тяжкие слова, как будто каялся государь в чём-то, а чем виновен, разве что не может очей закрыть и уши зажать, и сердце в глухоту эту заковать, и, многим подобно, конным среди пеших, прорубать свою дорогу. И не взирать на кровь и грязь, и стенания под копытами своего коня…
– Ты – Государь. По праву, по роду, по высшему велению… – шептал он так тихо, чтобы не рушить тишину молчания, и гладил тепло стены за собой, сливаясь с витающим повсюду здесь его сердцем. – Ты – Государь! На деле государь, не на словах…
Веет в пространстве среди величавых фигур минувшего, князей и царей, и святителей, и героев, ветер чёрный и ветер светлый, и возвращает к красному мерцанию ступеней у Иоанновых ног. Иоанн поднимает голову, вопрошая проступающие черты образов на высоких сводах, что когда-то, в юности надежд своих, в пламенной вере в себя повелел написать здесь. Как назидание себе, и ближним, и миру. «Сердце царёво в руце Божией[55 - «Сердце царёво в руце Божией!» – библейское изречение, тема одной из главных фресок в росписи главной "непокоевой"( т.е. нежилой) палаты Кремля, сюжеты к которой выбирал сам Иоанн Васильевич по взошествии на престол. Примерами мудрых и благочестивых правителей он почитал царей Давида и Соломона, и сюжетами из их жития украсил своды Золотой палаты. Эти фрески – одни из немногих, уцелевших в первоначальном варианте. Царь Иоанн Грозный был верующим, и мистиком, и был убеждён, что миссия править государством даётся человеку свыше, с Божьего благословения. Но и спрашивается с такого ставленника Божьего куда более, чем с простого смертного, оттого и сердце его – во власти высших сил.]!», восклицали молчаливо строгие архангелы, и на него, молодого царя, возлагал Господь свою длань, благословляя… И с тех пор судьба испытывает его… Не много ли берёшь на себя, человече, не есть ли глас, тебя ведущий – глас гордыни, не разума и долга? Не скорби ли это твои и обиды ко гневу взывают, а ты, многогрешный, помышляешь, будто то веление свыше, путь единственный, неминучий… Добро бы себя бы только на гибель обрекал, а то ведь – весь род свой, и сколько ещё душ с собой судишь!

– Что твердишь там, с кем беседуешь, Федя? – как бы вернувшись из своей кромешной тьмы к горячему влажному касанию его губ, неистово прильнувших к уроненным меж коленей рукам, государь гладит его по волосам, и заглядывает в трепетный взор его.
– Без тебя – гибель всему, чую, вижу, ты один одолеешь неодолимое! Дай только быти подле тебя.
Заглядывает государь в трепетный взор его, и пьёт его пыл сильнее и жаднее, чем тот, вчера, в канун великого поста Рождественского.
Ночная стража за дверьми Золотой палаты недвижимо ожидает, чтобы, как явится кравчий и даст знак, сопроводить государя до Спальных покоев.

Москва.
Охотный ряд, конная ярмарка.
– Что хочет этот басурманин? – воевода Басманов придержал коня, тёмный и громадный, в округлых клубах белёсого пара. Вяземский присвистнул, узнавая в согбенном и непрерывно голосящем стёганном халате Мустафу-бека, и свита обоих обступила «просителя». Точно шершавые листья в подворотне, вокруг засобирались любопытные. Замелькали весёлые пёстрые платки горожанок. Рынок мгновенно завертелся по новому возмущению.
– Айй, воевода, коней забрал, коней, лучших! – сломавшись, купец чуть не рвал на грудях ватный халат, но шапку, отороченную чернобуркой, не снимал.
– Мустафа-бек, полно, разве не заплачено за них? Я сам нынче посылал сына своего с казною для тебя, – воевода в неподдельном недоумении оценивал обстановку. Люди его и Вяземского уже окружили их, и незлобно пока отгоняли особо любопытных.
– Аргамаков[56 - Аргамак – конь верховой чистокровной породы, арабской или ахалтекинской, очень ценящейся за красоту и необычайную выносливость. В те времена такого коня мог себе позволить только очень богатый человек.] взял, лучших взял! – продолжил жаловаться знатный барышник, но значительно тише, при виде строгости обступивших его воинов московского царя.
– Да что ты врёшь, собака. Отвечай немедля: Ашурдан, Бара, Намруд, Саргон – твои кони? Али не заплачено тебе за них? Али по статям перечесть? – Басманов начал хмуриться.
– Мои, воевода-ага, мои! И Невинный, и Царь-охотник, и Сын, лучших отдал, а он ещё забрал, сверх договора! Хабель забрал, Гильяну, Элишву, Рама, и Атру, Атру!
– Как так? – терпеливо пока что испросил воевода.
А народ меж тем собирался, хоть и держался на приличном расстоянии. Свары в Конном ряду – не редкость, а тут, видать, дело крупное.
– А так! Прошу слова, батюшка! – звучный ясный голос царёва кравчего приблизился, и он сам возник в блеске инейного дня морозного, верхом на вороном арабе, сухопаром и пылком, наряженном в попону цветастую шерстяную, песцами обшитую, и в золотых бубенчиках по всей сбруе. Сам весь в чёрных соболях и золоте с красным. Словно чёрное солнце воссияло, и расступились любопытные. – Затем, что ты, пёс шелудивый, пошлину не в казну государеву занёс, как следовало, а мурзе-Джафару в запазуху сунул! Есть тому у меня верные свидетели, – в окружении лихом приблизился Фёдор Басманов, став напротив отца и презрительно глядя на робеющего купца. – А тебе было сказано, что ныне все подати дьяку государеву напрямую вручать. Было или нет?!
– Не слыхал, не вру, помилуй, ведь всегда Джафару было…
– Было, да прошло, – уловив неспешный согласный кивок воеводы, Федька жёстко улыбнулся. – А кони твои хороши, почтенный, и коли впредь забывчив не станешь, богатый от государя получишь заказ. Убыток твой покроется с лихвой.
«А ну, расступись!» – разбежался окрик провожатых, свистнули ногайки, и толчею вокруг них как ветром размело.

– Атру себе хочу, – Фёдор ехал бок о бок с отцом.
– Хорош?
– Дивно. И … имя славное. «Родина» по-нашему.
– По снегам-то выдюжат?
– Да Джафар клялся, к холодам приучены. И сам вижу, вот подо мной хоть кобылка, Шамирам, а хороша! Дышит ровнёхонько, шаг лёгкий, точно лодочка. И Челядин одобрил… А он толк знает.
Воевода ничего не сказал, только довольно усмехнулся.

У ворот Кремля они простились до дневного собрания Думы… Федьке надлежало из отлучки тотчас явиться пред царские очи, о чём с чуть не земным поклоном доложил запыхавшийся посыльный дворецкого, а воеводе ещё предстояло всегдашнее в последний месяц ежедневное занятие – встречать нового прибывшего в «государеву тысячу[57 - Государева тысяча – буквально тысяча избранных из дворянского сословия после очень тщательного "экзамена" на пригодность и благонадёжность воинов, зрелых и молодых людей, из лучших семей бояр и детей дворянских, которые и составили по сути первый эшелон личной царской гвардии, позже названной опричной. Из них формировался командный состав опричного войска.]», допрашивать его самолично, чтобы после представить Иоанну. Судить, быть ли новобранцу в ближайшей государевой гвардии, поручено ему в совете с Вяземским и Зайцевым, но слово Басманова всё ж было решающим. Кого отвергал он по уловимым ему одному подозрениям, того Иоанну не приводили, хоть всякий раз он подробно спрашивал воеводу о причинах его решения. Государь помнил каждого по роду и отчеству, и желал знать в лицо. Слушал доводы внимательно, точно речь о детях его шла, и соглашался. Бывало, правда, что принимал государь тех, на кого Алексей Данилыч поглядел при встрече косо, но определял их под особую службу по своему уже разумению. Так случилось с неким Григорием Ловчиковым, из детей боярских. Хоть за него вступился сам Афанасий Вяземский, Басманов Ловчикова сходу невзлюбил, по укладу нрава воинского брезгуя дурною славою бессмысленного душегубства, что тянулась за этим молодцем… Но государь рассудил иначе, определив его в помощники Василию Грязному. Тогда воевода серьёзно едва не повздорил с Вяземским, упрекнув его, Рюриковича, в якшании с чуть ли не сбродом, что при дворе великих князей пасти свиней только были годны. Не по положению судил, понятно, по видимому достоинству. Но голос государя спор этот загасил на корню. Однако, трещина, единожды начавшись, пошла въедаться в монолит сердец тех, первых, отчаянных, на кого опирался всеми надеждами царь Иоанн… Федька, теперь будучи при государе денно и нощно, наблюдал всё это, приучаясь к терпению и сдержанности, для себя невиданной, и иной раз сам себе поражался. Было во дворце, точно в дремучем лесу, дичи полно, но и зверья опасного, и он, по навыку прирождённого охотника, всякий шаг свой обязан был соизмерять, не то что слово – вздох разуметь. Совсем не так на поле битвы было, а не известно ещё, где смертельнее… Если уж батюшка срывается, а ему нет равных в умении держать себя железно, то куда ему со своеволием совладать. А надо, надо. Не за себя же одного теперь, за весь род Плещеевых в ответе они. И ещё более в том уверился Федька, на тайном собрании в малой государевой трапезной в тот же вечер поздоровавшись со всеми, почитай, дядьями-воеводами и братьями, призванными в государеву тысячу, и – с Захаром. С ним обнялись. Восхитившись новым обликом дружка своего, возмужавший и посуровевший, обросший короткой курчавой золотистой бородой Захар не мог утаить улыбки, встречаясь с Федькиным блестящим горделивым и странновато-лукавым взглядом. Были здесь и старшие Вяземские, и некоторые большие князья старомосковские, среди коих Федька узнавал многих. Был и свойственник царя князь Василий Андреевич Сицкий, на днях высокое воеводское назначение получивший, с которым государь был особенно ласков нынче. Приглашённые к этой опричнине[58 - Опричнина – одно из значений этого слова – самая вкусная и изысканная часть трапезы, которая остаётся после общего застолья только для самых близких хозяевам гостей, которые задерживаются разделить её.], сидели они за одним с государем столом, и, хоть никто не говорил о делах, а только о застольном, не оставляло Федьку головокружение от таинства, от громады затеянного и творимого ими всеми, в жесточайшей пока что тайне от всей Москвы остальной, от всего почти света, чья участь наперёд уже была предопределена. Как и участь их самих, тайно вечеряющих. Это внезапной ясностью осенило и охватило его, как пламенем, да так, что дрогнула рука, наливающая красное вино в царскую чашу. Государь заметил, и, пронзённый его взглядом, мягко и властно вопрошающим как будто «Не ты ли?», испугался вечного своего сомнения в государевом доверии, и покаянно склонясь, крича безмолвно «Не я, кто угодно, но не я!», отёр пролившиеся на руку кровавые капли собольей опушкой рукава. И корил себя, что за бредовые думы и картины встают перед ним, что о долге забывает… Воображает себе то, чего нет, но чего боится больше смерти.
Когда же настало время вечерней молитве, и остались они с государем одни перед иконами в молельной, пал на колени, и молился горячо простить ему суетность помыслов. Очнулся от прикосновения руки государя к плечу.
– Федя, что, и тебе тяжко?
Как тепло сейчас сказано это было… Он смотрел прямо в глаза государя, усталые и неистовые в одно время, и переполнился сверканием тяжёлых слёз от избытка душевного. Иоанн, вздохнув глубоко, привлёк его к себе на грудь, и стояли так, молча, под потрескивание свечей и тихое мерцание лампадок, пока государь не отстранился мягко.
– Полно, Феденька. Идём. Почитаешь мне Иссаака Сирина. Сладок голос твой, точно и впрямь Птицу Радости слушаю. «Царствует ад над миром человеков, но он не вечен!» – Премудрые словеса оживляешь ты чистотой юности… Целительно горестному сердцу. Идём.

И уже возлегши, при свече, слушал долго. А после говорил, что Господь человеку единому дал особенно ото всех прочих тварей совершенное орудие – голос. Выразитель всех чувств, созидатель мысли овеществлённой, объединяющую силу, средство ваяния союза меж людьми и душами, что превышает стократно мастерство рук.
Федька уснул тогда, слушая его, точно в колыбели, позабыл о тревогах разом, о заботах нескончаемых. Да и о грехах своих тоже. Книга тяжело сползла со шкуры медвежьей из его расслабленной руки.
Иоанн не спал долго. Утром, на шорох за пределами опочивальни, в его «сенях», как условились они с Сенькой, которому наказано было всегда раньше просыпаться, Федька встрепенулся, уже научась ловить первое бодрствование государя своего, чтобы готовым быть сорваться по любому его зову, и нашёл рядом с ним, у кровати, на раскладном наклонном стольце стопку листов, унизанных закорючками нотной грамоты, со слогами под ними, а вверху начертано было царской рукой: «Канон Ангелу Грозному[59 - «Канон Ангелу Грозному» – название произведения, без преувеличения поэтического, написанного царём Иоанном в форме личного послания Архангелу Михаилу с покаянием в грехах и ошибках, и просьбой о высочайшей милости и помощи в главном для государя деле – борьбе за своё государство. В окончательном виде было оформлено Иоанном в 1573 году.]». Лист не дописан был. Едва пробудившись, с тихим стоном поднимаясь в постели, Иоанн протянул руку и бережно собрал рукописи свои. С поклоном Федька подал государю халат, и, видя, что государь мается головной болью, часто утром сопровождающей его бессонницу, испросить решился, не подать ли лекарство. Государь не ответил, однако, уже зная его, легчайше втирал Федька мятное масло в виски государя своего… И тот засыпал.
Неделей ранее весь день наказано было Федьке присутствовать при укладке и описи столовой драгоценной утвари, и той, что в сокровищнице митрополичьей хранилась, по особым только случаям изымаемая, тоже. Описи подлежало также великокняжеское оружие и облачение для больших выходов к войску, и в другое время Федька рад был бы подержать в руках эти дары. Чуя подвох, спросить, в честь чего ж такая немилость, что государь день целый его видеть не желает, он не дерзнул, понятно. К вечеру всё было упаковано, увязано в неприметные тюки, и по тайным ходам под стенами Кремлёвскими переправлялось куда следует. То есть, как знал Федька, до обозных стоянок, за Москвой-рекой. Там, серые и убогие с виду, толклись ряды крытых дерюгами повозок, с вечно сонными сопровожатыми в сермягах, ночующими возле своих костров, либо под ворохами сена и овчин на телегах. Обычные стрелецкие караулы, совершая суточные объезды всех приезжих по торговым делам и ожидающих досмотра и дозволения въехать в город, перекрикивались с ними, и, получив обычный ответ об имени торговца и свойствах везомого товара, трусили в раннем сумраке дальше… Только проехала городская стража, как из-под укрытий с возов тех быстрыми тенями заскользили десятки ратников, в кольчугах, перекрытых чёрными кафтанами, с ножами и саблями под широкими тёмными, в ночи невидимыми плащами, и оцепили живым заслоном обоз, покуда принимались и грузились невесть откуда взявшиеся тюки, чтоб ни одна душа живая за тем извне не уследила, ну и для охраны. От проезжающих рядом по общему тракту, люда купеческого и прочего шатающегося, днём и ночью стоял конный кордон, с блистающими двуглавыми орлами на груди колонтарей, на широких наручах кожаных рукавиц, и в расшитых золотом кафтанах, и заворачивали вспять всякого любопытствующего. Объясняли, что дороги там нынче нет, на объезд указывали. Ясно было, то люди государевы, никто и не спорил, вестимо… Шушукались, конечно, по Москве, что, дескать, что-то будет и готовится что-то, и государевы слуги по выездам всех дорог теперь зачастили, то ли ищут кого, то ли скрывают что от досужих мирян. Что ни день ближе к предрождественским торжествам, точно кругами по воде расходились от двора Кремлёвского по Торговым рядам сперва, а там – по всем улицам и подворьям смутные слухи о новом небывалом странствии ко святыням, замысленном государем, а в чём небывалость эта, толком никто выразить не мог, да и опасались рассуждать особо, опять же, по неведомо откуда собирающемуся чувству грозы… Ведь и прежде государь выезжал с семейством на ближнее богомолье, и не была ни для кого удивлением его верность обычаю доброму христианскому и строгость, которую блюл он сам, чтя всякий день по предписанному канону благочестия, и того же требуя от своих подданных. Нельзя не заметить было и стечения в столицу кое-кого из знати со своими отрядами, и набор избранной тысячи дворянской обсуждался живо. Но ведь и прежде уже избиралась тысяча, чтобы постоянно быть возле престола царского и доблестным служением укреплять его, только вот тогда что-то не заладилось, бояре и князья толковали долго в думском собрании, да не до чего не договорились, а молодой царь, скрепя сердце, положился на дальнейшее. Видно, теперь окрепла его рука, и воля к прежнему переустройству вернулась. Да и что удивляться, что войско новое набирается, когда война с проклятыми ливонцами изматывает весь север, а Давлет-Гирей ни года не даёт отдохнуть с юга. Только вот чем обернутся новые налоги и поборы, и так уж за всё платим, почитай, что и воздух скоро не даром глотать придётся… – так гудело по городскому народу. Леса окрестные полны татями и голью перекатной, что от разорения беспросветного или дурноты своей соху покидали и грабительством промышляют, от разбойников житья не стало, хуже, чем от татарина, и тут вроде бы царское право урезонивать и истреблять их всем нравилось, так ведь и для этого в казне денежки прибывать должны. А откуда?– Опять от труженика честного. Хорошо вот, прижимает государь боярство, и в том тоже видели все без исключение законное и правильное. Живо помнилось ещё смутное страшное время, когда Шуйские правили именем великого князя отрока Иоанна, беспредельщину боярскую помнили, и до чего, до какого зверства бунт городских толп докатился тогда. Но были и пострашнее веяния. И шли они уже не только от дворовых и торговых людишек, а из самих боярских покоев. И вот от них, пожалуй, тянуло, как гарью и кровью, таким бессознательным ужасом, как от грядущего мора или того же нашествия. Не улеглись ещё возмущённые споры о царском гневе на прежнего советника его, Алексея Адашева, и боярина Кашина, что были якобы убиты по его приказу без всякого суда. Вспомнили тотчас и о скоропостижной казни князя Никиты Шереметева, о странной кончине боярина Репнина прямо в разгар скоморошьей забавы с машкерами на государевом пиру, об внезапной опале Петра Щенятьева, князей Пронского, Симеона Ростовского, и уж совсем тёмные страсти сказывали о кончине в Кремле молодого князя Дмитрия Овчины-Оболенского. Говорили, ни печалование[60 - Печалование – то есть, заступничество от имени Церкви перед царским судом за осуждённых. В прежние времена, как правило, великие князья не могли отказать в печаловании, если уж в дело вмешивался сам митрополит. Но Иоанн Грозный сумел и тут увеличить свои властные привилегии, постепенно сведя такие опротестования своих решений к минимуму.] митрополита Афанасия, ни возмущение думных бояр не повлияло никак на царскую волю, и он уничтожил тех, кого считал повинным в изменничестве, в сговоре с предателем Курбским и, того хуже, с последним великим князем, Владимиром Старицким, будто бы замышляющим взойти на престол, минуя согласие брата своего Иоанна. Однако то, что возмущало сословие высшее притеснением их исконных прав и свобод в делах государства, для прочих жителей земель российских означало совсем иное: коли царь смог на своём настоять, стало быть, за ним и сила. А где сила – там и право. Единоначалие всем виделось несомненно лучшим перед недавним хаосом «семибоярщины», перед призраком смуты безвластия… И всяко один строгий пастырь для стада благо, а не семеро негодных пастухов, что столковаться не могут, а тем временем волки терзают их овец, и псов, и их самих. Так, будто и не сговариваясь, сама собой судила народная молва. О том, обо всех пересудах ежедневно докладывали государю и премудрому "дьяку над дьяками", главе Разрядного приказа, Ивану Висковатому. Ну и Челядину, конюшему, главе думскому с Мстиславским наравне, тоже, конечно.
Понятно, не могли остаться без особого всеобщего обсуждения рассказы об убийстве Оболенского, вдруг с недавних пор наводнившие Москву и дошедшие уже чуть ли не до Казани, по причине неслыханного бесчинства, перед которым меркло всё, допрежь случавшееся при дворе. Народ всегда любит присочинить, и склонен не то чтоб верить всему, что страшного говорится, но принимает и пересказывает басню тем охотнее, чем гнуснее в ней подробности. А тут подробностей хватало, передавалось слово в слово, как и что было, так что рассказчику, прилежно и с чувством повторяющему басню эту, начинало казаться, будто и сам он видел всё своими глазами. Объяснить тщились такое, наряду с рассуждениями, что народу труднее становилось жить, ведь царь их защищать был должен, а на то нужны деньги. С народа брать было уже нечего, но с хозяев земли – было что, и бралось, с церковников-землевладельцев – тоже, но… Народ выл, как всегда, что дерут с него только. Поскольку богатый от отнятия излишков не обнищает, а вот когда последнее отдаёшь… И тут трудно было что-то сказать. Но одновременно со всем этим закон вышел и был всем объявлен об неприкосновенности любого холопа ли, смерда ли, крестьянина ли для произвольного суда своего господина. Тем более никто, будь ты хоть князь Рюрикова рода, не мог предать своего подданного смерти либо увечью без государева суда. Народу это польстило невероятно, однако и тут находились недоверчивые, мол, всё сие – для отвода глаз только, чтоб не мешал никто твориться произволу во дворцовых стенах… А исполняться не будет.
Князя Оболенского молодого государь доселе отличал, и по заслугам ставил во главу полков, и против литовцев, и на юге, не раз убеждаясь в доблести его и в умении начальствовать войском. Земли Оболенских под Москвой были богаты, род – знатнейший, и, как бы не крамольные намёки на близкую дружбу отца его с матушкой царя Иоанна Васильевича, в бытность обоих молодую, то безупречно было будущее его во всём. Впрочем, никто ныне о тех сплетнях не поминал вслух. И вот будто бы нынче летом, на званом пиру у государя, будучи навеселе от заздравной чаши, в чём-то почуял князь себя неправо задетым новым царёвым кравчим, Фёдором Басмановым. Не пожелавши извиниться, нагрубил кравчий князю пуще прежнего, и сгоряча тот с языка спустил то, что у всех на уме было: «Я и предки мои служили всегда с пользою государю, а ты служишь гнусностью[61 - «Я и предки мои служили всегда с пользою государю, а ты служишь гнусностью!» – сакраментальная фраза, кочующая из воспоминаний одного иностранного авантюриста в России к другому, и с удовольствием цитируемая множеством псевдоисториков, забывающим обычно прибавлять к скандальной байке о стычке Басманова с Оболенским, что это сочинение не имеет никаких документальных подтверждений, кроме более поздних переводов, и первого письма беглого князя Андрея Курбского к бывшему другу и государю Иоанну, где он приводит в доказательство грехов последнего ещё и потакание порокам юного Басмановым, из расположения к которому царь, якобы, губил людей по его навету.]!». Были, будто бы, свидетели этим словам, и тому, что пожаловался на них кравчий царю. Так или иначе, только Оболенский из Кремля живым не вышел. Будто бы удавлен он был в винном подвале по приказу царя. Кем точно, и как родным тело представлено было, про то никто не ведал. Все же обвинения с гневом отвергал государь, и грозил обвинителей самих к суду привести за клевету на него несусветную. Может, и казалась бы эта история сказкой, если б каждому, кто видел кравчего, мысли о нечестивом невольно в голову не лезли. О несравненной красоте его, равно ангельской и бесовской, и столь же несравненной дерзости, которой причина была, видно, в особой слабости к нему государя, судачили все поголовно. Средь девиц же сложился уже обычай описывать словесно подробнейше черты его, и хвалиться, что де видала сама вблизи, и что глянул на неё кравчий из-под бархатных ресниц с интересом… Только нельзя в глаза его окаянные смотреть, если не хочешь попасть чёрту на утеху, так как после и при молитве станешь о непотребном думать. Тут уж впору и самого царя пожалеть, тут и не хочешь, а согрешишь… Девичьи тайные пересуды были невинностию в сравнении с суждениями лиц придворных, которые тут же припоминали и подвиги деда, Данилы Плещеева-Басмана, что много успел начудить за недолгую жизнь, и в постельничих князя Василия Ивановича грешил без удержу. И что, может, на него только глядючи, себя позабывши в угаре этаком, и решился тот развестись с бездетной Соломонией Сабуровой, и взять молодую литвинку, из Гедеминовичей, Глинскую Елену, мать царя нынешнего. Что в роду у Басмановых – колдуны все, и хазары есть, и не к добру и неспроста слабость царя теперь к юнцу-кравчему.

– А что Федьки в ту пору в Москве не было и быть не могло, что по степи мотался от Рязани до Тулы, разведчиков ханских добывал, так никому дела нет!!! – развернувшись, в досаде и ярости швырнул он подвернувшийся под руку кубок о стену. Сенька пошёл поднимать, а Охлябинин только покачал седой головой, неопределённо крякнув. – Услышу такое – своими руками задушу! И уж прости, Иван Петрович, а мне плевать будет, князь то или… Что, погнулся? Нет, хорошее серебро, вмятинка только… Они же не меня, они государя унижают, да нежели терпеть такое?!
– Тогда тебе пол-Москвы ухлопать придётся, соколик мой. Овчина сам нарвался… Сказано ему было, дважды прощённому за смутьянство своё, чтоб не восставал более на дела государевы и в мыслях, а он – за старое. Спесь казать удумал. Многотерпелив государь наш, да изменившему единожды уж ни веры, ни чести нет. И уж более того – правоты судить, что хорошо, а что худо. И тем паче – в личном государя обиходе. А ты, Федя, не берись перед всяким обеляться, точно виноват и правда. Пусть их болтают, на свою голову. До того ли нам сейчас!
Федька кусал вишнёвые губы, и вроде бы прислушивался, и даже успокаивался. Но видел Иван Петрович, что уговоров его ненадолго хватит.
– Князюшка, – вдруг развеселившись, сощурился хитро на него Федька, – а пошто ты мне шелеп[62 - Шелеп – кнут, плеть; плести шелеп – сочинять небылицу, врать.] сплёл, что Грязной – князь? И я тоже дурень, будто не знаю, что нет таких князей.
– Да как-то сам не знаю, милый. Чтоб прыти твои поостеречь.
– Чтоб прежде, чем по балде кого треснуть, справлялся, кто таков? – Федька засмеялся, и следом Сенька, а Охлябинин снова качал головой, и довольный, и всё же как бы печальный.
– А Репнин что ж, тоже спесь не к месту показал? Или в Литву пару раз сбегал, вроде Глинского с Шереметьевым? Хоть тут меня не поминают… Верно ли, что только за отказ в машкере шутейно в общем веселье быть зарезали его?
– Верно, что отказался князь, но ведь и государь не стал бы понуждать к скоморошеству почтенного боярина… без причины, – понизив голос, отвечал Охлябинин, давая ясно понять, что в каждой байке истина есть, только снаружи не вся она видима.
Но поспешил Федька радоваться. Не прошло и недели, как история Репнина была чудесным образом переиначена. И теперь злодейство свершения неправого суда царского не псарям приписывали, а рукам всё того же кравчего, якобы с улыбкой доверия аспидской средь балагана поднёсшего боярину чашу вина от царя, с наказом не помнить шутки недавней, так его расстроившей. И, испив ту чашу мира, забылся боярин Репнин навеки. О кончине Кашина споров не было, ему рубил голову царский палач принародно, но и тут многозначительно намекалось на предваряющую это событие ссору боярина всё с тем же младшим-Басмановым.

Государь, выслушав горячую Федькину речь, полную горечи и жажды мести клеветникам, задумался на минуту, не высказав ни особого удивления, ни возмущения.
– Чего же ты хочешь, Федя? – наконец, прямо спросил государь. И принялся, подперев подбородок рукой, разглядывать его, как диковинного зверя.
Уже выучив назначение этого взгляда, возликовав душой, Федька плавно и стремительно кинулся государю в ноги, поднял горящие глаза: – Чем грешным слыть, лучше уж … Государь! Дозволь, коли сам от кого про такое услышу, коли кто посмеет мне в лицо сказать подобное, замолчать заставить того! Сам зарежу!
Государь тяжело вздохнул, усмехнулся, протянул руку – погладить шёлковые тяжёлые тёмные волосы его.
– Ну, добро, Федя. А и то верно… Кто в своём уме такое скажет, без зла в сердце на меня? Тот, кто мне против молвить опасается, а через тебя, через бесчестье мнимое, точно змея, ужалить хочет… Суда праведного хотят? А сами до сей поры явных изменников покрывают, и ни письма, мною перехваченные, ни свидетельства иные видеть не желают, всей Думой в защиту супротивников моих встали. Пеняют мне, что казнил я троих своим решением? А что прежде того прощал им неоднократно отступничества открытые, что внимал уверениям в раскаянии, и снова обманут ими же был, того не помнят уже? Будет им вскоре суд праведный. Только ты мне всё прежде докладывай. Мне сперва. А уж там… Добро, Федя!
Целуя руки государя своего, Федька задыхался, сердце из горла выпрыгивало, и была бы его воля – прям тут бы на грудь ему кинулся… Через минуту, получив позволение удалиться на время, уже летел в поисках Грязного, досадуя, что гада этого прирезать нельзя, и будучи уверенным, что именно он сочиняет и отправляет гулять по миру все мерзкие байки.
Нашёл его на конюшенном дворе, как раз принимали и пробовали новых коней, и вся компания, к охранному делу так или иначе причастная, тут собиралась.
– О! Кто пожаловал! – Грязной единственный не поднялся с приветствием, как полагалось, и теперь все с некоторым напряжением предвидели забаву опасного толка, и слегка расступились. Двое верхами продолжили пробегаться по кругу. – Слыхал, на Торгу базарят, будто цыгане какие-то заезжие повадились честных купцов дурить, коней красть! Будто запорошит очи купцу, злата наобещает, а после глядь – ни его, ни злата, ни лошадок нету.
Федька приближается, замедляясь, свысока на него глядя.
– Да ну, какие цыгане, говорю, – Васюк, со смешком, озирается, старательно скрывая настороженность, – то наш кравчий, верно, был, в персидской своей обновке до полу, да в золоте с самоцветами, расписной весь, а он, дурень, на кудри долгие глядючи, да голосом ангельским прельстясь, за бабу цыганскую его и принял! Вот умеешь ты, Федя…
В один миг промелькнул кроплёный кровью ненавистника истоптанный снег, и как бьёт он эту рожу, без остановки, пока не настанет хлюпающий хруст и не обратится под кулаком в месиво. Аж сладко защемило в груди. Но вместо этого, медленно и красиво изогнувшись, наклонился к нему, переставшему ухмыляться и, казалось, даже испугавшемуся, с улыбкою томной и понимающей, и тем самым ангельским низким голосом молвил, чуть не на ушко: – Верно говоришь. Ещё не так умею. А ты сочинять мастер, Вася, обо всём разъяснения знаешь. Только вот кто ж по тебе былицу после расскажет, коли без свидетелей где в уголке с тобою встретимся? М? Ты уж в одиночку не ходи… А ходишь – так оглядывайся.
И неясно было, шутит, нет ли.

3 декабря 1564 года.
18 вёрст от Кремля на юго-восток.
Проносились те картины перед ним, снова, как въявь, пока в мерной вязкой тиши окрестных белых сырых полей тащился обоз час за часом, прочь от Москвы. Первые накаты тревоги отпустили, и он перестал дёргать без причины повод, то и дело озираясь, ожидая погони ли, вихря внезапного, метели, волков, или неведомого зла иного, и тогда, саблю обнажив, броситься в битву, отогнать любую напасть от царёва возка, вкруг которого был неотлучно теперь, вместе с Вяземским, Охлябининым, Салтыковым, и особым отрядом Михаила Черкасского, числом в полторы сотни бойцов, обороняющим во всём пути царя, царицу Марию и царевичей. Царица ехала со всей своей девичьей, малые Иоанн и Фёдор – с дядьками и мамками, а путь зимний, и без того тягостен для непривычных к походному быту мирян. Да ещё возы боярские, тех, что определены были с государем ехать, с их чадами, и домочадцами необходимыми, и с числом нужным верных холопов боевых верхами. За каждым семейством таким – возы с утварью, одеждой, припасами. Отдельно обозом – корм для лошадей, одних возов с сеном пятьдесят, да с овсом-ячменём вполовину этого. Были и навьюченные заспинными тюками люди на хитро, по погоде, сработанных ртах[63 - Рты – лыжи, или снегоступы. Широко использовались в походных зимних условиях.]. Легки на подъём, быстрее всадника они могли донести весть или поклажу в любой край царского поезда, являлись и ускользали по поручениям и по разведке пути. Всего же, включая походный шатёр церкви, купальни, отхожей уборной, кухни, заслонные навесы на случай бурана, особо хранимые повозки с дворцовыми иконами и облачениями, книгами и рукописями, и казной, что повелел государь с собою взять, было в том поезде телег более двухсот, и людей более полутора тысяч, с верным войском считая.
Само собой, выстроись этакое скопление у стен Кремля заблаговременно, негде было б никому больше пройти и развернуться. Да и такого шила не утаить было бы в Московском мешке. Весь бы замысел рухнул, коли на глазах у всех собираться бы начали. Кто помешал бы князьям-вотчинникам, дурных предчувствий преисполненным, по подозрению первому в неладном для них и не понятном повелении государя поднять и привесть к Москве свои боевые сотни, что у каждого снаряжена была, и в полном вооружении в поле ринуться в бой могла через час ровно по тревоге! И не миновать бы тогда такой беды и смуты, что и вообразить страшно. И так столь великие сборы невозможно скрыть без шороха. Не ближние, и не те, что с царём отправиться решились, конечно, но холопы, обслуга, семьи их, вольно-невольно, по соседям-приятелям разнесли отголоски о готовящемся. И что государь иконы соборные зачем-то с собою на богомолье везёт со всей казной, в том числе. Но никто ничего не видал сам, урывками только, а ближние царёвы, как не исхитрялись разговорить их прочие, не проронили, видно, лишнего… Как и митрополита окружение. Все знали, что владыко Афанасий исполнял долг свой хранителя устоев мирных, и не раз царю перечил в его суровых намерениях, ничью сторону в спорах не принимая, а Высшую Правду соблюсти желая, бескровную. Но сегодня, чуть свет, в переполненном высшим боярством и духовенством Успенском соборе, в торжественности пышной вёл он воскресную Литургию, как полагается. Можно ли, на него глядючи, певчих слушая, подумать было, что знает он всё о государевых сборах, о том, что сейчас, в эти самые часы, вкруг заснеженной Александровской слободы, в ста с лишком верстах отсюда, обживается и готовится принять царя с его новым двором старинный дворец князя Василия… Что завертелась в Слободе, в удельной вотчине царя московского, житейская суета подобно столичному городу, и подновляются росписи храмов, и убранства покоев и дворов, и все надобные для бытия ремёсел мастерские. Что возведены ещё с лета укрепления по стенам его, с пушечными нарядами и стрельнями в башнях, и по дорогам, на всех подступах, установлены караулы сотенные. И на всём пути следования, что наметил государь, близ сёл, в окрестностях, выстроены утеплённые пристанища, чтоб в отдалении от мирских глаз можно было останавливаться в зимнем пути и людям и лошадям без ущерба, и достойно. Множество народу в сём деле занято было ежедневно, но так разумно, что даже иноземные лазутчики и посланцы, преуспевшие в лукавстве и пронырливости, так и не сумели за всё это время толком выпытать и вызнать, что и зачем готовится. Алексей Данилович Басманов и Фёдор Михайлович Юрьев[64 - Фёдор Михайлович Юрьев – принадлежал к числу ближайших советников царя, двоюродный брат царицы Анастасии, один из членов боярского клана Захарьиных, возвысившегося после первого брака Ивана IV. Уже в первой половине 50-х годов он зарекомендовал себя как администратор (дворецкий Тверского дворца), дипломат и воевода. Удаленный от дел во второй половине 50-х годов XVI века, он вернулся в близкое окружение царя после ухода Сильвестра и Адашева. По записи 1561 года, в случае смерти царя он должен был входить в состав регентского совета при малолетнем наследнике.], ко всему прочему, приняли поручение в то время продлить труднейшие переговоры с Литвой, и тут таланты обоих проявились сполна. Затишье временное в войне было необходимо…
В эту ночь государь не сомкнул глаз.
Впрочем, как и многие за пределами его опочивальни…
Накануне собрал ближний круг, и каждому было затвержено его поручение в завтрашнем действе, чтобы всё происходило так, как виделось государю. На них возлагалась вся ответственность за успех… И на тех, за кого они ручались. Им же предоставлялась свобода действовать по усмотрению, если вдруг что-либо станет на пути этого успеха. Об этом Иоанн с каждым отдельно переговорил. Всем же остальным, заключённым в цепь предстоящего передвижения, помнить надо было одно – исполнить волю начальника, по условному знаку либо слову, и свои обязанности на месте, и, что бы ни случилось завтра, делать только свою работу, в условный час в условном месте.
Федька намеревался бодрствовать с государем, изнемогая от перевозбуждения и опасений за него. Иоанн выглядел полупомешанным, и еле с колен поднялся, на Федькину руку опираясь, после нескончаемой молитвы в своих покоях. Сильнейшие бури, раздирающие его, и пугали, и восторгали Федькино сердце… Если даже он, никто, ничто, слуга ничтожный, с ума сходит, точно вот-вот судьба духа его – да что там его! – всего белого света – решается, то что же осязает в себе Он, владыка воли и судеб стольких! Вообразить жутко… Да и не отпускал его от себя ни на минуту государь. Может, если б не это счастье – сознавать, что именно сейчас так в нём государь нуждается, что не гонит от себя, желая укрепиться силами в одиночестве, а, напротив, в глазах и словах его точно истину провидчески ищет, точно видит в них что-то, одному ему ведомое, – то и Федька бы не уснул ни минуточки, измучившись вконец, и разуверившись в итоге, что сможет не спотыкнуться в решающий момент.
Иоанн заставлял повторять то, что сказано было в ночь на начало поста, в пустоте Золотой палаты. И Федька повторял, не отводя влюблённого взгляда.
"Ты один во всём свете сможешь невозможное. Одолеешь необоримое. Вознесёшься над гибелью и превозможешь все страхи её. Не было до тебя такого, и нет тебе равного. И нет подобного делу твоему. Ты – победишь!"
"Веришь ли ты, дитя света, что Господь со мной сейчас?"
"Верю!"– отвечал он без колебания и с восторгом.

И вот, стоя за левым плечом государя, весь обратившись в сплетение взведённых жил и бой крови, неутомимо вторил он общей молитве, осенялся крестом и отбивал поклоны, но ничего из происходящего будто не касалось его. Ждал условного часа. Заметил, как осунулся и постарел будто бы преосвященный Афанасий, и под конец службы, раздавая евхаристию с благословениями всем, и первому – государю Иоанну, вовсе сделался точно каменный, бесцветный лицом, и двигался величаво, но медленно, как под тяжестью несносной.
Вот тоже собачья служба, вдруг подумалось Федьке с долей сочувствия, стой каждый божий день и сущеглупому стадищу внушения тверди. А толку что, коли каждый – о своём помышляет! Мож один кто, или два сейчас – об душе-то… И ведь не то чтоб от лени или глупости, нет, вон как я теперь… Устыдиться своей ереси и нечестивости не успел – государь переглянулся с вернувшимся к аналою митрополитом, и, сойдя из Царского места, поворотясь к почтительно тут же расступившемуся собранию, низко, до земли, поклонился всем. Начал говорить, начавши со Славы Отцу всевышнему, и с первых же медленных смиренно-тяжких слов его восстановилась дышащая тысячная тишина.
Дальше всё для Федьки сжалось в минуту, трясучка отпустила, и весь он был уже где-то там, за воротами, по Троицкому мосту, и дальше, дальше, рядом с царским возком, которому путь расчищал передовой отряд его избранных, а московские стрелецкие караулы следили за порядком по мере того, как в ряд за ним выстраивались повозки боярские, вливались в их пока мучительно медленный ход служилые люди на конях, и каждый занимал место, заранее условленное… Позади них всё смешалось в нерешительности, и понеслось-полетело передаваться от одного другому, что сказал, прощаясь, государь. Простить его просил смиренно, молиться за себя, и оставаться на милость Божию… Чувство витало, что государь покидает их всех навсегда. Кое-где на клиросе тихо заплакали. Заблажили кликуши и убогие…

Воевода Басманов, в замыкающем отряде в триста всадников, из-под рукавицы всматривался в слепящее снежное марево, поднимающееся над оставленными вдалеке стенами Кремля. Но пока никакого движения вслед им не было, кроме обычных любопытных и обычных провожающих, и сворки городских собак с ребятнёй. Возблагодарив небо и удачливый разум государя, Басманов повернул коня, замыкая поезд. В некотором отдалении, когда Москва почти скрылась из виду, к ним присоединился обоз с конским довольством, походной кузней, и тем драгоценным имуществом, что понемногу собиралось в тайниках за городом. Убедившись, что и библиотека доставлена полностью в сохранности, приняв из рук Федьки горячего травяного настоя с коврижкой, позволив себя укрыть шубою и выслушав подробно отчёт ехавшего с ним вместе в обитом коврами и кожаными ставнями возке Юрьева, с которым раньше не успел переговорить, Иоанн обессиленно задремал…
Скоро похолодало. Полозья первых саней начало прихватывать к колее…

Федька никогда не видал Москву издали в блеске дня. Привстав в стременах, он смотрел на маленькие золотые звёздочки, разбросанные пригошнями и розно над седой дымкой пологих холмов. Одна, выше всех, означала главу колокольни Ивана Великого.
По горизонтам потянулись, точно вырастая из снегов, чёткие зубчатые длинные тёмные лезвия лесов. С семи холмов московских всё окрест простиралось во все стороны, как на ладони.

Глава 9. Ве?лесов овраг
(Велесов овраг[65 - Велесов (или Голосов) овраг – историческое удивительное место силы в окрестности Москвы. С этим местом связано множество древнейших и современных преданий, поверий и легенд. Всё, что описано кратко в этой главе о загадочных свойствах его родников и ручья, актуально и на сегодняшний час. Откуда древние славянские племена знали о «множественности миров», и почему всем и каждому тогда было известно, что Голосов овраг – это врата в иные измерения, мы не знаем точно. Но знание, Ведание, такого порядка имеют источником некие высшие энергии, высшие силы, управляющие вселенной, их нельзя и нелепо пытаться вписать в какие-то таблицы религиозных сводов и логики упрощённого типа, как это постоянно силятся сделать современные толкователи и исследователи. Во времена жёстких гонений на исконную славянскую систему верований – условно и неверно называемую «язычеством» – любое упоминание имён славянских божеств и обрядов преследовалось и изживалось официально принятой религией Руси – христианством. (Конечно, нам, к счастью, бесконечно далеко до системы инквизиции). Из-за этого овраг переименовали позже в Царский, по расположению близко от царской резиденции Коломенского. Но это не прижилось. К слову, и христианство-то на Руси приняло аутентичный вид особенного «православия», восприняв почти полностью черты исконного стиля народного верования и духа. То же мы можем наблюдать в культурах народов Африки и Центральной Америки, которым никакие миссионеры не смогли изменить сознание, и культы древности в их обиходе прочно соседствуют с нововведённой традицией поклонения Христу и Деве Марии.])
На подъезде к селу Коломенское.
3 декабря, вечер.
– Что там? Как? – краткий вопрос, на исходе лучезарного морозного дня.
Федька сходит с коня перед остановившимся государевым возком, отдаёт поводья Сеньке, охрана мгновенно оцепляет их, перед ступенькою возка по утоптанному снегу расстилают красный ковёр. Государю отворяют дверцу, и он выходит, принимая из руки Юрьева, вышедшего первым, свой посох. Обоз замедляется и становится понемногу весь, подтягиваясь поближе.
– Государыня царица и царевичи по здорову, поклон тебе передавать велят, – обнажив кудри, Федька кланяется государю, и отступает тут же.
Встречные, высланные от тиуна[66 - тиун – старорусское название управляющего, распорядителя чего-либо. Дворецкий, эконом и устроитель мероприятий в одном лице. Главный распорядитель дома знатного человека.] давно уж пустующих покоев прежних великокняжеских в селе Коломенском, сообщали между тем, что всё готово к прибытию государева двора. Временные укрытия для ратников выстроены, конские в том числе. И что вся братия со миряне окрестные усердно и благоговейно, с государем великим вкупе, готовится отчествовать день Николы Угодника Зимнего, как полагается.
Государь скрывал неспешностью шага боль в колене, после целого дня в пути. Федька подумал тут же вскользь об отце, но за тем приглядеть было кому, Буслаев был воеводе славным заботником… Не отступая, следуя вплотную за левым плечом государя, он ловил каждый отзвук, ближний и дальний.
– Верно ли здоровы?– тихо, как бы сам себе, молвил Иоанн, доходя до края расстеленного ковра и вдыхая полной грудью чистый морозный воздух. Впереди, на холме над Москвой-рекой, видна была стройная белая, летящая ввысь над плотным дымным кружевом окрестных садов и перелесков стрела высокого Вознесенского шатра. Она уже пламенела последним поцелуем зари на сиреневом мареве сумеречного неба.
– Сам не видал, государь, – так же тихонько отвечал быстро Федька, и стараясь и не стараясь скрыть досаду, чуть ближе положенного клонясь на ходу к нему. – Мстиславский вышел, велел передать, что царица сказала… Охраняются они хорошо.
Ничего не ответил государь, только чуть дольше задержал остановившийся взор на своей ледяной руке, сжимающей посох. Камни на пальцах его сверкали неторопливо, мирно, и белое благородное византийское золото, пережившее столько цезарей, не причиняло ему сейчас, казалось, никаких страданий. Хотя морозное железо уже начало хватать повсюду неосторожных, и кони недовольно гудели, и ставшие полозья тут же липли к колеям… На Николу, как говорится, зима идёт с гвоздями. И ночь подошла быстро. Рынды подали государю рукавицы.
Вышло навстречу под звон колоколов от игумена священство с поклоном, готовые принять государев поезд порядком. Сам игумен тоже появился, всячески приветствуя государя. Соблюли чин.
– Ну что же. Велеть всем на ночлег готовиться! – объявил Иоанн кому следует. Тотчас всё пришло в движение, обещание долгожданного для всех тепла и отдыха возбудило силы каждого. Воинский отряд Черкасского разделился, оставшись следить за расположением разгружаемого частично поезда, и выслав прочих проверить всё на месте, внутри белых стен Коломенского… Загорелись костры, и факелы, и фонари. Теми, кто поскакал за ворота, спешно отворяемые стрелецкими караулами Коломенского дворца, командовал сам Алексей Данилович. Назначены были и караулы снаружи, конечно, на единственной проезжей по таким снегам большой дороге. Той, что из оставленной Москвы вела. Ратники, привычные к долгим зимним походам, имели свои хитрости и ведания, как во чистом поле ночь лютую пережить, и не просто перетерпеть, но и службу свою выправить.
Федька уже знал, что перед въездом государя с семьёй и казной в окружение стен Коломенского, повсюду, на башенках, у ворот и калиток в соседние Дьяково и Садовники, по спуску к реке, по стенам и кровлям, и всем лазам и стокам возможным будут выставлены тайно люди. Ничем не приметные серые тени… Вроде тех, что однажды вроде бы мерещились ему в Кремле… Люди ли то, духи ли… Их и не видно среди красных стрелецких кафтанов московской стражи государевой, или раззолоченных шуб стольников и детей боярских. Их низкорослые мохнатые бурые лошадёнки семенили кое-где меж боевой конницы, да так шустро, что Федьке ни разу толком не удалось их разглядеть.
Ночь стремительно хватала их обоз, отрезая серой синью и льдом от безграничности мира прежде сияющих полей вокруг, и огни малых селений и храмов старой обители князей московских звали уже, как очаг дома. В честь прибытия государя мерно и радостно звонили колокола.
По едва уловимому движению век Иоанна он понял, что должен всё время оставаться близ него.
Но на пороге государевой горницы принуждён был отойти, чтоб лично убедиться в приготовлениях снеди и пития. Повсюду выгружались и размещались по пригодному для каждого жилью семьи боярские, тех немногих, что с царём ехать решились, и дворовые. Войску же был свой порядок. Вся округа ожила огнями, дымами и движением.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/feliks-lievskiy/carskaya-chasha-glavy-iz-knigi-1-51357931/?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Вотчина – древнейший вид частной земельной собственности на Руси (земля, постройки, живой и мертвый инвентарь) и связанных с нею прав на зависимых крестьян. Вотчину можно было передавать по наследству, менять, продавать. Термин происходит от слова «отчина», то есть отцовская собственность. Село Елизарово (нынешняя Ярославская область) с окрестностями являлось исконной вотчиной рода Басмановых-Плещеевых. Рязанские угодья, о которых пойдёт речь в дальнейшем, являлись поместьем Алексея Даниловича Басманова, то есть землёй, подаренной государем за службу лично ему.

2
«засечная черта» – рубеж, граница тогдашнего московского княжества, то есть нескольких княжеств, объединённых Иоанном Грозным под своим самодержавным правлением. Пограничные линии укреплялись порубленными полосами леса, валами, рвами, и деревянными щитовыми укреплениями-частоколами ( засеками), а также острожками, или засечными заставами,– малыми крепостными сооружениями в местах у открытых дорог, способными в случае вражеского набега какое-то время до прибытия основных воинских сил противостоять неприятелю или укрывать жителей окрестностей. Рязань, с центральной городом-крепостью Переяславлем-Рязанским, была Южным рубежом России, и первой принимала на себя удар главного на то время врага – крымского ханства. Иоанном Грозным была создана и разработана, с помощью приближенных военачальников, по сути первая система регулярных пограничных войск России. Система строилась на чётко расписанном по должностям и обязанностям реестре населения приграничных мест, охватывающем все сословия, от поместных крестьян и ремесленников до высшего дворянства.

3
«выборное дворянство» – люди из знатных семей, за заслуги приближенные Иоанном Грозным ко двору и пожалованные его «Выборным приказом» в дворянские думные чины, с причитающимися правами участия в управлении государственными делами и подаренными самим царём землями. Рязанские угодья Басмановых как раз были подарены семье ещё отцом Грозного, Великим князем ВасилиемIII.

4
Колонтарь – кольчуга с крупными металлическими пластинками на области груди и живота.

5
Терлик – верхняя мужская одежда высшего сословия, разновидность короткого сильно расклешённого кафтана, отличающаяся приталенным кроем и особым изяществом проймы рукава.

6
сотней – надо заметить, что сотней в то время назывался любой отряд численностью более человек 20-ти, объединённых под началом одного командира. Вовсе не обязательно там было именно 100 человек, а чаще всего куда меньше.

7
– верстать «по отечеству, или по прибору»– набирать либо переписывать людей для военных нужд, в поход или для защиты крепости, города. «По отечеству»( отчеству, т.е. роду) набирались люди дворянского и боярского сословия, присягающие на верность государю, и обязанные являться на службу по первому требованию воеводы. «По прибору» набирались люди из горожан, ремесленников и крестьян, специально обучались тому или иному виду военного дела, от конных и стрельцов, пушкарей, до обслуги всех категорий. В мирное время занимались каждый своим хозяйством. Все служивые получали из казны денежное довольство, порох и свинец, и освобождались от налогов и податей. В некоторых случаях добровольным пограничникам прощалась даже вина за убийство.

8
Омофор – Для россиян привычнее и понятнее слово «покров», которое и стало названием Праздника. С одной стороны, оно именует широкий платок-покрывало, с рассказом о котором связано установление Праздника, с другой, содержит в себе представление о милосердии Богородицы, которая своей защитой и молитвами укрывает целые города и страны от всего плохого.

9
Тайничная ( или Тайницкая) башня – одна из четырёх проездных (имеющих ворота и выходы из города) башен рязанского кремля, через систему тайных сооружений которой осуществлялась доставка воды из Трубежа в город во время осады.

10
Зелейный склад – пороховое хранилище.

11
Однодворец – однодворцами называли людей, часто не связанных родством и местом рождения, но проживающих как бы одной маленькой общиной – двором. Очень часто семьи однодворцев принимали к себе сирот, оставшихся после гибели родителей, нередкой в условиях постоянных набегов и сражений, причём не только это были дети родственников. Поэтому часто в документах того времени встречаются непонятные на первый взгляд имена-фамилии-отчества. Под одной фамилией могли вырастать дети с разными отчествами.

12
Порубежник – пограничник, житель земель близ засечной черты.

13
Сулица – метательное копьё с коротким древком.

14
Полуполёт стрелы – примерно 150 метров. Условно расстояние между башнями кремлёвской стены равнялось полёту стрелы, т.е. 300 м.

15
Окольничий – придворный чин и должность в Русском государстве XIII – н. XVIII вв. В системе Русского централизованного государства окольничий был вторым по значению (после боярина) думным чином. Окольничие назначались руководителями приказов, полковыми воеводами, участвовали в организации придворных церемоний. Пожалование в окольничие в XVI-XVII вв. часто являлось первой ступенью возвышения царских фаворитов. В XVII в. наряду со званием «ближнего боярина» возникло и звание «ближнего» (или «комнатного») окольничего. А.Д. Басманов имел чин окольничего.

16
Шлем с личиной, с бармицей – шлемы, снабженные маской-личиной, то есть забралом, защищавшим лицо воина как от рубящих, так и от колющих ударов. Маски-личины снабжались прорезями для глаз и носовыми отверстиями, и закрывали лицо либо наполовину (полумаска), либо целиком. Шлем с личиной надевался на подшлемник и носился с бармицей, кольчужной сеткой, прикрывавшей, как правило, все лицо, шею и плечи воина. Маски-личины, помимо своего прямого назначения – защитить лицо воина, должны были видом своим ещё и устрашить противника, для чего они соответственно и оформлялись.

17
Иерихонка, ерихонка – шлем «княжеский», штучного, высокохудожественного исполнения, с множеством украшающих деталей, часто с серебром и золотом. Образцом такого стиля служат шлем Александра Невского, Дмитрия Донского. Приметные сверкающие детали такого шлема служили не столько украшением, сколько зрительно легко воспринимаемым войском ориентира на поле битвы. Сразу издали видно, где командир

18
Тегиляй – основная масса дворянской конницы была одета в тегиляи – стеганные кафтаны с высоким воротником и рукавами по локоть, с металлическими прокладками. Изяществом, конечно, не отличались, но в быстром бою и походе вещь незаменимая.

19
Захухря – некто нелепого, неприбранного вида, неэстетично одетый.

20
Саадак – набор снаряжения лучника, состоит из налучья (чехол для лука), колчана (чехол для стрел, обычно вмещает 40 штук) и тохтуя (дополнительных защитных от непогоды чехлов). Богатство отделки саадака, как и ножен, определяло социальное положение его владельца.

21
Острожник – заключённый, постоялец съезжей избы ( тюрьмы) в остроге, административной части крепости. «Государевы» острожники – по особому указу Иоанна Грозного все решения по статьям, предусматривающим наказание в виде смертной казни, принимались только после рассмотрения дела в Москве, особым думным советом, либо государем лично.

22
«Новика» – нового служилого человека – на смотре «верстали» на военную службу, указывая размер его земельного и денежного жалованья при верстании новика определяли в «статью», которых было от 6 до 25. Номер статьи зависел от происхождения, рода и опыта предыдущей службы. Служилый человек, поверстанный по высшей статье, получал 350 четей земли (около 4 кв.км) и 12 рублей жалованья в год, по самой низшей – 100 четей земли и 5 рублей жалованья в год.

23
наградное золото – золотые монеты достоинством в рубль, не имевшие официального хождения как денежная единица, чеканились царским монетным двором специально как особое вознаграждение подданным за большие заслуги. Двуглавый орёл, избранный Иоанном IV в качестве единого печатного знака его власти, впервые был помещён на гербовой стороне монеты, чем сразу определял принадлежность и происхождение этого варианта богатства. В то время повсеместно рассчитывались монетным серебром, медью, или золотом "на вес" (в основном – привозным или трофейным, так что чей герб и профиль был на них отчеканен, значения не имело, хоть Сигизмунда II). Наградное золото явилось началом массового собственного российского валютного производства, и могло использоваться владельцами по их усмотрению.

24
рында – придворный чин при великих князьях и русских царях. Нечто среднее между личной стражей и эскортом, выбирались из красивых статных юношей благородного происхождения, и обозначало это начало служебной карьеры. Обычно в рындах ходили год, не больше, после чего было понятно, годен ли юноша к дальнейшему росту. Рынд обычно было четыре, они постоянно сопровождали царя во всех походах и церемониях, и в личных покоях тоже по его усмотрению. Когда царь совершал торжественные выезды перед войсками, рынды, в особых великолепных белых с золотом одеждах, несли впереди него атрибуты воинской и государственной царской власти, прописанные в специальном церемониальном уложении. Это было, помимо знамени, изготовленное со всей возможной роскошью оружие, в частности – саадаки, целых три набора. По причине слишком юного возраста Фёдор Басманов, представленный Иоанну в ходе военной операции по захвату Полоцка (зима 1562/63 гг.), был помощником рынды, носившего как раз третий царский саадак.

25
Князь Владимир Андреевич Старицкий – внук великого князя Московского Ивана III Васильевича, двоюродный брат первого царя Ивана IV Грозного. Единственный сын удельного князя Андрея Ивановича Старицкого (ум.в 1537) и святой княгини Евфросиньи Андреевны Старицкой (Хованской). Удельные князья – это прямые родственники и престолонаследники (помимо сыновей) ныне властвующего государя.

26
нарочный – гонец, посланец, курьер.

27
швец – портной

28
ферязь – длинная верхняя одежда боярского сословия, шилась из дорогой ткани, украшалась вышивкой, жемчугом, золотом, мехами. Рукава ферязи походили до пола, имели прорези на уровне локтей для рук, и могли подбираться в складки, удерживаемые на запястьях браслетами-поручами, или завязывались за спиной.

29
бекеша – короткий тёплый кафтан на меху. Качество ткани и меха определялось достатком и положением. Обычно так, по моде, одевалась "продвинутая" дворянская молодёжь в Москве.

30
Посте?льничий – старинная должность придворного, в обязанности которого входило следить за чистотой, убранством и сохранностью царской постели. Постельничими обычно назначались самые близкие к царю бояре. При царе Иване III постельничими служили сыновья боярские: Еропкин, Карпов (ставший затем известным дипломатом). Дипломатические миссии в Литве выполнял вплоть до гибели там в плену и постельничий князя Василия III Данила Андреевич Басманов-Плещеев.
При вступлении в должность постельничий присягал хранить государеву постель от колдовства и волшебства. Постельничие ведали спальниками и всеми людьми, служившими при государевой спальне. Постельничие получили определенное место на лестнице придворных чинов и точнее урегулированное ведомство, состоявшее, кроме ведания постели, в заведовании всей "постельной казной" князя (иконы, кресты, посуда золотая и серебряная, платье и т. п.), а также шитьем платья и белья, вследствие чего в ведомстве постельничего находились мастера этого дела и мастерская палата. Постельничий был ближайшим слугой государя, пользовался его особым доверием; он спал с ним в одной комнате (либо в смежных), ходил с ним в баню, сопровождал его в торжественных выходах, наблюдая, чтобы стул, скамеечка под ноги и другие необходимые государю вещи всегда были к его услугам. Если сам постельничий не мог следовать за государем "со стряпнёй", то назначался иной чин, но с оговоркой, что он идет "стряпнёй вместо постельничего". В распоряжении постельничего состояли стряпчие ("со стряпней") и спальники. Если кратко, "расторопна, понятлива, и нет такой услуги, которую она не сумела бы оказать".

31
Комната – комнатой называлось жилое помещение в русском боярском доме, расположенное на первом этаже, над подклетями (в основном, хозяйственными помещениями, в виде полуподвального цокольного этажа), в мужской половине, где хозяин дома, глава семьи, занимался делами. Сейчас это называется кабинетом. «Кабинетом» же (на английский манер) назывался предмет дорогой мебели, в виде шкафа со множеством ящиков и полок для бумаг, книг, и мелочей. Находился в комнате.

32
Братина – традиционная русская столовая посуда для напитков. В царском обиходе были братины из золота и серебра, в виде разнообразнейших широких кувшинов, имитирующих фантастических и реальных птиц, зверей и рыб.

33
Амигдал – миндаль. Само собой, считалось лакомством.

34
Верес – разновидность можжевельника, особо приятная в банном деле.

35
«Золочёные таврели» – здесь – шахматы. Часто шахматные фигуры делались из кости (таврели). Богатым подарком считались золочёные или посеребрёные костяные шахматы. В старославянском эпосе упоминаются игры-гадания воинов перед сражением, и проводились они на «таврелях золочёных».

36
Кравчий – придворный чин при Московских царях и царевичах. Он служил царю за столом на торжественных приёмах, в его обязанностях было следить за подачей блюд и напитков, причём напитки царю он подносил лично. Также он разносил по гостям от имени царя жалованные блюда и кубки, и развозил царские подарки по домам отличившихся по разным поводам. Кравчий, в ведении которого находился весь штат столовой прислуги всех рангов, вся посуда, отвечал за здоровье царя, за качество его яств и питья, и, наряду с постельничими, был первым буквально физически приближенным к государю лицом. Эта почётная должность давалась представителям знатных родов, и являлась высшей ступенью перед окольничеством, которое давало обладателю его право заседать в Думе.

37
Гоститво – пир, большое застолье с гостями.

38
Вестно – публично, принародно, по всеобщему оглашению ( известию).

39
Баня Пакибытия – церковный обряд, таинство Святого Крещения, в котором мы омываем свой первородный грех и возрождаемся к новой, благодатной христианской жизни. Василий Грязной употребил этот термин в иносказательном, издевательском значении, конечно же.

40
Велесово колесо – древний славянский символ Солнца, вечного круга и бега жизни. Оно же – древнейший вид того, что называют сейчас свастикой. В этом колесе бывает четыре и восемь «спиц», загнутых на концах под прямым углом, имеющие вид «ноги».

41
Машкера – маска, личина, атрибут многих языческих ритуалов, и просто традиционного русского гуляния. Исходит их древнего обычая людей притворяться духами или демонами, чтобы тех отвадить, как бы приняв их облик и лишив их “роли”. Древнеславянская богиня Макошь (или Мокошь), супруга бога Велеса, олицетворяет силы природы, покровительствующие женской половине мира, хозяйству, а также являлась и грозной Повелительницей Судьбы. Не угодить ей, отказаться от даров жизни, когда они предлагаются – значило обидеть Макошь, и гнев её суров, человек навсегда лишается возможности счастья. Маска-личина в виде ярко накрашенного женского лица в кокошнике и с четырьмя косами олицетворяла Макошу на традиционных застольях-весельях, связанных с календарными народными праздниками.

42
«Ключнику приказ как пир лучится» – статья 50 из Домостроя, вполне сравнимого смыслом с Торой или Кораном в их «гражданской», бытовой части. Подробный свод правил, обязанностей и предписаний поведения, бытового и межличностного, для всех сословий тогдашнего русского общества. Создание этого монументального и очень важного труда, строго и весьма целесообразно практически обосновывающего до мелочей поведение каждого человека, имеющего целью как можно лучше упорядочить взаимодействие всех аспектов жизни людей в сообществе зарождающегося единого русского государства, приписывают Сильвестру, монаху, иконописцу и литератору, долгое время бывшему помощником и советником молодого царя Иоанна. Но присущий Сильвестру религиозный фанатизм со временем стал помехой начинаниям и замыслам государя. Расхождение их мнений по вопросам внутренней политики в итоге привели к окончательному их разрыву, опале для Сильвестра и отсылу его от двора во всё то же Белозёрье. Есть предположение о насильственной смерти монаха в той обители, но это доподлинно никому не известно, и, скорее всего, является поздними вымыслами недругов царя Иоанна.

43
Дмитрий Годунов – талантливый во многих областях человек и удачливый царедворец, военный и государственный деятель, двоюродный брат Бориса и Ирины Годуновых, опекать которых взялся по ранней смерти их родителей. Был ближним царю Иоанну стольником, одно время и постельничим, попутно исполняя обязанности личного секретаря, охранника (как любой в личной свите царя), и успешно пристроивший своих (на сей момент ещё малолетних) знаменитых позднее родичей сперва ко двору царевича Фёдора, а после – и царя Иоанна.

44
осифлян с нестяжателями – В 1503 г., в связи с назревшим кризисом внутри самой Русской Церкви и множащейся ереси жидовствующих, был созван церковный собор, который коснулся всех больных сторон церковного быта, служивших для еретиков поводом к нареканиям на Церковь. Были осуждены плата за поставление в священники и беспутная жизнь вдовых священников, пьянство духовенства, в т. ч. и накануне совершения Божественной Литургии, непорядки в монастырской жизни, главными из которых были пренебрежение обязанностями служения Богу, излишества в питье и еде и содомия. Собор вплотную подошел к вопросу об отношении к монастырскому вотчинному землевладению. На арене этого собора выступили крупнейшие церковные деятели того времени – игумен Волоколамский (Волоцкий) Иосиф (Санин) и игумен Сорский (на р. Сорке, около Белоозера) Нил (Майков).
Нил Сорский стремился осуществить на Руси большую реформу и иночества, и всего церковного быта православия. Главной целью этой реформы было освобождение иночества от каких бы то ни было экономических забот. Появление на Руси еретиков и их упорные гонения на Церковь Нил и его ученики, называемые «нестяжателями», объясняли, как и многие другие в то время, падением нравов и авторитета Церкви. Но причину этого падения они видели в обремененности землевладением и крупным хозяйством.
И вот против этого предложения восстал, как записано, весь собор, точнее – почти все традиционное большинство. Среди последнего доминировал голос наиболее продумавшего этот вопрос и подготовившего всю аргументацию «стяжательской» стороны Волоколамского игумена Иосифа. Но суть спора была куда круче, конечно, имущественного вопроса. Это был вопрос разногласия во внутренней политике, и церковные иерархи делили тут свою власть точно так же, как мирские бояре и князья. Государство имело в Церкви постоянную и очень мощную опору, по множеству исторических и этических причин сложились определённые вековые традиции сосуществования народа и Церкви, и роль государя в этой системе, какой видел её Иоанн Грозный, конечно, была неразрывно связана с судьбой русской Церкви, в которой Иоанн желал видеть стопроцентного защитника, союзника и опору власти. В итоге победил здравый практицизм Иосифа Волоцкого, разумеется, рассматривающего свою миссию патриарха православия как служение государству, то есть социуму, и государю прежде всего. При этом сам он вёл исключительно праведный образ жизни, но не был мистиком, был человеком практического склада ума. После смерти обоих радетелей за судьбы Руси канонизировали, таким образом признав правоту обоих в чистом виде, в стремлении возвысить и укрепить самостоятельный путь Руси, пусть и столь разными методами.

45
столец – предмет мебели для сидения, разновидность табурета с откидной низкой спинкой.

46
Ласковое – озеро в рязанском имении Басманова.

47
чувяки – разновидность домашней мягкой обуви без пятки, вид шлёпанцев. Позаимствовано из восточных традиций. Женский вариант дополнялся каблучками и богатой вышивкой с бусами.

48
Юстианова книга – сочинение римского императора Юстиана, из которого было почерпнуто многое, что Иоанн Васильевич вложил в основу созданного им первого русского Судебника – т.е. говоря современно, Уголовного Кодекса, единого свода законов для жителей государства. Надо заметить, что изучение трудов Юстинана, как и основных мыслителей античности, было обязательным для детей дворянского сословия. Ещё в отрочестве все будущие отечественные «силовики и администраторы» довольно полно и обстоятельно знакомились и с Аристотелем, и с Платоном, Плинием, Тацитом и Геродотом. Прекрасно знали мифологию древнейших. Не говоря уж о "Наставлениях" Владимира Мономаха, которые были практически букварём и настольной книгой «на вырост» каждого, не обделённого интеллектом дворянина и боярина.

49
Вяземский и Зайцев – в первые полгода экстренного создания опричнины самые близкие доверенные люди царя занимались лично проверкой и тщательным отбором людей в личную государеву гвардию, в «первую тысячу». Это был особый комитет, возглавляли его Басманов-старший, Вяземский-младший, и Михаил Зайцев, из незнатных дворян, но человек исключительных способностей как в военном, так и в административном деле, и беспредельно преданный государю.

50
ирха – кожа козлёнка или ягнёнка, белая замша особой выделки для дорогой обуви и одежды.

51
лал – или благородный шпинель, драгоценный камень, относится к рубиновым. Помимо дивной красоты цвета, по преданию, обладает рядом магических свойств: камень очень сильный, способен коренным образом изменить в лучшую сторону судьбу человека. В его силе соединяются Солнце, Юпитер и Венера. Кроме прочего, снижает уносящего его чувство жажды.

52
солонка – высшим знаком царского расположения была поднесённая его кравчим гостю солонка с царского стола. Вторым по значимости даром была чаша вина. Прочие блюда считались рядовым проявлением обычного вежливого внимания государя к гостю. Князь Мстиславский, кому адресовалось подношение, был славным деятелем и защитником государева права. Во многом благодаря его профессионализму и верности государь не так беспокоился за жизнь и здоровье царевичей, а позднее, уже в 1565, Мстиславский возглавил всю т.н. земщину, умудряясь балансировать между двух огней. Что, с учётом обстоятельств, был подвиг немалый.

53
Лад – древний славянский бог, в самом имени которого заключается его суть и роль. Считается двойником богини Лады, покровительницы красоты, любви, плотского наслаждения, утех семейной жизни и чувственной радости. Поскольку всего этого хотят люди вне зависимости от пола, то в пантеоне славян появился мужской вариант Лады. Лад, или Лель, воплощение юности и силы любовной, иногда изображается в андрогинном виде и девичьем одеянии. Так как Лада является женой Свиборга, или Марса, бога войны, то в мужской ипостаси, в виде Лада, божество может быть очень воинственным, поражая отступников от «ладного пути», отвергающих радости любви по неуважительным причинам. Также именно Лад ведает вратами Нави – входом в потусторонние миры, подобно Аиду.

54
Василек на Руси издавна считался символом неопытности юноши. Как известно, у юного от каждого ветерка возбуждение, и выплеск невоздержанности случается почти без помощи рассудка. Наверное, поэтому бабки рекомендовали его в разных видах молодым людям перед ответственным свиданием (на самом деле настойка из василька может помочь от ускоренного семяизвержения. Она содержит центаурин – вещество, которое замедляет наступление оргазма у мужчины и продлевает любовные утехи). Венок из васильков на голове юноши – демонстрация его неискушённости (и для избранницы это было понятным знаком).

55
«Сердце царёво в руце Божией!» – библейское изречение, тема одной из главных фресок в росписи главной "непокоевой"( т.е. нежилой) палаты Кремля, сюжеты к которой выбирал сам Иоанн Васильевич по взошествии на престол. Примерами мудрых и благочестивых правителей он почитал царей Давида и Соломона, и сюжетами из их жития украсил своды Золотой палаты. Эти фрески – одни из немногих, уцелевших в первоначальном варианте. Царь Иоанн Грозный был верующим, и мистиком, и был убеждён, что миссия править государством даётся человеку свыше, с Божьего благословения. Но и спрашивается с такого ставленника Божьего куда более, чем с простого смертного, оттого и сердце его – во власти высших сил.

56
Аргамак – конь верховой чистокровной породы, арабской или ахалтекинской, очень ценящейся за красоту и необычайную выносливость. В те времена такого коня мог себе позволить только очень богатый человек.

57
Государева тысяча – буквально тысяча избранных из дворянского сословия после очень тщательного "экзамена" на пригодность и благонадёжность воинов, зрелых и молодых людей, из лучших семей бояр и детей дворянских, которые и составили по сути первый эшелон личной царской гвардии, позже названной опричной. Из них формировался командный состав опричного войска.

58
Опричнина – одно из значений этого слова – самая вкусная и изысканная часть трапезы, которая остаётся после общего застолья только для самых близких хозяевам гостей, которые задерживаются разделить её.

59
«Канон Ангелу Грозному» – название произведения, без преувеличения поэтического, написанного царём Иоанном в форме личного послания Архангелу Михаилу с покаянием в грехах и ошибках, и просьбой о высочайшей милости и помощи в главном для государя деле – борьбе за своё государство. В окончательном виде было оформлено Иоанном в 1573 году.

60
Печалование – то есть, заступничество от имени Церкви перед царским судом за осуждённых. В прежние времена, как правило, великие князья не могли отказать в печаловании, если уж в дело вмешивался сам митрополит. Но Иоанн Грозный сумел и тут увеличить свои властные привилегии, постепенно сведя такие опротестования своих решений к минимуму.

61
«Я и предки мои служили всегда с пользою государю, а ты служишь гнусностью!» – сакраментальная фраза, кочующая из воспоминаний одного иностранного авантюриста в России к другому, и с удовольствием цитируемая множеством псевдоисториков, забывающим обычно прибавлять к скандальной байке о стычке Басманова с Оболенским, что это сочинение не имеет никаких документальных подтверждений, кроме более поздних переводов, и первого письма беглого князя Андрея Курбского к бывшему другу и государю Иоанну, где он приводит в доказательство грехов последнего ещё и потакание порокам юного Басмановым, из расположения к которому царь, якобы, губил людей по его навету.

62
Шелеп – кнут, плеть; плести шелеп – сочинять небылицу, врать.

63
Рты – лыжи, или снегоступы. Широко использовались в походных зимних условиях.

64
Фёдор Михайлович Юрьев – принадлежал к числу ближайших советников царя, двоюродный брат царицы Анастасии, один из членов боярского клана Захарьиных, возвысившегося после первого брака Ивана IV. Уже в первой половине 50-х годов он зарекомендовал себя как администратор (дворецкий Тверского дворца), дипломат и воевода. Удаленный от дел во второй половине 50-х годов XVI века, он вернулся в близкое окружение царя после ухода Сильвестра и Адашева. По записи 1561 года, в случае смерти царя он должен был входить в состав регентского совета при малолетнем наследнике.

65
Велесов (или Голосов) овраг – историческое удивительное место силы в окрестности Москвы. С этим местом связано множество древнейших и современных преданий, поверий и легенд. Всё, что описано кратко в этой главе о загадочных свойствах его родников и ручья, актуально и на сегодняшний час. Откуда древние славянские племена знали о «множественности миров», и почему всем и каждому тогда было известно, что Голосов овраг – это врата в иные измерения, мы не знаем точно. Но знание, Ведание, такого порядка имеют источником некие высшие энергии, высшие силы, управляющие вселенной, их нельзя и нелепо пытаться вписать в какие-то таблицы религиозных сводов и логики упрощённого типа, как это постоянно силятся сделать современные толкователи и исследователи. Во времена жёстких гонений на исконную славянскую систему верований – условно и неверно называемую «язычеством» – любое упоминание имён славянских божеств и обрядов преследовалось и изживалось официально принятой религией Руси – христианством. (Конечно, нам, к счастью, бесконечно далеко до системы инквизиции). Из-за этого овраг переименовали позже в Царский, по расположению близко от царской резиденции Коломенского. Но это не прижилось. К слову, и христианство-то на Руси приняло аутентичный вид особенного «православия», восприняв почти полностью черты исконного стиля народного верования и духа. То же мы можем наблюдать в культурах народов Африки и Центральной Америки, которым никакие миссионеры не смогли изменить сознание, и культы древности в их обиходе прочно соседствуют с нововведённой традицией поклонения Христу и Деве Марии.

66
тиун – старорусское название управляющего, распорядителя чего-либо. Дворецкий, эконом и устроитель мероприятий в одном лице. Главный распорядитель дома знатного человека.
  • Добавить отзыв
Царская чаша. Книга 1.1 Феликс Лиевский

Феликс Лиевский

Тип: электронная книга

Жанр: Исторические приключения

Язык: на русском языке

Стоимость: 439.00 ₽

Издательство: Автор

Дата публикации: 12.02.2025

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: "Что нас возносит, то и губит!" -