Граф Калиостро, или Жозеф Бальзамо. Том 1
Александр Дюма
Записки врача #1Иностранная литература. Большие книги
Личность легендарного графа Калиостро окутана покровами тайны. Объездив весь белый свет, этот чародей смог околдовать самых влиятельных и благородных людей своего времени. Говорили, будто бы для него не существует никаких тайн. Кем же на самом деле был граф Калиостро? Величайшим авантюристом или подлинным аристократом духа, обыкновенным мошенником и соблазнителем или адептом тайного ордена? Блистательный роман Александра Дюма дает ответ на эти вопросы не только рассказывая историю графа Калиостро, но и рисуя широкую панораму жизни высшего света Франции накануне Великой революции. «Граф Калиостро, или Жозеф Бальзамо» – это авантюрно-приключенческий роман, не уступающий лучшим произведениям Дюма, замечательный подарок для всех поклонников исторических произведений.
В настоящем издании текст сопровождается многочисленными иллюстрациями известного чешского художника Франтишека Хорника (1889–1955). В первый том вошли пролог и первые две части романа.
Александр Дюма
Граф Калиостро, или Жозеф Бальзамо. Том 1
Alexandre Dumas
JOSEPH BALSAMO
Перевод с французского Ивана Русецкого (пролог, часть I) и Леонида Цывьяна (часть II)
© И. Г. Русецкий (наследник), перевод, 2025
© Л. М. Цывьян (наследник), перевод, 2025
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2025
Издательство Азбука®
* * *
Пролог
1. Гром-гора
На левом берегу Рейна, в нескольких лье от имперского города Вормса, неподалеку от истоков небольшой речушки Зельц, начинаются отроги горной цепи, чьи вздыбленные вершины тянутся на север и исчезают в тумане, словно стадо испуганных буйволов. Горы эти, господствующие над довольно безлюдной местностью и словно свита окружающие самую высокую из вершин, носят названия, каждое из которых указывает на форму горы или напоминает о каком-либо предании: одна зовется Королевским Троном, другая – Скалой Шиповников, эта – Соколиным Утесом, та – Хребтом Змеи. Самая могучая из них, что выше всех вздымает к небу свою увенчанную короной руин вершину, именуется Гром-гора.
Когда вечер сгущает тени от дубов, а последние лучи солнца, умирая, покрывают позолотой пики этой семьи гигантов, тогда с высоких небес на равнину медленно нисходит тишина, и невидимая, но могучая рука растягивает над горными склонами, а затем и над всем миром, утомленным от дневных трудов и шума, синий полог с мерцающими на нем звездами. На земле и в воздухе все мало-помалу погружается в дрему и сон. И лишь упомянутая нами речушка – Зельцбах, как зовут ее в этих местах, – одиноко бежит в тишине своим таинственным путем среди прибрежных пихт, и днем и ночью неся воды Рейну, своему вечному владыке; и так гладок песок ее ложа, так гибки ее тростники, так обильно покрыты мхом и камнеломкой ее скалы, что шума ее не слышно ни в Морсхайме, где она начинает свой бег, ни во Фрайвенхайме, где она впадает в Рейн.
Чуть выше ее истока, между Альбисхаймом и Кирхайм-Поландом, извилистая, в глубоких выбоинах дорога, проложенная между отвесными кручами, ведет к Даненфельсу. За Даненфельсом дорога превращается в тропинку, далее тропинка эта сужается и постепенно исчезает вовсе, так что взору предстает лишь необозримый склон Гром-горы, чья таинственная вершина, часто опаляемая огнем Господним, откуда и ее название, скрывается за частоколом зеленых деревьев, словно за непреодолимою стеной.
И верно: попав в эту чашу, густую, словно дубрава античной Додоны[1 - Додона – город в центре Эпира (Западная Греция) со священной дубовой рощей и оракулом Юпитера. – Здесь и далее примеч. перев.], путешественник может спокойно продолжать путь – его никто не увидит с равнины даже средь бела дня; будь его конь увешан бубенцами на манер испанского мула, бренчания их никто не услышит, и даже если на нем будет королевская бархатная попона с золотой вышивкой, ни один золотой или пурпурный отблеск не сверкнет сквозь листву – густой лес заглушает всякий шум и заставляет поблекнуть любые краски.
Даже сегодня, когда на самых высоких вершинах устроены смотровые площадки, а самые поэтичные и жуткие легенды вызывают у путешественников лишь недоверчивую улыбку, – даже сегодня эти места вселяют такой страх и почтение, что о присутствии там человека свидетельствуют только несколько убогих домишек, которые, словно часовые, охраняющие близлежащие деревни, стоят в отдалении от зачарованной стены леса. Живут в этих затерянных в глуши домах мельники, что охотно предоставляют реке молоть их зерно и возят муку в Рокенхаузен и Альцай, да пастухи, которые пасут в горах стада и вздрогнут порой вместе со своими собаками, когда вековая пихта, состарившись, с шумом обрушится в непроходимой чаще. Рассказы об этих местах ходят самые мрачные; наиболее отважные из местных жителей утверждают, будто тропинка, теряющаяся за Даненфельсом в горном вереске, далеко не всегда спасала честных христиан. А может быть, кое-кто из теперешних обитателей этих мест даже помнит рассказы отца или деда о том, что мы сейчас собираемся поведать читателю.
6 мая 1770 года, в тот час, когда на речной воде начинают играть розоватые отблески, а солнце, зайдя за шпиль Страсбургского собора, распадается на две пылающие полусферы, человек, приехавший со стороны Майнца через Альцай и Кирхайм-Поланд, миновал деревушку Даненфельс и двинулся дальше по едва заметной тропинке; когда же она пропала, он спешился, взял коня под уздцы и, недолго думая, привязал его к первой попавшейся пихте на опушке зловещего леса. Животное тревожно заржало, и лес, казалось, вздрогнул от этого непривычного звука.
– Ну, ну, успокойся, мой добрый Джерид, – проговорил путник. – Двенадцать лье позади; для тебя по крайней мере дорога окончена.
Путник попытался проникнуть взглядом вглубь леса, однако тени были уже настолько густы, что он разглядел лишь какие-то темные массы, которые вырисовывались на еще более темном, почти черном фоне. После этой бесплодной разведки путник повернулся к коню, чье арабское имя говорило одновременно о его породе и резвости, и, взяв его обеими руками за морду, наклонился к дымящимся ноздрям.
– Прощай, мой добрый конь, – быть может, мы больше не увидимся. Прощай! – прошептал он.
С этими словами путник быстро огляделся вокруг, словно опасался или, напротив, желал быть услышанным. Конь тряхнул шелковистой гривой, стукнул по земле копытом и заржал, как будто был в пустыне и почуял приближение льва. На этот раз путник, улыбнувшись, лишь кивнул головой, словно желая сказать: «Ты не ошибся, Джерид, опасность близка». Однако, решив, по-видимому, пока не обращать внимания на эту опасность, отважный незнакомец вытащил из седельных кобур пару красивых пистолетов с чеканкой на стволах и накладками из позолоченного серебра на рукоятках и с помощью шомпола разрядил их один за другим, вытащив пыжи и пули и высыпав порох на траву. Сделав это, он сунул пистолеты обратно в кобуры.
Но это было еще не все. На перевязи у путника висела шпага со стальным эфесом; сняв с себя ремень, он обмотал им шпагу, затем просунул ее под седло и прикрепил стременным ремнем, так что кончик шпаги смотрел в сторону крупа, а эфес – в сторону холки коня. Завершив эти странные манипуляции, незнакомец отряхнул запыленные сапоги, снял перчатки и, порывшись в карманах, достал маленькие ножницы и перочинный нож с черепаховой ручкой, после чего, не глядя, бросил их на землю. Затем он в последний раз погладил Джерида по крупу, вздохнул полной грудью, безуспешно поискал глазами тропинку и, не найдя таковой, наугад вошел в лес.
А теперь, кажется, настала пора познакомить читателя поближе с путником, который только что появился перед нами, тем более что ему суждено сыграть в нашей истории немаловажную роль. Человеку, сошедшему с коня и столь отважно вступившему в лес, на вид было лет тридцать с небольшим; будучи выше среднего роста, он отличался на редкость пропорциональным сложением, его гибкое, мускулистое тело дышало силой и ловкостью. Одет он был в нечто вроде дорожного редингота из черного бархата с золотыми петлицами, из-под последней пуговицы редингота выглядывали полы вышитого камзола, лосины в обтяжку обрисовывали ноги, которые могли служить моделью скульптору – под лакированными сапогами угадывалась их изящная форма.
Его подвижное лицо южного типа выражало необычное сочетание изящества и силы; взгляд путника, способный передать любые чувства, пронзал, словно лучами, того, на кого был направлен, и озарял самую душу собеседника. Его смуглые щеки – это прежде всего бросалось в глаза – покрывал загар, приобретенный под солнцем куда более жарким, чем наше. И наконец, большой, но хорошо очерченный рот являл два ряда великолепных зубов, которые из-за смуглого лица казались еще белее. Ступни у путника были длинные и узкие, ладони – маленькие и сильные.
Не успел описанный нами герой и на десяток шагов углубиться под черные пихты, как со стороны опушки, где он оставил коня, раздался быстрый топот. Первым и вполне естественным движением путника было повернуть назад, но он сдержался. Однако, поддавшись желанию узнать, что стало с Джеридом, он поднялся на цыпочки и устремил взгляд в просвет между листьями, но чья-то невидимая рука тем временем отвязала поводья, и конь пропал. Незнакомец чуть сморщил лоб, и легкая улыбка тронула его округлые щеки и четко очерченные губы.
После этого он снова двинулся вглубь леса. В течение нескольких минут путник выбирал дорогу при сумеречном свете, пробивавшемся сквозь деревья, но, когда померк и он, наш герой оказался в настолько густом мраке, что, не видя, куда ступить, и боясь заблудиться, он остановился.
– Из Майнца я попал в Даненфельс, так как там есть дорога, – вслух проговорил он. – От Даненфельса я доехал до Черных Вересков, так как там есть тропинка. От Черных Вересков я добрался досюда, так как хоть здесь и нет ни дороги, ни тропинки, но по крайней мере есть лес. Однако здесь придется остановиться – я больше ничего не вижу.
Не успели прозвучать эти сказанные на смеси французского с сицилийским наречием слова, как шагах в пятидесяти от путника внезапно вспыхнул огонек.
– Благодарю, – сказал он. – Огонек движется, я пойду за ним.
Огонек двигался плавно, как по ниточке, – так у нас в театрах движется фантастическое пламя, управляемое машинистом сцены и помощником режиссера. Пройдя еще шагов сто, путник почувствовал, что кто-то дышит ему в ухо. Он вздрогнул.
– Не оборачивайся или умрешь, – послышался голос справа.
– Ладно, – не моргнув глазом, ответил бесстрашный путник.
– Не разговаривай или умрешь, – послышался голос слева.
Путник молча поклонился.
– Но если ты боишься, – произнес третий голос, который, словно голос тени отца Гамлета, доносился, казалось, из-под земли, – если ты боишься, возвращайся на равнину. Это будет значить, что ты отказываешься, и тебе позволят вернуться туда, откуда ты явился.
Путник лишь махнул рукой и продолжал путь. Ночь была так темна, а лес так густ, что, несмотря на путеводный огонек, путник постоянно спотыкался. Около часа двигался огонек, и путник следовал за ним – без единого звука, без единого жеста, который выдал бы его страх.
И вдруг огонек исчез. Лес кончился. Путник поднял глаза: на темно-синем небе сияло несколько звезд. Он продолжал идти в ту сторону, где в последний раз видел огонек, и вскоре перед ним выросли развалины, скорее даже призрак замка. Под ногами путник почувствовал обломки камней, и тут же что-то холодное коснулось его висков и плотно закрыло ему глаза. Теперь он не видел даже ночного мрака. Голову его стягивала повязка из куска мокрой ткани. По-видимому, так было надо, а может быть, путник ожидал чего-либо подобного, потому что даже не попытался освободиться от повязки. Он лишь молча вытянул вперед руку, словно слепец, которому нужен поводырь. Жест этот был понят, так как через миг холодная, сухая и костлявая рука вцепилась в пальцы путника. Тому сразу почудилось, что рука эта принадлежит скелету, однако если она была наделена чувствительностью, то, несомненно, ощутила, что рука путника не дрожит. Ведомый этой рукою, он прошел около ста туазов[2 - Туаз – старинная французская мера длины, равная 1,95 м.]. Внезапно рука разжалась, повязка упала у него со лба, и незнакомец остановился: он был на вершине Гром-горы.
2. Тот, кто есть
Посредине поляны, окруженной полысевшими от старости березами, высился первый этаж полуразрушенного замка из тех, что в таком изобилии строили феодальные сеньоры, вернувшиеся из крестовых походов. Иззубренные края обвалившихся стрельчатых сводов портала вырисовывались на фоне бледного неба; в каждой нише вместо статуи – все они, изуродованные, валялись под стеной – лежали охапки вереска или лесных цветов.
Открыв глаза, путник увидел, что стоит перед влажными, замшелыми ступенями главного входа; на первой ступени высился призрак с костлявой рукой, приведший его сюда. Длинный саван окутывал его с головы до ног, пустые глазницы сверкали; бесплотную руку он протягивал внутрь развалин, словно указывая путнику, что конец его пути в зале, располагавшемся несколько выше уровня земли, так что видны были лишь его обрушившиеся своды с мерцавшим под ними тусклым таинственным огнем.
Путник в знак согласия склонил голову. Медленно и бесшумно поднявшись по ступеням, призрак углубился в руины; подражая его походке, путник так же спокойно и торжественно в свою очередь поднялся наверх и вошел. Позади него, словно сделанная из меди, загудела захлопнувшаяся дверь. У входа в просторный круглый зал, обтянутый черным и освещенный тремя зеленоватыми лампами, призрак остановился. Путник замер на месте шагах в десяти от него.
– Открой глаза, – приказал призрак.
– Я все вижу, – отвечал незнакомец.
Тогда призрак быстрым и вместе с тем величественным жестом достал из складок своего савана обоюдоострую шпагу и ударил ею по бронзовой колонне, ответившей металлическим гулом. И сразу же по окружности всего зала поднялись плиты пола, и оттуда появилось множество призраков, похожих на первого; держа в руках шпаги, они поднялись на скамьи амфитеатра, имевшего ту же форму, что и зал. С зеленоватыми отсветами на лицах, холодные и неподвижные, как камень, они походили на статуи на постаментах, причудливо вырисовываясь на фоне черной драпировки стен. Перед нижней ступенью амфитеатра появились семь кресел, шесть из которых заняли призраки, по-видимому старшие по положению, седьмое кресло оставалось пустым. Призрак, сидевший посередине, встал и, повернувшись к собранию, спросил:
– Братья, сколько нас здесь?
– Триста, – в один голос ответили призраки; резко прогремевший звук тут же был заглушен траурной драпировкой.
– Триста, и каждый представляет десять тысяч наших приверженцев; триста шпаг, цена которым – три миллиона кинжалов, – продолжал председатель и, повернувшись к путнику, спросил: – Чего ты желаешь?
– Видеть свет, – ответил тот.
– Тропы, ведущие к огненной горе, трудны и тернисты. Ты не боишься отправиться в путь?
– Я ничего не боюсь.
– Стоит тебе сделать еще один шаг, и возврата назад не будет. Подумай об этом.
– Я не остановлюсь, пока не достигну цели.
– Готов ли ты поклясться?
– Говорите, я буду повторять.
Председатель поднял руку и медленно, торжественно заговорил:
– Именем Распятого Сына поклянитесь разорвать узы плоти, что связывают вас с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родственниками, друзьями, любовницами, королями, благодетелями и с любым другим существом, которому вы обязались верить, повиноваться или служить.
Твердым голосом путник повторил продиктованные ему слова. Так же медленно и торжественно председатель произнес вторую часть клятвы:
– С этого мига вы освобождаетесь от так называемой клятвы, данной вами родине и закону. Поклянитесь сообщать своему новому наставнику, которого скоро узнаете, обо всем, что видели или сделали, прочитали или услышали, узнали или отгадали, равно как и выведывать и выслеживать все, чего не видели своими глазами.
Председатель умолк, и неизвестный повторил услышанное.
– Чтите и уважайте aqua toffana[3 - Вода Тофаны (лат.). Средневековый бесцветный и безвкусный смертельный яд, секрет которого ныне утерян.], – не меняя тона, продолжал председатель, – как скорое, верное и необходимое средство для очистки мира посредством умерщвления или отупления тех, кто тщится унизить истину или вырвать ее из наших рук.
Даже эхо не смогло бы повторить эти слова точнее путника. Председатель заговорил снова:
– Избегайте Испании, избегайте Неаполя, избегайте всех проклятых стран, подавляйте в себе искушение утаить что-либо увиденное или услышанное, ибо молния не поразит вас с такой быстротой, с какой настигнет невидимый и неотвратимый кинжал, где бы вы ни находились. Живите во имя Отца, Сына и Святого Духа.
Несмотря на явную угрозу, содержавшуюся в последних фразах, незнакомец произнес их так же спокойно, как предыдущие; на лице его не отразилось ни тени волнения.
– А теперь обвяжите голову новичка священной повязкой, – приказал председатель.
Незнакомец наклонил голову, и к нему подошли два призрака: один приложил к его лбу светло-оранжевую повязку с серебристыми буквами и изображением Лореттской богоматери, другой завязал концы ткани на затылке. Сделав это, они отошли, оставив путника одного.
– Чего ты просишь? – спросил председатель.
– Три вещи, – ответил незнакомец.
– Какие же?
– Железную руку, огненный меч и алмазные весы.
– Зачем тебе железная рука?
– Чтобы душить тиранию.
– Зачем тебе огненный меч?
– Чтобы изгнать с земли все пороки.
– Зачем тебе алмазные весы?
– Чтобы взвешивать судьбы человечества.
– Готов ли ты к испытаниям?
– Сильный готов ко всему.
– Испытания! Испытания! – послышалось множество голосов.
– Повернись, – приказал председатель.
Неизвестный послушался и оказался лицом к лицу с бледным как смерть человеком, связанным по рукам и ногам и с кляпом во рту.
– Что ты видишь? – спросил председатель.
– Преступника или жертву.
– Это предатель, который поклялся так же, как ты, а потом выдал секреты ордена.
– Значит, это преступник.
– Правильно. Какой кары он заслуживает?
– Смерти.
– Смерти, – повторили триста призраков.
В тот же миг приговоренного, несмотря на его отчаянное сопротивление, оттащили вглубь зала; путник видел, как тот бьется и извивается в руках палачей, и слышал его сипение, вырывавшееся из-под кляпа. В свете ламп словно молния сверкнул кинжал, послышался негромкий удар и глухой стук упавшего тела, отдавшийся так, что даже пол мрачно загудел.
– Правосудие свершилось, – проговорил незнакомец и повернулся к жуткому амфитеатру; сидевшие в нем алчными взорами наблюдали этот спектакль из-под своих саванов.
– Итак, ты одобряешь казнь, свидетелем которой был? – осведомился председатель.
– Да, если казненный был действительно виновен.
– И ты готов выпить за то, чтобы каждого, кто, как и он, выдаст секреты нашего священного сообщества, настигла смерть?
– Готов.
– Любой напиток?
– Любой.
– Принесите кубок, – приказал председатель.
Один из палачей подошел и протянул новичку человеческий череп на бронзовой ножке, наполненный красной тепловатой жидкостью. Незнакомец взял череп и, подняв его над головою, воскликнул:
– Я пью за то, чтобы каждого, кто выдаст секреты священного сообщества, настигла смерть!
Затем он поднес кубок к губам и, выпив до последней капли его содержимое, хладнокровно вернул кубок палачу. По амфитеатру пронесся шепот удивления; призраки переглянулись.
– Прекрасно, – похвалил председатель. – Пистолет!
Один из призраков приблизился, держа в одной руке пистолет, в другой – свинцовую пулю и заряд пороха. Новичок не удостоил его даже взглядом.
– Ты обещаешь безоговорочно повиноваться священному сообществу? – спросил председатель.
– Обещаю.
– Даже если это тебе повредит?
– Вступающий принадлежит не себе, но всем.
– Значит, ты выполнишь любой мой приказ?
– Выполню.
– В тот же миг?
– В тот же миг.
– Без колебаний?
– Без колебаний.
– Возьми и заряди пистолет.
Незнакомец взял пистолет, насыпал в ствол порох, забил пыж, затем опустил туда же пулю, прижал ее другим пыжом и взял пистолет на изготовку. Мрачные обитатели странного замка следили за ним в гробовом молчании, и только ветер завывал в полуразрушенных арках.
– Пистолет заряжен, – бесстрастно проговорил путник.
– Ты в этом уверен? – спросил председатель.
На губах у новичка промелькнула улыбка; он взял шомпол, направил пистолет стволом вверх и, засунув шомпол в дуло, дал ему опуститься. Шомпол остался торчать из ствола дюйма на два. Председатель в знак того, что он убежден, наклонил голову и сказал:
– Да, он действительно заряжен, и притом хорошо.
– Что я должен сделать? – спросил незнакомец.
– Взведи курок.
Незнакомец подчинился, и среди всеобщего молчания послышался щелчок собачки.
– Теперь приставь дуло ко лбу, – продолжал председатель.
Путник без колебаний повиновался. Молчание в зале стало еще глубже, лампы, казалось, потускнели, а собравшиеся стали еще больше походить на призраков; они затаили дыхание.
– Пли! – крикнул председатель.
Послышался щелчок курка, из кремня вылетел сноп искр, порох, находившийся на полке, вспыхнул, но далее никакого звука не последовало. У всех присутствующих вырвался крик восхищения, и председатель инстинктивно вытянул руку в сторону незнакомца. Однако самые придирчивые сочли, что двух испытаний недостаточно, и в зале послышались голоса:
– Кинжал! Кинжал!
– Вы требуете? – осведомился председатель.
– Да, требуем, – раздались те же голоса.
– Принесите кинжал, – приказал председатель.
– Это ни к чему, – с пренебрежением покачав головой, возразил незнакомец.
– Как ни к чему? – раздались многочисленные возгласы.
– Да, ни к чему, – перекрывая шум, повторил путник, – вы только теряете драгоценное время.
– Да что вы такое говорите? – воскликнул председатель.
– Я говорю, что все ваши секреты мне известны, что все испытания, которым вы меня подвергли, – это детские игры, серьезным людям играть в них просто не пристало. Я говорю, что человек, которого убили, вовсе не мертв, говорю, что выпитая мною кровь – не что иное, как вино, помещавшееся в плоском мешке на груди у этого человека под одеждой, говорю, что порох и пуля провалились в рукоять пистолета, когда, взводя курок, я привел в действие рычаг, протолкнувший их туда. Заберите у меня это оружие, годное лишь для того, чтобы пугать им трусов. Поднимайся, мнимый труп: сильным людям ты не страшен.
– Так ты знаешь наши тайны? Кто ты: ясновидящий или предатель? – загремел под сводами крик председателя.
– Кто ты? – повторили три сотни голосов, и в ту же секунду десятка два шпаг сверкнуло в руках у стоявших поблизости призраков, которые молниеносно приставили их к груди незнакомца. Однако тот, спокойно улыбнувшись, поднял голову и тряхнул своими ненапудренными волосами, перетянутыми повязкой.
– Ego sum qui sum, я тот, кто есть, – проговорил он и обвел взглядом тесно окружившую его людскую стену. Под его властным взором шпаги начали постепенно опускаться, но не все разом: кое-кто сразу поддался его влиянию, а кое-кто еще пробовал сопротивляться.
– Ты только что бесстыдно произнес слова, значение которых тебе самому неведомо, – сказал председатель.
– Я ответил то, что должен был ответить, – с улыбкой покачав головой, отозвался незнакомец.
– Откуда же ты явился? – спросил председатель.
– Из страны, откуда исходит свет.
– Но, по нашим сведениям, ты приехал из Швеции.
– Тот, кто приехал из Швеции, мог приехать и с Востока, – возразил незнакомец.
– Говорю тебе еще раз: мы тебя не знаем. Кто ты?
– Я тот, кто есть, – повторил путник и продолжал: – Ладно, сейчас я назову вам себя, раз уж вы делаете вид, что не понимаете, но прежде хочу сказать вам, что вы – вы сами и есть.
Призраки вздрогнули, шпаги их зазвенели, когда каждый переложил оружие из левой руки в правую и приставил его к груди незнакомца, который, указав рукою на председателя, продолжал:
– Начнем с тебя. Ты, который считает себя богом, а сам лишь предтеча, ты представляешь здесь шведскую группу. Я скажу, как тебя зовут, чтобы не называть остальных. Скажи, Сведенборг, разве ангелы, запросто беседующие с тобою, не сообщили, что тот, кого ты ждешь, отправился в путь?
– Это так, они сообщили мне об этом, – ответил председатель, вопреки обычаю откидывая капюшон, чтобы лучше видеть говорящего. Под капюшоном оказалось лицо почтенного седобородого восьмидесятилетнего старца.
– Хорошо, – продолжал незнакомец, – а слева от тебя – представитель английской группы, председатель Каледонской ложи. Добрый день, милорд. Если в ваших жилах течет кровь вашего предка, Англия может надеяться, что погасший свет вспыхнет вновь.
Шпаги опустились: гнев начал уступать место изумлению.
– А, это вы, капитан? – воскликнул незнакомец, обращаясь к последнему из высокопоставленных призраков, стоявших слева от председателя. – В каком порту оставили вы ваш прекрасный корабль, который любите, словно любовницу? «Провидение» – добрый фрегат, а его имя должно принести Америке счастье, не так ли?
Затем, повернувшись к тому, кто стоял справа от председателя, незнакомец проговорил:
– Ну-ка, цюрихский пророк, доведший физиогномику чуть ли не до уровня волшебства, скажи, не видишь ли ты в чертах моего лица знаков, говорящих о моей миссии?
Тот, к кому были обращены эти слова, отступил на шаг.
– Ну что ж, – продолжал путник, обращаясь к соседу предыдущего, – потомок Пелайо[4 - Пелайо (ок. 690–737) – первый король Астурии, королевства, образовавшегося после захвата арабами Пиренейского полуострова.], речь опять идет об изгнании мавров из Испании. Это будет нетрудно, если кастильцы еще не потеряли меч Сида.
Пятый из высокопоставленных членов общества стоял молча и неподвижно: казалось, слова незнакомца превратили его в камень.
– А мне ты ничего не хочешь сказать? – заговорил шестой, упредив незнакомца, который, похоже, забыл о нем.
– Хочу, – отозвался путник, устремив на него свой пронизывающий взгляд, который, казалось, проникал в самое сердце. – Я скажу тебе то же, что Иисус сказал Иуде, только немного позже.
Тот, к кому были обращены эти слова, сделался бледнее собственного савана; по залу пробежал шепот: присутствующие, казалось, спрашивали друг друга, чем вызвано это странное обвинение.
– Ты забыл о представителе Франции, – напомнил председатель.
– Его среди нас нет, – высокомерно бросил незнакомец, – и тебе об этом прекрасно известно, хоть ты и спрашиваешь, – ведь его место пустует. Не забывай, что твои ловушки вызывают лишь улыбку у того, кто видит во мраке, действует наперекор стихиям и живет вопреки смерти.
– Ты молод, а говоришь словно бог, – отозвался председатель. – Тебе тоже стоит поразмыслить – ведь дерзость ошеломляет лишь людей нерешительных или невежественных.
Губы незнакомца скривились в презрительной улыбке, и он проговорил:
– Так оно и есть: все вы нерешительны, потому что ничего не смогли со мною сделать; все вы невежественны, потому что не знаете, кто я такой. Я же знаю, кто вы такие, и могу одержать над вами верх лишь с помощью дерзости, но зачем дерзость тому, кто всемогущ?
– Где же доказательство твоего всемогущества – представь его нам, – потребовал председатель.
– Кто вас созвал? – спросил незнакомец, меняя свою роль спрашиваемого на роль того, кто задает вопросы.
– Высшее собрание.
– Ведь не зря же, – обратился к председателю и пятерым его приближенным незнакомец, – не зря же вы прибыли сюда: вы – из Швеции, вы – из Лондона, вы – из Нью-Йорка, вы – из Цюриха, вы – из Мадрида, вы – из Варшавы, да и все вы, – продолжал он, повернувшись к толпе, – приехали из четырех частей света, чтобы собраться в этой святыне грозной веры.
– Разумеется, не зря, – ответил председатель. – Мы явились впереди того, кто основал на Востоке таинственное царство, кто объединил оба полушария в сообщество веры, кто в братском рукопожатии соединил весь род человеческий.
– Есть ли знак, по которому вы можете его распознать?
– Есть, и Господь благоволил открыть мне его через ангелов своих, – ответил председатель.
– Значит, этот знак известен вам одному?
– Только я знаю его.
– Вы никому о нем не рассказывали?
– Никому на свете.
– Тогда опишите вслух, каков он.
Председатель заколебался.
– Опишите, – повелительно повторил незнакомец, – опишите, потому что час откровения настал.
– На груди у него, – заговорил председатель, – будет висеть алмазная пластина, на которой горят три первые буквы девиза, известного ему одному.
– Что это за буквы?
– L. P. D.
Быстрым движением незнакомец распахнул редингот и жилет, и на тонкой батистовой сорочке словно огненная звезда засияла алмазная пластина с тремя горящими рубиновыми буквами.
– Это ОН! Неужели ОН? – воскликнул потрясенный глава собрания.
– Тот, кого ждет мир! – тревожно зашумели приближенные.
– Великий копт! – послышался гул трехсот голосов.
– Ну что? Теперь вы поверите, если я вторично скажу вам, что я тот, кто есть? – торжествующе воскликнул путник.
– Да, – упав ниц, в один голос отвечали призраки.
– Повелевайте, учитель, и мы будем повиноваться, – склонив голову к земле, проговорил председатель и за ним его приближенные.
3. L. P. D
На несколько секунд воцарилось молчание, во время которого незнакомец, казалось, собирался с мыслями. Затем он заговорил:
– Господа, чтобы ваши руки попусту не уставали, спрячьте шпаги и выслушайте меня со вниманием: вам предстоит многое узнать из моей краткой речи.
Все затаили дыхание.
– Истоки великих рек почти всегда божественны и поэтому никому не ведомы. Подобно Нилу, Гангу или Амазонке, я знаю, куда иду, но не знаю откуда. Помню лишь, что в тот день, когда глаза моей души раскрылись на окружающий мир, я находился в священном городе Медине и бежал по саду муфтия Салаима. Я любил этого достойного старца, словно отца, хотя отцом он мне не был: смотрел он на меня с нежностью, но разговаривал всегда почтительно; так вот, этот старец трижды в день удалялся и уступал место другому старцу, чье имя я произношу с благодарностью и трепетом. Имя это – Альтотас, и носит его великий ум, вмещающий все человеческие знания; семь высших духов наставляли его тому, чему учатся ангелы, чтобы понимать Бога. Он был моим учителем, но он также мой друг, и друг весьма почтенный, потому что вдвое старше самого дряхлого из вас.
Торжественная речь незнакомца, его величественные жесты, голос – мелодичный и в то же время суровый – заставили слушателей содрогнуться. Путник продолжал:
– В пятнадцать лет я был уже посвящен в главные таинства природы. Я знал ботанику – но не ту жалкую науку, которой ограничен ученый в своем уголке Земли, а шестьдесят тысяч семейств растений, живущих во всей вселенной. Возлагая руки мне на чело и направляя в мои закрытые глаза луч небесного света, учитель подарил мне сверхъестественное ви?дение, и я научился погружать свой взор в морские пучины и различать зловещие, неописуемые заросли, тихо покачивающиеся в илистой воде и скрывающие под своими гигантскими ветвями невиданных, мерзких и бесформенных чудовищ, о которых Господь позабыл в тот же день, когда создал их, уступив в этом на миг мятежным ангелам.
Сверх того, меня занимали языки – живые и мертвые. Я изучил все наречия, на которых говорят от Дарданелл до Магелланова пролива. Я читал таинственные иероглифы на страницах каменных книг, называемых пирамидами. Я вместил в себя все человеческие познания – от Санхуниафона[5 - Санхуниафон – древнефиникийский мудрец и писатель, живший, по преданию, в Тире до Троянской войны.] до Сократа, от Моисея до святого Иеронима[6 - Иероним (342–420) – римский церковный писатель и историк.], от Зороастра[7 - Зороастр (иначе Заратуштра; между X и VI вв. до н. э.) – пророк и реформатор древнеиранской религии.] до Агриппы[8 - Агриппа Неттесгеймский (1486–1535) – немецкий философ и врач.]. Я изучал медицину, и не только по Гиппократу, Галену[9 - Гален (ок. 130 – ок. 200) – древнеримский врач и ученый.] и Аверроэсу[10 - Аверроэс, или Ибн Рушд (1126–1198) – арабский ученый и врач.], но и с помощью великого наставника, имя которому – природа. Я проник в тайны коптов и друзов. Я собирал семена, приносящие гибель, и семена, приносящие счастье. Когда самум или ураган пролетал у меня над головой, я умел бросить в него зернышко, и оно несло с собою смерть или жизнь – в зависимости от того, проклял я или благословил тот далекий край, к которому было обращено мое грозное или улыбающееся лицо.
Я учился, работал, путешествовал, пока мне не исполнилось двадцать лет. Однажды мой учитель разыскал меня в мраморном гроте, куда я удалился от полуденной жары. Лицо его было сурово и вместе с тем радостно. В руке он держал склянку. «Ашарат, – проговорил он, – я всегда твердил тебе: ничто в мире не рождается и не умирает, колыбель и могила – родные сестры, и человеку, чтобы прозревать в прошлом свои предыдущие жизни, не хватает лишь ясновидения, которое сделает его равным Богу, потому что, получив этот дар, человек почувствует себя бессмертным, словно Бог. Так вот, я отыскал напиток, который рассеивает мрак, хотя ожидал найти тот, что прогоняет смерть. Ашарат, вчера я отпил часть содержимого этой склянки, ты же выпей сегодня остальное».
Я питал к своему достойному учителю большое доверие и почтение, и тем не менее рука моя, прикоснувшись к протянутой Альтотасом склянке, дрогнула, как, должно быть, дрогнула рука у Адама, когда он прикоснулся к протянутому Евой яблоку. «Пей, – улыбнувшись, приказал учитель и положил ладони мне на голову – так он делал всегда, когда хотел, чтобы я мгновенно обрел второе зрение. – Спи и вспоминай», – продолжал Альтотас.
Я сразу же уснул. Мне снилось, будто я лежу на костре, сложенном из сандалового дерева и алоэ, и ангел, летевший с Востока, чтобы возвестить волю Господню Западу, коснулся крылом моего костра, и костер загорелся. Но странное дело: вместо того чтобы испугаться пламени, я с наслаждением вытянулся среди его языков, словно феникс, обретающий новую жизнь из огня – основы всей жизни.
И все, что было во мне материального, исчезло, осталась лишь душа; она сохранила форму моего тела, но была прозрачной, бесплотной и более невесомой, чем атмосфера, в которой мы живем и над которой она вознеслась. И словно Пифагор, вспоминавший, что он присутствовал при осаде Трои, я вспомнил тридцать две уже прожитые мною жизни.
Я видел, как проходили передо мною века, похожие на огромных старцев. Я распознавал себя под различными именами, которые носил, начиная со дня моего первого рождения и кончая днем последней смерти. Вы ведь знаете, друзья мои, одно из самых неоспоримых положений нашей веры: души, эти бесчисленные эманации божественного, исторгающиеся при каждом вздохе Господа из его груди, наполняют собою воздух и распределяются в соответствии со сложной иерархией, от высших до низших, и человек, в минуту своего рождения вдохнувший, быть может даже случайно, одну из этих предсуществовавших душ, в минуту смерти отправляет ее в новый жизненный путь, к последующим превращениям.
Незнакомец произнес эти слова с такой убежденностью, взор его, возведенный к небу, был столь прекрасен, что, когда он закончил мысль, в которой выражалась вся его вера, ропот восхищения прервал его речь: изумление уступило место восхищению, как совсем недавно гнев сменился изумлением.
– Пробудившись, – продолжал ясновидящий, – я почувствовал, что я уже больше, чем просто человек, что я – почти Бог. И я решил всю свою жизнь – не только теперешнюю, но и те, что мне еще осталось прожить, – посвятить счастью человечества. На следующий день, словно догадавшись о моих намерениях, Альтотас пришел ко мне и сказал: «Сын мой, уже двадцать лет как ваша матушка скончалась, давая вам жизнь; двадцать лет непреодолимые препятствия мешают вашему именитому отцу появиться перед вами. Вскоре мы снова отправимся в путешествие, и ваш отец будет среди тех, кого мы повстречаем, он обнимет вас, но вы не будете знать, что это ваш отец».
Итак, как у любого избранника Господа, вся моя жизнь была покрыта тайной – и прошлое, и настоящее, и будущее. Я распрощался с муфтием Салаимом, который благословил меня и щедро одарил подарками, и мы присоединились к каравану, отправлявшемуся в Суэц. Простите мое волнение, господа, но в один прекрасный день некий достойный человек обнял меня, и какая-то необъяснимая дрожь пробежала по моему телу, когда я почувствовал биение его сердца. Это был шериф[11 - Шериф – в мусульманских странах почетное звание лиц, возводящих свою родословную к Магомету.] Мекки, один из самых именитых и прославленных владык. Он бывал в битвах и одним мановением руки мог заставить склонить головы три миллиона человек. Стоявший рядом Альтотас отвернулся – чтобы не растрогаться, а быть может, чтобы не выдать себя; вскоре мы продолжили путь.
Сначала мы углубились в Азию, затем поднялись по Тигру, после этого посетили Пальмиру, Дамаск, Смирну, Константинополь, Вену, Берлин, Дрезден, Москву, Стокгольм, Петербург, Нью-Йорк, Буэнос-Айрес, Кейптаун, Аден. Потом, оказавшись почти там же, откуда начали путешествие, мы прошли Абиссинию, спустились по Нилу, высадились на Родосе, затем на Мальте: там в двадцати лье от берега навстречу нам вышел корабль, и два кавалера ордена, отдав мне почести и обнявшись с Альтотасом, с триумфом провели нас во дворец великого магистра Пинто.
Вы, разумеется, спросите меня, господа, каким образом мусульманин Ашарат мог быть принят с такими почестями теми, кто дал обет истреблять неверных? Дело в том, что Альтотас – сам католик и кавалер Мальтийского ордена – всегда говорил мне лишь об одном Господе, всемогущем и едином, который с помощью ангелов, исполнителей его воли, установил всеобщую гармонию и назвал ее прекрасным и великим словом Космос. Я ведь, в конце концов, теософ.
Странствия мои были окончены, однако вид всех этих городов и разнообразных их нравов не вызвал во мне удивления: для меня под солнцем не было ничего нового – в течение прожитых мною тридцати двух жизней я уже побывал во всех этих городах. Поразило меня лишь одно: перемены, происшедшие в населявших их людях. Но я уже умел воспарять разумом над событиями и мог проследить путь, пройденный человечеством. Я видел, что все разумное стремится к прогрессу, а прогресс ведет к свободе. Я понял, что все появлявшиеся один за другим пророки были созданы Господом, чтобы поддерживать неуверенную поступь человечества, которое, выйдя из колыбели слепым, с каждым веком делало шаг навстречу свету – ведь века для народов словно дни.
И я сказал себе: мне не открылось очень много возвышенного, потому что я таил его внутри себя; напрасно гора держит в секрете свои золотые жилы, а океан прячет жемчужины – упорный рудокоп все равно проникнет в недра горы, а водолаз спустится в океанские глубины; и я решил, что лучше поступать не по примеру горы или океана, а по примеру солнца – разливать свое сияние на весь мир.
Теперь вы понимаете, что я явился сюда с Востока вовсе не для того, чтобы совершить обычные масонские ритуалы. Я явился, чтобы сказать вам: братья, возьмите у орла его глаза и крылья, воспарите над миром, долетите со мною до вершины, на которую Сатана унес Иисуса, и бросьте взгляд на царство земное.
Народы образуют как бы огромную фалангу; родившиеся в разные эпохи и в различных условиях, они заняли в ней свое место, и каждый из них должен в свое время дойти до цели, для которой все они были созданы. Движение народов неуклонно, и если они останавливаются или отступают, то не потому, что идут назад, – они просто собираются с силами, чтобы преодолеть очередное препятствие или справиться с очередной трудностью.
Франция идет в авангарде народов – так давайте же дадим ей в руки факел! Пусть она сгорит в его пламени, но огонь того спасительного пожара озарит весь мир! Вот почему здесь нет представителя Франции – быть может, он отступил перед тяжестью своей миссии. Тут нужен человек, не отступающий ни перед чем: во Францию пойду я!
– Вы пойдете во Францию? – переспросил председатель.
– Да, сейчас это самый важный пост, и я займу его. Дело это опасное, но я справлюсь.
– Так вы знаете, что происходит во Франции?
– Знаю, – улыбнулся путник, – ведь все это я сам и подготовил. На французском троне сидит король – старый, боязливый, развращенный, однако не такой старый и безнадежный, как монархия, которую он представляет. Жить ему осталось от силы несколько лет. В день, когда он умрет, мы должны быть готовы распорядиться будущим как следует. Франция – это замочный камень в своде всего здания; когда шесть миллионов рук, делающих знак высшего круга, вырвут этот камень, здание монархии рухнет, и, узнав, что во Франции нет больше короля, государи европейских стран, даже прочно сидящие на своих тронах, почувствуют головокружение и сами устремятся в пропасть, образовавшуюся от падения престола Людовика Святого.
– Прошу меня извинить, досточтимый учитель, – прервал человек, стоявший справа от председателя; по его акценту, свойственному немецким горцам, в нем можно было узнать швейцарца, – обладая таким умом, как ваш, вы, наверное, все рассчитали?
– Все, – кратко отозвался великий копт.
– Простите меня, досточтимый учитель, что я так разговариваю с вами, но у себя, на вершинах гор, в глубине долин, на берегах озер, мы привыкли разговаривать так же свободно, как шепчет ветер или журчит ручей. Так вот, я считаю, что момент вы выбрали неподходящий, потому что готовится событие, которое возродит французскую монархию. Я, стоящий здесь и имеющий честь говорить с вами, досточтимейший учитель, я видел, как дочь Марии-Терезии с большой пышностью отправлялась во Францию, чтобы соединить кровь семнадцати Цезарей с кровью наследника шестидесяти одного короля. Народ слепо предавался радости – как всегда, когда ему ослабляют или золотят его ярмо. Поэтому от своего имени и от имени своих братьев я повторяю: момент выбран неудачно.
Собравшиеся пристально уставились на того, кто с такой отвагой и спокойствием осмелился вызвать неудовольствие великого учителя.
– Говори, брат, – без тени смущения отвечал великий копт, – если твой совет хорош, мы ему последуем. Мы, избранники Божии, никогда не отталкиваем и никогда не приносим благо всего мира в жертву собственному самолюбию.
Среди глубокого молчания посланец Швейцарии продолжал:
– Занимаясь многими науками, досточтимейший учитель, я убедился в справедливости одной истины: на лице у человека, если уметь в нем читать, написаны все его пороки и добродетели. Человек может придать лицу нужное выражение: смягчить взгляд, растянуть губы в улыбке – все эти мускульные движения в его власти, но основную черту своего характера ему не скрыть; все, что происходит у него на душе, можно с легкостью прочесть. Даже тигр может изображать подобие улыбки и ласкового взгляда, однако по низкому лбу, по выдающимся скулам, по громадному затылку, по жуткому оскалу вы сразу признаете в нем тигра. С другой стороны, собака может хмуриться и злобно скалить зубы, но по ее мягким, искренним глазам, по умной морде, по угодливой походке вы поймете, что она услужлива и дружелюбна. На лице у каждого существа Бог написал его имя и свойство. Так вот, на лице у юной девушки, которой суждено царствовать во Франции, я увидел гордость, смелость и милосердие, столь свойственное дочерям Германии; на лице у молодого человека, который станет ее супругом, я увидел хладнокровие, христианскую мягкость и тонкий ум наблюдателя. Так как же народу, и тем более французскому, который никогда не помнит зла и не забывает добра, – ведь ему хватило Карла Великого, Людовика Святого и Генриха Четвертого, и он стерпел правление двадцати трех других королей, подлых и жестоких, – как же народу, который всегда надеется и никогда не отчаивается, не полюбить молодую, красивую и добрую королеву и мягкого, милосердного, умеющего управлять страной короля, – и это после злонравного и расточительного Людовика Пятнадцатого, после его публичных оргий и скрытого коварства, после царствования всяческих Помпадур и Дюбарри? Разве Франция не благословит государей, которые явят собою образцы всех добродетелей да еще принесут с собою мир Европе? Скоро Мария-Антуанетта пересечет границу, в Версале ее ждет брачное ложе и престол; правильно ли начинать сейчас ваши преобразования – во Франции и для Франции? Еще раз прошу меня извинить, но я, досточтимый учитель, должен был раскрыть вам все, что накопилось у меня на душе, полагаясь на вашу бесконечную мудрость.
С этими словами говоривший, которого незнакомец назвал про себя «цюрихским апостолом», поклонился и под единодушный одобрительный шепот стал ждать ответа великого копта. Тот без промедления заговорил:
– Если вы читаете по лицам, мой именитый брат, то я читаю в будущем. Мария-Антуанетта горда: она вступит в борьбу и погибнет от нашей руки. Дофин Людовик-Август добр и милосерден: он истощит силы в борьбе и погибнет вместе с женой, причем так же, как она, но один из них погибнет из-за добродетели, а другой – из-за противоположного ей недостатка. Сейчас они уважают друг друга, но мы не дадим им времени полюбить, и через год они станут друг друга презирать. Да и к чему, братья, раздумывать, с какой стороны придет свет, если он уже сияет мне и раз меня, словно волхвов, ведет с Востока звезда, возвещающая о втором возрождении? Завтра я принимаюсь за дело и прошу у вас двадцать лет, чтобы с вашей помощью завершить его: двадцати лет будет достаточно, если мы, сплоченные и сильные, вместе пойдем к одной цели.
– Двадцать лет! Как долго! – раздалось множество голосов.
Великий копт повернулся к самым нетерпеливым:
– Да, конечно, это долго, но лишь для тех, кто воображает, будто первопричину можно убить, словно человека – кинжалом Жака Клемана[12 - Жак Клеман (1567–1589) – монах-доминиканец, убивший в 1589 г. французского короля Генриха III.] или ножом Дамьена[13 - Робер-Франсуа Дамьен (1715–1757) – человек, в 1757 г. неудачно покушавшийся на жизнь Людовика XV.]. Безумцы! Верно, кинжалом можно убить человека, но подобно тому, как на месте отрубленной садовником ветви вырастает десяток новых, так и следом за сошедшим в могилу королем приходит какой-нибудь глупый тиран вроде Людовика Тринадцатого, умный деспот вроде Людовика Четырнадцатого или же Людовик Пятнадцатый – идол, восставший из слез и крови своих обожателей и похожий на чудовищные индийские божества, которые с неизменной улыбкой давят женщин и детей, бросающих гирлянды цветов под их колесницу. И вы еще полагаете, что двадцать лет – это слишком много, чтобы стереть имя короля в сердцах тридцати миллионов людей, которые еще недавно приносили в жертву Господу жизни своих детей, чтобы вымолить жизнь маленькому Людовику Пятнадцатому? И вы думаете, что ничего не стоит вызвать во Франции омерзение к королевским лилиям, сияющим, словно звезды, благоуханным, словно живые люди, и в течение тысячи лет дарившим свет, милосердие и победу всем уголкам мира! Попробуйте же, братья мои, попробуйте: я ведь даю вам не двадцать лет, а целый век.
Вы разбросаны, вы дрожите, вы не знаете друг друга; одному мне известны все ваши имена, один я могу оценить достоинства каждого из вас и всех, вместе взятых; я – это цепь, связующая вас в единое братство. Так слушайте же меня, вы, философы, экономисты, мыслители: я хочу, чтобы все идеи, о которых вы шепотом рассуждаете, сидя у домашнего очага, о которых вы пишете, тревожно озираясь, в тиши ваших замков, о которых вы говорите друг с другом с кинжалом в руке, чтобы ударить им предателя или просто неосторожного, если он повторит ваши слова громче вас, – так вот, я хочу, чтобы через двадцать лет вы в полный голос провозглашали эти идеи на улицах, писали о них не таясь, чтобы вы распространили их по всей Европе или через мирных посланцев, или на кончиках штыков пятисот тысяч солдат, которые пойдут в бой за свободу с этими идеями, начертанными на знаменах; и наконец, я хочу, чтобы вы, вздрагивающие при упоминании лондонского Тауэра и застенков инквизиции, и я, вздрагивающий при упоминании Бастилии, тюрьмы, с которой я собираюсь помериться силами, – чтобы все мы лишь смеялись, попирая ногами жалкие руины этих страшных темниц, и чтобы ваши жены и дети плясали на них. Однако все это может произойти лишь после смерти, но не монарха, а монархии, после отмены власти религии, после полного забвения общественного неравенства, после исчезновения касты аристократов и раздела имущества господ. Я прошу двадцать лет, чтобы разрушить старый мир и создать новый, двадцать лет, то есть двадцать секунд вечности, а вы говорите, что это много!
Мрачное пророчество было встречено ропотом восторга и одобрения. Незнакомец явно завоевал симпатии этих таинственных представителей европейской мысли. Несколько секунд великий копт наслаждался достигнутым триумфом, затем, почувствовав, что триумф безусловный, продолжал:
– А вот теперь, братья, когда я собираюсь напасть на льва в его логове, когда я готов отдать жизнь за свободу всего мира, – что вы сделаете теперь ради успеха дела, которому мы посвятили свою жизнь, богатство и свободу? Что сделаете вы? Отвечайте! Чтобы спросить об этом, я и приехал сюда.
Наступила торжественная, почти жуткая тишина. Собравшиеся в мрачном зале неподвижные призраки были погружены в тяжелые думы о том, как скоро покачнутся два десятка тронов. Через несколько минут шестеро предводителей отделились от толпы и подошли к путнику. Первым заговорил председатель:
– Я представляю здесь Швецию. От имени моей страны я для разрушения трона Вазы[14 - Ваза – шведская королевская династия (1523–1654), возведенная на престол восстанием крестьян и рудокопов.] даю рудокопов, которые возвели эту династию на престол, и пять тысяч экю серебром.
Великий копт достал книжку и записал в нее сделанное предложение. Затем заговорил человек, стоявший по левую руку от шведа.
– Я, представляющий здесь общества Ирландии и Шотландии, не могу ничего обещать от имени Англии, которая ведет с нами яростную борьбу, но от имени несчастных Ирландии и Шотландии обещаю дать три тысячи человек и три тысячи крон в год.
Путник записал и это предложение.
– А вы? – спросил он у третьего предводителя, чья энергия и деловитость явственно чувствовались под стесняющим движения облачением посвященного.
– Я представляю Америку, – ответил тот, – где каждый камень, каждое дерево, каждая капля воды и крови – все принадлежит революции. Мы отдадим все наше золото, прольем до капли нашу кровь, но мы не можем действовать, пока не обретем свободу. Мы разделены, расставлены по загонам и пронумерованы, мы представляем собой громадную цепь, звенья которой не сцеплены друг с другом. Нужно, чтобы чья-нибудь мощная рука спаяла два первых звена, а остальные соединятся сами. Поэтому начинать нужно с нас, досточтимый учитель. Если вы хотите освободить Францию от королей, освободите прежде нас от иностранного владычества.
– Так оно и будет. Вы получите свободу первыми, и Франция вам поможет. Господь сказал на всех языках: «Помогайте друг другу». Подождите. Однако для вас, брат мой, ожидание будет недолгим, ручаюсь, – проговорил великий копт и повернулся к посланцу Швейцарии.
– Я не могу обещать ничего, кроме моего собственного вклада. Сыны нашей республики уже давно стали союзниками французской монархии, они продают свою кровь еще со времен Мариньяно[15 - Мариньяно – город в Северной Италии, где в 1515 г. французская армия Франциска I разбила швейцарских наемников миланского герцога.] и Павии[16 - Павия – город в Северной Италии, где в 1525 г. войска германского императора Карла V разгромили войска Франциска I, в рядах которых сражались и швейцарцы.]. Они союзники верные – всегда отдадут то, что продали. Впервые, досточтимейший учитель, мне стыдно за нашу преданность.
– Ладно, мы победим без них и даже несмотря на них, – ответил великий копт. – Ваша очередь, посланец Испании.
– Я беден, – начал тот, – и могу предложить лишь три тысячи моих братьев, но каждый из них будет вносить по тысяче реалов в год. Испания – страна ленивая; люди там умеют спать на ложе горестей, пока спится.
– Хорошо, – заключил копт, – а вы?
– Я представляю общества России и Польши, – отозвался спрошенный. – В наше братство входят недовольные богачи и бедняки-крепостные, обреченные на труд без отдыха и преждевременную смерть. От имени крепостных я не могу ничего обещать – они нищи и даже не вольны распоряжаться собственной жизнью, но от имени трех тысяч людей богатых я обещаю по двадцать луидоров ежегодно с каждого.
Подошла очередь и других посланцев: каждый из них представлял или небольшое королевство, или великое княжество, или небогатое государство. Великий копт записал предложение каждого и с каждого взял клятву, что тот выполнит обещанное.
– А теперь, – провозгласил он, – девиз ордена, символизирующийся тремя буквами, по которым вы меня узнали, и уже известный в одной части вселенной, прозвучит в другой ее части. Да носит каждый посвященный эти три буквы не только в сердце, но и на сердце, так как мы, верховный магистр лож Востока и Запада, объявляем, что королевским лилиям должен прийти конец. Тебе, брат из Швеции, тебе, брат из Шотландии, тебе, брат из Америки, тебе, брат из Швейцарии, тебе, брат из Испании, тебе, брат из России, я повелеваю: Lilia pedibus destrue![17 - Попри лилию ногами! (лат.)]
Мощный, как голос моря, возглас потряс стены зала и скорбным вздохом отозвался в горных ущельях.
– А теперь, именем творца и учителя, удалитесь! – приказал, когда гул затих, верховный магистр. – Спускайтесь в пещеры каменоломен Гром-горы и расходитесь до восхода солнца – кто вдоль реки, кто лесом, кто долиной. Вы увидите меня снова в день нашей победы. Ступайте!
После этих слов он сделал масонский жест, и шестеро предводителей поняли, что должны остаться. Когда младшие члены братства постепенно разошлись, верховный магистр отвел шведа в сторону и сказал:
– Сведенборг[18 - Эммануил Сведенборг (1688–1772) – шведский ученый и теософ-мистик.], ты и вправду человек вдохновенный, именем Господа благодарю тебя. Посылай деньги во Францию, адрес я укажу.
Магистр смиренно поклонился и ушел, ошеломленный ясновидением, благодаря которому великий копт узнал его имя.
– Приветствую вас, доблестный Фэрфакс, – продолжал тем временем тот, – вы достойный отпрыск вашего предка[19 - Имеется в виду Томас Фэрфакс (1612–1671) – генерал, один из самых знаменитых участников гражданской войны в Англии на стороне Кромвеля.]. Когда будете писать Вашингтону, напомните ему обо мне.
Фэрфакс в свою очередь поклонился и двинулся вслед за Сведенборгом.
– Ну, Пол Джонс[20 - Пол Джонс (1727–1792) – шотландский мореплаватель, перешедший на службу к американцам и с успехом занимавшийся каперством.], – обратился копт к американцу, – добрая слава о тебе дошла и до моих ушей. Ты будешь героем Америки. Готовься выступить по первому зову.
Вздрогнув, словно от божественного прикосновения, американец удалился.
– А ты, Лафатер[21 - Иоганн Каспар Лафатер (1741–1801) – швейцарский писатель и ученый, создатель физиогномики.], – продолжал великий магистр, – отрекись от своих теорий, пришла пора действовать. Довольно изучать, каков человек, пора узнать, каким он может быть. Иди, и горе тем из твоих братьев, которые поднимутся против нас, потому что гнев народа будет быстрым и губительным, как гнев Божий.
Посланец Швейцарии, дрожа, поклонился и скрылся из вида.
– Послушай меня, Хименес, – обратился копт к тому, кто выступал от имени Испании. – Ты усерден, но не доверяешь себе. Твоя страна спит, говоришь ты, но это потому, что никто ее не будит. Ступай. Кастилия ведь не перестала быть родиной Сида.
Последний из предводителей двинулся по направлению к великому копту, но не успел сделать и трех шагов, как тот движением руки остановил его:
– Ты, Сьеффор из России, меньше чем через месяц предашь свое дело, но уже через месяц будешь мертв.
Русский посланец упал на колени, но верховный магистр сделал угрожающий жест, и приговоренный к смерти, пошатываясь, удалился.
Оставшись в одиночестве, этот необычный человек, которого мы ввели в повествование, чтобы сделать его главным героем, оглянулся и увидел, что в зале царит пустота и безмолвие. Тогда он застегнул свой черный бархатный редингот с расшитыми петлицами, надвинул поглубже шляпу, отворил бронзовую дверь, которая сама захлопнулась за ним, и двинулся по горным ущельям, словно знал их давным-давно; добравшись до леса, он, без проводника и в темноте, пересек его, как будто ведомый невидимой рукою.
Выйдя на опушку, путник поискал глазами коня и, не увидев, прислушался; ему показалось, что вдали он различил еле слышное ржание. Тогда путник как-то замысловато свистнул. Через секунду из темноты возник Джерид – верный и послушный, как пес. Путник легко вскочил в седло, послал коня в галоп и вскоре слился с темным вереском, покрывавшим пространство от Даненфельса до вершины Гром-горы.
Часть I
1. Гроза
Через неделю после описанных событий, около пяти часов пополудни из Понт-а-Мусона, городка между Нанси и Мецем, выехала карета, запряженная четверней и управляемая двумя форейторами. Лошадей на почтовой станции только что сменили, и, несмотря на уговоры миловидной трактирщицы, поджидавшей на пороге запоздалых путников, карета продолжила свой путь в Париж. Едва лошади с тяжелым экипажем скрылись за углом, как десятка два ребятишек и с десяток кумушек, которые окружили было карету, пока закладывали свежих лошадей, разбрелись по домам, размахивая руками и восклицая – одни обнаруживали тем самым буйное веселье, другие – глубокое изумление.
Причины для этого и вправду были: никогда еще экипаж, хоть чем-то похожий на уехавшую карету, не въезжал на мост, который пятьдесят лет назад добрый король Станислав[22 - Станислав I Лещинский (1677–1766) – король Польши в 1704–1711 и 1733–1736 гг. После отречения получил от своего зятя Людовика XV в пожизненное владение герцогство Лотарингское.] велел перебросить через Мозель, чтобы облегчить сообщение между своим небольшим королевством и Францией. Мы не исключаем даже курьезные эльзасские фургоны, в ярмарочные дни привозившие из Фальсбура двухголовых уродцев, танцующих медведей и кочевые племена странствующих акробатов, этих бродяг цивилизованных стран. И действительно, даже не будучи насмешливым сорванцом или престарелой любопытной сплетницей, любой прохожий при виде столь монументального экипажа, который, несмотря на громадные колеса и внушительные рессоры, катился достаточно резво, остановился бы как вкопанный и воскликнул: «Вот так карета! Да какая быстрая!»
Поскольку наши читатели – к счастью для них – этой кареты не видели, мы позволим себе ее описать. Итак, прежде всего, главный кузов – мы говорим «главный кузов», потому что перед ним помещалось еще нечто вроде одноколки с кабинкой; так вот, главный кузов был покрашен в голубой цвет, а на боках его были нарисованы искусно переплетенные буквы «Д» и «Б», увенчанные баронской короной. Через два окна с белыми муслиновыми занавесками – именно окна, а не дверцы – свет проникал внутрь кузова, однако окна эти, почти незаметные для какого-нибудь простака, были прорезаны в передней стенке кузова и выходили в сторону одноколки. Решетка на окнах позволяла разговаривать с обитателями кузова, а также прислоняться, что без нее было бы небезопасно, к стеклам, зашторенным занавесками.
Кузов этой своеобразной колымаги, представлявший собою, судя по всему, важнейшую ее часть и имевший футов восемь в длину и шесть в ширину, освещался, как мы уже говорили, через два окна, а проветривался с помощью застекленной форточки, проделанной в крыше; чтобы завершить перечень отличительных черт экипажа, представавших взору прохожих, необходимо сказать о жестяной трубе, возвышавшейся на добрый фут над его крышей и извергавшей клубы голубоватого дыма, который стлался пенистым шлейфом вслед за едущей каретой.
В наши дни подобное приспособление навело бы на мысль о каком-нибудь новом и прогрессивном изобретении, в котором механик искусно соединил силу пара и лошадей. Это казалось тем более вероятным, что за каретой, влекомой четверкой, бежала еще одна лошадь, привязанная за повод к задку. Лошадь эта – чья маленькая голова с горбоносой мордой, тонкие ноги, узкая грудь, густая грива и пышный хвост выдавали в ней чистокровного арабского скакуна, – была под седлом; это говорило о том, что иногда кто-нибудь из таинственных путешественников, заключенных в напоминающем Ноев ковчег экипаже, решив доставить себе удовольствие проехаться верхом, галопировал рядом с каретой, которой подобный аллюр был совершенно противопоказан.
В Понт-а-Мусоне форейтор, довезший карету до этой станции, получил двойные прогоны, которые были протянуты ему белой сильной рукой, высунувшейся между двух кожаных занавесок, закрывавших переднюю стенку одноколки почти так же плотно, как муслиновые занавески закрывали окна в передней стенке кузова. Обрадованный форейтор, сдернув с головы шапку, проговорил:
– Благодарю, ваша светлость.
В ответ послышался звучный голос, ответивший по-немецки (в окрестностях Нанси хоть и не говорят больше на этом языке, но слышится там он часто):
– Schnell! Schneller!
В переводе на французский это означало: «Побыстрее там, побыстрее!»
Форейторы понимают почти все языки, если обращенные к ним слова сопровождаются неким металлическим звоном: племя это – что прекрасно известно всем путешественникам – весьма сребролюбиво; поэтому два новых форейтора сделали все, что могли, чтобы пустить лошадей в галоп. Удалось им это лишь отчасти и после многотрудных усилий, которые сделали больше чести крепости их рук, нежели мощи скакательных суставов их лошадей: после отчаянного сопротивления животные согласились на вполне приличную рысцу, делая два с половиной, а то и все три лье в час.
Около семи при очередной смене лошадей в Сен-Мийеле та же рука протянула между занавесками прогоны, и тем же голосом было произнесено то же самое приказание. Нет нужды говорить, что необычный экипаж пробудил здесь не меньшее любопытство, чем в Понт-а-Мусоне, тем паче что надвигающаяся ночь придавала ему вид еще более фантастический.
После Сен-Мийеля дорога пошла в гору. Тут путешественникам пришлось уже ехать шагом; за полчаса они сделали лишь четверть лье. Добравшись до вершины, форейторы остановили лошадей, чтобы дать им передохнуть, и путешественники, раздвинув кожаные занавески, смогли окинуть взглядом далекий горизонт, который уже начал окутываться вечерним туманом. В тот день до трех часов пополудни было ясно и тепло, однако к вечеру стало душно. Пришедшая с юга громадная молочно-белая туча, казалось, нарочно преследовала карету и теперь угрожала ее нагнать, прежде чем та доедет до Бар-ле-Дюка, где форейторы на всякий случай предложили заночевать. Дорога, с одной стороны которой возвышалась круча, а с другой уходил вниз обрыв, столь круто спускалась в долину, где змеилась Мёза, что ехать по ней более или менее безопасно можно было лишь шагом; именно этим осторожным аллюром форейторы и пустили лошадей, когда опять тронулись с места.
Туча приближалась, нависая над землей, росла, впитывая поднимавшиеся от почвы испарения; зловещая и белая, она отталкивала небольшие голубоватые облака, которые, словно корабли перед боем, пытались встать под ветер. Вскоре туча, заполнявшая небо с быстротою морского прилива, разбухла настолько, что преградила путь последним лучам солнца; сочившийся на землю тусклый серый свет окрасил дрожавшую в неподвижном воздухе листву в тот мертвенный оттенок, который она всегда приобретает с первым наступлением сумерек. Внезапно молния прорезала тучу, и небо, расколовшись на огненные ромбы, раскрыло перед испуганными взорами путников свои пылающие адским пламенем глубины. В тот же миг удар грома прокатился от дерева к дереву по лесу, подходившему вплотную к дороге, потряс землю и подхлестнул исполинскую тучу, словно норовистую лошадь.
А карета тем временем все так же катила вперед, из трубы ее продолжал валить дым, цвет которого, впрочем, из черного превратился в опаловый. Небо между тем резко потемнело; форточка на крыше экипажа зарделась, и оттуда полился яркий свет: было очевидно, что обитатели этой кельи на колесах, не знавшие о происходящих снаружи переменах, перед наступлением ночи приняли меры, чтобы не прерывать свои занятия.
Экипаж еще находился на плоскогорье и не начинал съезжать вниз, когда второй удар грома, более мощный и насыщенный металлическими отзвуками, чем первый, исторгнул из неба дождь; первые крупные капли его вскоре превратились в густые, сильные струи, как будто тучи бросали на землю пучки стрел.
Форейторы о чем-то посовещались, и карета остановилась.
– Какого черта? Что там происходит? – осведомился тот же голос, только в этот раз на великолепном французском.
– Да вот, мы не знаем, стоит ли ехать дальше, – ответил один из форейторов.
– По-моему, решать, ехать или не ехать дальше, должен я, а не вы, – отозвался голос. – Вперед!
Голос звучал так жестко и повелительно, что форейторы не посмели возражать, и карета покатила вниз по склону.
– В добрый час! – промолвил голос, и кожаные занавески снова задвинулись.
Но глинистая дорога, размытая вдобавок потоками дождя, стала настолько скользкой, что лошади боялись тронуться с места.
– Сударь, ехать дальше мы не можем, – заявил форейтор, сидевший верхом на одной из задних лошадей.
– Это еще почему? – поинтересовался знакомый нам голос.
– Лошади не хотят идти – скользко.
– А сколько осталось до станции?
– Еще далеко, примерно четыре лье.
– Ладно, форейтор, поставь своим лошадям серебряные подковы, и они пойдут, – посоветовал незнакомец и, раздвинув занавески, протянул четыре шестиливровых экю.
– Вы очень добры, сударь, – проговорил форейтор, широкой ладонью забрав монеты и опустив их в необъятных размеров сапог.
– Кажется, господин тебе что-то сказал? – спросил второй форейтор, услышав звон шестиливровых экю и желая присоединиться к разговору, который принял столь интересный оборот.
– Да, он говорит, чтобы мы двигались дальше.
– Вы имеете что-нибудь против, друг мой? – осведомился путешественник ласково, но в то же время твердо; было ясно, что никаких возражений он не потерпит.
– Да нет, сударь, я тут ни при чем, это все лошади. Не хотят они идти – видите?
– А для чего вам тогда шпоры? – спросил путешественник.
– Да я их уже всадил ей в брюхо, а она все равно ни шагу. Разрази меня гром, если…
Не успел форейтор закончить проклятие, как его прервал страшный раскат грома, сопровождавшийся вспышкой молнии.
– Да, погодка не христианская, – проговорил добрый малый. – Ой, сударь, смотрите: карета сама пошла… Минут через пять разгонится – лучше не надо. Господи Иисусе, поехали!
И верно, массивный экипаж начал подталкивать лошадей сзади, и они уже не могли больше его сдерживать, так как копыта их скользили по глине; карета пришла в движение и вскоре стремительно покатила вниз. От боли лошади понесли, экипаж как стрела летел по темному склону, неумолимо приближаясь к пропасти. Тут из окна кареты впервые показалась голова путешественника.
– Растяпа! – закричал он. – Ты же нас всех убьешь! Сворачивай налево! Сворачивай же!
– Хотел бы я посмотреть, как бы вы, сударь, повернули! – ответил растерянный форейтор, безуспешно пытаясь собрать вожжи и совладать с лошадьми.
– Джузеппе! – впервые послышался из одноколки женский голос. – Джузеппе, на помощь! На помощь! Святая Мадонна!
Над путешественниками в самом деле нависла страшная опасность, и обращение к Божией Матери было вполне оправданно. Карета, влекомая вниз по склону собственным весом и не управляемая твердой рукой, приближалась к пропасти, одна из лошадей уже была на ее краю; казалось, еще три оборота колеса, и лошади, экипаж, форейторы низвергнутся вниз и разобьются насмерть, но в этот миг путешественник, прыгнув из одноколки на дышло, схватил форейтора за ворот и кушак штанов, поднял, словно ребенка, и отшвырнул шагов на десять в сторону, после чего занял его место, собрал вожжи и заорал второму форейтору:
– Налево! Налево, болван, или я прострелю тебе башку!
Приказ возымел магическое действие: форейтор, управлявший передними лошадьми, под крики своего неудачливого сотоварища нечеловеческим усилием вывернул карету к середине дороги, и она с быстротою молнии, чуть ли не заглушая раскаты грома, понеслась вниз.
– В галоп! – вскричал путешественник. – В галоп! Если замедлишь, я перееду тебя и твоих лошадей!
Поняв, что это не пустая угроза, форейтор удвоил усилия, и карета с невероятной скоростью покатила дальше; издаваемый ею страшный грохот, труба, из которой летели искры, доносившиеся изнутри слабые крики делали ее похожей на какую-то адскую колесницу, влекомую в ночи фантастическими лошадьми и преследуемую бурей.
Но едва путники избежали одной опасности, как их уже подстерегала другая. Грозовая туча, опустившаяся на долину, летела с тою же быстротой, что и лошади. Время от времени путешественник бросал взгляд на небо, разрываемое молниями, и в их свете на лице его можно было различить тревожное выражение, которое он и не пытался скрыть, так как, кроме Господа, его никто не мог увидеть. Внезапно, когда карета достигла уже конца спуска и в силу инерции продолжала катиться по ровной земле, резкий порыв ветра столкнул две заряженные электричеством тучи, которые с жутким грохотом раскололись от вспышки молнии и удара грома. Пламя – сперва фиолетовое, потом зеленоватое, потом ослепительно-белое – охватило лошадей; задние встали на дыбы, размахивая передними ногами и шумно вдыхая насыщенный серой воздух, а передние рухнули, словно почва внезапно ушла у них из-под ног. Впрочем, одна из них, та, на которой сидел форейтор, тут же встала и, почувствовав, что постромки оборваны, унесла своего хозяина во тьму; карета, проехав еще несколько шагов, остановилась, упершись в труп убитой молнией лошади.
Вся сцена сопровождалась душераздирающими криками женщины, сидевшей в карете. На несколько секунд наступило замешательство; никто не мог понять, жив он еще или нет. Даже путешественник принялся себя ощупывать, чтобы убедиться, что он находится на этом свете. Он был жив и здоров, однако его спутница лишилась чувств. Путешественник не понял, что произошло, – доносившиеся из экипажа крики внезапно стихли, – но все же не поспешил на помощь лежавшей в обмороке жене. Напротив, едва коснувшись ногою земли, он бросился к задку кареты. Там стояла прекрасная арабская лошадь, о которой мы говорили: испуганная, напружинившаяся, со вздыбленной шерстью, она натягивала повод и дергала ручку дверцы, к которой он был привязан. После нескольких неудачных попыток порвать повод гордое животное, взгляд которого остановился, а с морды падали клочья пены, замерло, охваченное ужасом перед грозой; когда, по своему обыкновению насвистывая, к лошади подошел хозяин и начал гладить ее по крупу, она отскочила в сторону и заржала, словно не узнав его.
– Еще эта злющая лошадь, – послышался из кареты надтреснутый голос. – Будь проклята эта зверюга, что трясет тут мне стенку! – Через несколько секунд тот же голос, но уже вдвое громче воскликнул по-арабски с угрозой и нетерпением: – Nhe goullac hogoud snaked haffrit![23 - Да успокойся же ты, черт! (араб.) – Примеч. авт.]
– Нe сердитесь на Джерида, учитель, – проговорил путник и, отвязав лошадь от ручки дверцы, привязал ее к заднему колесу. – Он испугался – вот и все. Да и было отчего.
С этими словами он отворил дверцу, опустил подножку и, войдя в карету, закрыл за собою дверцу.
2. Альтотас
В карете путешественник оказался лицом к лицу со стариком: сероглазый, с крючковатым носом и дрожащими, но подвижными руками, он сидел, погрузившись в большое кресло, и правой рукою листал объемистый манускрипт на пергаменте, зажав в левой серебряную шумовку. Его поза, его занятие, его неподвижное морщинистое лицо, на котором, казалось, жили лишь рот и глаза, – все это, безусловно, показалось бы читателю необычным, однако, несомненно, было привычно путешественнику, который даже не бросил взгляда в эту сторону, словно она того и не стоила.
Три стены – старик, как вы помните, называл таким образом боковины каретного кузова, – увешанные шкафчиками, полными книг, окружали кресло, вполне обычное и никоим образом не способное соперничать с диковинным персонажем, для которого над шкафчиками были устроены полки, вмещавшие множество колб, склянок и коробочек, вставленных в специальные гнезда, какие делают на кораблях для посуды; к каждому шкафу или полке старик, привыкший, по всей видимости, делать все сам, мог подъехать на кресле и там с помощью домкрата, сделанного сбоку кресла, поднять или опустить его на нужную высоту.
Комната – назовем ее так – имела восемь футов в длину, шесть в ширину и столько же в высоту; напротив входа, кроме колб и реторт, несколько ближе к четвертой стене, свободной для входа и выхода, помещалась печь – с козырьком, мехами и колосниковой решеткой. Теперь на ней стоял раскаленный добела тигель с кипящей жидкостью, пар от которой выходил через трубу на крыше; этот таинственный пар и являлся предметом непрестанного изумления и любопытства прохожих всех стран, любого пола и возраста.
Среди склянок, коробок и книг, в живописном беспорядке разбросанных по полу, виднелись также медные щипцы, куски угля, мокнущие в каких-то растворах, чаша, наполовину налитая водой; с потолка на нитках свисали пучки трав – одни из них на взгляд казались свежими, другие, видимо, были собраны уже давно.
Внутри кареты стоял довольно сильный запах, который, не будь эта лаборатория столь странной, мог бы именоваться ароматом.
Когда путешественник вошел, старик, быстро и ловко подкатив свое кресло к печи, с тщательностью, достойной уважения, принялся снимать пену с кипящей в тигле жидкости. Когда появление спутника отвлекло старика от этого занятия, он правой рукой нахлобучил на уши бархатный, когда-то черный колпак, из-под которого торчали кое-где пряди редких серебристых волос, и с необычным проворством вытащил из-под колесика кресла полу своего длинного шелкового, подбитого ватой халата, который после десятилетней носки превратился в бесцветную, бесформенную и кое-где рваную тряпку.
Настроение у старика было отвратительное: снимая с жидкости пену и поправляя халат, он не переставая ворчал:
– Вот окаянный зверь! Он, видите ли, испугался – а чего, спрашивается? Трясет дверь, толкнул печь и пролил четверть моего эликсира в огонь. Во имя Всевышнего, Ашарат, брось ты это животное в первой же попавшейся нам пустыне.
– Прежде всего, учитель, – улыбнувшись, ответил путешественник, – пустыня нам больше не попадется, потому что мы уже во Франции, а потом, я никогда не решусь расстаться с конем, цена которому тысяча луидоров; да ему и вовсе нет цены – он ведь альборакской[24 - От слова «альборак», так мусульмане зовут лошадь, которая, по преданию, доставила Магомета из Мекки в Иерусалим за
/
часть ночи.] породы.
– Тысяча луидоров, тысяча луидоров! Да я могу дать вам сколько угодно тысяч – луидоров или чего-либо другого. Ваша лошадь стоит мне уже больше миллиона, не считая того, что она отнимает дни от моей жизни.
– Бедняга Джерид опять что-нибудь натворил, а?
– Натворил! Не будь его, через несколько минут эликсир закипел бы весь, до последней капли. Правда, ни Зороастр, ни Парацельс[25 - Парацельс (1493–1541) – немецкий врач и естествоиспытатель.] ничего по этому поводу не говорят, однако Борри[26 - Джузеппе Франческо Борри (1623–1695) – итальянский алхимик.] советует делать именно так.
– Но эликсир и так через несколько секунд закипит, дорогой учитель.
– Закипит, как же. Неужели вы не видите, Ашарат, что это проклятие какое-то: огонь гаснет, так как через трубу что-то льется!
– Я знаю, что это льется, – смеясь, отозвался ученик. – Это вода.
– Как вода? Пропал мой эликсир! Опять нужно все начинать заново – словно я могу позволить себе терять время попусту! Боже мой! – в отчаянии воздев руки к небу, вскричал старый ученый. – Что за вода? Откуда она, Ашарат?
– Чистая небесная вода, учитель. Разве вы не заметили, что дождь льет как из ведра?
– Я ничего не замечаю, когда работаю! Вода… Так вот оно что! Это в конце концов несносно, Ашарат, клянусь вам! Я ведь уже полгода прошу сделать над трубой колпак! Да какие полгода – год! А вы и ухом не ведете… Кому ж это делать, как не вам, раз вы так молоды! А к чему ведет ваше небрежение? Сегодня дождь, завтра ветер – и в результате все мои расчеты и опыты насмарку. А мне, клянусь Юпитером, нужно спешить: вам прекрасно известно, что конец мой близок и если я не буду готов к этому дню, если не отыщу эликсир жизни – прощай мудрый ученый Альтотас! Сто лет мне исполнится тринадцатого июля, ровно в одиннадцать вечера; к этому времени эликсир должен быть доведен до совершенства.
– Но, как мне кажется, все идет превосходно, дорогой учитель, – возразил Ашарат.
– Да, я уже проделал опыты на впитывание, и к моей почти полностью парализованной руке вернулась гибкость. Потом, я выигрываю на времени, отведенном для еды, потому что ем теперь только раз в два-три дня, а в промежутках ложечка эликсира, пусть еще несовершенного, поддерживает мои силы. Подумать только: мне, судя по всему, осталось найти лишь одно растение, хотя бы листочек, – и эликсир будет готов! Быть может, мы уже сто, пятьсот, тысячу раз проходили мимо него, топтали копытами наших лошадей, переезжали колесами нашей кареты. Об этом растении, Ашарат, говорил еще Плиний, но ученые до сих пор так его и не нашли или, точнее, не заметили – ведь ничто не исчезает бесследно. Послушайте-ка, нужно, чтобы вы спросили его название у Лоренцы во время ее очередного озарения, ладно?
– Хорошо, учитель, не беспокойтесь, спрошу.
– А пока, – глубоко вздохнув, проговорил ученый, – у меня опять нет эликсира, а мне ведь надо три с половиной месяца, чтобы довести его до того состояния, в каком он был сегодня, и вы это знаете. Берегитесь, Ашарат, в день моей смерти вы потеряете не меньше, чем я… Но что это за шум? От колес, что ли?
– Нет, учитель, это гром.
– Гром?
– Да, который только что чуть было не убил всех нас, и меня в первую очередь. Правда, меня спасла шелковая одежда.
– Ну вот! – воскликнул старик и стукнул кулаком по колену, загудевшему, словно оно было полым. – Вот чему вы меня подвергаете, Ашарат, с вашим ребячеством! Я ведь мог погибнуть во время грозы, меня могла убить какая-то дурацкая молния, которую, будь у меня время, я мог бы заставить спуститься в трубу и вскипятить мне котелок воды. Меня и так подстерегают всякие неприятные случайности, проистекающие от людской неуклюжести или злобы, – так нет же, вам этого мало, вам нужно, чтобы я подвергался угрозе со стороны неба, угрозе, которую ничего не стоит предотвратить!
– Простите, учитель, но вы мне еще не объяснили…
– Как! Я не рассказал вам о своем змее-громоотводе с остроконечными проводниками? Вот сделаю эликсир, и вы всё узнаете, а сейчас, как вы понимаете, мне некогда.
– Значит, вы полагаете, что можно обуздать молнию?
– Не только обуздать, но и направить куда угодно. Когда-нибудь, когда мне стукнет двести и останется лишь спокойно дожидаться трехсотлетия, я наброшу на молнию стальную узду и смогу управлять ею так же просто, как вы управляете Джеридом. А пока умоляю вас, Ашарат, закажите на трубу колпак.
– Я это сделаю, не беспокойтесь.
– Сделаю, сделаю… у вас вечно все в будущем, словно оно в нашем полном распоряжении. Ах, меня никто никогда не поймет! – в волнении и отчаянии ломая руки, воскликнул ученый. – Не беспокойтесь! Он говорит, чтобы я не беспокоился, а ведь, если я через три месяца не закончу эликсир, для меня все будет кончено. Но дайте только мне пережить мое столетие, дайте вернуть молодость, гибкость членов, способность двигаться, и мне никто не будет нужен, и вместо того, чтобы слышать от других: «Я сделаю», я сам буду говорить: «Я сделал!»
– А вы можете сказать так про наше великое дело, о котором вы думали?
– Боже мой, да разумеется! Будь я так же уверен в том, что сделаю эликсир, как в том, что изготовлю алмаз…
– Так вы в этом и в самом деле уверены, учитель?
– Конечно, я ведь уже сделал его.
– Сделали алмаз?
– Ну да, посмотрите сами.
– Где?
– Да вон, справа, в стеклянном стаканчике… Правильно, здесь.
Путешественник с жадностью схватил стаканчик: он был сделан из необычайно тонкого хрусталя, а на дне его лежал слой мельчайшего порошка, прилипшего кое-где к стенкам сосуда.
– Алмазный порошок! – воскликнул молодой человек.
– Вот именно, алмазный порошок, а что под ним – поищите-ка хорошенько!
– Верно, бриллиант с просяное зернышко.
– Величина не имеет значения: мы соединим весь этот порошок, и из просяного зернышка получится конопляное семечко, из него – горошина… Но ради бога, милый Ашарат, сделайте за это колпак над трубой и громоотвод над каретой, чтобы вода не лилась в печь, а молния обходила карету стороной.
– Сделаю, сделаю, не беспокойтесь.
– Опять! Он просто изводит меня своим вечным «не беспокойтесь». Ах, молодость! Безрассудная, самонадеянная молодость! – зловеще рассмеялся старик, обнажив беззубые десны; глаза его при этом, казалось, ввалились еще глубже.
– Учитель, огонь догорает, тигель остывает. Что в нем, кстати?
– Посмотрите.
Молодой человек поднял крышку и увидел кусочек остекленевшего угля размером с небольшой орех.
– Алмаз! – вскричал он и тут же добавил: – Но он же с изъяном, неправильной формы… Он ничего не стоит.
– А все потому, Ашарат, что огонь погас, поскольку на трубе нет колпака. Теперь вам ясно?
– Ну полно, простите меня, учитель, – ответил молодой человек, так и этак вертя в пальцах алмаз, который то вспыхивал в лучах света, то снова гас. – Простите меня и поешьте чего-нибудь, чтобы подкрепиться.
– Это ни к чему: два часа назад я выпил ложечку эликсира.
– Вы ошибаетесь учитель: вы сделали это в шесть утра.
– А который теперь час?
– Уже половина третьего ночи.
– Иисусе! – всплеснув руками, воскликнул ученый. – Еще один день прошел, пробежал, пролетел. Сутки становятся все короче, в них уже не двадцать четыре часа.
– Если не хотите есть, хотя бы немного сосните, учитель.
– Ладно, я посплю часа два. Однако посматривайте на часы и через два часа разбудите меня.
– Обещаю.
– Знаете, Ашарат, – ласково продолжал старик, – когда я засыпаю, мне всегда страшно, что это – навеки. Вы ведь разбудите меня, правда? Не обещайте, лучше поклянитесь.
– Клянусь, учитель.
– Через два часа?
– Через два часа.
В это время на дороге послышался шум, словно проскакала галопом лошадь. Затем раздался крик – тревожный и в то же время удивленный.
– Что там еще такое? – вскричал путешественник, проворно распахнув дверцу, и, не воспользовавшись подножкой, спрыгнул на дорогу.
3. Лоренца Феличани
Вот что произошло на дороге, пока путешественник беседовал в карете с ученым.
Мы уже рассказывали, что, когда раздался удар грома и сверкнула молния, свалившая наземь передних лошадей и заставившая задних встать на дыбы, женщина, сидевшая в одноколке, лишилась чувств. Впрочем, через несколько секунд, словно обморок ее был вызван лишь испугом, она начала приходить в себя.
– О боже, – воскликнула она, – неужели меня все покинули и рядом нет ни единой живой души, которая бы меня пожалела?
– Сударыня, если я чем-нибудь могу быть вам полезен, то я здесь, – произнес робкий голос.
При звуках этого голоса молодая женщина выпрямилась и, просунув голову и руки между кожаными занавесками одноколки, обнаружила перед собой молодого человека, стоявшего на подножке.
– Это вы мне ответили, сударь? – спросила она.
– Да, сударыня.
– И вы предложили мне помочь?
– Да.
– Скажите сначала, что произошло?
– Молния ударила почти в вас, сударыня, постромки передних лошадей порвались, и они убежали, унеся с собою форейтора.
Женщина с беспокойством оглянулась вокруг.
– А… другой, управлявший задними лошадьми, где он? – спросила она.
– Вошел в карету, сударыня.
– С ним ничего не случилось?
– Ничего.
– Вы уверены в этом?
– Во всяком случае, он спрыгнул с лошади, как человек вполне здоровый и невредимый.
– Слава Господу, – проговорила женщина и перевела дух. – Но где же находились вы, сударь, что так кстати пришли мне на помощь?
– Гроза застала меня врасплох, сударыня, и только я укрылся здесь, у входа в каменоломню, как вдруг из-за поворота вылетела карета. Сначала мне показалось, что лошади понесли, но потом я увидел, что ими управляет твердая рука. Тут ударил гром, да так, что мне почудилось, будто молния попала прямо в меня, и я несколько мгновений ничего не слышал и не видел. Все, о чем я рассказал, происходило точно во сне.
– Так, значит, вы не уверены, что человек, управлявший задними лошадьми, находится в карете?
– О нет, сударыня, я к тому времени пришел в себя и прекрасно видел, как он входил.
– Прошу вас, проверьте, там ли он сейчас.
– Каким образом?
– Послушайте. Если он там, вы услышите два голоса.
Молодой человек спрыгнул с подножки, подошел к карете и прислушался.
– Да, сударыня, он там, – возвратившись, сообщил он.
Женщина удовлетворенно кивнула, оперлась головой на руку и глубоко задумалась. На вид ей было года двадцать три – двадцать четыре; матовой смуглостью лица она выгодно отличалась от других, обычно розовощеких женщин. Голубые глаза, поднятые к небу, казалось, вопрошали его о чем-то и горели, словно две звезды; черные как смоль, ненапудренные вопреки моде того времени волосы локонами спускались на молочно-белую шею. Внезапно, словно приняв какое-то решение, она спросила:
– Сударь, где мы находимся?
– На дороге из Страсбурга в Париж, сударыня.
– А в каком месте?
– В двух лье от Пьерфита.
– Что это – Пьерфит?
– Небольшой городок.
– А что находится дальше по дороге?
– Бар-ле-Дюк.
– Это город?
– Да, сударыня.
– И много в нем жителей?
– Тысячи четыре-пять, по-моему.
– Есть ли здесь другая дорога в Бар-ле-Дюк, короче этой?
– Насколько мне известно, нет, сударыня.
– Peccato![27 - Вот дьявол! (ит.)] – откинувшись на спинку сиденья, пробормотала женщина.
Молодой человек подождал немного дальнейших расспросов, но, увидев, что женщина молчит, зашагал прочь от кареты. Это движение, по-видимому, привлекло ее внимание, так как она поспешно подалась вперед и позвала:
– Сударь!
Молодой человек обернулся.
– Я здесь, – проговорил он, подходя поближе.
– Еще один вопрос, если можно.
– Прошу.
– Вы видели лошадь, привязанную позади кареты?
– Да, сударыня.
– Она еще там?
– Человек, вошедший в карету, отвязал лошадь и снова привязал к колесу.
– С лошадью ничего не произошло?
– Не думаю.
– Она дорогая, и я очень ее люблю. Мне хотелось бы убедиться самой, что она жива и невредима, но как я пойду по такой грязи?
– Я могу подвести лошадь сюда, – предложил молодой человек.
– Да, подведите, прошу вас, я буду вам весьма признательна, – воскликнула молодая женщина.
Молодой человек приблизился к лошади, та подняла голову и заржала.
– Не бойтесь, он смирный как ягненок, – проговорила женщина и добавила чуть громче: – Джерид! Джерид!
Лошадь, узнав голос хозяйки, вытянула умную морду с дымящимися ноздрями в сторону одноколки. Молодой человек принялся ее отвязывать. Но едва лошадь почувствовала, что поводья находятся в неопытных руках, как тут же вырвалась и одним прыжком очутилась в двадцати шагах от кареты.
– Джерид! – ласково повторила женщина. – Сюда, Джерид, сюда!
Лошадь тряхнула красивой головой, шумно втянула воздух и, пританцовывая, словно под музыку, подошла к одноколке. Женщина высунулась по пояс между кожаными занавесками.
– Иди сюда, Джерид, ну иди же! – приговаривала она.
Животное послушно подставило морду, и женщина ее погладила. Затем, схватившись узкой рукой за гриву лошади и опершись другою о стенку одноколки, молодая женщина вскочила в седло с такой легкостью, какая свойственна призракам из немецких баллад, которые прыгают на круп лошади и вцепляются путешественнику в кушак. Молодой человек бросился к ней, но она остановила его повелительным жестом руки и сказала:
– Послушайте, хотя вы молоды или, скорее, потому что молоды, у вас должны быть человеческие чувства. Не мешайте мне уехать. Я убегаю от человека, которого люблю, но я прежде всего римлянка и добрая католичка. Если я останусь с этим человеком, он погубит мою душу: это безбожник и некромант, которого Бог только что предупредил этим ударом молнии. Быть может, предупреждение пойдет ему на пользу. Передайте ему все, что я вам сказала, и да благословит вас Господь за помощь. Прощайте!
С этими словами женщина, легкая, словно туман над болотом, умчалась верхом на Джериде. Молодой человек, увидев, что она исчезла, не смог сдержать изумленного возгласа. Он-то и насторожил путешественника, сидевшего в карете.
4. Жильбер
Этот крик, как мы уже сказали, насторожил путешественника.
Он поспешно вышел из кареты, тщательно затворив за собой дверцу, и с беспокойством огляделся.
Первым делом он заметил испуганного юношу, который стоял перед ним. Сверкнувшая в этот миг молния позволила осмотреть его с ног до головы: путешественнику, судя по всему, привычно было разглядывать в упор любого человека и любой предмет, вызывавшие у него интерес.
Перед ним стоял мальчик лет шестнадцати, от силы семнадцати, невысокий, щуплый, нервный; взгляд черных глаз, бестрепетно устремленный на человека, привлекшего его внимание, был пленителен, хотя и не слишком дружелюбен; тонкий крючковатый нос юноши, узкие губы и торчащие скулы свидетельствовали о лукавстве и осмотрительности, а сильно выдававшийся вперед округлый подбородок изобличал решительность нрава.
– Это вы сейчас кричали? – спросил путешественник.
– Да, сударь, – ответствовал молодой человек.
– А почему вы кричали?
– Потому что… – И юноша умолк в нерешительности.
– Потому что?.. – повторил путешественник.
– Сударь, – вымолвил молодой человек, – в одноколке была дама?
– Да.
И глаза Бальзамо устремились на карету, словно желали проникнуть сквозь толщу ее стенок.
– А к колесу кареты была привязана лошадь?
– Да, и я не понимаю, черт возьми, куда она делась!
– Сударь, дама, сидевшая в одноколке, ускакала на лошади, которая была привязана к колесу.
Не проронив ни слова, ни звука, путешественник ринулся к одноколке и отодвинул кожаные шторки: молния, сверкнувшая в этот миг в небе, позволила ему увидеть, что экипаж пуст.
– Ад и преисподняя! – зарычал он, едва ли не заглушая гром, раскатившийся в это самое время; потом он бросил вокруг взгляд, словно искал средства устремиться в погоню, однако тут же убедился, что пуститься в погоню не на чем.
– Догонять Джерида на одной из этих кляч, – проговорил он, качая головой, – это все равно что посылать черепаху в погоню за газелью… Но я все-таки узнаю, где она, если только…
Он поспешно и с тревогой сунул руку в карман куртки, извлек небольшой бумажник и раскрыл его. В одном из отделений бумажника обнаружился сложенный лист бумаги, а в бумаге – черный локон.
При виде этого локона лицо путешественника прояснилось, и сам он – во всяком случае внешне – успокоился.
– Ну что ж, – выдохнул он, проведя по лбу рукой, по которой тотчас же заструился пот, – ну что ж, ладно. А она ничего не сказала вам, уезжая?
– Да, сударь, сказала.
– И что же?
– Велела передать вам, что оставляет вас не из ненависти, а из страха; она, мол, добрая христианка, а вы, напротив того…
Молодой человек заколебался.
– А я, напротив того?.. – повторил путешественник.
– Не знаю, следует ли мне передавать слово в слово…
– Да передайте же, черт вас побери!
– А вы, напротив того, атеист и неверующий, и нынче вечером Господу угодно было послать вам последнее предупреждение; она, дескать, вняла этому предупреждению и заклинает вас также к нему прислушаться.
– И это все, что она вам сказала?
– Да, все.
– Что ж, поговорим теперь о другом.
И на челе путешественника изгладились, казалось, последние следы тревоги и огорчения.
Молодой человек следил за всеми этими движениями сердца, отражавшимися на лице собеседника, с любопытством, свидетельствовавшим о том, что ему также не чужда известная доля наблюдательности.
– А теперь скажите, мой юный друг, – произнес путешественник, – как вас зовут?
– Жильбер, сударь.
– Просто Жильбер? Наверно, это только имя, данное вам при крещении?
– Это моя фамилия.
– Превосходно! Мой любезный Жильбер, само Провидение послало мне вас на выручку.
– К вашим услугам, сударь, и если я чем-нибудь могу вам помочь…
– То и поможете, благодарю вас. Да, знаю: в ваши годы люди находят удовольствие в помощи ближним; впрочем, услуга, в которой я нуждаюсь, невелика: я попрошу вас всего-навсего указать ночлег на эту ночь.
– Да вот хотя бы эта скала, – отвечал Жильбер, – под ней я спасался от грозы.
– Да, но я предпочел бы какое-нибудь жилище, – возразил путешественник, – и чтобы там нашлись добрый ужин и удобная постель.
– Это труднее.
– А далеко отсюда до ближайшей деревни?
– До Пьерфита?
– Ближайший городок зовется Пьерфит?
– Да, сударь, и до него примерно полтора лье пути.
– Полтора лье в такую темень, в грозу, с этими двумя клячами? Насилу за два часа доберемся. Ну-ка, мой юный друг, поразмыслите хорошенько, нет ли какого жилья поблизости?
– Замок Таверне, до него шагов триста, не больше.
– Вот как! Почему же… – начал путешественник.
– Что, сударь? – изумленно переспросил молодой человек.
– Почему вы мне сразу о нем не сказали?
– Но замок Таверне – не постоялый двор.
– В нем живут?
– Да, конечно.
– Кто?
– Разумеется, барон де Таверне.
– А кто таков барон де Таверне?
– Отец мадемуазель Андреа, сударь.
– Очень рад это услышать, – улыбаясь, возразил путешественник, – но я хотел спросить, что за человек этот барон.
– Сударь, он старик лет шестидесяти или шестидесяти пяти; по слухам, прежде он был богат.
– А теперь обнищал? Вечная история! Друг мой, прошу вас, проводите меня к барону де Таверне.
– К барону де Таверне? – едва ли не с испугом вскричал молодой человек.
– Что ж, вы не желаете оказать мне эту услугу?
– Нет, сударь, но дело в том, что…
– Продолжайте.
– Дело в том, что он вас не примет.
– Не примет дворянина, который заблудился и просит о гостеприимстве? Разве этот ваш барон – медведь?
– Как сказать! – проронил молодой человек с такой интонацией, словно имел в виду: «Похоже на то, сударь».
– Не беда, – заявил путешественник, – попытаю счастья.
– Не советую, – откликнулся Жильбер.
– Почему бы и нет? – возразил путешественник. – Да будь ваш барон и впрямь медведь, не съест же он меня.
– Нет, но, возможно, захлопнет перед вами дверь.
– Ну а я ее вышибу, и если вы не отказываетесь послужить мне проводником…
– Не отказываюсь, сударь.
– Тогда указывайте дорогу.
– С удовольствием.
Тут путешественник влез в одноколку и взял там небольшой фонарь.
Пока фонарь еще не горел, молодой человек на мгновение понадеялся, что путник задержится в карете, зажжет в ней фонарь и через полуоткрытую дверцу ему удастся рассмотреть, что там внутри.
Однако неизвестный не сделал к ней ни шагу. Он вложил незажженный фонарь в руки Жильберу.
Тот принялся крутить его так и этак.
– Что прикажете делать с этим фонарем, сударь? – осведомился он.
– Освещайте дорогу, а я поведу лошадей.
– Но ваш фонарь не горит.
– Сейчас мы его зажжем.
– А, понятно, – произнес Жильбер, – у вас в карете есть огонь.
– И в кармане тоже, – отвечал путешественник.
– Запалить трут под таким дождем будет нелегко.
Путешественник улыбнулся.
– Откройте фонарь, – сказал он.
Жильбер повиновался.
– Подержите вашу шляпу над моими руками.
Жильбер снова повиновался; он следил за этими приготовлениями с нескрываемым любопытством. Жильбер не знал, как можно зажечь фонарь, не высекая огня.
Путешественник извлек из кармана серебряный футляр, а из футляра спичку; затем, открыв низ футляра, погрузил спичку в какую-то массу, вне всякого сомнения воспламеняющуюся, поскольку спичка тут же загорелась с легким потрескиванием.
Все это произошло так быстро и неожиданно, что Жильбер вздрогнул.
Путешественник улыбнулся при виде этого удивления, вполне естественного в те времена, когда фосфор был известен лишь немногим химикам, хранившим его секрет для собственных опытов.
Путешественник поднес волшебный огонек к фитилю свечи, затем закрыл футляр и спрятал в карман.
Молодой человек взглядом, полным жгучего вожделения, проводил драгоценный сосуд. Он явно отдал бы многое за обладание подобным сокровищем.
– Теперь у нас есть свет, так ведите же меня, – распорядился путешественник.
– Идемте, сударь, – отозвался Жильбер.
И молодой человек пошел вперед, а его спутник последовал за ним, таща под уздцы одну из лошадей.
Непогода между тем несколько улеглась, дождь почти перестал, и гроза уже громыхала в стороне.
Путешественник первый пожелал возобновить разговор.
– Вы как будто хорошо знаете этого барона де Таверне, мой юный друг? – спросил он.
– Да, сударь, оно и понятно: я живу у него с самого детства.
– Он, наверно, ваш родственник?
– Нет, сударь.
– Опекун?
– Нет.
– Хозяин?
При слове «хозяин» молодой человек вздрогнул, и на его щеках, всегда бледных, вспыхнул яркий румянец.
– Я не слуга, сударь, – отвечал он.
– Но в конце концов, – продолжал путешественник, – кем же вы ему доводитесь?
– Мой отец был у барона арендатором, а мать вскормила мадемуазель Андреа.
– Понимаю: вы живете в доме на положении молочного брата этой юной особы; полагаю, что дочь барона молода.
– Ей шестнадцать лет, сударь.
Как видим, один из двух вопросов, слишком близко его касавшийся, Жильбер замял…
Путешественнику, казалось, пришла в голову та же мысль, что и нам; тем не менее вопросы его устремились по иному руслу.
– Какой случай привел вас на дорогу в такое ненастье? – осведомился он.
– Я был не на дороге, сударь, я был под скалой, которая идет вдоль дороги.
– И что же вы делали под скалой?
– Читал.
– Читали?
– Да.
– И что же вы читали?
– «Общественный договор» господина Жан-Жака Руссо.
Путешественник поглядел на юношу с некоторым удивлением.
– Вы взяли эту книгу в библиотеке барона? – спросил он.
– Нет, сударь, я ее купил.
– Где? В Бар-ле-Дюке?
– Нет, сударь, здесь, у бродячего торговца: в последнее время в наших краях бывает много разносчиков с хорошими книгами.
– Кто вам сказал, что «Общественный договор» – хорошая книга?
– Я это понял, пока читал, сударь.
– А дурные книги вы тоже читали – иначе откуда вам знать разницу между хорошими и дурными?
– Читал и дурные.
– И как же они назывались?
– К примеру, «Софа», «Танзай и Неадарне»[28 - Романы (1749 и 1734 гг. соответственно) Клода Проспера Жолио де Кребийона-младшего (1707–1777).] и другие в том же роде.
– И где же, черт побери, вы нашли все эти книги?
– В библиотеке барона.
– Каким образом барон, живя в такой дыре, добывает все эти новинки?
– Ему присылают их из Парижа.
– Если барон, судя по вашим словам, живет в бедности, как же он тратит деньги на подобную чепуху?
– Он не покупает книги: их присылают ему в подарок.
– Ах, в подарок?
– Да, сударь.
– Кто же их присылает?
– Один из друзей барона, знатный вельможа.
– Знатный вельможа… Знаете ли вы имя этого знатного вельможи?
– Его зовут герцог де Ришелье.
– Как! Старик-маршал?
– Да, верно, он маршал.
– Полагаю, что эти книги у него спрятаны, чтобы на них не наткнулась мадемуазель Андреа?
– Напротив, сударь, валяются где попало.
– А мадемуазель Андреа согласна с вами в том, что книги эти дурные? – хитро улыбнувшись, полюбопытствовал путешественник.
– Мадемуазель Андреа их не читает, – сухо отозвался Жильбер.
Путешественник немного помолчал. Эта необычная натура, в которой хорошее уживалось с дурным, стыд с гордыней, явно возбуждала в нем невольный интерес.
– А почему вы читали эти книги, если знали, что они скверные? – продолжал свои расспросы тот, кого старый ученый именовал Ашаратом.
– Когда я их открывал, я ведь не знал, чего они стоят.
– Однако без труда вынесли о них суждение.
– Да, сударь.
– И все же дочитали до конца?
– Дочитал.
– С какой целью?
– Я узнал из них то, чего прежде не знал.
– А из «Общественного договора»?
– Из него я узнаю то, о чем догадывался прежде.
– Что же, к примеру?
– То, что все люди братья, что общество дурно устроено, поскольку в нем есть и крепостные, и рабы, но когда-нибудь все люди станут равны.
– Вот как! – проронил путешественник.
С минуту оба помолчали, продолжая шагать вперед; путешественник тянул за повод лошадь, Жильбер нес фонарь.
– Значит, вам и впрямь хочется учиться, друг мой? – чуть слышно проговорил путешественник.
– Да, сударь, это самое мое горячее желание.
– Ну и чему же вы хотите учиться?
– Всему! – отвечал молодой человек.
– А зачем вам учение?
– Чтобы возвыситься.
– До какого предела?
Жильбер помедлил; у него явно была своя обдуманная цель; но цель эта, несомненно, была его тайной, и открывать ее он не желал.
– Насколько это в человеческих силах, – отвечал он.
– Но вы учились хоть чему-нибудь?
– Нет. Где уж мне учиться: я беден и живу в Таверне.
– Как! Вы совсем не знаете математики?
– Не знаю.
– Физики?
– Нет.
– Химии?
– Нет. Я умею читать и писать, вот и все. Но я изучу все эти науки.
– Когда?
– Когда-нибудь.
– Каким же образом?
– Не знаю. Но я все это изучу.
– Необычное дитя! – пробормотал путешественник.
– И тогда… – шепнул Жильбер в ответ собственным мыслям.
– Что тогда?
– Нет, ничего.
Между тем Жильбер и тот, кому он служил проводником, шагали уже не менее четверти часа; дождь совершенно прекратился, и земля начинала источать тот терпкий аромат, что приходит весной на смену душным испарениям грозы.
Жильбер, казалось, глубоко задумался.
– Сударь, – внезапно спросил он, – вы знаете, что такое гроза?
– Разумеется, знаю.
– Правда, сударь?
– Чистая правда.
– Вы знаете, что такое гроза? Знаете, отчего бывает молния?
Путешественник улыбнулся:
– Это взаимодействие двух электричеств: одно содержится в туче, а другое – в почве.
Жильбер вздохнул.
– Я не понимаю, – признался он.
Возможно, путешественник сумел бы дать бедному юноше более доступное объяснение, но, к несчастью, в этот самый миг сквозь листву забрезжил свет.
– Ну-ка, что там такое? – воскликнул незнакомец.
– Таверне.
– Значит, мы добрались до места?
– Вот ворота.
– Отворите.
– Что вы, сударь! Ворота замка Таверне растворяются не так просто.
– Да этот ваш замок Таверне – сущая крепость! Ну что ж, постучите.
Жильбер приблизился к воротам и, превозмогая робость, нерешительно постучался.
– Так вас никто не услышит, друг мой, – сказал путешественник, – стучите громче.
В самом деле, незаметно было, чтобы кто-нибудь слышал стук в ворота. Кругом было по-прежнему тихо.
– Вы принимаете ответственность на себя? – спросил Жильбер.
– Не беспокойтесь.
Тогда Жильбер отбросил колебания; выпустив из рук молоточек, он вцепился в колокольчик, издавший такой пронзительный звон, что его было слышно на лье вокруг.
– Ей-богу, если ваш барон и на этот раз не слышал, он глухой, не иначе, – изрек путешественник.
– А, Маон[29 - Маон – крепость на острове Минорка; в 1756 г. ее взял герцог де Ришелье.] залаял, – отметил молодой человек.
– Маон? – подхватил путешественник. – Это конечно же знак внимания со стороны вашего барона по отношению к его другу герцогу де Ришелье.
– Не знаю, сударь, что вы имеете в виду.
– Маон – последнее завоевание маршала.
Жильбер снова вздохнул.
– Увы, сударь, я уже признался вам, что ничего не знаю, – сказал он.
Два эти вздоха подытожили для странника целую череду скрытых мук и неутоленных честолюбивых притязаний.
В этот миг послышались шаги.
– Наконец-то, – проронил путешественник.
– Это наш Ла Бри, – пояснил Жильбер.
Ворота отворились; но при виде путешественника и его странной кареты Ла Бри, который ожидал только Жильбера и был застигнут врасплох, чуть было не захлопнул их снова.
– Прошу прощения, друг мой, – обратился к нему путешественник, – мы направлялись именно сюда, и не нужно захлопывать ворота у нас перед носом.
– Однако, сударь, я должен уведомить господина барона о неожиданном посетителе…
– Не стоит труда, поверьте мне. Рискну навлечь на себя его неудовольствие и ручаюсь вам: может быть, меня и прогонят, но не раньше чем я обогреюсь, обсохну, подкреплюсь. Слыхал я, что вино у вас доброе, так ли это? Уж вы-то знаете.
Вместо ответа Ла Бри продолжил было сопротивление, но путешественник проявил настойчивость, и вот уже обе лошади и карета оказались на подъездной аллее, а Жильбер в мгновение ока запер ворота. Признав свое поражение, Ла Бри решил самолично идти доложить о захватчике и со всех своих старых ног устремился к дому, крича во всю глотку:
– Николь Леге! Николь Леге!
– Кто такая Николь Леге? – осведомился незнакомец, все с тем же хладнокровием двигаясь по направлению к замку.
– Николь, сударь? – переспросил Жильбер с легкой дрожью в голосе.
– Да, Николь, та, которую зовет мэтр Ла Бри.
– Это горничная мадемуазель Андреа, сударь.
Тем временем крик Ла Бри не пропал втуне: под деревьями мелькнул огонек, озаривший прелестное девичье лицо.
– Что тебе, Ла Бри? – спросила она. – И почему такой переполох?
– Скорее, Николь, скорее, – дребезжащим голосом прокричал старик, – доложи хозяину, что какой-то путник, застигнутый грозой, просит у него пристанища на ночь.
Николь не заставила его повторять дважды и так проворно понеслась к замку, что мигом скрылась из виду.
Что до Ла Бри, убедившись, что барон не окажется застигнутым врасплох, он позволил себе остановиться и немного перевести дух.
Доклад вскоре возымел свое действие: с высокого крыльца, почти скрытого за акациями, донесся раздраженный и повелительный голос, повторявший не слишком-то дружелюбно:
– Путник?.. Что за человек? Явившись в чужой дом, следует по меньшей мере назваться.
– Это барон? – спросил у Ла Бри тот, кто явился причиной такого недовольства.
– Увы, да, сударь, – сокрушенно подтвердил бедняга. – Слышите, что он спрашивает?
– Он спрашивает мое имя, не правда ли?
– Истинно так. А я-то и забыл вас спросить.
– Доложите о бароне Жозефе де Бальзамо, – сказал путешественник. – Быть может, общность наших титулов сделает твоего хозяина уступчивее.
Ла Бри доложил, несколько ободренный титулом, который приписал себе незнакомец.
– Ладно, в таком случае пускай войдет, – пробурчал голос, – я же вижу, он уже здесь… Прошу вас, сударь, пожалуйте… Так, вот сюда…
Путник быстрым шагом подошел к крыльцу, но на первой ступеньке оглянулся: ему хотелось видеть, идет ли Жильбер следом.
Но Жильбер исчез.
5. Барон де Таверне
Хотя тот, кто назвался бароном Жозефом де Бальзамо, уже слышал от Жильбера о крайней бедности барона де Таверне, все же убогость жилища, получившего из уст Жильбера пышное наименование замка, повергла его в удивление.
Дом был одноэтажный и представлял собой вытянутый прямоугольник, с обеих сторон которого возвышались двухэтажные башенки квадратной формы. И все же при бледном свете луны, проникавшем из-за разодранных грозой туч, это несуразное строение не лишено было некой живописной красоты.
Шесть окон внизу и по два окна в каждой башенке, по одному на каждом из этажей, довольно широкое крыльцо с расшатанными ступенями, щели между которыми на каждом шагу грозили падением в них, – таков был общий вид замка, поразивший посетителя прежде, чем он достиг порога, где, как было уже сказано, поджидал его барон в халате и со свечой в руке.
Барон де Таверне был старичок невысокого роста, лет шестидесяти или шестидесяти пяти, с живым взглядом, высоким, но нахмуренным лбом; на нем был скверный парик, мало-помалу по вине свечей, украшавших камин, роковым образом лишившийся даже тех буклей, которые пощадили крысы. В руке он держал сомнительной белизны салфетку: судя по всему, его побеспокоили, когда он садился за стол.
На его хитром лице, отдаленно напоминавшем лицо Вольтера, изобличалась, как нетрудно было заметить, борьба двух чувств: вежливость обязывала его любезно улыбаться незнакомому гостю, а нетерпение искажало черты гримасой, в которой явно проглядывала угрюмая желчность; поэтому в неверном пламени свечей, от которых на лицо резкими штрихами ложились тени, барон де Таверне казался весьма безобразным господином.
– Сударь, – обратился он к посетителю, – могу ли я узнать, какому счастливому случаю обязан удовольствием видеть вас у себя?
– Виной тому гроза, сударь, лошади мои испугались, понесли, едва не разбили карету. Я очутился на большой дороге, причем без форейторов: один из них свалился с седла, другой удрал верхом на своей лошади; встреченный мною молодой человек указал мне путь к вашему замку и заверил, что я найду у вас приют, благо ваше гостеприимство всем известно.
Барон поднял свечу повыше, надеясь разглядеть того простофилю, которому обязан был счастливым случаем, о коем только что упомянул.
Путешественник также оглянулся, дабы убедиться, что его юный проводник в самом деле его покинул.
– А знаете ли вы, сударь, как зовут того человека, который указал вам мой замок? – спросил барон де Таверне с таким видом, словно желал знать, кому выразить свою признательность.
– По-моему, если не ошибаюсь, этого юношу зовут Жильбер.
– Вот как, Жильбер! А я-то полагал, что он ни на что не годен, даже дорогу указать. Значит, это бездельник Жильбер, философ Жильбер!
Этот поток эпитетов, произнесенных самым угрожающим тоном, дал гостю понять, что владетельный сеньор и его вассал не слишком жалуют друг друга.
– Ну что ж, – произнес барон после недолгого молчания, столь же выразительного, как его слова, – извольте войти, сударь.
– Прежде мне хотелось бы распорядиться, чтобы мою карету поставили в сарай: я везу с собой вещи, которым нет цены.
– Ла Бри! – вскричал барон. – Ла Бри! Загоните карету господина барона под навес: правда, дранка уже почти вся пооторвалась, но все-таки там посуше, чем посреди двора; а вот с лошадьми дело плохо: не думаю, что для них найдется корм; но ведь они принадлежат не вам, а хозяину почтовой станции, так не все ли вам равно?
– Позвольте, сударь, – теряя терпение, воскликнул путешественник, – я начинаю понимать, что чрезмерно вас стесняю, так не лучше ли…
– Нет, сударь, ничуть не стесняете, – любезно перебил его барон, – беда только в том, что вам самому будет у меня неуютно, предупреждаю вас об этом заранее.
– Поверьте, сударь, я все равно буду вам признателен…
– Ах, сударь, я не обольщаюсь, – отвечал барон, вновь поднимая свечу, чтобы видеть Бальзамо, который с помощью Ла Бри отвел лошадей с каретой на указанное место, и повышая голос, по мере того как удалялся гость, – я не обольщаюсь, здесь у нас в Таверне невесело, а главное – очень бедно.
Путешественник был слишком занят, чтобы отвечать; он, следуя приглашению барона, выбирал под навесом место посуше, чтобы пристроить там свою карету; когда она оказалась более или менее надежно укрыта, он сунул в руку Ла Бри луидор и вернулся к барону.
Ла Бри опустил луидор в карман, уверенный, что это монетка в двадцать четыре су, и возблагодарил небо за нежданное богатство.
– Видит бог, я нахожу ваш замок куда лучше, чем вы о нем отзываетесь, барон, – с поклоном произнес Бальзамо, и хозяин, словно желая доказать ему, что сказал правду, повел гостя через просторную и сырую прихожую; при этом, покачивая головой, он ворчал:
– Ладно, ладно, я знаю, что говорю; к сожалению, я-то свои средства знаю: они весьма ограниченны. Если вы, сударь, француз – но, судя по вашему выговору, я полагаю, что вы не француз, а скорее немец, даром что имя у вас итальянское… Впрочем, все равно. Но будь вы французом, имя барона де Таверне напомнило бы вам о роскоши: когда-то нас называли Таверне-богачи.
Бальзамо сперва решил, что эта реплика завершится вздохом, но никакого вздоха не последовало.
«Философ…» – подумалось ему.
– Сюда, господин барон, сюда, – продолжал владелец замка, отворяя дверь в столовую. – Ну-ка, мэтр Ла Бри, подавайте на стол, да так, словно у вас под началом сотня лакеев.
Ла Бри бросился исполнять приказание.
– Это мой единственный слуга, сударь, – произнес Таверне, – и справляется он с делом скверно. Но у меня нет средств нанять другого. Этот олух состоит у меня в доме уже лет двадцать и за все время не получил ни одного су жалованья, я только кормлю его, – впрочем, кормлю не лучше, чем он работает… Глуп как пень, вот увидите.
Бальзамо продолжал изучать собеседника.
«Злыдень! – подумал он. – Впрочем, быть может, это все напускное».
Барон затворил за собой дверь столовой и поднял над головой свечу; лишь теперь путешественнику удалось окинуть взглядом все помещение.
Это была обширная зала с низким потолком – когда-то, по-видимому, главная комната небольшой фермы, возведенной затем ее владельцем в ранг замка; обставлена она была столь скудно, что на первый взгляд казалась пустой. Соломенные стулья с резными спинками, гравюры с батальных сцен Лебрена[30 - Шарль Лебрен (1619–1690) – французский художник-классицист.] в черных рамках из лакированного дерева, дубовый шкаф, почерневший от ветхости и дыма, – вот и все ее убранство. Посредине небольшой круглый стол, на котором дымилось единственное кушанье – куропатка с капустой. Вино было налито в пузатую фаянсовую бутылку; столовое серебро состояло из трех сточенных, почерневших, погнутых приборов, одного кубка и солонки. Эта последняя, отменной работы и массивная, казалась драгоценным бриллиантом среди ничего не стоящих тусклых камней.
– Прошу, сударь, прошу. – С этими словами барон предложил стул гостю, чей испытующий взгляд успел перехватить. – А, вы глядите на мою солонку, она вам понравилась. Очень мило с вашей стороны, вы весьма любезны: вы оценили единственную вещь здесь, достойную внимания. Благодарю вас, сударь мой, от всего сердца благодарю. Но нет, я ошибся, у меня есть еще одна драгоценность, ей-богу, есть: это моя дочь.
– Мадемуазель Андреа? – произнес Бальзамо.
– Ну да, мадемуазель Андреа, – отвечал барон, удивляясь такой осведомленности гостя, – и я хотел бы ей вас представить. Андреа! Андреа! Поди сюда, дитя мое, не бойся.
– Я не боюсь, отец, – ответила нежным и в то же время звучным голосом высокая и красивая девушка, скромно, но без излишней застенчивости входя в залу.
Жозеф Бальзамо, как мы уже успели убедиться, безупречно владевший собой, невольно склонился перед столь совершенной красотой.
И впрямь, с появлением Андреа де Таверне все вокруг словно заблистало золотом и роскошью; волосы у нее были каштановые, а завитки на шее и висках немного светлее; ее широко распахнутые черные глаза были ясны и смотрели по-орлиному зорко, при этом выражение их было неизъяснимо пленительно. Ее алые губы прихотливым изгибом напоминали меткий лук и блестели, как влажный коралл; тонкие кисти рук безупречно классической формы были ослепительно-белы; сами руки поражали совершенной красотой; тонким и сильным станом девушка напоминала чудом ожившую античную статую; изящные ножки, достойные самой Дианы-охотницы, были так малы, что, казалось, только чудом могли служить ей опорой; наконец, наряд девушки, совершенно простой и скромный, свидетельствовал о столь безупречном вкусе и был ей до того к лицу, что парадный туалет королевы показался бы на первый взгляд не таким элегантным и пышным, как ее простое платье.
Все эти изумительные подробности сразу же бросились в глаза Бальзамо; едва мадемуазель де Таверне вошла в залу, еще прежде, чем поклониться ей, он все увидел, все заметил; барон со своей стороны также не упустил ни малейших подробностей впечатления, произведенного на гостя таким сочетанием всех совершенств.
– Вы правы, – тихо заметил Бальзамо, обернувшись к владельцу замка, – мадемуазель де Таверне – сокровище красоты.
– Не смущайте бедняжку Андреа комплиментами, сударь, – небрежно отозвался барон, – она только что вышла из монастыря и готова поверить каждому вашему слову. Нет, я вовсе не опасаюсь, – добавил он, – что она превратится в кокетку; напротив, милой моей девочке недостает кокетства, сударь, и как хороший отец я пытаюсь развить в ней желание нравиться – ведь в этом главная сила женщин.
Андреа потупилась и покраснела. При всем желании она не могла не услышать этой столь странной теории, изложенной ее отцом.
– Приходилось ли вашей дочери слышать подобные речи в монастыре? – смеясь, обратился к барону Жозеф Бальзамо. – Входило ли это наставление в науку, которую преподавали ей монахини?
– Сударь, – возразил барон, – как вы уже могли заметить, у меня на этот счет свое мнение.
Бальзамо поклонился в знак полного согласия с бароном.
– Нет уж, – продолжал тот, – я не стану уподобляться тем отцам семейств, кои твердят дочерям: будь благоразумна, недоступна, слепа, упивайся своей гордостью, деликатностью и бескорыстием. Глупцы! Они словно секунданты, которые ведут рыцаря на турнир, заранее лишив его всего вооружения, и выпускают в поединок с соперником, вооруженным до зубов. Нет, черт возьми, я не поступлю так с Андреа, хоть она и воспитывается в Таверне, этой захолустной дыре.
Бальзамо, хоть и был о замке того же мнения, что его владелец, почел своим долгом изобразить на лице несогласие.
– Полно, полно, – откликнулся на его мимику старик, – будет вам! Я-то знаю, что представляет собой Таверне; но, как бы то ни было, как ни далеки мы от лучезарного солнца, что зовется Версалем, я внушу дочери представление о том, что такое свет, который в свое время я так хорошо изучил; и она вступит в свет – если только это случится, – она вступит в свет во всеоружии: я откую ей доспехи из собственного опыта и собственных воспоминаний… Но, признаться, сударь, монастырь весьма мне напортил… Дочь моя – экая незадача! – вероятно, первая воспитанница, которой учение пошло впрок: она принимает всерьез Священное Писание. Проклятье! Согласитесь, барон, что мне чертовски не везет!
– Ваша дочь – ангел, – отвечал Бальзамо, – и все, что вы говорите, сударь, нисколько меня не удивляет, уверяю вас.
Андреа сделала гостю реверанс в знак признательности и симпатии, а затем, повинуясь взгляду отца, села за стол.
– Присаживайтесь, господин барон, – сказал Таверне, – и угощайтесь, если голодны. Это мерзкое рагу состряпал чурбан Ла Бри.
– Куропатки! И вы их обозвали ужасным рагу? – улыбаясь, возразил гость. – Да вы клевещете на ваше угощение. Куропатки в мае! Их подстрелили в ваших угодьях?
– В моих угодьях! Все, чем я владел, а должен сказать, что мой старик-отец оставил мне в наследство кое-какие земли, так вот, все мои владения давным-давно проданы, проедены и переварены. Ах, силы небесные! Нет, у меня, видит бог, не осталось ни клочка земли. Но бездельник Жильбер, который только и знает, что читать да витать в облаках, в часы досуга стащил где-то ружье, раздобыл порох и пули и браконьерствует на землях моих соседей; вот он и подстрелил этих пичужек. Он кончит на галерах, куда ему и дорога: по крайней мере я от него избавлюсь. Но Андреа любит дичь – только за это я и терплю разлюбезного Жильбера.
Бальзамо бросил на Андреа испытующий взгляд, но девушка и бровью не повела.
Гостя усадили между отцом и дочерью, и девушка, нисколько, судя по всему, не смущаясь скудностью угощения, положила ему на тарелку порцию дичи, добытой Жильбером, приготовленной Ла Бри и сурово осужденной бароном.
Все это время бедняга Ла Бри, жадно ловя каждое слово одобрения, сказанное гостем, прислуживал за столом; его сокрушенная физиономия озарялась торжеством при каждой новой похвале, которой Бальзамо удостаивал его стряпню.
– Он даже не посолил свое гадкое рагу! – вскричал барон, проглотив два крылышка, которые положила ему на тарелку дочь поверх изрядной горки капусты. – Андреа, передайте господину барону солонку.
Андреа повиновалась и протянула солонку жестом, исполненным безупречной грации.
– А, вижу, вы снова восхищаетесь моей солонкой, барон, – заметил Таверне.
– На сей раз вы заблуждаетесь, сударь, – возразил Бальзамо. – Я залюбовался рукой мадемуазель де Таверне.
– Браво! Ответ, достойный Ришелье! Но раз уж вы взяли эту хваленую солонку, барон, которую вы сразу же оценили по достоинству, разглядите ее! Она была изготовлена по заказу регента ювелиром Люкасом. Здесь и амуры, и сатиры, и вакханки – несколько вольно, зато премило.
Лишь теперь Бальзамо заметил, что фигурки, украшавшие солонку, при всем великолепии рисунка и исполнения, выглядели не столько вольно, сколько непристойно. И вновь он подивился спокойствию и сдержанности Андреа, которая по приказу отца протянула ему солонку без малейшего смущения и продолжала трапезу, нисколько не покраснев.
Но барон словно задался целью развеять то обаяние невинности, которое, подобно покрывалу целомудрия, о коем толкует Писание, окружало его дочь: он продолжал подробно разбирать красоты драгоценной вещицы, не обращая внимания на попытки Бальзамо переменить тему.
– Ах да, угощайтесь, барон, заранее предупреждаю вас, что это блюдо единственное. Может быть, вы полагаете, что потом подадут жаркое, что будут закуски; не надейтесь, иначе будете жестоко разочарованы.
– Простите, сударь, – все так же невозмутимо вмешалась Андреа, – но, если Николь хорошо меня поняла, она уже, наверное, печет пирог: я дала ей рецепт.
– Рецепт! Вы дали Николь Леге, вашей горничной, рецепт какого-то пирога? Ваша горничная занимается стряпней? Не хватало только, чтобы вы сами хлопотали у плиты! Разве герцогиня де Шатору или маркиза де Помпадур[31 - Мари Анн де Майи-Нель, герцогиня де Шатор? (1717–1744) и Жанна-Антуанетта Пуассон, маркиза де Помпадур (1721–1764) – фаворитки короля Людовика XV.] готовили кушанья королю? Напротив, сам король жарил им омлет… Силы небесные, моя дочь у меня в доме занимается кухней!.. Барон, умоляю вас, простите великодушно.
– Не сидеть же нам голодными, отец, – преспокойно заметила Андреа и, повысив голос, добавила: – Ну как, Леге, все готово?
– Готово, мадемуазель, – отвечала девушка, внося блюдо, источавшее весьма соблазнительный аромат.
– Кое-кто этого кушанья и в рот не возьмет, – в ярости вскричал барон, швырнув об пол тарелку.
– Быть может, наш гость не откажется, – холодно отозвалась Андреа. И, повернувшись к отцу, добавила: – Вы знаете, сударь, что у нас осталось только семнадцать тарелок из этого сервиза, а мне его завещала матушка.
С этими словами она разрезала пышущий жаром пирог, который поставила на стол очаровательная горничная Николь Леге.
6. Андреа де Таверне
Наблюдательность Жозефа Бальзамо находила себе обильную пищу в каждой подробности странной и одинокой жизни, которую вели эти люди в глубине Лотарингии.
Солонка – и та приоткрыла перед ним одну из сторон характера барона де Таверне, вернее, самую сущность этого характера.
Призвав на помощь всю проницательность, он вгляделся в черты Андреа, когда она кончиком ножа коснулась серебряных фигурок, которые словно сбежали с одного из тех полночных пиршеств регента, в конце которых на Канийака[32 - Филипп де Канийак (1669–1725) – приятель герцога Филиппа Орлеанского (1674–1723), регента Франции в 1715–1723 гг. при малолетстве Людовика XV.] возлагалась обязанность гасить свечи.
Движимый не то любопытством, не то иным чувством, Бальзамо глядел на Андреа с таким упорством, что менее чем в десять минут глаза их дважды или трижды встретились. Сперва чистое и невинное создание выдержало этот странный взгляд не смущаясь; но, кромсая кончиком ножа лакомство, созданное Николь, Бальзамо смотрел все пристальней, и горячечное нетерпение, от которого вспыхнули его щеки, мало-помалу передалось и девушке. Вскоре под влиянием тревоги, которую внушал ей этот почти нечеловеческий взгляд, она попыталась принять вызов и сама взглянула на гостя ясными, широко распахнутыми глазами. Но не тут-то было: под магнетическими флюидами, исходившими от огненных глаз Бальзамо, ее веки налились страхом и боязливо опустились, и теперь она лишь иногда с опаской поднимала взгляд.
Тем временем, пока между девушкой и таинственным путешественником шла немая борьба, барон то ворчал, то хохотал, то бранился, то сквернословил, как подобает истому деревенскому сеньору, и награждал щипками Ла Бри, который, к несчастью для себя, подворачивался ему под руку всякий раз, когда хозяин в болезненном раздражении испытывал потребность кого-нибудь или что-нибудь ущипнуть.
Барон ущипнул бы и Николь, как вдруг, несомненно в первый раз, его взгляд упал на руки юной горничной.
Барон обожал красивые руки, в молодости он из-за красивых рук совершил немало безумств.
– Посмотрите-ка, – заметил он, – что за прелестные пальчики у этой негодницы! Какая совершенная форма ногтя, – а ведь в этом и состоит высшая красота, – если бы колка дров, полоскание бутылок и чистка кастрюль не наносили ему ужасный вред! У вас словно слоновая кость на кончиках пальцев, мадемуазель Николь.
Николь, не привыкшая слышать от барона комплименты, смотрела на него с легкой улыбкой, в которой было больше удивления, чем гордости.
– Да, да, – продолжал барон, понимая, что творится в сердце кокетливой девушки. – Мой тебе совет: выставляй руки напоказ. Ах, любезный гость, уверяю вас, что наша мадемуазель Николь Леге в отличие от своей госпожи не строит из себя недотрогу и не боится комплиментов.
Бальзамо метнул быстрый взгляд на дочь барона и уловил на ее прекрасном лице тень самого благородного презрения. Он счел уместным состроить мину, соответствующую чувствам гордой красавицы, и, несомненно, угодил ей этим, потому что во взгляде, который она на него бросила, было уже меньше строгости и тревоги.
– Поверите ли, сударь, – продолжал барон, тыльной стороной ладони потрепав по подбородку Николь, которой, казалось, готов был восхищаться целый вечер, – поверите ли, ведь эта кошечка, подобно моей дочери, только что из монастыря и чуть ли не образование там получила. Мадемуазель Николь ни на шаг не отходит от своей хозяйки. Такая преданность порадовала бы господ-философов, утверждающих, будто у этих созданий есть душа.
– Преданность тут ни при чем, отец, – недовольно возразила Андреа, – просто я велела, чтобы Николь от меня не отлучалась.
Бальзамо перевел взгляд на Николь, любопытствуя, какое впечатление произвели на нее гордые и едва ли не дерзкие слова госпожи, и по тому, как поджались ее губы, он понял, что девушка весьма чувствительна к унижениям, на которые обрекало ее положение прислуги.
Однако обида, вспыхнувшая на лице горничной, тут же погасла: отвернувшись, по-видимому, чтобы смахнуть слезинку, она взглянула в окно столовой, выходившее во двор. Все интересовало путешественника, – казалось, он хотел что-то разведать у людей, к которым попал; да, все интересовало путешественника, а потому он проследил за направлением взгляда Николь, и ему почудилось, что за окном, на которое она смотрела с таким вниманием, мелькнуло мужское лицо.
«Право, в этом доме много любопытного, – подумал он, – здесь у каждого своя тайна; тайну мадемуазель я надеюсь узнать в самое ближайшее время. Тайну барона я уже знаю, а тайну Николь угадываю».
На мгновение он углубился в свои мысли, но барон тотчас же обратил на это внимание.
– Вот и вы замечтались! – сказал он. – Право, дождались хотя бы ночи, любезный гость. Мечтательность заразительна, и здесь у нас, как мне кажется, ничего не стоит подхватить эту хворь. Сочтем мечтателей. Мечтает мадемуазель Андреа – это раз; мечтает мадемуазель Николь – два; наконец, постоянно витает в мечтах бездельник, подстреливший этих куропаток, которые тоже, наверно, размечтались, когда он в них палил.
– Вы о Жильбере? – спросил Бальзамо.
– О нем. Он у нас философ, как и господин Ла Бри. Кстати, о философах. Не принадлежите ли вы, часом, к числу их друзей? В таком случае предупреждаю вас: моим другом вы не станете…
– Нет, сударь, я им не друг и не враг; я ни с кем из них не знаком, – отвечал Бальзамо.
– Тем лучше, черт бы их побрал! Это гнусные твари, не только безобразные, но и ядовитые. Своими максимами они губят монархию! Во Франции никто больше не смеется, все читают – и что читают? «При монархическом правлении народу нелегко сохранить добродетель»[33 - Монтескье. – Примеч. авт.]. Или: «Истинная монархия есть учреждение, изобретенное с целью развратить народы и поработить их»[34 - Гельвеций. – Примеч. авт.]. Или, к примеру: «Если власть королей от Бога, то разве в том смысле, в каком ниспосылаются свыше хвори и всякие бедствия»[35 - Жан-Жак Руссо. – Примеч. авт.]. Как это все смехотворно! Добродетельный народ – ну кому это нужно, скажите на милость? Да, дела идут из рук вон плохо, и все началось, когда его величество удостоил беседы господина де Вольтера и стал читать книги господина Дидро[36 - Дени Дидро (1713–1784) – французский философ-материалист, писатель, энциклопедист.].
В этот миг гостю снова смутно почудилось за окном то же лицо. Но едва Бальзамо стал всматриваться в это лицо, оно исчезло.
– Быть может, вы, мадемуазель, причисляете себя к философам? – с улыбкой осведомился Бальзамо.
– Не знаю, что такое философия, – отвечала Андреа. – Знаю только, что люблю все серьезное.
– Ах, дочь моя! – воскликнул барон. – Благоденствие, вот, по-моему, самая серьезная вещь на свете, любите же благоденствие.
– Но мне сдается, вы, мадемуазель, вовсе не питаете отвращения к жизни? – спросил Бальзамо.
– Всяко бывает, сударь, – отозвалась Андреа.
– Очень глупо, – заметил барон. – Вообразите, сударь, то же самое, слово в слово, я слышал и от собственного сына.
– У вас есть сын, любезный барон? – спросил Бальзамо.
– Видит бог, это несчастье меня не миновало; виконт де Таверне, лейтенант конной гвардии дофина, превосходнейший молодой человек!..
Три последних слова барон процедил сквозь зубы, словно нехотя.
– Примите мои поздравления, сударь, – с поклоном отозвался Бальзамо.
– Да, – продолжал старик, – он у нас тоже философ. Право слово, остается только руками развести. Как-то раз принялся меня убеждать, что необходимо освободить негров. «А как же сахар? – говорю я ему. – Я люблю пить кофе с сахаром, и король Людовик Пятнадцатый тоже». «Отец, – отвечает он, – лучше обойтись без сахара, чем видеть, как страдает целый народ». «Не народ, а обезьяны, – возразил я, – и даже этим наименованием я делаю им много чести». И знаете, что он заявил мне в ответ на это? Должно быть, в воздухе носится какая-то зараза, которая сводит их всех с ума! Он заявил, что все люди – братья! Я – брат негра из Мозамбика!
– О да, – проронил Бальзамо, – это уж слишком.
– И не говорите! Повезло мне с обоими детьми, не правда ли! Обо мне никак не скажешь, будто я возродился в своем потомстве. Дочь у меня ангел, а сын апостол! Пейте же, сударь… Правда, винцо дрянное.
– А по-моему, вино превосходное, – возразил Бальзамо, глядя на Андреа.
– Ну, значит, вы тоже философ!.. Берегитесь же, я заставлю дочку прочесть вам проповедь. Впрочем, нет: философы не верят в Бога. О господи, а ведь до чего удобно жилось верующим: веруй в Бога да в короля, и все тут. А нынче, чтобы не веровать ни в того ни в другого, нужно столько всего изучить, столько всего прочесть; поэтому предпочитаю не поддаваться сомнениям. В мое время изучали по крайней мере всякие приятные вещи: учились играть в фараон, бириби и кости; невзирая на эдикты, при каждом удобном случае хватались за шпаги; разоряли герцогинь, разорялись ради танцовщиц; я и сам так жил. Все поместье Таверне перешло к оперным дивам, и это единственное, о чем я жалею, потому что разорившийся мужчина – больше уже не мужчина. Поглядите на меня: я кажусь вам стариком, не так ли? Что ж, это потому, что я разорен и живу в глуши; потому что парик у меня обтрепанный, а платье допотопное; но поглядите на моего друга маршала, который одет с иголочки, носит пышные парики, живет в Париже и обладает двумястами тысячами ливров ренты. Право, он еще молод, он свеж, бодр, предприимчив! А ведь он десятью годами старше меня, милостивый государь, десятью годами!
– Вы имеете в виду господина де Ришелье?
– Разумеется.
– Герцога де Ришелье?
– Черт побери, не кардинала же! Все же я еще не так стар. Впрочем, он добился меньшего, чем его племянник, и держался он не так долго.
– Удивляюсь, барон, что, имея столь могущественных друзей, вы удалились от двора.
– Удалился на время, вот и все, но когда-нибудь я еще туда вернусь, – отвечал барон, бросив странный взгляд на дочь.
Бальзамо на лету перехватил этот взгляд.
– Но господин маршал способствует хотя бы продвижению вашего сына? – спросил он.
– Да что вы! Он моего сына терпеть не может.
– Сына своего друга?
– Он совершенно прав.
– Как! Вы полагаете, что он прав?
– Этот философ, черт бы его побрал, внушает маршалу отвращение.
– Впрочем, Филипп платит маршалу взаимностью, – с отменным хладнокровием вставила Андреа. – Леге, уберите со стола!
Молоденькая горничная оторвалась от окна, которое, казалось, властно притягивало ее взгляд, и принялась за дело.
– Ах, – вздохнул барон, – было время, мы засиживались за столом до двух ночи. Но тогда нам было чем угоститься на ужин! А когда еда уже не шла нам в глотку, мы продолжали пить. Но что за радость запивать трапезу дрянным вином… Леге, подайте бутылку мараскина… если там еще что-нибудь осталось.
– Выполняйте распоряжение, – сказала Андреа горничной, которая, прежде чем повиноваться барону, ждала, казалось, подтверждения от своей госпожи.
Барон откинулся на спинку кресла и, прикрыв глаза, принялся испускать преувеличенно меланхоличные вздохи.
– Вы говорили о маршале де Ришелье, – начал Бальзамо, решив, по-видимому, во что бы то ни стало поддержать разговор.
– Да, – откликнулся Таверне, – вы правы, я о нем говорил.
И он замурлыкал какой-то мотивчик, меланхоличностью не уступавший вздохам.
– Пускай он ненавидит вашего сына, пускай ненависть его объясняется тем, что ваш сын философ, – продолжал Бальзамо, – но к вам-то он, по-видимому, питает прежнюю дружбу: вы же не философ!
– Я-то? Нет, упаси бог!
– Полагаю, что вы достаточно знатны? Вы были на королевской службе?
– Пятнадцать лет. Я был адъютантом маршала; мы вместе проделали маонскую кампанию, и дружба наша зародилась… постойте-ка… во времена знаменитой осады Филипсбурга[37 - Филипсбург – город в Южной Германии, который французы брали в 1644, 1688 и 1734 гг.], – значит, не то в тысяча семьсот сорок втором, не то в сорок третьем году.
– Вот оно что! – воскликнул Бальзамо. – Вы участвовали в осаде Филипсбурга! Я тоже там был.
Старик привстал в кресле и с изумлением взглянул Бальзамо в лицо.
– Простите, – осведомился он, – но сколько же вам лет, любезный гость?
– О, я старше, чем кажусь, – отвечал Бальзамо, протягивая свой бокал Андреа, которая грациозно налила ему вина.
Барон по-своему истолковал ответ гостя; он решил, что у Бальзамо есть причины скрывать свой возраст.
– Сударь, – заметил он, – позвольте сказать вам, что для человека, дравшегося под Филипсбургом, вы выглядите чересчур молодо. Со времени осады минуло двадцать восемь лет, а вам никак не дашь больше тридцати, если я не ошибаюсь.
– Ах, боже мой, да ведь тридцать лет дашь кому угодно! – небрежно уронил путешественник.
– Мне, черт побери, никак их не дашь! – воскликнул барон. – Тридцать лет мне было ровно тридцать лет назад.
Андреа смотрела на приезжего не отводя глаз, побуждаемая непобедимым любопытством. В самом деле, с каждой минутой этот странный человек раскрывался перед ней с новой стороны.
– Словом, сударь, вы меня смущаете, – изрек барон, – если, конечно, вы не заблуждаетесь, что вполне возможно, и не путаете Филипсбург с каким-нибудь другим городом. По-моему, вам никак не может быть больше тридцати, не правда ли, Андреа?
– Верно, – отвечала девушка, снова безуспешно пытаясь выдержать неотразимый взгляд гостя.
– Ничего подобного, уверяю вас, – возразил тот, – я знаю, что говорю, а говорю я сущую правду. Я имею в виду ту знаменитую осаду Филипсбурга, когда господин герцог де Ришелье убил на дуэли своего кузена принца де Ликсена. Как сейчас помню, поединок был сразу после возвращения из траншеи, на большой дороге, на обочине этой дороги, слева, герцог проткнул его насквозь шпагой. Я как раз проходил мимо, когда он испускал дух на руках у принца Цвайбрюккенского. Он сидел на откосе рва, а господин де Ришелье преспокойно обтирал свою шпагу.
– Честью клянусь, милостивый государь, – вскричал барон, – вы меня поражаете! Все было в точности так, как вы говорите.
– Вам об этом рассказывали? – спокойно осведомился Бальзамо.
– Я был там, я имел честь присутствовать при поединке в качестве свидетеля господина маршала; правда, тогда он не был маршалом, но это все равно.
– Погодите, – произнес Бальзамо, устремив на барона пристальный взгляд.
– Что?
– Не было ли на вас в те времена мундира капитана?
– Да, правда, был.
– Вы служили в полку легкой конницы королевы, том, что был наголову разбит под Фонтенуа?[38 - Фонтенуа – деревня в Бельгии, при которой в 1752 г. французская армия под командованием Морица Саксонского нанесла поражение соединенной англо-австрийской армии.]
– А вы что же, и под Фонтенуа были? – осведомился барон, пытаясь усмехнуться.
– Нет, – спокойно отвечал Бальзамо, – под Фонтенуа меня уже не было в живых.
Барон остолбенел от изумления, Андреа содрогнулась, Николь перекрестилась.
– Итак, возвращаясь к нашему разговору, – продолжал Бальзамо, – на вас был мундир гвардейского конного стрелка, я прекрасно помню. Я видел вас, проходя: вы держали лошадь маршала и свою, пока продолжался поединок. Я подошел к вам и расспросил о подробностях дуэли, а вы мне все рассказали.
– Я?
– Да, вы, черт побери! Теперь я вас признал: вы тогда еще не были бароном. Вас называли не иначе как маленьким шевалье.
– Будь я проклят! – вскричал потрясенный Таверне.
– Простите, что не узнал вас сразу. Но за тридцать лет человек меняется. За здоровье маршала де Ришелье, любезный барон!
И Бальзамо, подняв бокал, выпил вино до последней капли.
– И вы видели меня в те времена? – повторил барон. – Непостижимо!
– Видел, – подтвердил Бальзамо.
– На дороге?
– На дороге.
– И я держал лошадей?
– Держали лошадей.
– Во время поединка?
– Пока принц испускал дух, как я вам уже сказал.
– Значит, вам лет пятьдесят?
– Я в таком возрасте, что вполне мог видеть вас тогда.
На сей раз барон откинулся на спинку кресла с выражением такой досады, что Николь не удержалась от смешка.
Но Андреа, вместо того чтобы рассмеяться, подобно Николь, устремила взгляд на Бальзамо и, казалось, погрузилась в мечты.
Гость как будто ждал этой минуты и предвидел ее.
Внезапно вскочив на ноги, он метнул на девушку один за другим несколько молниеносных жарких взглядов, и она задрожала, словно под действием электрических разрядов.
Руки ее напряглись и окоченели, шея склонилась, она как будто против своей воли улыбнулась незнакомцу и закрыла глаза.
А он, по-прежнему стоя на ногах, коснулся ее руки; она снова вздрогнула.
– А вы, мадемуазель, – спросил он, – вы также полагаете, что я лгу, когда утверждаю, что присутствовал при осаде Филипсбурга?
– Нет, сударь, я вам верю, – проговорила Андреа с нечеловеческим усилием.
– Значит, мелю чепуху я, – вмешался старый барон. – Если, конечно, не предположить, что – простите меня, сударь, – что вы привидение, призрак!
Николь так и замерла в ужасе.
– Кто знает? – отозвался Бальзамо с такой странной интонацией, что девушка окончательно покорилась его власти.
– Ну, шутки в сторону, господин барон, – настаивал старик, решивший, судя по всему, добраться до сути, – неужели вам за тридцать? Право, вам ни за что не дашь больше этих лет.
– Сударь, – обратился к нему Бальзамо, – поверите ли вы мне, если я скажу нечто такое, чему невозможно поверить?
– Не поручусь, – отвечал барон, с сомнением качая головой, между тем как Андреа, напротив, жадно ловила слова гостя. – Я весьма недоверчив, предупреждаю вас.
– В таком случае зачем вы задаете мне вопрос, если не расположены выслушать ответ?
– Ну ладно, я вам поверю. Теперь вы удовлетворены?
– Тогда я повторю вам, сударь, то, что уже говорил: я не только видел вас, но и знал вас во времена осады Филипсбурга.
– Вы были тогда ребенком?
– Как сказать.
– Вам было лет пять, не больше?
– Вовсе нет, мне был сорок один год.
Барон разразился хохотом, Николь вторила ему.
– Я же сказал вам, – сурово произнес Бальзамо, – что вы мне не поверите.
– Но как тут поверишь, помилуйте! Дайте мне какое-нибудь доказательство.
– А между тем все очень просто, – продолжал Бальзамо, ничуть не смутившись. – Мне в самом деле был тогда сорок один год, но я вовсе не утверждаю, что был тогда тем же человеком, что теперь.
– Ну, знаете, это уже язычество! – вскричал барон. – По-моему, какой-то греческий философ – эти негодные философы водились во все времена! – так вот, какой-то греческий философ не ел бобов, ибо полагал, будто у них есть душа, точно так же как сын мой полагает, будто душа есть у негров. Кто же, черт возьми, это выдумал? Как, вы говорите, его звали?..
– Пифагор, – сказала Андреа.
– Да, Пифагор, когда-то меня этому выучили иезуиты. Отец Поре даже заставил нас с малышом Аруэ[39 - Аруэ – настоящая фамилия Вольтера.] сочинять на конкурсе латинские стихи на эту тему. Помню даже, мои стихи понравились ему гораздо больше, чем сочинения Аруэ. Да, верно, Пифагор.
– А может быть, я и был Пифагором? Почем вы знаете? – как ни в чем не бывало возразил Бальзамо.
– Я не отрицаю того, что вы были прежде Пифагором, – отвечал барон, – однако, в конце концов, при осаде Филипсбурга Пифагор не был. Во всяком случае, я его там не видел.
– Разумеется, – сказал Бальзамо. – Но вы видели там виконта Жана де Барро из роты черных мушкетеров?
– Да, да, его я видел, и он вовсе не был философом, хотя питал отвращение к бобам и ел их, только если ничего другого не оставалось.
– Вот именно. Вы помните, что на другой день после дуэли господина де Ришелье де Барро оказался с вами в одной траншее?
– Прекрасно помню.
– Потому что, вы же не забыли об этом, черные мушкетеры и легкая конница всю неделю двигались вместе.
– Верно, так что с того?
– Да то, что тем вечером картечь сыпалась как град. Де Барро был печален. Он приблизился к вам и спросил у вас понюшку табаку; вы протянули ему свою золотую табакерку.
– И на ней был женский портрет?
– Верно, я до сих пор помню даму на портрете, у нее были белокурые волосы, не так ли?
– Черт побери, все правда, – произнес потрясенный барон. – Что дальше?
– Дальше, – продолжал Бальзамо, – пока он наслаждался этим табаком, в него угодило пушечное ядро и, как когда-то господину Бервику[40 - Джеймс Фитцджеймс, 1-й герцог Бервик (1670–1734) – незаконный сын английского короля Якова II. После свержения Стюартов состоял на французской службе, был маршалом Франции, убит под Филипсбургом.], оторвало ему голову.
– Увы, так оно и было! – произнес барон. – Бедняга де Барро!
– Ну что ж, сударь, – сказал Бальзамо, – сами видите, что я видел и знал вас под Филипсбургом, потому что я и был этим де Барро.
Барон откинулся на спинку кресла; он был изумлен, а вернее, ошеломлен, что давало незнакомцу известное преимущество.
– Но это же колдовство! – возопил барон. – Сто лет назад вас сожгли бы на костре, любезный гость. О господи, мне чудится, что от всего этого попахивает привидениями, виселицей, костром.
– Господин барон, – улыбаясь, возразил Бальзамо, – настоящий колдун никогда не попадает ни на костер, ни на виселицу, запомните хорошенько; веревка или топор палача – удел одних глупцов. Но не кажется ли вам, что на сегодня нам лучше завершить этот разговор: мадемуазель де Таверне засыпает. Судя по всему, метафизические споры и оккультные науки интересуют ее весьма слабо.
В самом деле, Андреа, покорная неведомой, непреодолимой силе, потихоньку клонила голову на грудь, словно цветок, в чашечке которого скопилась слишком тяжелая капля росы.
Однако при последних словах барона девушка попыталась стряхнуть это властное наваждение, ниспосланное на нее флюидами; она энергично встряхнула головой, поднялась и неверным шагом с помощью Николь, которая тут же к ней бросилась, вышла из столовой.
Одновременно с ней исчезло и лицо, прижимавшееся к оконному стеклу; Бальзамо уже давно узнал в нем Жильбера.
Мгновение спустя стало слышно, как Андреа изо всех сил ударила по клавишам своего клавесина.
Бальзамо провожал девушку глазами, пока она, пошатываясь, шла через столовую.
– Итак, – торжествуя сказал он, едва она исчезла, – я могу сказать, подобно Архимеду: «Эврика!»
– Кто это такой, Архимед? – спросил барон.
– Один ученый, замечательный человек, я знавал его две тысячи сто пятьдесят лет назад, – отвечал Бальзамо.
7. Эврика
На сей раз не то барону показалось чрезмерным хвастовство гостя, не то он не расслышал его последних слов, не то расслышал, но не прочь был избавить свой дом от столь странного посетителя, но только он проводил взглядом Андреа, пока она не скрылась, а затем, едва звук ее клавесина подтвердил ему, что дочь у себя в комнате, он предложил Бальзамо отвезти его в соседний город.
– Лошадь у меня скверная, – сказал он, – она может после этого и ноги протянуть, но будь что будет, а вы по крайней мере получите достойный приют на ночь. Не хочу сказать, будто в Таверне не найдется ни одной спальни и ни одной постели, но у меня свои представления о гостеприимстве. Мой девиз – хорошо или ничего.
– Итак, вы меня прогоняете? – произнес Бальзамо, пряча под улыбкой досаду. – Значит, вы обращаетесь со мной как с докучным гостем!
– Да нет же, черт побери! Я обращаюсь с вами как с другом, мой любезный гость. Напротив, если бы я желал вам зла, я уложил бы вас здесь. Говорю вам это к величайшему своему сожалению, но так велит мне совесть: поверьте, я в самом деле весьма к вам расположен.
– Если вы и впрямь ко мне расположены, не заставляйте меня вставать, превозмогая усталость, и скакать на лошади, вместо того чтобы растянуться на постели. Не преувеличивайте вашей бедности, если не хотите, чтобы я уверился в дурном к себе отношении с вашей стороны.
– Ну, ежели так, – отвечал барон, – тогда вы будете спать в замке. – Потом, поискав глазами Ла Бри и обнаружив его в углу, барон крикнул: – Ну-ка, подойди сюда, старый разбойник!
Ла Бри робко приблизился на несколько шагов.
– Ближе, ближе, черт бы тебя побрал! Как по-твоему, красная спальня в надлежащем виде?
– Разумеется, сударь, – отвечал старый слуга, – ведь в ней всегда ночует господин Филипп, когда наезжает в Таверне.
– Быть может, она и годится для бедняка-лейтенанта, когда он на три месяца приезжает погостить к разорившемуся отцу, но едва ли она подойдет богатому сеньору, путешествующему почтовой каретой с четверкой лошадей.
– Уверяю вас, господин барон, – вставил Бальзамо, – она подойдет мне как нельзя лучше.
Барон сделал гримасу, означавшую: «Уж я-то знаю, что это за комната».
А вслух он сказал:
– Итак, отведи господину путешественнику красную спальню, поскольку господин путешественник, по-видимому, решительно хочет излечиться от желания когда-нибудь в жизни вернуться в Таверне. Итак, вы по-прежнему настаиваете на том, чтобы остаться здесь?
– О да.
– Погодите, есть еще один выход!
– Какой выход?
– Как проделать путь, не взбираясь на лошадь.
– Какой путь?
– Путь, ведущий отсюда в Бар-ле-Дюк.
Бальзамо ждал продолжения.
– Сюда вы добрались на почтовых лошадях?
– Несомненно, разве что сам Сатана им помог.
– Сперва я так и подумал: ведь вы, судя по всему, с ним не враждуете.
– Вы оказываете мне чрезмерную честь, барон, я ничем ее не заслужил.
– Ну что ж! Лошади, которые привезли вашу карету, могут ее и увезти.
– Никак не могут, потому что у меня осталось только две из четырех. Карета тяжелая, а почтовые лошади нуждаются в отдыхе.
– Этот довод заслуживает внимания. Вы решительно желаете ночевать здесь.
– Я решительно желаю этого сегодня, чтобы увидеть вас завтра. Хочу засвидетельствовать вам свою признательность.
– Для этого в вашем распоряжении есть весьма простое средство.
– Какое?
– Поскольку вы пользуетесь расположением Сатаны, попросите его открыть мне тайну философского камня.
– Господин барон, если вы так этого жаждете…
– Еще бы, разрази меня гром! Еще бы мне не жаждать философского камня!
– В таком случае следует обратиться не к дьяволу, а к другому лицу.
– Кто же это лицо?
– Я, как говорил Корнель в одной из своих комедий, которую он читал мне, погодите-ка, ровно сто лет тому назад, проходя по Новому мосту в Париже.
– Ла Бри! Мошенник! – возопил барон, которому мало-помалу разговор в такое время с таким человеком начинал представляться опасным. – Попытайтесь найти свечу и посветите господину путешественнику.
Ла Бри поспешил исполнить поручение; занимаясь поисками свечки, столь же успешными, как поиски философского камня, он был вынужден кликнуть Николь, чтобы она пошла вперед и проветрила красную комнату.
Николь оставила хозяйку в одиночестве; вернее, Андреа была рада, что может отпустить Николь: ей хотелось побыть наедине со своими мыслями.
Барон пожелал гостю доброй ночи и удалился на покой.
Бальзамо достал часы, потому что помнил обещание, данное Альтотасу. Прошло уже не два, а два с половиной часа с тех пор, как ученый заснул. Тридцать минут были потеряны зря. Бальзамо справился у Ла Бри, найдет ли он карету на прежнем месте.
Ла Бри отвечал, что карета должна быть там же, где была, если только не ездит сама по себе.
Тогда Бальзамо спросил, где Жильбер.
Ла Бри заверил, что Жильбер как истый бездельник по меньшей мере час назад уснул.
Уяснив себе как следует, каким путем можно попасть в красную комнату, Бальзамо вышел, чтобы разбудить Альтотаса.
Что касается красной комнаты, г-н де Таверне ничуть не солгал относительно ее убожества; обстановка ее соответствовала всему убранству замка.
Дубовая кровать под стареньким штофным одеялом, некогда зеленым, а ныне пожелтевшим; того же цвета штофные обои, висевшие лохмотьями; дубовый стол с витыми ножками; большой камин времен Людовика XIII, сложенный из камня: зимой, когда в нем пылал огонь, он, должно быть, напоминал о роскоши и неге, но летом, лишенный огня, являл собой жалчайшее зрелище – без решетки, без щипцов и ведерка, без дров, но зато полный старых газет; таково было убранство комнаты, счастливым обладателем коей оказался на эту ночь Бальзамо.
Добавим сюда два стула и деревянный исцарапанный платяной шкаф, выкрашенный серой краской.
Покуда Ла Бри пытался немного прибрать в этой комнате, которую успела проветрить Николь, удалившаяся затем к себе, Бальзамо разбудил Альтотаса и вернулся в дом.
Проходя мимо спальни Андреа, он остановился и прислушался. Как только Андреа вышла из залы, где проходил ужин, она заметила, что ускользнула от таинственного влияния, которое возымел над ней путешественник. Желая победить самые мысли о нем, она села за клавесин.
Через затворенную дверь до слуха Бальзамо донеслись звуки ее игры.
Бальзамо, как мы уже сказали, остановился под дверью.
Мгновение спустя он произвел руками круговые движения, словно делая заклинания; в самом деле, вероятно, это и были заклинания, потому что, снова охваченная ощущением, подобным тому, какое уже испытала, Андреа постепенно перестала играть, уронила руки и всем телом медленно повернулась к двери, словно покорствуя чужому влиянию и исполняя нечто против собственной воли.
Бальзамо улыбнулся в темноте, словно видел девушку сквозь затворенную дверь.
Андреа, несомненно, исполнила все, чего хотел Бальзамо, и он угадал, что желание его исполнилось; поэтому он протянул левую руку и, нащупав перила, стал подниматься по крутой массивной лестнице, которая вела в красную комнату.
По мере того как он удалялся, Андреа тем же медленным, скованным движением отвернулась от двери и возобновила игру. Ступив на последнюю ступеньку лестницы, Бальзамо услыхал первые звуки: девушка заиграла прерванную мелодию.
Бальзамо вошел в красную комнату и отпустил Ла Бри.
Ла Бри был, несомненно, прекрасным слугой, привыкшим повиноваться жесту. Однако, сделав уже шаг по направлению к двери, он остановился.
– В чем дело? – спросил Бальзамо.
Ла Бри сунул руку в карман куртки, порылся в нем, но не издал ни звука.
– Вы хотите мне что-то сказать, друг мой? – спросил Бальзамо, подходя к нему.
Ла Бри, явно делая над собой неимоверное усилие, извлек руку из кармана.
– Я хочу сказать, сударь, что вы нынче вечером, видать, ошиблись, – отвечал он.
– В самом деле? – удивился Бальзамо. – И в чем же состоит моя ошибка?
– Вы хотели мне дать монету в двадцать четыре су, а дали монету в двадцать четыре ливра.
И он разжал пальцы: на ладони у него лежал новенький блестящий луидор.
Бальзамо воззрился на старого слугу с восхищением, свидетельствовавшим, что обычно он не слишком-то верил в людскую честность.
– And honest[41 - И честен (англ.).], – произнес он, как Гамлет.
И, в свою очередь порывшись в кармане, он вложил в руку слуги второй луидор.
Невозможно описать счастье Ла Бри при виде такой поразительной щедрости. Он не видел золота по меньшей мере лет двадцать.
Поклонившись до земли, он начал пятиться к двери, но Бальзамо остановил его.
– Каков утренний распорядок у обитателей замка? – поинтересовался он.
– Господин барон де Таверне встает поздно, сударь, а мадемуазель Андреа всегда поднимается чуть свет.
– Когда это?
– Часов в шесть.
– Кто спит над моей комнатой?
– Я, сударь.
– А внизу?
– Никто. Под красной комнатой расположена прихожая.
– Хорошо, благодарю вас, друг мой, можете идти.
– Спокойной ночи, сударь.
– Спокойной ночи. Кстати, приглядите за моей каретой, чтобы она была в целости и сохранности.
– Можете не беспокоиться, сударь.
– Если услышите в ней какие-нибудь звуки или заметите свет, не пугайтесь. В ней мой старый немощный слуга, я вожу его с собой; он разместился в глубине кареты. Скажите господину Жильберу, чтобы не тревожил старика; кроме того, прошу вас, скажите ему, чтобы завтра утром он не удалялся, прежде чем не поговорит со мной. Ничего не забудете, друг мой?
– Ни в коем случае не забуду; но неужели вы, сударь, собираетесь уехать спозаранок?
– Посмотрим, – с улыбкой отвечал Бальзамо. – По делам мне необходимо завтра вечером быть в Бар-ле-Дюке.
Ла Бри испустил покорный вздох, бросил последний взгляд на постель и поднес свечу к очагу, намереваясь за неимением дров поджечь бумагу и хоть немного согреть просторную и сырую комнату.
Но Бальзамо его остановил.
– Нет, – сказал он, – оставьте мне все эти старые газеты: если не усну, развлекусь чтением.
Ла Бри поклонился и вышел.
Бальзамо приблизился к двери, прислушался к шагам старого слуги, под которым снова заскрипели ступени лестницы. Вскоре шаги у него над головой стихли. Ла Бри вернулся к себе в комнату.
Тогда барон подошел к окну.
Напротив его окна, в другом крыле здания, светилось окошко маленькой мансарды с неплотно задернутыми шторами. Там жила Леге. Девушка неспешно развязывала косынку и расстегивала платье. То и дело она отворяла окошко, высовывалась из него и оглядывала двор.
Теперь Бальзамо смотрел на нее с таким вниманием, какого не позволял себе проявить к ней за ужином.
– Удивительное сходство! – прошептал он.
В этот миг свет в мансарде погас, хотя обитательница ее, очевидно, еще не легла.
Бальзамо ждал, прислонившись к стене.
По-прежнему раздавались звуки клавесина.
По-видимому, барон прислушивался, желая уловить, не примешивается ли к музыке еще какой-нибудь звук. Затем, уверившись, что среди полной тишины царит одна гармония, он снова отворил дверь, которую затворил за собой Ла Бри, с предосторожностями спустился по лестнице и потихоньку приоткрыл дверь в гостиную, которая бесшумно повернулась на истертых петлях.
Андреа ничего не слышала.
Ее прекрасные, молочной белизны пальцы перебирали клавиши пожелтевшей слоновой кости; напротив нее находилось зеркало в резной раме, некогда золоченой, но теперь позолота облупилась и была скрыта под слоем серой краски.
Мелодия, которую играла девушка, была печальна. Впрочем, то были скорее простые аккорды, нежели мелодия. Несомненно, Андреа импровизировала, доверяя клавесину воспоминания и мечты, рождавшиеся в ее уме и воображении. Быть может, ее мысль, запертая в унылом Таверне, ненадолго покидала замок и блуждала в огромных садах монастыря Благовещения в Нанси, полных веселыми воспитанницами. Как бы то ни было, ее рассеянный, подернутый дымкой взгляд был устремлен в стоявшее перед ней темное зеркало, в котором отражался сумрак, коего не могла рассеять единственная в комнате свеча, стоявшая на клавесине и освещавшая музыкантшу.
Иногда она внезапно обрывала игру. В эти минуты она вновь вспоминала странное видение нынешнего вечера и неведомые впечатления, которые оно за собой повлекло. Мысли ее еще не успели ни на чем остановиться, но сердце уже забилось, и по телу пробежала дрожь. Она содрогнулась, словно что-то живое коснулось ее в уединении и прикосновение это ее потревожило.
Пытаясь разобраться в своих странных ощущениях, она внезапно почувствовала, что ощущения эти возобновились. Девушка вся затрепетала, словно под действием электрического разряда. Взгляд ее прояснился, мысли обрели, так сказать, твердость, и она заметила в зеркале какое-то движение.
Это была бесшумно отворившаяся дверь гостиной.
В дверном проеме выросла какая-то тень.
Андреа вздрогнула, пальцы ее сбились и замерли на клавишах.
Между тем в том, что кто-то заглянул в гостиную, не было ничего необычного.
Этой тенью, которую невозможно было узнать, поскольку она не выступила из темноты, мог оказаться и барон де Таверне, могла оказаться Николь. Да и Ла Бри перед тем, как лечь спать, имел обыкновение бродить по комнатам; что-нибудь могло понадобиться ему в гостиной. Такое случалось нередко, и во время подобных обходов скромный и преданный слуга ступал всегда бесшумно.
Но духовным зрением девушка видела, что это и не отец, и не Николь, и не слуга.
Тень приближалась глухими шагами, все лучше и лучше различимая посреди темноты. Когда она вступила в круг света, исходившего от свечи, Андреа узнала приезжего: бледный, в черном бархатном рединготе, он был очень страшен.
По какой-то таинственной причине он расстался с шелковым платьем, в которое был одет прежде[42 - Как известно, шелк – плохой проводник и отталкивает электричество. Замагнетизировать человека, одетого в шелк, совершенно невозможно. – Примеч. авт.].
Она хотела убежать, крикнуть.
Но Бальзамо простер руку вперед, и девушка замерла.
Сделав над собой усилие, она обратилась к вошедшему:
– Ради всего святого, сударь, что вам угодно?
Бальзамо улыбнулся, зеркало повторило его улыбку, и Андреа жадно поймала ее.
Но он не отвечал.
Андреа снова попыталась встать, но не смогла: невидимая сила, какое-то оцепенение, не лишенное сладости, пригвоздило ее к креслу, а взгляд ее был прикован к магическому зеркалу.
Это новое ощущение ее ужаснуло: она чувствовала, что находится всецело во власти человека, о котором ничего не знала.
Она сделала нечеловеческое усилие, чтобы позвать на помощь; рот ее раскрылся; но Бальзамо простер обе руки над головой девушки, и с губ ее не слетел ни единый звук.
Андреа была безмолвна; грудь ее наполнилась каким-то удивительным жаром, он медленно поднимался, пока не достиг мозга, и неудержимо распространялся, клубясь подобно пару.
У девушки не осталось ни сил, ни воли; голова ее склонилась к плечу.
В этот миг барону послышался какой-то шум, шедший со стороны окна; Бальзамо поспешно обернулся, и ему показалось, что он заметил снаружи отпрянувшее от стекла мужское лицо.
Он нахмурился, и, странное дело, такое же выражение отразилось на лице девушки.
Тогда он снова обернулся к ней, опустил обе руки, которые держал все время над ее головой, вновь воздел их жреческим жестом, вновь опустил и, помедлив несколько мгновений, прежде чем обрушить на девушку мощные потоки электричества, произнес:
– Спите!
Потом, видя, что она еще сопротивляется его чарам, барон властно повторил:
– Спите! Спите! Я так хочу.
И тут Андреа уступила его могучей воле. Она облокотилась на клавесин, опустила голову на руку и уснула.
Затем Бальзамо вышел, пятясь, затворил за собою дверь, и слышно было, как он поднялся по лестнице и вернулся к себе в комнату.
Едва за ним затворилась дверь гостиной, как за окном снова появилось лицо, которое мельком видел Бальзамо.
Это был Жильбер.
8. Сила притяжения
Жильбер, не допускавшийся в гостиную по причине своего низкого положения в замке Таверне, весь вечер наблюдал за особами, которые благодаря своему рангу проводили там время.
За ужином он видел, как улыбался и жестикулировал Бальзамо. От него не укрылось ни внимание, которое уделила гостю Андреа, ни неслыханная приветливость, с какою обращался к нему барон, ни почтительность Ла Бри.
Позже, когда все встали из-за стола, он спрятался в зарослях сирени и калины из опасения, как бы Николь, запирая ставни и возвращаясь к себе в комнату, не заметила его и не помешала его расследованию, а вернее, слежке.
В самом деле, Николь обошла всю гостиную, заперла ставни, но одно из окон оставила открытым, потому что петли, на которых висели ставни, наполовину отошли и окно не затворялось.
Жильберу это было хорошо известно. Поэтому он, как мы видели, не покинул своего поста, уверенный, что продолжит наблюдение, как только Леге уйдет.
Наблюдения – сказали мы, но читателю это слово, быть может, покажется чересчур расплывчатым. В самом деле, какими наблюдениями был занят Жильбер? Ведь он и так знал замок Таверне как свои пять пальцев, поскольку там воспитывался, знал и всех его обитателей во всех их проявлениях, благо виделся с ними ежедневно в течение семнадцати или восемнадцати лет!
Но дело в том, что нынче вечером на уме у Жильбера были не наблюдения, а совсем другое: он не столько подглядывал, сколько ждал.
Николь ушла из гостиной, оставив там Андреа; затем она медленно и небрежно затворила двери и ставни и вышла прогуляться в цветник, словно поджидая кого-то; затем, украдкой оглядевшись, сделала то, что сделала и что предстояло сделать и Жильберу, и, наконец решившись удалиться, вернулась к себе в комнату.
Жильбер, само собой разумеется, замер, спрятавшись за стволом дерева, пригнувшись и не смея лишний раз дохнуть, но от него не укрылось ни одно движение Николь, ни один ее жест: затем, когда она скрылась из виду и он увидел, как осветилось окошко мансарды, он на цыпочках пересек открытое пространство двора, подобрался к окну, присел на корточки под окном и замер в ожидании, сам не зная, быть может, чего ждет, и пожирая глазами Андреа, спокойно сидевшую за клавесином.
Тут в гостиную и вошел Жозеф Бальзамо.
Увидев его, Жильбер содрогнулся, и его горящий взор устремился на двух участников сцены, которую мы только что описали.
Ему показалось, что Бальзамо осыпает похвалами талант Андреа, а та отвечает ему с обычной своей сдержанностью; что он с улыбкой настаивает, а она, прервав упражнения, отвечает ему и старается спровадить гостя.
Юношу привело в восторг то изящество, с каким удалился гость. Видя все, что произошло, он вообразил, будто все понял, на самом же деле не понял ничего, ибо в действительности оба участника сцены хранили молчание, и в этом было все дело.
Жильберу ничего не было слышно, он только видел, как шевелятся губы и движутся руки. Хоть он и был прекрасным наблюдателем, но разве мог он заподозрить тайну там, где все выглядело так естественно?
Когда Бальзамо ушел, Жильбер остался и погрузился уже не в наблюдения, а в созерцание красавицы Андреа, застывшей в непринужденной позе; затем юноша с удивлением заметил, что она спит. Еще несколько минут он не двигался с места, желая убедиться, что ее неподвижность в самом деле объясняется сном. Затем он выпрямился и стиснул голову обеими руками, словно боясь, как бы под напором нахлынувших мыслей у него не лопнул череп; потом под влиянием желания, похожего на вспышку бешенства, он произнес:
– Только припасть к ее руке, только припасть губами к ее руке! Ну, Жильбер, смелее! Я так хочу!
Выговорив эти слова, он уже больше не боролся с собой, а устремился в прихожую и подкрался к двери гостиной, которая от его прикосновения открылась так же бесшумно, как до того перед Бальзамо.
Но едва он отворил дверь и оказался лицом к лицу с девушкой, от которой его ничто более не отделяло, как ему стало ясно, сколь чудовищно то, что он совершил: он, Жильбер, сын арендатора и крестьянки, робкий и даже почтительный молодой человек, который из глубины своей безвестности едва осмеливался поднять глаза на гордую и надменную девицу, сейчас коснется губами края платья или кончиков пальцев уснувшей принцессы, которая может, пробудившись, испепелить его взглядом. При этой мысли рассеялись все тучи упоения, сбившие его с толку и заморочившие ему разум. Он остановился, держась за наличник двери: ноги у него дрожали так сильно, что он боялся упасть.
Но Андреа была так глубоко погружена в задумчивость или сон – Жильбер так и не знал наверняка, спит она или задумалась, – что не делала ни малейшего движения, хотя могла бы слышать, как бьется у Жильбера сердце, которое он изо всех сил старался унять; он постоял еще мгновение в нерешительности: девушка была неподвижна.
Сидевшая легко опершись на руку, с длинными ненапудренными волосами, разметавшимися по воротнику и по плечам, она была до того хороша, что пламя, лишь приглушенное, но не погашенное страхом, вспыхнуло в нем вновь. У него опять закружилась голова; его охватило какое-то упоительное безумие; его сжигало желание дотронуться до какой-нибудь вещи, которой касалась она; и он снова сделал шаг по направлению к девушке. Под его нетвердой ногой скрипнул паркет; при этом звуке на лбу у молодого человека выступил холодный пот, но Андреа, казалось, ничего не слышала.
– Спит, – прошептал Жильбер. – Какое счастье! Она спит.
Но через три шага Жильбер опять остановился; его смутило одно обстоятельство: это был непривычный блеск свечи, которая готова была погаснуть и испускала те последние яркие вспышки света, которые предшествуют потемкам.
Не считая этого, ни звука, ни дуновения не слышно было в целом доме; старый Ла Бри уже лег и наверняка уснул. У Николь погас свет.
– Ну, смелее, – сказал себе Жильбер.
И сделал еще один шаг.
Странно: паркет опять скрипнул, но Андреа не шевельнулась.
Столь крепкий сон показался Жильберу странным и даже испугал его.
– Она спит, – повторил он; мысли его метались, заставляя его двадцать раз в минуту менять решение, как это бывает с трусами и влюбленными: трусы тоже ведь не хозяева своему сердцу. – О господи, она спит!
Так, переходя от страха к надежде, Жильбер очутился наконец в двух шагах от Андреа. Теперь он словно подпал под власть неких чар: захоти он убежать, бегство было бы невозможно; едва он вступил в сферу притяжения, центром которой была девушка, как почувствовал, что связан, опутан по рукам и ногам, побежден; он упал на колени.
Андреа по-прежнему была неподвижна, безгласна, словно статуя. Жильбер коснулся края ее платья и поцеловал его.
Потом он медленно, не дыша поднял голову: его глаза искали глаза Андреа.
Глаза Андреа были широко открыты, но она его не видела.
Жильбер не знал, что и думать, изумление буквально сразило его. На миг он перепугался, решив, что она умерла. Чтобы проверить, он осмелился взять ее за руку: рука была теплая, он почувствовал биение пульса. Но пальцы Андреа остались неподвижно лежать в пальцах Жильбера. Тогда Жильбер, несомненно опьяненный этим сладостным прикосновением, вообразил, что она видит, чувствует, что она угадала его немую любовь; бедный слепой глупец, он вообразил, будто она ждала его прихода, что молчание ее было знаком согласия, неподвижность – благосклонностью.
Тогда он поднес руку Андреа к своим губам и запечатлел на ней долгий лихорадочный поцелуй.
Внезапно Андреа вздрогнула, и Жильбер почувствовал, как она его оттолкнула.
– Я погиб! – шепнул он, выпуская руку девушки и падая ничком на паркет.
Андреа поднялась, словно подброшенная пружиной; глаза ее даже не скользнули по простертому на полу Жильберу, который был почти раздавлен стыдом и ужасом и даже не в силах был умолять о прощении, уверенный, что на это не стоит надеяться.
Но Андреа, высоко подняв голову и вытянув шею, словно влекомая какой-то тайной силой к невидимой цели, мимоходом задела плечо Жильбера, прошла мимо него и направилась к двери скованной походкой.
Чувствуя, что она удаляется, Жильбер приподнялся, опершись на руку, медленно повернулся и проводил ее изумленным взглядом.
Андреа приблизилась к двери, отворила ее, пересекла прихожую и подошла к лестнице.
Бледный и дрожащий Жильбер пополз следом за ней на коленях, не сводя с нее глаз.
«Она так возмущена, – думал он, – что не соблаговолила даже рассердиться; она пойдет к барону, расскажет ему о моем позорном сумасбродстве, и меня прогонят, как лакея!»
У юноши мутился разум при мысли, что придется покинуть Таверне и не видеть более ту, которая была для него светом, жизнью, душой; отчаяние придало ему храбрости: он вскочил на ноги и бросился вдогонку Андреа.
– О, простите меня, мадемуазель, заклинаю вас всем святым, простите! – лепетал он.
Андреа, казалось, не слышала; однако она миновала комнаты барона, не войдя к нему.
Жильбер перевел дух.
Андреа ступила на первую ступеньку лестницы, потом на вторую.
– О господи, господи, – пробормотал Жильбер, – куда же она? Эта лестница ведет только в красную комнату, в которой живет чужеземец, да в мансарду к Ла Бри. Если бы ей понадобился Ла Бри, она бы позвала, позвонила. Значит, она идет… Нет, это невозможно! Невозможно!
И Жильбер в ярости стиснул кулаки при мысли о том, что Андреа идет к Бальзамо.
У двери чужестранца девушка остановилась.
По лбу Жильбера струился холодный пот; он цеплялся за перила лестницы, чтобы не упасть, но продолжал красться вслед Андреа. Все, что он видел, все, что, как ему казалось, угадывал, представлялось ему чудовищным.
Дверь Бальзамо была приотворена; Андреа толкнула ее, не постучавшись. Свет, вырывавшийся из щели, осветил ее такие благородные, такие невинные черты и заплясал золотыми отблесками в широко раскрытых глазах девушки.
Посреди комнаты Жильберу удалось разглядеть незнакомца: он стоял, пристально глядя перед собой, нахмурив лоб и властно простирая вперед руку.
Потом дверь затворилась.
Жильбер чувствовал упадок сил. Пальцы, цеплявшиеся за перила, разжались, другую руку он поднес к пылающему лбу; подобно колесу, соскочившему с оси, он описал круг и без чувств упал на холодный камень первой ступеньки, по-прежнему устремляя взгляд на проклятую дверь, поглотившую все его минувшие мечты, всё нынешнее счастье, все надежды на будущее.
9. Ясновидящая
Бальзамо встал навстречу девушке, которая вошла к нему в комнату, двигаясь точно по прямой линии и ступая твердо, словно статуя Командора. Такое появление могло удивить кого угодно, но только не Бальзамо.
– Я приказал вам спать, – проговорил он. – Вы спите?
Андреа вздохнула, но ничего не ответила. Тогда Бальзамо подошел к девушке и послал в ее сторону более мощный поток флюидов.
– Я хочу, чтобы вы говорили, – приказал он.
Девушка задрожала.
– Вы слышали, что я вам сказал? – спросил чужестранец.
Андреа кивнула.
– Почему же вы тогда не отвечаете?
Андреа поднесла руку к горлу, словно желая показать, что не может вымолвить ни слова.
– Ладно, садитесь сюда, – приказал Бальзамо.
Он взял Андреа за руку, которую Жильбер недавно поцеловал без ведома девушки, и это прикосновение заставило его вздрогнуть точно так же, как он вздрогнул – чему мы были свидетелями, – когда на него низошли его собственные флюиды. Девушка, направляемая Бальзамо, попятилась и села в кресло.
– Теперь вы видите? – спросил он.
Глаза Андреа расширились, словно ей захотелось вобрать в них весь свет двух горевших в комнате свечей.
– Я не приказывал вам смотреть глазами, – продолжал Бальзамо, – смотрите грудью.
Выхватив из-под камзола стальной прут, он приставил его к вздымающейся груди девушки. Та подскочила, как будто огненная стрела пронзила ее до самого сердца, и глаза ее тут же закрылись.
– Прекрасно. Вы начинаете видеть? – спросил Бальзамо.
Девушка кивнула.
– Теперь вы будете говорить, не так ли?
– Да, – ответила Андреа и поднесла руку ко лбу, словно у нее невыносимо болела голова.
– Что с вами? – спросил Бальзамо.
– Мне больно!
– Почему вам больно?
– Потому что вы заставляете меня видеть и говорить.
Бальзамо провел несколько раз руками перед лбом Андреа; казалось, он рассеивал флюиды, под воздействием которых она готова была взорваться.
– Как теперь? Еще больно? – спросил он.
– Уже меньше, – ответила девушка.
– Хорошо, тогда посмотрите, где вы находитесь.
Глаза Андреа оставались закрытыми, однако лицо ее потемнело и выразило живое удивление.
– В красной комнате, – прошептала она.
– С кем?
– С вами, – вздрогнув, отвечала она.
– Что случилось?
– Мне страшно! И стыдно!
– Отчего же? Разве мы не связаны с вами симпатически?
– Это так.
– Разве вы не знаете, что я позвал вас сюда с самыми чистыми намерениями?
– Знаю.
Лицо девушки посветлело, но потом по нему опять пробежало облачко.
– Вы не сказали мне всего, – продолжал Бальзамо. – Вы простили меня не полностью.
– Я вижу, что если вы не желаете зла мне, то, возможно, желаете его другим.
– Вполне вероятно, – пробормотал Бальзамо и уже повелительно добавил: – Пусть вас это не занимает.
Лицо Андреа приняло обычное выражение.
– В доме все спят?
– Не знаю, – ответила девушка.
– Так посмотрите.
– В какую сторону мне посмотреть?
– Погодите-ка. Сначала в сторону вашего отца. Где он?
– У себя в спальне.
– Что он делает?
– Лежит.
– Спит?
– Нет, читает.
– Что он читает?
– Одну из тех скверных книг, которые он вечно заставляет меня читать.
– И которые вы не читаете?
На лице у Андреа появилось высокомерное презрение.
– Никогда.
– Хорошо, значит, с этой стороны все спокойно. Теперь посмотрите в сторону Николь, в ее спальню.
– Там нет света.
– Вам нужен свет, чтобы видеть, что там делается?
– Если вы прикажете, то нет.
– Смотрите, я так хочу!
– Ах, я ее вижу!
– И что же?
– Она полуодета; вот она тихонько открывает дверь спальни; теперь спускается по лестнице.
– Так, и куда же она направляется?
– Останавливается у двери во двор, прячется за нею. Она кого-то ждет, подстерегает.
Бальзамо улыбнулся:
– Не вас ли?
– Нет.
– Прекрасно, это главное. Когда за девушкой не следит ни отец, ни горничная, ей нечего бояться, разве что…
– Нет, – проговорила Андреа.
– Ах, так вы ответили на мою мысль?
– Я вижу ее.
– Стало быть, вы никого не любите?
– Я? – пренебрежительно переспросила девушка.
– Ну конечно! Мне кажется, вы могли бы полюбить. Не для того же вы вышли из монастыря, чтобы жить в заточении. Разве вместе с телом вы не освободили и сердце?
– Мое сердце не занято, – покачав головой, печально проговорила Андреа.
Черты ее осветились такою девичьей скромностью и чистотой, что Бальзамо, просияв, прошептал:
– Лилия! Ученица! Ясновидящая!
Он радостно и благодарно всплеснул руками и снова обратился к Андреа:
– Но если вы не любите, то, должно быть, любимы?
– Не знаю, – тихо ответила девушка.
– Как не знаете? – довольно резко отозвался Бальзамо. – Ищите! Когда я спрашиваю, то хочу знать ответ!
С этими словами он снова прикоснулся к груди девушки стальным прутом. Она, как и в первый раз, вздрогнула, но на лице ее отразилась уже не такая сильная боль, как прежде.
– Да, да, я вижу, только пощадите, иначе вы меня убьете!
– Что вы видите? – спросил Бальзамо.
– Ах, но это невозможно! – испугалась Андреа.
– Что вы видите?
– Молодого человека, который после моего возвращения из монастыря преследует меня, следит за мною, не сводит с меня глаз, но лишь тайно.
– Кто он?
– Лица его я не вижу, вижу только одежду – но ведь так одевается челядь?
– Где он?
– Внизу, у лестницы. Ему плохо, он плачет.
– Почему вы не видите его лица?
– Он закрыл его руками.
– Смотрите сквозь руки.
Андреа, казалось, сделала усилие и воскликнула:
– Жильбер! Я же говорила, что это невозможно!
– Отчего же невозможно?
– Оттого, что он не смеет меня любить, – с высокомерным презрением ответила девушка.
Бальзамо улыбнулся с видом человека, который знает, что такое мужчина, и понимает, что непреодолимых преград для сердца нет, пусть даже преграда эта – целая пропасть.
– А что он делает у лестницы?
– Погодите… Вот он отнимает руки от лица, хватается за перила, встает, начинает подниматься.
– Куда он направляется?
– Сюда. Но это бесполезно, войти он не посмеет.
– Почему не посмеет?
– Потому что побоится, – с презрительной улыбкой ответила Андреа.
– Но он будет подслушивать!
– Конечно. Он приложил ухо к двери, слушает.
– Стало быть, он вас смущает?
– Да, ведь он может услышать мои слова.
– И способен использовать их даже против вас, женщины, которую любит?
– В минуту гнева или ревности – да. Еще бы, в такие мгновения он способен на все.
– Тогда нужно его спугнуть, – проговорил Бальзамо и, нарочито громко ступая, направился к двери.
Для Жильбера время его доблести еще явно не настало: услышав шаги Бальзамо и боясь быть застигнутым врасплох, он вскочил верхом на перила и съехал до самого низа. Андреа испуганно вскрикнула.
– В его сторону можете больше не смотреть, – вернувшись к ней, сказал Бальзамо. – Эти влюбленные из простонародья малоинтересны. Не хотите ли вы лучше сказать мне что-нибудь о бароне де Таверне?
– То, чего хотите вы, хочу и я, – со вздохом ответила Андреа.
– Так, значит, барон беден?
– Очень беден.
– Настолько беден, что не может предоставить вам никаких развлечений?
– Никаких.
– Стало быть, вы скучаете в этом замке?
– Смертельно.
– Быть может, вы честолюбивы?
– Нет.
– Вы любите отца?
– Да, – после некоторого колебания ответила девушка.
– Однако вечером мне показалось, что эта дочерняя любовь чем-то омрачена? – улыбнувшись, осведомился Бальзамо.
– Я зла на него за то, что он так бессмысленно промотал состояние моей матери и теперь бедняжка Мезон-Руж прозябает у себя в гарнизоне и не имеет возможности достойно носить имя нашей семьи.
– Кто это – Мезон-Руж?
– Мой брат Филипп.
– Почему вы называете его Мезон-Руж?
– Потому что так называется или, точнее, назывался наш фамильный замок и все старшие сыновья до смерти отца носят это имя, а после его смерти берут имя Таверне.
– А вы любите брата?
– Да, очень! Очень!
– Больше всех на свете?
– Больше всех.
– Почему же вы любите его так страстно, в то время как к отцу относитесь довольно сдержанно?
– Потому что он благороден, он отдаст за меня жизнь.
– Тогда как ваш отец?..
Андреа промолчала.
– Вы мне не ответили.
– Не хочу.
Бальзамо счел, что настаивать, пожалуй, не следует. К тому же он, по всей вероятности, узнал о старом бароне все, что хотел.
– А где сейчас шевалье де Мезон-Руж?
– Вы спрашиваете, где Филипп?
– Вот именно.
– В Страсбургском гарнизоне.
– Вы его сейчас видите?
– Где вижу?
– Ну, в Страсбурге.
– Нет, не вижу.
– Вы знаете этот город?
– Нет.
– А я знаю. Давайте поищем его вместе, хотите?
– Даже очень.
– Сидит ли ваш брат на спектакле?
– Нет.
– Нет ли его в кофейне на площади вместе с другими офицерами?
– Нет.
– Может быть, он вернулся к себе в комнату? Я хочу, чтобы вы заглянули в комнату вашего брата.
– Я ничего не вижу. Думаю, его уже нет в Страсбурге.
– Знаете ли вы дорогу туда?
– Нет.
– Это не важно, я знаю. Давайте-ка двинемся по ней. Он в Саверне?
– Нет.
– В Саарбрюккене?
– Нет.
– В Нанси?
– Погодите-ка, погодите!
Девушка напряглась; сердце ее стучало так сильно, что, казалось, вот-вот выскочит из груди.
– Вижу! Вижу! – обрадованно воскликнула она. – О, милый Филипп, какое счастье!
– Что вы видите?
– Милый Филипп! – с сияющими глазами снова воскликнула Андреа.
– Где он?
– Он едет верхом по городу, который я прекрасно знаю.
– Что это за город?
– Нанси – я там была в монастыре!
– Вы уверены, что это он?
– О да, факелы вокруг освещают его лицо.
– Факелы? – удивленно переспросил Бальзамо. – Откуда факелы?
– Он едет верхом рядом с какой-то каретой.
– Ах вот оно что, – понял Бальзамо. – А кто сидит в карете?
– Молодая женщина. О, как она величественна, как изящна, как хороша собой! Странно, мне кажется, я ее уже где-то видела… Хотя нет, я ошиблась – просто она похожа на Николь.
– Эта гордая, величественная и прекрасная женщина похожа на Николь?
– Да, но как жасмин похож на лилию.
– Ладно, а что же сейчас происходит в Нанси?
– Молодая женщина наклоняется к дверце и знаком подзывает Филиппа. Он подъезжает и почтительно обнажает голову.
– Вы слышите, о чем они говорят?
– Сейчас послушаю, – согласилась Андреа и жестом руки остановила Бальзамо, как будто даже малейший шум мог отвлечь ее внимание. Затем она прошептала: – Слышу! Слышу!
– Что говорит молодая женщина?
– Приятно улыбается и приказывает ему поторопить лошадей. Говорит, что эскорт должен быть готов к шести часам завтрашнего утра, потому что днем она хочет сделать остановку.
– Где?
– Брат как раз спрашивает об этом. О боже, она хочет остановиться в Таверне! Она желает повидаться с моим отцом. Такая знатная принцесса в таком бедном доме… У нас ведь нет столового серебра, почти нет белья…
– Не беспокойтесь. Я об этом позабочусь.
– Ах, благодарю вас!
Обессиленная девушка привстала было с кресла, но тут же снова упала в него и глубоко вздохнула. Бальзамо подошел к ней и, с помощью магнетических пассов изменив направление электрических токов, погрузил Андреа в спокойное забытье; ее прекрасное тело мгновенно как бы надломилось, а голова тяжело склонилась на вздымающуюся грудь. Казалось, на девушку вновь низошел освежающий сон.
– Наберись сил, – в мрачном восторге глядя на нее, проговорил Бальзамо, – скоро мне снова понадобится твое ясновидение. О наука, – продолжал он с исступленной верой, – одна ты не ошибаешься! Только тебе человек должен жертвовать всем! О боже, как хороша эта женщина! Это чистый ангел! И Ты это знаешь, Ты, который сотворил и ангелов, и женщин. Но зачем мне в сей миг эта красота? Эта невинность? Только для того, чтобы с их помощью я мог узнать, что мне нужно. Пускай погибает это создание, каким бы прекрасным, чистым и совершенным оно ни было, – лишь бы только ее уста говорили. Пускай погибают все восторги на свете – любовь, страсть, экстаз, – лишь бы только я всегда мог уверенно двигаться вперед, зная, куда иду. А теперь, юная дева, когда благодаря моему могуществу несколько минут сна придали тебе столько сил, сколько ты накопила бы, проспав двадцать лет, теперь пробудись или, точнее, снова погрузись в свой сон ясновидицы. Мне нужно, чтобы ты снова заговорила, но на этот раз ты будешь говорить для меня.
С этими словами Бальзамо, опять протянув руки к Андреа, заставил ее с помощью своей магнетической силы выпрямиться. Увидев, что она готова ему повиноваться, он извлек из бумажника сложенный вчетверо лист бумаги, в котором оказался черный как смоль локон. Из-за духов, которыми был умащен локон, бумага сделалась прозрачной. Бальзамо вложил локон в руку Андреа и приказал:
– Смотрите!
– Ах, опять! – с тоской воскликнула девушка. – Нет, нет, оставьте меня в покое, мне плохо. О боже, ведь я только что чувствовала себя так хорошо!
– Смотрите, – повторил Бальзамо и опять безжалостно приставил кончик стального прута к груди девушки.
Андреа принялась ломать руки: она пыталась вырваться из-под власти спрашивающего. На губах у нее выступила пена – как это случалось во время оно с пифиями, восседавшими на священном треножнике.
– Ах, я вижу, вижу! – вскричала она наконец с отчаянием побежденной.
– Что вы видите?
– Женщину.
– Ага, – радостно пробормотал Бальзамо, – стало быть, наука в отличие от добродетели не пустой звук. Месмер[43 - Франц Антон Месмер (1734–1815) – австрийский врач, автор теории «животного магнетизма».] одолел-таки Брута![44 - Луций Юлий Брут – вождь восстании римлян против царя Тарквиния Гордого в 509 г. до н. э., создатель республики, за заговор против которой казнил своих сыновей. Его имя стало синонимом добродетели и гражданственности.] Ну-с, опишите мне эту женщину, чтобы я убедился, что вы хорошо ее разглядели.
– Она смугла, высока, у нее голубые глаза, черные волосы и сильные руки.
– Что она делает?
– Мчится, летит верхом на прекрасной лошади, которая вся в мыле.
– В какую сторону она движется?
– Туда, туда, – ответила девушка, указывая на запад.
– По дороге?
– Да.
– Шалонской?
– Да.
– Прекрасно! – воскликнул Бальзамо. – Она едет той же дорогой, по какой поеду и я. Она, как и я, направляется в Париж – очень хорошо, я ее там найду. Отдохните теперь, – обратился он к Андреа и взял у нее из пальцев локон. Руки девушки бессильно повисли вдоль туловища. – А сейчас возвращайтесь к клавесину, – приказал Бальзамо.
Андреа сделала шаг к двери, но ее невероятно уставшие ноги отказались ей служить; она покачнулась.
– Наберитесь сил и идите дальше, – продолжал Бальзамо и послал в ее сторону новый поток флюидов.
Андреа, напоминавшая благородного скакуна, который против воли выполняет желание хозяина, тронулась с места. Бальзамо отворил дверь, и спящая девушка стала медленно спускаться по лестнице.
10. Николь Леге
Все время, пока длился разговор Бальзамо с Андреа, Жильбер терзался невыразимыми муками. Съежившись под лестницей и не решаясь более подняться к двери, чтобы узнать, о чем идет разговор в красной комнате, он в конце концов впал в отчаяние, которое при порывистом характере Жильбера должно было рано или поздно найти себе выход. Отчаяние это усугублялось у юноши чувством собственной слабости и беспомощности. Бальзамо был лишь человеком: Жильбер как вольнодумец и начинающий философ в чародеев не верил. Но человек этот был сильным, а Жильбер – слабым: человек этот обладал смелостью, а Жильбер пока еще таковой не набрался. Раз двадцать Жильбер вставал, чтобы подняться по лестнице с намерением, если будет нужно, дать барону отпор. Раз двадцать дрожащие ноги подгибались под ним и он снова падал на колени.
Наконец ему пришла в голову мысль отыскать лестницу, которой Ла Бри – повар, камердинер и садовник в одном лице – пользовался, когда подвязывал ветви жасмина и жимолости к садовой стене. Если приставить ее к галерее и взобраться туда, ему удастся не пропустить ни слова из того, что он столь горячо стремится услышать.
Жильбер вышел через прихожую во двор и устремился к садовой ограде, где, как ему было известно, всегда лежала лестница. Но едва он нагнулся за нею, ему почудилось, что у дома послышался какой-то шорох; Жильбер обернулся. Всматриваясь широко раскрытыми глазами во тьму, молодой человек на черном фоне дверного проема различил человеческую фигуру, однако она промелькнула столь молниеносно и бесшумно, что показалась ему похожей скорее на призрак, нежели на живое существо. Он отпустил лестницу и с бьющимся сердцем двинулся в сторону замка.
Некоторые люди с богатой фантазией непременно бывают суеверны; обычно они – самые пылкие и необузданные, поскольку охотнее соглашаются с небылицей, чем с реальностью, и естественное для них слишком обыденно – они тяготеют если не к невозможному, то по крайней мере к идеальному. Они без ума от дивного темного леса, ибо его сумрачная чаща населена призраками и духами. Древним, этим великим поэтам, виделось подобное и среди бела дня. Но поскольку солнце было в те времена пылающим светочем, лишь отблеск которого мы видим сейчас, и прогоняло самую мысль о злых гениях и призраках, они придумывали себе смеющихся дриад и легких ореад.
Жильбер, дитя туманного края, где мысли, как правило, имеют более мрачное направление, решил, что увидел привидение. Несмотря на свое неверие, он вспомнил слова, сказанные женою Бальзамо перед бегством, и подумал: а не мог ли этот чародей, увлекший на путь зла даже ангела чистоты, вызвать к жизни какой-нибудь призрак? Но за первым движением души у Жильбера всегда следовало второе, обычно гораздо менее верное: он начинал размышлять. Он призвал на помощь все доводы против существования призраков, какие имеет в запасе вольнодумец, и статья «Привидение» из «Философского словаря», придав юноше малую толику отваги, внушила ему при этом новый страх – более сильный, но и более обоснованный. Если он и в самом деле видел кого-то, то это было явно существо из плоти и крови и к тому же старавшееся передвигаться незаметно. Испуг подсказал ему имя г-на де Таверне, однако честность шепнула нечто совсем иное. Он взглянул на третий этаж флигеля. Как мы уже говорили, свет у Николь был погашен; окна ее были темны.
Ни шороха, ни звука, ни лучика света во всём доме, кроме комнаты чужеземца. Жильбер присмотрелся, прислушался, но, ничего не увидев и не услышав, снова взялся за лестницу, на этот раз убежденный, что его подвело зрение, ибо сердце билось слишком часто и видение скорее было вызвано, выражаясь научно, секундной утратой способности видеть, нежели представляло собою результат использования этой способности.
Едва он прислонил к стене лестницу и поставил ногу на первую ступеньку, как дверь у Бальзамо отворилась и оттуда вышла Андреа, которая стала в потемках бесшумно спускаться вниз, словно ведомая и поддерживаемая какой-то сверхъестественной силой. Оказавшись таким образом на нижней площадке, Андреа прошла подле Жильбера и коснулась его в темноте своей одеждой, после чего продолжала путь.
Г-н де Таверне уснул, Ла Бри тоже лег, Николь была в другом крыле, дверь к Бальзамо закрыта – ничто не предвещало для молодого человека никаких неприятностей. Он сделал нечеловеческое усилие и двинулся следом за Андреа. Девушка прошла прихожую и вступила в гостиную. Жильбер шел за нею; сердце его разрывалось. Дверь в гостиную была открыта; он остановился. Андреа уселась на табурет, стоявший перед клавесином, на котором все еще горела свеча.
Жильбер вонзил ногти себе в грудь. Полчаса назад на этом самом месте он поцеловал платье и руку этой женщины, и она не рассердилась; здесь он питал надежды, был счастлив! Разумеется, снисходительность девушки проистекала от ее внутренней развращенности, о которой он читал в романах, составлявших основу библиотеки барона, а может быть, от некоего помутнения рассудка, какие описываются в физиологических трактатах.
– Ладно же! – бормотал он, мечась от одной из этих мыслей к другой. – Если так, то я, как любой на моем месте, воспользуюсь ее развращенностью или заставлю служить мне внезапную игру ее рассудка. И раз этот ангел выбрасывает на ветер одежды своей невинности, то пусть и мне достанется хотя бы несколько лоскутков.
Итак, решение было принято, и Жильбер бросился в гостиную. Но не успел он переступить порог, как из темноты появилась чья-то рука и крепко схватила его за локоть. Жильбер в испуге обернулся; ему показалось, что сердце сейчас выскочит у него из груди.
– Ну, на сей раз я поймала тебя, бесстыдник! – послышался разъяренный шепот. – Попробуй скажи теперь, что ты не назначаешь ей свидания, что ты ее не любишь!
У Жильбера не хватило сил даже на то, чтобы вырвать свою руку из цепкой хватки. Однако на самом деле хватка эта была не такая уж мощная: страшные тиски были лишь девичьей ручкой. Жильбера взяла в плен Николь Леге.
– Позвольте, что вам нужно? – раздраженно, но тихо спросил он.
– Так ты хочешь, чтобы я громко сказала, на что это похоже? – во весь голос осведомилась Николь.
– Да нет, я хочу, чтобы ты замолчала, – сквозь зубы ответил Жильбер и потащил девушку в прихожую.
– Ладно, тогда иди за мной.
Именно к этому Жильбер и стремился: следуя за Николь, он удалялся от Андреа.
– Будь по-вашему, иду, – отозвался он.
Он и в самом деле шел за Николь, которая, приведя его в цветник, закрыла за собой дверь.
– Но ведь мадемуазель скоро придет к себе в спальню и позовет вас, чтобы вы помогли ей лечь, а вас не будет на месте, – проговорил Жильбер.
– Если вы думаете, что сейчас меня это волнует, вы глубоко ошибаетесь. Что мне за дело – позовет она меня или нет! Мне нужно с вами поговорить.
– Быть может, вы лучше скажете мне завтра все, что хотите сказать. Мадемуазель строга, и вы это знаете.
– О да, ведь это я советую ей быть построже, и особенно со мной!
– Николь, завтра, я вам обещаю…
– Он обещает! Знаю я, чего стоят твои обещания и как на них можно положиться! Не ты ли обещал ждать меня сегодня в шесть у флигеля Мезон-Ружа? А где ты был на самом деле? Совсем в другом месте, занимался своим путешественником. Твои обещания! Теперь я верю в них не больше, чем в обещания нашего духовника в монастыре Благовещения: он поклялся хранить тайну исповеди, а сам докладывал настоятельнице о всех наших прегрешениях.
– Николь, подумайте, ведь если вас увидят, то могут рассчитать…
– Вас-то не рассчитают! Как же, господин барон постесняется поступить так с любовником мадемуазель!
– Меня рассчитывать не за что, – пробуя защищаться, заявил Жильбер.
– Да ну? Значит, он уполномочил вас приударить за своей дочерью? Не думала, что он такой философ.
Жильбер мог с легкостью доказать Николь, что если он и виновен, то уж Андреа тут ни при чем. Ему достаточно было рассказать обо всем, что он видел; при всей невероятности случившегося Николь поверила бы ему, потому что женщины, как известно, всегда имеют друг о друге только хорошее мнение. Однако, когда молодой человек уже собрался было все рассказать, его остановила внезапно пришедшая ему в голову мысль. Секрет Андреа может стать кладом для мужчины, который желает сокровищ любви или других, более осязаемых и весомых.
Жильбер жаждал сокровищ любви. Он рассчитал, что гнев Николь – ничто по сравнению с его желанием обладать Андреа. Сделав выбор, он решил хранить молчание относительно странных ночных событий.
– Ну ладно, раз уж вы так настаиваете, давайте объяснимся, – согласился он.
– О, это недолго! – вскричала Николь, которая в противоположность Жильберу не умела владеть своими чувствами. – Однако ты прав, здесь, в этом цветнике, нам неудобно. Пойдем ко мне в комнату.
– В вашу комнату? Ни за что! – в испуге воскликнул Жильбер.
– Это еще почему?
– Нас могут застигнуть врасплох.
– Да полно! – с презрительной улыбкой отозвалась Николь. – Ну кто нас застигнет? Мадемуазель? Как же, приревнует она ко мне такого красавчика! К несчастью для нее, мне нечего бояться людей, о которых я кое-что знаю. Ах, мадемуазель Андреа ревнует к Николь! Никогда бы не поверила, что удостоюсь этакой чести.
Деланый хохот девушки, страшный, словно раскат грома, напугал Жильбера сильнее, чем это сделали бы брань и угрозы.
– Я боюсь не мадемуазель, я боюсь за вас, Николь.
– Еще бы! Вы же всегда мне твердите, что если нет скандала, значит все хорошо. Какие же иезуиты эти философы! Впрочем, духовник в монастыре говорил мне то же самое и до вас. Потому-то вы и назначаете свидания ночью. Ладно, хватит болтать попусту, пойдемте ко мне – я так хочу.
– Николь! – прошипел сквозь зубы Жильбер.
– Ну что там еще?
– Берегись! – воскликнул Жильбер и замахнулся.
– Да не боюсь я вас. Однажды вы меня уже поколотили из ревности. Тогда вы меня любили. Это случилось на первой неделе нашего медового месяца, и я дала себя поколотить. А сегодня не дам! Нет, вы меня больше не любите, и ревную теперь я!
– А что ты сделаешь? – схватив девушку за кисть, осведомился Жильбер.
– Закричу так, что мадемуазель спросит, по какому праву вы даете Николь то, что принадлежит теперь ей. Говорю вам, отпустите меня.
Жильбер выпустил руку Николь. Затем, осторожно подняв лестницу, он приставил ее к стене флигеля, прямо под окошко Николь.
– Что делать – судьба, – проговорила девушка. – Лестница, предназначавшаяся для того, чтобы взять приступом спальню мадемуазель, теперь прекрасно выпустит вас из мансарды Николь Леге. Я польщена.
Николь, чувствуя себя сильнее, ликовала по этому поводу с той поспешностью, с какой женщины, так или иначе одержавшие верх, нередко празднуют победу, за что потом дорого платят.
Жильбер почувствовал двусмысленность своего положения и пошел вслед за девушкой, собираясь с силами для предстоящей борьбы. Но, как человек предусмотрительный, он прежде проверил два обстоятельства. Во-первых, проходя мимо окна гостиной, он убедился, что м-ль де Таверне еще там. Во-вторых, придя к Николь, удостоверился, что без особого риска сломать себе шею может встать на первую ступеньку лестницы и благополучно спуститься на землю.
По простоте убранства спальня Николь ничем не отличалась от других помещений дома. Это был просто-напросто чердак, стены которого были оклеены серой с зелеными разводами бумагой. Меблировку каморки составляли складная кровать и высокая герань, стоявшая у слухового окна. Кроме того, Андреа отдала Николь громадную коробку, которая служила ей одновременно комодом и столом.
Николь присела на краешек кровати, Жильбер – на угол коробки. Поднимаясь по лестнице, Николь успокоилась. Овладев собой, она почувствовала свою силу. Жильбера же все еще сотрясала дрожь; он никак не мог обрести хладнокровие и чувствовал, как в нем копится гнев, тогда как девушке постепенно удалось его подавить в себе.
Некоторое время Николь молча смотрела на Жильбера; взгляд ее выдавал сильное раздражение.
– Итак, вы любите мадемуазель и, стало быть, обманываете меня? – осведомилась наконец она.
– Кто вам сказал, что я люблю мадемуазель? – в свою очередь спросил Жильбер.
– Так вы же назначили ей свидание!
– Кто вам сказал, что я назначил свидание именно ей?
– К кому же вы шли – там, во флигеле? К чародею, что ли?
– Может быть. Вы же знаете, что я честолюбив.
– Скажите лучше – завистливы.
– Это две стороны одного и того же понятия.
– Давайте не превращать разговор о деле в разговор о понятиях. Вы меня больше не любите, не так ли?
– Нет, не так. Я вас люблю.
– Почему же вы избегаете меня?
– Потому что, встречая меня, вы всякий раз ищете со мной ссоры.
– Вот именно: я ищу ссоры, так как мы больше не встречаемся.
– Вы же знаете, что я всегда дичился людей и стремился к одиночеству.
– Ага, значит, к одиночеству поднимаются по лестнице. Извините, не знала.
По этому пункту Жильбер потерпел поражение.
– Полно, Жильбер, будьте откровенны, если можете, и признайтесь, что вы меня больше не любите. А может, вы любите нас обеих?
– А если это так, что вы скажете? – спросил Жильбер.
– Скажу, что это чудовищно.
– Вовсе нет, это просто ошибка.
– Ошибка вашего сердца?
– Нашего общества. Вам ведь известно, что есть страны, где у каждого мужчины по семь-восемь жен.
– Но они же не христиане! – нетерпеливо отозвалась Николь.
– Они философы, – надменно парировал Жильбер.
– Стало быть, господин философ, вы сочтете правильным, если я последую вашему примеру и заведу себе второго любовника?
– Мне не хотелось бы относиться к вам несправедливо, мучить вас, обуздывать движения вашего сердца… Святая свобода выражается прежде всего в свободе выбора. Смените предмет своей любви, Николь, я не стану принуждать вас к верности – по-моему, она несвойственна человеку.
– Вот видите! – вскричала Николь. – Вы меня не любите!
Жильбер был сильным спорщиком – и не потому, что блистал логикой: просто его ум отличался парадоксальностью. И потом, он знал хотя и мало, но все же больше Николь. Девушка читала лишь то, что казалось ей забавным, а Жильбер, кроме этого, читал еще то, что казалось ему полезным. Поэтому, пока длился их спор, Жильбер постепенно обретал хладнокровие, тогда как Николь его теряла.
– У вас хорошая память, господин философ? – с иронической улыбкой поинтересовалась Николь.
– Иногда, – отвечал Жильбер.
– А вы помните, что вы мне сказали, когда пять месяцев назад мы возвратились с мадемуазель из монастыря Благовещения?
– Нет, напомните.
– Вы сказали мне: «Я беден». Это было в тот день, когда мы вместе читали «Танзая» под сводами старого, полуразрушенного замка.
– Прекрасно, продолжайте.
– В те минуты вы дрожали, и весьма сильно.
– Вполне возможно: по натуре я робок, однако делаю все, чтобы по примеру других избавиться от этого недостатка.
– И когда вы исправите все свои недостатки, то станете безупречным, – смеясь, проговорила Николь.
– По крайней мере сильным – ведь силу дает мудрость.
– Где вы это вычитали, скажите на милость?
– Какая вам разница? Вернитесь-ка лучше к тому, что я говорил вам в развалинах.
Николь почувствовала, что шаг за шагом теряет почву под ногами.
– Да, вы говорили: «Я беден, Николь, никто меня не любит, никто не знает, что у меня здесь что-то есть», – и прикладывали ладонь к сердцу.
– Ошибаетесь, Николь: если, говоря так, я и прикладывал к чему-то руку, то не к сердцу, а к голове. Сердце – это лишь нагнетательный насос, снабжающий кровью наши члены. Читайте «Философский словарь», статью «Сердце».
С этими словами Жильбер самодовольно выпрямился. Униженный перед Бальзамо, он показывал теперь свое превосходство перед Николь.
– Вы правы, Жильбер, кажется, вы тогда и в самом деле постучали пальцем по голове и проговорили: «Здесь со мною обращаются словно с дворовой собакой, но даже Маон счастливей меня». А я вам ответила, что, дескать, зря они вас не любят, и, будь вы моим братом, я бы вас любила. И мне кажется, что слова эти шли у меня из сердца, а не из головы. Но, может, я и ошибаюсь – я ведь не читала «Философского словаря».
– Вы были не правы, Николь.
– А потом вы обняли меня. «Вы сирота, Николь, – сказали вы, – я тоже; из-за наших унижений и нищеты мы с вами ближе, чем обычные брат и сестра. Давайте же любить друг друга, Николь, словно так оно и есть на самом деле. К тому же, если бы так оно и было, общество не позволило бы вам любить меня так, как мне этого хочется». А потом вы меня поцеловали.
– Возможно.
– Значит, вы тогда говорили так, как думали?
– Безусловно. Люди почти всегда думают так, как говорят в данный миг.
– Так что сегодня…
– Сегодня я на пять месяцев старше, я научился кое-чему, чего не знал раньше, и догадываюсь кое о чем, чего пока не знаю. Сегодня я думаю иначе.
– Значит, вы двоедушны, вы лжец и лицемер? – вспылив, воскликнула Николь.
– Не более чем путешественник, которого спрашивают, что он думает о пейзаже, когда он стоит в долине, а потом задают ему тот же вопрос, когда он взобрался на гору, закрывавшую ему горизонт. Теперь я вижу более широкую картину – вот и все.
– Выходит, вы на мне не женитесь?
– Я никогда не обещал жениться на вас, – презрительно ответил Жильбер.
– Вот как! – выйдя из себя, вскричала девушка. – Мне кажется, что Николь Леге и Себастьен Жильбер друг друга стоят!
– Каждый человек стоит любого другого, – возразил Жильбер, – только природа или образование заложили в разных людей различные достоинства и способности. В зависимости от того, больше или меньше развиваются эти достоинства и способности, люди больше или меньше удаляются друг от друга.
– И раз ваши достоинства и способности развиты больше моих, вы от меня удаляетесь.
– Естественно. Вы еще не умеете рассуждать, Николь, но уже начинаете понимать.
– Ну еще бы! Я понимаю! – вскричала Николь.
– Что же вы понимаете?
– Что вы бесчестный человек.
– Это не исключено. Многие рождаются с дурными инстинктами, но существует воля, которая помогает их исправить. Господин Руссо тоже родился с дурными инстинктами, однако он их исправил! Я поступлю так же, как господин Руссо.
– О боже! Как я могла полюбить такого человека? – воскликнула Николь.
– Да вы меня и не любили, Николь, – холодно отозвался Жильбер, – просто я вам нравился. Вы приехали из Нанси, где видели лишь семинаристов, которые были вам смешны, да военных, которых вы опасались. Мы с вами были молоды, невинны и полны желания лишиться последнего из этих качеств. Природа говорила в нас тоном, не терпящим возражений. Когда мы испытываем желание, что-то загорается у нас в крови, какое-то беспокойство, от которого мы хотим избавиться с помощью книг, а они его только усиливают. И вот, читая одну из этих книг – помните, Николь? – вы мне не уступили, нет, я ведь ни о чем вас не просил, а вы ни в чем мне не отказывали, – мы просто нашли тогда слово, доселе нам неизвестное. Месяц или два этим словом было слово «счастье». Месяц или два мы жили, а не существовали. Но если мы два месяца дарили счастье друг другу, разве это означает, что мы должны быть счастливы друг с другом вечно? Полно, Николь, если человек обязуется давать и получать счастье, он отказывается тем самым от свободы выбора, а это просто нелепо.
– Поступить так со мною вас научила философия? – спросила Николь.
– Думаю, да, – ответил Жильбер.
– Значит, для философов нет ничего святого?
– Нет, есть, это – разум.
– Стало быть, я, хотевшая остаться честной девушкой…
– Простите, но сейчас говорить об этом слишком поздно.
Николь бледнела и краснела попеременно, словно ее колесовали и каждый оборот колеса заставлял кровь ее совершать круг по телу.
– Вы весьма порядочны, – проговорила она. – Женщина всегда порядочна, как вы любили меня утешать, если верна тому, кого выбрало ее сердце. Вы помните эту вашу теорию относительно брака?
– Я говорил: не брак, а союз, Николь, так как я никогда не женюсь.
– Никогда не женитесь?
– Нет. Я хочу стать ученым и философом. Наука требует одиночества для ума, а философия – для тела.
– Господин Жильбер, вы жалки, и мне кажется, что я сто?ю больше, чем вы.
– Давайте подытожим, – вставая, отозвался Жильбер. – А то мы просто теряем время: вы – оскорбляя меня, я – выслушивая ваши оскорбления. Вы любили меня, потому что это вам нравилось, не так ли?
– Конечно.
– Прекрасно! Но это не причина, чтобы мне стать несчастным, поскольку вы-то делали то, что вам нравилось.
– Глупец, считающий меня развратной и делающий вид, что не боится меня! – бросила Николь.
– Мне бояться вас? Да полно, Николь! Что вы можете против меня? Ваш разум помутился от ревности.
– От ревности? Я ревную? – с лихорадочным смехом воскликнула девушка. – Вы глубоко заблуждаетесь, если считаете меня ревнивой. Да и к кому мне ревновать, скажите на милость? Разве есть во всей округе девушка красивее меня? Если бы у меня были белые руки, как у мадемуазель – а они такими и будут, когда я перестану работать, – разве я была бы хуже ее? А волосы! Взгляните на мои волосы! – С этими словами девушка развязала державшую их ленту. – Я могу укрыться ими с головы до ног, словно плащом. Я высока, хорошо сложена. – И Николь уперлась руками в бедра. – Зубы у меня как жемчуг. – И она посмотрела на свои зубы в маленькое зеркальце, прикрепленное к изголовью постели. – Стоит мне улыбнуться кому-нибудь да посмотреть по-особенному, как человек этот краснеет, дрожит, корчится под моим взглядом. Вы – мой первый любовник, это так, но вы не первый мужчина, с которым я кокетничала. Значит, ты смеешься, Жильбер, – продолжала девушка, и ее отрывистый смех прозвучал страшней, чем пылкие угрозы, – смеешься, не так ли? Послушай-ка, не вынуждай меня объявлять тебе войну, не заставляй меня сойти с узкой дорожки, на которой меня удерживают бог знает какие, почти забытые советы моей матушки да однообразные наставления, заключавшиеся в моих детских молитвах. Если я когда-нибудь отброшу стыд – берегись, Жильбер: ты будешь упрекать себя не только в том, что на тебя из-за этого обрушатся беды, но и в том, что других они постигнут тоже.
– В добрый час, – отозвался Жильбер. – Вы, Николь, уже достигли определенных высот, и я смог убедиться в одном.
– В чем же?
– В том, что, согласись я сейчас жениться на вас…
– Ну?
– Вы сами бы мне отказали.
Николь подумала, сжала ладони, скрипнула зубами и ответила:
– Думаю, ты прав, Жильбер. Думаю, что я начинаю взбираться на гору, о которой ты говорил; думаю, что я тоже расширю свой горизонт; думаю, я тоже достойна стать кем-то, а жена ученого или философа – это слишком мало. А теперь ступайте к вашей лестнице, Жильбер, и попытайтесь не свернуть себе шею, хотя я начинаю думать, что это было бы счастьем для окружающих, а может, и для вас.
С этими словами девушка повернулась к Жильберу спиной и принялась раздеваться, словно была в комнате одна. Несколько секунд Жильбер пребывал в неподвижности и нерешительности, потому что в своем поэтическом гневе и пылкой ревности Николь была совершенно восхитительна. Однако решение порвать с Николь накрепко засело в голове у Жильбера: она могла помешать и его любви, и его честолюбивым замыслам. Молодой человек сдержался.
Через несколько секунд Николь, не слыша у себя за спиной ни малейшего звука, обернулась: комната была пуста.
– Сбежал! – прошептала она. – Сбежал!
Николь подошла к окну: всюду было темно, свет везде был погашен.
– И мадемуазель тоже ушла, – проговорила девушка.
Спустившись на цыпочках по лестнице, она подошла к дверям спальни своей госпожи и прислушалась.
– Прекрасно, – проговорила она, – мадемуазель разделась сама и легла спать. До завтра! Ну уж я-то узнаю, любит она его или нет!
11. Служанка и госпожа
Состояние, в каком Николь вернулась к себе, вовсе уж не было таким спокойным, как она пыталась это изобразить. Вся ее показная хитрость, вся твердость, которую, по ее мнению, она проявила, сводилась, в сущности, к похвальбе, достаточной, впрочем, для того, чтобы девушка представляла собою опасность и казалась испорченной. Воображение у нее было довольно буйным от природы, а ум – развращенным от дурного чтения. Сочетание двух этих качеств давало выход ее пылким чувствам, однако злой она при этом не была, и, когда порой непомерное самолюбие останавливало слезы у нее в глазах, слезы эти расплавленным свинцом капали ей на сердце.
Лишь одно проявление чувств было у нее в этот раз подлинным и весьма примечательным. Презрительная улыбка, с которой Николь встретила первые оскорбления Жильбера, скрывала все раны ее сердца. Разумеется, Николь не отличалась ни особой добродетелью, ни высокой нравственностью, но она знала цену своему поражению, и поскольку, отдаваясь, отдавала всю себя без остатка, то считала, что делает тем самым подарок. Безразличие и самодовольство Жильбера унизили девушку в ее собственных глазах. Она оказалась наказанной за собственную ошибку и очень больно чувствовала всю горечь этого наказания; однако, придя в себя после встряски, она поклялась отплатить Жильберу полностью или хотя бы частично за все зло, что он ей причинил.
Молодая, живая, полная безыскусной силы, наделенная даром забывать, столь ценным для тех, кто стремится повелевать своими возлюбленными, Николь призвала на помощь демонов, обитавших в ее семнадцатилетнем сердечке, обдумала свой маленький план мести, после чего спокойно уснула.
Впрочем, м-ль де Таверне казалась ей в той же мере, если даже не более, виновной, нежели Жильбер. Упорная в своих предрассудках, чванливая девушка благородного происхождения, которая в монастыре в Нанси обращалась в третьем лице к принцессам, на «вы» к герцогиням, на «ты» к маркизам, а с остальными вообще не разговаривала, эта статуя, с виду холодная, но весьма чувствительная под своей мраморной оболочкой, казалась девушке нелепой и жалкой, потому что сделалась любовницей Жильбера, этого деревенского Пигмалиона.
Нужно сказать, что Николь, чувствовавшая весьма тонко, как только умеют женщины, считала, что по уму она ниже только Жильбера, остальных же – превосходит. Если бы не превосходство, которое ее любовник приобрел над нею после нескольких лет чтения, она, служанка разорившегося барона, сочла бы унизительным отдаться какому-то крестьянину. Что же тогда говорить о ее госпоже, если она и впрямь отдалась Жильберу?
Николь рассудила, что рассказывать г-ну де Таверне о том, что она видела или, вернее, что она себе вообразила, было бы непростительной ошибкой: во-первых, из-за характера г-на де Таверне, который, надавав Жильберу пощечин и прогнав его, посмеялся бы над всем этим; во-вторых, из-за характера самого Жильбера, который счел бы подобную месть мелочной и достойной презрения. А вот заставить Жильбера страдать страданиями Андреа, получить власть над обоими, видеть, как они краснеют и бледнеют под взглядом горничной, сделаться полной хозяйкой положения, принудить Жильбера сожалеть о тех днях, когда ручка, которую он целовал, была груба только на ощупь, – вот что тешило ее воображение и льстило ее гордости, вот что казалось ей в самом деле выгодным, вот на чем она остановится. Придя к такому заключению, Николь уснула.
Когда она проснулась – свежая, легкая, с ясной головой, – было уже светло. Своему туалету она посвятила, как обычно, час: только для того, чтобы расчесать ее длинные волосы, руке менее привычной или более добросовестной потребовалось бы вдвое больше времени. Затем в треугольном кусочке амальгамированного стекла, служившем ей зеркалом, Николь принялась рассматривать свои глаза и нашла их красивыми как никогда. Осмотр продолжался; с глаз она перешла ко рту: губы отнюдь не побледнели и, словно вишни, круглились под сенью тонкого, чуть вздернутого носика; шея, которую девушка с великим тщанием прятала от поцелуев солнца, белизною равнялась лилии, тогда как грудь поражала великолепием, а вся фигура – весьма дерзкими формами.
Убедившись, насколько она хороша собой, Николь решила, что легко сможет вызвать ревность Андреа. Как мы видим, девушка не была окончательно испорчена; речь ведь шла не о каком-то ее капризе или фантазии, она и в самом деле поверила, что м-ль де Таверне могла влюбиться в Жильбера.
Итак, физически и нравственно вооруженная, Николь отворила дверь в спальню Андреа, которая велела служанке будить ее в семь утра, если сама до тех пор не встанет. Но, едва войдя в комнату, Николь остановилась. Бледная, со лбом, покрытым испариной, от которой слиплись ее прекрасные волосы, Андреа распростерлась на постели; девушка тяжело дышала в забытьи и время от времени морщилась, словно от боли. Сон Андреа явно был неспокоен: она, полуодетая, лежала поверх сбившихся, скомканных простынь, подложив одну руку под щеку, а другой сжимая белую, точно мрамор, грудь. Дыхание ее то замирало, то вырывалось наружу с хрипом и неразборчивым стоном.
Николь несколько секунд молча рассматривала госпожу, затем покачала головой: отдавая себе должное, она тем не менее поняла, что нет на свете красоты, способной тягаться с красотой Андреа. Служанка подошла к окну и открыла ставни. Потоки света тут же залили спальню и заставили затрепетать покрасневшие веки м-ль де Таверне. Она проснулась, но, приподнявшись, почувствовала вдруг такую тяжелую усталость и вместе с тем резкую боль, что с криком упала на подушку.
– Боже! Что с вами, мадемуазель? – воскликнула Николь.
– Уже поздно? – протирая глаза, спросила Андреа.
– Очень поздно. Мадемуазель проспала на час дольше обычного.
– Не знаю, что со мной, Николь, – проговорила Андреа и огляделась, словно желая уяснить, где она. – Я совершенно разбита. Грудь просто разламывается.
Николь пристально посмотрела на госпожу и ответила:
– Это начинается простуда, которую мадемуазель заработала нынешней ночью.
– Нынешней ночью? – удивленно переспросила Андреа и, заметив беспорядок в своей одежде, продолжала: – Ах, так я и не раздета? Как это могло случиться?
– Неужели мадемуазель не помнит? – осведомилась Николь.
– Ничего не помню, – приложив руки ко лбу, проговорила Андреа. – Что со мной? Неужели я схожу с ума?
Она уселась в постели, еще раз посмотрела вокруг блуждающим взглядом, затем с усилием промолвила:
– Ах, вот теперь вспоминаю: вчера я чувствовала себя такой утомленной, такой усталой… Это из-за грозы, наверное… Потом…
Николь указала госпоже пальцем на измятую, но застеленную постель. Андреа остановилась: ей вспомнился чужестранец, так странно на нее смотревший.
– Потом? – с явным интересом переспросила Николь. – Мне кажется, мадемуазель что-то припомнила.
– Потом я заснула, сидя на табурете у клавесина, – сказала Андреа. – А после этого ничего не помню. Должно быть, я поднялась к себе в полусне и сразу бросилась на кровать – у меня даже не было сил раздеться.
– Нужно было позвать меня, – сладко пропела Николь. – Разве я не служанка мадемуазель?
– Об этом я не подумала, а быть может, у меня не хватило сил, – без тени лукавства ответила Андреа.
– Лицемерка! – пробормотала Николь и добавила громче: – Но мадемуазель сидела у клавесина довольно долго, потому что перед тем, как мадемуазель вернулась к себе, я услышала внизу шум и спустилась.
Здесь Николь остановилась в надежде, что Андреа чем-нибудь себя выдаст – сделает какое-то движение или покраснеет, но та оставалась спокойной; в лице ее, как в зеркале, отражалась чистая душа девушки.
– Я спустилась, – повторила Николь.
– И что же? – осведомилась ее госпожа.
– А то, что мадемуазель у клавесина не было.
Андреа подняла голову, но в красивых глазах ее не было ничего, кроме удивления.
– Вот странно! – воскликнула она.
– Но это так.
– Ты говоришь, что меня не было в гостиной, но ведь я даже с места не вставала.
– Прошу у мадемуазель прощения, но… – упорствовала Николь.
– Тогда где же я была?
– Мадемуазель должна знать это лучше, чем я, – пожала плечами служанка.
– Думаю, ты ошибаешься, Николь, – мягко возразила Андреа. – Я не вставала с табурета. Мне только вроде помнится ощущение холода, какой-то тяжести, да еще трудно было двигаться.
– Однако я видела, что мадемуазель шла как нельзя лучше, – насмешливо возразила Николь.
– Ты меня видела?
– Ну конечно.
– Но ведь ты только что сказала, что меня не было в гостиной.
– А я видела мадемуазель вовсе не в гостиной.
– Где же тогда?
– В прихожей, у лестницы.
– Меня? – изумилась Андреа.
– Мадемуазель собственной персоной. Уж мне ли не знать мадемуазель, – с подчеркнуто простодушным смешком отозвалась Николь.
– А между тем я уверена, что не покидала гостиной, – тщетно напрягая память, отвечала Андреа.
– А я, – упрямо продолжала служанка, – уверена, что видела мадемуазель в прихожей. Я даже подумала, – добавила она, еще пристальней глядя на госпожу, – что мадемуазель возвращается с прогулки по саду. Вчера вечером после грозы было так хорошо. Вечером гулять приятно: прохладней, да и цветы пахнут сильнее, не правда ли, мадемуазель?
– Но ты же знаешь, что я боюсь гулять по вечерам: я слишком боязлива, – улыбнулась Андреа.
– Можно гулять не одной, тогда не будет страшно, – отозвалась Николь.
– И с кем же, по-твоему, мне гулять? – спросила Андреа, не замечая, что разговор с горничной превратился в форменный допрос.
Продолжать выяснения Николь не решилась. Ее напугало хладнокровие госпожи, показавшееся ей верхом скрытности. Поэтому она сочла, что будет благоразумнее придать разговору иной оборот.
– Мадемуазель сказала, что плохо себя чувствует? – спросила она.
– Да, мне и в самом деле неважно, – отвечала Андреа. – Я чувствую себя усталой, разбитой, но не знаю почему. Я ведь вчера вечером ничего особенного не делала. Неужели я заболеваю?
– Но ведь бывают еще и огорчения, – заявила Николь.
– И что же? – спросила Андреа.
– А то, что из-за них тоже чувствуешь себя усталой, уж я-то знаю.
– Так, значит, у тебя какие-нибудь огорчения, Николь?
Слова эти прозвучали с таким высокомерным пренебрежением, что Николь решилась говорить смелей.
– Да, мадемуазель, – опустив глаза, ответила она, – у меня огорчения.
Андреа небрежно поднялась с постели и, раздевшись, чтобы тут же снова одеться, проговорила:
– Ну что там у тебя, рассказывай.
– Да я, собственно, и пришла к мадемуазель, чтобы сказать…
Николь замолчала.
– Что сказать? Боже, до чего ж у тебя смущенный вид, Николь!
– Я выгляжу смущенной, а мадемуазель усталой. Нам обеим не по себе.
Слова «нам обеим» явно не понравились Андреа: она нахмурилась, и с губ у нее слетело недовольное восклицание. Однако Николь не испугалась, хотя восклицание это могло бы навести ее на размышления.
– Ну, раз мадемуазель угодно, я скажу, – проговорила она.
– Начинай же.
– Я хочу выйти замуж, мадемуазель…
– Вот так так! Тебе нет еще и семнадцати, а ты уже думаешь о замужестве!
– Мадемуазель же тоже только шестнадцать…
– Ну и что?
– Разве в свои шестнадцать лет мадемуазель не подумывает о замужестве?
– Откуда вы это взяли? – строго спросила Андреа.
Николь собралась было сказать дерзость, но вовремя спохватилась: она хорошо знала Андреа и поняла, что разговор, еще не начавшись, может тут же и закончиться.
– Конечно, я не могу знать, о чем думает мадемуазель, но я простая крестьянка и поступаю, как велит природа.
– Вот интересно!
– Как! Разве это не естественно – любить и быть любимой?
– Допустим. Что ж дальше?
– Я люблю одного человека.
– А он вас любит?
– Думаю, да, мадемуазель.
Поняв, что слова ее прозвучали не очень-то убедительно, Николь исправилась:
– То есть я уверена в этом.
– Прекрасно, насколько я вижу, вы в Таверне не теряете времени зря.
– Нужно же подумать о будущем. Вы – знатная барышня и, конечно, получите наследство от какого-нибудь богатого родственника, а у меня даже родственников нет. У меня будет только то, что я добуду себе сама.
Все это казалось Андреа делом нехитрым; мало-помалу она перестала думать о тоне, в котором произнесены были не понравившиеся ей слова, и ее врожденная доброта взяла верх.
– Так за кого же ты хочешь выйти? – спросила она.
– Ах, мадемуазель знает его, – глядя своими хорошенькими глазками прямо в лицо Андреа, ответила девушка.
– Я его знаю?
– Прекрасно.
– Да не томи же – кто он?
– Я боюсь, мой выбор не понравится мадемуазель.
– Мне?
– Да, вам.
– Значит, ты сама не считаешь его удачным?
– Я этого не говорю.
– Ладно, назови его, не бойся. Господа должны принимать участие в людях, которые хорошо им служат, а я тобой довольна.
– Мадемуазель так добра!
– Да говори же и зашнуруй меня наконец!
Николь призвала на помощь всю свою проницательность, собралась с силами и проговорила:
– Это… это Жильбер!
К ее великому изумлению, Андреа и бровью не повела.
– Жильбер! Маленький Жильбер, сын моей кормилицы?
– Он самый, мадемуазель.
– Как! Ты хочешь замуж за этого мальчика?
– Да, мадемуазель, за него.
– И он тебя любит?
Николь почувствовала, что решительный миг настал.
– Он сам сто раз говорил мне об этом, – ответила она.
– Ну что ж, выходи, – спокойно проговорила Андреа, – не вижу никаких препятствий. Твои родители умерли, он сирота, так что оба вы сами распоряжаетесь своей судьбой.
– Конечно, – пробормотала Николь, совершенно ошеломленная тем, что дело ее решилось вопреки всем ее предчувствиям. – Значит, мадемуазель не против?
– Вовсе нет. Только вот оба вы еще очень молоды.
– Значит, сможем дольше прожить вдвоем.
– Но вы ведь оба бедны.
– Мы будем работать.
– А где же будет работать он? Парень ведь ничего не умеет.
Устав от притворства, Николь внезапно перестала осторожничать:
– Если позволите, я хотела бы сказать, что мадемуазель плохо относится к бедному Жильберу.
– Вот как? Я отношусь к нему так, как он того заслуживает. Он же лентяй.
– Зато, мадемуазель, он много читает и хочет лишь одного – учиться.
– Он своеволен, – продолжала Андреа.
– Но только не с мадемуазель, – отозвалась Николь.
– Что ты имеешь в виду?
– Мадемуазель это известно лучше, чем кому бы то ни было. Вы же заставляете его приносить дичь к столу.
– Я?
– А ему порой приходится прошагать десять лье, прежде чем он что-нибудь найдет.
– Ей-богу, мне никогда и дела не было до…
– До дичи? – насмешливо подхватила Николь.
Будь Андреа в обычном расположении духа, она, быть может, посмеялась бы шутке горничной и не заметила бы таящейся в ней горечи. Однако в это утро нервы у нее были натянуты как струны. Каждому слову Андреа, каждому ее движению предшествовала нервная дрожь. Даже малейшее мысленное усилие составляло для нее препятствие, которое всякий раз нужно было преодолевать; выражаясь современным языком, Андреа была раздражена. Слово это – удачное изобретение филологов: оно напоминает нам о дрожи, которая пронизывает нас, если мы откусим кусок какого-нибудь очень терпкого плода или прикоснемся к чему-либо шероховатому.
– Это что еще за шуточки? – внезапно придя в себя, осведомилась Андреа, к которой вдруг вернулась ее проницательность, исчезнувшая было из-за дурного самочувствия.
– Это не шуточки, мадемуазель, – отвечала Николь. – Шуточки хороши для знатных дам, а я – бедная девушка и честно говорю только то, что есть.
– Так что же ты говоришь?
– Мадемуазель клевещет на Жильбера, который к ней очень внимателен. Вот и все.
– Он лишь выполняет то, что должен делать слуга.
– Но Жильбер не слуга, ему денег не платят.
– Он сын наших бывших арендаторов, мы его кормим, даем ему кров, а он взамен ничего не делает. Тем хуже для него, потому что в таком случае он вор. Но к чему это вы клоните и почему с таким рвением защищаете мальчишку, на которого никто не нападает?
– О, я прекрасно знаю, что мадемуазель на него не нападает, – ответила Николь с улыбкой, хотя внутри вся ощетинилась.
– И сейчас я не понимаю, что ты хочешь этим сказать.
– Потому что мадемуазель просто не хочет понять.
– Довольно, – строго отрезала Андреа, – сию же минуту объясните, что вы хотите сказать.
– То, что я хочу сказать, мадемуазель знает получше моего.
– Ничего я не знаю и даже не догадываюсь, потому что у меня нет времени заниматься вашими загадками. Вы просите моего согласия на ваше замужество, не так ли?
– Да, мадемуазель, и прошу вас не сердиться на меня за то, что Жильбер меня любит.
– Да какое мне дело до того, любит вас Жильбер или нет? В самом деле, вы меня уже утомили.
Николь подскочила, словно молодой петушок. Гнев, так долго сдерживаемый, наконец прорвался:
– А может, мадемуазель говорила то же самое и Жильберу?
– Да разве я разговариваю с вашим Жильбером? Оставьте меня в покое, мадемуазель, вы просто спятили.
– Если вы с ним не разговариваете или больше не разговариваете, то, думаю, лишь с недавних пор.
Андреа подошла к Николь и окинула ее великолепным, полным презрения взглядом.
– Вы уже целый час собираетесь сказать мне какую-то дерзость. Говорите же, я требую.
– Но… – Николь запнулась, немного смутившись.
– Вы утверждаете, что я разговаривала с Жильбером?
– Да, мадемуазель.
Андреа внезапно пришла мысль, которую она раньше просто не допускала.
– Боже милостивый, бедняжка ревнует! – расхохотавшись, воскликнула она. – Успокойся, моя бедная Леге, я не смотрю на твоего Жильбера и даже не знаю, какого цвета у него глаза.
Андреа почувствовала, что уже готова простить девушку, которая, как оказалось, не надерзила ей, а просто вбила себе в голову невесть что. Николь же, напротив, сама выглядела оскорбленной и не собиралась ничего прощать.
– Я думаю, – сказала она, – этого и не узнаешь, если смотреть на человека ночью.
– Как ты сказала? – спросила Андреа, которая уже начала что-то понимать, но никак не могла в это поверить.
– Я сказала, что раз мадемуазель разговаривает с Жильбером лишь по ночам, как вчера, например, то хорошенько рассмотреть его лицо довольно трудно.
– Если вы сейчас же не объяснитесь, вам несдобровать! – сильно побледнев, воскликнула Андреа.
– Нет ничего проще, мадемуазель, – забыв обо всякой осторожности, проговорила Николь. – Этой ночью я видела…
– Тише, меня кто-то зовет, – прервала служанку Андреа.
И действительно: снизу послышался крик:
– Андреа! Андреа!
– Это ваш батюшка, мадемуазель, и с ним гость, который у нас ночевал, – пояснила Николь.
– Спуститесь и скажите, что я не могу выйти, что мне дурно, что я чувствую себя разбитой, а потом возвращайтесь, чтобы мы могли закончить этот странный разговор.
– Андреа! – опять послышался голос барона. – Господин Бальзамо просто хочет пожелать тебе доброго утра.
– Ступайте же! – повторила Андреа, королевским жестом указывая Николь на дверь.
Николь повиновалась, как повиновались приказам Андреа все, – без возражений и недовольных мин. Но только Николь вышла, как Андреа охватило странное чувство: несмотря на свое нежелание показываться на люди, она ощутила, что какая-то мощная, непреодолимая сила тянет ее к окну, которое служанка оставила приоткрытым. Она подошла и увидела Бальзамо: глубоко поклонившись, он сверлил ее взглядом. Она покачнулась и, чтобы не упасть, схватилась за ставню.
– Добрый день, сударь, – в свою очередь проговорила Андреа.
Она произнесла эти слова как раз в тот миг, когда Николь вернулась, предупредив барона, что его дочь не выйдет; девушка так и застыла с разинутым ртом, изумляясь такой противоречивости своей госпожи.
Андреа, сразу обессилев, упала в кресло. Бальзамо продолжал на нее смотреть.
12. При свете дня
Путешественник встал в этот день рано, чтобы взглянуть на экипаж и справиться о здоровье Альтотаса. В замке спали все, кроме Жильбера, который, спрятавшись за решеткой окна своей комнатушки у входа в дом, с любопытством следил за Бальзамо. Но тот закрыл дверцу кареты и был уже далеко, когда Жильбер лишь ступил на подъездную аллею.
Поднимаясь в сторону леса, Бальзамо удивился, насколько иною при свете дня выглядела картина, показавшаяся ему накануне столь мрачной. Над бело-розовым, сложенным из камня и кирпича маленьким замком возвышались заросли клена и развесистого ракитника; душистые ветви ниспадали на кровлю, венчая флигели словно золотыми коронами. Перед замком лежал пруд шагов тридцати в поперечнике, окаймленный газоном и живой изгородью из бузины в цвету; вместе с подъездной аллеей, обсаженной высокими каштанами и осиной, пруд этот представлял для глаза весьма привлекательное зрелище. От каждого флигеля к небольшим, но густым зарослям, прибежищу множества птиц, концерты коих по утрам были слышны и в замке, вела широкая аллея, по сторонам которой росли клены, платаны и липы. Бальзамо выбрал левую сторону и шагов через двадцать очутился в чаще, где шиповник и сирень, умытые накануне дождем, источали упоительный аромат. На опушке кусты бирючины росли вперемежку с жимолостью и жасмином, полоса ирисов и земляники терялась в чаще цветущей ежевики и розового боярышника.
Прогуливаясь таким образом, Бальзамо добрался до самого высокого места. Здесь его взору предстали всё еще величественные развалины каменного замка. Лишь полуразрушенная башня возвышалась среди груды обломков, увитых длинными гирляндами плюща и дикого винограда, этих диких детей разрушения, которыми природа населяет развалины, чтобы продемонстрировать человеку, что даже они могут быть плодородными.
С этой точки зрения владения де Таверне площадью в семь или восемь арпанов[45 - Арпан – старофранцузская мера площади, составляющая от 0,3 до 0,51 га в разных районах страны.] были не лишены изящества и величавости. Дом походил на пещеру, окрестности которой природа украсила цветами, вьющимися растениями, прихотливыми нагромождениями камней, но при этом сама пещера отпугивала усталого путешественника, желающего найти среди этих разбитых камней убежище для ночлега.
Возвращаясь после часовой прогулки по развалинам к дому, Бальзамо заметил сухопарую фигуру барона, который, закутавшись в просторный ситцевый халат в цветочек, появился из задней двери, выходившей на лестницу, и направился в сад, где принялся снимать улиток с розовых кустов. Бальзамо поспешил ему навстречу и заговорил с учтивостью тем более изысканной, что ему стало ясно, насколько беден барон:
– Сударь, позвольте вместе с выражениями почтения принести вам и свои извинения. Прежде чем спуститься вниз, мне до?лжно было дождаться вашего пробуждения, однако я соблазнился видом из окна и захотел рассмотреть поближе ваш чудный сад и эти внушительные развалины.
– Они и в самом деле красивы, – вежливо раскланявшись с Бальзамо, отвечал барон, – но это, пожалуй, единственное, что тут есть хорошего.
– Это был замок? – осведомился Бальзамо.
– Да, мой замок или, вернее, замок моих предков. Он назывался Мезон-Руж; мы долгое время носили это имя вместе с именем де Таверне. Мезон-Руж как раз и было баронским поместьем. Но, любезный гость, давайте не будем говорить о том, чего более нет.
В знак согласия Бальзамо поклонился.
– Со своей стороны, сударь, я тоже хотел принести вам извинения. Дом мой беден, я предупреждал вас об этом.
– Я нахожу его превосходным, сударь.
– Конура, любезный гость, просто конура, – возразил барон. – Она начинает приходиться по вкусу крысам – с тех пор как лисицы, ящерицы и ужи прогнали их из другого замка. Ах, сударь, вы ведь чародей или вроде этого, – что вам, черт возьми, стоит взмахом волшебной палочки вернуть старый замок Мезон-Руж да не забыть при этом две тысячи арпанов окружавших его лугов и лесов? Но держу пари, что вместо этого вы были настолько любезны, что провели ночь на отвратительной постели.
– О сударь!..
– Не спорьте, любезный гость. Постель отвратительна, я знаю: это постель моего сына.
– Клянусь вам, господин барон, постель показалась мне превосходной. Как бы там ни было, я в смущении от вашей доброты и от всего сердца хотел бы оказать вам взамен какую-нибудь услугу.
Старик, не упускавший случая пошутить, указал ему на Ла Бри, который поднес хозяину стакан воды на прекрасной тарелке саксонского фарфора, и проговорил:
– Прекрасно, господин барон, у вас есть случай сделать для меня то же, что наш Спаситель сделал на свадьбе в Кане Галилейской: превратите эту воду в вино, но по крайней мере в бургундское, например в шамбертен, и вы окажете мне тем самым величайшую услугу.
Бальзамо улыбнулся; барон, сочтя его улыбку за отказ, залпом опорожнил стакан.
– Замечательное средство, – заметил Бальзамо. – Вода, барон, – самое благородное вещество: именно над нею носился Дух Божий перед сотворением мира. Ничто не может ей противостоять: она точит камень, и, быть может, когда-нибудь обнаружат, что в ней растворяются алмазы.
– Ну, меня-то она растворит, – отозвался барон. – Не хотите ли и вы выпить со мною, а? У нее перед моим вином есть преимущество: она совершенно чиста. К тому же вода у меня еще есть – с нею не так, как с моим мараскином.
– Если вы расправились со своим стаканом, велите принести и мне, дорогой хозяин, и тогда я, быть может, найду способ оказаться вам полезным.
– Но объяснитесь же! Вы, надеюсь, не торопитесь?..
– Господи, разумеется, нет. Прикажите этому доброму малому принести мне стакан чистой воды.
– Вы слышали, Ла Бри? – обратился к слуге барон.
Со своею обычной расторопностью Ла Бри удалился.
– Но неужели в стакане воды, который я выпиваю каждое утро, заключены какие-то особые свойства или тайны, а я о них даже не подозреваю? Оказывается, я уже десять лет, сам того не ведая, занимаюсь алхимией – точно так же, как господин Журден[46 - Журден – герой комедии Ж.-Б. Мольера «Мещанин во дворянстве».], сам того не ведая, говорил прозой?
– Мне неизвестно, чем занимаетесь вы, – серьезно ответил Бальзамо, – но известно, чем занимаюсь я.
Затем, повернувшись к Ла Бри, который выполнил поручение с волшебной быстротой, Бальзамо сказал:
– Благодарю, добрый слуга.
Взяв стакан в руки, он поднял его до уровня глаз и принялся всматриваться в содержимое хрустального сосуда, которое в ярком свете дня переливалось жемчужными и радужными отблесками.
– Проклятье! Что хорошего можно увидеть в стакане воды? – поинтересовался барон.
– Как раз сегодня – много хорошего, господин барон, – ответствовал чужестранец.
Он, казалось, удвоил внимание; барон вопреки собственному желанию пристально следил за ним, а оторопевший Ла Бри так и продолжал стоять с тарелкой в руках.
– И что же вы видите, любезный гость? – с прежней насмешливостью проговорил барон. – Я сгораю от нетерпения! Что там? Наследство или новый Мезон-Руж, чтобы чуть-чуть поправить делишки?
– Я вижу приглашение, которое передам вам, чтобы вы были наготове.
– В самом деле? На меня нападут?
– Нет, сегодня утром вам нанесут визит.
– Ну, значит, вы просто назначили кому-то у меня свидание. Это плохо, сударь, очень плохо. Имейте в виду: сегодня утром куропаток, по-видимому, не будет.
– То, что я имею честь вам сообщить, дорогой хозяин, весьма важно и серьезно, – продолжал Бальзамо. – В этот миг кое-кто направляется в Таверне.
– Господи, неужели? И что это за визит? Просветите меня, любезный гость, умоляю, ибо надо признаться – да вы и сами убедились в этом по несколько кислому приему, который я вам устроил, – надо признаться, что для меня любой гость – докука. Уточните, милый чародей, уточните, если это возможно.
– Не только возможно, но даже просто, поэтому не чувствуйте себя слишком уж мне обязанным.
С этими словами Бальзамо устремил внимательный взгляд на волнующуюся опаловую поверхность жидкости.
– Ну как, видите? – спросил барон.
– Превосходно.
– Да говорите же, сестра Анна![47 - Ироническое заимствование из песни 4-й «Энеиды» Вергилия. Карфагенская царица Дидона спрашивает свою сестру Анну, как ей принять Энея, прибывшего в Карфаген во главе беглецов из павшей Трои. Анна предсказывает брак с Энеем и счастье с ним. Дидона следует ее совету, но Эней вскоре бросает Дидону, которая затем сжигает себя на костре.]
– Я вижу, что к вам едет некая высокопоставленная особа.
– Да ну? И что, едет просто так, без всякого приглашения?
– Она напросилась сама. Ее сопровождает ваш сын.
– Филипп?
– Он самый.
Тут на барона напал приступ веселости, что выглядело весьма неучтиво по отношению к чародею.
– Ах, мой сын! Вы сказали, эту особу сопровождает мой сын?
– Да, барон.
– Стало быть, вы знакомы с моим сыном?
– В жизни не встречался.
– А где мой сын сейчас находится?
– В полулье или даже в четверти лье отсюда.
– Отсюда?
– Да.
– Дорогой мой, Филипп сейчас в Страсбурге, он служит в тамошнем гарнизоне и, если только не дезертирует – а он этого не сделает, уверяю вас, – никого привезти сюда не сможет.
– И тем не менее он кое-кого везет, – проговорил Бальзамо, продолжая вглядываться в стакан с водой.
– А этот кое-кто мужчина или женщина? – осведомился барон.
– Это дама, барон, и притом весьма знатная. Подождите-ка, тут что-то странное.
– И важное? – подхватил барон.
– Клянусь вам, да.
– Тогда уж договаривайте.
– Дело в том, что вам следует удалить отсюда эту служаночку – маленькую распутницу, как вы ее называете, – которой палец в рот не клади.
– Почему это я должен ее удалить?
– Потому что в чертах Николь Леге есть некоторое сходство с прибывающей сюда особой.
– А вы говорите – знатная дама! Знатная дама похожа на Николь… Не кажется ли вам, что вы впали в противоречие?
– Отнюдь нет. Однажды я купил рабыню, которая была так похожа на царицу Клеопатру, что мы даже подумывали, не следует ли отвезти ее в Рим, чтобы она приняла участие в триумфе Октавиана Августа.
– Эк куда вас занесло! – воскликнул барон.
– В конце концов, поступайте как хотите, дорогой хозяин. Вы же понимаете: меня все это никак не касается, я сообщил все это в ваших же интересах.
– Но каким образом сходство с Николь может оскорбить эту особу?
– Представьте, что вы – король Франции, чего я вам не желаю, или дофин, чего я желаю вам еще менее; так вот, неужели вам будет приятно, если вы войдете в чей-нибудь дом и среди челяди увидите копию вашего августейшего лика?
– Вот дьявол! – воскликнул барон. – Трудная задачка! Из того, что вы сказали, следует…
– Что очень высокопоставленная и могущественная дама, которая вот-вот приедет сюда, будет не очень-то довольна, увидев собственную копию в короткой юбчонке и домотканой косынке.
– Ладно, – не переставая смеяться, заключил барон. – Когда надо будет, я ее ушлю. Но больше всего, дорогой барон, меня радует мой сын. Его мчит к нам сюда счастливый случай и даже не кричит: «Поберегись!»
Старый барон расхохотался громче прежнего.
– Значит, мои предсказания вас порадовали? – внушительно спросил Бальзамо. – Тем лучше, однако на вашем месте, барон…
– Что на моем месте?
– Я отдал бы кое-какие приказы, распоряжения.
– В самом деле?
– Конечно.
– Я подумаю, любезный гость, подумаю.
– Как бы не опоздать.
– Так все это вы говорите мне серьезно?
– Как нельзя более серьезно, барон. Если вы хотите достойно принять особу, которая делает вам честь своим визитом, нельзя терять ни минуты.
Барон покачал головой.
– Вы, кажется, все еще сомневаетесь?
– Ей-богу, любезный гость, я должен признаться, что вы имеете дело с человеком ужасно недоверчивым.
Вот в этот-то момент барон и направился к флигелю, где была спальня его дочери, чтобы рассказать ей о предсказании гостя, и позвал:
– Андреа! Андреа!
Мы знаем, как девушка ответила отцу и как магический взгляд Бальзамо привлек ее к окну. Николь находилась тут же: она с удивлением смотрела на Ла Бри, делавшего ей какие-то знаки и явно желавшего что-то ей сообщить.
– В это дьявольски трудно поверить, – повторил барон. – Вот если бы увидеть…
– Ну, если вам непременно надо увидеть, тогда обернитесь, – проговорил Бальзамо и указал рукою на аллею, в конце которой появился всадник, несшийся так, что земля гудела у коня под копытами.
– Ну и ну! – воскликнул барон.
– Господин Филипп! – приподнявшись на цыпочки, закричала Николь.
– Наш молодой хозяин, – с радостью в голосе проворчал Ла Бри.
– Брат! Брат! – вскричала Андреа, стоя в окне и протягивая руки в сторону всадника.
– Это, случайно, не ваш сын, господин барон? – небрежно осведомился Бальзамо.
– Да, черт возьми, он самый, – ответствовал остолбеневший барон.
– Это только начало, – предупредил Бальзамо.
– Так вы и в самом деле чародей? – изумился барон.
На губах у чужестранца появилась торжествующая улыбка.
Лошадь быстро приближалась; уже было видно, как с нее струится пот, а над ней поднимается облако пара; вот она миновала последние ряды деревьев, и молодой офицер – среднего роста, весь в грязи, с лицом, оживленным от быстрой езды, – на ходу спрыгнул на землю и обнял отца.
– Вот дьявол! – приговаривал барон, недоверчивость которого была поколеблена. – Вот дьявол!
– Да, отец, – проговорил Филипп, видя, как с лица старика исчезают последние сомнения. – Это я! Это и вправду я!
– Конечно ты, – отвечал барон. – Я прекрасно вижу! Но каким ветром тебя сюда занесло?
– Отец, нашему дому оказана высокая честь, – ответил Филипп.
Старик поднял голову.
– Через Таверне проедет торжественный кортеж. Мария-Антуанетта-Иозефа, австрийская эрцгерцогиня и дофина Франции, через час будет здесь.
Руки у барона покорно опустились, будто он не расточал только что свои насмешки и сарказмы. Старик повернулся к Бальзамо и сказал:
– Простите меня.
– Сударь, – поклонившись барону де Таверне, ответил Бальзамо, – теперь я оставлю вас вдвоем с сыном. Вы давно не виделись, и вам нужно многое сказать друг другу.
С этими словами Бальзамо, поклонившись Андреа, которая радостно выбежала навстречу брату, удалился, сделав по дороге знак Николь и Ла Бри; те его явно сразу же поняли, потому что пошли за ним следом и скрылись среди деревьев.
13. Филипп де Таверне
Филипп де Таверне, шевалье де Мезон-Руж не был похож на сестру, хотя красив был не менее, чем она, с одним существенным отличием: она была красива женственной красотой, он – мужественной. И действительно, глаза, в которых отражались доброта и благородство, безукоризненный профиль, восхитительной формы руки, нога, которой не постыдилась бы и женщина, великолепное телосложение – все это делало из него поистине очаровательного кавалера.
Как всем людям, обладающим возвышенной душой, но чувствующим, что они ущемлены жизнью, какая им предназначена, Филиппу была присуща некая печаль, однако без мрачности. Быть может, именно ей он и обязан был своей добротой, потому что, не будь в нем этой ненамеренной печали, он, несомненно, стал бы властным, надменным и не слишком доступным. Необходимость держаться вровень и с теми, кто беден и фактически является его ровней, и с теми, кто богат и с кем он является ровней лишь в правах, придала гибкость его натуре, которую небо сотворило суровой, деспотичной и склонной к амбициям; в благодушии льва всегда кроется некое презрение.
Не успел Филипп обнять отца, как, вырванная из магнетического оцепенения потрясением, которое вызвало в ней это радостное событие, о чем мы уже упоминали, прибежала Андреа и кинулась на шею молодому человеку.
Сопровождалось это слезами, свидетельствовавшими, какое значение имела для невинного девичьего сердца эта встреча с братом.
Филипп взял за руки Андреа и отца и прошел с ними в пустую гостиную. Усадив их по обе стороны от себя, он сообщил:
– Вы не поверите, отец, а ты, сестричка, удивишься, но тем не менее это правда. Через несколько минут в нашем бедном доме будет дофина.
– Черт возьми! – воскликнул барон. – Этого ни в коем случае нельзя допустить! Если это произойдет, мы опозоримся навеки. Ежели дофина едет сюда, чтобы увидеть образчик французского дворянства, мне ее жаль. Но почему, по какой случайности она выбрала именно мой дом?
– О, это длинная история, отец.
– Расскажи, пожалуйста, – попросила Андреа.
– И эта история велит тем, кто забыл, что Господь – наш спаситель и отец, благословлять его.
Барон скривил рот, словно сомневаясь в том, что верховный владыка людей и благ снизошел до того, что бросил на него с высоты взгляд и занялся его делами.
Андреа, видя радость Филиппа, ни в чем не сомневалась; она стиснула ему руку, словно благодаря за принесенное известие и разделяя то счастье, которое, казалось, он испытывает, и шепнула:
– Брат! Милый брат!
– Брат! Милый брат! – передразнил барон. – Похоже, она радуется тому, что нас ожидает.
– Но вы же видите, отец, Филипп счастлив.
– Потому что Филипп – восторженный юнец, но я, к счастью или несчастью, все взвешиваю и поводов для веселья не нахожу, – ответил барон, окидывая грустным взглядом обстановку гостиной.
– Отец, вы совершенно перемените мнение, как только я расскажу все, что со мной произошло, – уверил его молодой человек.
– Ну, рассказывай, – буркнул барон.
– Да, рассказывай, Филипп, – присоединилась Андреа.
– Как вам известно, я служил в Страсбургском гарнизоне. И вы, несомненно, знаете, что дофина совершила свой въезд во Францию через Страсбург.
– Да что можно знать в нашей дыре, – пробормотал Таверне.
– Значит, дорогой брат, дофина через Страсбург…
– Да. Мы с утра ждали, выстроенные на гласисе. Лил дождь, и мундиры наши промокли до нитки. Никаких извещений о точном времени прибытия дофины не поступало. Наш майор послал меня на разведку навстречу кортежу. Я проскакал почти лье и вдруг на повороте дороги встретился с первыми всадниками эскорта. Они ехали впереди кареты дофины. Я обменялся с ними несколькими словами, и тут ее королевское высочество приоткрыла дверцу, выглянула и спросила, кто я такой.
Кажется, она позвала меня, но я, торопясь доставить сообщение, уже пустил коня в галоп. Усталость от шестичасового ожидания сняло как по мановению волшебной палочки.
– Ну а дофина? – спросила Андреа.
– Она юна, как ты, и прекрасна, как ангел, – отвечал шевалье.
– Скажи-ка, Филипп… – нерешительно промолвил барон.
– Да, отец?
– Тебе не показалось, что дофина похожа на кого-то, кого ты знаешь?
– Кого я знаю?
– Да, да.
– Подобных дофине нет! – с воодушевлением воскликнул молодой человек.
– И все-таки попробуй припомнить.
Филипп задумался, но тут же ответил:
– Нет, не помню.
– Ну а, скажем, на Николь?
– Верно! Как странно! – удивился Филипп. – Николь вправду чем-то напоминает ее высочество. Однако насколько ее наружность грубее и низменнее! Но откуда вы узнали об этом, отец?
– Просто у меня тут сейчас находится колдун.
– Колдун? – с недоумением переспросил Филипп.
– Да. Кстати, он предсказал мне твой приезд.
– Чужестранец? – робко поинтересовалась Андреа.
– Уж не тот ли это человек, что стоял рядом с вами, когда я приехал, и скромно удалился при моем приближении?
– Он самый. Но рассказывай дальше, Филипп.
– Может быть, нам пока подготовиться? – предложила Андреа.
Барон удержал ее:
– Чем больше мы станем готовиться, тем смешнее будем выглядеть. Продолжайте, Филипп.
– Да, отец. Я возвратился в Страсбург, доложил, сразу же оповестили губернатора господина де Стенвиля, и он тут же примчался.
Едва оповещенный вестовым, губернатор прибыл на гласис, раздался барабанный бой, показался кортеж, и мы скорым шагом направились к Кельским воротам. Я был рядом с губернатором.
– Погоди-ка, – прервал его барон. – Ты говоришь, Стенвиль? Я знал одного Стенвиля…
– Родственник министра господина де Шуазеля…
– Это он. Продолжай, продолжай.
– Ее высочество молода, и ей, очевидно, нравятся молодые лица, потому что она довольно рассеянно слушала приветственную речь господина губернатора и все время посматривала на меня. Я же из уважения держался сзади.
«Не этот ли господин был послан мне навстречу?» – поинтересовалась она, указывая на меня. «Этот, ваше высочество», – ответил господин де Стенвиль. «Подойдите, сударь», – приказала она мне. Я приблизился. «Как ваше имя?» – спросила у меня дофина. «Шевалье де Таверне Мезон-Руж», – заикаясь, выдавил я. «Дорогая, запишите эту фамилию в свою памятную книжку», – обратилась дофина к пожилой даме, которая, как я впоследствии узнал, была ее воспитательницей графиней фон Лангерсхаузен, и та действительно занесла мое имя в записную книжечку. После чего, повернувшись ко мне, дофина промолвила: «Ах, сударь, в каком вы состоянии из-за этой чудовищной погоды! Право, мне становится неловко, когда я подумаю, сколько пришлось вам из-за меня вынести».
– Как это мило со стороны дофины! Какие прекрасные слова! – хлопая в ладоши, воскликнула Андреа.
– Потому-то я и запомнил все – и каждое слово, и интонацию, и выражение лица, с каким она говорила, – короче, все, все!
– Превосходно! Превосходно! – пробормотал барон с выразительной усмешкой, в которой отразилось и отцовское самодовольство, и то невысокое мнение, какое он имел о женщинах, в том числе о королевах. – Ладно, Филипп, продолжайте.
– И что же ты ответил? – спросила Андреа.
– Ничего. Я просто низко поклонился, и дофина ушла.
– Почему же ты ничего ей не ответил? – вскричал барон.
– У меня язык присох к гортани. Казалось, вся моя жизнь сосредоточилась в сердце, и я только чувствовал, как бешено оно колотится.
– Черт побери, когда я был в твоем возрасте и меня представили принцессе Лещинской[48 - То есть Марии Лещинской, будущей супруге Людовика XV.], я нашелся что ей сказать!
– Вы, сударь, гораздо сообразительнее меня, – ответил Филипп с легким поклоном.
Андреа пожала брату руку.
– Воспользовавшись тем, что ее королевское высочество удалилась, – продолжал Филипп, – я прошел к себе на квартиру, чтобы переодеться: мой мундир насквозь промок, так что я имел совершенно жалкий вид.
– Бедняжка! – посочувствовала Андреа.
– Тем временем, – рассказывал дальше Филипп, – дофина прибыла в ратушу, где принимала приветствия горожан. Когда речи закончились, дофину пригласили отобедать, и она проследовала к столу.
Один из моих друзей, майор нашего полка, тот самый, что послал меня навстречу дофине, уверял, будто ее высочество неоднократно обводила взглядом ряды офицеров, присутствовавших при обеде, словно кого-то высматривая.
«Я не вижу того молодого офицера, которого выслали встречать меня, – заметила она, когда во второй или третий раз не нашла того, кого искала. – Нельзя ли ему передать, что я хотела бы поблагодарить его?» Майор выступил вперед и доложил: «Ваше королевское высочество, господин лейтенант де Таверне вынужден был уйти переодеться, дабы предстать перед вашим высочеством в пристойном виде». И почти сразу же после этого пришел я. Я вошел в зал, и буквально через пять минут дофина увидела меня. Она сделала мне знак подойти, и я приблизился. «Сударь, – спросила она, – вы ничего не имели бы против, если бы я предложила вам сопровождать меня в Париж?» – «Напротив, ваше высочество! – воскликнул я. – Я почел бы это за величайшее счастье, но я служу в Страсбургском гарнизоне и…» – «И?..» – «Я могу только сказать, что страстно желал бы этого». – «У кого вы в подчинении?» – «У военного губернатора». – «Хорошо. Я поговорю с ним и все устрою». После этого она сделала знак, что я могу удалиться. Вечером она подошла к губернатору. «Господин губернатор, – сказала она ему, – я хотела бы, чтобы вы исполнили один мой каприз». – «Ваше высочество, вам стоит лишь сказать, и ваш каприз станет для меня приказом!» – «Нет, я не совсем верно выразилась. Это не каприз, а обет, который я должна исполнить». – «В таком случае я почту своей святой обязанностью способствовать его исполнению. Слушаю вас, ваше высочество». – «Я дала обет принять к себе на службу первого француза, которого встречу, ступив на землю Франции, кем бы он ни был, и осчастливить его самого и его семью, если только, конечно, монархи способны кого-нибудь осчастливить». – «Монархи суть помазанники Божии на земле. И кто же тот счастливец, которого вы, ваше высочество, встретили первым?» – «Господин де Таверне Мезон-Руж, молодой лейтенант, известивший вас о моем прибытии». – «Мы все, ваше высочество, будем завидовать господину де Таверне, – ответил губернатор, – но не станем препятствовать счастью, которое выпало ему. Его удерживает служба – мы отпустим его, он связан обязательствами – мы освободим его от них; он отбудет вместе с вашим королевским высочеством».
И действительно, в тот же день, когда экипаж ее высочества выехал из Страсбурга, я получил приказ сопровождать его. И с того момента я безотлучно скакал рядом с дверцей кареты дофины.
– Ну и ну! – хмыкнул барон с той же усмешкой. – Ну и ну! Это, конечно, было бы поразительно, но вполне возможно.
– О чем вы, отец? – простодушно поинтересовался молодой человек.
– Да так, своим мыслям, – отвечал барон.
– И все-таки, дорогой брат, – вступила в разговор Андреа, – я так и не поняла, как при всем этом дофина может приехать в Таверне.
– Потерпи. Вчера вечером, часов около одиннадцати, мы прибыли в Нанси и при свете факелов ехали через город. Дофина подозвала меня. «Господин де Таверне, – сказала она, – прикажите ехать быстрей». Я показал знаком, что дофина велит увеличить скорость. «Завтра я хочу выехать пораньше», – сообщила она. «Ваше высочество желает проехать завтра побольше?» – осведомился я. «Нет, просто хочу сделать остановку в пути». При этих словах меня в сердце толкнуло какое-то предчувствие. «Остановку?» – переспросил я. «Да», – подтвердила ее высочество. Я не произнес ни слова. «Вы не догадываетесь, где я хочу сделать остановку?» – с улыбкой спросила она. «Нет, ваше высочество». – «Я хочу сделать остановку в Таверне». – «Господи! Зачем?» – воскликнул я. «Чтобы повидать вашего отца и вашу сестру». – «Моего отца? Сестру?.. Но откуда вашему высочеству известно…» – «Я поинтересовалась и узнала, что они живут в двухстах шагах от дороги, по которой мы едем, – объяснила дофина. – Отдайте приказ остановиться в Таверне».
На лбу у меня выступили капельки пота, и я с трепетом, надеюсь понятным вам, осмелился сказать дофине: «Ваше королевское высочество, дом моего отца недостоин принимать столь высокопоставленную особу». – «Отчего же» – удивилась она. «Мы бедны, ваше высочество». – «Тем лучше, – сказала дофина. – Я уверена, что именно поэтому встречу там самый простой и сердечный прием. И как бы ни было бедно Таверне, надеюсь, там найдется чашка молока для друга, для той, кто хочет на миг забыть, что она является австрийской эрцгерцогиней и французской дофиной». – «О, ваше высочество!» – с поклоном воскликнул я. И все. Почтение не дозволило мне продолжать спор.
Я надеялся, что ее высочество забудет про свое намерение, что утром свежий ветер дороги развеет эту фантазию, однако ошибся. Когда в Понт-а-Мусоне меняли лошадей, дофина спросила, далеко ли до Таверне, и мне пришлось сказать, что не больше трех лье.
– Экий недотепа! – воскликнул барон.
– А что было делать? Притом дофина, похоже, почувствовала, что я в замешательстве. «Не бойтесь, – сказала она, – я недолго задержусь. Но раз вы грозитесь, что прием будет для меня мучительным, мы будем квиты, так как в день своего прибытия в Страсбург я тоже заставила вас помучиться». Скажите, отец, как можно было противиться после столь любезных слов?
– Невозможно, – согласилась Андреа. – И если ее высочество действительно такая добрая – а мне кажется, что так оно и есть, – то она удовлетворится, как сама сказала, цветами, которые я ей поднесу, и чашкой молока.
– Да, – согласился барон, – но только вряд ли ей придутся по вкусу мои кресла, на которых она переломает кости, и стенные панели, которые оскорбят ее взор. Черт бы побрал все эти причуды! Хорошенькой правительницей Франции будет женщина, позволяющая себе такие фантазии! Дьявольски интересная восходит заря нового царствования!
– Отец, как вы можете так говорить о принцессе, оказавшей нам столь высокую честь!
– Я предпочел бы бесчестье! – воскликнул старик. – Кто сейчас знает про Таверне? Никто. Наша родовая фамилия дремлет под развалинами Мезон-Ружа, и я надеялся, что она вновь выйдет из безвестности, но при других обстоятельствах – когда придет надлежащее время. Однако мои надежды оказались тщетны: из-за каприза какой-то девчонки она явится на свет потускневшая, запорошенная пылью, жалкая, ничтожная. И скоро падкие на все смешное, живущие скандалами газеты примутся трепать ее в своих гнусных статейках, описывая посещение могущественной принцессой жалкой лачуги Таверне. Черт побери! У меня родилась идея!
Барон произнес это таким тоном, что брат и сестра вздрогнули.
– Что вы хотите сказать, отец? – спросил Филипп.
– А то, – проворчал барон, – что полезно знать историю. Если граф Медина[49 - Одна из частых у Дюма исторических ошибок. Имеется в виду Хуан де Тассис-и-Перальта, граф Вильямедиана (1582–1622), испанский поэт и драматург. По легенде, он ставил в своем дворце любительские спектакли, в одном из которых участвовала королева Елизавета, супруга Филиппа IV Испанского. Влюбленный в нее Вильямедиана сам поджег дворец, чтобы вынести потерявшую сознание королеву из огня и тайком поцеловать ей ногу.] мог поджечь собственный дворец ради того, чтобы заключить в объятия королеву, я могу поджечь какой-нибудь сарай, чтобы избавиться от необходимости принимать дофину. Пусть принцесса приезжает.
Молодые люди, расслышавшие только последние слова, с беспокойством переглянулись.
– Пусть приезжает, – повторил Таверне.
– Она вот-вот будет здесь, – объявил Филипп. – Я поскакал через лес Пьерфит, чтобы на несколько минут опередить дофину со свитой, так что ее скоро следует ждать.
– В таком случае нельзя медлить, – произнес барон и со стремительностью двадцатилетнего юноши выбежал из гостиной, помчался в кухню, выхватил из очага горящую головню и помчался к сеновалу, заполненному соломой, сухой люцерной и бобовиной. Когда он уже был около сенного сарая, сзади неожиданно вынырнул Бальзамо и схватил его за руку.
– Что вы делаете, сударь? – воскликнул он, вырывая из рук барона головню. – Австрийская эрцгерцогиня – это ведь не коннетабль де Бурбон[50 - Шарль де Бурбон, герцог (1490–1527) – коннетабль Франции, крупный французский полководец и могущественный феодал. Рассорившись с королем Франциском I, перешел на сторону его врага императора Карла V и был объявлен Парижским парламентом (верховным судом) предателем, а дворец его выкрашен в желтый цвет – цвет измены.], чье присутствие так оскверняло дом, что лучше было его сжечь, нежели допустить, чтобы в него вступил презренный предатель.
Барон, бледный, дрожащий, недвижно застыл; с его уст исчезла привычная улыбка. Ему ведь пришлось собрать все свои силы, чтобы ради защиты чести – чести в его понимании – принять решение, исполнение которого превратило бы вполне сносное, хоть и скромное, существование в полнейшую нищету.
– Поспешите, сударь, – продолжал Бальзамо, – у вас едва остается время сбросить домашний халат и облечься в наряд, более приличествующий случаю. Когда при осаде Филипсбурга я познакомился с бароном де Таверне, у него был большой крест ордена Святого Людовика. Я не знаю такого наряда, который не выглядел бы богатым и элегантным, будучи украшен этим орденом.
– Сударь, – отвечал ему Таверне, – но ведь тогда дофина увидит то, чего я не хотел бы показывать даже вам, – в каком я прозябаю ничтожестве.
– Успокойтесь, барон. Все будут настолько заняты, что даже не обратят внимания, новый у вас дом или старый, богат он или беден. Проявите, сударь, гостеприимство, это ваш долг дворянина. Что же останется делать врагам ее королевского высочества, а их у нее немало, если ее друзья станут поджигать свои замки, лишь бы не принимать ее под своим кровом? Не предвосхищайте грядущих неистовств – всему свое время.
Г-н де Таверне подчинился с той же безропотностью, какую он уже продемонстрировал однажды, и пошел к детям, которые, беспокоясь из-за отсутствия отца, повсюду разыскивали его.
Бальзамо же молча удалился, словно для того, чтобы завершить некое начатое дело.
14. Мария-Антуанетта-Иозефа, эрцгерцогиня Австрийская
Бальзамо был прав – времени почти не оставалось: обычно тихий подъезд, ведущий от проезжей дороги к дому барона де Таверне, огласился стуком колес, топотом копыт и голосами.
Показались три кареты, и ехавшая первой, хоть и была раззолочена и украшена мифологическими барельефами, выглядела, невзирая на все свое великолепие, такой же запыленной и так же заляпанной грязью, как остальные; она остановилась у ворот, которые держал распахнутыми Жильбер, чьи глаза и нервная дрожь свидетельствовали о волнении, охватившем его при виде стольких высокопоставленных особ.
Два десятка блестящих молодых кавалеров выстроились у дверцы первой кареты, откуда вышла, опираясь на руку человека в черном кафтане с большой лентой ордена Святого Духа, девушка лет пятнадцати-шестнадцати с просто причесанными ненапудренными волосами, хотя при всей своей простоте ее куафюра возвышалась надо лбом не менее чем на фут.
Прибытию во Францию Марии-Антуанетты, ибо это была она, предшествовала слава о ее красоте, чего всегда так недоставало принцессам, которым предназначено было делить престол с нашими королями. Трудно было составить определенное мнение о ее глазах, которые, не отличаясь особой красотой, выражали по ее желанию самые разные чувства, особенно же столь противоположные, как благосклонность и пренебрежение; у нее был превосходной формы нос, красивая верхняя губа, однако нижняя, аристократическое наследие шестнадцати императоров Священной Римской империи, слишком толстая, слишком выпяченная и даже как бы чуть-чуть отвислая, казалось, находилась в гармонии с ее прелестным лицом лишь тогда, когда на нем изображались гнев либо негодование. Она обладала великолепным цветом лица, и было видно, как под нежной кожей струится кровь; ее грудь, шея, плечи отличались божественной красотой, а руки поистине можно было назвать царственными. Она выработала две совершенно различные походки: одна – твердая, благородная и, быть может, чуть стремительная; вторая, какой она шла сейчас, – мягкая, плавная и, можно сказать, ласкающая взгляд. Ни одна женщина не делала реверанс с большей грацией, ни одна королева не умела лучше здороваться с подданными. Приветствуя десятерых человек, она наклоняла голову, и этим одним-единственным поклоном каждому воздавалось то, что могло ему польстить.
В тот день у Марии-Антуанетты был взгляд и улыбка обычной женщины, причем женщины счастливой; она приняла решение до вечера забыть, если это будет возможно, что она дофина. Лицо ее было безмятежным и мягким, глаза светились благожелательностью. Стан ее облегало платье из белого шелка, а ее прекрасные обнаженные плечи прикрывала шаль из кружев плотного плетения.
Едва ступив на землю, она тут же повернулась к карете, чтобы помочь выйти из нее одной из своих статс-дам, которая по причине возраста была несколько грузновата; затем, отказавшись от руки, предложенной человеком в черном кафтане с голубой орденской лентой, она пошла вперед, с наслаждением вдыхая воздух и бросая вокруг внимательные взгляды, словно желала полностью воспользоваться столь редко предоставлявшейся ей свободой.
– Какое дивное место, какие прекрасные деревья, какой прелестный домик! – восторгалась она. – Какое, должно быть, счастье жить здесь, дыша этим воздухом, под густым кровом этих деревьев!
В этот миг появился Филипп де Таверне; за ним шла Андреа в сером шелковом платье, волосы ее были заплетены в косу; она опиралась на руку барона, одетого в красивый кафтан голубого королевского бархата, остаток былого великолепия. Надобно заметить, что, следуя совету Бальзамо, барон не забыл надеть ленту ордена Святого Людовика.
Увидев их, дофина остановилась.
Принцессу окружил ее двор: офицеры, державшие под уздцы коней, придворные со шляпами в руках; они стояли тесной группой и перешептывались друг с другом.
Филипп де Таверне, бледный от волнения, с меланхолическим достоинством приблизился к дофине и произнес:
– С разрешения вашего королевского высочества позволю себе представить господина барона де Таверне Мезон-Руж, моего отца, и мадемуазель Клер Андреа де Таверне, мою сестру.
Барон склонился в низком поклоне, выдающем в нем человека, который знает, как надлежит приветствовать королев; Андреа же явила все изящество грациозной застенчивости, всю учтивость, столь лестную при изъявлении неподдельной почтительности.
Мария-Антуанетта взглянула на брата и сестру и, припомнив, что говорил ей Филипп о бедности своего отца, поняла, как им неловко.
– Ваше королевское высочество оказала безмерную честь замку Таверне, – с достоинством промолвил барон. – Наша убогая обитель не заслужила посещения столь прекрасной и высокородной особы.
– Я знаю, что я в гостях у старого французского воина, – отвечала ему дофина. – Моя мать, императрица Мария-Терезия, которая вела много войн, говорила мне, что в вашей стране люди, наиболее богатые славой, чаще всего бедны деньгами. – И с неподражаемым изяществом она протянула руку Андреа, которая, преклонив колено, поцеловала ее.
Тем не менее барон, думая о своем, с ужасом смотрел на толпу придворных, которых в его небольшом доме не на что будет даже посадить.
Но дофина тут же спасла его от конфуза.
– Господа, – обратилась она к своей свите, – вы не должны терпеть неудобств из-за моих фантазий или пользоваться привилегией дофины. Будьте добры обождать меня здесь, через полчаса я вернусь. Дорогая Лангерсхаузен, проводите меня, – попросила она по-немецки даму, которой помогла выйти из кареты. – И вы тоже, сударь, следуйте за нами, – сказала она вельможе в черном.
Этому человеку с красивым лицом и изящными манерами было лет тридцать, в своем простом черном наряде он выглядел по-особенному щеголеватым. Он посторонился, пропуская принцессу.
Мария-Антуанетта шла вместе с Андреа и дала знак Филиппу идти рядом с сестрой.
Барон же оказался рядом с тем самым, вне всякого сомнения, сановным лицом, которого дофина удостоила честью сопровождать ее.
– Так, значит, вы и есть Таверне Мезон-Руж? – обратился он к барону, щелкнув с чисто аристократической бесцеремонностью по своему великолепному жабо из английских кружев.
– Я должен обращаться к вам «сударь» или «монсеньор»? – спросил у него барон с бесцеремонностью, ни в чем не уступающей бесцеремонности человека в черном.
– Зовите меня просто «принц», – отвечал тот, – или, если вам предпочтительней, «ваше преосвященство».
– Да, ваше преосвященство, я именно и есть Таверне Мезон-Руж, – подтвердил барон со столь обычной для него насмешливостью.
Знание жизни и такт, присущие вельможам, подсказали его преосвященству, что он имеет дело отнюдь не с простым мелкопоместным дворянчиком.
– Этот дом – ваша летняя резиденция? – поинтересовался он.
– И летняя, и зимняя, – ответил барон, явно предпочитавший покончить с неприятными расспросами, но тем не менее сопровождавший каждый свой ответ глубоким поклоном.
Филипп время от времени с беспокойством оборачивался к отцу. Казалось, дом неотвратимо и с ехидностью приближается, чтобы со всей безжалостностью явить свою убогость.
Барон уже обреченно протянул руку к двери, куда давно не входили гости, как вдруг дофина обратилась к нему:
– Прошу извинить меня, сударь, за то, что я не зайду к вам в дом. Меня так влечет сень деревьев, что я провела бы в ней всю жизнь. Я немножко устала от комнат. Две недели меня все принимают в комнатах, а я люблю только свежий воздух, древесную сень и аромат цветов. – И, повернувшись к Андреа, она попросила: – Прикажите, мадемуазель, принести мне под эти прелестные деревья чашку молока.
– Ваше высочество, – вмешался побледневший барон, – как можно предлагать вам столь скудное угощение?
– Сударь, я всему предпочитаю молоко и сырые яйца. В Шенбрунне[51 - Шенбрунн – императорская резиденция в Вене.], когда мне подавали что-нибудь молочное и сырые яйца, у меня был праздник.
Вдруг из жасминовой беседки, чья тень, похоже, так манила к себе дофину, вышел, сияя и раздуваясь от гордости, Ла Бри в великолепной ливрее и с салфеткой в руке.
– Ваше высочество, кушать подано! – объявил он с непередаваемой звонкостью и почтительностью в голосе.
– О, да я в гостях у волшебника! – со смехом воскликнула принцесса и даже не пошла, а, скорее, побежала к благоуханной беседке.
Страшно обеспокоенный, барон, забыв про этикет, оставил сановника в черном и устремился следом за дофиной.
Филипп и Андреа переглянулись со смесью удивления и испуга, но испуг в их взглядах явно преобладал.
Достигнув зеленой арки, ведущей в беседку, дофина изумленно вскрикнула.
Барон, подошедший следом за нею, облегченно вздохнул.
У Андреа опустились руки, и весь вид ее как бы говорил: «Господи, что все это значит?»
Краем глаза дофина видела эту пантомиму; она была достаточно проницательна, чтобы разгадать ее тайный смысл, если только сердце еще раньше не подсказало ей разгадку.
Под сводом, образованным цветущими побегами ломоноса и жасмина, которые оплели узловатые стволы и толстые ветви жимолости, тоже усыпанной цветами, стоял овальный стол, ослеплявший взгляд и скатертью из узорчатого штофа, и стоящей на скатерти посудой из чеканного золоченого серебра.
Десять приборов ожидали десятерых сотрапезников.
Первым делом взгляд дофины привлек необычный набор изысканнейших яств.
Там были засахаренные экзотические фрукты, варенье со всех концов света, бисквиты из Алеппо, мальтийские апельсины, лимоны и цитроны небывалых размеров, лежавшие во вместительных вазах. И наконец, наилучшие вина самого благородного происхождения играли всеми оттенками рубина и топаза в четырех великолепных хрустальных графинах, изготовленных и ограненных в Персии.
Молоко, которое попросила дофина, стояло в серебряном с позолотой кувшине.
Мария-Антуанетта взглянула на хозяев и увидела бледные, растерянные лица.
Те, кто сопровождал дофину, восхищались, радовались, ничего не понимая, да, впрочем, и не пытаясь понять.
– Значит, вы меня ждали, сударь? – спросила дофина у барона де Таверне.
– Я, ваше высочество? – пролепетал он в ответ.
– Это несомненно. За десять минут, а я у вас не дольше десяти минут, невозможно так подготовиться. – И, произнеся эти слова, дофина взглянула на Ла Бри, как бы желая сказать: «Тем паче имея всего одного лакея».
– Ваше королевское высочество, – сказал барон, – я действительно ожидал вас или, верней, был предупрежден о вашем приезде.
Дофина повернулась к Филиппу и спросила:
– Сударь, вы что же, написали?
– Нет, ваше высочество.
– О том, что я намерена остановиться у вас, сударь, не знал никто, да, по правде сказать, я и сама была не вполне уверена в этом. Я молчала о своем намерении, поскольку не хотела произвести тут смятения, какое все-таки произвела, и сообщила о нем вашему сыну только вчера вечером. Ваш сын еще час назад был при мне и мог обогнать меня не более чем на четверть часа.
– Действительно, ваше высочество, всего на четверть часа.
– Тогда, надо думать, вам шепнула об этом какая-нибудь фея, может быть крестная мать мадемуазели, – промолвила дофина, с улыбкой глядя на Андреа.
– Ваше высочество, – отвечал барон, предлагая принцессе стул, – нет, вовсе не фея предсказала мне этот счастливый случай, а…
– А? – повторила дофина, видя нерешительность барона.
– Клянусь, это был чародей!
– Чародей? Но как он это сделал?
– Не могу вам сказать, потому что не занимаюсь магией, но именно ему я обязан тем, что принимаю ваше королевское высочество более или менее пристойно, – объяснил барон.
– В таком случае лучше здесь ни к чему не притрагиваться, потому что все эти яства сотворены колдовством, – сказала дофина и, поворотясь к вельможе в черном, заметила: – А вы, ваше преосвященство, поторопились разрезать этот страсбургский пирог, ни крошки которого мы решительно не станем есть. И вам, моя дорогая, – обратилась она к своей воспитательнице, – советую не доверять этому кипрскому вину и следовать моему примеру.
Говоря это, дофина налила в золотой кубок воды из круглого, как шар, графина с маленьким горлышком.
– Ваше высочество, наверное, действительно правы, – с каким-то испугом произнесла Андреа.
Поскольку Филипп не знал того, что произошло накануне, он с изумлением переводил взгляд то на отца, то на сестру, пытаясь в их глазах прочесть разгадку.
– Это противно догматам веры, – заметила дофина, – и господин кардинал совершит грех.
– Ваше высочество, – отвечал прелат, – мы, князья… церкви, слишком светские люди, чтобы поверить в небесный гнев из-за съестного, и потом, мы слишком человечны, чтобы сжигать славных волшебников, которые кормят нас такими яствами.
– Не смейтесь, монсеньор, – сказал барон. – Клянусь вашему преосвященству, творец всего этого – колдун, даже более чем колдун, и примерно час назад он предсказал мне приезд ее королевского высочества и моего сына.
– Час назад? – переспросила дофина.
– Да, самое большее.
– И вам хватило часа, чтобы приготовить такое угощение, собрать дары со всех четырех сторон света, соединить здесь эти плоды, доставить вина из Токая, Констанца, с Кипра и из Малаги. В таком случае, сударь, вы куда больший волшебник, чем этот ваш колдун.
– Нет, ваше высочество, это он, все он.
– Как! И это он?
– Да, это он извлек из-под земли накрытый стол, каким мы видим его.
– Вы можете поклясться, сударь? – спросила принцесса.
– Слово дворянина! – ответил барон.
– Вот как! – воскликнул уже вполне серьезным тоном кардинал, отставив тарелку. – А я-то думал, вы шутите.
– Нет, ваше преосвященство.
– Так что же, у вас тут колдун, настоящий колдун?
– Самый настоящий. И я не удивился бы, если бы оказалось, что золото этой посуды добыто тоже колдовским способом.
– В таком случае он должен был бы обладать философским камнем! – воскликнул кардинал, и глаза его алчно сверкнули.
– Вот бы этот камень господину кардиналу, который ищет его всю жизнь, но никак не может найти, – заметила принцесса.
– Должен признаться вашему высочеству, – ответил светский кардинал, – что самым интересным я считаю вещи сверхъестественные и для меня нет ничего любопытнее, чем невозможное.
– О, я, кажется, коснулась больного места, – заметила дофина. – У всякого великого человека есть свои тайны, особенно если он дипломат. Могу вам сказать, господин кардинал, что я тоже весьма сильна в колдовстве и иногда догадываюсь о вещах, пусть не невозможных, не сверхъестественных, но тем не менее… невероятных…
На сей раз загадка была, вне всякого сомнения, понятна одному лишь кардиналу, поскольку выглядел он явно смущенным. Следует заметить, что, когда дофина говорила это, в ее спокойных глазах мелькнул отблеск молнии, той молнии, что предвещал у нее внутреннюю грозу.
Однако молния сверкнула, но грома не последовало, и, ограничившись этим, дофина обратилась к барону:
– Знаете, господин де Таверне, чтобы уж праздник был полным, покажите нам своего колдуна. Где он? Под каким стеклянным колпаком вы держите его?
– Ваше высочество, – ответил барон, – скорее уж это ему надлежит показывать под стеклянным колпаком меня вместе с моим домом.
– Вы, право, разжигаете мое любопытство, – промолвила Мария-Антуанетта. – Нет, сударь, я решительно хочу видеть его.
Тон, каким это было произнесено, при всей обаятельности, которую Мария-Антуанетта умела сообщать своим словам, не предполагал отказа. Барон, оставшийся стоять рядом с сыном и дочерью, чтобы прислуживать дофине, прекрасно понял это. Он дал знак Ла Бри, который вместо того, чтобы исполнять свои обязанности, пожирал глазами блистательных гостей и, похоже, этим лицезрением вознаграждал себя за неполученное за двадцать лет жалованье. Он вскинул голову.
– Ступайте, предупредите господина барона Жозефа Бальзамо, что ее королевское высочество дофина желает видеть его, – приказал барон.
Ла Бри ушел.
– Жозеф Бальзамо? Что за странное имя? – удивилась дофина.
– Жозеф Бальзамо? – задумчиво повторил кардинал. – Кажется, это имя мне знакомо.
Прошло минут пять, и ни у кого из присутствующих даже не возникло мысли нарушить молчание.
Вдруг Андреа вздрогнула: она услышала под сводом листвы приближающиеся шаги – услышала задолго до того, как их смогли уловить менее чуткие уши.
Ветви раздвинулись, и прямо напротив Марии-Антуанетты появился Жозеф Бальзамо.
15. Магия
Бальзамо низко поклонился, но почти сразу же поднял умное, выразительное лицо и уставился неподвижным, хотя и почтительным взглядом на дофину, ожидая, когда она обратится к нему.
– Если это о вас, сударь, говорил нам господин де Таверне, то подойдите ближе: мы хотим видеть, как выглядит волшебник, – сказала Мария-Антуанетта.
Бальзамо сделал шаг вперед и снова поклонился.
– Итак, ваша профессия – предсказывать будущее, – заметила дофина, разглядывая Бальзамо с любопытством, быть может несколько большим, чем она хотела бы выказать, и отхлебывая мелкими глотками молоко.
– Да, ваше высочество, я предсказываю будущее, но это не моя профессия, – ответил Бальзамо.
– Мы были воспитаны в принципах просвещенной веры, – сказала дофина, – и единственные таинства, которые мы принимаем за истину, суть таинства католической религии.
– Они, несомненно, достойны всяческого почитания, – крайне серьезно промолвил Бальзамо, – но присутствующий здесь князь церкви господин кардинал де Роган может подтвердить вашему высочеству, что это не единственные таинства, заслуживающие уважения.
Кардинал вздрогнул: он никому не называл своего имени, никто здесь его не произносил, и, однако, иностранец знал его.
Мария-Антуанетта, похоже, не обратила внимания на это обстоятельство и продолжала:
– Но вы, сударь, по крайней мере должны признать, что они единственные, которые не оспариваются.
– Ваше высочество, – с той же почтительностью, но и с прежней твердостью отвечал Бальзамо, – наряду с верой существует еще и достоверность.
– Вы, господин колдун, изъясняетесь несколько темно. Сердцем я настоящая француженка, но у меня еще недостает знаний и я не слишком хорошо понимаю тонкости языка. Правда, мне сказали, что господин де Бьевр[52 - Маркиз де Бьевр (1747–1789) – знаменитый острослов и каламбурист.] обучит меня всему. Но пока что я вынуждена попросить вас быть менее загадочным, если вы хотите, чтобы я вас понимала.
– А я, ваше высочество, – меланхолически покачав головой, промолвил Бальзамо, – попрошу у вас позволения продолжать изъясняться темно. Мне было бы крайне огорчительно открыть столь великой принцессе будущее, которое, вполне возможно, не соответствовало бы ее чаяниям.
– О, это уже гораздо серьезней, – бросила Мария-Антуанетта. – Вы намерены разжечь мое любопытство, надеясь, что я стану настаивать, чтобы вы мне погадали.
– Напротив, ваше высочество. Не дай мне бог быть принужденным к этому, – холодно отпарировал Бальзамо.
– Ну разумеется, – рассмеялась принцесса. – Ведь это поставило бы вас в весьма затруднительное положение.
Но никто из придворных не подхватил смех дофины, и он замер в тишине. Все присутствующие ощущали воздействие этого необыкновенного человека, ставшего на миг центром всеобщего внимания.
– Ну признайтесь, – настаивала дофина.
Бальзамо поклонился, не произнеся ни слова.
– Но тем не менее это ведь вы предсказали господину де Таверне мой приезд? – продолжала дофина с чуть заметным нетерпеливым жестом.
– Я, ваше высочество.
– И как же он это сделал, барон? – обратилась к Таверне дофина, испытывавшая уже потребность услышать новый голос: очевидно, она сожалела, что затеяла разговор, однако прерывать его тем не менее не хотела.
– Самым простейшим образом: глядя в стакан с водой, – ответил барон.
– Это правда? – осведомилась дофина у Бальзамо.
– Да, ваше высочество, – подтвердил он.
– Значит, это ваша гадательная книга? Она, во всяком случае, безвредна, так пусть же и ваши слова будут не менее прозрачны!
Кардинал улыбнулся.
Барон подошел ближе.
– Вашему высочеству нечему учиться у господина де Бьевра, – заметил он.
– Не льстите мне, любезный хозяин, – весело откликнулась дофина, – или уж польстите как-нибудь по-другому. По-моему, я выразилась довольно заурядно. Но вернемся к этому господину.
Мария-Антуанетта обернулась к Бальзамо, к которому, вопреки ее воле, дофину, казалось, притягивала некая неодолимая сила, как порой человека влечет на то место, где его подстерегает беда.
– Если для господина барона вы прочли будущее в стакане воды, не могли бы вы для меня прочесть его в графине?
– Могу, ваше высочество, – ответил Бальзамо.
– Почему же вы сейчас отказываетесь это сделать?
– Потому что будущее – это неизвестность, ваше высочество, и если я увижу в нем какое-нибудь облачко, то…
Бальзамо остановился.
– То что же? – поинтересовалась принцесса.
– То, как я уже имел честь сказать, мне, к моему великому сожалению, придется огорчить ваше королевское высочество.
– Вы меня уже знали прежде или видите впервые?
– Я имел честь видеть ваше высочество еще совсем ребенком вместе с вашей августейшей матушкой в вашей родной стране.
– Вы видели мою матушку?
– Да, я удостоился этой чести. Это великая и могущественная королева.
– Императрица, сударь.
– Я хотел сказать «королева сердцем и умом», и тем не менее…
– Вы осмеливаетесь на умолчания, когда речь идет о моей матери, сударь? – с негодованием молвила дофина.
– И у величайших людей бывают слабости, ваше высочество, особенно когда они уверены, что действуют во благо своим детям.
– Надеюсь, история не удостоверит ни одной такой слабости у Марии-Терезии, – заметила Мария-Антуанетта.
– Потому что история не узнает то, что известно императрице Марии-Терезии, вашему королевскому высочеству и мне.
– Выходит, сударь, у нас троих есть общая тайна? – пренебрежительно улыбнувшись, бросила дофина.
– Да, у нас троих, – спокойно ответил Бальзамо.
– И вы нам ее скажете, сударь?
– Если я ее скажу, она перестанет быть тайной.
– Не важно, все равно говорите.
– Вы желаете этого, ваше высочество?
– Да, желаю.
Бальзамо поклонился.
– Во дворце Шенбрунн, – начал он, – есть кабинет, который называют Саксонским из-за великолепных фарфоровых ваз, украшающих его.
– Да, – подтвердила дофина. – И что же?
– Кабинет этот является частью собственных апартаментов ее величества императрицы Марии-Терезии.
– Правильно.
– В этом кабинете она обыкновенно пишет приватные письма…
– Да.
– На великолепном бюро работы Буля[53 - Андре-Шарль Буль (1642–1732) – французский мебельный мастер.], подаренном императору Францу Первому[54 - Франц I Стефан (1708–1765) – с 1729 г. герцог Лотарингский, с 1736 г. муж Марии-Терезии, с 1740 г. – соправитель.] королем Людовиком Пятнадцатым.
– Покуда все, что вы говорите, сударь, верно, но это может быть известно любому.
– Ваше высочество, соблаговолите набраться терпения. Однажды утром часов около шести императрица была еще в постели, а ваше высочество вошли в этот кабинет через дверь, которой дозволено было пользоваться только вам, любимейшей из августейших дочерей ее величества императрицы.
– Дальше, сударь.
– Ваше высочество подошли к бюро. Ваше высочество должны помнить, поскольку это было ровно пять лет назад.
– Продолжайте.
– Итак, ваше высочество подошли к бюро. На нем лежало письмо, которое императрица написала накануне вечером.
– Ну и?..
– Ваше высочество прочли это письмо.
Дофина слегка покраснела.
– Прочтя его, ваше высочество, очевидно, остались недовольны некоторыми выражениями, поскольку, взяв перо, собственноручно… – Дофина, казалось, с тревогой ждала продолжения. Бальзамо закончил: – …вычеркнули два слова.
– И что же это были за слова? – нетерпеливо вскричала Мария-Антуанетта.
– Первые слова письма.
– Я спрашиваю вас, не где они были написаны, а что означали?
– Вне всякого сомнения, чрезмерно пылкое свидетельство чувств к лицу, которому было адресовано письмо. По крайней мере, в этой слабости, как я только что говорил, можно обвинить вашу августейшую матушку.
– Значит, вы помните эти два слова?
– Да, помню.
– И сможете мне их повторить?
– Разумеется.
– Повторите.
– Вслух?
– Да.
– Дорогая подруга.
Мария-Антуанетта, побледнев, кусала губы.
– А теперь не желаете ли, ваше высочество, чтобы я сказал, кому было адресовано письмо? – спросил Бальзамо.
– Нет, но я хочу, чтобы вы написали это.
Бальзамо вынул из кармана записную книжечку с золотой застежкой, карандашом, оправленным в золото, написал несколько слов, вырвал листок и с поклоном подал принцессе.
Мария-Антуанетта взяла его и прочла:
«Письмо было адресовано любовнице короля Людовика XV маркизе де Помпадур».
Дофина подняла удивленный взор на этого человека, который таким спокойным и бесстрастным голосом произносил ясные, неопровержимые слова; казалось, несмотря на его низкие поклоны, он имеет над нею некую власть.
– Все верно, сударь, – согласилась она. – И хоть я не знаю, каким образом вам стали известны все эти подробности, но лгать я не приучена и потому громко подтверждаю: это правда.
– В таком случае, может быть, ваше высочество удовлетворится этим невинным доказательством моих познаний и позволит мне удалиться? – спросил Бальзамо.
– О нет, сударь, – ответила уязвленная дофина, – чем больше ваши познания, тем мне интересней ваше пророчество. Вы пока что говорили только о прошлом, а я желаю узнать от вас будущее.
Эти несколько слов принцесса произнесла с лихорадочным возбуждением, которое она тщетно пыталась скрыть от свиты.
– Я готов, – сообщил Бальзамо, – и тем не менее умоляю ваше высочество не принуждать меня.
– Я никогда не повторяю дважды. Я так хочу и прошу вас, сударь, запомнить, что один раз я это уже сказала.
– Позвольте мне тогда, ваше высочество, хотя бы обратиться к оракулу, – умоляюще попросил Бальзамо. – Таким образом я хотя бы узнаю, вправе ли я поведать прорицание вашему высочеству.
– Я хочу знать его – слышите, сударь, – каким бы оно ни было, счастливым или зловещим, – с растущим раздражением отвечала Мария-Антуанетта. – В счастливое я не поверю и сочту его за лесть. Зловещее приму как предостережение и, как бы горестно оно ни было, обещаю, что буду вам за него благодарна. Приступайте же.
Принцесса произнесла это тоном, не допускающим ни отговорок, ни проволочек.
Бальзамо взял уже упоминавшийся здесь круглый графин с узким и коротким горлышком и поставил на золотой кубок.
Подсвеченная таким образом вода засияла золотистыми отблесками, и они, смешиваясь с перламутровым отсветом стенок и алмазной игрой сфокусированных в центре лучей, казалось, позволяли прочесть в них нечто очам, чутким к проявлениям чудесного.
Все молчали.
Бальзамо поднял хрустальный графин, несколько мгновений пристально всматривался в него, потом поставил на стол и поник головой.
– Ну и что же? – поинтересовалась дофина.
– Я не смею сказать, – ответил Бальзамо.
На лице дофины появилось выражение, явно означавшее: «Будьте спокойны, я знаю, как заставить говорить тех, кто намерен молчать».
– И почему же вы не смеете сказать? – громко спросила она.
– Есть вещи, которые ни при каких обстоятельствах не подобает открывать монархам, – произнес Бальзамо тоном, свидетельствовавшим, что он твердо решил не поддаваться, даже если дофина прикажет ему.
– Особенно тогда, когда эти вещи можно определить одним словом – ничего, – бросила она.
– О нет, ваше высочество, меня останавливает вовсе не это, а совсем другое.
Дофина презрительно усмехнулась.
Бальзамо, похоже, был поставлен в весьма щекотливое положение: кардинал чуть ли не смеялся ему в лицо, а тут еще, что-то ворча, подошел барон и сказал:
– Ну вот, мой волшебник и исчерпал себя. Ненадолго же его хватило! Теперь нам остается только увидеть, как все эти золотые чаши превращаются, словно в восточных сказках, в виноградные листья.
– Я предпочла бы, – бросила дофина, – простые виноградные листья всей роскоши, выставленной здесь этим господином с целью быть представленным мне.
– Ваше высочество, – заметил, побледнев, Бальзамо, – соблаговолите припомнить, что я не добивался этой чести.
– Ах, сударь, но ведь нетрудно догадаться, что я захотела бы увидеть вас.
– Простите его, ваше высочество, – шепнула ей Андреа, – он хотел сделать как лучше.
– А я уверяю вас, он поступил скверно, – сказала дофина, но так, чтобы ее слышали только Бальзамо и Андреа. – Недопустимо возвышаться ценой унижения старика. Французская дофина в доме дворянина может пить из оловянного кубка, и не нужно ей подсовывать чашу из шарлатанского золота.
Бальзамо содрогнулся, словно ужаленный ядовитой змеей, но тут же выпрямился.
– Ваше высочество, – дрогнувшим голосом произнес он, – я готов сообщить вам ваше будущее, раз уж в ослеплении своем вы так стремитесь узнать его.
Бальзамо произнес это таким твердым и одновременно угрожающим тоном, что все присутствующие почувствовали, как по спинам у них пробежали мурашки.
Юная эрцгерцогиня залилась бледностью.
– Gieb ihm kein Gehor, meine Tochter[55 - Не слушайте его, дочь моя (нем.).], – сказала по-немецки старая дама.
– Lass sie horen, sie hat wissen gewollen, und so soll sie wissen[56 - Позвольте ей услышать, она захотела знать, так пусть же знает (нем.).], – ответил ей на том же языке Бальзамо.
Слова эти, произнесенные на чужом языке, которые многие из присутствующих едва понимали, придали еще больше таинственности происходящему.
– Нет, нет, пусть говорит, – сказала дофина в ответ на настояния своей старой пестуньи. – Если я велю ему молчать, он решит, что я испугалась.
Бальзамо слышал эту фразу, и мгновенная мрачная улыбка тронула его уста.
– Это называется безрассудной отвагой, – пробормотал он.
– Говорите, – обратилась к нему дофина, – говорите же, сударь.
– Итак, ваше королевское высочество продолжает настаивать, чтобы я говорил?
– Я никогда не меняю своих решений.
– В таком случае, ваше высочество, я скажу это только вам одной, – заявил Бальзамо.
– Ну что ж, – ответила дофина. – Я все-таки припру его к стенке. Оставьте нас.
По знаку, давшему понять, что приказ относится ко всем, присутствующие покинули беседку.
– Не правда ли, сударь, этот способ добиться личной аудиенции ничуть не хуже других? – бросила дофина, повернувшись к Бальзамо.
– Не пытайтесь, ваше высочество, вывести меня из себя, – ответил ей иностранец. – Я всего лишь орудие, которым Бог пользуется, дабы просветить вас. Кляните судьбу, и она отплатит вам, ибо умеет мстить. Я же только истолковываю ее капризы. И не удручайте меня, гневаясь за то, что я долго сопротивлялся; я и без того подавлен теми несчастьями, зловещим вестником которых невольно являюсь.
– Значит, речь идет все-таки о несчастьях? – сказала дофина, смягченная почтительностью Бальзамо и обезоруженная его мнимым смирением.
– Да, ваше высочество, о величайших несчастьях.
– Скажите же, о каких?
– Попытаюсь.
– Итак?
– Задавайте мне вопросы.
– Хорошо. Первый: моя семья будет счастлива?
– Какая? Та, которую вы оставили, или та, что ждет вас?
– Нет, моя родная семья: моя мать Мария-Терезия, брат Иосиф, сестра Каролина.
– Ваши несчастья не коснутся их.
– Значит, они коснутся только меня?
– Вас и вашей новой семьи.
– И вы можете объяснить мне, что это за несчастья?
– Могу.
– У короля три сына.
– Да.
– Герцог Беррийский, граф Прованский и граф д’Артуа.
– Совершенно верно.
– Какая судьба ждет этих трех принцев?
– Все трое будут править королевством.
– Значит, у меня не будет детей?
– Будут.
– В таком случае не будет сыновей?
– У вас будут два сына.
– Значит, мне суждено оплакать их смерть?
– Одного вы будете оплакивать, потому что он умрет, а второго – потому что он останется жив.
– Будет ли мой супруг любить меня?
– Будет.
– Сильно?
– Слишком сильно.
– Так какие же несчастья, спрашиваю я вас, могут угрожать мне, если у меня будут любовь моего супруга и поддержка моей семьи?
– Их окажется недостаточно.
– Но разве не останется со мной любовь и поддержка народа?
– Любовь и поддержка народа!.. Это океан во время штиля. А доводилось ли вам, ваше высочество, видеть океан в бурю?
– Творя добро, я предотвращу бурю, но, если она поднимется, я взметнусь вместе с ней.
– Чем выше вал, тем глубже бездна.
– Со мной останется Бог.
– Бог не защитит тех, кого сам осудил.
– Уж не хотите ли вы сказать, сударь, что я не стану королевой?
– Нет, ваше высочество, напротив. Но лучше бы, если бы небу было угодно, чтобы вы не стали ею.
Мария-Антуанетта презрительно улыбнулась.
– Внемлите, ваше высочество, и вспоминайте, – продолжал Бальзамо.
– Я слушаю, – отвечала дофина.
– Вы обратили внимание, – задал вопрос прорицатель, – на гобелен в комнате, где вы провели первую ночь после въезда во Францию?
– Да, сударь, – с содроганием ответила принцесса.
– Что же было изображено на этом гобелене?
– Избиение младенцев.
– И ваше высочество не станет отрицать, что зловещие фигуры убийц запали вам в память?
– Не стану, сударь.
– Так. А во время грозы вы ничего не заметили?
– Молния повалила дерево слева, и оно, падая, чуть не раздавило мою карету.
– Это знамения, – мрачно произнес Бальзамо.
– И дурные?
– Мне кажется, трудно расценивать их иначе.
Дофина склонила голову, погрузившись на несколько секунд в сосредоточенное молчание, но тут же вскинула ее и спросила:
– Как умрет мой супруг?
– Лишившись головы.
– Как умрет граф Прованский?
– Лишившись ног.
– Как умрет граф д’Артуа?
– Лишившись двора.
– А я?
Бальзамо отрицательно покачал головой.
– Скажите… – настаивала дофина. – Ну говорите же…
– Больше я ничего не смею сказать.
– Но я желаю, чтобы вы сказали! – дрожа от нетерпения, воскликнула Мария-Антуанетта.
– Сжальтесь, ваше высочество…
– Да говорите же!
– Нет, ваше высочество, ни за что!
– Говорите, сударь, – с угрозой в голосе промолвила Мария-Антуанетта, – говорите, или я решу, что все это было лишь смехотворной комедией. И берегитесь, опасно проделывать подобные шутки с дочерью Марии-Терезии, женщины… в чьих руках жизнь тридцати миллионов человек.
Бальзамо продолжал молчать.
– Значит, больше вам ничего не известно, – презрительно передернув плечами, бросила принцесса, – или, вернее, ваше воображение просто-напросто истощилось.
– Уверяю вас, ваше высочество, мне известно все, – отвечал Бальзамо, – и раз уж вы решительно желаете…
– Да, желаю.
Бальзамо взял графин, все так же стоявший в золотой чаше, отнес его в самое темное место у задней стенки беседки, где из искусно обтесанных обломков скал был сложен грот. Затем, взяв эрцгерцогиню за руку, подвел ее к мрачному входу в грот.
– Вы готовы? – задал он вопрос дофине, которая была даже немного напугана его неожиданными манипуляциями.
– Да.
– Тогда на колени, ваше высочество, на колени! Вам будет легче молить Бога, чтобы он избавил вас от ужасной развязки, которая предстанет вашим очам.
Дофина машинально подчинилась и рухнула на колени.
Бальзамо дотронулся жезлом до хрустального шара, в котором явно возникло какое-то темное, страшное изображение.
Дофина попыталась встать, покачнулась, упала, испустила душераздирающий крик и потеряла сознание.
Вбежал барон – принцесса была без чувств.
Она пришла в себя через несколько минут.
Прижав ладонь ко лбу, словно человек, пытающийся что-то вспомнить, она вдруг с невыразимым ужасом крикнула:
– Графин!
Барон принес графин. Вода в нем была чиста и прозрачна.
А Бальзамо исчез.
16. Барон де Таверне начинает верить, что ему наконец улыбнулось счастье
Первым, кто обнаружил обморок дофины, был, как мы уже сказали, барон де Таверне; он держался настороже, весьма обеспокоенный возможными последствиями разговора между нею и прорицателем. Он услыхал крик, который издала ее высочество, увидел, как Бальзамо торопливо пробирается среди деревьев, и вбежал в беседку.
Первое, что произнесла Мария-Антуанетта, была просьба показать графин, второе – не причинять зла колдуну. Распоряжение оказалось крайне своевременным: Филипп де Таверне уже устремился, словно разъяренный лев, по следу, и тут голос дофины остановил его.
Подоспела статс-дама дофины и принялась расспрашивать ее по-немецки, однако на многочисленные вопросы Мария-Антуанетта ответила только, что Бальзамо был крайне почтителен и что с нею, очевидно, случился приступ нервной горячки, вызванной усталостью от долгой дороги и вчерашней грозой.
Ответы были переведены г-ну де Рогану, который ждал объяснений, но сам расспрашивать не осмеливался.
При дворе довольствуются уклончивыми ответами, и, хотя объяснения дофины ничуть не удовлетворили придворных, они сделали вид, будто совершенно удовлетворены. И тут подошел Филипп.
– Ваше королевское высочество, – доложил он, – я прибыл во исполнение вашего приказа, дабы напомнить, что полчаса, отведенные вашим высочеством на пребывание здесь, к моему величайшему сожалению, истекли и лошади поданы.
– Хорошо, сударь, – ответила она, сделав очаровательный, но в то же время болезненно-вялый жест. – Однако я вынуждена изменить планы. Сейчас я не способна ехать… Думаю, если я посплю несколько часов, этот небольшой отдых восстановит мои силы.
Барон побледнел. Андреа с тревогой взглянула на отца.
– Но наше жилище недостойно вашего высочества, – пробормотал де Таверне.
– О, прошу вас, сударь, не беспокойтесь, – отвечала дофина голосом, свидетельствующим, что она вот-вот может лишиться чувств. – Мне нужно только немножко отдохнуть.
Андреа тут же удалилась, чтобы приготовить свою спальню. Она была не слишком большая и, наверное, не отличалась особой роскошью, однако в комнате девушки-аристократки, какой была Андреа, пусть даже она бедна, как Андреа, всегда есть нечто милое, что не может не порадовать взор другой женщины.
Все придворные выказывали желание прислуживать дофине, но она с меланхолической улыбкой, словно не имея сил говорить, сделала знак, что хочет остаться одна.
Свита удалилась во второй раз. Принцесса проводила ее взглядом и, когда за деревьями исчез последний кафтан, последний шлейф платья, в задумчивости спрятала побледневшее лицо в ладони.
Поистине зловещие предзнаменования сопутствуют ей во Франции! Ее спальня в Страсбурге – первая, в которую она вступила после приезда во Францию, страну, где ей предназначено стать королевой, – была драпирована гобеленом, изображающим избиение младенцев; во время вчерашней грозы дерево рухнуло чуть ли не прямо на ее карету; наконец, она услышала предсказания этого необыкновенного человека, предшествовавшие невероятному видению, тайну которого дофина, похоже, решила от всех скрывать.
Минут через десять вернулась Андреа. Она пришла, чтобы доложить, что комната приготовлена. Все понимали, что приказ дофины не тревожить ее не касается Андреа, и девушка беспрепятственно вошла в беседку.
Несколько секунд она стояла перед принцессой, не решаясь обратиться к ней, настолько глубоко ее высочество была погружена в свои мысли.
Наконец Мария-Антуанетта подняла голову и, улыбнувшись, знаком показала Андреа, что та может говорить.
– Комната вашего высочества готова, – доложила та. – Мы только умоляем…
Но дофина не дала ей закончить.
– Благодарю вас, мадемуазель, – сказала она. – Будьте добры, позовите графиню фон Лангерсхаузен и проводите нас.
По зову Андреа поспешно явилась старая статс-дама.
– Дорогая Бригитта, дайте мне руку, – по-немецки обратилась к ней дофина. – Кажется, я действительно не в силах идти сама.
Графиня повиновалась. Андреа тоже предложила дофине руку.
– Значит, вы понимаете по-немецки, мадемуазель? – спросила Мария-Антуанетта.
– Да, ваше высочество, – ответила ей по-немецки Андреа, – и даже немножко говорю.
– Превосходно! – с радостью воскликнула дофина. – Это как нельзя лучше соответствует моим планам.
Андреа не осмелилась спросить у августейшей гостьи, что это за планы, хотя ей очень хотелось узнать их.
Дофина медленно ступала, опершись на руку графини фон Лангерсхаузен. Казалось, у нее подгибаются ноги.
Выйдя из сада, она услыхала голос кардинала де Рогана:
– Господин де Стенвиль, неужели вы намерены говорить с ее королевским высочеством вопреки ее запрету?
– Это необходимо, – решительным тоном ответил губернатор, – и я убежден, что она простит меня.
– По правде сказать, я не знаю, должен ли я…
– Господин де Роган, пропустите нашего губернатора, – приказала дофина, выйдя на открытое пространство, окаймленное зеленой дугой деревьев. – Приблизьтесь, господин де Стенвиль.
Услышав приказ, придворные с поклоном расступились, давая проход родственнику всемогущего министра, который в ту пору правил Францией.
Г-н де Стенвиль оглянулся вокруг, как бы давая понять, что пришел по секретному делу. Мария-Антуанетта догадалась, что губернатор хочет что-то сообщить наедине, но еще до того, как она сделала знак оставить ее одну, все придворные удалились.
– Ваше высочество, депеша из Версаля, – вполголоса доложил де Стенвиль, протягивая дофине письмо, которое он прятал в своей украшенной вышивкой шляпе.
Дофина взяла его и прочла на конверте: «Господину барону де Стенвилю, губернатору Страсбурга».
– Письмо не мне, а вам, сударь, – сказала она. – Распечатайте и, если там есть нечто, что может быть интересно мне, прочтите.
– Письмо действительно адресовано мне, ваше высочество, но видите, здесь в углу есть значок, о котором мы договорились с моим братом господином де Шуазелем и который означает, что письмо предназначено лично вашему высочеству.
– А, действительно, есть крестик, я его не заметила. Давайте.
Дофина вскрыла письмо и прочла:
Решено представить г-жу Дюбарри ко двору, если она отыщет «крестную»[57 - То есть знатную даму, которая согласится представить новую придворную.]. Мы все-таки надеемся, что таковую ей найти не удастся. Но наивернейшим средством предотвратить оное представление было бы скорейшее прибытие ее королевского высочества дофины. Как только ее королевское высочество окажется в Версале, никто не осмелится предлагать столь чудовищную непристойность.
– Прекрасно, – бросила дофина, не только не выказав ни малейшего волнения, но даже сделав вид, будто прочитанное не вызвало у нее никакого интереса.
– Проводить ваше высочество на отдых? – нерешительно осведомилась Андреа.
– Нет, благодарю вас, мадемуазель, – поблагодарила эрцгерцогиня. – На воздухе мне стало лучше. Видите, ко мне вернулись силы, и я вполне хорошо себя чувствую.
Она отпустила руку графини и пошла уверенным, быстрым шагом, словно с нею ничего не произошло.
– Лошадей! – приказала она. – Я уезжаю.
Г-н де Роган удивленно взглянул на г-на де Стенвиля, словно спрашивая у него объяснения этой внезапной перемены.
– Дофина выражает нетерпение, – шепнул на ухо кардиналу губернатор.
Эту ложь он ввернул с таким искусством, что де Роган отнес ее на счет болтливости губернатора и вполне удовлетворился. Андреа же, приученная отцом уважать любые капризы коронованных особ, тем не менее была поражена странной непоследовательностью Марии-Антуанетты, которая повернулась к ней и, улыбаясь с необыкновенной благосклонностью, промолвила:
– Благодарю вас, мадемуазель. Я безмерно тронута вашим гостеприимством, – и тут же обратилась к барону: – Знайте сударь: выезжая из Вены, я дала обет, что облагодетельствую первого француза, которого встречу после того, как пересеку границу Франции. Этот француз – ваш сын. Но он не сможет сказать, что я ограничилась лишь этим и что мадемуазель… Как зовут вашу дочь, сударь?
– Андреа, ваше высочество.
– И что мадемуазель Андреа была забыта.
– О ваше высочество!.. – пролепетала Андреа.
– Я намерена назначить ее фрейлиной. Не правда ли, сударь, мы вправе надеяться на вас? – спросила дофина у Таверне.
– Ваше высочество, – воскликнул барон, которому при этих словах показалось, что исполняются все его мечты, – на сей счет мы ничуть не беспокоимся: наша родовитость превышает наше богатство… и тем не менее… столь высокое счастье…
– Вы заслужили его… Брат будет, служа в армии, защищать короля, сестра – служить дофине, отец – наставлять сына в верности, а дочь в добродетели. У меня будут достойные слуги, сударь, не так ли? – обратилась Мария-Антуанетта к Филиппу, который только и смог, что преклонить колени; от волнения он был не в силах вымолвить ни слова.
– Но… – пробормотал барон, который первым вновь обрел способность рассуждать.
– Да, я понимаю, вам необходимо собраться, – не дала ему закончить дофина.
– Да, да, ваше высочество, – подтвердил Таверне.
– Что ж, я дам вам время, но только сборы не должны быть слишком долгими.
Андреа и Филипп грустно улыбнулись, улыбка же барона была исполнена горечи, но дофина остановила их на этом слишком тягостном для самолюбия семейства Таверне пути.
– Но я не сомневаюсь в этом, судя по вашему желанию угодить мне. Впрочем, постойте. Я оставлю здесь одну карету, и в ней вы нагоните меня. Господин губернатор, мне нужна ваша помощь.
Подошел губернатор.
– Я оставляю карету господину де Таверне, чтобы он мог вместе с мадемуазель Андреа приехать в Париж, – сказала дофина. – Назначьте кого-нибудь сопровождать эту карету и скажите, чтобы к ней относились так, будто это моя.
– Сию минуту, ваше высочество, – ответствовал барон де Стенвиль. – Господин де Босир, подойдите сюда.
Молодой человек лет двадцати пяти с живым и сметливым взглядом вышел из рядов эскорта и уверенным шагом приблизился к губернатору, держа в руке шляпу.
– Возьмите карету для господина де Таверне, будете ее сопровождать. – приказал г-н де Стенвиль.
– Постарайтесь, чтобы они поскорей присоединились к нам, – сказала дофина. – Разрешаю вам, если это окажется необходимо, в два раза чаще менять лошадей.
Барон и его дети рассыпались в благодарностях.
– Надеюсь, сударь, столь внезапный отъезд не причинит вам больших неудобств? – спросила дофина.
– Мы всегда к услугам вашего высочества, – ответил барон.
– Прощайте! Прощайте! – с улыбкой промолвила дофина. – По каретам, господа! Господин Филипп, в седло!
Филипп поцеловал руку отцу, обнял сестру и вскочил на коня.
Через пятнадцать минут кавалькада унеслась, словно вчерашняя туча, и подъезд, ведущий к дому Таверне, опять стал безлюден, если не считать бледного юноши, который уныло сидел у ворот на тумбе и жадным взглядом следил за последними клубами пыли, что взвили на дороге копыта скачущих коней.
Этим юношей был Жильбер.
А в это время барон и Андреа, оставшись одни, все никак не могли обрести дар речи.
Да, гостиная дома де Таверне являла собой весьма необычную картину.
Андреа, стиснув руки, размышляла о череде странных, неожиданных и небывалых событий, ворвавшихся в ее доселе спокойную жизнь, и, похоже, предавалась мечтам.
Барон стоял, нахмурив седые мохнатые брови, и трепал свое жабо.
Николь, прислонясь к двери, взирала на хозяев.
Ла Бри, держа руки по швам и приоткрыв рот, пялился на Николь.
Барон первым пришел в себя.
– Мерзавец! – закричал он на Ла Бри. – Ты торчишь тут столбом, а дворянин, королевский офицер ждет на улице!
Ла Бри от неожиданности смешно подскочил, зацепился правой ногой за левую и, пошатываясь, исчез. Через несколько секунд он вернулся и доложил:
– Этот дворянин внизу.
– Что он делает?
– Кормит бедренцом коня.
– Ладно, пусть. А карета?
– Стоит на дороге.
– Запряженная?
– Четверней. Какие лошади, сударь! Они объедают гранатовые деревца на цветнике.
– Королевские лошади могут объедать все, что им угодно. Да, кстати, а колдун?
– Колдун исчез, сударь.
– Исчез, оставив драгоценную посуду? – удивился барон. – Нет, этого не может быть. Он или вернется, или кого-нибудь пришлет.
– Вряд ли, – ответил Ла Бри. – Жильбер видел, как он уехал вместе со своей фурой.
– Жильбер видел, как он уехал вместе с фурой? – задумчиво переспросил барон.
– Да, сударь.
– Этот лоботряс Жильбер все видит. Ладно, ступай собери сундук.
– Уже, сударь.
– Как уже?
– Когда я услышал приказ ее королевского высочества, я тут же отправился в комнату господина барона и упаковал одежду и белье.
– Чего ты суешься без приказа, дурак?
– Сударь, я подумал, что правильно сделаю, если предупрежу ваше желание.
– Болван! Ладно, ступай помоги барышне.
– Благодарю, отец. У меня есть Николь.
Барон снова задумался.
– И все-таки, продувная ты бестия, это невозможно, – бросил он Ла Бри.
– Что, сударь?
– А то, о чем ты не подумал, потому что ты никогда не думаешь.
– Да что же, сударь?
– Чтобы ее королевское высочество уехала, ничего не оставив господину де Босиру, или чтобы колдун исчез, не вручив Жильберу записки.
В этот миг со двора донеслось нечто вроде свиста.
– Сударь, – произнес Ла Бри.
– Ну что?
– Зовут.
– Кто?
– Тот господин.
– Офицер?
– Да. А вон и Жильбер прохаживается, словно у него есть что сообщить.
– Ну так ступай к ним, скотина.
Ла Бри исполнил приказание с обычной поспешностью.
– Отец, – подойдя к барону, промолвила Андреа, – я догадываюсь, что сейчас вас мучит. Вы ведь знаете, у меня есть тридцать луидоров и украшенные алмазами часы, которые королева Мария Лещинская пожаловала моей матушке.
– Да, да, дитя мое, очень хорошо, – отвечал барон. – Но ты их сбереги, тебе понадобится красивое платье для представления ко двору… Изыскать нужные средства – это уже мое дело. А, вот и Ла Бри.
– Сударь! – влетев в гостиную, закричал Ла Бри, держа в одной руке письмо, а в другой сжимая несколько золотых монет. – Вы посмотрите, что оставила мне дофина! Десять луидоров! Целых десять луидоров!
– А что это за письмо, олух?
– Это вам, сударь. От колдуна.
– От колдуна? Кто тебе его дал?
– Жильбер.
– Ну, что я тебе говорил, ослиная ты башка? Живо, давай его!
Барон вырвал у Ла Бри письмо, поспешно распечатал и вполголоса прочел:
Господин барон!
Эта посуда, после того как в вашем доме к ней прикоснулась августейшая рука, принадлежит вам. Оставьте ее себе как реликвию и вспоминайте иногда вашего признательного гостя
Жозефа Бальзамо.
– Ла Бри! – после недолгого размышления крикнул барон.
– Да, сударь?
– Есть ли в Бар-ле-Люке хороший ювелир?
– Есть. Тот, что запаял серебряный кубок мадемуазель Андреа.
– Очень хорошо. Андреа, отложите в сторону бокал, из которого пила ее королевское высочество, а все остальное велите отнести в карету. А ты, бездельник, марш в подвал и подай господину офицеру, что там у нас осталось из хорошего вина.
– Одна-единственная бутылка, сударь, – с безмерной грустью сообщил Ла Бри.
– Вполне достаточно.
Ла Бри ушел.
– Андреа, дитя мое, полно! – взяв дочь за руки, промолвил барон. – Не грустите. Мы отправляемся ко двору. А там немало вакантных должностей, немало и аббатств, которые можно получить, хватает и полков без полковников, и нерозданных пенсий. Двор – это чудесная страна, где ярко светит солнце. Держись всегда там, где оно сияет; кому, как не тебе, купаться в его лучах. А теперь, дитя мое, ступай.
Андреа, подставив барону лоб для поцелуя, удалилась. Николь последовала за ней.
– Эй, Ла Бри, чудовище! – крикнул, выходя последним де Таверне. – Позаботься о господине офицере! Ты слышишь меня?
– Да, сударь, – отвечал из подвала Ла Бри.
– Ну а я, – продолжал барон, направляясь к себе в комнату, – пойду соберу бумаги… Андреа, понимаешь ли ты? Через час мы уедем из этой конуры! Наконец-то я покидаю Таверне и, надеюсь, навсегда. Все-таки славный человек этот колдун! Право же, я становлюсь чертовски суеверен. Ла Бри, поторопись, мерзавец!
– Сударь, мне пришлось идти на ощупь. В замке не осталось ни единой свечки.
– Да, похоже, самое время уезжать, – пробормотал барон.
17. Двадцать пять луидоров Николь
Тем временем, возвратясь к себе в комнату, Андреа деятельно принялась готовиться к отъезду. Николь помогала ей в этом с усердием, благодаря чему тень, легшая на их отношения из-за утренней размолвки, быстро рассеялась.
Андреа краешком глаза посматривала на Николь и улыбалась, видя, что у нее даже не будет необходимости прощать служанку.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=122795?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Notes
1
Додона – город в центре Эпира (Западная Греция) со священной дубовой рощей и оракулом Юпитера. – Здесь и далее примеч. перев.
2
Туаз – старинная французская мера длины, равная 1,95 м.
3
Вода Тофаны (лат.). Средневековый бесцветный и безвкусный смертельный яд, секрет которого ныне утерян.
4
Пелайо (ок. 690–737) – первый король Астурии, королевства, образовавшегося после захвата арабами Пиренейского полуострова.
5
Санхуниафон – древнефиникийский мудрец и писатель, живший, по преданию, в Тире до Троянской войны.
6
Иероним (342–420) – римский церковный писатель и историк.
7
Зороастр (иначе Заратуштра; между X и VI вв. до н. э.) – пророк и реформатор древнеиранской религии.
8
Агриппа Неттесгеймский (1486–1535) – немецкий философ и врач.
9
Гален (ок. 130 – ок. 200) – древнеримский врач и ученый.
10
Аверроэс, или Ибн Рушд (1126–1198) – арабский ученый и врач.
11
Шериф – в мусульманских странах почетное звание лиц, возводящих свою родословную к Магомету.
12
Жак Клеман (1567–1589) – монах-доминиканец, убивший в 1589 г. французского короля Генриха III.
13
Робер-Франсуа Дамьен (1715–1757) – человек, в 1757 г. неудачно покушавшийся на жизнь Людовика XV.
14
Ваза – шведская королевская династия (1523–1654), возведенная на престол восстанием крестьян и рудокопов.
15
Мариньяно – город в Северной Италии, где в 1515 г. французская армия Франциска I разбила швейцарских наемников миланского герцога.
16
Павия – город в Северной Италии, где в 1525 г. войска германского императора Карла V разгромили войска Франциска I, в рядах которых сражались и швейцарцы.
17
Попри лилию ногами! (лат.)
18
Эммануил Сведенборг (1688–1772) – шведский ученый и теософ-мистик.
19
Имеется в виду Томас Фэрфакс (1612–1671) – генерал, один из самых знаменитых участников гражданской войны в Англии на стороне Кромвеля.
20
Пол Джонс (1727–1792) – шотландский мореплаватель, перешедший на службу к американцам и с успехом занимавшийся каперством.
21
Иоганн Каспар Лафатер (1741–1801) – швейцарский писатель и ученый, создатель физиогномики.
22
Станислав I Лещинский (1677–1766) – король Польши в 1704–1711 и 1733–1736 гг. После отречения получил от своего зятя Людовика XV в пожизненное владение герцогство Лотарингское.
23
Да успокойся же ты, черт! (араб.) – Примеч. авт.
24
От слова «альборак», так мусульмане зовут лошадь, которая, по преданию, доставила Магомета из Мекки в Иерусалим за
/
часть ночи.
25
Парацельс (1493–1541) – немецкий врач и естествоиспытатель.
26
Джузеппе Франческо Борри (1623–1695) – итальянский алхимик.
27
Вот дьявол! (ит.)
28
Романы (1749 и 1734 гг. соответственно) Клода Проспера Жолио де Кребийона-младшего (1707–1777).
29
Маон – крепость на острове Минорка; в 1756 г. ее взял герцог де Ришелье.
30
Шарль Лебрен (1619–1690) – французский художник-классицист.
31
Мари Анн де Майи-Нель, герцогиня де Шатор? (1717–1744) и Жанна-Антуанетта Пуассон, маркиза де Помпадур (1721–1764) – фаворитки короля Людовика XV.
32
Филипп де Канийак (1669–1725) – приятель герцога Филиппа Орлеанского (1674–1723), регента Франции в 1715–1723 гг. при малолетстве Людовика XV.
33
Монтескье. – Примеч. авт.
34
Гельвеций. – Примеч. авт.
35
Жан-Жак Руссо. – Примеч. авт.
36
Дени Дидро (1713–1784) – французский философ-материалист, писатель, энциклопедист.
37
Филипсбург – город в Южной Германии, который французы брали в 1644, 1688 и 1734 гг.
38
Фонтенуа – деревня в Бельгии, при которой в 1752 г. французская армия под командованием Морица Саксонского нанесла поражение соединенной англо-австрийской армии.
39
Аруэ – настоящая фамилия Вольтера.
40
Джеймс Фитцджеймс, 1-й герцог Бервик (1670–1734) – незаконный сын английского короля Якова II. После свержения Стюартов состоял на французской службе, был маршалом Франции, убит под Филипсбургом.
41
И честен (англ.).
42
Как известно, шелк – плохой проводник и отталкивает электричество. Замагнетизировать человека, одетого в шелк, совершенно невозможно. – Примеч. авт.
43
Франц Антон Месмер (1734–1815) – австрийский врач, автор теории «животного магнетизма».
44
Луций Юлий Брут – вождь восстании римлян против царя Тарквиния Гордого в 509 г. до н. э., создатель республики, за заговор против которой казнил своих сыновей. Его имя стало синонимом добродетели и гражданственности.
45
Арпан – старофранцузская мера площади, составляющая от 0,3 до 0,51 га в разных районах страны.
46
Журден – герой комедии Ж.-Б. Мольера «Мещанин во дворянстве».
47
Ироническое заимствование из песни 4-й «Энеиды» Вергилия. Карфагенская царица Дидона спрашивает свою сестру Анну, как ей принять Энея, прибывшего в Карфаген во главе беглецов из павшей Трои. Анна предсказывает брак с Энеем и счастье с ним. Дидона следует ее совету, но Эней вскоре бросает Дидону, которая затем сжигает себя на костре.
48
То есть Марии Лещинской, будущей супруге Людовика XV.
49
Одна из частых у Дюма исторических ошибок. Имеется в виду Хуан де Тассис-и-Перальта, граф Вильямедиана (1582–1622), испанский поэт и драматург. По легенде, он ставил в своем дворце любительские спектакли, в одном из которых участвовала королева Елизавета, супруга Филиппа IV Испанского. Влюбленный в нее Вильямедиана сам поджег дворец, чтобы вынести потерявшую сознание королеву из огня и тайком поцеловать ей ногу.
50
Шарль де Бурбон, герцог (1490–1527) – коннетабль Франции, крупный французский полководец и могущественный феодал. Рассорившись с королем Франциском I, перешел на сторону его врага императора Карла V и был объявлен Парижским парламентом (верховным судом) предателем, а дворец его выкрашен в желтый цвет – цвет измены.
51
Шенбрунн – императорская резиденция в Вене.
52
Маркиз де Бьевр (1747–1789) – знаменитый острослов и каламбурист.
53
Андре-Шарль Буль (1642–1732) – французский мебельный мастер.
54
Франц I Стефан (1708–1765) – с 1729 г. герцог Лотарингский, с 1736 г. муж Марии-Терезии, с 1740 г. – соправитель.
55
Не слушайте его, дочь моя (нем.).
56
Позвольте ей услышать, она захотела знать, так пусть же знает (нем.).
57
То есть знатную даму, которая согласится представить новую придворную.