800 000 книг, аудиокниг и подкастов

Реклама. ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY

Отголоски времени

Отголоски времени
Aila Less
Что, если память – это не воспоминание, а дверь?
Историк Александр Морель никогда не верил в мистику. Но однажды в его руки попадают часы, некогда принадлежавшие Фёдору Достоевскому. И с каждым тиком реальность начинает меняться.
Он слышит голоса прошлого, видит улицы Петербурга 1849 года и обнаруживает, что его судьба связана с загадочной организацией «Мнемозина» – хранителями времени и артефактов памяти.
Чтобы спасти ход истории, Александр должен выбрать: стать наблюдателем или вмешаться. И, возможно, потерять всё, что он любил, ради одного момента, который никто, кроме него, не запомнит.

Aila Less
Отголоски времени

ПРОЛОГ
Петропавловская крепость. Санкт-Петербург. Декабрь 1849 года.
Внутри каменной камеры стоял такой холод, что дыхание, поднимаясь от губ, превращалось в тонкий иней. Стены, покрытые вековой сыростью, пахли известью, гнилым деревом и железом. Здесь не было времени в привычном смысле – не было движения света, не было смены часов, не было даже внутреннего ощущения его течения. Всё, что окружало заключённого, словно застыло в сером сумраке, где каждое шорох, каждое движение становились громче любых слов.
Фёдор Михайлович Достоевский сидел на узкой, слабо покосившейся скамье у стены. Сутулый силуэт почти сливался с камнем. Он не двигался, не шевелил руками, не издавал ни звука. Он просто смотрел вперёд, где, возможно, находился единственный выход – пусть даже воображаемый. Его взгляд был усталым. В нём тлела тихая, неяркая искра мысли – как уголёк в золе, которую уже никто не раздует. На нём был чужой, плохо сидящий сюртук. На локтях ткань протёрлась до нитей, подол промок от конденсата, а на груди воронка складок напоминала застывшее движение человека, привыкшего держать там перо. В этих складках, среди скупой ткани, всё ещё угадывался тот, кто писал о страдании, о вине, о человеческой природе. Человек, который когда-то верил в силу слова. И сейчас – верил в неё, возможно, даже сильнее, чем в спасение.
Фёдор не знал, сколько времени провёл в одиночной камере. Дни слились в единое серое полотно, где нельзя было различить утро и вечер. Он перестал прислушиваться к шагам в коридоре, перестал подниматься при звуке открывающегося глазка, перестал даже считать – сначала часы, потом сутки, потом события. Мысли были не о суде и не о расстреле. Вспоминались строки, которые так и не успели родиться. Мысленно перебирались сюжеты, которым теперь оставалось существовать только в голове – без бумаги, без голоса, без продолжения. То, что ещё несколько недель назад казалось второстепенным, теперь приобрело форму почти физической боли: не то, что его накажут, а то, что его забудут, не успев услышать. И именно в тот момент, когда он почти утратил различие между днём и ночью, между вчера и сегодня, в пространстве камеры произошло нечто едва заметное, но неоспоримо настоящее. Он не услышал шагов, не ощутил звука. Но вдруг понял, что в помещении что-то изменилось. Воздух стал плотнее, словно сгустился. Его дыхание стало чуть более поверхностным, не от страха, а от ощущения приближения чего-то важного.
Медленно подняв голову, он посмотрел на пол. Прямо у входа, на сером камне, лежал предмет. Не удавалось припомнить, как тот оказался здесь. Но предмет был – совершенно отчётливо. Осторожно, без резких движений, поднялся, подошёл и взял его в руки. Это был плотный футляр – обитый тёмной тканью, прохладный на ощупь, но будто хранивший в себе остаточное тепло чужих рук. Замок сработал сразу, без усилий, как будто не был по-настоящему заперт. Внутри лежали часы. Карманные, старинные, с чуть поцарапанной крышкой. Он узнал работу сразу – не по марке, а по ощущениям. Вещь, пережившая не один век, сделанная точно и надолго. Только стрелки двигались не вперёд. Они шли в обратную сторону – медленно, точно, с едва слышным щелчком, будто отчитывали не ход времени, а его распад. Под крышкой лежала записка. Бумага была плотной, сероватой, без штампов и знаков. Строчка, написанная уверенным, ровным почерком, гласила:
“Когда всё остановится – не бойся тишины.
Иногда именно в ней звучит ответ”.
Подписи не было. Ни имени, ни числа.
Он перечитал несколько раз. Строчки были простыми, но не пустыми. Как будто кто-то, знавший больше, чем положено, решил сказать ровно столько, сколько можно было передать через расстояние – не только в пространстве, но и во времени.
Фёдор сел на край лавки и, не отводя взгляда от часов, вытянул из щели между досками старый клочок бумаги, на котором когда-то писал черновик несостоявшегося рассказа. Чернила были почти сухими, но хватило на несколько слов – тех, что не нуждались в украшении.
“«Если ты здесь, значит, ты знал. Спасибо.»”.
– Ф.М.Д.
Он вложил записку в крышку, закрыл её с осторожностью, с каким-то уважением к самому жесту. Затем подошёл к дальней стене камеры – к тому месту, где камень крошился от влажности. Поддев рыхлую штукатурку ногтем, он открыл неглубокую нишу, оставшуюся ещё со времён прошлого заключённого. Именно туда, аккуратно, как драгоценность вложил футляр. Камень встал на место, будто и не трогали. И комната снова стала прежней – но не совсем. Он сел, как прежде, положив руки на колени, но теперь в его позе не было и тени обречённости. Федор не знал, увидит ли когда-нибудь снова свет, но одно чувствовал ясно: он оставил после себя не исповедь и не признание, а нечто иное – знак, след, ключ, который, возможно, откроет кому-то путь. И если он сам сумеет удержать в памяти смысл времени, то и оно, быть может, не забудет о нём.

Глава 1. Память пыли
Париж просыпался лениво, сдержанно, словно не желая расстаться с дрожащим предрассветным сумраком. Мокрые брусчатые улицы ещё хранили в себе дыхание ночного дождя, а воздухе витал аромат жжёного каштана, старого кофе и чего-то тонкого, почти забытого, напоминающего запах пыли времени. Город, казалось, жил не по часам, а по памяти: каждый угол, каждый оконный карниз здесь напоминал не о настоящем, а о том, что уже случилось – и что ещё может повториться.
Александр Морель стоял на левом берегу Сены, возле букинистической лавки, приютившейся между антикварной галереей и полуразрушенным кафе. Рынок на набережной Сен-Мишель, казалось, существовал вне времени. Здесь дни текли иначе – как в архиве, где ему приходилось проводить недели: шепчущие страницы, облупленные папки, ржавые печати и имена, давно исчезнувшие из живой речи. Он умел видеть ценность в вещах, которых другие уже не замечали. Его взгляд скользил по привычному хаосу на витрине: чернильницы с разбитыми крышками, карты с латинскими подписями, старинные ключи, не подходящие ни к одному замку. И вдруг среди всего этого он заметил серебряные часы, с едва заметной гравировкой. Не броские, не редкие на первый взгляд. Но в их корпусе было что-то – не в форме и не в цвете, а в тишине, которую они словно излучали. Он поднял их, будто инстинктивно узнав в них то, что давно искал. Крышка открывалась туго, скрипя пружиной, как дверь в заброшенной комнате. Внутри нацарапаны были три буквы: “Ф.М.Д”. Почерк старинный, почти стертый, но уверенный.
Морель замер. Пальцы его невольно крепче сжали металл. Как историк, он знал эти инициалы слишком хорошо. Они принадлежали не просто писателю. Это был символ другой эпохи, другого языка, другой боли. И всё же – какие шансы, что эти часы действительно могли принадлежать ему? Фальсификаций было достаточно. Совпадениям не доверял – но в чудеса верилось ещё меньше. Он прислушался. Часы тикали. Однако с каждым ударом тиканье становилось всё страннее – словно теряло привычную чёткость. Ритм сбивался, становился неровным, будто механизм утрачивает уверенность в собственном движении. Порой казалось, что стрелки идут вспять, а затем внезапно возвращаются, как если бы само время колебалось, не зная, в какую сторону ему течь.
– Старинная вещица, месье, – отозвался антиквар, подняв взгляд из-за газеты. – Монмартр. Дом старой русской эмигрантки. Ни родных, ни бумаг. Комната вся была набита книгами и письмами. Хранила, видно, всё до последнего.
Морель не ответил. Он уже не слушал. Мир вокруг будто сжался: звуки улицы стали глухими, голоса прохожих – отдалёнными. В голове проступило странное ощущение, как будто воспоминание, которое ещё не случилось. Как будто его кто-то вспомнил – и тем самым призвал.
В ту же секунду над городом раздался глубокий удар – колокола Нотр-Дам пробили час. Звук разошёлся по улицам, словно волна, и в этот самый миг окружающий мир едва заметно дёрнулся, словно изображение на старой плёнке вдруг сместилось, наложившись на другой кадр. На миг земля под ногами словно дрогнула – не ощутимо, но внутренне, как если бы сама реальность дала трещину. В памяти что-то хрустнуло, затрещало, как старая киноплёнка, и лишь на мгновение – прежде чем всё вновь стало на свои места. Александр выпрямился, будто кто-то окликнул его по имени. Он снова посмотрел на часы – стрелки продолжали двигаться, как ни в чём не бывало.
Париж по-прежнему дышал утренней сыростью, но всё вокруг словно утратило чёткость. Александр шёл автоматически, не помня дороги от набережной до архива – будто расстояние между двумя точками стерлось, оставив лишь ощущение движения. Мысли оставались прикованы к часам, к этим инициалам, к еле уловимому дрожанию воздуха, которое не покидало его даже теперь.
Старинные дубовые двери Парижского исторического архива скрипнули, когда Александр вошёл, словно его появление нарушило уклад чего-то более древнего, чем сам город. В помещении пахло старой бумагой, высохшими и хрупкими листами, пережившими десятки человеческих жизней. Запах был густой, оседающий, как пыль на полках, и напоминал о детстве, когда он подолгу сидел в библиотеке, ещё не умея читать, но уже чувствуя вес времени. Читальный зал встретил его тишиной, полной благородства и уважения к прошлому. Высокие окна пропускали мягкий свет, оседающий на деревянных столах и плетёных лампах. Пространство пахло сухими чернилами, старой кожей и бумагой, хранящей чужие жизни. На стойке дежурила Жюли – молодая стажёрка в светлом кардигане. Завидев его, она кивнула и с лёгкой неуверенностью произнесла:
– Monsieur Morеl… Для вас доставили папку. Кажется, из отдела редких поступлений. Очень старая.
Он принял папку молча. Кожаная обложка с архивной пометкой: RUS/1849/А.М.3, была потёртой, но прочной. Пальцы сжали край чуть крепче, чем требовалось. Он прошёл в дальний угол зала, к своему постоянному месту. Расположившись, осторожно открыл папку. Внутри лежал один-единственный лист – плотная, слегка пожелтевшая бумага, хранившая на себе отпечатки десятилетий. Чернила, хоть и выцвевшие по краям, сохраняли уверенный напор в строках. Почерк был аккуратный, внятный, с характерными изгибами русской каллиграфии середины XIX века. На верхнем поле стояла дата: 7 ноября 1849 года.
Ни имени отправителя, ни обратного адреса. Никакой печати. Только текст, ровный, как на исповедальном листе:
«Тот, кто знает имя, знает больше, чем следует. Береги его. Оно может быть ключом – или ловушкой. Есть вещи, которые нельзя сказать напрямую, но можно оставить. Если это письмо дошло, значит, часы уже нашли тебя. Не ищи подтверждений. Просто помни: ты не первый, кто идёт по этому пути. Всё начнётся, когда ты узнаешь своё имя в чужом времени.»
В центре – подчёркнутое слово:Александр.
Он перечитал всё дважды. Его дыхание сбилось, мысли начали сбиваться в беспорядочные петли. Всё, что он знал, всё, чему учился – язык источников, логика хронологии, причинно-следственные связи – вдруг утратило вес. Его имя не должно было быть в этом письме. Особенно в документе, возраст которого превышал его жизнь на полтора века.
Всё это время часы лежали у него в кармане, словно выжидали подходящего момента, чтобы вновь заявить о себе. Александр вынул их, медленно раскрыл крышку – и на мгновение застыл. Стрелки остановились, как будто само время, дойдя до этой точки, решило больше не двигаться. Одна стояла на семи, другая – на одиннадцати. Семь часов. Одиннадцатое число? Он смотрел на циферблат, как будто тот мог ответить, но стрелки молчали, и тишина вокруг будто загустела.
Он медленно обернулся. Архив был пуст. Ни голосов, ни шагов – только лампы под потолком гудели ровно и навязчиво, словно сами вели отсчёт, неумолимый и чужой. Воздух казался неподвижным, как перед бурей, а стены – чуть ближе, чем прежде.
Александр аккуратно вложил письмо обратно в прозрачный конверт, словно прикасался к чему-то живому. Часы скользнули обратно в карман, хотя казались теперь совсем другими – не найденными, а навязанными, как знак. Всё вокруг по-прежнему выглядело знакомо, но ощущалось иначе, будто между ним и реальностью пролегла тонкая, едва заметная плёнка. Он встал и вышел, оставив позади не только фонды, но и ту уверенность, с которой пришёл утром. Воздух снаружи был прохладным, серым, но резким – как будто день только начинался, хотя внутри всё уже было другим.
Александр шёл по улицам Парижа с аккуратно закрытой папкой под мышкой, словно нёс не просто документ, а что-то живое, требующее тишины и защиты. Строки не давали покоя. Подчёркнутое имя, предупреждение, двусмысленные намёки. Всё в этом листе бумаги будто знало о нём больше, чем он сам. Это было не просто письмо. Это было сообщение из другой эпохи – адресованное не случайно и не абстрактно, а лично ему. Открыв дверь квартиры, он машинально включил свет, бросил ключи на полку и сразу прошёл к письменному столу. Там всё оставалось, как было накануне: распечатка документа, стакан с недопитым чаем. Казалось, будто в комнате и время застыло вместе с ним, лишь слабо тикая в глубине сознания. Александр осторожно разложил содержимое архивной папки рядом с часами. Бумага и металл – две субстанции, столь разные по природе, но теперь связанные каким-то таинственным узлом, который он ещё не понимал. Письмо он прочёл снова, медленно, вдумчиво, вслух.
– «…ты не первый, кто идёт по этому пути…» – пробормотал он, касаясь указательным пальцем подчеркнутого «Александр».
За окнами кто-то прошёл по лестничной площадке, скрипнула дверь соседей. Всё происходящее вокруг казалось слишком обычным на фоне того, что рождалось в его мыслях. Он попытался отстраниться, найти логическую опору. Взял ноутбук, стал искать в базе данных архива документ с тем же шифром. Но файл не числился ни в одной категории. Папка существовала, ноофициально её не было. Это означало одно: кто-то хотел, чтобы она попала к нему. Или… кто-то уже знал, что он её найдёт.
Комната погружалась в мягкий полумрак. Александр выключил настольную лампу, но не спешил лечь. Его тело чувствовало усталость, но разум оставался настороженным, как будто день не завершился. Он бродил по квартире медленно, с тем же напряжённым сосредоточением, с каким обходят пустой музей ночью – где стены всё ещё хранят чужие шаги. Он пытался отвлечься – открыл книгу, стал листать не вникая, потом налил себе немного вина, чтобы занять руки. Но всё, что он ни делал, казалось приклеенным к настоящему лишь наполовину. Настоящее больше не чувствовалось целым. Где-то между строчками, часами, датой и именем пролегла трещина. И сквозь неё, пусть ещё узкой щелью уже сочилось нечто другое. Когда он всё же лёг, было уже за полночь. Улица снаружи стихла. За окном остались лишь слабые отблески ночных фонарей и редкие шаги. Кровать показалась непривычно мягкой – тело не могло расслабиться. Он лежал с открытыми глазами, глядя в потолок, и не знал, чего боится больше: не уснуть – или уснуть и снова увидеть то, что невозможно объяснить.
Сон пришёл медленно, как сдвиг во времени. Он не почувствовал, когда перестал слышать шум улицы, когда стены комнаты растворились. Сначала было ощущение снега. Он не видел его, но чувствовал, как воздух. Воздух был тяжёлый, как перегретый металл, и в нём что-то будто звенело невидимо – словно колебания струн, натянутых между эпохами. Затем – улица, выложенная брусчаткой. Каменные дома, плотно прижатые друг к другу, чёрные трубы на крышах, тонкие струи пара, вырывающиеся из подвалов. Снег лежал неровно, с пятнами серого льда. Фонари – редкие, мерцающие, словно пульсирующие точки во мраке. Он стоял посреди этого пространства, одетый не по погоде. Он знал, что это не его одежда, не его время. Но ноги не мёрзли. Ни страха, ни удивления не было – лишь глубокое узнавание. Всё вокруг казалось знакомым не из жизни, а из какой-то древней памяти, которую он не помнил, но в которой, казалось, уже однажды жил. Чей-то силуэт в шинели, с фуражкой, с прямой спиной – стоял на противоположной стороне улицы. Фигура была неподвижна, словно ждала. Александр сделал шаг. Снег заскрипел под ногами. Фигура не двинулась, но что-то в её позе изменилось – напряжение, будто человек знал, что его заметили. Он приближался медленно, чувствуя, как под подошвами хрустит тонкий лёд, как влажный воздух проникает под воротник. Фигура впереди стояла неподвижно. От неё веяло спокойствием и безысходностью одновременно. Её молчание ощущалось громче любого голоса.
Справа от фигуры высился старый дом – четырёхэтажный, с выбитыми буквами на каменном фризе над входом. Надпись была частично стёрта временем, но некоторые слова оставались читаемыми:
«… СЛЕДСТВЕННАЯ КОМИССИЯ …»
У Александра закружилась голова. Неясно, откуда в нём было это знание – здание не встречалось ни в книгах, ни в документах. И всё же ощущение было безошибочным: здесь вершились судьбы. Здесь решались жизни.
Фигура медленно повернулась. Лица всё ещё не было видно – словно оно скрывалось за тонкой вуалью, за зеркальной пеленой. Но глаза были отчётливы. Глаза, полные странной печали и знания. Человек поднял руку и медленно указал на часы в его руке. Он хотел что-то сказать, но губы не двигались. Лишь тихий гул, будто от глубинного колокола, раздался в воздухе.
В это мгновение пространство вокруг исказилось. Воздух стал гуще, предметы – будто потеряли очертания. Всё стало смещаться: улица, дома, тени, снег. Как если бы старую фотографию начали стирать водой, оставляя только размытые контуры.
Александр сделал шаг назад, но не почувствовал под собой земли. Ноги стали ватными, будто исчезли вовсе. Он попытался вдохнуть, но воздух не вошёл в лёгкие – грудная клетка оставалась неподвижной, как закованная. Тело не слушалось, и вместе с ним рушилась сама реальность. Пространство вокруг сжималось – медленно, неумолимо, как если бы мир собирался свернуться в точку. Не было ощущения падения – скорее, провал. Будто земля под ним растворилась, оставив только пустоту. Он проснулся резко, с толчком, как выныривают из воды, когда не хватает воздуха. Сердце стучало тяжело и часто, каждый удар отдавался в висках. Первые мгновения сознание блуждало – не сразу пришло понимание, где он. Комната казалась знакомой, но чужой, как место из давнего сна. За окном серел рассвет: небо было тусклым, ещё не светлым, но уже не ночным. Простыня под ладонью ощущалась непривычно – грубее, чем должна быть. Он провёл пальцами по складке и не узнал ткань. На столе, чуть в стороне, лежали часы. Они словно ждали. Их неподвижность бросалась в глаза. Александр подошёл к ним медленно, почти настороженно, как будто приближался не к вещи, а к существу, которое могло проснуться. Металл был тёплым, неестественно тёплым для сырого утра. За окном на стекле уже проступал иней, но корпус часов будто только что держали в ладонях. Он наклонился ближе, вгляделся в циферблат. Стрелки замерли на отметке 7:11. Всё те же – как в тот самый день, когда он впервые открыл их и понял, что время не всегда движется вперёд.
Он медленно опустился на край кровати, чувствуя, как податливость матраса чуть сместила равновесие тела, и на мгновение вновь нахлынул вкус петербургского воздуха – сухой, ледяной, будто впитанный в лёгкие. Всё, что он видел, вспоминал, ощущал, было слишком ярким, слишком осязаемым, чтобы назвать это сном. Он чувствовал улицу, слышал, как снег хрустит под чьими?то шагами, знал здание, его архитектуру, запах камня и даже звук, с которым дверь входила в засов. А фигура в проёме – нет, она не могла быть случайной
Он не записал того, что увидел. Только сидел, с поникшими плечами, глядя в часы, как будто те могли вернуть его назад или удержать от падения вперёд. Внутри росло ощущение того, что черта уже пересечена. То, что должно было случиться, уже случилось и началось то, от чего невозможно будет отвернуться.
***
Утро в Париже выдалось необычайно ясным – солнце ложилось на булыжные мостовые ровными полосами, подсвечивая кованые балконы и стёкла витрин. Несмотря на это, внутри Александра сохранялась настойчивая тень беспокойства. Он не мог выбросить из головы найденные часы, письмо, ощущение того, что за пределами его восприятия раскрылось нечто, не поддающееся рациональному объяснению.
Он направился в Национальный архив, словно к врачу, у которого надеялся найти подтверждение, что всё происходящее – лишь игра воображения. Но всё в нём знало: обратной дороги уже нет. Архив встретил его полутёмной тишиной, в которой каждый шаг звучал чуть громче, чем следовало. День едва начинался: окна были ещё серыми, а свет, пробивающийся через них, ложился на пол холодными пятнами. Александр вошёл, как всегда, рано – до толпы студентов, до экскурсионных групп и до служащих, обложенных списками запросов. Обычно в такие часы здесь царил тот особенный покой, в котором он всегда находил утешение. Но сегодня спокойствие казалось натянутым, как тишина перед бурей.
Он прошёл вдоль шкафов, ощупью отыскивая привычную дорожку к своему столу. Всё казалось прежним: длинные ряды карточек, старые каталожные ящики, едва слышный запах пыли, дерева и старой кожи. В глубине зала, между двумя шкафами, он заметил фигуру, которая не вписывалась в это привычное утро.
Женщина стояла боком к свету, и он сразу отметил, насколько она была не похожа на тех, кто обычно приходил сюда: её пальто казалось старомодным, строго сшитым, с застёжками под горло; тёмно-серый платок был завязан аккуратно, словно в какой-то другой эпохе. Она не искала что-то в ящиках – скорее, перебирала карточки, как будто вспоминала их на ощупь. Движения её были размеренными, уверенными, и всё в ней напоминало ему библиотекарей прошлого – тех, кто работал с отголоском, а не с данными.
Александр собирался пройти мимо, не привлекая внимания, но в тот момент, когда его шаг совпал с её жестом, она обернулась. Глаза её были карие, глубокие, с лёгкой усталостью, которую редко можно увидеть у людей её возраста. Он остановился, не зная, почему, – будто кто-то невидимый положил ладонь ему на грудь.
– Вы Морель, – произнесла она спокойно.
Голос её был не громким, но в нём не было ни вопроса, ни удивления. Только констатация факта, словно она называла не имя, а заранее известную формулу.
Он слегка приподнял брови и кивнул, не скрывая растерянности.
– Да. Простите, мы… встречались?
– Мы работаем в одной системе, – ответила она. – Только в разных столетиях.
Он не сразу понял, что именно она сказала. Внутри будто что-то сдвинулось, и в этом сдвиге возникла трещина между тем, что он привык считать реальностью, и тем, что только что услышал. Она же говорила всё так, будто обсуждала рабочую встречу, будто это вовсе не звучало как безумие.
– Простите, что? – Он чуть подался вперёд. – Я не совсем…
– Вы нашли часы. И письмо, – произнесла она чуть мягче. – Значит, цепь сработала. Это значит, что всё уже началось.
Она сделала несколько шагов вперёд, и теперь он мог рассмотреть её ближе. Лицо было тонким, бледным, но не болезненным – скорее, спокойным, как у тех, кто часто бывает один. На лацкане её пальто виднелась крошечная серебряная брошь, в форме закрученной спирали, поделённой тонкой линией надвое.
– Кто вы? – спросил он тихо, но настойчиво.
– Эмма Рувье, – произнесла она. – И я здесь не за ответами. Я здесь, чтобы задать вам один вопрос.
Она замолчала, и между ними воцарилась странная, плотная тишина. Он почти услышал, как за шкафами шелестит бумага, как снаружи гудит улица, как в глубине здания скрипит лифт. Всё стало отчётливым, как в момент перед озарением.
Эмма посмотрела на него пристально и ровно:
– Вы готовы вспомнить то, чего никогда не знали?
Александр не ответил сразу. Слова женщины, такие простые по форме, будто растворялись в воздухе, оставляя после себя тяжесть, которую нельзя было сбросить одной репликой. Он стоял, чувствуя, как мир вокруг будто замедляется – не в физическом смысле, а во внутреннем: как будто он оказался в пространстве, где всё уже сказано, и ему остаётся только понять.
Эмма стояла спокойно, будто знала, что он не сможет отвернуться. Не из страха, не из любопытства, а потому что кто-то внутри него уже всё решил. Невидимая нить тянулась от её руки к тем часам, что лежали в его сумке.
– Простите, – произнёс он наконец, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Но я не понимаю, что вы сейчас сказали.
– Ещё бы вы понимали, – ответила она так, будто разговаривала не с ним одним, а с многими, кто задавал ей этот вопрос прежде. – Вы привыкли думать, что время – это дорога. Прямая, извилистая, но односторонняя. Мы все так думаем. Нам так удобно.
Она подошла ближе, и в этом не было ни угрозы, ни навязчивости – только простое, человеческое движение. Словно кто-то садится рядом на пустую скамейку.
– Но время – это не дорога, – продолжила она. – Это узор. Иногда его можно читать. Иногда – слушать. А иногда – касаться. Если ты найдёшь нужный шов – ты узнаешь больше, чем хотел.
Он кивнул, не в знак согласия, а в знак того, что слушает. Где-то в глубине его сознания уже не было протеста. Только напряжённая готовность – как у человека, стоящего у входа в пещеру, откуда доносятся слова на его языке, но произнесённые голосом, которого он не узнаёт.
– И вы этим… занимаетесь? – тихо спросил он. – Вы следите за узорами?
– Мы их сохраняем, – ответила Эмма. – Мы – не храм, не братство, не сектанты, как иногда думают. Мы просто те, кто записывает, когда другие забывают. Мы – не против времени. Мы с ним. Нас зовут Мнемозина.
Она достала из сумки небольшую серую тетрадь, с тканевой обложкой. Открыла на середине и положила между ними на стол. На жёлтых страницах был нарисован символ: двойная спираль, похожая на песочные часы, только сломанные, как будто кто-то пытался изобразить бесконечность, но намеренно разорвал её посередине.
Он наклонился, вглядываясь в рисунок. Чернила на бумаге были выцветшими, но линии – твёрдыми. Это не была метафора. Она говорила о чём-то, что для неё имело совершенно буквальное значение.
– Почему вы выбрали меня?
Эмма не ответила сразу. Закрыв тетрадь, она провела по её корешку ладонью – так, как гладят знакомую книгу, в которой больше не ищут смысла, но всё ещё находят тепло.
– Потому что ты уже вписан. Когда твоё имя появляется в письме, написанном задолго до твоего рождения – ты уже часть истории. И больше не можешь стоять в стороне.
Он почувствовал, как его ладонь сжимается. В кармане пальто всё это время лежали часы. Теперь они как будто ожили. Их присутствие стало ощутимым, как второй пульс.
– И что теперь? – спросил он. – Что мне делать?
Эмма посмотрела на него с лёгкой грустью. И в её взгляде не было ни назидания, ни мистики. Только усталость человека, который слишком долго объяснял очевидное тем, кто всё равно не хотел слушать.
– Теперь слушай. Всё, что произойдёт дальше, будет напоминанием. Звуком, жестом, взглядом, тенью на стене. Время начнёт говорить. И если ты продолжишь слушать, ты увидишь, где и зачем ты здесь.
Эмма отвернулась, не попрощавшись – будто прощание между ними ещё не началось. Её пальто скользнуло по полу, каблуки не произвели ни звука. Через мгновение она исчезла за поворотом, оставив на столе только пыльную тишину и закрытую тетрадь. Несколько мгновений он не двигался – будто надеясь, что она вернётся. Но всё вокруг свидетельствовало об обратном. На столе лежала серо-синяя тетрадь с тканевой обложкой, оставленная ей без объяснений. Рука легла на переплёт почти инстинктивно. Обложка оказалась тёплой – будто только что из-под пальцев другого человека. Разум требовал осторожности, но пальцы уже раскрывали первую страницу.
Аккуратный, почти канцелярский почерк:
«Артефакт №7. Вращающийся механизм. Марка не установлена. Связан с: Ф.М.Д.»
Далее – схемы, обрывки текстов на нескольких языках, пересекающиеся диаграммы, заметки. Все даты перемешаны. На одной странице – 1852. На другой – 1974. Ни логики, ни хронологии, но при этом каждая строка будто подтверждала, что в этих несвязанных фрагментах есть свой порядок. Он не поддавался пониманию, но уже действовал. Как нервная система, у которой нет мозга, но есть реакция. Листая страницы, Александр чувствовал, как в нём нарастает напряжение. Историк в нём протестовал. Ни один учёный документ не строится вне последовательности. Ни один архив не оформляет записи по такому хаосу. И всё же – ни одна из этих страниц не казалась фальшивкой. Бумага была настоящей. Чернила – разной давности.
Захлопнув тетрадь, он сел, будто ощутив тяжесть, которую не смог сразу осознать. Ощущение сжатости в груди не исчезало. Казалось, в дыхании появилась другая плотность – словно с каждой минутой он погружался в то, что уже не принадлежит обычной реальности. Невозможно было отрицать то, что складывалось перед ним слишком точно, слишком выверено, слишком неслучайно. Даже если бы не было загадочной Эммы, всё равно оставались факты: письмо с его именем, датированное XIX веком, карманные часы, идущие вспять, теперь – тетрадь с той же вязью, что он уже видел. Один за другим, как тщательно подогнанные кусочки головоломки, эти артефакты выстраивались в единую, пугающе логичную цепь.
На улице воздух был прохладным. Париж дышал привычной будничной суетой, но эта суета казалась далёкой, как звук, доносящийся сквозь стекло. Рынок находился в северной части Парижа, в переулках, где время само казалось в пыльной паузе. Там всё оставалось прежним десятилетиями: булыжные мостовые, лавки со старинной посудой, пожелтевшие афиши на стенах, запах жареных каштанов и сырой ткани. Это было одно из тех мест, куда не заходят за определённой вещью. Сюда приходили, чтобы что-то найти – не всегда понимая, что именно.
Он добрался до площади в середине дня. Не планировал идти туда утром, не планировал вообще. Но ощущение, что именно здесь надо быть, преследовало его с того момента, как он закрыл тетрадь Эммы. Оно не поддавалось объяснению – было навязчивым, как неоконченное предложение в уме, которое требует завершения. Толпа рассасывалась по рядам, мерно гудела голосами продавцов и покупателей. Он шёл вдоль развалов, скользя взглядом по безделушкам: бронзовые ключи, фарфоровые статуэтки, армейские жетоны, почтовые открытки с выцветшими чернилами. Всё это казалось ему сейчас… слишком мирным. Слишком простым, чтобы рядом с ним могли лежать часы, шепчущие о сломанном времени.
Он вспомнил старика, у которого тогда купил часы. Маленький развал в углу, между двумя переулками – без таблички, без названия, просто стол, накрытый потёртой тканью, заваленный пёстрой мелочью. Теперь стол стоял на прежнем месте – но сам продавец исчез. Вместо него сидел другой: моложе, в вязаной шапке, с аккуратной бородой. Вокруг – та же ткань, но вещи уже были другими: выцветшие плакаты 60-х, переносные магнитофоны, коробки с дешёвыми винилами.
Александр подошёл ближе. Продавец поднял голову.
– Простите, – сказал он. – Здесь сидел другой человек. Пожилой. Торговал… старыми механизмами, часами. Он всё ещё здесь бывает?
Тот пожал плечами, не отрываясь от телефона.
– Я на этом месте второй день.. До меня, может, кто и был. Но таких тут много.
– Вы не знаете его имени?
– Мы тут вообще редко по именам. Если вещь некраденая, и то ладно.
Александр кивнул. Он не стал настаивать и не проявил ни капли разочарования. Напротив – в глубине сознания что-то отозвалось с неожиданной ясностью, словно подтверждая давно зреющее подозрение. Всё происходящее – слишком точное, слишком выверенное, словно кто-то невидимый расставлял фигуры на доске, подталкивая к нужным шагам. Мужчина с часами появился именно тогда, когда это было необходимо. Продал их именно тому, кому нужно. А затем исчез, оставив после себя лишь тень присутствия. Александр постоял в нерешительности, глядя на пустой переулок, откуда в тот день вышел с неожиданной покупкой в кармане. Он ясно вспомнил, как тогда колебался купить или пройти мимо, и как в последний момент словно чужая воля подтолкнула его к витрине. Вспомнил, как взял часы в руки, и как их вес показался странно знакомым, будто он уже держал их когда-то, в другой жизни или в другом времени.
С наступлением вечера город утратил резкость. Свет на улицах стал мягким, а дома – будто бы отдалились, ушли внутрь себя. Александр возвращался домой, ощущая, что в нём самом тоже что-то отступает, замолкает. В голове не было ни конкретной мысли, ни плана. Оставался только осадок тревоги – густой, тягучий, как влага после дождя. Он вошёл в квартиру, не включая сразу свет, будто желая проверить: не изменилась ли она за его отсутствие. Всё выглядело привычно – книги на полках, бледный отблеск уличного фонаря на стене, лёгкий запах бумаги и кофе.
На столе лежали часы. Те самые – с латунным корпусом и циферблатом, стрелки которого не просто шли вспять, а будто вели собственный, неведомый отсчёт. Рядом, почти вплотную, он положил тетрадь Эммы – закрытая, но ощутимо присутствующая. Александр прошёл к окну. Открыв створку, он вдохнул прохладный воздух. Город жил обычной жизнью – мимо проезжали машины, на углу мужчина курил, говоривший по телефону, и где-то вдалеке звучала музыка из чужой квартиры. Всё казалось нормальным. Но чувство внутри не отпускало. Оно не имело формы, но было определённо. Как будто пространство вокруг слегка изменилось, и заметить это можно было только краем внимания. Вернувшись к столу, он протянул руку и вновь взял в ладонь часы. Металл был холодным, но словно дышал – не в прямом смысле, не движением, а своим странным, почти органическим откликом на прикосновение. Казалось, в нём теплилась глубинная, древняя память, хранящая следы тех, кто держал этот предмет до него. Часы были тяжёлыми, и не столько по весу, сколько по смыслу, по тем нитям, которые они соединяли. Внутри не было ни звона, ни тиканья. Он чувствовал: внутри что-то есть. Это были не просто часы. Место сплетения. Рубец во времени, не заживший до конца. Он положил их обратно и открыл тетрадь Эммы. Страница, на которой он остановился раньше, снова лежала перед ним: блоки текста, схемы, стрелки, пометки. На полях, едва заметным почерком, значилось:
«Порог – краткий, но повторяемый. Сила реакции зависит от готовности восприятия.»
Он медленно провёл пальцем по этим словам, будто пытаясь ощутить их не только глазами, но и кожей, уловить их вес, правду, спрятанную в строчках. Значение прояснялось не сразу, но с неумолимой ясностью. Александр закрыл тетрадь, как закрывают дверь, за которой остаётся нечто важное. Осторожно убрал её в ящик и замер, уставившись в окно. За стеклом, как ни в чём не бывало, жил Париж. Улицы были полны движения: спешащие прохожие, яркие вывески, щебет детей, приглушённый шум машин. Всё текло по привычному ритму, по законам, в которые он когда-то безусловно верил.
Комната с каждым часом становилась тише. Несколько книг были раскрыты на столе: одно из писем, каталог времён Второй империи, копия из архива. Всё это когда-то имело смысл, было маршрутом его научной работы. Всё теряло плотность, как будто бумага истончалась в пальцах, и даже собственное тело казалось ему не вполне принадлежащим. Когда он потянулся к лампе, чтобы погасить свет, рука дрогнула. Это не было слабостью – скорее, ощущением, что связь между намерением и движением вдруг разорвалась. Как будто что-то невидимое встало между мыслью и мышцей. Он резко отдёрнул руку. Сердце не ускорило хода, не пришла паника. Ни страха, ни тревоги – только ясное, холодное осознание: началось.
Он закрыл глаза – и в тот же миг исчезло ощущение опоры. Пространство стало вязким, плотным, как растаявший воск. Пол не исчез, но перестал быть точкой отсчёта. Он не падал, но и не стоял – завис в состоянии, где не было ни гравитации, ни направления. Казалось, сама реальность держит его на краю сна, не позволяя ни окончательно проснуться, ни провалиться глубже. Он не знал, спит ли. Не ощущал дыхания. Не чувствовал, остался ли телом – с кожей, кровью, костями – или превратился в нечто бесплотное, в чистое восприятие, сдвинутое за предел привычного. Всё вокруг не было пустотой. Оно было иным. Медленным, густым, недвижимым. Ни ветра, ни времени. Там, где прежде была его комната, теперь возникал другой свет – холодный, пульсирующий, тусклый, но живой.
Когда зрение вернулось, он не сразу понял, что видит. Пространство не вспыхнуло и не обрушилось. Оно просто было. Холодное, серое, наполненное тусклым светом, каким бывают зимние сумерки в северных городах. Всё казалось реальным: влажный воздух, пронизанный гарью, мокрая мостовая под ногами, каменные дома с облупленными стенами, низкие окна, чёрные от налёта времени. Над улицей висело небо – тяжёлое, серое, чужое. Александр стоял посреди переулка. Он ощущал присутствие, но не чувствовал веса тела. Никто не замечал его. Прохожие, редкие и спешащие, проходили мимо – кто-то с корзиной, кто-то с книгой, кто-то с опущенной головой. Ни один взгляд не задержался на нём. Он был невидим, но не неслышен для себя. Его собственное дыхание казалось глухим, как в пустом помещении, где стены слишком толстые, чтобы отразить звук.
Он не знал, где находится. Всё вокруг было непривычным и вместе с тем тревожно знакомым. В этих зданиях, в узости улочек, в рисунке мостовой чувствовалось что-то вычитанное, когда-то изученное. Он не мог назвать этот город – не потому что забыл, а потому что время здесь больше не имело привычных ориентиров. Он оказался в прошлом – не знал точно, насколько далёком, но не сомневался, что это именно так. Где-то за его спиной раздался скрип. Обернувшись, он увидел, как из дверей одного из домов выходит человек. Одет он был по-зимнему, но без пальто, в тёмном жилете и высоком воротнике. Лицо было бледным, губы плотно сжаты. Он не выглядел испуганным, скорее – истощённым. За ним следовали двое в военной форме. Один держал сложенные бумаги, второй внимательно следил за шагом впереди идущего. Всё происходило тихо, почти буднично, как если бы в этом не было ничего неожиданного. Жандармы вели задержанного к стоящей на углу карете. Извозчик ждал, глядя себе под ноги. Один из прохожих остановился, но тут же сделал вид, что смотрит на мостовую. Никто не вмешивался. Никто не спрашивал. И Александр понял, что стал свидетелем чего-то значительного. Он не мог дышать свободно. В груди нарастало чувство, которое не имело формы – не страх, не грусть, не сочувствие. Что-то большее. Что-то, что касалось лично его, хотя он ничего не мог изменить. Это было не просто чужое прошлое. Это был чужой предел, и он стоял рядом, без имени, без права голоса.
Он не двинулся с места. В этом пространстве он не мог сделать шаг, не мог окликнуть, не мог быть услышан. Он присутствовал – но не существовал. И всё же знал: это мгновение останется в нём. Оно не растворится, не забудется. Оно вросло в его воспоминания, как гвоздь в дерево, оставляя след, даже если вынуть.
Возвращение не сопровождалось ни звуком, ни толчком. Комната просто вернулась – как будто тьма, накрывшая глаза, рассеялась медленно, уступив место привычному свету. Всё находилось на своих местах: раскрытая книга на столе, абажур с мягким светом, часы, всё так же раскрытые, с неподвижными стрелками. Воздух был сухим, слегка пыльным, таким, каким он был всегда. Но сам Александр уже не чувствовал себя частью этой привычной сцены. Медленно откинувшись на спинку кресла, он пошевелил пальцами, затем выпрямил ноги – словно проверяя, принадлежит ли ему это тело. Внутри ощущалась не усталость, а странная, плотная отстраненность. Мысли не собирались в цепочку. Всё происходившее напоминало сон, но без той зыбкости, которая исчезает при пробуждении. Каждый фрагмент – улица, лица, фигура в жилете, шаги по брусчатке – оставались с ним с пугающей ясностью.
Он поднялся и сделал несколько шагов по комнате. Паркет скрипнул, как обычно, но звук показался неестественно громким. Стены будто придвинулись ближе, воздух стал суше, лампа светила тусклее. Всё осталось прежним, но ничего не чувствовалось прежним. Он подошёл к зеркалу и замер, всматриваясь в знакомые черты. Всё оставалось прежним – и всё казалось чуть иным. Глаза в отражении стали глубже, будто за ними таилась чужая тень. Он сел за стол и провёл рукой по краю бумаги. Бумага была сухой, чистой, ему казалось, что она хранит след другого времени. След, оставленный присутствием, которого быть не должно. Он снова посмотрел на часы. Вспомнил всё: улицу, холод, лица, людей, тишину. Вспомнил человека, которого в то мгновение не узнал, но чьё присутствие произвело впечатление сильнее, чем любой образ из прошлого. Он не пытался объяснить произошедшее. Не искал теорий. Впервые за долгое время его разум не требовал доказательств. Он знал одно: то, что он видел, не могло быть иллюзией. Это была память, ставшая телом. И эта память не собиралась отпускать его. Он медленно выдохнул, не отводя взгляда от часов. Внутри нарастало чувство, будто в нём появилась трещина. Не разрушение, но линия, по которой что-то сдвинулось. И теперь ничто не вернётся на место, каким бы прежним ни казалось.
Александр стоял у стеллажа, будто видел его впервые. Полки были знакомыми, порядок – привычным, каждая книга стояла там, где и должна. Но сам порядок казался неестественным, как если бы за время его отсутствия кто-то аккуратно восстановил обстановку по памяти, немного ошибившись в деталях.
Он провёл пальцами по корешкам и остановился на архивной папке с пометкой «Письма, 1840–1850». Бумага была шершавой, с тёплой пылью, оседающей между страницами. Он перенёс папку на стол, открыл. Внутри были документы, которые он читал десятки раз. Подписи, даты, штампы – всё на месте. Но когда он начал вчитываться, внутри вспыхнуло ощущение несоответствия. Некоторые строки были такими, какими он их помнил, но звучали иначе – как будто текст остался, а контекст исчез. Он перелистал несколько писем. Одно из них, которое прежде всегда казалось ему центральным, теперь терялось среди других. Оно не изменилось, но перестало звучать. Не было той интонации, того веса, который он чувствовал раньше. Александр отложил папку, вернулся к полке и достал другую – уже с собственными пометками. Блокнот открылся на середине. Почерк был его. Линии, наклон – всё соответствовало. Но фразы в некоторых местах казались чужими. Не по содержанию – по уверенности. Некоторые слова он точно знал, что писал иначе. Некоторые – помнил, но на бумаге их не было. Он пролистал ещё несколько страниц, пытаясь найти подтверждение воспоминанию, которое не давало покоя, но наткнулся на пустое место. Там, где по памяти должно было быть объяснение или вывод, зияла тишина. Александр сел и положил перед собой оба блокнота: архивный и личный. Он внимательно смотрел на страницы, не пытаясь анализировать. Внутри не было страха. Только странное, нарастающее чувство, будто между прошлым и настоящим возник зазор, тонкая трещина, незаметная на первый взгляд, но постепенно расширяющаяся.
***
Утро скользнуло в комнату беззвучно. Тусклый свет, пробивавшийся сквозь серые парижские облака, лёг на книжные корешки, на край стола, на неподвижный корпус раскрытых часов. Всё находилось на своих местах, как будто ночь не оставила после себя никаких следов. Но сама тишина казалась непривычной: не умиротворённой, а натянутой, как поверхность воды перед дождём.
Александр не сразу поднялся. Внутреннее ощущение подсказывало, что граница между сном и явью ещё не стерлась окончательно. Вместо привычной утренней рассеянности возникло чувство сосредоточенности, как если бы за дверью уже стояло нечто важное. Комната оставалась прежней, но не принадлежала ему так же безоговорочно, как раньше. Подойдя к умывальнику, он плеснул в лицо холодной водой. В зеркале отразилось всё то же лицо – знакомое, но в чём-то переменившееся. Взгляд стал настороженнее, осанка – чуть сдержаннее. Не было ни страха, ни растерянности. Только странное ожидание, с которым встречают необъяснимое. Собираясь, он накинул пиджак, лежавший на спинке кресла. Лёгкий хруст в кармане заставил остановиться. Рука нашла сложенный пополам лист бумаги – плотной, слегка шероховатой. Лист выглядел старым, края были неровными, будто вырваны наспех. Чернила едва заметно поблёскивали, а почерк – прямой, слегка угловатый – производил впечатление человека, писавшего быстро, но отчётливо.
Слова на листе были короткими, но насыщенными:
«Вы должны помнить, что время – не прямая линия. Оно возвращается, если его кто-то зовёт. Не сомневайтесь в увиденном. Всё это – не случайность. Это путь. Продолжайте.»
Подпись отсутствовала. Не было и даты. Но в воздухе остался запах – смесь старой бумаги, табака и чего-то неуловимо знакомого. Такой же аромат витал в отголоске, в том сне, в той зимней улице, которую он видел среди мокрых камней и жандармских шинелей.
Сев, он положил бумагу на ладонь и вчитался вновь, уже не для понимания, а для того, чтобы почувствовать интонацию. Каждое слово словно было обращено лично к нему – не как к историку, не как к постороннему наблюдателю, а как к участнику. Текст звучал как напоминание и как призыв, одновременно. Он не искал логики. Не составлял теорий. Послание существовало. Бумага хранила в себе не только чернила, но и прикосновение другого времени. А если письмо появилось в кармане без его ведома, значит, то, что он пережил, было не сном и не иллюзией. Сложив лист аккуратно, он положил его обратно в карман, точно хрупкую улику, значимость которой невозможно измерить рационально. Взгляд скользнул к часам – неподвижным, молчаливым, но наполненным тем же напряжением, что и ночь накануне. Теперь они стали больше, чем предмет. Они превратились в границу, через которую он уже однажды переступил.
Архив, в котором Александр проводил большую часть своих будней, всегда казался убежищем от хаоса внешнего мира. Толстые стены бывшего монастыря, переделанного под национальное хранилище памяти, хранили особую тишину – не гнетущую, а сосредоточенную, как в библиотеке перед началом важного исследования. Сегодня, однако, всё воспринималось иначе. Те же залы, те же лестницы, тот же свет из старинных окон – всё в этом привычном порядке ощущалось незримое напряжение.
Он прошёл по коридору, приветливо кивнув дежурному, и свернул в боковой зал, где хранились документы XIX века. Здесь пахло сухой бумагой, воском, древесной пылью. Каждый шкаф, каждый ящик были ему знакомы до мелочей. Александр уже знал, к какому отделу обратиться: «Тюремная переписка, 1849». Он надел белые перчатки, чтобы не повредить страницы, и достал нужную папку с полки.
На первый взгляд всё было на месте. Переплет немного потёрт, бирка с архивным номером чуть сместилась, но сами листы лежали аккуратно, без следов постороннего вмешательства. Он разложил их на столе, присел и начал просматривать по порядку. Письма были знакомы. Он читал их прежде – не раз. Знал почерк, стиль, мог с точностью до слова воспроизвести некоторые фразы. Но одно письмо отсутствовало. Сначала он решил, что просто пропустил его. Перелистал назад, потом вперёд. Сравнил номера страниц, сверился с оглавлением. Всё совпадало – кроме самого текста. Не было ни абзаца, ни оборота, который он помнил особенно ясно. Даже финальная строка, когда-то впечатавшаяся в память, исчезла, будто её никогда и не существовало. Смятение нарастало, но он не дал ему овладеть собой. Методично, шаг за шагом, он извлёк сопутствующие копии: черновики, служебные протоколы, записи переписчиков. Ни в одном из них не оказалось нужного письма. Его не было нигде. И всё же Александр знал – оно существовало. Он держал его в руках, работал с ним, делал пометки на полях собственной копии. Он мог бы поклясться, что видел его здесь, в этом зале, за этим самым столом.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=72127648?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
  • Добавить отзыв
Отголоски времени Aila Less

Aila Less

Тип: электронная книга

Жанр: Исторические приключения

Язык: на русском языке

Стоимость: 149.00 ₽

Издательство: Автор

Дата публикации: 23.06.2025

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Что, если память – это не воспоминание, а дверь?