Рассказы по истории Древнего мира
Александр Иосифович Немировский
Античный мир
Книга увлекательных рассказов известного мастера исторической прозы, крупнейшего специалиста по истории Античности профессора А.И. Немировского адресована изучающим историю Древней Греции, Рима и стран Востока и является своего рода художественным продолжением школьного учебника.
Двенадцать разделов книги охватывают практически все стороны бытия цивилизаций прошлого. Героями повествования стали политики и полководцы, философы и сочинители, религиозные деятели и педагоги, пастухи и ремесленники… В рассказах А.И. Немировского далекое прошлое оживает, делается понятным и близким.
Александр Иосифович Немировский
Рассказы по истории Древнего мира
© Немировский А.И., наследники, 2025
© ООО «Издательство «Вече», 2025
От автора
Со школьных лет мы помним правило «От перемены мест слагаемых сумма не изменяется», но недавно я задумался над тем, что такое «слагаемое». Ведь им может быть не только число, но и буква, химический элемент, да мало ли что еще нам приходится складывать для получения желаемого результата. И порой изменение порядка слагаемых может иметь неожиданные, а то и трагические последствия. Так же и в книге. Если автор хочет, чтобы она оказала на читателя определенное воздействие и не превратилась в хаотическое нагромождение сюжетов, он тщательно продумывает не только ее состав, но и структуру.
В своих прежних книгах я располагал рассказы либо по времени их написания, либо по разделам истории, к которым они относились, – Древний Восток, Древняя Греция, Древний Рим. Но теперь я решил сделать совсем по-другому. Поднакопив житейского и педагогического опыта, я увидел преимущества той системы, которую и намерен предложить. Каждый из двенадцати разделов этой книги включает рассказы, относящиеся к разным эпохам и разным странам, но обязательно к одной определенной сфере человеческой деятельности – политике, войне, поэзии, философии, медицине и т. д. Соединение сюжетов под тематической крышей прежде всего избавляет читателей от перескоков во времени. Например, раздел «Древний Восток» раньше завершался у меня рассказом, описывающим события 184 г. н. э., а следующий раздел – «Древняя Греция» – открывался сюжетом, связанным с XII в. до н. э., история Древней Греции заканчивалась на III в. до н. э., а переходя к разделу «Древний Рим», читатель вновь совершал гигантский зигзаг к VIII в. до н. э. Кроме того, объединение сюжетов по тематическому принципу (хотя и в строго хронологическом порядке) устраняет искусственные перегородки между людьми одного призвания, одной профессии. Греческому поэту VI в. до н. э. Тиртею не приходится пробиваться через толпу мореходов, полководцев, врачевателей, чтобы пожать руку римскому поэту I в. до н. э. Горацию, ведь духовно они рядом и пользуются одним оружием – словом, их вдохновляет одна и та же муза. И первый эллинский медик Демокед оказывается соседом врача римского времени Галена, а их сопоставление покажет читателям, как далеко шагнула медицина за эти века. Юный читатель неожиданно для себя обнаружит, что такие философы или создатели религиозных систем, как Лао-цзы, Конфуций, Будда, Пифагор, Эмпедокл, не только духовно, но и хронологически не столь уж далеки друг от друга. А тот, кто уже знаком с историей древности, скорее всего, припомнит, что на то же время приходится деятельность милетских философов Фалеса, Анаксимена, Анаксимандра, и, возможно, задумается над причиной скопления на узком хронологическом отрезке стольких звезд первой величины.
Описывая те или иные битвы, тех или иных политиков и деятелей культуры, я исходил из своего отношения к этим событиям и людям, а вовсе не из школьной программы. Поэтому не пытайтесь отыскать в этой книге всех, кого вы знаете по школьному учебнику. Зато я познакомлю вас с другими удивительными людьми древности, и, хотя про них вы раньше не слышали, они вполне достойны вашего внимания.
Итак, входите в пестроту и разнообразие Древнего мира, ищите в нем то, что вам по душе, и не смущайтесь, если поначалу почувствуете себя в нем чужестранцами. Вхождение ваше может оказаться долгим и многократным, но я надеюсь, что вернетесь вы не с пустыми руками.
Любая книга, претендующая на высокое звание Учебника, не просто собрание фактов для запоминания, но и зеркало пути, пройденного автором в постижении своего предмета, в данном случае истории. Я принадлежу поколению, детство которого падает на время, признававшее только одних героев – революционеров, поднимавших массы на борьбу против угнетателей. О других школьные учителя вынуждены были молчать. И в прежних книгах для чтения главными действующими лицами тоже по преимуществу были борцы за свободу и политические деятели, изредка встречались там поэты и философы-материалисты. В книге же, которую вам предстоит прочесть, на первом плане люди культуры и духовные вожди, долгие десятилетия их допускали лишь на обочину школьного образования. И только теперь наступило время Заратуштры, Будды, Моисея, Христа, Лао-цзы, Тиртея, Полибия, Анахарсиса. Пусть же посторонятся Агис и Клеомен, братья Гракхи, Аристоник, Август. Да пропустят они на почетные места тех, без кого непредставима наша духовная жизнь. Тех, кто обладает вечной властью не только над своим, но и над нашим временем.
Власть разума
В пути
Правили тогда Поднебесной империей ваны из племени Чжоу. Народ был для них глиной, из которой они, подобно Нюйве-прародительнице, лепили человечков, но не для того, чтобы давать им жить и веселиться, а чтобы они подчинялись и служили. Столица Ло-и находилась на том месте, где небо сходилось с землею, в середине всей земли. Дворец вала был в центре столицы, покои вала – в центре дворца. Вану помогали править три верховных советника. Им подчинялись шесть министров. Министрам подчинялись шесть губернаторов. Чиновники шести рангов были распределены по ведомствам и отделам. Восемь семей объединялись в общину, работавшую сообща на царском поле, и кормили чиновников всех рангов, царских слуг, губернаторов, верховных советников и самого вала.
В поселении одной из общин жила тогда девушка, не похожая на других. И однажды, когда девушки собрались для гадания о суженом и каждая мечтала о том, чтобы выйти замуж за чиновника высокого ранга, она убежала в поле и обратилась с мольбою к небу:
– Не хочу я мужа-чиновника и сына-чиновника. Мне бы родить сына, который видел бы дальше всех и наставлял бы людей в их свободной и праведной жизни.
И вняло небо этой мольбе. На горизонте вспыхнула звезда и стала медленно опускаться на землю. Следя за нею, девушка ощутила, что ее пронизало нечто, подобное жару небесному. Через девять месяцев у нее родился младенец с седыми волосами и осмысленным личиком. Впоследствии ему дали имя Лао-цзы (старый мудрец).
Когда Лао-цзы подрос, начальник ведомства назначений на службу долго ломал голову, куда бы определить подростка, обладающего необыкновенным умом. Он переписывался со многими начальниками, предлагая им Лао-цзы. Но все от него отказывались наотрез, ибо никому не нужен был чиновник, умеющий размышлять. Наконец кто-то надоумил начальника ведомства назначений: «Да направь ты его в царский архив. Бамбуковым табличкам вреда он не принесет».
И стал Лао-цзы хранителем государственного архива в столице Срединного царства. К нему сходились принятые к исполнению указы вана и донесения чиновников. Он сразу запоминал любой документ, и, если требовалось получить какую-нибудь справку, уже не рылись среди запылившихся бамбуковых табличек, а обращались прямо к нему. Вскоре были замечены другие странности нового хранителя. Он любил то, что других пугало или раздражало. Так, из вверенного ему помещения он удалил мышеловки. После этого кто-то подсмотрел, что он кормит мышей, при этом разговаривая с ними и убеждая их не грызть бамбуковых дощечек. Он также не трогал паутины, и его застали наблюдающим за работой паука. Когда же его спросили, почему он это делает, то услышали странные слова: «У каждого живого существа есть свое дао, которому оно следует. Наблюдая за движением паука, я постигаю и высшее дао».
Слова эти были переданы главному архивариусу, а затем и далее по назначению, и, хотя Лао-цзы ценился как превосходный работник, он был уволен по пятьдесят восьмому пункту закона о службе, подпункту «слабоумие».
Оставшись без работы, мудрец стал обходить Поднебесную и учить всему тому, что он понял, наблюдая за людьми, животными и насекомыми, о чем он узнавал из вещих снов. И как же не похоже было его учение на расписанный по пунктам и подпунктам «Кодекс поведения подданного», развешанный во всех присутственных местах.
Однажды Лао-цзы устроился на ночлег в стоге сена. Вдыхая его аромат, он видел сквозь травинки освещенную луною дорогу, а над нею загадочно сверкавшие звезды. В пустоте между звездами он разглядел еще какое-то свечение, возможно исходящее от невидимых звезд, и из его груди вырвалось:
– О туманное! О неясное! В тебе заключены все образы. О неясное и туманное! В тебе заключены все вещи. О бездонное! О туманное! В тебе заключены все семена. Семена твои совершенно достоверны, и в каждом истина, существующая для обозначения всех мельчайших начал.
Заснув далеко за полночь, Лао-цзы пробудился от стука копыт, грохота колес и криков. Дорога была в движении. В столице ван издал какой-то указ, и все сорвались со своих мест. Гонцы скакали в провинции с предписаниями чиновникам. Навстречу им скакали другие гонцы с донесениями о выполнении прежнего указа. Лошади сталкивались друг с другом и ржали. Пропуская гонцов, повозки торговцев сползали на обочину. И все совершалось с такой серьезностью и энергией, будто от того, дойдет указ в назначенное место к определенному сроку или нет, перевернется мир.
Переведя взгляд, мудрец увидел людей, стоящих у дороги в ожидании, когда появится просвет, чтобы ее перейти. Он вылез из стога весь в травинках и, не отряхнувшись, поспешил к людям.
– Дао – это недеяние, – сказал он тогда. – Для того чтобы управлять страной, нужно воздерживаться от действий, от перемен. Надо сделать так, чтобы один пешеход не видел другого. Правительство не должно быть деятельным, а государство большим. Надо сделать так, чтобы вместо письма вновь употреблялись узелки. Надо сделать жизнь спокойной и веселой.
Может быть, мудрец сказал бы что-нибудь еще, но как раз образовался просвет в движении, и люди рванули на ту сторону дороги, оставив Лао-цзы одного. Но он не обиделся – он знал, что брошенное семя не сразу пускает ростки, а распространяющий учение должен быть терпелив.
В другой раз Лао-цзы свернул с дороги в селение и услышал глухие удары и вопли. Возбужденная толпа окружила стражников, бивших вора. Мудрец подошел к людям и спросил:
– Что украл этот человек?
– Он сделал подкоп в лавку ювелира и вынес драгоценности, – ответил кто-то, не оборачиваясь.
– Пять цветов притупляют зрение, пять звуков притупляют слух, пять вкусовых ощущений притупляют вкус. Драгоценные вещи толкают к преступлениям. Если не ценить драгоценных предметов, то не будет и воров, – сказал мудрец. – Если зал наполнен золотом и яшмой, то никто не в силах это сберечь. Если богатые и знатные горды, то они обворовывают сами себя. Если будут уничтожены хитрость и нажива, исчезнут воры и разбойники.
Слова Лао-цзы были услышаны. Люди обернулись. Стражники опустили палки, а один из них спросил:
– Что ты там говоришь?
– Действие рождает противодействие, – продолжал Лао-цзы. – Кто стремится к многому, тот теряет. Кто бьет, тот будет битым.
– Да ты смутьян! – рассвирепел стражник. – Ты хуже вора! – Он хотел схватить мудреца, но толпа преградила ему дорогу.
– Это мудрец Лао-цзы! – слышались голоса. – Это наш учитель!
И не посмели стражники тронуть Лао-цзы. И он ушел своей дорогой.
Как-то шагал Лао-цзы по дороге и услышал удары. Он подумал, что снова поймали вора, но оказалось, рубят дерево.
Лао-цзы. Статуэтка эпохи Мин
Толпа окружила рубящего, и по блеску топора Лао-цзы понял, что этот топор из железа, которое научились добывать совсем недавно. Лао-цзы уже видел железные предметы и, испытывая неприязнь ко всему новому, к ним не прикасался. Железный топор в действии он увидел впервые.
Подойдя ближе, он услышал.
– Вот это топор! – восторгался один. – Вгрызается в дерево, как тигр.
– Эх, было бы серебро, – вздохнул другой, – и я бы такой топор купил…
– Да уж, кто бы от него отказался, – вставил третий.
И сказал тогда Лао-цзы:
– Люди, соблюдающие дао, не желают многого. Не желая многого, они ограничиваются необходимым. Они не изобретают нового.
Услышав эти слова, рубящий обернулся.
– Зачем ты караешь это дерево? – обратился к нему Лао-цзы. – Оно тебя обидело? Отняло у тебя свет? Или оно мешает проезду? Нет! Оно дает тень путникам в зной, и они, завидев его издали, радуются ему и ускоряют шаг. Наверное, ты хотел использовать его, чтобы убедиться в том, что железо рубит лучше бронзы. Но тогда почему ты не начал рубить бронзовым топором? Тогда бы ты успел навредить вполовину того, что сейчас. Ты бы присел отдохнуть, взглянул бы на дерево и, убедившись, как оно прекрасно, отер со лба пот и ушел бы вместе с топором. Я же тебе скажу: не нужно никаких новшеств. Люди с бронзовым топором жили лучше нас, а те, у которых были топоры из камня, жили еще лучше, ибо они пользовались материалом, который есть в природе. Ты, рубящий железом, можешь стать рабом железа. Рабами его станут твои сыновья. Подумай об этом.
Произнеся эти слова, мудрец вернулся на дорогу и зашагал по ней к закату, охватившему полнеба. Рубивший и зеваки смотрели ему в спину. Потом дровосек, бросив топор, побежал к дороге, чтобы догнать мудреца, но он уже был далеко.
Прошло много лет. Лао-цзы обошел всю Поднебесную. И почти не осталось людей, которые бы не слышали его имени. Но не было ни одного мудреца, который бы прочитал что-либо им написанное. Ведь письмо создала не природа, а сам Лао-цзы призывал вернуться к тому времени, когда вместо иероглифов пользовались узелками. И возникали между мудрыми споры, как понимать то или иное из его изречений. Осмелиться же разыскать его и спросить – не решался никто, ибо известны были его слова о людях, кичащихся своей мудростью и проводящих время в бесплодных спорах.
И все же нашелся мудрец, который не побоялся встретиться с Лао-цзы. Это был прославленный мудростью Кун-цзы[1 - Кун-цзы– Конфуций, младший современник Лао-цзы (551–479 до н. э.), основатель философско-религиозного учения – конфуцианства. Сведения о встрече двух философов – поздняя легенда.], достигший высокого положения в царстве Лу.
В тот день Лао-цзы остановился в пустом доме у дороги. Он был уже стар, чтобы ночевать в открытом поле или в стогу сена. Кун-цзы зашел в дом, и за ним закрылась дверь. Через некоторое время он вышел из дома и вскоре встретился со своими учениками, с нетерпением ожидавшими учителя.
– Увидев меня, – начал Кун-цзы, – Лао-цзы покосился на мой наряд и спросил, кто я. Когда я назвал себя, он сказал, что слышал обо мне и расходится со мной в понимании гуманности. Я запомнил его слова: «Небо и земля не обладают гуманностью, они относятся ко всем существам, как к траве и животным. Мудрый человек не обладает гуманностью и не нарушает естественной жизни народа. Когда будут устранены мудрствование и ученость, тогда народ будет счастливее во сто крат, когда будет устранено то, что ты, Кун-цзы, называешь «гуманностью» и «справедливостью», тогда народ возвратится к сыновней почтительности и отцовской любви, о которых ты так много рассуждаешь».
– И ты ни о чем его не спросил и не возразил ему?
– Я не посмел открыть при нем рта, хотя и не был согласен с ним.
– Тогда разреши мне сделать это за тебя! – воскликнул самый нетерпеливый из его учеников.
Конфуций, Лао-цзы и буддийский архат. Свиток эпохи Мин
– Поторопись, – улыбнулся снисходительно учитель, – Лао-цзы не остается подолгу на одном месте.
И ушел упорный ученик в надежде познать, что такое дао, в беседе с самим Лао-цзы.
Он явился в дом, где учитель встретился с мудрецом, но застал его пустым. Соседи, у которых он стал расспрашивать, какой дорогой ушел Лао-цзы, молча показали ему ту, что вела на запад.
И двинулся ученик этой дорогой, никуда не сворачивая. И дошел он до такого места, где дорога была перегорожена бревном, а у бревна стоял человек с железным мечом.
– Не проходил ли здесь мудрец? – спросил ученик.
– Как же, совсем недавно прошел.
– Где же он? – заволновался ученик.
– В пути, за пределами Поднебесной, – сказал страж, показывая на запад.
– И он ничего тебе не сказал, покидая Поднебесную?
– Нет. Он молча передал мне вот это.
Страж достал из-под плаща связку исписанных иероглифами табличек.
– Я пытался прочесть, но ничего не понял. Возьми, может быть, тебе удастся.
Ученик шел навстречу восходящему солнцу и, ничего не замечая вокруг, читал: «О! Как хаотичен мир, где еще не успели установить порядка! Все люди радостны, словно присутствуют на торжественном угощении или празднуют приход весны. Лишь один я спокоен и не выставляю себя на свет. Я подобен ребенку, который еще не явился в мир. О! Я несусь. Кажется, нет места, где я мог бы остановиться. Все люди полны желаний, лишь я один смог отказаться от всего. Я подобен тому, кто несется в морском просторе и не знает, где ему остановиться».
Закон степи
Царь сколотов сидел, поджав, по обычаю кочевников, под себя ноги. Острые колени выпирали из кожаных штанов. В свете факелов блестели и переливались на нем браслеты, серьги, нагрудные бляхи, черпак в его руке. Тяжелые ковры устилали земляной пол и свисали со стен, оставляя свободным лишь клочок неба в отверстии над дымящимся очагом.
В варварском великолепии одежд, утвари и убранства шатра терялся пришелец в скромной дорожной хламиде и с пегасом на голове, из-под которого свисали тронутые сединой волосы. Широко расставленные глаза смотрели с недоумением.
– Кто ты такой? – послышался голос сразу же после того, как Анахарсис приветствовал царя и священный очаг достойной их речью.
Вопрос этот, в котором звучало презрение, обжег, подобно бичу. Но Анахарсис не вздрогнул и не отвел взгляда. В нем лишь появилась какая-то отрешенность, словно бы оскорбленная память перенесла его в то скопление из каменных шатров на берегу теплого и ласкового моря. Там его поначалу тоже не могли понять. Но ведь тогда он и впрямь был чужеземцем, и его язык для эллинов был все равно что лепет ручья или вопль настигнутого арканом зверя. Кто-то в толпе, окружившей деревянный помост, где продавались обнаженные пленники, прислушивался к звукам чуждой речи, кто-то с любопытством вглядывался в его лицо и обменивался замечаниями о его внешности. Но такого оскорбительного равнодушия, такой нескрываемой вражды Анахарсис не ощутил даже тогда, когда вместе со свободой утратил имя, когда он приобрел кличку Скиф, ибо эллины называют его кочевой народ скифами.
Скифом его продолжали называть долгие годы, пока каморку не посетил гостеприимец хозяина Клеомен, сын Алкмена, которому потребовалась его, Анахарсиса, помощь. Анахарсис помогал суетливому эллину перетаскивать в повозку корзины с какими-то предметами, наподобие кусков свернувшейся березовой коры. Это были свитки папируса, о существовании которых у себя на родине он не догадывался.
– Осторожнее! – умолял Клеомен. – Ради богов, не рассыпь моего Питтака[2 - Питтак – тиран VI в. до н. э., правивший на о. Лесбос, в городе Митилена. В древности считался одним из семи величайших мудрецов.]. До того как вращаться среди царей, Питтак, впрягшись в лямку вместе с ослом, вращал каменные жернова. Будущие законы Питтака рождались в мучной пыли и скрежете камня. Поэтому они стали народу, уставшему от произвола знати, хлебом спасения. Поставь корзину сюда, к Фалесу[3 - Фалес – древнейший греческий философ, родоначальник научной космологической системы, основал философскую школу в Милете.], уверявшему, что все сущее произошло из некоего влажного первовещества, что Земля держится на воде и окружена со всех сторон океаном. Не потому ли свитки Фалеса отсырели. Но это им не повредило, ибо мудрость вечна.
– А разве мудростью наполняют корзины? – спросил тогда Анахарсис.
– Как ты сказал? – удивился Клеомен, не рассчитывавший встретить собеседника в лохматом и на вид угрюмом варваре.
– Я хотел сказать, – продолжал Анахарсис, – что мудрость нельзя держать взаперти. Ей нужны воздух, полет птиц, запахи трав.
– Любопытно! Любопытно! – бормотал эллин. – Но кто в таком случае обладает наивысшей мудростью?
– Дикие животные, – отозвался Анахарсис. – Они живут по природе.
– А наибольшей справедливостью? – спросил эллин.
– Дикие животные, – повторил Анахарсис столь же невозмутимо. – Они предпочитают природу закону.
– А наибольшей храбростью?
– Дикие животные! – воскликнул Анахарсис. – Они мужественно умирают за свободу. А сразу за ними я поставлю свой народ, кочующий в степях близ Борисфена, называемого нами Данаприем[4 - Борисфен и Данаприй – древние названия Днепра.].
– Что я слышу! Ты скиф?! – удивился Клеомен.
Он знал, что афиняне используют скифов вместо свирепых собак, считая их непригодными к иной службе. Этот варвар ниспровергал мнение, сложившееся о его народе.
Знакомство эллина и скифа могло бы оборваться, как тысячи других случайных встреч. Но бессмертным богам было угодно связать Клеомена и Анахарсиса дружбой. Забыв о цели своего приезда, Клеомен провел много времени в жалкой каморке привратника. Там ему открылся мир, о существовании которого эллины не подозревали. У варваров оказались свои Гомеры, повествовавшие о сражениях с чудовищами, свои Эзопы, создававшие лукавые притчи о зверях. А сам Анахарсис, в этом Клеомен не сомневался, был скифским Фалесом.
Клеомен выкупил Анахарсиса и вместе с ним отправился в Кизик, что на Пропонтиде[5 - Кизик – один из богатейших городов Малой Азии, его процветание было основано на торговле с народами Причерноморья. Пропонтида – древнее название Мраморного моря, расположенного между проливами Босфор и Дарданеллы.]. Кизикийцы гордились, что в их городе родился некий Аристей, считавшийся учителем Гомера и автором поэмы об аримаспах, загадочном народе севера. Начитавшись Аристея[6 - Аристей – в греческой мифологии бог или герой, с которым были связаны предания различных городов, в том числе и Метапонта, расположенного на юге Италии. Считалось, что Аристей постоянно возрождается через сто лет после смерти.], они привыкли к невероятным историям, наподобие басен о чудовищных птицах, стерегущих золото, и путниках, превращающихся в волков. Скиф-философ поначалу удивил кизикийцев больше, чем аримаспы. Они долго и придирчиво выспрашивали Анахарсиса о его отце, деде, о его племени, с недоверием рассматривали татуировку, покрывавшую грудь и плечи, и, только удостоверившись, что он скиф, а не эллин в скифском одеянии, позволили ему предстать перед народным собранием.
К этому времени Анахарсис уже понял, что волновало и мучило мыслящих эллинов: они разочаровались в возможности разумного устройства жизни, ибо люди думают не о благе государства, а о собственной выгоде.
Но, может быть, другие народы, у которых нет многолюдных городов, храмов, театров, палестр, тюрем, устроены по-другому?
– Да! – ответил Анахарсис.
Он поведал эллинам о бесхитростных номадах[7 - Номады – греческое название кочевников.], гордящихся не богатством, а меткостью стрельбы из лука, о тех, кому служит обувью кожа ног, ложем – вся земля, храмом – небесный купол, кто насыщается сыром и мясом, кто пьет проточную воду и молоко. Он обрушился на стремление эллинов к роскоши. Он говорил, что роскошь ввергает людей в худшее из рабств и лишает самые мудрые законы смысла, ибо богатые рвут законы, как паутину, а слабые и бедные запутываются в них и гибнут, как мухи.
День этот вошел в историю Кизика. Специальным постановлением народного собрания кизикийцы причислили Анахарсиса к семи эллинским мудрецам и наградили его венком из дикой оливы, посаженной, по преданию, Аристеем.
Но Клеомену и этого было мало. Он записал притчи и высказывания Анахарсиса. Снабженные его собственными рассуждениями о природе мудрости и мудрости природы, мысли Анахарсиса растеклись по эллинским городам.
Так к Анахарсису пришла слава. Недавно у него не было имени, а теперь оно повторялось вместе с именами Питтака и Фалеса. Не веря, что он недавно был рабом, придумали, будто он брат скифского царя и прибыл к эллинам, чтобы научить их своим законам. Кто-то воспользовался именем Анахарсиса, как щитом, выдав за мудрость Анахарсиса свои собственные мысли. В Коринфе[8 - Коринф – один из славнейших городов Древней Греции, расположен на перешейке, соединяющем Пелопоннес и Среднюю Грецию.] некий горшечник призывал разделить достояние богачей и установить царство Анахарсиса. Бунтовщика побили камнями.
Вскоре желавших увидеть скифского мудреца оказалось больше, чем посетителей кизикийских храмов. Среди них были алчущие мудрости киренцы, тарентийцы, массалиоты и даже жители далекого Гадеса, лежащего у входа в Океан.
Благодарные кизикийцы избрали Клеомена в городской совет, Анахарсису же определили невиданные для варвара почести: на бронзовой доске, выставленной у булевтерия[9 - Булевтерий – место заседаний городского совета буле.], сообщалось о награждении «великого скифа» – так официально именовали Анахарсиса – почетной статуей.
Анахарсис. Гравюра XVIII в.
И вскоре, проходя по агоре, Анахарсис мог любоваться своим двойником из проконесского мрамора. Скульптор изобразил философа в шароварах и кафтане, которые Анахарсис давно уже не носил. В складки лба и выражение глаз была вложена восхищавшая эллинов широта мысли, родственная раздолью степей, и его тяга к природе, источнику разума и справедливости.
Анахарсиса не радовала шумная известность. Ему опостылел восторженный шепот, надоела почтительная покорность учеников. Он поверил в существование справедливых сколотов, которых обрисовал в своих речах перед эллинами. Его потянуло в степь…
– Кто ты такой? – повторил царь свой вопрос.
Анахарсис распрямил плечи.
– Такой же сколот, как и ты! – молвил он гордо. – Я не забыл речи отцов и не разучился натягивать тетиву лука.
– А это? – Царь показал на одежду Анахарсиса.
– Да. На мне эллинская хламида, – сказал мудрец. – Но ведь даже птицы в чужих краях меняют оперение, а земля, куда они возвращаются, дает им приют и пищу.
– Мы, сколоты, не имеем крыльев, – возразил царь. – Папай[10 - Папай – скифский бог, отождествленный греками с Зевсом.] не научил нас летать. Папай даровал нам степь и показал, как ходить по ней и скакать на конях.
– А я поднимался в горы, – произнес Анахарсис мечтательно. – С их вершин виднее и наша степь. Там ощущаешь себя равным богам.
Раздался ропот. Сколоты испуганно замахали руками. Чтобы не слышать кощунственных слов, некоторые закрыли ладонями уши.
– Почитающие богов гор ценят свободу, – отчетливо выговорил Анахарсис. – Духом в горах свободен даже раб.
– О какой свободе ты говоришь? – презрительно протянул царь.
– О свободе, рождающей мудрость. Мог бы я здесь стать мудрецом? Да и нужна ли здесь мудрость?
– Ты прав, – кивнул царь. – Нам не нужна эллинская мудрость. С тех пор как в устьях наших рек появились каменные стойбища чужеземцев, мы получаем оттуда вино, нам продают золотые чаши, которые мы носим у пояса. Но обойди всю нашу землю от Истра[11 - Истр – древнее название Дуная.] до Танаиса[12 - Танаис – древнее название Дона.], и ты не встретишь ни одного сколота, который согласился бы отдать за чужую мудрость хотя бы наконечник стрелы!
Гул одобрения наполнил шатер.
– Мы живем своими законами, – продолжал царь. – Они дарованы нашими богами.
Он подчеркнул слово «нашими», и Анахарсис понял, что ему не простят того, что он пришел из чужой им земли и приносил жертвы чужим богам.
Судилище продолжалось всю ночь. Анахарсис уже не видел лиц, а лишь ощущал холодный и враждебный блеск глаз. Он слышал голоса, скрипучие, как колеса расшатанных арб, задыхался от зловония пропотевших кож. Его, Анахарсиса, «скифы» такой же миф, как аримаспы Аристея, миф, порожденный тоской о справедливости и отвращением к обману.
На рассвете Анахарсиса вывели из шатра. Он шагал, высокий, широкоплечий, легко вскидывая длинные руки. За ним следовали два воина, на которых пал жребий. Они должны исполнить приговор. Кажется, это их тяготило. Почетно и радостно убить в бою врага, но нелегко отнять у человека жизнь, если он безоружен.
Изображение скифов на золотой чаше IV в. до н. э. Курган Гайманова могила
Анахарсис жадно вдыхал свежий утренний воздух. Встревоженные стрекозы с сухим треском выпрыгивали из травы. В небе парили беркуты, и Анахарсис внезапно ощутил себя птенцом, выпавшим из гнезда. Он возвратился, следуя голосу крови, как из-за моря прилетают птицы к отчим гнездовьям. Но степь его не приняла. Он понял, что обычай, осудивший его на смерть, создан не людьми, а самой степью, неизмеримой и неизменной в своих превращениях. Степь привыкла к постоянной смене трав и людских поколений, ей чужды и враждебны законы, возникшие под чужим небом. Каждый, кто находит в них смысл, – чужеземец.
Вдали замаячили холмы. Они четко вырисовывались на утреннем небе. Это были гробницы сколотских царей, горы, созданные людьми. В этой земле признанием и славой пользуются только мертвые. Это был тоже закон степи.
Пифагор
На радужной узрел я оболочке
Своих очей – квадратики, кружочки,
Вселенной опрокинутой узор.
И виделось в мелькании сквозь строчки
Пылающее имя – ПИФАГОР.
И жизни отгоревшей отраженье
Я с этих пор ищу в себе самом.
И для бесед со мною входят тени
Ко мне на свет, в мой всеблаженный дом.
В гавани
Корабль того типа, который финикийцы называют «гаула», вошел в гавань Самоса на заре и не привлек внимания портовой стражи. Отыскав место причала у маяка, кормчий едва коснулся берега бортом и тотчас отвалил. Этого было достаточно, чтобы на мол спрыгнул муж, босой, но в пестром одеянии, в войлочной тиаре на голове, подстриженный на висках, как араб. Повернувшись лицом к морю, сошедший на берег смотрел, как уменьшается в размерах черный карлик на носу гаулы, как алый ее борт сливается с волнами, окрашенными перстами Эос.
Переведя взгляд за дамбу маяка, он нащупал у подножия господствовавшей над островом горы нечто, вызвавшее его удивление, и рванул туда, огибая кучу тюков с шерстью. В движении своем он чуть не сбил человека, стоявшего на коленях, шаря рукой по земле.
– Ты что-нибудь потерял? – спросил пришелец, едва удержавшись на ногах.
Человек, поднимаясь, взглянул на вопрошавшего. Его еще молодое загорелое лицо было спокойным и выразительным. Такие физиономии называют запоминающимися. Широко расставленные глаза как бы пронизывали насквозь.
– Драхму! Дали за охрану этих тюков.
– Драхму жаль. Попытаюсь ее отыскать, а ты отвернись.
Сторож машинально отвернулся, а странный, неведомо откуда взявшийся незнакомец нагнулся и провел ладонью над землей в клоках шерсти. Что-то подпрыгнуло и прилипло к его ладони.
– Драхма! – воскликнул сторож, повернувшись. – Моя! Вот след от зуба. И чем тебя отблагодарить? Не нуждаешься ли в ночлеге?
– Пока не нуждаюсь. Лучше скажи, какому богу или богине посвящен тот великолепный шестиколонный храм?
– Это храм Геры, владычицы нашего города. Чужеземцы считают, что из всего, построенного Поликратом[13 - Поликрат – один из самых знаменитых греческих тиранов, правивший Самосом с 538 по 522 г. до н. э. Известен своим покровительством искусству (при его дворе подолгу жили поэты Ивик и Анакреонт). Был предательски убит во время поездки к персидскому сатрапу.], он заслуживает наивысшей похвалы. Хотя самосцы полагают, будто самое великое из его сооружений – это тоннель, пробитый сквозь гору и подающий в Самос свежую воду.
– Прости меня, – сказал незнакомец. – Но не будешь так любезен пояснить, откуда родом этот великолепный архитектор?
– О боги! – воскликнул сторож. – Из какой же ты прибыл дыры, что не слышал о нашем Поликрате, которого все называют баловнем счастья! Ведь он самый богатый из эллинов. Египетский царь Амасис[14 - Амасис (Яхмос) – последний фараон независимого Египта. На следующий год после его смерти, в 525 г. до н. э., Египет попадает под власть персов.] пожаловал ему свою дочь в жены и сам ее сюда привез!
– Сейчас я из Вавилона, – отвечал пришелец. – Там за недосугом с эллинами я не встречался, а вавилоняне о Поликрате не знают. Когда же я из Самоса отправлялся в Египет, не было ни этого мола, ни этого храма. Но Самосом правили лучшие люди.
– Так ты самосец! Постой, не твой ли отец почтенный Мнесарх?
– Да. Это мой отец, а я его сын Пифагор…
– Вот будет ему радость! Обрести потерявшегося сына – это не то что найти драхму! Почти каждое утро он приходит к маяку и спрашивает, не прибыл ли корабль из Египта. И никто не может утешить его вестью о сыне…
– Кстати, – перебил Пифагор, – ты, случайно, не знаешь, где теперь дом моего отца?
– Близ Новой Агоры. Туда всех переселили с Заячьего лога. Понадобилось место для храма Геры…
– Вот оно что, – вырвалось у Пифагора. – А где теперь Новая Агора?
– Там, – сказал сторож, протягивая руку. – Для этого тебе придется возвратиться к маяку той же дорогой, какой явился, от маяка же держаться правее, на квадратную башню. Ее строили пленники в оковах. Они же копали ров вокруг всего города.
Руины античного Самоса. Фрагмент Герейона
Пифагор, не отрывая глаз, смотрел в направлении, показанном сторожем. Голова его была закинута назад. Губы стиснуты. От напряжения на щеках выступили желваки.
– Что ты там высматриваешь? – поинтересовался сторож.
– Так, – проговорил Пифагор, расслабившись. – Давай попрощаемся.
Нимфодор подал руку, но Пифагор не ответил рукопожатием. Он наклонился над протянутой ему ладонью.
– Радуйся! – наконец сказал он, вкладывая в ладонь драхму. – Твоя жена родит близнецов. Назови их Алкмеоном и Тимофеем. Когда Алкмеону будет шестнадцать, пусть он меня отыщет.
Нимфодор застыл с полуоткрытым ртом, будучи не в силах даже пошевелиться. Когда же он очнулся от оцепенения, Пифагор уже приближался к маяку.
Отец
Пифагор узнал отца по фигуре уже издалека и быстрым шагом двинулся ему навстречу. Отец же, внезапно обессилев, опустился на бревно. Еще издали Пифагор услышал всхлипывание.
Подойдя, он прижал седую голову к груди.
– Ну довольно, отец, – произнес он нежно. – Помню я тебя веселым, гневным, рассеянным, решительным, раздраженным. Однажды – пьяным. Плачущим вижу впервые.
– Все изменилось в нашей жизни, изменились и мы, – сказал отец, вытирая глаза. – Я перестал узнавать людей, которых уважал с детских лет. Перестал верить обещаниям. Порой и за собою замечаю странности. Вот сегодня проснулся так, будто меня кто-то схватил за грудь и тряхнул. А до того я видел тебя с каким-то человеком. Слышал твой голос. Ты сказал: «Давай попрощаемся». И я поторопился, чтобы скорее тебя встретить. Дыхание же отказало…
– Нет, это не странности. Сегодня – особый случай. Когда-нибудь я тебе это объясню. Но почему ты один? Где мой младший братец? Я рассчитывал видеть и его.
Мнесарх встал и сделал несколько шагов к старой дуплистой оливе, обошел ее и, возвратившись, проговорил шепотом:
– Твой брат Эвном – беглец!
– От кого же он бежал?
– От Поликрата! Тиран выслал лучших людей, представителей самых знатных родов и фамилий, и всех, кто пользовался влиянием и мог быть ему опасен. Он отнял у них земли и рабов и обогатил ничтожных людишек. Эвном бежал, чтобы воевать с тираном. Об этом пока никому не известно, но сколько времени это удастся скрывать? Ты ведь еще не знаешь, как мы живем! Боимся собственной тени. Всюду соглядатаи тирана. Доносы вознаграждаются. Будь осторожен, сын мой! Поначалу я сердился на то, что ты не захотел вырезать геммы, как твой отец и дед, и самовольно покинул родительский дом. Потом понял, что богиня, которой служил наш род, избавила тебя от всего того, что пришлось пережить нам. Представь себе, один человек решает за нас, самосцев, как нам жить, с кем дружить, с кем воевать. Он разбазаривает наши богатства, чернит нашу славу! Ему ничего не стоит продать с торгов земли храма, отчеканить оловянную монету, покрыв ее позолотой. А ведь на монете изображена Гера!
– Я уже держал эту драхму в руках, – вставил Пифагор.
– Он вступил в союз с варварами и воюет с эллинами. Содержит стражу из критских стрелков и скифов. Они врываются в наши дома. Да он сам хуже любого варвара!
Мнесарх надрывно закашлял и схватился за грудь.
– Не волнуйся, отец, – сказал Пифагор. – Все пойдет на лад. Твою астму мы вылечим. За это я возьмусь сразу. Недаром ведь у египтян учился. Тирана одолеем. Изгнанников вернем. Власть снова получат лучшие люди. А Поликрата мне жалко! Его ждет неотвратимый конец.
Поликрат
Всего лишь два дня провел Пифагор с родителями. Не покидая дома, он рассказывал им обо всем, что узнал и испытал на чужбине. На третий день через гонца он получил приглашение посетить дворец.
– И откуда о тебе узнал Поликрат? – удивился старик. – Наверное, рабы донесли. Это ведь первые доносчики.
– Не думаю, – отозвался Пифагор. – В гавани я разговорился со сторожем, с первым, кого встретил. От него и узнал, где наш новый дом.
Мнесарх покачал головой.
– А! Это, конечно, Нимфодор. Лучше было бы не называть ни своего, ни моего имени. Он человек безвредный, но болтун. Что же он мог о тебе рассказать такого, что до Поликрата дошло?
– Я ему драхму нашел и одно предсказание сделал.
– Тираны боятся предсказателей, хотя и пользуются их услугами. Поликрат с острова всех халдеев изгнал. Поостерегись!
– Постараюсь! Ты же не беспокойся. Не боюсь я этого Поликрата, а взглянуть мне на него интересно.
Дворец Поликрата напоминал крепость, занимая скалу, круто обрывающуюся в море. От суши он был отделен рвом. Посредине перекинутого через ров мостика стоял страж, широко расставив ноги. Когда Пифагор себя назвал, он дал дорогу. Потом еще были стражи дверей и лестниц, сытые, с колючими глазами. Дверь в покои не охранялась, и Пифагор решительно вступил.
– Да! Да! Это ты! – донеслось из дальнего угла зала.
Пифагор повернул голову. К нему навстречу шел человек в пурпуре. Лицо его показалось Пифагору знакомым.
– Ты Пифагор, сын Мнесарха, – продолжал Поликрат. – Я понял это сразу, услыхав твое имя.
– А я как-то не связал твое имя с Поликратом, сыном Эака. Я и думать не мог, что ты взлетишь так высоко. Но потом, бродя по городу, я это понял из надписей, покрывающих твои великолепные сооружения. Прекрасно помню твоего отца. Ведь живую рыбу мы покупали только у него, а соленую – у Евтихида. Но тот был нечестным человеком и засаливал то, что выбрасывал на берег разбушевавшийся Посейдон.
Поликрат разговор об отце не поддержал.
– А что ты можешь сказать о городе? – спросил он.
– Я его просто не узнал! Это совсем новый город! И как тебе только удалось отыскать таких великолепных архитекторов? Я о них расспрашивал. Но никто не запомнил их имен. Все говорят, что это построено тобою, а не при тебе.
– И справедливо говорят! Ведь я главный архитектор Самоса. Город построен по моему плану и на мои средства…
– И на средства твоего тестя, – вставил Пифагор.
– Разумеется! И я этим горжусь! Амасис – мой благодетель, достойнейший из царей и фил эллинов. Он предоставил для эллинов город Навкратис[15 - Навкратис – самая крупная из трех греческих колоний, основанных в Африке в VII в. до н. э., основной перевалочный пункт для египетских и сирийских товаров.]…
– Прекрасный город, – согласился Пифагор. – Я провел в нем пять лет. Разъезжал по всему Египту и опять возвращался в Навкратис.
– И чем ты торговал?
– Не торговал. Только приобретал. Я имею в виду знания. У египтян есть чему поучиться нам, народу молодому и еще ничем себя не проявившему. Да что я тебе это говорю. Ты ведь должен знать египтян лучше меня.
– Не говори! Жена у меня египтянка, и служанки ее египтянки, но в Египте я не был, по Нилу не плавал, в лабиринте не бывал. Тестя видел недолго, но он меня не забывает. Письма его для меня радость. Давай выйдем на террасу, ветры мне заменяют опахала.
Терраса, огороженная перилами, высилась прямо над волнами, локтях в сорока от них.
– Отсюда, – продолжал Поликрат, – мне видна гавань и входящие в нее суда. Вчера пришел царский корабль из Египта. Письмо Амасиса меня несколько удивило. Поздравляя с успехами моих начинаний, он напоминает, что счастье недолговечно, что ни один из известных ему счастливцев не кончил хорошо. «Поэтому, – таковы его подлинные слова, – тебе надо шагнуть самому навстречу несчастью». Как ты думаешь, что он имеет в виду?
– Видишь ли, – сказал Пифагор после раздумья, – египетские мудрецы, а вслед за ними и некоторые эллины, полагают, что счастье и несчастье – это две гири на чаше весов у богини судьбы. Египтяне называют ее Шу. Судьба человека также колеблется на этих весах, и если счастье сильно перевешивает, то это может привести к такому резкому повороту, что человек летит в пропасть и ничто его не может удержать. Поэтому нельзя допускать чрезмерного счастья, надо самому регулировать весы. Именно так в египетских текстах толкуется выражение «сделать шаг навстречу несчастью».
– Как же мне поступить?
– Например, отказаться от какого-либо приобретения, которое более всего тебя радует. Если это вещь, то забросить ее так, чтобы она не попадалась на глаза. Если же попадется, значит, боги не приняли твою жертву и жди беды.
– Вот мое последнее приобретение! – воскликнул Поликрат, поднимая ладонь и поворачивая ее тыльной стороной. – Полюбуйся, это работа молодого мастера Феодора, сына Телекла. Согласись, что он превзошел твоего отца!
– И это естественно, – сказал Пифагор, всматриваясь в гемму. – Феодор – лучший ученик моего отца, а ученик обязан превзойти своего учителя. Вот мы ученики Востока, и я уверен, что его превзойдем.
– За эту гемму мне предлагали целый корабль. Но я сказал, что не променяю ее ни на что. Теперь я решил принести это сокровище в жертву Посейдону. И это я сделаю сейчас, при тебе.
– Это твой выбор, Поликрат, – сказал Пифагор. – Я счастлив, что ты выбрал свидетелем меня.
– Смотри, я закрываю глаза – так мне будет легче проститься с любимцем.
Пифагор облокотился на перила. Перстень взлетел над его головой. Пифагор проводил его взглядом, пока он не скрылся в волнах.
– Вот и все! – произнес тиран, открывая глаза. – Надеюсь, работа Феодора понравится Посейдону, и он, когда надо будет, вспомнит обо мне. Я же напишу Амасису, что отказался от самого дорогого мне при свидетеле.
– Мне можно идти, Поликрат? – спросил Пифагор.
– Да. Я рад, что мы с тобою встретились еще мальчиками. Ты, конечно, помнишь, что отец иногда поручал мне заносить рыбу в ваш дом. Признаюсь, это поручение было мне по душе. Ты был моложе меня, но однажды, когда я играл со взрослыми в кости и проигрался, ты за меня заплатил. Я всегда любил азартную игру. Ты же, кажется, всегда был к ней равнодушен.
Поликрат проводил гостя до самой двери. Выйдя наружу, на мост, Пифагор задумался.
Перстень в рыбе
Пифагор поднялся затемно и тихо, чтобы не разбудить родителей, вышел из дому. Он шагал, напевая вполголоса, радуясь утру. Тропа, проложенная по скалам, повторяла очертания извилистого в этой части острова берега. Море понемногу светлело. Просыпались птицы, встречая щебетом и хлопаньем крыльев новый день.
Приняв еще вчера решение вернуть перстень Поликрату и избрав для этого способ, Пифагор размышлял о последствиях предстоящего действия. По лицам и поведению людей он мог определять их суть. Одних, навязывавшихся в друзья или ученики, он сразу отсылал. Других, считая небезнадежными, терпел и незаметно для них терпеливо выправлял их характер. Третьими же восторгался, безмерно любил, делил с ними все, что имел, и говорил, что друг – это второе «я». Истолковывая по просьбе Поликрата письмо Амасиса, он относил тирана ко второй категории людей и надеялся, что может направить его к лучшему, но не мог до конца понять, что это принесет окружающим. Ведь неуверенность, которая овладеет тираном после ждущего его потрясения, может быть на руку тем, кто хуже Поликрата.
Пифагор остановился, обернулся и едва не зашагал в обратном направлении, но что-то его удержало, и он рванул вперед, словно его влек кто-то невидимый.
Увидев со скалы, как рыбаки, стоя по колено в волнах, тянут сеть, он еще прибавил шагу, но все равно, когда спустился на берег, покрытый галькой, рыба уже была на камнях и рыбаки – их было пять – ее делили.
– Зачем вы мучаете своих пленных братьев? – обратился Пифагор к рыбакам. – Слышите, как они жалуются на разлуку с родной стихией?
Рыбаки оглянулись и застыли с рыбами в руках, а один из них, седобородый, сказал:
– Эй, ты! Кажется, у тебя плохо с головой?
– О нет! – весело проговорил Пифагор. – У меня просто хороший слух. Нет, я вас не виню, что вы ловите рыбу. Ведь она вас кормит. Но что вам мешает сразу взять по пять крупных и тридцать мелких тварей, вместо того чтобы их перебрасывать?
– Откуда ты знаешь, сколько их? – удивился старик.
– Я их посчитал еще сверху, когда вы тянули сеть. Проверь меня. Если ошибся, оплачу весь улов, если нет, вернете Посейдону всех рыб, какие еще будут дышать. Одну же я выберу для себя.
– Идет! – воскликнул рыбак, и все бросились разбирать рыб.
Пифагор следил за крупными рыбинами, все время поворачивая голову.
Прошло немного времени, и куча рыб исчезла, и вместо нее появилось пять одинаковых кучек:
– Выбирай своего брата, какой тебе по душе, – уныло протянул рыбак.
– Вон того! – сказал Пифагор, показывая на рыбину в одной из кучек. – Вот тебе три драхмы.
– Так много, – застеснялся рыбак.
– Но ты еще отнесешь рыбу, которую я тебе показал, во дворец. Денег за нее не бери. Скажи, что это дар Посейдона.
Солнце уже стояло высоко, когда пробудился Поликрат. Настроение у него было благодушным. Вчера вечером прибыли послы из Коринфа, и им уже назначен прием, где будут оговорены условия союза. Если они на него согласятся, самосцы-изгнанники, стоявшие лагерем близ Трезен, окажутся в безвыходном положении.
Потянувшись, Поликрат опустил ноги, и ступни утонули в ворсе ковра.
Внезапно в опочивальню вбежал повар с рыбой в руках.
– Что такое! – возмутился Поликрат. – Как ты посмел!
– Рыбина… рыбак, – бессвязно лепетал повар.
– Говори толком, что случилось!
– Недавно какой-то рыбак принес рыбу тебе в дар, уверяя, что она от самого Посейдона…
– Шутник. Но рыба-то была свежей?
– Еще била хвостом. Но когда я ее выпотрошил, то нашел в ней вот это.
Повар разжал кулак, и в ладони блеснул перстень.
Поликрат закачался и стал бледнее стены. Повар немедленно исчез, и через несколько мгновений в сопровождении слуг появился медик. Тиран лежал на ковре, с тупой обреченностью повторяя: «Не принял! Не принял!»
Беды
С этого дня на баловня судьбы обрушились беды одна страшнее другой. Первую из них пригнал Ливиец[16 - Ливийцем называли ветер, дувший с юга, из Ливии (как в древности называли Африку).] на парусах египетского посыльного судна: скончался Амасис, лучший из царей, друг эллинов, почитатель эллинских богов и эллинского образа жизни…
И облекся остров в траур. Были запрещены все увеселения. Раскрашенные деревянные статуи, изображавшие Амасиса в полный рост со знаками его власти, – он сам привез их на остров – обвешаны ветвями кипариса, дерева смерти. Нанятые плакальщицы бродят по городу, разрывая на себе одеяния. Сам Поликрат облекся во все черное, однако выставил в гавани, на агоре и вокруг дворца вооруженные отряды, опасаясь, что, воспользовавшись смертью Амасиса, на остров вторгнутся самосские изгнанники, обосновавшиеся на Пелопоннесе.
Но новая беда пришла также из Египта. Узнав, что на египетском троне ничтожный наследник Амасиса Псамметих, царь персов Камбис двинулся на Египет с огромным войском из всех покоренных им и Киром народов. Свергнув Псаметиха и казнив его, вытащив из гробницы мумию Амасиса и наказав ее плетьми, коронованный безумец пошел войной на народы Ливии безо всякого для этого повода или вины с их стороны. Впрочем, для войны с царицей морей Картхадашт, которую эллины на своем языке называли Кархедоном, повод нашелся: знатные картхадаштцы в виде особого деликатеса лакомились щенками, собака же у персов считалась священным животным Ахура Мазды.
И приказал Камбис финикийцам прислать ему все свои корабли, военные и торговые, для похода на Картхадашт, она же была апойкией[17 - Апойкия – колония. Так называли колонии, полностью независимые от выводивших их метрополий, жившие по собственным законам, ведшие свою внешнюю политику, с населением, полностью утратившим гражданство на прежней родине. Наряду с апойкиями были, хотя намного реже, и колонии иного типа – военные поселения клерухии, в которых поселенцы оставались гражданами метрополии и подчинялись ее законам.] главного из финикийских городов Тира, и воевать со своей дочерью финикийцы отказались наотрез. Камбис был не настолько безумен, чтобы не понять, что воевать силой не заставишь, а лишиться поддержки финикийцев означало вообще утратить свой флот, на котором те были кормчими и матросами.
И тогда вспомнил Камбис о зяте и союзнике Амасиса Поликрате и отправил ему грозное послание: «Я – Камбис, царь великий, царь царей, повелеваю тебе прислать мне сорок триер с командой для войны с собакоедами картхадаштцами. Раньше ты был союзником врага моего Амасиса. Теперь же царь Египта – я и требую от тебя немедленной присылки кораблей по справедливости. Если же ты этого не сделаешь, то будешь посажен на кол, а подданные твои превращены в рабов».
Зная, что финикийцы, отказавшиеся воевать со своими поселенцами, от помощи Камбису в войне с Самосом не откажутся, Поликрат тотчас же разослал наемников, критских лучников и скифов, по всему острову для сбора корабельной команды и гребцов; триеры же у него имелись. И поднялся над Самосом плач, ибо брали молодых и пожилых, особенно же тех, кто был несдержан на язык или проявлял недовольство. Если же их не находили, хватали их отцов и матерей, загоняя в корабельные доки как заложников.
Зная об этом, Пифагор решил объясниться с отцом:
– К нам вот-вот явятся и, не отыскав Эвнома, уведут тебя и мать. Я решил объявиться Эвномом. Лучники здесь никого в лицо не знают и берут по списку.
– Не делай этого! – взмолился Мнесарх, обнимая Пифагора. – Мы с матерью едва обрели тебя и вновь потеряем. Ты погибнешь! Какой из тебя моряк и вояка!
– За меня не надо бояться. Конечно же, я никогда не ходил под парусами и не держал в руках оружия. Но кое-чему научился и сумею постоять не только за себя. Вскоре я вас отсюда заберу, и мы уже больше не расстанемся.
Греческий корабль. Аттический чернофигурный сосуд. Около 520 г. до н. э.
Но отец, кажется, не слышал Пифагора или воспринимал его слова лишь как желание успокоить.
– А почему бы тебе не сходить к Поликрату? Он же тебя помнит…
– Поликрат, как любой тиран, – свинья, лишенная памяти и благодарности. Да и после кончины своего тестя он потерял равновесие и не предвидит последствий своих действий.
– А может быть, от лучников откупиться? – не унимался Мнесарх.
Пифагор пожал плечами:
– У тебя есть золото?
И в это время дверь задрожала от ударов.
– Спокойно, отец, – сказал Пифагор. – Я открою.
И вот уже с мешком на плече Пифагор шагает к военной гавани среди мужей и юношей. По бокам с воплями бредут женщины – матери, жены, сестры и дочери будущих матросов, гребцов и корабельных воинов. Лучники осыпают их бранью, отгоняют палками, но женщины, несмотря ни на что, продолжают идти.
Переменив имя, шагая среди подневольных людей, слыша брань наемников и причитания женщин, Пифагор впервые за все это время ощутил себя не чужестранцем, отделенным от сограждан двадцатью двумя годами странствий и приобретенным на чужбине могуществом, а рядовым самосцем, таким же, как те, кто все эти годы жил под властью тирана. «Как же я мог вести себя так по-ребячески? – со стыдом думал он. – Вылавливать монету, красоваться перед рыбаками?! Наверное, судьба даровала мне тайное знание не для подобных фокусов, а для великих свершений? И не первая ли из поставленных передо мною задач – спасти соотечественников от персидского рабства, но при этом так, чтобы не обрушить на Самос гнев персидского деспота?»
У корабельных доков
Площадь перед корабельными доками, окруженная лучниками, чернела сотнями голов. Кто сидел на бревнах, кто валялся на кучах стружек. Судя по выражению лиц, согнанные свыклись с неизбежным и страдали от длившегося уже несколько дней ожидания посадки. Писцы, сидевшие со свитками папируса за столом, вызывали пригнанных по одному. Их интересовали имя, возраст, прохождение воинской службы на суше или на море.
Оказавшись перед писцами, Пифагор назвался Эвномом, указал свой возраст, а на остальные вопросы ответил кратко:
– Нигде не служил, но знаю языки.
Писцы переглянулись, и Пифагор понял, что его расчет правилен. Как толмач, он может легче выполнить свою задачу.
– Какие языки? – спросил старший писец.
– Египетский, финикийский, персидский.
– Оставайся тут, при нас. Строиться не надо.
По этим словам Пифагор догадался, что все остальные перед посадкой будут разделены на гребцов, матросов и корабельных воинов и выстроены на площади. Задача для писцов, не знающих математики, далеко не легкая. Ведь надо учитывать и различную вместимость судов: Пифагор заметил, что к молу пришвартованы и старинные пятидесятивесельные суда, на которых плавали еще во времена Гомера, и новейшие триеры, построенные на верфях Тира или Библа, и торговые суда типа гаул. Поликрат решил послать Камбису не самые лучшие свои корабли, так же как и снабдил их разношерстной командой.
Стемнело. Пифагор, положив под голову мешок, расположился у бревен и, как всегда, мгновенно уснул. Он пробудился от легкого прикосновения чьей-то руки и поднял голову. Полная луна освещала юношеское лицо явно не эллинского типа.
– Тебе не спится, мальчик? – спросил Пифагор.
– Я уже муж! – обиженно отозвался незнакомец.
– Но ведь тебе нет двадцати, значит, мальчик. После двадцати будешь юнцом, а еще через двадцать лет, как я, юношей. Впрочем, это мое деление по возрастам. Если я не ошибаюсь, у вас, фракийцев, иная градация.
– Откуда ты узнал, что я фракиец?
– По внешности и по выговору. Помимо того, я предчувствовал, что встреча будет в полнолуние. Но имени твоего я не знал.
– Замолксис, сын Мармака.
– И что ты мне хотел сказать?
– Видишь ли, в корабельные доки загнали людей и заперли. Оттуда доносятся стоны. Ворота же не охраняются. Замок можно сбить.
– У тебя добрая душа, Замолксис. Кстати, что означает это имя?
– Погрузившийся в молчание.
– В великое молчание! – воскликнул Пифагор. – Ибо оно одно открывает путь к великому знанию. В имени твоем твое предопределение. Но дай мне твою руку.
Замолксис протянул ладонь, и через нее что-то горячее прошло по всему его телу.
– Да, это ты! – воскликнул Пифагор. – Один из трех. Тысячелетие, начавшееся Троянской войной, даст трех великих фракийцев. Первый фракийский царь Рес. Второй – это ты. И у вас одна душа.
– У меня кружится голова от твоих слов, – сказал юноша. – И найти жрецы считают, что душа бессмертна. Мы приносим жертвы отцам и праотцам и ищем их помощи. Но о переселении душ я не слышал.
– И я тоже, – сказал Пифагор шепотом. – Это тайное знание, которое не доверяют ни папирусу, ни камню. Его передают из уст в уста избранным. К нему приходят через великое молчание, когда душа погружается в общение со звездами и слышится музыка сфер. Так я узнал, что до того, как стать Пифагором, сыном Мнесарха, я был тирреном Эвфорбом, сражавшимся против ахейцев на стороне Трои. И тогда я познакомился с тобою. Ты прибыл на десятом году войны вместе с двенадцатью спутниками и привел священных коней. Ты был убит во сне коварным Одиссеем. Меня вызвал на поединок супруг Елены Менелай. Я пал. Менелай посвятил мой щит владычице Гере, и он поныне хранится в ее храме под Микенами. Тайное знание откроется и тебе, и тому фракийцу, которым ты станешь через четыреста лет. Он будет великим воином и погибнет, сражаясь.
– Как же мне откроется тайное знание?
– В египетской пещере, как и мне. Через тех же учителей. Они тебе поднимут веки, и ты увидишь мир по-иному…
Пифагор вздрогнул и обратил лицо к небу.
– Слышишь? – спросил он.
– Нет?
– Это музыка сфер. И ты ее тоже услышишь. Ты научишься воспринимать сущее всеми чувствами, обретешь власть над временем, ибо все им стирается, но само оно благодаря Мнемозине[18 - Мнемозина – в греческой мифологии богиня памяти, мать муз.] пребывает нестареющим и неуничтожимым. А потом… потом ты воцаришься над фракийцами, над скифами, доящими кобылиц, над народами, живущими выше скифов вплоть до моря Гипербореев. Ты будешь так же мудр, как у финикийцев Мох[19 - Мох – финикийский ученый, сидонянин, живший до Троянской войны. Он впервые разработал атомистическую теорию. Греческий философ Демокрит был его продолжателем.], как у персов Зороастр[20 - Зороастр – под этим именем грекам был известен пророк и основатель персидской религии зороастризма Заратуштра. Историчность Заратуштры не вызывает сомнений, но точное время его жизни неизвестно – между X и VI вв. до н. э.], как у евреев Моисей, как у эллинов Лин[21 - Лин – согласно различным греческим мифам, сын Аполлона или Гермеса. По последней версии, он сын музы Урании и внук Посейдона, живший в одной из пещер Геликона и соперничавший с Аполлоном.], сын Гермеса. Но пока нам с тобою надо попасть на один корабль и разлучиться, чтобы встретиться в этой жизни еще один раз для создания школы. А теперь я буду спать. Спи и ты, Замолксис!
Дома, кошки и мышки
Едва рассвело, как появились городские рабы с кольями, и вскоре колья, воткнутые на некотором расстоянии друг от друга, покрыли все пространство между доками и молом. Затем писцы прикрепили к каждому колу дощечку с названием судна. К полудню глашатай провозгласил эти названия и имена всех, входящих в каждую из судовых команд. По мере провозглашения вокруг каждого из колов образовалась группа людей, разделенная на три части.
Затем началась погрузка. Но не успели команды занять свои места, как с кораблей послышались вопли. Перевесившись через перила, финикийские кормчие, которым царь царей приказал сопровождать судна до Навкратиса, выкрикивали ругательства, сопровождая их выразительными телодвижениями. Одни вопили, что им дали старцев, которым не под силу и весла поднять, другие – что им достались люди, видевшие паруса лишь с берега.
Пришлось возвратить команды на мол и весь остаток дня заниматься перестановкой. Но на следующее утро все повторилось. Появился встревоженный Поликрат. Спрятавшись за спины, Пифагор слышал, как он распекал писцов, не стесняясь в выборе слов и угрожая посадить их самих на весла.
После того как удалился тиран, Пифагор подошел к старшему писцу и обратился к нему с должным почтением:
– Если мне будет дозволено, я помогу решить тебе задачу с домами, кошками и мышками.
Взглянув на Пифагора как на безумного, писец бросил:
– Проваливай!
– Видимо, ты меня не понял, – сказал Пифагор. – Речь идет о распределении мест на кораблях. От тебя потребуются списки судовых команд и сведения о вместимости каждого судна.
– Но при чем тут дома, кошки и мышки?
– Так озаглавлена задача, подобная той, которую нужно решить, на папирусе времени фараона Рампсенита, когда математика в Египте достигла расцвета. Мне кажется, с нею я справлюсь, хотя по сравнению с египетской она несколько усложнена. Ты же за это время добьешься разрешения выпустить из доков несчастных стариков.
Писец бросил на Пифагора быстрый взгляд.
– Я рискну сам выпустить старцев, ибо, узнав о выходе кораблей в море, владыка простит мне эту вольность. Итак, как только поднимутся якоря, я открою доки. Хочешь, я поклянусь Стиксом?
– Не надо.
Прошло совсем немного времени, и послышалась команда поднимать якоря. Пифагор, к удивлению Замолксиса, отошел от борта и отвернулся, глядя в открытое море.
– Что ты видишь на берегу? – спросил он.
– Всю площадь заполнили старцы и старухи. Некоторые поддерживают друг друга. И все они глядят на корабли, не догадываясь, кто их спас.
– Когда делаешь доброе дело, – сказал Пифагор, – не имеет значения, узнают ли об этом или нет. И пусть они это припишут доброте Поликрата!
– Скажи, – спросил Замолксис, – а в Египте меня посвятят в тайну решения таких задач?
– Это не тайна, – рассмеялся Пифагор. – Подойдем к корабельным канатам, и я тебя этому обучу.
И вот уже участок палубы покрылся кругами и пентаграммами. Появились зрители. Один из них, уже немолодой человек, опиравшийся на копье, неодобрительно покачивая головой, проговорил:
– Не мучай парня! Ведь быть ему не землемером, а воином. Так же как тебе и всем нам. Через три дня мы окажемся в лабиринте, у нового Минотавра…
Пифагор оторвал уголек от доски.
– Никто не может знать наперед, что его ждет. Не знал этого и Тесей, согласившись сопровождать смертников к царю Миносу. Мы же вышли из Самоса не с черными парусами! Если же и тебе придется употребить копье в дело, то геометрия этому не помешает.
Один из зрителей, юноша, выступил вперед.
– Я тоже хочу знать геометрию. Меня зовут Эвримен, – сказал он.
Головоломка
Занимаясь с Замолксисом и Эврименом, подолгу беседуя с кормчим-финикийцем, Пифагор ни на мгновение не отвлекался от главной задачи, не имевшей по сложности себе равных. Как из лап Поликрата не попасть в лапы персидского деспота, как спасти пять тысяч самосцев, которых Борей несет навстречу рабству и гибели? Поднять мятеж на «Эаке» (так в честь своего отца Поликрат назвал эту триеру)? Это будет нетрудно, так же как повести за собой другие корабли. Но тогда Камбис, не дождавшись кораблей, обрушится на Самос и уничтожит вместе с Поликратом все живое. Уговорить финикийских кормчих плыть в Картхадашт? Но они не захотят рисковать свободой и жизнью своих близких, находящихся в Тире и на других финикийских кораблях: царь обратит их в рабов или перережет. Да и для Самоса это будет иметь тот же результат. Единственный выход, если на пути попадется флот Картхадашт, который захватит самосские корабли. Но флот не драхма, не перстень! Его к себе не притянешь!
И вдруг Пифагор вспомнил узкую улочку Тира, образованную шестиэтажными громадами, ликующие толпы, двигающиеся к храму владыки города Мелькарта[22 - Мелькарт – бог – покровитель города, имеющий черты солнечного божества.]. Это было в месяце анфестерионе[23 - Анфестерион – в афинском календаре весенний месяц, соответствующий нашему февралю.], но какого числа?
Оставив учеников, Пифагор рванул к корме. Кормчий-финикиец, узнав, что эллин наблюдал великую процессию, обрадовавшись, пустился в разглагольствования.
– Что там египетские и персидские праздники! Рабы приносят дары господину, и он на день освобождает их от работ. Мы же отмечаем день рождения матери городов, давшей жизнь великим дочерям Гадесе, Утике, Картхадашт…
– Никак не могу вспомнить, когда этот великий день – в начале, середине или конце месяца? – перебил Пифагор.
– Во второе полнолуние, через семь дней, – продолжал финикиец. – И в прошлом году не пришлось побывать в Тире, и в позапрошлом. Зимой нас персы не трогают, а с весны превращают в своих гонцов. Прошлой весной я встретил этот день в Афинах, этой весной встречу его в Навкратисе.
– Кажется, мы спасены, – сказал Пифагор, опускаясь на канаты.
Замолксис и Эвримен подняли головы.
– Появилась надежда избавиться от службы Камбису. Через семь дней в Тире празднуют день рождения Мелькарта. На этот праздник приходят корабли от всех ее апойкий с десятиной, ибо ведь они считают, что сам Мелькарт вел их корабли, помог им обосноваться в новых местах и разбогатеть. Каждый корабль идет своим путем, но корабль Картхадашт обязательно останавливается на Кипре, ибо Кипр был первой остановкой на пути бежавшей из Тира основательницы города Элиссы. Одним словом, мальчики, вас ждет работа.
– Я готов, учитель, – отозвался Замолксис.
– И я тоже, – подхватил Эвримен.
– Мы приходим на Кипр, – продолжал Пифагор, – как раз в то время, когда там стоит священный корабль с дарами Мелькарту Кипрскому и Тирскому. На этом судне знают, где должен находиться военный флот Картхадашт. Но готовы ли они с ним связаться в оставшиеся до праздника дни, это надо будет узнать.
– Нам надо будет передать твое послание? – спросил Замолксис.
– На корабль ты поднимешься один. Эвримен будет тебя ждать и, после того, как ты подашь знак, что все благополучно, вернется на корабль ко мне. Тебе же придется плыть вместе с картхадаштцами священного судна, чтобы передать командующему военным флотом мое послание. Затем ты отправишься в Тир и, отметив там праздник Мелькарта, двинешься в Индию по моим следам. Оттуда же, уже посвященным в тайное знание, покинешь страну, которая тебе его даст, и соединишься со мною…
– Но как же я отыщу тебя, учитель? Ведь я не знаю, где ты будешь!
– Пока я этого не знаю и сам. Но где бы я ни был, я дам о себе знать, ибо мне известно, где будешь ты. Я дам тебе с собою знак, который откроет все двери. Он же поможет тебе найти меня.
Ветер судьбы
Понадобилось трое суток, чтобы набрать воду и дождаться персидскую команду, которая должна была следить за порядком на кораблях и предотвратить возможный мятеж. Но еще до посадки персов вернулся Эвримен. Он дождался не только получения от Замолксиса условленного знака, но и отплытия священного корабля картхадаштцев.
Но сумеют ли моряки священного корабля отыскать в море военную флотилию Картхадашт?! Пифагор не мог скрыть своего волнения. Кормчий-финикиец, не догадываясь о причине беспокойства самосца, пытался его успокоить:
– Зачем волноваться? Ведь еще не известно, удалось ли Камбису отыскать другие суда для похода на Картхадашт? Не начнет же он воевать, обладая всего сорока, да и то не лучшими кораблями?! Кому другому, может быть, неизвестно, а он через свои глаза и уши знает, что в одной восточной эскадре Картхадашт не менее шестидесяти первоклассных триер.
– А где эта эскадра сейчас? Не может ли она на нас напасть?
Кормчий улыбнулся:
– О! Это никому не известно. Ведь передвижение судов хранится всегда в тайне, особенно же теперь, когда Картхадашт объявлена война. Но смотри! Меняется ветер. Как вы называете ветер, дующий с запада?
– Зефир, – отозвался Пифагор.
– Это он.
– Ветер судьбы! – произнес Пифагор вполголоса.
Кажется, кормчий не услышал этих слов, произнесенных по-эллински, а если и услышал, то не понял. Передав кормило помощнику, он поспешил к кормовой мачте, чтобы дать распоряжения корабельщикам, Пифагор же направился на нос к Эвримену.
– Ну как? – спросил мальчик.
– Изменился ветер, и появилась надежда, – ответил Пифагор.
Спустившись к носовой мачте, они подошли к правому борту, подставив разгоряченные лица зефиру-спасителю: он не только задержит корабли Самоса, но и ускорит ход эскадры Картхадашт, дуя в ее паруса.
Едва рассвело, как на пути движения судна стал виден ряд кораблей, преградивших дорогу в Египет. Послышался топот ног. Персидские воины заняли боевые места. Но на каждое самосское судно было не менее двух картхадаштских, при этом с полной боевой командой на борту. То на одном, то на другом судне выбрасывали белое полотнище. Персы сдались без боя.
Вскоре к «Эаку» подошло флагманское судно картхадаштской флотилии и стало с ним борт о борт. Перекинули мостик. По нему с вооруженной свитой перешел командующий.
– Кто тут Пифагор? – послышалось на ломаном эллинском языке.
Пифагор вышел вперед.
– Это я, – проговорил он по-финикийски.
– Приветствую тебя, наварх, – сказал картхадаштец. – Я получил твое послание. Сейчас твои корабли, как ты и просил, будут отведены в наш город, и ты получишь все необходимое для дальнейшего плавания.
– А что будет с персами? – спросил Пифагор.
– Их судьбу решит наш малый совет. Скорее всего, обменяют на наших корабельщиков, захваченных в Египте.
К мостику по одному повели пленных персов. Удалились командующий и его свита. К Пифагору подошел кормчий.
– Так вот почему тебя интересовал день Мелькарта. Теперь я понял… Ты воспользовался священным судном как своим посыльным. Мы же на это не решились.
Картхадашт
Три дня спустя Пифагора как наварха дружественного флота торжественно принимал малый совет Картхадашт. За длинным прямоугольным столом сидели советники, с каждой стороны по четырнадцать. Пожилые люди в пестрых одеяниях. На пальцах, а у кого и в носу – золотые кольца. Двойные подбородки. Лысины. Седины. Умные, проницательные глаза устремлены к двери из черного дерева, украшенной серебряным гербом Картхадашт.
Двери распахиваются. На пороге муж в пурпурном одеянии, подпоясанном ремнем из витых золотых нитей, суффет Картхадашт Абдмелькарт и человек, прекрасный, как изваяние эллинского бога, но в потертом дорожном гиматии и босой, – Пифагор.
Шарканье ног, шелест одежд, удивленные возгласы. Все встают. Вошедшие подходят к узкой стороне стола и опускаются на сиденья из слоновой кости. Советники садятся.
Суффет представляет гостя Картхадашт как человека, оказавшего государству услугу, сумевшего известить наварха о возможности захватить без боя флот, который, окажись он в руках у Камбиса, закрыл бы доступ в город с моря, нарушил бы торговлю и доставку продовольствия, а тем временем берегом из Египта двинулись бы несметные персидские полчища, пред которыми не могло устоять ни одно царство, ни один народ.
Пифагор, слушая вполуха, оглядывает зал, великолепное убранство которого соответствует славе и богатству города, создавшего могущественную морскую империю. На стенах поблескивают серебряные чеканные блюда и чаши (три им подобных он изготовил сам и отвез в подарок египетским жрецам), пластины, инкрустированные золотом севера – янтарем, ожерелья из драгоценных камней и раковин неведомой формы, шкуры каких-то животных удивительного рисунка.
– Как вы видите, – говорит суффет, – сегодня в зале нет толмача, который бы переводил сказанное мною гостю. Он в этом не нуждается, ибо превосходно изъясняется на нашем языке.
В зале оживление. Ведь из-за вражды с эллинами Сицилии недавно запрещено изучение и использование в общественных местах эллинского языка, а суффет, подписавший этот закон, привел эллина, говорящего по-финикийски.
– После окончания церемонии, – заканчивает суффет, – наш гость собирается сказать нам несколько слов.
И вот началось то, что Абдмелькарт назвал церемонией. Зачитывается проект постановления об объявлении первого из эллинов, Пифагора, сына Мнесарха, почетным гражданином Картхадашт с правом проживания в городе и во всех его апойкиях, принятия участия в выборах и плавания на военных судах флота.
После принятия постановления под одобрение присутствующих суффет надел на шею гостя массивную золотую цепь со знаком Танит[24 - Танит – лунное божество, одна из главных богинь, почитавшихся финикийцами.], госпожи города.
Затем слово было дано Пифагору.
– Отцы города! – начал он. – Благодарю вас за оказанный мне почет. Я воспринимаю эту награду как напоминание о тех далеких временах, когда еще не было ни Мидии, ни Персии, когда не существовало вражды между финикийцами и эллинами, когда сидонянин Кадм основал семивратные Фивы, а ахейцы беспрепятственно селились близ Библа, когда в воображении эллинских сказителей Океан был рекой, а Внутреннее море было заселено Сциллой, Харибдой, сиренами и другими чудовищами. Открывателями торговли и мореплавания на этом море были ваши предки, отличавшиеся пытливостью и предприимчивостью. Так пусть же золото не разделяет тех, кто живет под одним солнцем, завистью и враждой, а соединяет их как братьев, населяющих одну землю, полную еще загадок и тайн.
Зал совета взорвался аплодисментами. Такой речи здесь не произносил никто.
Пифагор и Абдмелькарт вышли из Дома совета и оказались на узкой улочке, застроенной высокими домами с лавками на первом этаже.
– Совсем как в Тире перед храмом Мелькарта, – сказал Пифагор. – В этом храме я изучал городские летописи сидонян, но не отыскал того, что меня интересовало. Не мог бы я познакомиться с летописями Картхадашт?
– Насколько я понял, тебя интересуют наши плавания?
– В первую очередь они.
– Сведения о наших плаваниях, равно как и о нашем флоте, – государственная тайна, особенно тщательно скрываемая от наших соперников на морях – эллинов. Тебе должно быть известно, что первым из эллинов, проникших за Столпы, был самосец Колей?
– Впервые о нем слышу! – воскликнул Пифагор.
– Но у нас в летописях это имя значится, к сожалению, без указания имени отца. На двухсот седьмом году от основания Картхадашт судовладелец Колей, плывший из Самоса в Египет, был занесен восточным ветром за Столпы Мелькарта, достиг Тартеса и завязал там сношения с царем Аргантонием. После Колея Тартес много раз посещал эллин с другого острова, эгинец Сострат. Именно его деятельность и заставила нас принять закон о том, что каждый эллин, перешедший Столпы, карается смертью.
– Но меня интересует другое, как далеко ваши суда заплывали на запад?
– О, это вовсе не тайна, ибо от дальних плаваний мы имели одни убытки. Однажды после открытия нашими союзниками-тирренами острова к западу от Ливии мы на трех кораблях поплыли от этого острова на закат и достигли моря, непроходимого из-за водорослей. Так, во всяком случае, сообщается в отчете наварха. Но почему тебя это интересует?
– Это долгий разговор…
– Я к нему готов. Пойдем ко мне. Поговорим за трапезой. Уверяю тебя, собачатины не будет…
– Надеюсь, что также телятины, говядины, баранины и свинины, – проговорил Пифагор с улыбкой.
– Как! – воскликнул суффет. – Ты вообще не употребляешь мяса?
– Камбис объявил вам войну из-за собак. Мне бы его власть! Я бы ополчился против всех, кто питается теми, в ком бессмертная душа.
Яблоко Пифагора
– Ну как? – спросил Абдмелькарт, показывая на накрытый фруктами стол. – Это ты, надеюсь, ешь?
– Еще как! Тем более такого разнообразия фруктов, признаюсь, мне не приходилось видеть со дня посещения Стовратных Фив. В моем представлении Картхадашт – город мореходов. Оказывается, им не уступают те, что выращивают плоды Семлы.
Хозяин и гость уселись друг против друга.
– Я вижу, тебя удивило слово «Семла», или в варварском произношении «Семля». У фракийцев оно обозначает и почву, и наш мир. Родственные фракийцам фригийцы, обитающие против нашего Самоса, Семлю называют Семелой и почитают как великое божество…
– Может быть, ты все-таки вкусишь плод этой Семлы, или Семелы?
Пифагор потянулся к серебряному блюду с яблоками и взял самое крупное, но, к удивлению Абдмелькарта, не поднес его ко рту, а стал ловко вертеть пальцами.
– Этот плод евреи, которых я посетил, признают лучшим и уверяют, что его вкусила первая из женщин, сотворенная из бедра первого мужа. Нелепая басня! Я же хочу обратить твое внимание на форму этого плода. По закону подобия такую же форму должен иметь и наш мир.
– Но ведь все считают, что наш мир – диск.
– Нет, не все. Мой учитель, египетский жрец, уверен, что земля – шар. В те дни, когда он был еще мальчиком, египетский фараон Нехо поручил финикийцам обогнуть на кораблях Ливию…
– Я знаю об этом плавании, – вставил Абдмелькарт.
– Мой учитель обратил внимание на сообщение финикийцев в их отчете фараону, что они достигли, плывя на юг, выжженной солнцем земли, южнее которой становилось все прохладнее и прохладнее.
Пифагор пододвинул к себе светильник и поднес к нему яблоко.
– Представь себе, что светильник – солнце, а яблоко в моей руке – наш мир. Солнечные лучи падают на выпуклую часть. – Он провел ногтем полоску. – Вот здесь невыносимая жара, а здесь и здесь, по обе стороны полосы, прохладнее и прохладнее. А здесь…
– Здесь сплошной лед! – воскликнул суффет.
– Как ты догадался?
– Не догадался, а знаю от побывавшего в этих льдах. Это наварх, о котором я тебе уже говорил, не называя его имени. Это Гимилькон. После своего плавания на закат он отправился к Оловянным островам на север. Буря занесла его гаулу в места, где большую часть дня мрак. Судно вмерзло в лед, и вокруг него ходили медведи цвета тех же льдов. Я сам слышал это от Гимилькона, уверявшего, что, после того как лед растаял, он добирался до Оловянных островов четыре месяца. И хотя это невероятно, я ему верю.
Бюст Пифагора. Римская копия греческого оригинала II–I вв. до н. э.
– И я тоже! Жаль, что ему не удалось добраться до гипербореев. У нас ходят басни об их стране, будто бы посещенной Аристеем из Проконесса. Но басни кое в чем сходятся с рассказом твоего наварха. Сообщается о вечных снегах и о мулах, совершающих весною пляски из-за самок. Я думаю, что это какие-то другие животные, которых Аристей назвал мулами. А вот о медведях цвета льда – ни слова.
Пифагор поднес яблоко ко рту и вонзил в него зубы. Брызнул сок.
– Бедные гипербореи, – проговорил он с полным ртом. – Они даже не знают о таком чуде, как это.
– А все-таки почему тебя заинтересовали наши плавания на закат?
Пифагор отложил яблоко.
– А я думал, что ты это понял. Ведь раз земля – шар, а ты с этим согласился, то, плывя на запад, ты попадешь в Индию. – Он повернул яблоко. – Я уже ее отъел… А потом окажешься в Картхадашт, за этим столом.
Триада
С верхней палубы «Эака» Пифагор прощался с красавицей Картхадашт, одевающейся прозрачной дымкой, как шалью. «Вряд ли, – думал он, – какой-либо из эллинских городов оказал бы нам такое гостеприимство. Одни страшатся владыки эгейских вод Поликрата, другие – персов, третьи попытались бы нас втянуть в свои распри. Картхадашт же снабдила нас провизией до Пелопоннеса, а водой до Кротона, ибо в сицилийские воды нам, как друзьям картхадаштцев, заходить нельзя».
Приказав кормчим плыть в Кротон открытым морем, Пифагор продолжил занятия с Архиппом. Теперь это был единственно близкий ему человек, и он не только развивал его сообразительность, но и делился с ним мыслями и планами.
– Я побывал в твоем возрасте на Лесбосе. Позднее посетил египтян, финикийцев, евреев, халдеев и магов. Познакомился с обычаями этих столь не похожих друг на друга народов. Если бы ты, Архипп, спросил меня, какой из них живет по лучшим законам, я бы ответил, что все живут по плохим, но из этих законов можно извлечь разумное и создать наилучший закон для всего человечества, определяющий устройство государства, обязанности властей и граждан, отношения между родителями и детьми, поощрения и наказания. Тебе известно, что у эллинов, свободных от тиранов, власть принадлежит собранию народа и буле. Так было и у нас в Самосе до Поликрата. Я был в Картхадашт несколько дней, но узнал много интересного. У них не одно буле, а два. Я также введу малое буле. Оно будет состоять из мудрецов, хранителей справедливости и законности. Если бы такое буле было во времена наших отцов, оно не допустило бы, чтобы великий фригиец Эзоп[25 - Эзоп – знаменитый греческий баснописец.] был рабом ничтожнейшего из самосцев Иадмона. Оно вырвало бы его из рук дельфийских жрецов, сбросивших мудреца со скалы по лживому обвинению. Малое буле не позволило бы спартиатам поработить мессенцев. Да и вообще откуда бы появились эти тупые и жестокие люди, если бы воспитанием ведали мудрецы? Буле в будущем будет состоять из тридцати мужей, исполняющих обязанности с тридцатилетнего возраста тридцать лет. И избирать оно будет из своей среды не двух судей, как в Картхадашт, а трех.
– Но почему ты, учитель, отдаешь предпочтение этому числу?
Пифагор встал. Глаза его зажглись священным блеском.
– Потому что в нем тайна космоса, великое, нерушимое единство. Это единство Творца, Земли и Человека, а также Солнца, Человека и его тени. Не будь Солнца, не было бы ни Земли, ни Человека, но не будь Человека и Земли, кто бы мог измерить время и составить календарь, кто бы мог соорудить храм, как подобие мироздания и его приближение к жизни?! Ощущая это, еще дикари, жившие родами, создавали триединые общности. Италийцы называют их трибами. Фракийцы устраивают поминальные пиршества из трех частей, называя их тризнами. Египтяне воздвигают пирамиды из треугольных плоскостей. У тирренов города имеют трое ворот, и боги разных народов испокон века соединяются по трое. Что еще можно к этому добавить? У многих народов, отличающихся языками, у эллинов, фригийцев, тирренов, венетов и даже далеких северных варваров, число «три» звучит одинаково и состоит из трех звуков. Триада соединяет, сплачивает богов, миры и людей.
Архипп восхищенно смотрел в глаза Пифагору.
– Когда ты занимался с Замолксисом, учитель, меня словно кто-то толкнул к вам, и я стал третьим.
– Да, нас пока трое, но будет тридцать, триста, три тысячи. Пока же мы основа будущей школы, фундамент мужского объединения и товарищества.
За занятиями и беседами время сгущалось, как молоко, взбиваемое сильными ударами, и вот уже кормчий объявил, что по ходу судна Кротон.
Кротон
Триера входила в бухту, имеющую форму двух серпов, соединенных рукоятями, но не сходящихся концами. Она могла вместить и триста кораблей, дав им надежную защиту от непогоды и неприятеля. На берегу можно было построить город, не уступающий размерами Милету, но, в отличие от него, скрытый от Борея северными горами. Эти горы лиловели на горизонте, и Пифагор не отрывал от них взгляда, словно бы пытаясь что-то за ними разглядеть.
Сам же Кротон был мал и с виду ничем не примечателен. Спустившись на мол, Пифагор решил, как обычно, по старшинству навестить сначала мертвых, а потом живых на агоре. Но, попав по пути к некрополю на агору, он изменил свои планы. Разговорившись с продавцом пиявок, Пифагор, к немалому своему удивлению, узнал, что городок, известный ему лишь как апойкия ахейцев, – центр самой крупной в эллинском мире школы врачевания и что глава ее Демокед[26 - Демокед – знаменитый врач, глава кротонской школы медиков.], сын Каллифонта, пока еще в городе.
– Вот его дом, – сказал продавец. – Сразу за храмом Асклепия. Ты увидишь самого Демокеда, о встрече с которым мечтают многие.
Пифагор впервые слышал о такой знаменитости, да и вообще не имел представления о том, что в Великой Элладе процветает медицина.
В прихожей указанного продавцом дома, перед дверью с нарисованной на ней змеей, пьющей из чаши, толпилось несколько десятков страждущих в эллинских и варварских одеяниях. Пифагор хотел было уйти, чтобы выполнить намеченный им план знакомства с Кротоном, но в это время дверь отворилась и на пороге показался немолодой муж в неподпоясанном белом хитоне и кожаном фартуке поверх него. Встретившись с Пифагором взглядом, он спросил:
– А ты откуда?
– Я самосец, – ответил Пифагор.
Всплеснув руками, асклепиад[27 - Асклепиад – потомок Асклепия, в греческой мифологии бога-целителя. Потомками Асклепия считали себя врачи.] притянул Пифагора к себе.
– Видишь ли, – объяснил Демокед, – я как раз собираюсь на Самос. Меня пригласил Поликрат. Не нашлось бы на твоем корабле места для меня?
– Под началом у меня сорок кораблей, – объяснил Пифагор. – Мест сколько угодно. Но плывем мы не на Самос, а из Самоса и не по своей воле.
Кратко рассказав, почему корабли Поликрата оказались в столь далеких от Самоса местах, Пифагор спросил:
– На какую же болезнь жалуется Поликрат?
– Этого он не объяснил, но из письма я понял, что заболевание потребует длительного лечения. Я пробуду у него год, а затем посещу Гиппарха[28 - Гиппарх – сын афинского тирана Писистрата, впоследствии, после гибели старшего брата Гиппия, унаследовавший власть над Афинами.]. Это мой старый пациент. Ведь я лечил еще его отца, наблюдая одновременно и за ним.
– Я вижу, ты врачуешь тиранов?
– О да! Еще в юности я вылечил Периандра[29 - Периандр – тиран Коринфа (627–570?). При нем Коринф достиг расцвета. Его причисляли к «семи мудрецам света».], и в благодарность он воздвиг у нас в Кротоне храм Асклепия. Среди моих пациентов и поэт Анакреонт. Я слышал, он сейчас на Самосе, у Поликрата. Вообще же я лечу всех, кто нуждается в моей помощи. Могу поставить диагноз и тебе.
– Благодарю тебя. Но в Фивах египетские жрецы ввели меня и в медицину. Я сам ставлю себе диагноз. Вавилонские лекари дали мне знание о целебных травах.
– Ты был в Египте и Вавилоне! Счастливец! Но я даже не знаю, как тебя, наварх, зовут.
– Пифагор, сын Мнесарха. Как я уже тебе объяснил, я наварх поневоле. Я вернулся на Самос после двадцати лет странствий. Хотел открыть школу, чтобы знания мои не ушли вместе со мной. Но вот…
– А почему бы тебе не открыть школу у нас? Здесь жизнь спокойнее, чем в старой Элладе. Персы далеко. Автохтоны[30 - Автохтоны – местные жители.] пока не тревожат, у нас хорошая вода, хороший воздух.
Пройдя через раздраженных задержкой пациентов Демокеда, Пифагор оказался сразу же среди самосцев с разных кораблей, явно чем-то взволнованных.
– Что-нибудь случилось? – спросил он.
– Нет, – ответил за всех муж лет пятидесяти, имени которого Пифагор не знал, хотя он уже попадался ему на глаза. – Корабли готовы к отплытию. Твой ученик исчертил всю палубу…
– Это не он исчертил, это оставили свои следы боги, – вставил Пифагор.
– Пусть боги! А мы, смертные, ходили по этому городу, как и ты. Посмотрели. Поговорили с людьми. И теперь хотим спросить тебя: куда ты нас ведешь, Пифагор? На Самосе – Поликрат. В других местах нас никто к себе не ждет, а отсюда никто не гонит. Мы можем избрать себе в Великой Элладе любое место. Поселиться в Кротоне, Метапонте, Сибарисе, Таренте. Где захотим.
– Как твое имя? – спросил Пифагор.
– Телекл, сын Аристодема.
– Ты прав, Телекл. На Самос нам нет пути, а отсюда нас никто не гонит. Но корабли, которыми мы овладели, принадлежат Самосу и их ждут самосские изгнанники, ведущие войну с Поликратом. И им решать, как с этими кораблями поступать. Я надеюсь, что, завладев Самосом, изгнав Поликрата, они вывезут сюда на этих и на других кораблях, какие захватят, всех самосцев. Ведь мы их не можем бросить в беде, в персидском рабстве. Но в этом случае нам надо будет не расселяться по эллинским городам, а отыскать место для нового Самоса. Возьми на себя это, Телекл!
– Я согласен! – отозвался Телекл.
– Мы останемся с ним! – послышались голоса.
– А мы будем с тобой, Пифагор!
Брат
Корабли вошли в гавань Трезен. В окрестностях этого города, как узнал еще на Самосе Пифагор, находился стан самосских изгнанников. Городок был маленький, но старинный, знаменитый как родина Тесея и место гибели Ипполита[31 - Ипполит – в греческих мифах сын Тесея. Отвергший любовь своей мачехи Федры, юноша был оклеветан ею и проклят отцом. По просьбе Тесея Посейдон поднял из морской пучины чудовище. Испуганные кони сбросили Ипполита на землю.].
После благоприятного плавания следовало принести жертву Посейдону. Пифагор сразу и двинулся к храму Посейдона, покровителя Трезена, в сопровождении сорока начальников кораблей. Сопровождать их взялся один из местных старожилов, для которого, видимо, указывать путь чужеземцам было источником существования. Он повел мимо участка Ипполита с древним храмом и статуей, через акрополь, поскольку храм Посейдона находился у его подножия, со стороны моря. К удивлению самосцев, обязанности верховной жрицы Посейдона исполняла миловидная девушка. Она оставалась в этой должности до замужества. Заплатив ей деньги за жертвенных животных и дав их заколоть у алтаря Посейдона, самосцы прямиком направились к стану изгнанников, место которого указал тот же проводник. Не успели они пройти и стадия, как к Пифагору бросился стоявший на обочине юноша.
– Пифагор! Как ты тут оказался? – воскликнул он, обнимая брата.
– Я привел сорок своих кораблей, – ответил Пифагор с улыбкой.
– Да ты шутишь! Откуда у тебя корабли?
– Не шучу. Вот их начальники. Они подтвердят, что находятся под моим командованием, а до того подчинялись Поликрату и едва не оказались у Камбиса. Я же от своего имени прошу тебя или кого другого их принять, ибо быть навархом не мое дело и меня ждут иные дела.
И все же Эвном не поверил сказанному и пожелал взглянуть на корабли. Желание его было удовлетворено. И, уединившись с Пифагором в каюте, он услышал историю о захвате кораблей во всех подробностях, заодно и о странствиях брата, а затем спросил:
– Какое же дело может быть важнее, чем освобождение родины?
– Мне кажется, – начал Пифагор, – приведя сорок кораблей, я не уклонился от священных обязанностей гражданина. Но, вернувшись на Самос, я надеялся основать там школу. Остров же оказался под властью слишком суровой для свободного человека и свободных занятий. Даже если его удастся освободить от тирана, в десятке стадиев от нас захваченный персами Милет. Нельзя жить на вулкане! На пути из Картхадашт в Трезен я посетил Великую Элладу. Из земель, заселенных эллинами, это самое тихое место, хотя варвары, как и всюду, под боком. Мне же нужно десять – пятнадцать лет спокойствия, чтобы написать справедливые законы, чтобы вывести породу эллинов, не уступающих в мудрости египетским и вавилонским мудрецам, но служащих эллинской идее.
– Какое же прекрасное дело ты избрал, брат! – воскликнул Эвном.
– Если ты меня одобряешь, – продолжал Пифагор, – я надеюсь, у тебя найдутся время и желание приехать ко мне. Привезешь также и родителей. Пока же посодействуй, чтобы мне для дела, которое ты назвал прекрасным, была выделена одна триера – я укажу тебе какая. Со мной поедет лишь один ученик, другой у меня сейчас в Индии.
– Когда ты намерен нас покинуть?
– Через месяц. Позднее начнутся зимние бури. Мне же надо взять из Древней Эллады в новую плоды ее мудрости в свитках, посетить Аргос и его храм Геры, побывать в Олимпии.
– А мы тем временем высадимся на Самосе. Ведь у нас теперь благодаря тебе есть корабли. Поликрат же гостит в Магнезии, у сатрапа Орета.
Пифагор побледнел. Глаза его расширились.
– Тебе плохо? – всполошился Эвном.
– Свершилось… Смутно я это ощущал. Предчувствовал, что он плохо кончит… Но ведь не так… Не так! О, как же он мучается… Спасите его, боги…
– Да объясни же наконец, что с тобой? О ком это ты вещаешь, как пифия? Кого должны спасти боги?
Распятие Поликрата. Художник Сальватор Роза. 1664 г.
– Слушай меня, Эвном! В космосе извечно действуют могущественные силы притяжения и отталкивания. Незримые, они во всем – в камнях, деревьях, в водах. Но есть на земле места, где они, выходя наружу, наиболее могущественны. Там происходят страшные бедствия, совершаются чудовищные преступления. Там нельзя жить. Люди оттуда бегут, не в состоянии понять почему. О, если бы чувством опасности обладал несчастный Поликрат! Ведь одно имя Магнезии должно было бы его напугать. Ведь там камни притягивают камни!
– Ничего не понимаю. О свойствах магнезийской руды и выплавленного железа мне известно. При чем же тут Поликрат, для которого любая смерть хороша?!
– Запомни этот день, Эвном! Поликрата притянула Магнезия. Сейчас он погибает на кресте, как последний раб.
– Так ты еще и провидец! Раньше я за тобой этого не замечал!
– Раньше я им не был. Но в Индии меня повели в глубокую пещеру, где сила притяжения превышает магнезийскую в тысячу раз. И я приобрел свойство притягивать людей… Тех, в которых присутствует та же сила…
– Людей… Как магнезийский камень?
– Да! Вспомни у нас на Самосе статую Геры. Богиня выходит из камня, обретая человеческий облик. Так и человек, наделенный магнезийским свойством, может извлечь из пустой породы все, достойное вечности! Теперь я сказал тебе все, брат.
Чудо в храме Геры
Округлые склоны холмов, плавно сходя в низину, напоминали лепестки асфодели, а розовевшие от перстов Эос колонны – тычинки.
– Цветок Геры! – ликующе пропел Пифагор. – Взгляни, Архипп, разве эти три холма, сходящиеся у храма, как у сердцевины, не напоминают цветок?
– Правда, цветок! – ахнул Архипп.
– Тогда давай соберем для нее цветы и поднесем ей, владычице городов и героев, выросшей на этой засушливой почве и пленившей Зевса.
И вот уже Пифагор и Архипп у колонн святилища с охапками полевых цветов. Но вход в храм им преградила старуха в белом одеянии со злым лицом.
– С цветами в святилище нельзя! – проговорила она хриплым голосом.
– А с чем можно? – спросил Пифагор.
– С жертвами, чужеземцы. Входя в теменос[32 - Теменос – священная ограда, священный участок.], вы должны были видеть коров и телят, трех павлинов. Кукушки же раскуплены. Приобретя что-либо из имеющегося или изображение животных и птиц из серебра, бронзы или дерева, вы будете допущены к лицезрению Геры.
– А я уже ее видел! – сказал Пифагор. – У нас на Самосе точная копия вашей Геры и тоже из грушевого дерева.
Старуха отступила:
– Самосцы, входите! Но ваши дары оставьте у входа. Мы их скормим возлюбленным Герой животным.
Опустив цветы на землю, Пифагор и Архипп вступили в храм. Он встретил их полумраком и блеском пожертвованных владычице драгоценностей. Жрица шла сбоку, поясняя:
– Эта золотая кукушка – дар властителя Самоса Поликрата. Это изображение павлина на серебре из драгоценных камней – приношение Креза, это деревянная раскрашенная корова с золотыми рогами – подарок Амасиса.
Когда же дошли до оружия, Пифагор вгляделся в один из старинных щитов, воскликнул:
– А это мой щит.
– Твой?! – протянула жрица. – Но это же дар Менелая, лжец!
– Ты меня не поняла, я не сказал, что я принес этот щит в храм. Его действительно принес Менелай, супруг Елены, брат Агамемнона. Но щит принадлежал мне, когда я был троянцем Эвфорбом, точнее тирренцем, союзником троянцев.
– Нет, ты безумец, – проговорила старуха. – Как твое имя?
– Пифагор, сын Мнесарха!
– Вот видишь. А Эвфорб, побежденный Менелаем, жил за восемьсот лет до тебя.
– Я это знаю. Тогда я и был Эвфорбом, сражавшимся на стороне Трои. И поэтому этот щит мой, и я хочу его иметь.
– Для этого тебе придется представить доказательства, а не болтать.
– Я согласен, ты же поклянись, что, если я докажу, что щит – моя собственность, ты мне его вернешь.
– Клянусь Герой, ты его получишь!
– Если ты повернешь щит, ты сможешь прочесть имя Эвфорба, которое я носил, а не Менелая или Агамемнона. Нет, не торопись поворачивать! Мое имя будет написано не нынешними финикийскими, а древними письменами, где каждый знак, как в письме одной из египетских систем письма, передает слог.
– Мне трудно это понять. Я никогда не поворачивала этого щита, если на нем действительно имеется два знака…
– Не два, а три, ибо имя мое потеряло одну гласную.
– Ну пусть три, ты получишь этот щит, лишь бы они там были.
– Договорились! Теперь поворачивай!
Жрица повернула щит и, осмотрев его, торжественно сказала:
– Тут нет никаких знаков, ни двух, ни трех, ни четырех.
– Так ты их не найдешь. Ведь щит скреплен в этом месте пластинкой, чтобы он не разваливался, разумеется, не Менелаем. Сейчас я ее приподниму. Вот они, эти три знака.
Жрица остолбенела. На лбу у нее выступил пот.
– Это чудо! Чудо! – забормотала она. – Чудо в храме сотворено Владычицей! Это она привела тебя в храм. И вскоре сюда соберутся паломники, если ты, конечно, оставишь этот щит на время, взглянуть на него! А я еще не хотела тебя пустить без даров!
– Зачем на время?! Навсегда! Пусть он остается навечно. Но только не забывай объяснять посетителям, что это щит Эвфорба, ставшего Пифагором, возвращенный ему, но оставленный в храме как его дар Гере.
Дорога в Олимпию
Одна из семи ведущих в Олимпию дорог проходила над храмом Геры. Поднявшись на холмы, Пифагор и Архипп оказались среди людей, двигающихся в одном направлении. Среди них не было ни одного знакомого лица, но, поскольку у всех идущих была лишь одна цель, в раскаленном неподвижном воздухе сквозило нечто всех сближающее, и праздник эллинского единения начался задолго до его торжественного открытия. На привалах у источников или в тени деревьев люди охотно делились запасенным на дорогу съестным, а те, кто уже бывал в Олимпии, – воспоминаниями. И хотя каждый из говоривших с гордостью сыпал именами олимпиоников[33 - Олимпионики – победители на играх в Олимпии.], прославивших его город и удостоившихся необыкновенных почестей, все ощущали себя эллинами и были единодушны перед страшной тучей, идущей с востока.
Не раз в разговорах всплывали имена Креза и Амасиса, а также и Поликрата, соперничавшего с варварскими царями в щедрости к Олимпии. Многим уже была известна страшная смерть сына Эака на кресте, и рассказ о том, как дочь тирана пыталась удержать отца в гавани, предсказывая беду, обрастал по пути в Олимпию все новыми и новыми подробностями.
Обычно, узнавая, что Пифагор и Архипп – самосцы, спутники сочувственно умолкали, но однажды какой-то фессалиец проговорил:
– Эх! Был бы ваш Самос блуждающим островом, как Делос до рождения на нем Аполлона, перетянуть бы от Азии к нашему берегу.
– Видишь, – сказал Пифагор Архиппу, когда они остались одни, – не только нами, но и посторонними людьми осознано, что на Самосе жить больше нельзя. И если Самос нельзя перетянуть на запад, туда надо перетянуть самосцев.
По мере приближения к долине Алфея дорога заполнялась все больше и больше и напоминала священную улицу на Самосе в день Геры, на который собирался весь остров. Было жарко, как на сковороде. Одеяния и обнаженные части тел идущих покрылись густым слоем пыли, но сквозь пыль блестели устремленные к Олимпии глаза.
Да вот и она! Возникли, как мираж, сверкающие кровли храмов, вознесенные над густой зеленью священной рощи, над белокаменной оградой альтиса[34 - Альтис – священный участок Олимпии.]. Самосцы прибавили шагу и оказались перед целым городом из разбитых в тени платанов шатров – временных жилищ тех, кто успел прибыть заблаговременно, среди шума и гомона толпы, собравшейся со всех сторон населенного эллинами мира, от берегов Танаиса и предгорий Кавказа, места кары Прометея, до Столпов, носящих имя Геракла.
В толпе, словно иглы в густой ткани, сновали водоносы, торговцы пирожками и глиняными фигурками животных для тех, кто не мог или не хотел раскошелиться на покупку телки или барана для заклания Зевсу Олимпийскому. Самосцы растерялись, не зная, куда идти. Но тут послышался крик: «Пифагор!» – и к ним, расталкивая толпу, пробился немолодой человек.
– Пифагор! – кричал он, обнимая поочередно земляков. – Это я, Нимфодор. Помнишь, ты мне нашел в куче шерсти драхму, а я отыскал в такой толпе тебя!
– Ты знал, что я буду в Олимпии? – удивился Пифагор. – Откуда?
– У нас был твой брат Эвном. Мы встретились на том же месте, где с тобой. И я его проводил домой. И по дороге все к нему бросались! Ведь он брат Пифагора Сотера[35 - Сотер – спаситель.]! Так теперь тебя называют все!
– Как мои старики? – перебил Пифагор.
– Здоровы и ждут с тобой встречи! Когда отец твой Мнесарх приходит на агору, его окружает толпа, и он рассказывает, каким ты был в детстве, как он не мог заставить тебя вырезать геммы, потому что Гера определила тебе не камни, а мудрость для спасения отечества. И я тоже там с Алкмеоном и Тимофеем, они уже ходят на своих ножках, и все смотрят на них как на невидаль. Жена моя связала для них шерстяную обувку, чтобы не носить ничего из убоины. А вот кормить ли их мясом или нет, не знаем. Да что мы стоим? Ведь я уже шатер разбил.
– Но надо же все осмотреть, – заикнулся Архипп.
– Осмотрите после. Ведь завтра уже открытие игр, и надо набраться сил.
Великий день
И вот наступил тот день, которого с нетерпением ждали все эллины четыре года. Огромный стадион заполнился людьми, а те, кому не хватило места, залезли на деревья. Тысячи глаз устремлены к входу, откуда должны появиться судьи и участники состязаний. Еще на заре в булевтерии мальчики, юноши и мужи столпились перед дымящейся жертвой и принесли клятву в соблюдении правил, и каждый положил ладонь на край алтаря. Теперь же они обходят прямоугольник стадиона перед зрителями, и их земляки выкрикивают их имена и желают победы. Но одно имя заглушает все. «Милон! Милон!» – гремит по стадиону. Он герой не какого-либо города, но всей Эллады! И кажется, все знают, что этот кротонец, которому нет и сорока лет, одержал свою победу в беге на пифийских играх еще мальчиком, а затем шесть раз в Олимпии был удостоен венка из священной оливы как победитель в борьбе, и за те двадцать лет сумел десять раз победить на истмийских играх и девять на немейских. Да это же Геракл нашего века! Никто в мире не может столкнуть его с диска, никто – разжать его огромную ладонь, в которой железными пальцами сжат плод Афродиты гранат[36 - Среди многочисленных преданий, окружавших имя знаменитого греческого силача Милона, ходил и рассказ о том, что он часто, сжав в кулаке гранат, предлагал всем желающим разжать его пальцы.].
Но куда обращен взор самого сильного в мире человека? Кого он ищет среди зрителей? Вот на лице скорее мудреца, чем борца, появляется выражение радости. Он кого-то нашел! Он отделяется от других и поднимается по склону, и все уступают ему дорогу. И вот он останавливается перед человеком его лет в войлочной тиаре на голове и пестром одеянии. И те, кто был рядом, могли услышать:
– Пифагор! Не удивляйся! Мне рассказывал о тебе мой несчастный зять. Да и сам я был в соседнем помещении и запомнил твой разговор с Демокедом слово в слово! Я видел тебя, ты меня нет. Позволь, я провожу тебя на место, которое достойно тебя!
И они оба идут к местам для почетных зрителей, и известный лишь немногим самосец садится рядом с высшими должностными лицами Олимпии – жрецами, почетными чужестранцами. И все эти люди встают, приветствуя незнакомца, которого привел сам Милон, еще не зная имени этого человека и не догадываясь, что самый сильный человек на земле с этого великого дня стал учеником мудрейшего из мудрых.
Впервые за все время существования Олимпийских игр нарушена их процедура. Но это никого не смущает. Ведь нарушитель сам Милон!
Глашатай, выходя на середину поля, провозглашает:
– Пусть выходят состязающиеся в беге!
И состязания начинаются.
Золотое бедро
Никогда еще гавань Трезен не знала такого многолюдья. Провожать Пифагора пришли не только самосские изгнанники, не только трезенцы, но и жители Коринфа, Аргоса и других городов Пелопоннеса. Известность ему принесло чудо в храме Геры, привлекшее в святилище тысячи паломников. А вслед за этим распространился слух, что у Пифагора золотое бедро, дарованное ему самим Аполлоном Гиперборейским.
Напрасно Пифагор объяснял, что из золота у него только цепь, которую ему как почетному гражданину подарили картхадаштцы, что с Аполлоном он не общался, у гиперборейцев не гостил, а побывал в землях финикийцев, халдеев, индийцев и евреев и научился многому, что может показаться чудом. Но все равно за ним ходили толпами. Однажды, рассвирепев, он поднял гиматий и хитон и показал бедро зевакам. И после этого все равно нашлись такие, которые уверяли, что бедро у Пифагора золотое.
И тогда Пифагор решил изменить имя судна «Эак» не на «Аполлон», как предполагал ранее, а в шутку на «Золотое бедро». Эти слова Архипп вывел золотом по алому борту под одобрительный хохот команды и рядом с ними изобразил треугольник. На носу же был установлен финикийский карлик из черного дерева с высовывающимся дразнящим золотым язычком.
Матросы вскинули и прижали трап. Отвязан и смотан у мачты канат. Вынырнули из воды и заскрипели по борту якоря. Дружно ударили весла. Между кормой и берегом ширилась пенная полоса.
Первый в мире корабль знаний уходил в неведомое будущее. И вот он уже несется мимо скалистого берега от одного мыса к другому, не теряя из виду землю, словно бы совершая пляску в волнах острова. Внизу гребцы, состязаясь между собой в силе и ловкости, подняли гомон. Скорее! Скорее! Подальше от этого моря, которому впору называться Персидским, этих перенаселенных гор, где спорят из-за каждого клочка земли, на плодородные низины Италии, где нет недостатка ни в воде, ни в хлебе. Путь туда указывает сам Гелиос.
Широко расставив ноги, Пифагор стоит на носу. Седеющие волосы его растрепались. Глаза пылают. В душе звучит музыка сфер.
Эмпедокл
Профиль хребта напоминал кривой нож виноградаря. Изгибаясь, он опускался в море, а спрямленная часть лезвия уходила к бесформенному нагромождению скал. Лишь в одном месте хребта выделялась огромная впадина с белыми рваными краями.
Юноша долго рассматривал горы, может быть отыскивая черты сходства с чем-то давно знакомым или решая, стоит ли идти дальше. Наконец он двинулся, медленно переставляя ноги. Острые камни ранили босые ступни. По мере того как приближалось ущелье, сильнее дул ветер. Словно бы он подталкивал в спину и гудел в уши: «Иди! Иди!»
И вдруг путник замер. Его взору предстала круглая, как чаша, долина, исчерченная темно-зелеными полосами посадок. Почти в центре возвышался холм, огражденный причудливой линией стен. За стенами розовели черепичные кровли, сверкали бесчисленные ряды колонн. В том, с каким искусством строитель использовал складки холма, отделенного от моря широкой полосой песка, чувствовалась предусмотрительность и экономность эллина, но в обилии храмов и их величавой пышности проявила себя неумеренная варварская душа. По покато выгнутому морю скользили похожие на бабочек корабли.
Юноша вздохнул. «Боги сами ведают, кого карать, кого миловать. Жизнь – лучший из их даров. Не так ли, море?» В легкой зыби угадывалась снисходительная улыбка Посейдона. Кажется, он более не таил зла.
– Человек! – послышалось откуда-то сзади. – Человек!
Долина храмов в Агридженто (античный Акрагант)
Обернувшись, юноша увидел старца, восседавшего на белом камне. Издали он казался его продолжением – белая накидка и того же цвета волосы, оттенявшие загорелое, обветренное лицо. В руке суковатая палка. Кто это? Пастух? Но не видно стада. Не слышно блеяния и собачьего лая.
– Куда ты идешь, человек? – спросил старец, когда путник приблизился.
– Это я сам хочу спросить, куда я иду. Что это за город?
– Ты видишь стены Ферона, – молвил старец бесстрастно, – перед тобою Акрагант.
– О боги! – воскликнул путник. – Да ведь это благословенная Сицилия! А я был уверен, что буря пригнала мою триеру к дикой Ливии. Ее днище не выдержало удара. Острая скала пробила его насквозь. Каким-то чудом меня выбросило на берег. Когда я очнулся, море уже успокоилось. Но чужой берег пугал меня. Я уже завидовал морякам, нашедшим смерть в волнах, ибо что может быть ужаснее рабства на чужбине? А теперь я слышу эллинскую речь, вижу Акрагант. Кажется, здесь правил Фаларид.
– Правил, – неохотно отозвался старец. – Фаларида сменил Телемах, а Телемаха – Ферон, Ферона – Фрасидай. Имена тиранов помнят все. А чем они прославились? Фаларид – медным быком, в котором сжигали несчастных, Ферон – стеной, которую воздвигли рабы. А что тебе известно об Эмпедокле?
– Постой-ка, – молвил юноша. – Не тот ли это чудак, который бросился в Этну? Гора потом выплюнула его сандалию.
Лицо старца на какое-то мгновение помрачнело. Но постепенно морщины разгладились, глаза как бы осветились изнутри.
– Мне было пятнадцать лет, когда в дом явилась беда, – начал он, – заболел Драмей, мой младший брат. Над его головой уже витала смерть. Отец пригласил врача. Это был человек лет пятидесяти, с красивой белокурой бородой. Ни одна из статуй не может передать его взгляда, ясного и пронизывающего, порой гневного и презрительного. Осмотрев моего брата, врач как-то сгорбился. Губы сложились в мучительную складку. Отец и я поняли: Дромея не спасти.
– О боги! – стонал отец.
– Оставь богов, – сказал врач сурово. – Вини ойкистов[37 - Ойкист – должностное лицо, выбиравшееся народным собранием для основания колонии. В его обязанности входило составление списков граждан, желающих обосноваться на новом месте, выбор самого этого места, составление законов будущей колонии.], выбравших это место для города. Ведь он открыт Ливийцу – ветру знойных пустынь.
Так я впервые увидел Эмпедокла и вскоре стал его преданным учеником. Я еще никогда не встречал людей, которые с такой смелостью ниспровергали мнение толпы. Всюду говорили о всемогуществе богов, он же доказывал, что надо своими силами исправлять природу. Послушай, что произошло. Он предложил сломать Белую скалу, чтобы улучшить климат. В городе Эмпедокла ценили – одни как врача, другие как оратора. Но ломать скалу – это было непостижимо. Тут работы на сто лет. Другой бы на месте Эмпедокла оставил эту затею, но не такой это был человек.
– Ты видел, Теокл, – обращался он ко мне, – как Этна выбрасывает раскаленные камни?
– Конечно, видел, – отвечал я.
– А как ты думаешь, почему они летят?
– Люди говорят, что это проделки Тифона.
– А ты как считаешь?
– Не знаю.
– Тогда слушай! Под землею целое море огня. Когда в него попадает вода, образуется пар, как в кипящем котле. Он-то и выбрасывает камни. Вот тебе твой Тифон! Но я о другом. Весь мир един. Частицы вечного огня во всем: и в дереве, и в камне. Надо лишь их извлечь.
В то время я еще не понимал, что имеет в виду учитель. Какой в камне огонь, если он неподвижен и мертв? Но верил Эмпедоклу и помогал ему по мере сил. Несколько месяцев мы искали камни в горах и свозили их к мельнице. Из Катаны пришло судно, нагруженное серой. Ослам, крутившим жернов, хватило работы на год. И еще полгода учитель что-то варил в котлах. Варево распространяло удушливый и едкий запах. Люди обходили нашу мельницу стороной. И никто, кроме меня, не знал, чем занят Эмпедокл. На дне котла появился желтоватый порошок. Я наполнил им кожаные мешки.
– Осторожно! – кричал учитель, словно это было золото.
И еще месяц я возил мешки к пещере, что под Белой скалой. В пещеру Эмпедокл не пускал никого. Он сам вносил туда мешки и укладывал их.
И настал день торжества. Эмпедокл изготовил из тряпок длинный жгут, смазал его маслом и поджег. Потом он бежал, словно за нами гналась тысяча разбойников. Послышался невообразимый треск и гул. В ужасе я упал на землю. Когда поднял голову, столб дыма уже рассеялся. Белой скалы как не бывало. На дне образовавшегося ущелья лежали обломки камней. Ты можешь их видеть и теперь.
Рассказчик сделал паузу, чтобы гость мог убедиться в справедливости сказанного.
– Сорок лет прошло с тех пор, – продолжал он, – горный ветер принес городу здоровье. А где здоровье, там и богатство. Ты хочешь знать, благодарны ли акрагантцы Эмпедоклу? О! Теперь они им гордятся. Тебе покажут дома, где жил Эмпедокл. Можно подумать, что ему принадлежало полгорода!
Голос старца задрожал. Речь стала быстрой и напряженной.
Бюст, найденный на Вилле папирусов в Геркулануме, идентифицированный как портрет Эмпедокла
– Первыми против учителя ополчились владельцы виноградников. Они вопили, что лозы любят тепло, а сквозняк выдует их доходы. Потом в злобный хор втянулись жрецы. Они обвиняли Эмпедокла в святотатстве. «Весь мир создан богами, и не людям его исправлять», – говорили жрецы. Вспомнили, что Эмпедокл призывал не обагрять алтари непорочною кровью животных. Обвинитель приводил на память его стихи:
Милого сына схватив,
изменившего облик, родитель
С жаркой молитвой ножом поражает,
безумец!
Жертва с мольбою к ногам припадает,
палач же, не внемля,
Пиршество гнусное в доме
из чада родного готовит.
– Эмпедокл был еще и поэтом? – удивился юноша.
– Да! – с гордостью продолжал старец. – Я ходил с ним по улицам Акраганта. Его волосы, которые он никогда не стриг, были опоясаны пурпурною повязкой. Он был похож на бога. И стихи из его уст лились божественные. О нет! Он не воспевал брань и схватки героев, как Гомер. Его жадный к познанию ум был устремлен к природе, к ее вековым тайнам, тщательно скрываемым в небесных высях, земных недрах и глубинах морей. Внутренним зрением он увидел, как в космосе, образованном кружащимися и сталкивающимися вихрями Вражды и Любви, возникают первоначала всех вещей и корни братских пород людей и животных.
Старец встал. Волнение распирало его грудь. Дыхание его стало хриплым и прерывистым.
– В те дни, выдергивая то одну, то другую строку из его бессмертной поэмы о природе, злобные поборники невежества обращали их против учителя. «Он наставляет неверию, – кричали они. – Солнце для него не божество, а раскаленная скала!» Учителю угрожала смерть. И он это понимал.
Как-то я пробудился от еле слышных его шагов. У меня и тогда был чуткий слух, даже во сне.
Эмпедокл стоял, прислонившись к стене. Лицо его было бледным, но на губах играла улыбка.
– Я не хотел тебя будить, Теокл, – молвил он. – Твой сон был так сладок.
– Нет, – отвечал я невпопад, – мне снилось что-то страшное.
Он провел рукой по волосам и снял с головы повязку.
– Возьми ее, Теокл, на память. Нам надо проститься.
Я вскочил с ложа и стал искать гиматий.
– Нет, – остановил он меня. – Ты еще молод, а моя жизнь на исходе. И если мне не дано жить там, где я родился, я должен умереть, узнав тайну подземного огня.
Я, не поняв его слов, сказал:
– Возвращайся, Эмпедокл! Я буду ждать тебя у Белого камня.
Так он ушел. Через несколько дней Этна выплюнула его сандалию с медной подошвой. Но я не верю, что он погиб. Я его жду. Вот, взгляни!
Старец протянул выгоревшую от солнца повязку.
– Это с его божественной головы. Ведь он дал ее мне на сохранение. Но ты иди! Ведь тебе надо в Акрагант – искать корабль, добираться до дома. Мало ли что нужно молодости?!
Старый мул
Хорошее настроение как солнечный день в ненастную пору. Приходит оно, и становится так легко, будто боги сотворили тебя из пуха. Никакие огорчения и обиды не омрачат твоей улыбки, даже если у тебя суровый господин, а спина в темных полосах, как у дикой ливийской лошадки.
Гетан шел и громко пел на своем варварском наречии. Его темное лицо блестело, словно намазанное жиром. Босые ноги поднимались и опускались в такт песне. Наверное, ни один человек в Афинах не смог бы ее понять, потому что Гетан был родом из далекой страны, где-то за Понтом Эвксинским.
Вчера Гетан нашел у дороги в корнях старого платана один обол. Только те, у кого никогда не было собственных денег, могут понять радость Гетана. Один обол – это куча удовольствий, не доступных рабу: амфора настоящего вина, или пара ячменных хлебцев, или кусок копченого угря, или блюдо, достойное уст богов, – сушеные фиги.
Радость не приходит одна. Утром господин впервые за много дней отпустил Гетана одного в город. Надо отвести на живодерню мула. Он уже стар и спотыкается под ношей. Господин не такой, чтобы кормить бесполезное животное. Гетану строго наказано, чтобы он взял обол за шкуру и поскорее возвращался домой. Но Гетан не настолько глуп, чтобы торопиться. Хорошо бы заглянуть на агору и потолкаться среди рабов, пришедших за провизией. Может быть, удастся отыскать земляка и отвести душу в беседе. Неплохо бы побывать у цирюльников и услышать городские новости. Если господин спросит, почему Гетан пришел поздно, он объяснит, что проклятый мул еле плелся.
А мул в самом деле не спешил. Кажется, у него тоже было хорошее настроение. Ведь ярмо не натирало шею и камни не давили всей своей тяжестью к земле. И никто не бил его и не подгонял. К счастью своему, мул не догадывался, что солнце светит ему в последний раз. Его большую облезлую голову не тревожили мысли о бренности существования. Его не огорчала неблагодарность человеческой породы. Девять лет он вертел тяжелое мельничное колесо, еще два года в лямке с другими животными таскал плиты, барабаны для колонн, пахнущие смолой желтые доски. Он знал каждую выбоину, по которой можно было подняться на Акрополь. Но эта протоптанная чьими-то копытами тропинка была ему не знакома. Может быть, оттого мул останавливался, озираясь на своего провожатого… А может быть, ему нечасто случалось видеть поющего человека… Для него, мула, привычнее были другие звуки. Ему приходилось наблюдать, как люди бьют таких, как они сами, людей по телу, не защищенному шкурой, и слышать человеческие вопли. Так громко и жалобно не кричит ни один мул. Потом эти люди чем попало колотили вьючных животных, вымещая на них свою обиду и боль.
Гетан пел, бредя за мулом, и, может быть, его песни хватило бы до самой живодерни, если бы на пути не оказался человек. Он стоял широко расставив босые ноги. Во всем его облике было неприкрытое желание учинить ссору. Гетан замолк и остановился. Ему был не знаком этот человек со вздернутым носом и шишковатым лбом. «Может быть, ему не по душе моя песня? Или он хочет отобрать у меня мула?» – терялся в догадках Гетан.
– Мул, куда ты ведешь раба? – спросил незнакомец, когда Гетан с ним поравнялся.
Этот вопрос еще больше смутил юношу. Почему этот человек называет его мулом? Может быть, он страдает слепотой или боги лишили его ума? Решив, что разумнее всего не показывать своего удивления и страха, Гетан ответил как можно вежливее:
– Меня зовут Гетаном. Я раб Гилиппа. Мне приказали отвести мула на живодерню. Мул уже стар и не может работать.
– Тогда ты вдвойне осел. Разве тебе не жалко животное? Пусть оно идет своей дорогой, а ты иди своей.
– А обол за шкуру? Я должен принести господину один обол.
Вместо ответа незнакомец вытащил из-за гиматия кожаный мешочек и запустил туда пальцы. Лицо его вдруг вытянулось.
– Странно… – выдохнул он. – Здесь был один обол. Куда же он мог деться? Неужели я его потерял?
И тут словно что-то дернуло Гетана за язык:
– Это не твой? – Он протянул ладонь с монеткой. – Я его нашел вчера под платаном.
– Не думаю, – ответил незнакомец, потирая кулаком затылок. – Да и как бы я мог узнать свой обол? Он был у меня немеченый. К тому же он еще утром болтался в кошельке. Где же я мог его потерять? Ах да, совсем забыл… Я отдал его нищему.
– Ты отдал нищему целый обол? – удивился Гетан, недоверчиво оглядывая собеседника.
Незнакомец понял мысль Гетана:
– Да, моя одежда тебя не обманывает. Клянусь собакой, я не богат. Но этот обол вызывал столько соблазнов, что я решил от него поскорее отделаться. А нищий был без ноги. Он, как я узнал, долбил руду в Лаврионских рудниках, и на него свалилась глыба. Ногу пришлось отнять. Господин отпустил его на волю и прогнал из дому. Кому нужен безногий раб?
Парфенон на афинском Акрополе
Слова эти заставили Гетана задуматься. Его хорошее настроение мгновенно улетучилось. Да, конечно, он слышал о Лаврионских рудниках. Господа отдают туда своих рабов за один обол в день. Этому одноногому повезло. Он получил свободу. Другие через год-два умирают от побоев или затхлого воздуха. «Не поэтому ли незнакомец назвал меня мулом, что я безропотно тяну свою лямку, не задумываясь о будущем? – думал Гетан. – Когда я стану стар, как этот мул, меня вышвырнут из дома, как ненужную вещь. Если бы моя шкура имела какую-нибудь цену, если бы из нее можно было делать ремни или кошельки, меня бы самого отвели на живодерню».
– Ты дал обол нищему, – сказал Гетан, – а я отдам обол господину. Пусть этот мул идет своей дорогой, а я пойду своей.
Гетан повернулся и энергично зашагал по направлению к агоре. Незнакомец бросил взгляд на мула, меланхолически покачивавшего головой, засунул кожаный мешочек за край гиматия и двинулся вслед за рабом.
Утром следующего дня строители Парфенона[38 - Парфенон – храм Афины Девы (Парфенос) на Акрополе.] оказались свидетелями странного зрелища. Несколько десятков вьючных мулов тащили в гору большую мраморную глыбу, из которой сам Фидий должен был изваять статую. Впереди животных брел мул без всякой поклажи. Никто не погонял и не понукал его. Мул часто оглядывался, словно для того, чтобы удостовериться, идут ли животные. Он потряхивал головой, как бы одобряя их рвение. Дойдя до вершины холма и дождавшись, когда мулы освободятся от своей ноши, он спускался с ними вместе вниз и снова поднимался.
Слух об удивительном муле распространился с молниеносной быстротой. Вездесущие цирюльники покинули своих клиентов и прибежали к подъему на Акрополь с ножницами и бритвами в руках. Агора, в это время дня напоминавшая муравейник, опустела наполовину. Около своего товара остались одни лишь торговцы, недоумевавшие, куда бегут покупатели. Кто-то ударил в колокол, извещавший о привозе свежей рыбы, но даже это сильнодействующее средство не могло вернуть на агору падких до зрелищ афинян.
– Да это осел Гилиппа! – крикнул кто-то в толпе.
– Гилипп получил обол за его шкуру! – объяснил другой. – Осел воскрес из мертвых.
– Смотрите! Смотрите! Как он вышагивает, словно смотритель! – подхватил третий.
На белый камень, видимо предназначенный еще для какой-то статуи, поднялся человек с курносым носом и шишковатым лбом. Это был тот самый незнакомец, который остановил Гетана и убедил отпустить мула. Гетан, работавший на постройке Парфенона, сразу узнал своего собеседника, и ему стало необыкновенно радостно. Ему казалось, что все смотрят на него и восторгаются его поступком. Ведь это он, Гетан, отпустил мула, вместо того чтобы отвести его на живодерню. Он не пожалел своего единственного обола. Он не побоялся, что господин может обнаружить обман.
Человек на белом камне поднял руку, и воцарилась тишина.
– Граждане! – сказал он сдавленным голосом. – Боги явили нам чудо, которого не знал ни один из городов эллинов или варваров. Взгляните на этого мула. Спина его в ссадинах и болячках. Два года он таскал камни и доски, из которых вы строите Парфенон. Когда его отпустили, он пришел сюда сам. Клянусь собакой, он хочет воодушевить нас своим примером! В мире еще не было храма, подобного тому, что поднимается на вершине Акрополя. Мир еще не знал рельефа и статуй, которые высекают Фидий и его ученики. Как жизнерадостны эти творения, какой цветущей свежестью дышат они! Красоту этих статуй, белизну этих колонн не должна запятнать несправедливость! Неужели наше государство не в состоянии прокормить мула, состарившегося на постройке храма Афины Владычицы?
Раздался одобрительный рев толпы.
На белый камень поднялся другой оратор, человек лет сорока, с красивым властным лицом.
– Перикл! – закричали в толпе. – Тише! Будет говорить Перикл.
– Афиняне! – сказал Перикл. – Я не собираюсь произносить речь. Друг мой Сократ[39 - Сократ – греческий мыслитель, юность которого приходится на время Перикла. Окруженный знатными юношами, чтившими его за острый ум и умение разоблачать ложное знание, сам он жил в бедности.] сделал это за меня. Пусть глашатай объявит, что мул Гилиппа находится под защитой государства. Если это животное набредет на хлебное поле или запасы зерна, его запрещается гнать, пока оно не насытится, а гражданам надлежит внести в пританей[40 - Пританей – общественное здание в греческих городах, служившее местом заседаний должностных лиц (пританов).] деньги, чтобы ему, подобно состарившемуся атлету, в дни праздников было обеспечено угощение. Раба же, спасшего мула, я выкупаю на собственные деньги и дарую ему свободу.
Страна для Сократа
Всю жизнь, Сократ, ты мой спутник и собеседник. Я слышу всегда твой насмешливый голос: «Ну, кого ты еще прославляешь, Платон?» Как будто ты не знаешь, что в моих помыслах никому нет места, кроме тебя, учитель. И если я выводил в своих диалогах Горгия, Протагора и других мудрецов, то только для того, чтобы в споре с ними возвысить тебя. Из исписанных мною свитков смотрят на мир тысячи большелобых, курносых Сократов. И я никогда, учитель, не забывал твоих последних слов, произнесенных там, в темнице, перед стоящим на столе фиалом с цикутой[41 - Цикута – сок ядовитого растения, который в Афинах давали выпить приговоренным к смерти.]: «Не забудь, Платон, принести петуха Аскепию[42 - Асклепий – бог-врачеватель. Петуха в жертву Асклепию приносили, избавившись от тяжелой болезни.]». Так говорят те, кто после смертельного недуга возвращается к жизни.
Перикл. Римская копия греческого оригинала V в. до н. э.
Но где же город, где бы ты мог начать новую жизнь, народ, достойный твоего ума и сердца?
И я стал искать прибежища для тебя, пропуская в памяти один город за другим.
Афины? В юности Сократ сражался за этот город, еще не задумываясь, достоин ли он быть его родиной. Потом, в зрелом возрасте, он понял, что Афины тяжко больны, и искал средства их излечения. Он теребил и тревожил вас, афиняне, надеясь, что вы осознаете грозящую опасность и найдете путь к спасению. О нет! Он не торговал мудростью, как другие, не навязывал ее никому. Он просто взывал к вашему уму, к вашей совести. И чем вы его наградили, афиняне? Что поднесли ему в дар? Чашу с цикутой! А теперь вы гордитесь тем, что были земляками Сократа, и пьете мед из его уст!
Отвернувшись от Афин, я обратил взор к дальним странам. Есть в Гесперии благодатный остров Тринакрия[43 - Исперия (греч. западная) – поэтическое название Италии. Тринакрия – Сицилия.]. Много там городов эллинских и варварских, и самый обширный из них – Сиракузы. «Почему бы не стать Сиракузам городом Сократа? – подумал я. – Там лишена власти своевольная чернь, погубившая Сократа, и правит лучший из правителей, Дионисий[44 - Дионисий Старший – тиран Сиракуз в 405–367 гг. до н. э., создавший могущественную Сицилийскую державу. На его поддержку в создании идеального государства рассчитывал Платон. Пребывание Платона у Дионисия кончилось для философа печально: тиран поручил приближенным убить его или продать в рабство. Проданный в рабство философ был выкуплен одним из своих почитателей.]». Он примет Сократа в число своих друзей, прислушается к его советам и станет еще мудрей.
Три года прожил я у Дионисия. У меня было все, что может желать человек, кроме разве свободы. Дионисий осыпал меня благодеяниями. Но страх висел надо мной как дамоклов меч. Как бы жил Сократ в стране, где вместо народа – государство, а взамен агоры – дворец. Где бы он отыскал собеседников? Среди тупых наемников, лукавых царедворцев, забитых рабов? Мог бы он льстить, лицемерить, изворачиваться? Нет!
Я вспомнил о Египте. Где древнее наука и богаче искусство? Где величественнее храмы и мудрее жрецы? Не Египет ли дать Сократу? Но, проплыв по Нилу от Саиса до Элефантины, я понял, что в этой стране Сократ был бы чужим. Мог бы он падать на колени перед крокодилом, оплакивать смерть кошки и подставлять спину под палки?
В храме богини, которую египтяне называют Нейт, а эллины Афиной, я услышал о древней стране справедливых царей. Но жрец не мог мне указать, где находилась эта страна. Тогда я поместил ее за Столпами Геракла и назвал Атлантидой[45 - Атлантида – утопическое государство, придуманное Платоном, о котором он якобы узнал от египтян.]. В мыслях своих я воздвиг столицу атлантов, по правилам Пифагора, в виде совершенного круга. В самом его центре я поставил столп из небесного металла – для законов. Оставалось только найти законы, какие делают людей лучше. Мне доставили свитки и таблицы египтян, эллинов, иудеев, персов и даже далеких индийцев, которых называют мудрыми. Но я не смог отыскать в них ни одного закона, достойного страны Сократа. Тогда я обрушил на Атлантиду потоп и погрузил ее на дно. Так поступает Демиург со своими неудавшимися творениями, чтобы дать жизнь лучшим, а глупцы, неспособные понять его замысла, готовы опуститься на дно в поисках химеры.
Если нет страны, достойной Сократа, и никогда ее не было, может быть, ее можно создать? И я начертал план справедливого государства. Я поставил во главе его Сократа. Но Сократ смертен. Кто будет его преемником? Сыновья? Но ведь они могут унаследовать вздорный нрав Ксантиппы и ее низменную душу. Поймет ли Сократ? Ведь он отец! Тогда я оставил Сократу Ксантиппу и дал им детей, но увел из родительского дома младенцами. Я перемешал их с детьми воинов, ремесленников, земледельцев и дал им общее воспитание. Ни один отец не мог бы узнать своего чада, а Сократ выбрал бы лучшего и передал ему власть.
Я уверен, что это было бы справедливо, но мои ученики отвернулись от меня. Лучший из них, Аристотель, сказал: «Природа создает одних господами, а других – рабами. Ты же хочешь перемешать дурных и низких с лучшими и благородными. К тому же где это видано, чтобы государством правили мудрецы? Кто тогда будет заниматься науками и воспитанием? Должны править цари, а мудрецы быть их советниками. Ты мечтатель, Платон!»
Да, я мечтатель! И мне не остается ничего другого, как мечтать. Все же знают, что я искал страну для Сократа и не нашел ни одного справедливого царя, доброго тирана и благодарного народа. Их нет и теперь, я не нашел их в прошлом, а ты, Аристотель, мне советуешь не искать их и в будущем.
Сократ. Римская копия греческого оригинала 380 г. до н. э.
В чем же моя ошибка? Не потому ли я не могу отыскать страну для Сократа, что он совершенство, что он выше и лучше всех людей, кем правят корысть, голод, любовь. В каждом из нас есть частица Сократа, но мы предаем ее, повинуясь своей низменной плоти и страху за нее. И тогда я решил отделить все души от тел, оставить тела на земле, а души, освободив от постылого груза будней, поднять в недосягаемую высь. Так я создал воображаемую страну чистых, прекрасных, неисчерпаемых образов. В ней самый сладкий мед и самая соленая соль, самые верные весы и самые прямые линии. Это страна совершенств, и в ней, только в ней, место совершеннейшему из умов.
И когда я уже создал эту страну и тысячу раз описал ее, ко мне во сне явился Сократ. Он был бледен, как в тот день, когда мы с ним расстались навсегда. И в голосе его звучал гнев: «Чему я тебя учил, Платон? Ты забыл, что истина рождается в споре. Но с кем мне спорить в твоем тоскливейшем из миров? Ты забыл, что я человек и мне надо ошибаться, искать и не находить?»
Прости меня, Сократ. Я самый глупый из твоих учеников. Я не мог понять смысла твоих слов. Ты приказал принести петуха Асклепию, а не Осирису, не Дагону, не Яхве. Ты афинянин, Сократ. И нет Сократа вне Афин и Афин без Сократа. Так вернись же в свой город, где тебе дали цикуту.
У храма матери богов
Пифос защищал от дождя, но не от шума. Кто-то упорно колотил в его стенку, как в дверь. Год назад таким же образом разбили жилище Диогена, и буле афинян постановило выдать ему новый пифос. «Наверное, это те же щенки, что досаждали вчера», – подумал философ, проговорив:
– Во дворе злая собака![46 - Кинический, неприхотливый образ жизни, который проповедовал своим примером Диоген, произошел от греческого слова «кинис» – собака.]
Снаружи послышался оглушительный хохот. Диоген высунул в отверстие облысевшую голову и удивился: «Вчера их было меньше. И среди них появился еще и жрец».
– Ну что вы пристали ко мне! – проворчал старец. – Сходили бы в академию[47 - Роща афинского героя Академа, где находилась прославленная школа Платона.]. Там целая орава глубокомысленных выучеников Платона, знающих все на свете[48 - Киники осуждали книжное знание, призывая учиться у природы и жить, как животные.]. После кончины учителя они еще более поумнели.
– А ты слушал Платона, Диоген? Говорят, что он был красноречив, не уступал Демосфену?
– Пусторечив! – отозвался Диоген. – Наставлял мать природу[49 - Диоген имеет в виду человеческую природу, которой Платон хотел навязать свой образ мыслей.], намеревался поставить над государством таких же пустобрехов, как сам. Как-то раз, встретив его в бане, я спросил: «Отыщется ли в твоем государстве местечко для меня?» – «Отыщется, – молвил он. – В доме для умалишенных».
– А что ответил ему ты?
– Я ему сказал: «До встречи, сосед».
Послышался смех.
– До этого разговора, – продолжил Диоген, – Платон обращался ко мне «собака». После же именовал «безумствующим Сократом». Так высоко меня не ставил никто[50 - Называя так Диогена, Платон имел в виду то, что Диоген исходил из этического постулата его учителя Сократа: «Познай самого себя», но доводил его до крайности. Сравнение же с Сократом было для Платона высшей оценкой.].
В беседу вступил юнец.
– По моему наблюдению, большинство безумцев таковыми себя не считают. Но имеются и такие, что это осознают. К кому ты относишь себя, Диоген, к большинству или меньшинству?
– А я заметил, – сказал Диоген, – что ненормальные от нормальных отстоят всего на один палец: если человек будет вытягивать средний палец, его сочтут сумасшедшим, а если указательный, не сочтут.
– А Аристотеля ты слушал? – спросил тот же юнец.
– Нет. Но он слушал меня и после этого написал книгу о животных. Он пишет, что медведица рожает нечто вроде мохнатого чурбачка, а после вылизывания и обсасывания он превращается в медвежонка с лапками и ножками.
Раздался хохот. Когда он утих, юнец спросил:
– А что же ты понял из Аристотеля?
– Что он высосал свою мудрость из собственного пальца. У его учителя была по крайней мере голова.
– Это Аристотель привел к тебе царственного ученика? – спросил юноша со шлемом на голове.
– А кто это такой?
– Как, ты не знаешь завоевателя Азии?
– Ах да. Какой-то приходил. Я еще его попросил: «Не заслоняй солнце»[51 - О посещении Диогена Александром существует множество рассказов анекдотического характера. Помимо наиболее известного (отправляясь в Азию, Александр, наклонившись над пифосом Диогена, спросил, не нуждается ли он в чем-либо, на что Диоген ответил: «Не заслоняй солнце»), приводили совсем невероятное суждение честолюбивейшего Александра: «Если бы я не был Александром, то хотел бы быть Диогеном».].
– Я слышал, что ты, рожденный богами[52 - Имя Диоген означает «рожденный богами».], отрицаешь существование богов, – проговорил жрец.
– О нет! Ведь о таких, как ты, я говорю «Обиженный богом!».
– Диоген! – послышался звонкий юношеский голос. – Есть ли у тебя ученики?
– Один за мной ходил. Я ему дал рыбу. Он носил ее до тех пор, пока она не протухла, и над ним стали смеяться так, как никогда не смеялись надо мной.
И вновь заговорил жрец.
– Ты хулишь богов, а обосновался в храме их матери[53 - Матерью богов греки считали фригийскую богиню Кибелу, широко почитавшуюся в Малой Азии и особенно в Синопе, где родился Диоген. Храм матери богов в Афинах находился в районе, населенном чужестранцами и голытьбой. Называя Кибелу матерью олимпийских богов, к которым Кибела не имела отношения, принадлежа к другому миру более древних божеств, жрец отождествляет ее с Реей, супругой Кроноса, родившей от него Гестию, Деметру, Геру, Аида, Посейдона и Зевса.].
– Мать за детей своих не отвечает. Да и она мало их шлепала в детстве сандалией. Городов понастроили. Обучили ремеслам и торговле. Поля истощили. Моря запоганили. Зверье распугали[54 - Диоген имеет в виду греческие мифы, согласно которым дети и внуки Реи были покровителями городской культуры, которую отвергали киники.].
– А есть ли у тебя друзья, Диоген? – спросил юнец.
Диоген полез за пазуху и вытащил мышонка, забегавшего по ладони.
Александр Македонский перед Диогеном. Художник И.Ф. Тупылев. 1787 г.
– Вот он единственный хвостатый дружок. Живет уже несколько дней в моем доме. Единственное из существ, кормимое мною, а не кормящее меня. Отпрыск пробегавшей давным-давно мыши, которую я назвал своею наставницей. Глядя на нее, я понял, что можно обойтись без подстилки, не пугаться темноты, не искать никчемных наслаждений.
– Неужто у тебя не было наставников среди людей?
– Конечно, были. Вот иду я по лугу и вижу, что к реке бежит мальчишка, бросается в воду и пьет из горсти. Тогда я понял, что можно обойтись и без чашки, и ее расколотил[55 - В действительности учителем Диогена был Антисфен, который прогонял палкой желавших у него учиться. Рассказывают, что, когда он замахнулся на Диогена, тот сказал, подставляя голову: «Бей, но научи!»].
В саду Эпикура
После полудня Эпикуру стало совсем плохо, и он попросил, чтобы его вынесли в сад.
Боль немного приутихла, и Эпикур оглядел все пространство от дома до забора. «Когда я покупал это место, – подумал он, – все удивлялись, зачем тебе столько деревьев, столько кустов, Эпикур? Не хочешь ли ты забросить свои занятия и стать садоводом?» Действительно, с деревьев свисали сочные плоды. У забора, где было больше влаги, под листьями росло столько огурцов, что их приходилось раздавать соседям. А теперь едва наберешь пучок салата. Теперь это скорее агора, а садом ее называют по привычке. Как тех, кто собирается на Пниксе, чтобы подтвердить голосованием решение тирана, по привычке именуют экклесией. Но ведь я прожил не зря. Из жалких саженцев, которые я нашел в Ликее и Академии, выросла могучая поросль – мои ученики. Кажется, я могу быть спокоен. Мой сад не заглохнет, не зарастет чертополохом. Жаль, нет Метродора! Как это страшно, переживать учеников! Нет и Полиэна.
Оглянувшись, Эпикур поискал глазами Клеарха. Увидев движение, тот подбежал и, наклонившись, спросил умирающего:
– Что тебе принести, учитель?
– Церы, – простонал Эпикур. Боль усиливалась. – Впиши в мое завещание, пусть Амономарх и Тимократ, которым я завещал сад, позаботятся об Эпикуре, сыне Метродора, и о сыне Полиэна, пока они живут при Гермархе. Равным образом пусть они позаботятся о Ласфении, дочери Метродора, если она будет благонравна и послушна Гермарху, а когда придет в возраст, пусть выдадут ее, за кого укажет Гермарх меж товарищей своих по философии.
Послышались скрип калитки и детское щебетание. Эпикур понял, что Гермарх выполнил его поручение и принес жертву.
Бюст Эпикура. II в. н. э.
Подошел Гермарх с девочкой. Она продолжала щебетать.
– Хорошо, Гермарх, что ты привел Ласфению, – с трудом проговорил Эпикур. – Я о ней вспомнил. Прочтешь мои распоряжения.
– Дедушка, ты все лежишь, – проговорила Ласфения. – Тут скучно и жарко. А там тень и много цветов. Вот это я сорвала для тебя.
Эпикур с трудом дотянулся к цветку и, взяв его холодеющими пальцами, поднес к лицу. «Кажется, это ромашка, – подумал он. – А сколько было ромашек вокруг дома отца в Колофоне! На Гермарха можно положиться. Он не забудет приносить жертвы отцу, матери, братьям и Метродору».
– Ты не боишься, Эпикур? – донесся голос Гермарха как будто издалека.
– Ты же знаешь, что нет, Гермарх. – Губы едва шевелились. – Я сказал все, что хотел. Атомы обретают свободу.
Это были его последние слова.
Архимед
Дверь медленно, как бы нехотя, отворилась, впустив на порог плотного невысокого человека лет сорока пяти. Лицо его было помято после сна, глаза округлы и красны, как у кролика.
– Что тебе надо? – спросил человек, зевая.
Надсмотрщик низко наклонил голову. Плеть заерзала у него в руке.
– Прости меня, Клеандр, – сказал он. – Я знал, что ты отдыхаешь. Я…
– Ну, выкладывай! Что там стряслось? Опять скала обрушилась? Скольких придавило?
– Нет, не скала. Тебя какой-то чудак спрашивает, – быстро проговорил надсмотрщик.
– Может быть, рабов привез? – поинтересовался Клеандр.
– Нет, он один приехал.
– На лошадях?
– На осле. Осел его ревет. А он с ним, как с человеком, разговаривает: «Успокойся, друг. Я сейчас с делами управлюсь, и домой двинемся».
– Почему же ты его сюда не привел, если у него ко мне дело есть?
– Говорит, на яму посмотреть надо. И я подумал: скажу хозяину, может, соглядатай какой. Погоди… Да вот он сам идет. Видишь, большеголовый?
– Да ведь это Архимед! – воскликнул Клеандр. – И что ему надо?
– Он из городского совета? – спросил надсмотрщик.
– Что ты! В совете ему делать нечего. Он и не богат. И голова у него дырявая.
– Дырявая?
– Однажды по главной улице нагишом пробежал, – сказал Клеандр, давясь от хохота. – Эврика! Эврика! – кричит. И что ты думаешь? Он клад нашел или отыскал способ разбогатеть? Какую-то задачу решил. Вот смеху-то было!
Человек, которого назвали Архимедом, остановился и снял войлочную шляпу. Его высокий лоб обрамляли густые седые волосы, а борода была еще черная. На широком лице выделялись большой нос и толстые губы. Глаза смотрели открыто. Все мысли отражались на лице, как в зеркале.
– Архимед! Тебя ли я вижу! – воскликнул Клеандр с деланым удивлением. – В такую жару пожаловал.
Архимед с криком «Эврика» бежит к царю. Гравюра Г. Маззучелли. 1737 г.
– Неважно, – сказал Архимед, движением руки останавливая Клеандра. – Пойдем к яме – я тебе все объясню.
Они встали на краю ямы. Так называли место разработки камня. Яма имела почти отвесные края. Только в одном месте наружу вела пологая дорога. Десятки полуобнаженных людей тянули канатами огромные квадры, подкладывая под них катки. Раздавались крики и ругань надсмотрщиков. Слышалось щелканье бичей.
– Этого я и ожидал, – быстро проговорил Архимед. – Чтобы поднять квадр наружу, его волокут по земле, преодолевая силу трения. Каждый квадр проделывает путь в два стадия. А не проще ли поднять его по воздуху? Ведь здесь не глубже тридцати локтей.
– Двадцать пять! – уточнил надсмотрщик.
– Подъемником, чертежи которого я принес, смогут управлять трое. Они поднимут за один день вдвое больше квадров, чем сотня этих несчастных, которых твои люди погоняют бичами.
– Трое? – протянул Клеандр. – А куда я дену остальных?
Архимед на мгновение задумался. Его высокий лоб прорезали морщины и сошлись у переносицы.
– Остальные будут обтачивать камни! Инструменты, которыми работают невольники, никуда не годны. Надо сделать точило в виде гончарного круга. И еще: камни надо не откалывать, а взрывать.
– Как ты сказал? Взрывать?
– Я вижу, тебе моя идея кажется нереальной… – проговорил Архимед. – Но ведь ты слышал о Ганнибале?
– Ганнибале? – еще больше удивился Клеандр. – Но при чем тут ломка камней?
– Я тебе напомню, почтенный, что во время его перехода через Альпы огромные камни преградили дорогу карфагенянам. И если бы у Ганнибала не было взрывчатой смеси – невежды называют ее уксусом, – римляне не пережили бы Канн. Мне известен состав этой смеси. С ее помощью ты сможешь облегчить труд работников.
– Облегчить труд?! – Клеандр выпучил глаза. – Ты предлагаешь мне облегчить труд рабов? Другое дело – свободные…
– У тебя работают и свободные?! – воскликнул Архимед.
– Видишь ли, – произнес Клеандр, стараясь придать своему лицу серьезное выражение. – Я вовсе не противник усовершенствований. Со своим умом и знаниями ты мог бы принести большую пользу нашим каменоломням. Изобрети машину, которая облегчит труд надсмотрщиков.
– Надсмотрщиков? – удивился Архимед, не заметив насмешки.
– Конечно, – невозмутимо продолжал Клеандр. – Эти несчастные целый день жарятся на солнце. У них нет ни мгновения отдыха. Целый день они машут плетью и чешут рабам хребет. Создай машину, которая бы порола ленивых рабов, и тогда выработка увеличится не в два, а в пять раз.
Архимед покраснел. Он понял, что над ним издеваются, и ему, казалось, стало стыдно за этого человека. Резко повернувшись, ученый зашагал к своему ослу.
– Куда же ты, Архимед? – кричал ему вдогонку Клеандр. – На этой машине ты смог бы разбогатеть. Ее приобретет каждый хозяин.
Но Архимед шел не оглядываясь. Подойдя к ослику, он поправил попону и сел боком. Ноги его в сандалиях с матерчатыми завязками почти задевали землю. Ослик медленно тронулся, уныло покачивая головой. Архимед положил руку на голову животного и обратился к нему:
– Мой четвероногий друг! Ты прослыл самым глупым среди зверей и высмеян баснописцами. Но, клянусь Гераклом, твой хозяин не умнее тебя, а может быть, не менее упрям. Помнишь нашу поездку в гавань? Тогда тебя напугал слон, спускавшийся с корабля по сходням. Конечно, это простительно. Ты никогда не видел боевого слона и, наверное, решил, что это какой-то уродливый осел непомерного роста. Каждый осел обо всем судит по себе.
Словно в ответ на эти слова ослик закрутил головой и засопел.
– Тогда я носился с машиной, которая приводит в движение весла, – продолжал Архимед. – Это было лучшее из моих изобретений. Но ему не суждено было осуществиться. Корабельщики высмеяли меня: «Куда мы денем гребцов? – спросили они. – Рыбам на корм?» А помнишь мельницу, где твои собратья, белые от мучной пыли, крутили жернов? На глазах у них были повязки, чтобы им казалось, будто они идут вперед, а не движутся по проклятому кругу. Тогда я еще подумал, что глаза людям застилает такая же пелена и они крутятся на одном месте, не видя ничего впереди. Моя механическая мельница была отвергнута. Меня приняли за сумасшедшего… Иди, Хрис, иди! Ты мой старый друг. Неудивительно, что всего умнее бываю я с тобой… Я продолжал надеяться, что мои машины найдут применение. И вот мы с тобой в Латомии. Разве не странно, что в нескольких стадиях от моего дома добывают камень так, как это делали тысячу лет назад? Я думал, что эти люди не читали моих книг о механике, что им неизвестны блок и рычаг и поэтому они работают по старинке. Оказалось, что они боятся всякой новизны. Но я не считаю, что бесцельно провел сегодняшний день. Я имел возможность поразмыслить и поговорить с тобой. Правда, я подозреваю, что ты не все понял из моих слов. Но благодаря твоему вниманию я сумел сформулировать свои мысли. А это не так мало.
Не будь Архимед так занят своими размышлениями, он бы, наверное, обратил внимание на царившее в городе необычное оживление. Люди стояли кучками, о чем-то возбужденно переговариваясь. К городским воротам прошли воины с копьями на плечах. Слышались ржание, топот, понукание. Рабы нагружали арбы господским добром. Встревоженно хлопали крыльями петухи. Лаяли собаки.
У дома Архимеда стояла толпа. Выделялись фиолетовые плащи членов буле. На многих были рабочие фартуки.
– Архимед! – послышались голоса. – Помоги, Архимед!
– Кому понадобилась моя помощь? – спросил Архимед, слезая с осла.
– Твоему отечеству! – ответил один из советников. – Разве тебе не известно, что на город движется римское войско? Ты один можешь спасти нас.
– У меня только две руки, – сказал Архимед. – И я стар для того, чтобы сражаться в строю.
– Нам не нужны твои руки! – воскликнул советник. – Нам нужен твой ум!
– Почему же вы не обратились ко мне раньше? Я бы посоветовал не принимать Ганнибала. Что нам, эллинам, до вражды римлян и карфагенян?
– Теперь уже поздно об этом говорить, – нетерпеливо прервал советник. – Мы должны сражаться или станем рабами. Ты предлагал машину для поднятия огромных глыб. Но такая машина сможет бросать камни на врагов. Тебе известен секрет взрывчатой смеси. Он заменит тысячи рук. Вот эти люди пришли, чтобы работать. Они сделают все, что ты скажешь.
– Вот видишь… – сказал Архимед, заводя осла в конюшню. – Отечество вспомнило о нас. Над нами уже никто не потешается. Если я создам машины, от которых раньше отказывались, они наградят нас венком. Если мы победим, нам поставят памятник. Мраморный Архимед будет величественно восседать на мраморном осле. Ты войдешь в историю, как до тебя вошел Буцефал – конь Александра, как прославилась волчица, вскормившая Ромула и Рема.
Римские легионы стояли под стенами Сиракуз. Высокие, сложенные из массивных каменных блоков, они ошеломляли каждого, кто видел их впервые.
Первый натиск не принес успеха. Огромное войско отхлынуло, отброшенное тучей стрел и дротиков. Под стенами, словно огромные насекомые, лежали изуродованные и обгорелые римские военные машины и осадные лестницы. Из уст в уста передавался слух, в который трудно было бы поверить, если б не сотни очевидцев. Когда одному из римских таранов удалось пробить в стене брешь, со стены спустилась огромная железная рука. Зацепив таран, как игрушку, чудовище подняло его и обрушило на головы римлян.
Слухи о чудовище, прирученном сиракузянами, были нелепы и опасны. Марцеллу пришлось построить легионы и объяснить, что фокус с тараном подстроил один наглый грек, который будет за это примерно наказан. Имени грека консул не назвал. Кроме того, желая успокоить воинов, он объявил им, что Сиракузы на днях будут взяты. О том, как это случится, Марцелл также не сказал. Но воины знали, что флот давно уже готовится для атаки на город с моря.
Деталь фрески Луиджи Париджи с изображением когтя Архимеда. 1599–1600 гг.
Ранним утром римский флот приблизился к Сиракузам. Марцелл знал, что стена, защищающая гавань, ниже той, которая была преградой со стороны суши. Поэтому он отобрал корабли с высокими бортами и поставил лучших стрелков на мачты, приказав им засыпать стрелами осажденных. Кроме того, он скрепил восемь судов балками и приказал кормчим подвести это сооружение прямо к стенам. На связанных таким образом судах поместили тараны и баллисты. Ничто не мешало им действовать, как на суше.
Корабли разделились на два клина. Один двинулся налево, чтобы ударить на стены Сиракуз со стороны островка Ортигия, другой клин нацелился на малую гавань в той части города, которая называлась Акрадиной. Марцелл видел со стороны моря эту часть города. Храмы сверкали мрамором. Краснела черепица особняков. Марцелл вспомнил, что его дом в Риме крыт дранкой, как у многих других.
Стены Сиракуз приближались. Уже видны их каменные блоки. Город спал, не ожидая нападения с моря.
Консул взмахнул флажком. Один из кораблей рванул вперед, другие стали разворачиваться в цепь, прикрывая справа и слева восемь связанных кораблей. Стены по-прежнему были пусты. Корабль подошел к ним почти вплотную. Но что это? Из-за стены поднялась огромная железная рука, оканчивающаяся крюком наподобие клюва. Внезапно она упала на палубу и, зацепив люк, стала тащить корабль вверх. Еще несколько мгновений – и корабль начал бешено раскачиваться в воздухе. Замелькали человеческие фигурки. Одни падали в воду, другие перелетали за стены и исчезали в, казалось бы, безлюдном городе.
Вдруг огромный камень, весом, наверное, в десять талантов, обрушился на неповоротливую восьмерку кораблей. И тотчас на стенах появились люди, сотни людей. Они наблюдали за тем, как из невидимой со стороны моря машины вылетают огромные глыбы. Восьмерка трирем стала отличной мишенью. Ни один снаряд не миновал ее.
Марцелл отступил, бросив на произвол судьбы соединенные триремы. Все стихло. А потом послышался громкий крик. Это не были обычные для греков победные возгласы. Кто-то управлял огромным хором.
– Ар-хи-мед! – кричали жители Сиракуз.
– Ар-хи-мед!
Это слово било по отступающим, как удары молота.
– Ар-хи-мед!
Сардонический смех
За стеной гремели раскаты смеха. Так хохочут здоровые и крепкие люди – от соленого ли словца или от милетской истории, рассказанной заезжим балагуром. Так смеются рыбаки на Капрее, моряки в Путеолах, пастухи в Пренесте – люди, умеющие ценить веселье.
Стоявший за дверями человек недоумевал. У него было вытянутое личико с округлившимися глазками. Он поматывал головкой, словно бы старался отогнать мысль, навязчивую, как овод: «Да сюда ли я попал? Разве Сократ смеялся, когда ему подносили цикуту? Хохотал ли Катон, падая на меч?»
Человечек нажал на створку двери и проскользнул в таблин[56 - Таблин – помещение римского дома, кабинет хозяина, расположенный сразу за атрием.]. Хохот прекратился мгновенно. Старец повернул голову. Мученические складки на лбу, горестный изгиб губ. Неужели рокочущие звуки исходили из этих уст? Но ведь в таблине нет никого другого.
– Чему обязан? – спросил мудрец, приподнимаясь на ложе.
– Меня зовут Оригеном, – пробормотал человечек. – Титом Оригеном. Случайно прохожу… мимо.
– Случайно! Ха! Ха! Расскажи другому!
– Мне показалось странным. Смеяться в такое время. Может быть, нужна моя помощь?
– Что же ты предлагаешь – веревку или нож?
– Нет, я медик! Клянусь Геркулесом, медик, – залепетал человечек.
– Тогда поклялись Асклепием!
– Клянусь Асклепием! – повторил он покорно.
– Допустим! – согласился философ. – И что же? Тебя одолело любопытство? Ты полагал, что в этих случаях визжат, как свиньи, бьются головою о стену? Или ты вычитал: «Беспричинный смех – признак безумия». Врут твои Гиппократы[57 - Гиппократ – знаменитый врач, чье имя стало нарицательным.]. Я, Луций Анней Сенека, умираю в здравом уме. А что касается смеха, то я могу тебе кое-что рассказать, если у тебя есть время.
– Да, да! – закивал человечек. – Я не тороплюсь…
– Так вот! Много лет назад я оказался на Корсике. Как тебе известно, туда не попадают по доброй воле[58 - Остров Корсика отличался нездоровым климатом и в эпоху Римской империи был местом ссылки.]. Корсика лечит от опасных мыслей, как Байи от болезней ног. А если мысли остаются на острове вместе с головами, палатинским медикам еще лучше. Молодость неосторожна на язык. Я попал в ту дыру вместе с тремя друзьями. Болота, зараженные миазмами, комары, суровые и дикие нравы. Медленная смерть. Я был и впрямь любопытен и нетерпелив. Ходил по гиблым местам, заселенным некогда тирренами и граиками[59 - Тиррены – этруски; граиками (греками) римляне вслед за этрусками называли эллинов.], разглядывал могилы и руины башен, в которых они родились. И вдруг вижу между камнями пучок травы необычной формы. Сорвал пару былинок, растер машинально между пальцами и к губам поднес. И что же? Мир предстал передо мною в ином свете, и я захохотал. Почему-то вспомнилось, как Калигула[60 - Гай Цезарь Калигула – римский император (37–41 гг.), отличавшийся сумасбродством и жестокостью.] в сенат жеребца ввел. Хохочу еще громче. Вокруг никого. Только скалы эхом отзываются: «Ха! Ха! Ха!»
Сенека остановился словно бы для того, чтобы набрать в грудь воздуху, и продолжал другим тоном:
– Смех меня и спас. Ведь он целителен не только для людей, но и для государства, если оно не безнадежно больно. Афины в годы войны с пелопоннесцами были спасены Аристофаном[61 - Аристофан – знаменитый афинский комедиограф V в. до н. э.]. Никто не мешал ему смеяться над тем, что заслуживает осуждения. Вместе с Аристофаном в театре под акрополем хохотал, на радость богам, демос. А я смеялся в одиночку. Кашлять перестал, словно смех прочистил не только душу, но и легкие. Медик был один на всю Корсику. Мы его Хароном[62 - Харон – в греческой мифологии перевозчик душ в царстве мертвых.] прозвали, потому что он никого не лечил, а только на тот свет провожал. Вот он и подходит ко мне: «Как, мол, здоровье?» – «Лучше, чем у Геркулеса». – «А чем лечишься?» Я ему про травку рассказал, о том, что ее из Сардинии южным ветром занесло. Он глаза вылупил. Решил, что я рехнулся. Друзей похоронил. А меня вскоре помиловали, ввели в сенат. Агриппина[63 - Агриппина – племянница императора Клавдия (41–54 гг.), впоследствии его жена, мать Нерона, интригами добившаяся для сына императорской власти.] пригласила во дворец, чтобы я сына ее воспитывал.
– А лечиться ты продолжал? – поинтересовался Ориген.
– О да! – воскликнул Сенека. – И я уже обходился без травки. Смех вошел в привычку. Там, где другие скулили, стонали и плакали, наполняя своими жалобами письма и сочинения, я хохотал над не знающей границ лестью сенаторов, над чванством выскочек-вольноотпущенников и, конечно же, над собственной слабостью. Я ведь был не лучше других.
По губам Оригена скользнула вежливая улыбка.
– Вот видишь! – спохватился Сенека. – Тебе наскучил мой монолог. Так и мне надоел смех в одиночку. Я возмечтал о славе Аристофана. На мое счастье, Клавдий не без помощи своей супруги ушел в лучший из миров. А над ушедшими смеяться пока еще можно. Так я написал «Отыквление». Ты помнишь эту сатиру о Клавдии, явившемся на небо в качестве новоявленного бога?
– Еще бы! Весь Рим покатывался от хохота, – вставил Ориген. – Здорово его оттуда турнули. И вместо короны тыкву на голову напялили.
– Но смешнее всего было то, что одновременно с «Отыквлением» мне нужно было составить похвальную речь Клавдию для моего воспитанника. Ведь Нерон стал императором, а я его советником. И позднее, на протяжении целых пяти лет, я продолжал составлять для Нерона речи. А он бессовестно говорил моими словами в сенате, в судах, на открытиях Игр. В Риме это понимали и все, что он болтал, стали также приписывать мне. Даже в глазах друзей я стал обрастать чешуей, как некое чудовище из греческого мифа. На меня уже показывали пальцами. Все были уверены, что я пристрастил Нерона к театру и научил его декламировать. Тем более что ему нравилось выступать в пьесах моего сочинения.
– Да! Да! Я сам видел твою трагедию «Геркулес в безумии» с императором в главной роли. Кажется, публика осталась безразличной, но ты аплодировал.
– Зато публика ликовала, когда он превращал в театр Форум, обещая подвести море к Капитолию и омыть калиги легионов в теплом Индийском океане. А в это время наших легионеров на Кавказе проводили под ярмом и едва не была потеряна Сирия. С каким воодушевлением слушал его народ, веря всему, что он набалтывал. Я уверен, если провести опрос, по крайней мере четверть римлян отдали бы за него голоса.
Сенека вытер со лба пот и, пройдя несколько шагов, прислонился к стене.
– Он возненавидел Агриппину, хотя, накормив Клавдия белыми грибками, она открыла сыну дорогу к власти. Он решил избавиться от матери. Любой другой негодяй на его месте попросту подсыпал бы яду или подослал убийцу. Но ведь это Нерон! У него все как в театре, где боги не просто ходят по сцене, а спускаются на канате. Бог из машины! Нерон задумал сделать над спальней Агриппины падающий потолок. Дернешь за веревку, и он рушится. Придавить, как мышь! Эффектно!
Ориген разразился хохотом.
Дождавшись, когда он успокоится, Сенека продолжал:
– Да! Да! Это смешно, но и страшно, как и все, что он делает. Как-то ночью Агриппине захотелось пройтись. А может быть, ее кто-нибудь предупредил. Потолок обрушился, но она осталась жива. И этот жалкий актеришка устроил торжественное жертвоприношение богам, спасшим любимую родительницу. А сам в это время готовил ей другую эффектную кончину. На воду был спущен корабль такого же свойства, как потолок. Приглашения сопровождать Агриппину он разносил сам. Я наблюдал за ним, не зная о его планах, но чувствуя по выражению лица и подслеповатым, покрытым поволокой глазкам, что готовится что-то недоброе. Нерон был уже во власти извращенного воображения. Он представлял себе приглашенных барахтающимися в воде и взывающими о помощи.
– И тебя он тоже пригласил? – спросил Ориген.
Луций Анней Сенека (двойная герма Сенеки и Сократа). III в. н. э.
– Нет! Меня эта честь миновала. Я был еще ему нужен. Хитроумное устройство, как тебе известно, на этот раз не подвело. Корабль рассыпался, и все приглашенные утонули. Все, кроме матери. Она выплыла на берег с помощью вольноотпущенника. Мы с Нероном обсуждали какое-то не терпящее отлагательств дело, когда спаситель вбежал в таблин, мокрый, разгоряченный и радостный. Несчастный рассчитывал на награду. «Твоя мать спасена, – кричал он. – Случилось чудо!» Посмотрел бы ты, как менялось выражение лица у Нерона. Тогда я подумал, что он впрямь не лишен актерских способностей. Сначала растерянность, потом злоба, затем властная сила – таким он изображен на монетах. Он сорвал со стены кинжал в дорогой оправе, подаренный ему Агриппиной, и бросил его под ноги вольноотпущенника. «Стража! – завопил он. – Арестуйте злоумышленника! Он хотел меня убить!» Остальное тебе известно. Мать была убита в тот же день. И никто не возмутился. А я должен был произнести речь, оправдывающую убийство. И я это сделал. С тех пор убийство Агриппины также приписывают моим интригам.
Ориген всхлипывал. Слезы текли по его личику. Он их не вытирал.
– Странный ты человек. Говоришь о смешном, плачешь. Послушай, что было дальше. Я больше не мог оставаться во дворце. Нерон принял отставку. «Я не держу тебя, мой Луций», – сказал он. У него было такое же выражение лица, как в то время, когда он беседовал со спутниками своей матери. Уже тогда я понимал, что меня ожидает. Когда корабль ведет такой кормчий, лучше не быть на борту.
Мысль бросить обезумевшего кормчего за борт не казалась мне неразумной, – продолжал Сенека. – Но я ее не высказывал. В своих сочинениях я призывал к терпимости и милосердию. Пизон и Лукан[64 - Пизон – глава заговора 65 г. Марк Анней Лукан (39–65) – племянник Сенеки, крупный римский поэт, воспевший в поэме «Фарсалия» доблесть последних римских республиканцев. Принял участие в заговоре Пизона.] сами поняли, как надо действовать. Да, они мои друзья. Я горжусь этим. Еще ближе мне Петроний[65 - Петроний – приближенный Нерона, также приговоренный императором к самоубийству. Известен как автор сатирического романа «Сатирикон».], хотя он мне и не друг. Его «Сатирикон» будет разить и через тысячу лет. Свело нас нешуточное дело. Но пьеса не удалась. Мы не сумели войти в роли и вынуждены сойти со сцены. Спектакль досмотрят другие.
Сенека подошел к Оригену и положил ладони ему на плечи.
– Теперь я хочу знать правду: ты врач?!
– Да, я медик.
– Пришел ко мне сам?
– Нет, но…
– Можешь не продолжать. Нерон любопытствует, какой я избрал способ смерти. Он хочет знать, не струсил ли тот, кто всю жизнь учил: «Смерть – это благо». Передай ему, что Сенека умер от смеха, что Сенеки уже нет. Но ведь смех остался. Он будет длиться века.
Власть воображения
Речение Ипувера
Каменная плита отодвинулась со скрежетом, и сноп солнечных лучей ворвался в подземелье, высветив шероховатые каменные стены, растрепанную соломенную подстилку и неподвижно распростертую на ней человеческую фигуру.
– Встань, Ипувер, – послышался властный окрик.
Человек послушно поднялся. Сверху спутанные космы грязно-серых волос казались шапкой из верблюжьей шерсти.
– Взгляни на меня!
Человек вскинул голову. Узкое лицо с высоким, изрезанным морщинами лбом. Широко раскрытые пустые глаза.
– Назови меня, Ипувер!
– Ведающий слова бога, прославляющий его имя, не знающий лжи, учащий справедливости, – скороговоркой произнес узник.
– Как ты здесь оказался?
– Не помню! – раздалось после долгой паузы.
– Что ты делал в Доме памяти?
– Не знаю!
– К тебе являлась Маат, дочь Ра? Она водила твоею рукой?
– Нет! Нет! Нет! – закричал узник.
Эхо прогудело и замерло под сводами храма.
– Тогда выходи!
Человек неуверенно ощупал босой ступней спущенную вниз лестницу. Кажется, он не понимал, что это такое, и не радовался свободе и свету.
И вот он уже стоит на краю ямы, заливаемый и обжигаемый лучами. Делает несколько шагов. Скользит взглядом по огромным колоннам, покрытым раскрашенными фигурами. Протягивает руку, обводя пальцами выпуклые изображения, как слепой.
– Иди прочь, Ипувер! – слышится тот же властный голос. – Пусть твои ноги забудут дорогу к Дому бога, как забыла твоя голова причиненное ему зло.
Человек обернулся и побежал, если только это можно назвать бегом. Он старался поднять ноги как можно выше, но они не слушались. Словно к ним были привязаны невидимые каменные ядра, тянувшие к земле.
Ипувер очнулся от прикосновения чьей-то руки. Но это была не рука, а стебель растения, колеблемый ветром. Схватившись за него, он долго думал, что это за растение, но вспомнить не мог.
– Эй! – раздался сдавленный, незнакомый ему голос.
Ипувер повернул голову. Шагах в десяти от берега был человек. Он лежал на животе. Ноги же его были на деревянном возвышении. Даже издали было видно, что ступни опухли и посинели.
– Что с твоими ногами? – спросил Ипувер, подходя ближе.
– Ха! Ха! Да ты с неба, что ли, свалился?
Смех незнакомца напоминал клокотание воды в котле под огнем.
– Нет! – отвечал Ипувер с такой серьезностью, словно ему нужно было убеждать в ином. – Я оттуда…
Он ткнул рукой в сторону храма.
– У меня что-то с головой, – пояснил он. – Ничего не могу вспомнить и понять.
– И ты не видел, как садятся на спину, загибают ноги и бьют, бьют? С тобой этого не делали?
– Нет! Да! – невпопад ответил Ипувер. – Что-то вспоминаю. Папирусный свиток. И запись: «Тридцать ударов». И снизу приписка Знающего слова бога: «Тридцать ударов. На третьем году правления Сенусерта».
– Объявили тридцать! – выдавил из себя лежащий. – Но стражник прибавил от себя еще пять. Ведь я ему ничего не обещал. На поле у меня ничего не выросло. За воду я не смог заплатить. А наш добрый бог теперь Аменемхет. Уже восемь лет, как Сенусерт уподобился Осирису.
– Восемь лет! Восемь лет! – испуганно шептал Ипувер. – Я думал, что это было вчера.
– Значит, тебя били по голове! – заключил наказанный.
– Восемь лет в камне! – шептал Ипувер, раскачиваясь. – Гладкие стены. Каменная гробница. Камень съел память.
– Теперь я понял, – вставил лежащий. – Ты похититель сокровищ. Это о тебе поется в песне: «То, что скрывалось в пирамиде, стоит теперь пустым».
– Откуда это?! – воскликнул Ипувер. В голосе его появились какие-то мучительные нотки. – Я припоминаю эти слова. Как они к тебе попали?
– Откуда? – протянул лежащий. – Их все поют, а я их услышал от гончара в моей деревне на краю пустыни. Отыщи его хижину. Он весь день крутит свое колесо и поет. Да куда же ты бежишь? Что с тобой? Конечно же, тебя били по голове.
Последних слов Ипувер не расслышал. Он бежал на этот раз по-настоящему. Земля, на которой он спал, дыхание Хапи[66 - Хапи – бог Нила, дающий жизнь египетской земле, питая ее живительной влагой.] вернули ему силы.
Быстро вращался гончарный круг, и под его монотонное жужжание из серого, бесформенного комка глины рождался красавец кувшин. Помогая ему принять совершенную форму, гончар затянул полюбившуюся песню:
Взгляните: тот, кто не видел опахала,
Им обдувается,
Тот ясе, кто им владел,
Задыхается от жары.
Та, что видела себя в воде,
Смотрится в зеркало,
Тот, что проводил ночь в грязи,
Покоится на мягком ложе…
Сквозь шорохи круга, хлопки ладонью и звуки песни пробилось чье-то порывистое дыхание. Гончар оглянулся и остановил колесо. Перед ним стоял изможденный человек с горящими глазами и тянул к нему руки:
– Дальше! Дальше! – умолял он. – Продолжай…
– Кто ты? – спросил гончар. – У меня заказывают кувшины, а не песню. Я пою, когда мне хочется.
– Я Ипувер, утративший память, – отрывисто отвечал странный посетитель. – Восемь лет я провел в каменной яме у Дома бога, пока Знающий слова бога не сказал мне вчера: «Иди!» Но на что человеку жизнь без памяти? Он как мотылек, живущий одну ночь, как рыба из сети, выброшенная на берег. У реки побитый палками дал мне нить, и она привела к тебе, знающему песню. Скажи мне, откуда она у тебя?
Гончар развел руками.
Речение Ипувера. Папирус эпохи Среднего царства. Между 2040 и 1640 гг. до н. э.
– Ты хочешь знать, откуда песня? А тебе известно, откуда течет Нил? Откуда дуют ветры? Лучше спроси меня, где яма с глиной, где заводь, куда я хожу с кожаным ведром. Вот мои руки. Я ими леплю кувшины. А слова и звуки шелестят в воздухе. И я их беру, потому что с ними легко. И я не могу показать на кого-нибудь пальцем и сказать: «Это тот, кто вылепил песню».
Гончар отвернулся и сердито толкнул колесо. Кувшин заплясал, как эфиопская танцовщица перед Домом бога в день Озириса. Приглаживая края сосуда, мастер запел:
Воистину: благородные в печали, простолюдины в ликовании,
Воистину: земля перевернулась,
как гончарный круг.
– Вот оно! Вот! – закричал Ипувер с таким торжеством, будто встретил единственного друга, считавшегося мертвым.
Его память внезапно раскрылась, как цветок лотоса при первых лучах Ра. Он вспомнил, как это все случилось. По приказу Знающего слова бога Ипувер разбирал скопившиеся в Доме памяти долговые расписки, распоряжения, донесения писцов о недоимках и наказаниях. И душа его переполнилась страданиями. И он представил себе, что все эти жнецы, рыбаки, каменотесы и прачечники, работающие на Дом бога и на царский дворец, изгнав из сердец страх, стеклись отовсюду и, взяв то, что произведено их руками, добились справедливости. Они прогнали стражников, выломали двери амбаров и кладовых, растащив все их содержимое, облекли свои голые и грязные тела в одеяния из тонкого полотна, ворвались к царю и перевернули его трон, вытащили из усыпальниц мумии и разбросали их сокровища.
И потом он вспомнил, как его пальцы схватили тростник и он заскрипел по папирусу, заполняя его скорописью. Ему показалось, что за спиной появилась величественная женщина с пером в волосах, сама богиня истины, справедливости и закона, и, схватив его уставшую от напряжения руку, стала ею водить. Исписанный папирус занял весь стол. И тогда Маат исчезла, и появился один из младших жрецов и склонился над свитком. Лица читавшего Ипувер не запомнил, но произнесенная им фраза до сих пор звучит в ушах:
– У тебя, Ипувер, светлая голова!
Это было последнее, что он услышал в тот день. Ибо, вылив из себя все, чем его наполнила Маат, он погрузился в сон, подобный смерти.
Он очнулся от голоса Знающего слова бога утром следующего дня, если только он не был в беспамятстве более ночи.
– Я прочел написанное тобой! – проговорил Знающий слова бога, отчеканивая каждое слово. – Я выдвинул тебя, червя, ввел в Дом памяти, доверил письмена, сокрытые для непосвященных. Тебе было приказано отыскать путь к умножению имуществ, а не призывать к бунту. Откуда ты взял эти мерзкие и лживые слова?
– Это Маат, – отвечал Ипувер, глядя старшему жрецу в глаза. – Это она раскрыла папирус и водила по нему моей рукой. Раньше я не знал этих слов.
– Ты лжешь, Ипувер! – с яростью выкрикнул Знающий слова бога. – Это не Маат, соблюдающая неизменность вещей, а принесенный злым ветром пустыни дух мятежа. Это он вдунул в тебя слова «Земля перевернулась, подобно гончарному кругу». Знай, этого не будет никогда. Богатый сохранит свою власть и богатство, а бедный будет ему прислуживать и терпеть боль. Поэтому я приказал разорвать свиток с мерзкими словами, отнести его в пустыню, чтобы ветер унес твои злые слова к нашим врагам-кочевникам. Сам же ты будешь скрыт от всех, пока тебя не забудут, пока твоя память не очистится от зла.
Древнеегипетский писец эпохи Среднего царства
Потом было подземелье. Ночь без просвета длиною в восемь лет. Кто же тогда пустил по земле его слова? Тот, кто сказал: «У тебя светлая голова, Ипувер»? Или тот, кому было поручено отнести свиток в пустыню? Свиток уничтожен, но слова, угодные Маат, не улетели прочь. Ветер не разметал их, не унес к кочевникам. Они живут в стране Великого Хапи и передаются из уст в уста. Ипувер теперь помнил все, что он тогда написал, и всю свою жизнь с того дня, как отец отвел его в Дом бога, чтобы он мог постигнуть все премудрости, какие оберегают от непосвященных. И как он гордился, когда ему обрили голову и дали льняные одежды. С какой радостью он узнавал тайны богов и бытия, пока его не посетила сама Маат.
Ипувер запустил ладонь в свои волосы и расправил грудь. Будто только теперь он вырвался из бездонного колодца с гладкими каменными стенами и оказался в саду с переплетением камней, путаницей трав, разноголосицей птиц, в гуще самой жизни.
Гончар, остановив круг, с удивлением смотрел на незнакомца. Он весь как-то выпрямился. Лоб очистился от морщин. Лицо просветлело. В глазах заиграли отблески той мятежной песни.
– Слушай меня, гончар, – сказал незнакомец, протягивая ладонь. – Я знаю, как отрывают от печени комок, как его замешивают на крови, как лепят из него песню, не прилагая рук, как ее обжигают на огне вечности. Запомни, что я тебе скажу. Это будет речение об Ипувере, нашедшем память.
Слушатели Гомера
Аристарх вошел во двор и остановился. Сидонянин, опираясь на палку, улыбаясь, шел ему навстречу.
– Видишь, мой спаситель, я на ногах, пока на трех. Конечно, одна из них ноет, и вряд ли я смогу выходить в море. Но разве я не найду в Сидоне другого занятия?
– Конечно, найдешь, – сказал Аристарх. – Главное, что ты жив и должен всю оставшуюся жизнь за это благодарить богов. Ведь уцелел ты один.
– И не только своих, но и твоих. Ведь в ту ночь меня мог подобрать не ты, а кто-нибудь другой, который позарился бы на мою одежду, приколол бы меня, а труп столкнул в море. Или еще хуже – оставил бы мне жизнь, но продал в рабство. И не только это. Столько времени ты находился со мною, и уже теперь я понимаю твою речь и могу изъясняться сам. Вернувшись в Сидон, я смогу быть толмачом при царе, и, если кто-либо из милетян окажется у нас, он поймет, что сидоняне, которых вы называете коварными, умеют быть и благодарными.
– Я вижу, ты сегодня в духе, – сказал Аристарх. – Чувствуешь себя родившимся заново. Поэтому я могу тебя вывести и за пределы моего дома. Сегодня к басилею приведут Гомера. Он будет петь о плаваниях по тем морям, где вам, сидонянам, известен каждый мыс, каждый подводный камень.
– А кто этот Гомер? Корабельщик?
Аристарх улыбнулся. В первый месяц знакомства с сидонянином его раздражало каждое суждение этого человека, которому он спас жизнь. Теперь же он начал понимать, что нельзя злиться на тех, у кого другие представления о жизни, чем у него. Сидоняне – люди практичные, и поэтому Иттобаал поверит с трудом, что о странствиях по морям может петь человек, не только не бывавший в море, но и не видевший его никогда.
– Нет, он певец. Песни его кормят и поят. Разве у вас в Сидоне нет таких певцов?
– Есть, – ответил Иттобаал. – Я сам в детстве их слышал. Но ни один из них не пел о плаваниях, а только о богах и героях, о муже исполинском Даниилу, о войнах, которые они вели.
– И наш Гомер раньше пел о войнах из-за города, развалины которого и теперь можно увидеть в пяти днях плавания к северу от Милета. Это Троя. Ты о ней, конечно, слышал?
– Нет. Но, наверное, о ней говорится в наших летописях. Я же, хоть и мог их прочесть, не имел для этого времени.
– А у нас летописей нет, и песни Гомера их заменяют. Да и писать мы, как тебе известно, еще не научились. Впрочем, я слышал, что в те времена, когда стояла Троя, наши предки пользовались каким-то письмом, но я не знаю каким. Так вот, Гомер, ранее певший о войнах, решил петь о плаваниях по морям. И мне самому интересно, как у него это получается. Если же сможешь дойти до дома басилея и захочешь это сделать, услышишь и ты.
– Конечно же, смогу. И мне это очень интересно. Но как басилей отнесется к тому, что ты приведешь чужестранца?
– Он как раз и просил привести тебя – ему интересно познакомиться с человеком, своими глазами видевшим земли, о которых поют аэды.
Едва Иттобаал и Аристарх прошли квартал, как нога сидонца дала о себе знать. Пришлось замедлить шаг, и к началу чтения они опоздали.
Из-за открытых дверей разносился мерный торжественный гекзаметр.
Иттобаал оглянулся, ища глазами стражников, но Аристарх, не останавливаясь, подтолкнул его ко входу.
С удивлением рассматривал Иттобаал жилище того, кого Аристарх назвал басилеем. Какой же это царь, если дом его никто не охраняет, да и сам-то дом ненамного просторнее, чем у Аристарха, и так же, как у Аристарха, посреди мегарона очаг, а гости развалились на скамьях, окружающих огромный стол, с такой непринужденностью, словно их пригласил сосед, а не царь. Впрочем, Иттобаал тут же вспомнил, что, судя по старинным песням о Даниилу, муже исполинском, и у сидонян в древности к царю мог войти любой, даже не показав страже, что при нем нет оружия, и пиры, пожалуй, мало чем отличались своей обстановкой.
У пылающего очага сидел певец. Его седые волосы резко выделялись на фоне почерневшего от копоти деревянного столба. Неподвижные глаза были устремлены куда-то вдаль, песня лилась, укачивая, словно волны морского прибоя.
Первым в потоке слов он уловил знакомое «таласса» – море. Скоро он стал различать и другие слова. Привыкнув к ритму речи, он начал понимать и целые фразы, и вот уже он охвачен миром моря, разворачиваемым поэтом, подобно свитку.
Остров из наших очей
в отдаленье пропал, и исчезла
Всюду земля, и лишь небо,
слиянное с водами, зрилось.
Зевс-громовержец Кронион
тяжелую темную тучу
Прямо над нашим сгустил кораблем,
и море под ним потемнело.
Вдруг заблистав, он с небес на корабль
Бросил стрелу. Закружилось
пронзенное судно, и дымом
Серным его охватило…
– Как великолепно и точно сказано, – прошептал сидонец на ухо Аристарху. – Словно о моем корабле, когда Баал, владыка неба, скачущий по облакам, не хуже вашего Зевса Громовержца метнул в него свою палицу…
Аристарх не ответил. Он, словно завороженный божественными звуками, не отрывал глаз от иссеченного морщинами лица аэда.
«Как же удивительно передана борьба человека с морской стихией! – думал Иттобаал. – Хотя они и не знают грамоты, их певец не уступает нашим. А море… То ласковое, с поднимающейся из него лазурнокудрой головой их бога, то покрытое тяжкими, гороогромными волнами… И всегда многошумное… Сколько лет бороздил я его просторы, а ведь не смог же сказать так хорошо! Или о потерявшем управление судне…»
Иттобаал закрыл глаза и повторил на родном языке понравившиеся строки, неожиданно для себя самого сохранив их ритм:
Словно как шумный Борей
по широкой равнине
Носит повсюду иссохший,
скатавшийся густо репейник,
По морю так беззащитное судно
ветры носили…
Но вот певец перешел к той части своего неспешного повествования, где герой приближается к берегу покрытого зеленью острова.
«Интересно, где он его высадит?» – с волнением подумал Иттобаал. В памяти его встали знакомые бухты, куда столько лет заходил его «Мелькарт» за продовольствием и водой, где можно было выгодно обменять товар, а то и обзавестись захваченными пленниками.
Гомер. Римская копия греческого оригинала III в. до н. э.
«Не увидеть мне уже больше этих берегов… – защемило сердце. – Хоть услышу о них, перед тем как расстаться навсегда…»
Иттобаал напряженно вслушивался в мерные звуки стиха: «Какая-то Фринакия… Судя по тучным быкам и баранам, наверное, это остров нашей Астарты, ниспосылающей любовь… Интересно, как он обрисует огнедышащую гору, которую местные жители называют Этной?
Нет! Здесь что-то не так! Где хоть один из знакомых берегов, который не обойти мореходу в западных морях? – с нарастающим раздражением думал Иттобаал. – Можно, в конце концов, не попасть в храм владычицы Астарты, но как не заметить покрытой снегом вершины, изрыгающей столб дыма и огня?! Это уж слишком! Словно не только певец, но и его Одиссей был слеп! Хоть бы одну бухту описал правильно! Какие же это странствия в западные моря, если не где-нибудь за столпами Мелькарта или на подземных полях Муту обитают бесконечные чудовища и великаны?! Словно не предки этого Одиссея были нашими соперниками на морях? Да любой новичок, впервые взошедший на палубу, растолкует его Одиссею, как ему плыть, чтобы добраться до своей Итаки!»
Певец закончил. И едва он отстранил от себя кифару, как мегарон заполнился восторженным гулом. Но старец, двигаясь за своим поводырем к выходу, кажется, ничего не замечал. Более двух часов пения, пролетевших для слушателей незаметно, явно утомили его, и он поспешил покинуть дом басилея, даже не притронувшись к поставленному перед ним кубку вина.
Гости, шумно обменивавшиеся впечатлениями об услышанном, умолкли, когда поднялся басилей.
– Среди нас находится человек, – торжественно произнес он, взглянув на Иттобаала, – который побывал во всех местах, о которых пел нам любимец богов Гомер. Что скажет он?
Низко поклонившись басилею, Иттобаал проговорил:
– Я вижу, как все взволнованы пением и величественным обликом самого певца. Но я торговец, и, наверное, спрашивая мое мнение, ты и твои гости интересуетесь, насколько соответствует то, о чем пропел Гомер, местам, где проходило плавание вашего героя? Ведь вы оттуда получаете серебро, янтарь и другие товары.
Присутствующие дружно закивали, и, ободренный их вниманием, Иттобаал продолжал:
– Наверное, вы хотели бы отправить туда свои корабли? Будь на моем месте любой другой сидонянин из тех, что прибывают сюда с товарами и не намерены задерживаться, он бы сказал, что чистая правда все, о чем здесь пелось, – что действительно чудовища западных морей заглатывают корабли, а женщины с птичьими телами заманивают сладкогласным пением мореходов. Ведь это удержало бы вас от плаваний и не грозило бы нашим доходам. Мой же корабль разбился, да и если бы он был цел и невредим, я настолько обязан вам, как отечеству моего спасителя, что не могу поддерживать обман, сколь бы красив он ни был. И вот говорю я вам: ничего из услышанного вами в этих морях нет.
Наступила тишина. Конечно, басилей и его гости удивлены откровенностью и благородством Иттобаала и не могут опомниться от радости, что сейчас услышат от него то, чего не мог знать Гомер.
Иттобаал окинул взглядом мегарон и вдруг по нахмуренным лицам понял, что ошибся.
– Ты, чужеземец, назвал нашего Гомера лжецом, – начал муж, сидевший по правую руку от басилея. – Его нет, чтобы тебе ответить. Да если бы он и присутствовал, вряд ли бы захотел опровергать купчишку. Скажу тебе от имени всех, кто здесь сидит. Мы верим Гомеру, а не тебе. Твой корабль разбился. Но ты хочешь, чтобы и наши корабли поразбивались о скалы сирен, чтобы их всосала Харибда, забросали камнями циклопы. Гомер ушел, но из нашей памяти не выветрились его слова о сидонянах как лживых мужах, готовых на любую хитрость, на любой обман. Не будь ты гостем всеми нами уважаемого Аристарха, я бы сломал тебе и вторую ногу, чтобы ты на всю жизнь запомнил, как хулить великого Гомера.
При полном молчании Аристарх и Иттобаал покинули мегарон.
– Что я наделал! Что я наделал, – причитал Аристарх, хватаясь за голову. – Я же мог предвидеть, что басилей поинтересуется твоим мнением, и должен был предупредить тебя, что можно и чего нельзя говорить о том, кого считают чуть ли не живым богом. Но разве ты, прожив со мной столько времени, что успел изучить наш язык, не понял, что имеешь дело с людьми, в которых еще бурлит кровь воинов, осаждавших, как я тебе уже говорил, Трою. И если они верят тому, что Гомер пел о Трое, почему же будут сомневаться в существовании сирен, Сциллы и Харибды, лотофагов или циклопов? Да и Гомер поет не для корабельщиков, не для купцов – он поет для тех, кому все равно, есть ли на свете сирены или нет. Он передает чувства людей, гонимых судьбой. А ведь и ты, Иттобаал, также принадлежишь к ним.
Тиртей
Гелиос, пройдя половину своего дневного пути, склонялся к скалам Киферона, но Пникс еще чернел сотнями голов. Утомленные жарой и голодные, афиняне уже не сидели, а полулежали. Кое-кто, достав захваченные из дому припасы, хрустел редькой или головкой лука, другие пускали слюни. Кто-то храпел. Сквозь хруст, шелест и храп с трудом продирался голос притана.
– Афиняне! Приступим к обсуждению последнего вопроса сегодняшней экклесии. Я вижу, что вы устали. Но мы обязаны дать ответ на просьбу Спарты оказать ей помощь в войне с мессенцами.
Слова эти были столь неожиданны, что мгновенно наступила тишина. Только полуглухой старец, проснувшись, вопрошал:
– Что случилось? Что он сказал? А?
Тысячи глаз были обращены к притану.
– Есть одно обстоятельство, которое заставляет отнестись к просьбе нашего исконного, наследственного врага с вниманием. Спартанцы обращаются к нам через Дельфы. А проявить неуважение к Аполлону значит навлечь на город бедствия. Итак, граждане, какие будут суждения?
Последних слов никто не услышал. Пникс огласился яростными криками: «Гнать! Отказать! Помочь мессенцам!» Многие повскакали с мест и, сложив три пальца, выражали свистом отношение к просьбе спартанцев.
Когда буря негодования стихла, притан поднял руку и вновь обратился к собранию:
– Граждане! Я понимаю ваши чувства. Но крик – это не ответ. Решение может быть принято лишь после выступлений. Итак, кто просит слова? Ты, Евтих?
С третьего ряда поднялся немолодой человек и, выйдя в проход, зашагал к беме. И вот он уже стоит рядом с пританом.
– Афиняне! Вы меня знаете! – начал Евтих. – Я владею кораблями и торгую зерном. Никто больше меня не терпит от спартанцев убытков. Но я считаю, что просьбу надо уважить…
Послышались выкрики.
– Я хочу сказать, – продолжал Евтих, – что помощь должна быть послана. Но какая? Есть в нашем угодном богам городе немало бездельников, мозолящих глаза и зря едящих хлеб. Вот, например, хромой учитель Тиртей, высмеивающий в стихах достойных граждан. Соберем небольшой отряд из косых, хромых, горбатых, поставим во главе их Тиртея и отправим на подмогу спартанцам.
Торжествующий рев потряс Пникс. Он был слышен в любом конце города. Многие женщины и рабы выскочили из домов и кинулись к Пниксу, чтобы разузнать, в чем дело.
Вслед за Евтихом на бему поднялся другой оратор, гончар Каллистрат.
– Опомнитесь, граждане! – начал он свою речь. – Я не буду поднимать вопроса, посылать или не посылать помощь Спарте. Но я решительно против посылки Тиртея. Конечно, я не знаток поэзии. Но когда я вращаю ногой гончарный круг, песня Тиртея мне помогает. Напевая ее, я не чувствую усталости. И вы хотите лишить город такого человека! А то, что он высмеивает в ямбах Евтиха, так тот этого заслуживает своей жадностью и жестокостью. Он торгует зерном, а в его доме рабы не едят досыта. Когда я приносил ему домой заказанный мне килик, жена Евтиха жевала сухую корку. Итак, я против.
– Твое мнение, Каллистрат, ясно. Садись! – сказал притан. – У нас два предложения. Проголосуем как положено. Кто за то, чтобы послать в Спарту отряд во главе с Тиртеем, поднимите руки.
Взметнулся лес рук.
– Кто против?
Против было человек сорок. Ученики Тиртея и отцы его учеников.
Эфоры[67 - Эфоры (греч. наблюдатели) – ежегодно избиравшаяся в Спарте коллегия из пяти высших должностных лиц, обладавших правом контроля за всей жизнью Спарты, включая и частную жизнь граждан, и осуществлявших судопроизводство.] восседали в своих креслах. Послы, вернувшиеся из Афин, уже сообщили им решение афинян. На помощь отправлен какой-то калека, к тому же еще учитель, никогда не державший в руках копья. Это было явной насмешкой, издевательством. И как на него ответить?
Мнения эфоров разделились. Одни высказались за то, чтобы отослать калеку назад. Второй эфор, Эванор, предложил поступить с ним так, как поступали в Спарте со всеми уродами и слабосильными, – прикончить. Третьим выступил Гиппоном.
– Да, эфоры, – сказал он. – Афиняне отправили к нам то, что не надобно им самим. Они хотели нас оскорбить. В таких случаях умнее всего сделать вид, что мы не задеты: поблагодарить афинян за поддержку и, оставив у себя этого учителишку, соответственно относиться к нему как к союзнику.
– Да! Да! – подхватил четвертый эфор. – Гиппоном прав. Пусть учитель остается у нас и видит, как мы живем. Разрешим ему бывать, где он хочет. Ведь у доблести нет секретов.
Мнение Гиппонома победило тремя голосами против двух.
Тиртей. Художник Г. Моро. Вторая пол. XIX в.
Уже второй день ходил Тиртей по пыльным улицам Спарты. Конечно, здоровый человек, не слишком торопясь, сможет обойти Спарту за час. Но Тиртей хромал и к тому же часто останавливался, наблюдая за всем, что ему встречалось на пути.
В Спарте не было великолепных храмов и общественных зданий, украшавших его родной город. Эфоры, которым принадлежала огромная, ни с чем не сравнимая власть, распространявшаяся и на обоих царей, собирались в жалкой лачуге на немощеной агоре. Дома не отличались друг от друга ни величиной, ни внешними украшениями – последних попросту не было. Но более всего Тиртея поразило, что из домов не шел дым. «Неужели спартанцы не едят горячей пищи?» – думал афинянин. Эта мысль не только интересовала, но и волновала Тиртея. Все эти дни он питался всухомятку тем, что взял с собою в дорогу, и в воображении все чаще возникала дымящаяся миска с ухой или куриным бульоном. «Но ведь они не едят горячего, потому что приучают себя к походной жизни, – подумал он. – Спарта вечно в пути. У нее даже нет стен».
Войско спартанцев выступало из города. Сверкая вооружением, гоплиты[68 - Гоплиты – тяжеловооруженные воины в греческих городах-государствах.] двигались, не нарушая строя, ряд за рядом.
Тиртей ковылял позади. Но никто из горожан, вышедших проводить воинов, не смеялся, как в первые дни, над его хромотой. Во взглядах людей можно было уловить уважение и даже восхищение, какое в родном городе к Тиртею проявляли лишь его немногочисленные ученики.
В такт движению грянула песня:
Доля прекрасная – пасть
в переднем ряду ополченья,
Родину-мать от врагов обороняя в бою.
Тиртей выбросил руки вперед с такой силой, словно бы он пытался удержать песню. Да, это была его песня. Он сочинил ее год назад, на лугу за Эвротом, наблюдая, как спартанские юнцы обучаются строевому шагу. Они были тогда безоружны, но в их движении по мокрой от утренней росы траве была грозная сила и неведомая Тиртею красота единения. Тиртей сочинял песню о себе, о своем горьком уделе чужака, но против его воли пришедшие к нему слова сами встали в строй. И на привале ему захотелось сделать что-нибудь приятное этим мальчикам, лишенным радости общения со словом. Ведь их никто не научит ценить красоту поэзии, глубину мысли философов. Они умрут невеждами!
И вот эти юнцы возмужали. Они идут в поход не на мессенцев, а на Аттику. С этой песней быстрее они дойдут до Афин. Его слова придадут их мечам большую силу, а дротикам – меткость. Он, Тиртей, станет убийцей своих учеников!
С каждым мгновением росло расстояние между спартанским строем и Тиртеем, между ним и его песней, которая уже принадлежала не ему, а стала оружием в руках врагов его родины. Не так ли растет полоса воды между берегом и отчалившей триерой.
Поняв, что ему никогда не догнать спартанцев, Тиртей закричал:
– Я не знал… Я не хотел. Отдайте мою песню!
Но, кажется, его не услышали. Увлеченные пением воины слышали только самих себя:
Горе тому, кто бродить обречен
по дорогам чужбины
С милой женою, детьми
и престарелым отцом,
Край же покинуть родной,
тебя вскормивший, и хлеба
У незнакомых просить —
наигорчайший удел.
Госпожа библиотека
Грузный бородатый эллин и худенький смуглый мальчик шли по улицам Ракотиды, предместья Александрии, называемого также Старым городом. Это было нагромождение запутанных улочек, стиснутых покосившимися, неопрятными домами. В одном из них Ликин – так звали мальчика – служил владельцу оружейной мастерской бритоголовому египтянину Петосиру, пока тот не решил его продать, чтобы купить сильного эфиопа.
– Господин! – обратился мальчик к своему новому хозяину.
Эллин шагал, не обращая внимания на ребенка. Кажется, он вообще ничего не видел и не слышал, ибо был всецело занят своими мыслями. Иногда он останавливался и чертил пальцем в воздухе какую-то фигуру, потом снова продолжал путь, чудом не натыкаясь на встречных. Это был самый странный человек, которого когда-либо видел Ликин на своем коротком веку.
– Господин! – повторил мальчик и при этом дернул эллина за край плаща.
Эллин остановился и взглянул на мальчика так внимательно, словно видел его впервые.
– Никогда не называй меня господином! – произнес он после паузы. – Я не люблю этого слова.
– А как тебя зовут твои рабы? – спросил мальчик.
– У меня нет рабов, – ответил эллин и с хитрой усмешкой добавил: – Я сам раб. Да, раб Библиотеки.
Он произнес это незнакомое Ликину слово с такой гордостью, что мальчик решил: «Эта Библиотека, наверное, очень знатная госпожа и, может быть, даже супруга царя Птолемея». Правда, он слышал, что жену Птолемея звали Береникой. Но у египтянина, которому он служил, было две жены, старшая и младшая. А у царя может быть и сто жен. И Библиотека, наверное, самая молодая и любимая.
– И что же ты хотел у меня спросить?
– Я хотел спросить, далеко ли твой дом? Но если ты сам раб, скажи, где живет твоя госпожа?
– Она живет во дворце, – коротко ответил эллин и, словно бы забыв о существовании мальчика, что-то забубнил себе под нос.
«Значит, я был прав, – думал Ликин, радуясь своей догадливости. – Она – царица. А ведь царским рабам живется лучше, чем другим. Их не обременяют работой, не бьют чем попало. Вот ведь этот эллин – раб, а держится как свободный. И плащ на нем крепкий, сандалии не сношены».
Тем временем они вступили в Новый город, как называли обитатели Ракотиды район Александрии, примыкавший к морю и заселенный эллинами. Улица была такой широкой, что на ней могли разъехаться две пароконные повозки и еще оставалось место для пешеходов, которые шествовали по обе стороны улицы. Слышалась разноязыкая речь – греческая, еврейская, египетская. А какое разнообразие лиц и одежд! Не выезжая из Александрии, можно было увидеть все народы земли.
Площадь перед дворцом была вымощена гладко отесанными камнями. По ней можно было бегать босиком, не опасаясь поранить ступни. Но босым был один Ликин. Остальные люди были в сандалиях с красивыми застежками или в сапогах из тонкой кожи. Они не бежали, а шли, как казалось мальчику, медленно и почтительно, словно опасались нарушить покой тех, кто живет в этом огромном и прекрасном доме. Его можно было бы назвать не дворцом, а храмом, ибо люди, которые в нем жили, считали себя не просто властителями Египта, но и богами, подобными тем, которые когда-то правили этой страной.
Стражник, охранявший дворцовые ворота, был в золоченых доспехах. Но эллин вошел в ворота так, словно они не охранялись, а стражник кивнул ему дружелюбно.
И вот они за стеной, огибавшей со всех сторон Царский мыс, так называлось это место. Справа было большое здание, слева – поменьше. К нему-то и направил свои стопы эллин. Он толкнул дверь, и они оказались в огромном, обрамленном колоннами зале.
Ликин насчитал девять высоких колонн из блестящего белого камня, который, как он слышал, называют мрамором. Перед каждой колонной находилась металлическая статуя. Мальчик почему-то решил, что это изображение госпожи, и поклонился ему в пояс. Между колоннами были высокие двери, всего восемь дверей, кроме той, в которую они вошли.
Посреди зала стоял круглый стол, окруженный стульями. Их спинки были так высоки, что сидевшие на них люди были почти не видны. Однако можно было разглядеть длинные листы наподобие тех, какие старый господин Ликина использовал для ведения расчетов.
Один из сидевших высунул голову из-за спинки стула и спросил:
– Кого ты нам привел, Эратосфен?[69 - Эратосфен (ок. 282–202 до н. э.) – известный греческий ученый, занимавшийся филологией, грамматикой, историей, математикой, астрономией и географией. С 235 г. до н. э. к нему перешло заведование знаменитой Александрийской библиотекой.]
Ликин понял, что его спутника зовут Эратосфеном.
– Тебе все надо знать, Зоил[70 - Зоил – греческий оратор и филолог, печально знаменитый неумеренной критикой Гомера, само существование которого он, единственный из античных авторов, отрицал, за что был прозван «бичом Гомера».]! – ответил эллин незнакомцу. – Мальчика зовут Ликином. Он будет бороться с пылью.
– Пойдем, Ликин, – сказал Эратосфен, положив руку на плечо мальчика. – Я объясню тебе твою службу.
Они прошли к двери между двумя колоннами и, пройдя через нее, оказались в вытянутом помещении, одна из стен которого была сплошь заставлена шкафами. У старого господина тоже был шкаф, всегда закрытый. Ликину не разрешалось даже близко к нему подходить, и за три года службы он так и не узнал, что в нем хранится. А эти шкафы были без дверок и напоминали огромные пчелиные соты. Из каждой ячейки торчал какой-то предмет наподобие колчана для стрел, украшенный эллинскими письменами.
– Тебе не приходилось лазить по деревьям? – неожиданно спросил эллин.
Библиотека Александрийского Мусейона. Реконструкция
Мальчик застыл в недоумении. Выросший в Ракотиде, он никогда не видел деревьев, по которым можно было лазить, и никто ему о них не рассказывал.
– Ах да, – проговорил Эратосфен сконфуженно. – Откуда бы в Египте взяться большим деревьям. В общем, не трудно было бы тебе залезть на этот шкаф?
Ликин окинул шкаф взглядом. Отверстия для «колчанов» располагались подобно ступенькам лестницы.
– Нетрудно, – ответил мальчик.
– Вот и прекрасно, – отозвался Эратосфен. – Твой долг протирать шкаф, полки и футляры влажной тряпкой. Библиотека не любит пыли. Начнешь со шкафов Альфы. Потом перейдешь к шкафам Беты, Гаммы. Потом примешься за Дельту и Эпсилон, Дзету и Эту.
И помни, – добавил он после паузы, – футляры надо держать закрытыми и не переставлять с места на место. Библиотека требует аккуратности.
И снова он произнес имя госпожи с таким почтением, что Ликин решил делать все так, как ему сказано. Наверное, Библиотека – строгая женщина и очень дорожит этими «колчанами».
Оставшись один, мальчик бросил взгляд на доверенные ему шкафы и вслух повторил странные имена Альфа, Бета, Гамма, Дельта, Эпсилон, Дзета, Эта. Только одно из них было ему знакомо – Дельта. Так и в Ракотиде называют низовья Нила, имеющие форму треугольника. Но почему Дельтой называют квадратный шкаф, Ликин понять не мог.
Намочив шерстяную тряпку в воде, Ликин тщательно выжал ее и принялся за уборку, или за борьбу с пылью, как выразился Эратосфен. Пыли было удивительно много, видимо, потому, что у рабов Библиотеки, занятых другими делами, не оставалось времени для уборки или им было трудно залезать на шкафы. В некоторых местах пыль лежала сплошным слоем, в других были отпечатки пальцев и ладоней.
Нередко за спиной мальчика появлялись рабы Библиотеки. Он слышал их шаги, пыхтение. Кое-кто из них напевал. Рабы подходили к тому или иному шкафу и удалялись. Приходил и тот, которого Эратосфен назвал Зоилом. Он шипел, как змея. Однажды он больно ущипнул мальчика и сказал:
– Расселся на дороге!
Мальчик поспешно уступил дорогу злому рабу и, когда тот прошел, увидел, что у него на спине горб. Горбун подошел к шкафу Омикрон[71 - В этом шкафу хранились поэмы Гомера, имя которого по-гречески пишется через букву «о» с густым придыханием, произносившимся как звук, напоминающий южнорусское «г».] и вытащил из него «колчан». В течение дня он приходил еще много раз, и все к этому шкафу.
Да, это был странный дом, населенный странными людьми. Они занимались непонятным Ликину делом. Поэтому мальчик решил, что и госпожа тоже необычная женщина. «Наверное, она очень богата, если ей принадлежит весь этот дом с множеством рабов», – думал Ликин, засыпая.
Прошло несколько дней, и Ликин сам смеялся над своей наивностью. Он понял, что Библиотека не госпожа, а помещение для хранения книг, ибо в «колчанах» заключены свитки с произведениями авторов. Он узнал, что статуи перед мраморными колоннами изображают покровительниц наук и искусств, которых эллины называют музами. Отсюда и название этого дворца – Музейон[72 - От этого названия произошло и наше слово «музей».]. Кроме зала для занятий и библиотеки в нем были помещения для отдыха и столовая. Люди, которых Ликин поначалу считал рабами Библиотеки, оказались учеными мужами, приглашенными в Александрию из разных частей эллинского мира. Все они находились на содержании у царя Птолемея, считавшего себя покровителем наук.
Одним словом, Эратосфен тогда пошутил. Ведь серьезные люди тоже понимают толк в шутке! А может быть, это была вовсе и не шутка, потому что эллин отдавал Библиотеке всю свою жизнь и работал на нее не покладая рук, как самый прилежный из рабов. А слово «господин» он и вправду не любил и сам рабов не имел.
Что касается имен шкафов, то они оказались эллинскими буквами. В шкафах Альфы были сочинения тех писателей и ученых, чьи имена начинались с нее, да и само слово, обозначающее собрание букв, – алфавит, произошло от соединения букв альфы и беты.
В отдельном доме за Библиотекой была мастерская для изготовления папирусов и помещение для переписки книг. Ликин в свободное время посещал этот дом, наблюдая, как одни из рабочих подготавливают уже переписанные книги для хранения, подклеивая к обоим краям свитка обструганные палочки, подбирая футляр по толщине свитка, а другие линуют свинцовым колесиком строчки и пишут имя автора и заглавие сочинения на футляре.
В помещение для переписки Ликина никогда не пускали. Но он слышал доносящийся оттуда шелест папируса и скрип перьев. Иногда туда вбегал царский гонец, и мальчик догадывался, что в гавань прибыл какой-нибудь корабль и, выполняя приказ царя, оттуда брали бывшие там свитки. Пока судно разгружалось или грузилось, переписчики копировали свиток и в срок возвращали его владельцу.
Мальчик вскоре научился различать буквы алфавита, а с помощью Эратосфена и читать. В свободное от работы время Ликин доставал свитки тех писателей, которых Эратосфен называл наилучшими. Его собеседниками стали Эзоп, Геродот, Эсхил и десятки других насмешливых и серьезных эллинов. Удивительно, что все они обладали своими голосами. Эти голоса звучали в нем, и их нельзя было спутать.
Ликин просмотрел книги самого Эратосфена. Оказалось, что господин, не выезжая из Александрии, измерил размеры Земли и составил доску с чертежом всех материков, островов, морей и рек, что он занимался астрономией, геометрией, историей и многими другими науками.
Как-то мальчик услышал, что ученые-эллины за глаза называют господина «Бетой». Это его удивило, ибо сочинения Эратосфена находились в шкафу Эпсилон. Поэтому, улучив момент, он спросил господина, откуда у него прозвище Бета.
Эратосфен рассмеялся:
– Мои друзья посмеиваются надо мной, полагая, что ни в одной из наук я не достиг первенства. Но, поверь мне, Ликин, быть вторым в науке – это не то же самое что оказаться вторым на беговой дорожке.
Однажды мальчик отправился в Ракотиду, чтобы повидать старых друзей. Они засыпали его вопросами, как ему живется, не обижают ли его эллины.
Он коротко рассказал им о своей жизни. Но, кажется, они не поняли его, и он добавил:
– Меня не бьют. Только один раз на меня подняли руку.
– Вот видишь, – сказал старый египтянин, – эллины остаются эллинами! Давно пора поджечь их дворец и выкурить их всех огнем.
Мальчик отступил на шаг. Глаза его загорелись гневом, и он сказал, выделяя каждое слово:
– Не смей так говорить! Там Библиотека.
Лукреций
Весть, что отец слег, настигла Лукреция в Неаполе в первый же день прибытия из длительного странствия. И хотя он отправился в Геркуланум немедленно, увидел стены старого дома в свежих ветвях кипариса, а родителя вытянувшимся на смертном одре. Нундины были отданы печальному обряду похорон, и лишь после этого он смог обойти отцовский дом, с которым было связано столько щемящих сердце воспоминаний.
Таблин его юности в пристройке к дому оказался на запоре. По словам единственного отцовского раба-грека Диона, отец запретил туда входить, распорядившись: «Пусть все будет таким, каким оставил мальчик». Двери пришлось вскрывать ломом: замок проржавел, да и ключ потерялся. Пахнуло затхлостью. Вещи, книги, бюсты юношеских кумиров Лукреция оставались нетронутыми семь лет. Об этом говорили толстый слой белой пыли, паутина на углах, обвалившаяся во время частых в этой местности землетрясений штукатурка на мозаичном полу.
Подойдя к полке, Лукреций брезгливо снял бюст Цезаря и с размаху швырнул на пол. На шум прибежал Дион и с удивлением остановился на пороге.
– Будь добр, – распорядился Лукреций. – Принеси теплой воды.
Тщательно смывая с рук пыль и, кажется, вместе с нею и юношеские иллюзии, Лукреций попутно разглядывал полку со свитками. Его взгляд коснулся футляра с надписью «Квинт Туллий Цицерон», и Лукреций едва удержался, чтобы не броситься к свитку и его не растоптать. Это было сочинение времени, когда власти домогались Луций Сергий Катилина и брат Квинта Марк Цицерон. Двумя годами позже, во время консульства Цезаря и Бибула, Лукреций попытался воспользоваться советами Квинта для занятия должности эдила, открывавшей дорогу к политической деятельности. Кое-какие деньги для подкупа избирателей прислал отец, но их не хватило. Самое же главное – политическая деятельность во время триумвирата Цезаря, Помпея и Красса потеряла смысл.
Разочарование ищет себе пару. Оно для Лукреция совпало с выходом Ноннии, дочери соседа, замуж за богатого откупщика налогов. А ведь сколько было слез, клятв и взаимных обещаний! Сколько стихов Лукреций посвятил обманщице! Швырнув стихи в печь, Лукреций покинул Геркуланум, а затем и Италию. Начались странствия. Афины, Родос, Пер-гам, Александрия. Менялись города и попутчики. Но друзей не было. Не было и привязанностей. Не было стихов. А ведь когда-то они лились, и их ценил сам Катулл.
Геркуланум. Вилла папирусов
Под свитком Квинта Цицерона в другом ряду оказался футляр с цифрами и надписью на корешке «Из библиотеки Филодема»[73 - Филодем – философ-эпикуреец, обосновавшийся в Южной Италии, куда он перевез свою философскую библиотеку.]. Лукреций вспомнил этого забавного старика со вздернутой бородкой и насмешливыми глазами. За год до бегства Лукреция из Геркуланума он туда прибыл то ли из Афин, то ли из какого-то греческого городка в Палестине с огромной библиотекой и с еще большими претензиями на роль властителя умов и был принят Пизоном, отдававшим свободное от спекуляций землями время философии. «Свиток надо отнести, хотя прочитать его я так и не успел, – подумал Лукреций. – Но ведь вилла могла сгореть, а неуживчивый Филодем рассориться с Пизоном или умереть».
– Скажи, Дион, – обратился Лукреций к слуге, собиравшему на полу осколки, – вилла Пизона на месте?
– А куда она денется, – ответил грек. – Теперь ее не узнать. Пизон прикупил две соседние виллы, навез плодородной земли, устроил сад и оградил его высоченным забором. Теперь там собираются философы.
В том, как было произнесено последнее слово, чувствовалась неприязнь не одного Диона, а всей округи к гостям Пизона, которых считали бездельниками.
– Пойду прогуляюсь, – сказал Лукреций, доставая с полки футляр.
Через несколько мгновений, размахивая им, Лукреций спускался узкой тенистой улочкой к морю. За эти годы Геркуланум разросся и украсился, став едва ли не вторыми Байями[74 - Байи – знаменитый римский курорт на берегу Неаполитанского залива, излюбленное место отдыха знати.]. Дух бессовестной наживы, охвативший Италию после возвращения с Востока Гнея Помпея, проник и сюда. Торговцы рабами, откупщики и иные денежные воротилы, снеся дедовские обветшалые дома, понастроили вилл и оборудовали их с показной царской роскошью.
Но вот и забор, о котором говорил раб. Гладкие белые квадры в три человеческих роста. Конечно же, такая ограда не могла не вызвать у окружающих раздражения. «Раз глухой забор, значит, что-то хочет скрыть от глаз».
Обходя забор, тянувшийся вдоль моря более чем на стадий[75 - Стадий – мера длины от 176,6 до 192,28 м. Греко-римский стадий – 176,6 м.], Лукреций вспомнил рассказ отца о Ливии Друзе Младшем, устроившем свой дом так, чтобы его жизнь была видна соседям. «Как с тех пор изменилась Италия!» – подумал он.
На воротах не было обычного изображения пса, свирепо оскалившего зубы. На цепочке свисал деревянный молоток. Лукреций трижды ударил им в железную скобу, и вскоре калитка отворилась. Это был не привратник, а сам Филодем.
– Лукреций! – воскликнул старец, бросаясь к гостю. – Тебя не узнать! Возмужал! Окреп! Почему не писал? Наверное, женился? Есть ли дети?
– Не женился, – ответил Лукреций. – Решил последовать твоему примеру. А ты совсем не изменился… А ведь сколько воды утекло!
Они вошли в калитку и оказались в саду.
– Пусть ораторы измеряют время протекшей водой или песком, – продолжил разговор Филодем. – Людям нашего призвания уместнее отмерять его длиной папирусных свитков, которые нам удалось прочитать или исписать. Это истинное мерило нашего труда, если, конечно, мы его выполняем не по принуждению, как рабы.
– Прекрасная мысль! – воскликнул Лукреций. – Но за эти годы я ничего не написал. Странствовал. Испытал много разочарований. В Геркуланум меня привела весть о болезни отца. Но я его не застал.
– Я немного слышал о твоих неудачах, – вставил Филодем. – Но забудь о них. За этим порогом не вспоминают ни о чем дурном. Зло остается везде. Таков закон виллы, который не дано нарушить никому.
– И Пизону?
– Он не исключение. На этих условиях я согласился здесь жить, а Пизон великодушно оплатил все расходы на переустройство виллы в духе великого учения. Ведь в том году, когда мы познакомились, здесь еще не было сада. Пойдем, я его тебе покажу.
Освещенный полуденным солнцем, сад был действительно великолепен. На всю его длину тянулся пруд в форме эллипса. Из позолоченных морд тритонов били фонтаны. Величаво проплывали лебеди. По берегам среди пышно разросшихся кустов и деревьев стояли в непринужденных позах бронзовые фигуры. Среди них не было ни одного из тех, кто ради своих жалких прихотей вверг республику в бездну братоубийственных войн.
– Что это за люди? – спросил Лукреций, не отыскав на базах статуй и бюстов надписей.
– Это его ученики и последователи. Царь. Поэт. Рыбак. Кормчий. Зачем тебе их имена?
Лукреций мысленно согласился с Филодемом. Ему действительно были безразличны имена этих людей, ставших такой же частью пейзажа, как деревья и дорожки, усаженные буксом, как заросшие виноградом беседки. Но о каком учении говорит Филодем? О каком учителе?
Лукреций Кар. Гравюра конца XVII в.
– Извини меня! – вдруг заторопился старец. – Твое посещение было приятной неожиданностью, но скоро соберутся друзья, я же не успел отдать распоряжений. Оставлю ненадолго тебя одного. Вот беседка. Отдохни. Когда вернусь, договорим.
Лукреций зашел в беседку и поудобнее устроился на плетеном сиденье. Свитка он так и не успел отдать и теперь прочтет, перед тем как вернуть. Ведь Филодем может спросить его мнение.
Там, где должно было стоять имя автора, значилось: «Главные мысли»[76 - «Главные мысли» – труд основателя эпикурейской школы Эпикура (242–270 до н. э.).]. Поразила уже первая фраза: «Мы рождаемся один раз, а дважды родиться нельзя, но мы должны целую вечность не быть. Ты же не властен над завтрашним днем, откладываешь радость, а жизнь гибнет в откладывании, и каждый из нас умирает, не имея досуга».
Лукреций отложил свиток. Теперь он понял, что сад, устроенный на средства Пизона, подчиняется законам радости, которые определил человек, написавший эти слова. Это он автор великого учения, а бронзовые фигуры в саду изображают его учеников. Поэтому здесь неуместно страдание.
Вторая фраза была совсем короткой: «Надо освободиться от уз обыденных дел и общественной деятельности». Это прямо относилось к нему. Все ему с детства внушали, что надо отдать себя служению обществу. Это постоянно проповедовал Цицерон, излагая учение стоика Зенона[77 - Зенон из кипрского города Китиона (ок. 335–226 до н. э.) – основатель стоической школы, созданной им в Афинах, куда он переселился ок. 315 г. до н. э.]. А что дает эта деятельность, кроме разочарования?! Служение обществу – обман, которым ловко пользуются такие прохвосты, как Цезарь, извлекая личную выгоду. Да и сам Цицерон при всем его таланте, разве он не такой же честолюбец? «Как жаль, что я не развернул этого свитка семь лет назад!» – подумал Лукреций.
«Дружба обходит с пляской вселенную, чтобы мы пробуждались к прославлению счастливой жизни».
«Как это прекрасно сказано! – думал Лукреций. – Не просто обходит, а с пляской, вовлекая все человечество, все народы в хоровод! Обходит, разрушая недоверие между народами и людьми. А как же этот забор, отделяющий друзей и дружбу от всего мира? Очевидно, он создан для того, чтобы первые, еще слабые семена дружбы укрепились в почве и окрепли. А потом, потом ветер добра разнесет их по всему миру. И в мире зла и безумия появится множество таких, как этот, цветущих островков, оазисов. И они со временем сольются в сплошной сад, открытый всем».
Одна мысль следовала за другой, и они отрывали от земли, унося в необозримое пространство к звездам. В нем не было и не могло быть богов, потому что человек, высказавший эти мысли, сам был богом. Как же ничтожно было все, что занимало его эти годы, перед открывшейся его взору картиной. Разве можно после всего того, что он узнал в эти мгновения, тратить папирус на жалобы уязвленного самолюбия.
Лукреций утратил ощущение времени. Он не заметил, что начало темнеть. Словно бы чья-то невидимая рука очистила струны его души от всего, что на них налипло, и настроила для звучания. Лукреций чувствовал себя под защитой могучего интеллекта и был уже уверен, что никто и ничто не отвратит его от радости и счастья. Огромная, неслыханная тема звала его к себе, и уже не он искал, а его искали, сначала беспорядочно теснясь, а затем расправляясь и оперяясь, складываясь в душе, слова его великой поэмы. Рождался его Эпикур, преображенный и обогащенный поэзией.
По отрешенному выражению лица Лукреция Филодем понял, что гость не готов к продолжению разговора, что он внимает чуду, рождающемуся в нем самом.
Блаженно улыбаясь, Филодем покинул беседку и, когда уже шел вдоль бассейна, услышал, как бешено застучал каламос[78 - Каламос – древнегреческая письменная принадлежность, сделанная из тростника.] по папирусу, и его бледные старческие глаза наполнились слезами радости.
Вергилий
Человек в грубом гиматии шел обочиной мощеной дороги. Как и все другие дороги, сооруженные римлянами, она обязательно приведет к городу на семи холмах. Но цифра «семь» счастлива не для каждого. Да и не всем столица мира откроет свои ворота.
«Рома! Рома!» – Публий повторял это короткое рокочущее слово каждый раз на новый лад, то с надеждой, то с отчаянием, то со злобой и презрением. Его предки превратили эту крепостцу на Палатине в великий город. Они дали ей Форум, величайший цирк, величайшую клоаку, выводившую его нечистоты в Тибр. Они воздвигли Капитолий, научив почитать там своих богов, познакомили со своими праздниками и триумфом, одели в свою тогу. Но от тех, кто вспоен молоком волчицы, не дождешься благодарности. Разрушены сначала Вейи, а затем и священные Вольсинии. Теперь они добрались и до северного этрусского двенадцатиградья, до его столицы Мантуи. Из Рима пришел приказ отнять у него, Публия, надел, ибо Октавиану потребовалось ублажить своих воинов-разбойников. И теперь от того же Октавиана зависит, возвратят ли ему отцовский участок или нет.
Но как найти путь к окаменевшим сердцам властителей Рима? Красноречием? Публий не сумел окончить школу риторов. Речь его медлительна, как река, текущая по равнине. Связями? У покойного отца не было знатных родичей. Стихами? Поймут ли римляне, чей бог Война, бесхитростные сельские напевы?
Публий уже отослал свиток со стихами Меценату[79 - Меценат – друг Августа, покровительствовавший поэтам, собиравшимся в его доме, чтобы почитать свои стихи, обменяться мнениями о поэзии, высказать свои суждения о прошлом и настоящем. Имя Мецената, щедро одаривавшего таланты, стало синонимом покровителя искусств.]. Как он к ним отнесется? Может быть, он выделит Публия среди десятков посетителей своего белоколонного дома? Бросится к нему сам? Скажет: «Я прочел твои стихи, мой Публий. Ты – римский Гомер. Нет, не римский, этрусский. Твоя родина – Мантуя. Моя – Клузий. Мои предки были царями. А твои, я уверен, жрецами. Ты кудесник, мой Публий».
Публий грустно улыбнулся, поняв, что зашел в своих мечтах слишком далеко. «Да, мои предки были жрецами, – мысленно ответил он Меценату. – Недаром я ношу то же имя Марон, что и воспетый Гомером жрец Аполлона. Но мой отец был земледельцем и разводил пчел. Теперь и ульи с пчелами, и земля, на которой они стоят, принадлежат ветерану Октавиана. И мне не нужна слава. Вернуться бы на свою землю…»
Публий сошел с дороги и присел на полусгнивший пень. Справа и слева высились остроконечные этрусские курганы, опоясанные у основания лентой из каменных плит. Курганы напоминали сосцы раскинувшейся на спине гигантской волчицы. Из таких же сосцов пили молоко мудрости Ромул и другие римские цари. Этруски научили их сооружать каналы для отвода сточных вод, строить мосты и храмы, обучили их искусству письма и театральным представлениям. Искусство, подобно солнцу, взошло над этой страной. Но вместе с удовлетворением желаний, вместе с богатством пришла сытость. Тогда и появились эти гробницы, саркофаги со статуями лежащих на них жирных, довольных всем и безразличных ко всему покойников.
Но что это? Косые вечерние лучи? Или паутина, сплетенная из невидимых нитей? Струны давно ушедшего мира? Публий невзначай прикоснулся к ним, и они заговорили голосами предков, запели лепестками цветов, звонкими и чистыми струями потока. Это чудо. Его называют вдохновением, милостью муз. Публий перешагнул невидимую грань, за которой начинается божественное. Теперь он может стать и деревом, и цветком, спуститься в подземное царство, чтобы встретиться там с возлюбленной, подняться на колеснице Гелиоса к звездам. Он может выбрать любого героя и заговорить его устами, повторить его жизнь.
«Я выберу Энея, – думал поэт. – Он был скитальцем и изгнанником, как я. У него отняли Трою, у меня – Мантую. Он ушел, унося на плечах не драгоценности, а престарелого отца. Я уношу отцовскую любовь к родной земле. Потомки Энея основали Рим. Но он мог бы остаться в Карфагене вместе с полюбившей его царицей Дидоной. Тогда бы на Форуме сейчас паслись овцы. По склонам Палатина вместо мраморных дворцов лепились бы камышовые хижины. Ганнибал не шел бы через Альпы на Рим. Римские легионы не стояли бы на Рейне и Дунае. Безбожные ветераны не сгоняли бы земледельцев с участков. И я писал бы стихи не на языке римлян, а на языке своих предков. Все, все было по-другому. Но даже Эней не был властен над своим прошлым. Он ничего не мог в нем изменить. Но будущее… Каждый шаг может для него что-нибудь значить».
Вергилий. Римская мозаика III в. н. э.
Публий шел дорогой, ведущей в Рим. У него было лицо с тяжелым подбородком, с деревенским румянцем, просвечивающим сквозь загар. Со стороны этого рослого, сутулого человека с длинными костистыми руками можно было принять за пастуха. Но тот, кто бы взглянул в его глаза, остановился, ослепленный их блеском. Он бы понял: для этого человека нет невозможного. Меценат откроет ему двери своего дома. Август будет до конца своей долгой жизни рассказывать о встречах с нищим мантуанцем. О его еще не законченной «Энеиде» напишут:
Прочь отойдите, писатели римские,
также и греки;
Нечто творится важней здесь
«Илиады» самой.
А он останется собой недоволен и перед смертью прикажет сжечь «Энеиду». Ее опубликование современники оценят как спасение возрожденной в его стихах Трои. До последнего дыхания Вергилий будет верить, что еще ничего не сделал, ничего не достиг, что лучшие строки еще не написаны.
Овидий
Волны еще не смыли очертаний тела на песке, а черная голова пловца уже едва виднелась в открытом море. Издалека ее можно было принять за водяную птицу, плавающую у берега в осенние дни.
Несколько минут назад пловец лежал на животе, бездумно пропуская меж пальцами мокрый песок. Ветер трепал волосы, стянутые на лбу льняной тесьмой. Из камышей, обнявших колючим строем озерцо, доносилось ленивое мычание волов и хруст жвачки. Ненавязчивые звуки успокаивали. А прикосновение волн, зализывавших щиколотки, было приятно, как ласка ребенка.
И вдруг человек вскочил на ноги. Чуткий слух уловил чуждые берегу звуки. Римляне шли, оживленно болтая и смеясь.
Пастух стиснул кулак с такой силой, словно бы в ладони была не горсть песка, а горло недруга. Из кулака потекла желтая жижа. Человек бросился в море и поплыл к плоской, вытянутой косе.
Местные жители, геты, за рубцы и шрамы на теле прозвали его Меченым. Никто не знал его настоящего имени – он был продан в рабство ребенком. Рассказывали, что он провел много лет на римской триреме, поднимая и опуская тяжелое весло, и это его ожесточило. У него не было семьи. Дочери и жены рыбаков избегали его. Он не смотрел людям в глаза, изъяснялся на каком-то странном языке, смешивая греческие и латинские слова с наречием своего народа. Он умел читать не хуже тех, кто приходил из города в рыбачий поселок собирать подать. Но казалось странным, что он никогда не бывал в Томах[80 - Томы – греческий город на берегу Понта Эвксинского (Черного моря), неподалеку от устья Дуная. Ныне румынский порт Констанца.] и при появлении римлян прятался, хотя ничто ему не угрожало.
Пастух вышел из воды, отряхнулся, с опущенной головой зашагал вглубь косы, туда, где из песчаных, надутых ветром холмов поднимались желтоствольные сосны.
И тут ему бросилась в глаза вытащенная на берег лодка. Как он ее не заметил с моря? «Здесь кто-то должен быть…» Едва успев это подумать, пастух увидел сгорбленную человеческую фигуру. Незнакомец сидел спиною к морю. Ветер раздувал его седые волосы. Внезапно он встал, и пастух разглядел белую римскую тогу. Римлянин! Наверное, один из тех, кто прибыл на корабле в Томы. От них и здесь не скроешься! Решение пришло сразу. Этот должен ответить за все. Только так можно покончить с прошлым, которое давило как камень. Рука сама вытащила из ножен на поясе кривое лезвие. Гениохи[81 - Гениохи – обитатели восточного побережья Понта Эвксинского (в районе современного города Сочи) – славились как отважные и беспощадные морские разбойники.] научили им пользоваться. С десяти шагов оно поражает без промаха.
И вдруг пастух услышал всхлипыванье. Он оглянулся. Трудно поверить, что плачет этот старец в тоге. Но вокруг не было никого. Плачущий римлянин! А ему казалось, что римляне бесчувственны и заставляют плакать других. Кто мог обидеть этого римлянина? Кто причинил ему боль? Пастух прислушался. Удивительный римлянин уже пел. И песнь его была широка, как Данувий в месяц разлива. Откуда в квакающей римской речи появилось столько величавой мудрости, грустного раздумья и хватающей за сердце тоски? Этот римлянин – певец. А все певцы – любимцы богов. Даже дикие звери не трогают их. Дельфины высовывают головы из кипящих волн и внимают их пению.
Пастух засунул нож за пояс и медленно зашагал к поющему. Дождавшись, пока римлянин закончит свою песню, он спросил:
– О чем ты поешь, чужеземец?
Римлянин повернулся. Его лоб был в морщинах, но глаза сохранили юношеский блеск. И в них не было ни испуга, ни удивления.
– Я пою о родине, с которой меня разлучила судьба, – ответил римлянин. – Вот уже десять лет, как меня изгнали из Рима в этот пустынный и безотрадный край. Десять лет, как я взираю на это море размыто-синего цвета, словно бы Нептун пожалел для него лазури. Песни, которые я пою, никто здесь не понимает, и я, записав их на папирус, отсылаю в Рим.
– У тебя есть о чем вспомнить, – сказал пастух. – Ты был счастлив на своей родине.
– У меня есть одни воспоминания.
– Воспоминания бывают разными, – продолжал пастух. – Одни расширяют твое бытие. Ты живешь и минувшим, и настоящим. Другие как тяжелая железная цепь. Идешь, а они тянут тебя назад.
Римлянин удивленно вскинул голову. Он не ожидал услышать от варвара столь мудрые слова.
– Ты хорошо сказал о воспоминаниях. Но у человека должно быть будущее. Я же потерял все, кроме жизни, которая каждодневно дает мне чувствовать горечь бедствий. На мне больше нет места для ран. Римские друзья забыли обо мне. Моя Фабия больше не пишет. А как она рвалась за мною в прощальную ночь. Я не взял ее, надеясь, что в Риме она добьется для меня прощения. Шли годы. Прощения не было. Август не изменил своего решения. Мои жалобные песни не смягчили его сурового сердца. Новый правитель хуже прежнего. Я и мои песни ему ненавистны. Скорее Данувий направит свой бег к истокам! Скорее исчезнет созвездие, что в ночном небе стоит колесницей[82 - В древности созвездие Большой Медведицы называли Колесницей.], чем мне разрешат вернуться в Рим.
Овидий среди скифов. Художник Э. Делакруа. 1862 г.
Пастух слушал, проникаясь все более и более сочувствием к этому удивительному человеку. Римлянин плакал от бессилия изменить свою судьбу. У него не было будущего.
Помолчав немного, певец приподнял исхудавшее лицо. Огромные горящие глаза смотрели с ожиданием, но в нем ощущалось беспокойство.
– Я не надеялся здесь никого встретить, – произнес он прерывающимся от волнения голосом. – Этот мыс всегда мне казался глухим и пустынным. Я приплыл сюда, чтобы свести счеты с жизнью. Но раз судьба столкнула меня с тобой, я решаюсь просить тебя об услуге. Руки мои не привыкли к мечу. Мне еще не приходилось вонзать мертвую сталь в живое тело. Удар может оказаться неверным, смерть – долгой и мучительной.
Римлянин наклонился и быстро поднял с земли меч. Его широкое лезвие блеснуло на солнце.
– Вот, возьми!
Пастух отпрянул. Во взгляде его сквозил ужас.
– Нет! Нет! Я не могу, я не хочу убивать. Я слишком много видел смерти и страданий. И разве ты виноват в том, что со мной было?
Сейчас пастух уже не помнил о своем намерении лишить римлянина жизни. Что же произошло за эти несколько минут? «Этот римлянин не такой, как другие, – думал пастух. – Он слишком хорош для Рима. Но почему он не может жить без своего города, принесшего ему горе? Почему ему мало этого простора, этих сосен, этих синеющих на горизонте лесов?»
– Остановись! – кричал римлянин. – Заклинаю тебя богами, остановись!
Пастух бежал по косе, увязая по щиколотки в песке. «У каждого свои счеты с жизнью, – думал он. – А я не могу быть убийцей».
– Уведи мой челн, – донесся голос издалека. – Утопи его в море. Я не хочу, чтобы они узнали, как умер Овидий.
Пастух направился к лодке. «Овидий… – думал он. – Римлянина зовут Овидием». Он никогда не слышал этого имени. Да, этот римлянин не такой, как другие.
Марциал
– Тринг! Тринг! – пели ступени под ногами у Марциала. От чердака, где его каморка, донизу двести ступеней. Они сгнили и перекосились. Домовладельцу давно бы пора лестницу починить, но, поскольку протекала и кровля, он не знал, с чего начать ремонт. Или, может быть, он решил предоставить свою инсулу разрушительному действию времени, чтобы соорудить на ее месте новую?
Впрочем, у всего есть две стороны. И лестница имела свои преимущества. Не каждый рисковал подняться по ней на чердак. Кредиторы предпочитали оставаться на мостовой, даже рискуя, что на их головы выльется ведро помоев. Иногда же они, приложив ко рту ладони, тоскливо кричали: «Эй, Марк! Где ты?» Или: «Куда ты запропастился, Гай?» На это им кто-нибудь сверху отвечал не без злорадства: «Твой голубок улетел! Фью!»
И «голубятники» – так называли кредиторов в этих городских кварталах, населенных голытьбой, – удалялись, клянясь, что более никогда не будут отпускать товары в долг, и изрыгая проклятия.
– Тринг! Тринг! – пели ступени под ногами у Марциала. Песня лестницы подбадривала и навевала надежды. Ведь сегодня у богатого грека Кассиодора день рождения и можно будет наесться на несколько дней вперед.
Было начало второго часа[83 - Второй час римского дня летом соответствует нашим семи часам утра.]. Марциал поеживался от холода. Черепицы и плиты мостовой за ночь потеряли тепло, а солнце нового дня еще не успело их согреть. В этот ранний час богиня Фебрис[84 - Фебрис – богиня лихорадки, свирепствовавшей в Риме в летнее время.] пробирает до костей, а ее сводная сестра Либитина[85 - Либитина – богиня погребений и похорон.] уже выносит носилки для трупов и зажигает погребальные костры. Богачи еще нежатся на своих пуховых ложах. Дрыхнут и их рабы. И только клиенты чуть свет, дрожа от холода, несутся из одного конца города в другой в страхе опоздать к пробуждению патрона.
Марциал. Гравюра 1816 г.
Улица понемногу начинала оживать. Тускло мерцали светильники в руках педагогов[86 - Педагог – воспитатель, дядька, обычно из числа рабов.], провожавших своих полусонных питомцев. Занятия в школах начинались рано, и опаздывавших ждали розги. Стуча деревянными подошвами, в сторону Овощного или Бычьего форума топали с корзинами рабы. Раздавались простуженные голоса зеленщиков и молочников. Телега трещала под тяжестью огромных каменных квадров. Возничий нахлестывал мулов, торопясь доставить груз к строительной площадке еще до того, как над Римом поднимется солнце.
Причудливо петлявшая улица, казалось, сплошь состояла из одних лавок, занимавших первые этажи. Лавочники, зевая, отодвигали скрипящие деревянные ставни, спускали с окон полотнища, дающие тень и одновременно зазывающие прохожих. На одном из них досужий малеватель изобразил в ярких красках кровяные колбасы, зайцев и кабанов в окружении изумрудных листьев салата. В животе у Марциала заныло. Он нащупал в кожаном мешочке одинокую монету. Последний денарий. Когда еще отец пришлет из Бильбила[87 - Бильбил – город в римской провинции Испания, на берегу реки Салона. Родина Марциала.] новые деньги и надолго ли их хватит? Поборов соблазн, Марциал зашагал еще быстрее.
В начале Субуры, пристроившись к стене дома, сидела Сабелла, помахивая бритвой. Марциал улыбнулся, вспомнив, как год назад, когда он только приехал в Рим, соблазненный дешевизной платы, он сел на ее шаткий стул, но убежал еще до того, как бритва подошла к подбородку. «Сабелле не мешало бы запастись веревкой, чтобы привязывать новичков, – подумал Марциал. – Какая она цирюльница! Она палач. Но как ловко бреет носатый грек Киннам, переиначивший свое имя на римский лад и называющий себя Цинной. Да ведь я ему задолжал два денария».
Марциал ступил на Мульвийский мост. У обоих берегов реки тянулись бесконечные ряды плотов и барок. Волны священной Альбулы несли на себе богатства самых отдаленных народов, и всего этого было мало, чтобы насытить, одеть и увеселить необъятный город. «Нет, все-таки Рим прекрасен, – думал Марциал, охватывая взглядом великолепную панораму. – Что бы я делал в Бильбиле со своим образованием? Вел бы в судах дела каких-нибудь торговцев или лавочников? Следил бы за отцовскими рабами? На кого бы я там писал эпиграммы и кому бы я их читал?»
Сады Затибрья приняли путника в сень своих цветущих лип. За каменными заборами особняки выставляли напоказ изящество своих форм. Дорожки усыпаны желтым морским песком, и вдоль них – букс, превращенный ножницами садовника в причудливые крепости с башнями и воротами. «Как знать, – думал Марциал, – может быть, и я буду здесь когда-нибудь жить и отмечать дни своего рождения».
А вот и дом Кассиодора с массивной дверью, украшенной медными, вычищенными до блеска бляшками. Марциал взглянул на одну из них и поправил на себе тогу.
Атриум был уже полон. Посетители стояли, прислонившись к колоннам, или сидели на деревянных скамьях вдоль стен. У некоторых сгорблены плечи, наклонены головы. Привычка жить в каморках, где не выпрямишься во весь рост. Может быть, они презирают Кассиодора, начавшего свою карьеру вольноотпущенником в канцелярии императора Клавдия, а при Нероне ставшего одним из самых богатых людей Рима. Но они почтительно ждут его появления.
А вот и хозяин дома. Расплывшееся лицо. Надутые губы.
– Будь здоров, Кассиодор! – раздались голоса приглашенных. – Долгих лет тебе жизни!
Кассиодор, повернув голову, заметил Марциала.
– А, это ты, ибериец, – проговорил он, озирая его с ног до головы. – Тот самый, чьи остроты и шутки знает пол-Рима. Тога помята. Небрит.
– Я самый, – ответил Марциал, поклонившись. – Плохой я поэт, поэтому новой тоги мне никто не подарит и денег на бритье не даст.
Отведя глаза, Кассиодор оглядел клиентов и произнес, протянув вперед руку:
– Целую вас и всех и приглашаю почтить моего гения.
Вокруг столы на тридцать персон поставлены буквой «П», ложа. Наметанный глаз Марциала успел схватить главное: фиалы, по две тарелки на персону. Вино и горячее. Недурно! Но что на десерт?
Раб указал Марциалу его место. Он снял сандалии и, поставив их у стены, где была гора обуви, лег на ложе, облокотившись на жесткую подушку. Справа от него расположился пожилой клиент с желваками на лице, называемыми в просторечье фигами. За ним возлежал какой-то тучный субъект, все время вытиравший обросшую волосами шею платком. Хозяин дома занимал почетное место в другом конце зала.
Рабы разносили очищенные яйца, листья пышного салата, ломтики копченого козьего сыра. Разговор не клеился. Гости были слишком голодны, чтобы использовать свои языки не по главному назначению. Марциал проглотил половинку яйца и заел его ломтиком сыра. Пододвинув фиал, он отхлебнул глоток, и глаза у него чуть не выскочили из орбит. Кислятина из этрусской амфоры. «Скотина! – подумал Марциал, взглянув на Кассиодора. – Сам, наверное, тянет номентанское или фалернское, а гостям подает что подешевле».
Кассиодор поймал взгляд Марциала.
– Ибериец! – сказал он. – У Атректа продается твоя книга. Я слышал, что ее похвалил Сенека. Он прочит тебе славу Горация.
– Увы! Время Горациев миновало! – с ложным пафосом произнес Марциал. – Вывелись Меценаты.
Это был намек, понятный и грудному младенцу, но до Кассиодора он не дошел. Может быть, он не слышал о Меценате и его щедрости к поэтам?
– Меценат подарил Горацию небольшую виллу и избавил поэта до конца его лет от забот о пропитании, – пояснил на всякий случай Марциал.
– А я слышал, что он потом перестал писать, – сказал Кассиодор. – Да и Вергилий стал поэтом, когда божественный Август отнял у него поместье.
Марциал хотел было уличить Кассиодора в невежестве – ведь поместье у отца Вергилия отнял Октавиан, еще не ставший Августом, а потом вернул ему вдвое больше и в лучшем месте. Но вместо этого потянулся к блюду с маринованными оливами.
Тем временем показался раб с большим серебряным блюдом. На нем высилась огромная рыбина с выпученными глазами в застывшем соусе. Черными маслинами в нем было выложено место поимки рыбы – Меотида.
– Восьмое чудо света! – воскликнул кто-то из гостей.
– Принесите весы! – вторил ему другой. – В ней не менее двадцати фунтов.
– Нотариуса! Составить протокол! – кричал третий.
Но вот уже рыба взвешена, и вес ее удостоверен в особом пергаментном кодексе, куда заносятся памятные события из жизни дома, а почетные гости оставляют там свои подписи. Кассиодор дал знак, чтобы блюдо поставили на стол. Вот оно, чудовище! До него можно дотянуться рукой. Но негодный раб с ножом в руке не торопится. Он чего-то ждет.
– Спинку! – небрежно бросает Кассиодор.
Раб вырезает тонкий кусок и почтительно передает его хозяину. Тот берет лоснящийся желтым жиром кусок осетра, придирчиво крутит его перед носом, принюхивается и погружает в мясо зубы.
Внезапно лицо Кассиодора перекашивается.
– Пересолено! – вопит он. – Повар! Где повар?
В зал вбегает человек в кожаном переднике. Он бросается Кассиодору в ноги, умоляя о пощаде. Но Кассиодор неумолим.
– Палача! – кричит он. – Плетей! Плетей.
Пока кто-то мчится за палачом, раб разрезает рыбу. Марциалу достается кусок от хвоста. Мясо тает во рту. Мой Геркулес! И вовсе оно не соленое! Лишь немного переложено перцу.
– А где твой повар Сантра? – спрашивает сосед Марциала. – Я помню, Кассиодор, что ты им гордился.
– Здесь! – отвечает Кассиодор, показывая на блюдо. – Я продал Сантру, чтобы купить этого осетра. Рыбы из Меотиды нынче в цене. А Сантра стал стар. Этого же негодяя, – Кассиодор указал на валявшегося в ногах повара, – я выиграл на скачках. Поставил на голубых[88 - Одна из четырех цирковых партий в императорском Риме.]. Голубые вышли вперед.
Явился палач, эфиоп в короткой тунике с плетью через плечо. Но, видимо, именинник уже успокоился и отказался от мысли устраивать публичную экзекуцию перед пиршественным столом. Повара увели.
Мысль, что рыба досталась такой ценой, не давала Марциалу покоя. «Значит, я ел не рыбу, а человека. Я людоед, как Полифем!»
Марциал не шел, а бежал. Капельки пота блестели на его юношеском загорелом лице. Край тоги волочился по камням мостовой. Было позднее время, и рабочий люд расходился по домам. Марциал обогнал группу мужчин в заплатанных грязных туниках, пахнущих рыбой и дегтем. Они шагали молча, понуро опустив головы.
Осталась позади Субура. Скорее! Теперь он никого не замечал. Скорее! Наверх! Еще не выросли у бычка рога, а он уже наклоняет голову и рвется в схватку. Тонконогий жеребенок радуется дорожной пыли, предчувствуя будущие скачки. Так и поэт предчувствует появление гневных муз. Завтра весь Рим будет повторять эпиграмму Марциала о Кассиодоре.
Власть искусства
Обломок торса
Эхнатон быстро вошел в мастерскую и двинулся к пьедесталу, на котором высилась уже почти готовая статуя Нефертити
.
Увидев Благого бога, Тутмес вскрикнул и бросился к нему. Ведь он не приглашал царя, надеясь через несколько дней отнести работу во дворец.
Ответив на земной поклон ваятеля, Благой бог созерцал статую. Судя по взгляду, он ожидал увидеть царственную супругу другой. Глаза его блуждали.
– Как живая, – сказал Благой бог. – Превосходная работа. Но я пришел за другим. Помнишь, еще в Фивах ты мне показывал Атона.
– У меня нет такой статуи, – растерянно проговорил Тутмес.
– Это был обломок. Но от него идет все.
– Что все? – спросил почтительно ваятель.
Глаза Благого бога зажглись.
– Этот город. Дворец. Храмы. Мои песнопения. Все, что создано мною за эти семь лет, и все, что я надеюсь еще создать. Ты не оставил это в Фивах? – В голосе Эхнатона прозвучал испуг.
– О нет! – сказал Тутмес. – То, к чему прикоснулась рука, нельзя оставить, как часть своей плоти, как ногти, волосы. Ибо велика сила колдовства. Я храню это в подвале, и никто, кроме меня, туда не имеет доступа. Если хочешь, я принесу эту вещь.
Оставшись один, Благой бог ходил перед статуей Нефертити[89 - Нефертити – жена Эхнатона. Ее знаменитый бюст был обнаружен в мастерской скульптора Тутмеса при раскопках возведенной по приказу Эхнатона новой столицы Египта Ахетатона (в переводе – Горизонт Атона).], ни разу на нее не взглянув. Его губы шептали: «Ты восходишь на восточном горизонте, красотою наполняя всю землю. Ты прекрасен, велик, светозарен и высок над землею… Зародыш в яйце тебя славословит, Атон…» Услышав тяжелые шаги Тутмеса, Благой бог резко обернулся. Имя творца всего застыло на его губах.
Ваятель поставил обломок на скамью и быстрым движением ладони стер с него пыль.
– Он! – восхищенно проговорил Благой бог. – Все годы Маат[90 - Маат – в египетской мифологии богиня истины.] держала передо мною эту выпуклую грудь, эти ребра вечно живущего. Они мне виделись лучами, согнувшимися, чтобы охватить всю землю. Еще в Фивах, впервые в твоей мастерской, Тутмес, я ощутил различие между Атоном и Амоном[91 - Амон – главное божество Египта с центром культа в Фивах.]. Амон застыл в величии своей неподвижности, в завершенности. Атон же в вечном движении и рождении. Он вечен, но всегда юн и открыт всему живому, где бы оно ни рождалось. Он велик во всех народах и во всех обличиях. И тогда я впервые отдал свою душу Атону, не иссякающему, как небесный Хапи, меняющемуся, как времена года, сострадающему своим творениям и любующемуся ими. И я отверг Амона, объявил войну супруге его Мут и Хонсу, сыну его, приказав забить их имена на камне и удалить их из сердец. Я изменил свое имя, став сыном Атона. Я основал этот город и вынес Атона из мрака, куда его заточили жрецы Амона, на свет. Отныне он открыт всем рожденным в Атоне, каким бы ни был цвет их кожи, на каком бы они ни говорили языке. Вот что я хотел сказать тебе, Тутмес. Да не иссякнет к тебе милость Атона, дающая тебе ясность взгляда и силу рук. А теперь отнеси свое творение туда, откуда ты его взял. И да не увидит его никто, кроме тебя. Ибо нет страшнее греха лицезреть изображение Атона в человеческом или зверином облике. Ибо у Атона нет тела. Он живет, сияя над горизонтом, для тех, кто в него верит и кто в нем рождается.
Фараон Эхнатон и Нефертити совершают подношения Атону. Между 1372 и 1355 гг. до н. э.
Беглец
Была середина ночи. Город, устав от жары и дневных забот, погрузился в спасительный сон. По дороге в Пирей шли двое. Худой бородатый старик в длинном гиматии еле волочил ноги. Поддерживавшему его стройному юноше можно было дать лет двадцать пять. Стук педил[92 - Педилы – дорожная обувь, сапоги до колен.], колотивших о камни, сливался со звоном цикад. Из освещенной луною зубчатой стены три раза резко прокричала сова.
Старец остановился и, положив ладонь на плечо юноши, сказал:
– Давай остановимся, я немного отдышусь, Геродор.
– Хорошо, Фидий, – отозвался юноша. – Отдохни!
Фидий сошел с дороги й устроился на гладком плоском камне. Через несколько мгновений он повернулся, обратив лицо к темной громаде Акрополя. И сразу же память вернула его к тому теперь уже далекому дню, когда он был молод и взбежать на Акрополь не стоило ему труда…
Площадь Акрополя напоминала поле битвы. Коры и куросы[93 - Коры и куросы – статуи девушек и юношей, украшавшие храм. В ходе раскопок Акрополя в XIX в. эти статуи, принадлежавшие Парфенону (храму Афины Девы), разрушенному персами, были обнаружены археологами.], сбитые со своих мест, лежали как павшие воины с застывшими улыбками на едва окрашенных лицах. Между обломками расколотых колонн торчали пучки желтой травы. Под ногами хрустели черепки драгоценных сосудов, некогда украшавших стены святилища.
«Долго ли еще останутся следы неистовства варваров, разрушивших нашу святыню? – думал он тогда. – Кажется, афинянам достаточно того, что нечестивец Ксеркс наказан богами за осквернение храма богини Девы. Никому нет дела до возвращения Акрополю былой красоты».
Чуткий слух Фидия уловил за спиною едва заметный шум. Так он увидел узколицего юношу со странно вытянутой головой. Пройдя какое-то расстояние, незнакомец развернулся и двинулся в обратном направлении, пока не наткнулся на преграждавший ему путь обломок колонны.
Фидий поспешил юноше на помощь, и они вдвоем откатили колонну.
– Я – Перикл, сын Ксантиппа, – представился юноша.
Если бы не удлиненная голова, его можно было назвать красивым. Широко расставленные серые глаза дышали умом, слегка приподнятый подбородок выражал волю.
– Я слышал о твоем отце, – сказал Фидий. – Он прославился в войне с персами. Мой отец Хармид воевал под его началом. Меня зовут Фидием. Не правда ли, печальное зрелище? С какой бы радостью я приложил руки к восстановлению Акрополя! А мне приходится высекать погребальные плиты…
– Ты скульптор? – радостно воскликнул Перикл. – Сами боги послали тебя. Только что я наметил место для нового храма Афины, который должен прославить наш город…
– Позволь! – перебил его Фидий. – По чьему поручению ты действуешь?
Перикл гордо вскинул голову:
– По своему собственному! Но когда меня изберут стратегом[94 - Стратег – военачальник, осуществлявший также контроль над финансами, внешней политикой, военным делом. В Афинах на год избиралось 10 стратегов, исполнявших свою должность безвозмездно.], я уговорю демос, чтобы было начато восстановление Акрополя.
– Ты в этом уверен? Но ведь Кимон[95 - Кимон, сын Мильтиада (около 507–449 до н. э.), – афинский полководец и глава аристократической группировки, был сторонником спартанских политических порядков.] пользуется благоволением демоса. Он богат и щедр. И, насколько мне известно, не собирается на покой.
– Ему придется уйти! – уверенно произнес Перикл. – Демос не нуждается в щедротах частных лиц. Щедрым к своим неимущим согражданам должно быть государство. Я добьюсь, чтобы оплачивалось участие в работе суда. Бесплатным станет посещение театра, и тогда демос поддержит все мои планы.
Сколько лет прошло после первой встречи с Периклом? Фидий не мог этого припомнить. Ведь мерой отсчета в его жизни были не годы, а творения его рук, статуи. Они встретились незадолго до того, как он начал работать над колоссальной бронзовой статуей Афины-Воительницы. Для Перикла же время измерялось постановлениями, предложенными им демосу и ставшими при его поддержке законами. Перикл вырвал суд из рук ареопага, оплота аристократии, и передал демосу. Был изгнан Кимон, безмерно богатый, настолько же щедрый и одновременно ограниченный и малообразованный; скорее спартанец, чем афинянин.
Изгнание Кимона совпало с завершением работы Фидия над статуей Афины-Воительницы. Она поднялась над Акрополем, уже очищенным от обломков. Повернув голову, Владычица как бы охватывала взглядом весь город, и в ее неподвижном взгляде можно было уловить призыв. Как бы подчиняясь ему, в Керамике и других городских районах, заселенных ремесленниками, мастера одевали кожаные фартуки, повязывали волосы лентами и шли на Агору. Их ждали там Перикл и Фидий. Разделив мастеров на отряды, они повели их на Акрополь, чтобы начать труд, который прославит величие афинской демократии, ее победу над хаосом, в который были ввергнуты Афины, захваченные врагом, великое единение демоса, освобожденного от внешнего врага – персов – и внутреннего – аристократии.
Древний город, воодушевленный планами Фидия и Перикла, перестал походить на самого себя. Он превратился в огромный эргастерий[96 - Эргастерий – на языке греков – «мастерская».], заполнившись стуком молотов, шумом раздуваемых горнов, визгом пил, скрипом колес. Из Пентеликона, где в недрах горы добывался прекраснейший белый с голубыми прожилками мрамор, в телегах везли заготовки из мрамора в виде барабанов для будущих колонн. Могучие быки, до того как их впрягли в телеги, паслись на склонах Марафона и, как говорят, происходили от того огнедышащего быка, которого убил под Марафоном великий афинский герой Тесей. Под огромной тяжестью колеса входили в каменистую землю, высекая искры. Путь от Пентелекона до Афин обозначила глубокая колея[97 - Эта колея сохранилась до сих пор. Она не совпадает с той дорогой, которая ныне ведет к Пентеликону, где продолжают добывать мрамор.].
Со стороны моря, из Пирея, на повозках, запряженных мулами, везли медные слитки из Кипра, кедровые доски из Ливана. Всем запомнился день, когда Пирейской дорогой прошли в Афины чернокожие рабы со слоновьими бивнями на плечах. Казалось, сама Ливия[98 - Ливия – древнее название Африки. Его до сих пор сохранило арабское государство Ливия.] прислала Афине свои дары! Но так мог думать лишь случайно затесавшийся в толпу чужеземец. Каждый афинянин знал, что три года назад из Пирея в Египет была отправлена триера с тридцатью эфебами на борту. Им предстояло пройти по Нилу к его загадочным верховьям, чтобы там поразить целое стадо слонов и отнять у лесных великанов бивни. Где же эти смельчаки? Да вот они идут, обожженные до черноты ливийским солнцем, едва узнаваемые в своих пестрых одеждах, в сандалиях на невероятно толстой подошве из шкуры гиппопотама[99 - Гиппопотам – дословно «речной конь». Так греки называли бегемота.]. Их всего семеро… Остальные раздавлены слонами, утонули в Ниле или просто не вынесли тяжести пути. Кто знает?
Но всем известно, что на ливийскую охоту было затрачено двадцать золотых талантов[100 - Талант – мера веса (около 26 кг). Серебряный талант равнялся 60 минам. Золотой талант стоит 10 серебряных. Впоследствии возникла поговорка «Зарыть свой талант в землю», в которой «талант» приобрел значение «дарование, способности».], и вот разгорелся спор, во сколько раз окажется дороже слоновая кость для лица и обнаженных частей статуи Владычицы, чем золотые пластинки, из которых будет составлена ее одежда.
Все афинские граждане уже знали, как в общих чертах будет выглядеть статуя, которая должна украсить новый храм Афины. Ведь Фидий представил десяти стратегам, а затем Совету пятисот и народному собранию ее модель в человеческий рост. Одобрение было дано. Но ему предстояло не только увеличить эту модель в семь раз, не только заменить воск, дерево и глину золотом и слоновой костью. Он должен был найти вместо условного обозначения женского лица такие его неповторимые черты, такое выражение, которое вобрало бы в себя и образ богини, созданный мифом, и его собственное понимание красоты. Таких статуй еще не создавало греческое искусство. Все олимпийские богини старых мастеров – Афина, Артемида, Афродита – были похожи друг на друга, как сестры-близнецы. Они одинаково улыбались. Улыбка была как бы приклеена к нижней части их лиц. Она должна была придать их лицам движение, а придавала какую-то искусственность, натянутость. Улыбались одни губы, а глаза и щеки оставались серьезными. Неумение художника передать игру человеческих щек и глаз обедняло божественный облик. Все в мире изменяется. Ничто не стоит на своем месте. Почему же должно оставаться неподвижным искусство, созидающее божественную красоту?
Эти мысли одолевали Фидия, когда он работал над мраморной головою Афины, которой предстояло стать моделью для деревянной головы, обтянутой пластинками из слоновой кости. Пол мастерской был завален обработанными кусками мрамора. Фидий никак не мог отыскать подходящий образ.
– Сколько камня ты уничтожил! – воскликнул Перикл, посетив мастерскую.
Он наклонился над мраморной головой с надбитым носом, поднял ее и стал рассматривать, поворачивая из стороны в сторону.
– Чем тебе не понравилась эта голова? – спросил стратег.
– Видишь ли, – протянул Фидий, – в ней чего-то не хватает. Но я могу ошибаться.
– А мне она нравится. В ее лице какое-то благородство. Мне кажется, что она не афинянка. Такой разрез глаз бывает у эллинских женщин, чьи отцы или деды были лидийцами[101 - Лидийцы – древний народ Малой Азии, занимавший плодородную долину реки Герма.]. Может быть, это правнучка Креза[102 - Крез – царь Лидии, богатство которого вошло в поговорку.].
– Действительно, это неплохо! – сказал Фидий, ощупывая пальцами мрамор. – Только придется несколько удлинить лицо и сделать круче нос. Приходи, мой друг, через месяц. Я поработаю над этой головой…
Занятый работой – кроме головы Афины, ему приходилось разрабатывать эскиз скульптурного украшения фриза[103 - Фриз – полоса здания между верхушками колонн и кровлей, обычно занятая живописным или скульптурным украшением. Фриз храма Афины на Акрополе был выполнен по плану Фидия, под его непосредственным руководством.] будущего храма, – Фидий не заметил, как прошло два месяца. И он не ведал о том, что в Афинах, и не только в Афинах, во всей Элладе, имя Перикла уже соединяли не с его именем, с именем Аспасии. Перикл и Аспасия! Аспасия и Перикл!
О, эти женщины! Греки верили, что от них все беды. Ведь не какой-нибудь бог, а терзаемая любопытством Пандора[104 - Пандора – дословно «всем одаренная», согласно мифу, первая женщина, созданная по воле Зевса Гефестом, чтобы стать орудием наказания людей.] открыла ларец, в котором были заключены все людские пороки, несчастья и болезни, и они перешли к людям. Как будто она, Пандора, а не боги виноваты в этом несчастье? А Елена? Ведь ее Гомер сделал виновницей гибели Трои, хотя она была похищена Парисом и прибыла в город Приама не по своей воле. Аспасия явилась в Афины из малоазийского города Милета сама, чтобы полюбоваться статуей Афины-Воительницы. На Акрополе ее увидел Перикл и, пораженный ее красотой, не мог отвести от нее глаз. Первый стратег отослал свою нелюбимую жену и взял в дом Аспасию. Такова история знакомства и любви Перикла и Аспасии, как ее рассказывают умные и независтливые современники. Иные же говорят, что милетянка околдовала Перикла и будто бы все несчастья Афин от нее.
Фидий. Римская копия греческого оригинала III в. до н. э.
Фидий ничего не знал об этих пересудах, так как ушел с головой в работу. Но однажды в мастерскую пришел Перикл, и не один! При виде Аспасии ваятель вздрогнул.
– Это моя госпожа Аспасия, – проговорил Перикл, сдерживая себя. – Она хотела познакомиться с создателем Афины-Воительницы в день своего первого посещения Акрополя. Но мы решили тебе не мешать…
Между тем Фидий бормотал себе под нос, не отводя от Аспасии глаз. Потом он поднял руку и, шевеля пальцами, что-то ощупывал в воздухе.
– Аспасия, – продолжал Перикл с натянутой улыбкой, – не удивляйся! Мой друг видит тебя впервые и, наверно…
– Не то! – перебил его Фидий.
Он отдернул полотно, накрывавшее мраморную голову.
– Не находишь ли ты, Перикл, что моя Афина похожа на твою госпожу? Приглядись!
– Поразительно! – воскликнул Перикл. – Те же слегка удлиненные глаза. Но что скажут афиняне?! И так меня обвиняют, что я поддерживаю неверие в богов и поощряю безбожных философов. А увидев твою Афину, меня обвинят в кощунстве…
– Но я могу представить свидетелей, – вмешалась в разговор Аспасия, – что меня никто не видел. Если дело дойдет до разбирательства, в твою защиту выступят всеми уважаемые афиняне, Софокл, Гипподам[105 - Гипподам – архитектор, друг Перикла, известный перепланировкой Пирея и других городов, в результате которой вместо хаотического нагромождения улиц появились города с ровными, пересекающимися под прямым углом улицами.], которым я много раз говорила, что хочу познакомиться с Фидием. Мое сходство с моделью Фидия случайно.
– Случайно ли? – усмехнулся Фидий, обратив взгляд на Перикла. – Ты же сам отыскал мраморную голову, ставшую мне моделью. И похоже, что она сделалась моделью и для тебя.
Аспасия обворожительно улыбнулась:
– Значит, Фидий, я обязана своим счастьем не кому другому, как тебе.
– Видимо, это так, – проговорил Перикл. Но лицо его было серьезно. На гладком лбу обозначились морщины.
Фидий показывает друзьям, в том числе Периклу и Аспасии, фриз Парфенона. Художник Л. Альма-Тадема. 1868 г.
– И все-таки, Фидий, – проговорил он после долгого молчания, – сделай так, чтобы сходство не бросалось в глаза.
– Это нетрудно, – сказал Фидий. – Смотрите.
Пройдя несколько шагов, он поднял с земли бронзовый шлем и накрыл им голову Афины.
– Восхитительно! – воскликнула Аспасия. – Я всегда знала, что петас[106 - Петас – низкая шляпа с прямоугольными полями и ремешком, прикреплявшимся под подбородком.] изменяет внешность, но шлем делает ее совсем неузнаваемой. Смотрите, как эта женщина с моим лицом превратилась в воинственную амазонку.
– А мне теперь жаль, что наши потомки через многие годы будут только слышать о красоте Аспасии, – сказал Фидий. – И также несправедливо, что, посещая Парфенон, они не увидят тех, кто его создал.
– О чем ты, Фидий? – испуганно спросил Перикл.
Фидий вместо ответа улыбнулся.
Прошло еще три года, и на Акрополе вознесся величественный храм Афины Девы, Парфенон. Его воздвигли архитекторы Калликрат и Иктин, но скульптурное украшение фриза и фронтонов принадлежало Фидию и его ученикам. Рукою мастера он намечал фигуру, указывал ее место среди других, а ученики завершали работу. Иногда в готовую статую ваятель вносил поправки, так что могло показаться, что все скульптурное обрамление Парфенона принадлежало одному Фидию. Фидий был очень требовательным, но справедливым учителем. Он ценил в юношах талант и творческое горение, ненавидел лесть, не принимал от учеников подарков. Всем запомнилось, как он выгнал богатого кораблевладельца Афенодора, который хотел изменить с помощью даров отношение к его сыну Менону, старательному, но неспособному ученику. Фидий стал поручать Менону такие несложные работы, которые мог выполнить любой ремесленник, а потом и вовсе отказался от его услуг.
Освящение храма произошло во время праздника Великих Панафиней[107 - Праздник Панафиней отмечался каждый год, но Панафинеи каждого четвертого года назывались «Великими». Этот год совпадал с третьим годом Олимпиады. По мере усиления могущества и богатства Афин празднование приобретало все более роскошный характер.]. В ночь 28-го числа месяца Гекатомбеон[108 - В греческих государствах месяцы имели разные названия. Афинский месяц Гекатомбеон падал на июль – август.] в городе проходил бег с факелами. Победителем считался добежавший первым с непогасшим факелом. На заре участники праздничного шествия собирались в Керамике. Из специального здания у Дипилонских ворот доставались используемые каждый год священные сосуды и иная утварь. Глашатаи по указанию жрецов в белых одеждах, напоминающих одеяния на статуях, указывали порядок, которому должна была следовать каждая группа участников торжества. Впереди шли юноши, несшие модель корабля, на мачте которого, в виде паруса, развевался сверкающий золотом пеплос[109 - Пеплос – парадное греческое одеяние.] богини. Девять месяцев его ткали непорочные девы, лучшие мастерицы города. Это одеяние в день Панафиней должно было покрыть плечи богини, которая сама считалась величайшей из мастериц. Юные ткачихи вкладывали в пеплос все свое старание и мастерство, но никому не приходило в голову хвастаться своим умением. Все помнили, как поступила Афина с хвастуньей Арахной: она превратила ее в паука.
Затем шли девы в высоко опоясанных хитонах[110 - Хитон – греческая одежда в виде длинной рубахи, чаще всего без рукавов. Покрой хитона у мужчин был иным, чем женского хитона. Хитон подпоясывался поясом, у женщин Аттики высоко под самой грудью.], несли на головах священные дары: высокие сосуды, ларцы с драгоценностями, складные сиденья из черного дерева и слоновой кости для богов и богинь – черные предназначались подземным богам, белые – небесным. Молодые служители в белых хитонах, подпоясанных красными платками, вели откормленных белых быков с позолоченными рогами и лентами на могучих шеях, а также белых овец. Все эти животные будут принесены в жертву Афине, и их мясом будет угощена вся община. Люди разделят пир вместе со своей покровительницей. Не успела улечься пыль от копыт и копытец, как показались музыканты с украшенными лентами трубами и флейтами. Они поднесли их к губам, и священная мелодия наполнила сердца афинян молитвенным экстазом, казалось бы приблизив их к великой богине. За музыкантами потянулись седобородые, седоголовые, но еще бодрые и красивые для своего возраста старцы. Это были участники боев с персами, бессильные свидетели того, как Ксеркс, захватив Акрополь, предал его огню. Старцы размахивали оливковыми ветвями. И люди в толпе, приветствовавшей процессию, плакали от радости. Довелось все-таки участникам боев при Марафоне, Саламине, Платеях дождаться восстановления Акрополя, да и какого! Акрополь, разрушенный персами, стал неизмеримо богаче и краше.
Но что это за мерные звуки? Стук копыт. Показались всадники, по четверо в ряд, на белых породистых конях. Толпу охватило ликование! Конница Афин! Ее слава! Афиняне знали каждого из наездников. В первой четверке был Алкивиад, племянник и воспитанник Перикла. У него были лучшие кони, лучшие перепела[111 - Бои перепелов были любимым зрелищем афинской молодежи.], и за что бы ни брался, он одерживал победу.
Статуя Афины Воительницы на афинском Акрополе. Реконструкция
Через монументальные мраморные ворота – Пропилеи – праздничная процессия вступила на Акрополь. Мимо уходящей в небо статуи Афины-Воительницы она прошла к сверкающему мрамором Парфенону. Огибая его, участники процессии любовались рельефами на фризе. Там были изображены такие же Панафиней. Их участники и участницы были изваяны из мрамора Фидием и его учениками. Им суждено славить Афину не год, не несколько лет и даже не десятилетия, а века или, может быть, даже тысячелетия, пока твердый камень не превратится в пыль.
И вот процессия вступает в храм. Видящие богиню впервые падают ниц, ослепленные твердостью ее взгляда и блеском ее одежды из чистого золота. Богиня стоит, опираясь на щит. Не в силах отвести взгляд от лица богини, они не обращают внимания на изображения, покрывающие щит. Но вот эта кучка людей, прижавшихся к колоннам, кажется, уже побывала в храме не раз. Они перешептываются. «Видишь этого воина в шлеме? Ведь это лицо Перикла. А этот лысый старец с молотом? Конечно же, это Фидий». – «Кощунство».
Перикл и Фидий, стоящие неподалеку, слышат этот шепот. Пусть шипят недруги! Такого храма не знал мир. И снова по всему городу ликующе звучат имена: «Перикл и Фидий!», «Фидий и Перикл!».
Фундамент демократии заложил Солон. Клисфен его укрепил. Перикл и Фидий воздвигли на этом фундаменте великолепный храм, памятник демократии…
– Фидий, пора! – послышался голос. – Скоро рассвет, и в тюрьме тебя могут хватиться.
– Иду, Геродор, – ответил Фидий.
И вот они вновь шагают рядом, учитель и ученик. Но память, которой Фидий дал волю, не отпускает. И он уже не в Афинах, а в Олимпии. Пустырь за священным участком, искры от костра летят в ночное небо, и кажется, что там становится больше звезд. У него здесь еще нет учеников. Геродор был первым. В ту ночь его привел отец, объяснив, что он кормчий и не может взять мальчика в море, а мать умерла несколько месяцев назад. Утром он сказал Геродору:
– Покажи, что ты умеешь.
Мальчик вылепил из глины бегущую лисицу.
– Неплохо! – похвалил Фидий и добавил: – Я буду тебя учить.
Потом появились другие ученики, но Геродор оставался самым любимым и способным. У них появилась мастерская с огромным котлом посередине[112 - В 1954 г. мастерская Фидия была найдена к западу от храма Зевса. Чаша с надписью «Я принадлежу Фидию» – единственная личная вещь великого человека древности, какую когда-либо удавалось найти археологам.]. В тот день, когда они завершили модель статуи Зевса из глины и воска, пришла весть о гибели корабля Аполлония, отца Геродора. Мальчик заменил старому ваятелю сына.
О, как странно смешивает завистливая судьба радость с горем! Они только закончили работу над мраморной головой Зевса, как пришло письмо из Афин с сообщением, что его, Фидия, обвиняют в краже государственного золота, предназначенного для одеяния богини. Фидий сразу же понял, что, обвиняя его, хотят нанести удар Периклу, и, бросив все дела, стал собираться в дорогу.
О, как умолял его Геродор остаться!
– Подумай, учитель, – говорил он, показывая на уже готовую мраморную модель головы Зевса, – кто, кроме тебя, сможет воплотить твой замысел в слоновую кость и золото? Твоя статуя должна украсить храм общеэллинской святыни в Олимпии.
– Но я афинянин. Моя родина грозит мне бесчестием. Если я не явлюсь, меня объявят вором. И сможет ли вор работать над статуей отца богов?!
– Но там на тебя набросятся недруги. Я слышал, что обвинителем стал твой бывший ученик Менон.
– Он хотел быть моим учеником, но им не стал, – отозвался Фидий. – Я отослал его за неспособность.
– Но такие ничтожества более всего опасны, – проговорил Геродор. – Враги будут тебя терзать, как злобные псы. Вправе ли ты сам подставлять себя этой своре? Ведь ты слава всей Эллады!
– Кончим об этом, – сурово проговорил тогда Фидий. – Я знаю твою преданность. Твои доводы разумны. Но я – заложник Афин. Если я не вернусь, тень падет не только на меня, но и на моего друга Перикла.
Случилось то, что предрек Геродор. Разве можно оправдаться перед людьми, ослепленными ненавистью?
Пятьсот гелиастов[113 - Гелиасты – члены суда присяжных (гелиеи). Гелиея состояла из 5000 человек, разделенных на 10 комиссий.], разбиравших донос ничтожного сикофанта[114 - Сикофант – доносчик.], якобы наблюдавшего, как Фидий, садясь в Пирее на корабль, сгибался под тяжестью золота, видели в исполнении своих обязанностей средство удовлетворить страсти и предрассудки. Доказательством вины Фидия было для них уже то, что он отправился в Олимпию, во враждебный Пелопоннес. Им ничего не говорило то, что Фидий был приглашен украсить общеэллинское святилище. Им неважно было, что обвинение сразу же было опровергнуто: ведь Перикл, хорошо знавший своих сограждан, посоветовал в свое время другу сделать золотые части статуи съемными, и, когда перед ними было взвешено снятое с тела богини золото, все увидели, что все 40 талантов металла на месте. И все равно процесс длился еще целый месяц. Сначала обвинители принялись говорить о краже слоновой кости, но, когда и это обвинение было отметено, судьи приговорили его к тюремному заключению за святотатство. «Он оскорбил Владычицу, – говорилось в судебном постановлении, – изобразив на ее щите Перикла и себя самого».
Фидий был убежден, что судьи оттягивали время, выдвигая одно обвинение за другим, ибо получали за каждое заседание по два обола. Деньги доставались без труда. Можно было не долбить каменистую землю, не раздувать горн, не бить молотом. Два обола только за то, чтобы сидеть, слушать и голосовать. «Значит, Перикл ошибся, платя за участие в работе совета и заседания в суде? – мучительно думал Фидий. – И лучше было бы, если бы право суда принадлежало знатным? Но ведь и их можно было подкупить: недаром ведь триста лет назад поэт Гесиод назвал судей-аристократов «пожирателями подарков».
В памяти внезапно возник образ Афины, его Афины, украсившей самый прекрасный храм Акрополя. Не будь закона Перикла о двух оболах за участие в суде, не было бы Парфенона… Как странно сцеплены в судьбах смертных факты и события, казалось бы не имеющие между собой ничего общего. Два липких обола, назначенные каждому из этих бедняков, чтобы они могли оторваться от своих дел и заседать в суде, и храм из сверкающего мрамора; статуя богини в золотой одежде и несправедливый приговор, бросивший его в тюрьму… Перикл, отец демократий, не мог ничем помочь своему другу. Созданная им система обратилась против него самого. Первого стратега обвинили во всех бедах и неудачах, обрушившихся на государство. Сначала осудили его учителя Анаксагора, величайшего из мудрецов, первого, кто выдвинул принципом устройства вселенной не волю богов, не случай, а разум. Анаксагора обвинили в том, что он считал солнце не богом, а огромной раскаленной массой. Философ был приговорен к смерти заочно и погиб бы, если бы ему не удалось бежать. А его, Фидия, приговорить к смерти им не удалось, но они хотели подослать убийцу в тюрьму и не просто отравить его, но обвинить в отравлении Перикла, будто бы испугавшегося, что ваятель знает что-то позорящее первого стратега. О, подлецы… Если бы не Геродор, узнавший об этих планах…
Фидий остановился и обнял Геродора.
– Спасибо тебе, мальчик. Нет, страшна была не смерть… О боги! Где же справедливость!
– Идем быстрее, учитель. Я уже вижу корабль. Нас ждут.
Корабль быстро бежал по утренней, окрашенной розоперстой Эос волне. На кормовом весле был Геродор, сын Аполлония. Фидий держался за плечо ученика. Борей растрепал его седые космы. Скреплявшая их повязка улетела за борт.
– Ты слышал, учитель? – спросил Геродор, не поворачиваясь. – Демос даровал подлому сикофанту Менону свободу от всех повинностей и приказал стратегу заботиться о его безопасности. Не помогло. Этой ночью кто-то его убил.
Фидий ничего не ответил. Может быть, он не слышал этих слов. Или ему было уже безразлично это новое проявление ненависти демоса к нему, и его не радовало, что доносчик наказан по заслугам. И его не интересовало, каким образом Геродор узнал об убийстве Менона, если был всю ночь с ним, Фидием! Или он был настолько недогадлив, что не понял, что голосом совы в полночь кричал человек. А может быть, он все это понял, но ему было не до всех этих мелочей. В его глазах вставал величественный облик Зевса Олимпийского, вытеснив из памяти Афину, рожденную из головы Зевса.
Чудо на Капитолии
Вел стремительно поднимался по склону Капитолия. На его некрасивом угловатом лице с желтоватым оттенком кожи резко выделялись глаза, внимательные и одновременно насмешливые. Иногда он нетерпеливо взмахивал руками, словно желал сбросить с плеч невидимую тяжесть.
После бессонной ночи воздух бродил, как молодое вино, и он вспомнил, как его старый учитель в теперь уже разрушенных Вейях наставлял его: «Работай хоть до упада, но решай на свежую голову!» Да! Да! Целые нундины не хватало именно свежей головы и свежего взгляда.
Отсюда уже виден Тибр. Вот там, где изгиб, течение выбросило корзинку с младенцами. На месте Форума зеленели болотца, окруженные кустами. Сквозь них продиралась волчица, преследуемая собачьим лаем. Псы пастухов не подпустили ее к загону с овцами, и ей оставалось надеяться лишь на падаль, какую могут выкинуть на берег вздувшиеся мутные воды. И вот она услышала детский плач. Она остановилась и повернула голову. Но как? Как изобразить этот поворот – нет, не только головы, но и колеса Фортуны. Ведь не услышь волчица плача младенцев, не Рим, а Вейи правили бы Италией. Здесь бы осталось болото и квакали бы не римляне, а лягушки.
Римская монета с изображением Капитолийской волчицы. Около 264–255 гг. до н. э.
Всю ночь он пытался поймать это движение, этот ускользающий образ. Он ходил из угла в угол по мастерской, но ничего не выходило. Хоть вой на луну. Вот младенцы удались сразу. Но кому нужны эти сосунки без волчицы? Может быть, все дело в том, что он никогда не видел зверя вблизи? Однажды на него напала волчья стая, но он тогда меньше всего думал о том, как выглядят эти звери вблизи. И вот теперь он узнал, что сенат решил ознаменовать день рождения Рима установлением клетки с живой волчицей. Но еще до того изваяние волчицы с младенцами Велу заказал один из римских ценителей его мастерства, считавший себя потомком Ромула.
«Хороша же римская благодарность! Волчица вскормила основателей города, а ее дочь, внучку, правнучку лишили свободы и выставили напоказ перед римскими бездельниками. Насколько же звери благороднее и благодарнее людей».
Еще издали Вел увидел толпу, окружившую клетку. Подростки и взрослые пялили глаза на зверя и обменивались мнениями.
– Смотри, как бегает, – говорил один мальчишка другому. – И глаза какие злющие.
Другой, подойдя поближе, просунул между прутьями палку. Волчица остановилась и резко повернула голову.
– Вот! – воскликнул Вел и, обернувшись, побежал вниз по склону.
Никто в толпе его не заметил.
На заре, когда зеваки вновь явились на Капитолий, волчицы в клетке не оказалось. Вместо нее там находилось терракотовое изображение животного с двумя человеческими младенцами.
Жрец, спустившийся со ступеней храма, во всеуслышание объявил это великим чудом, после чего сенатом было вынесено решение поручить отлив по глиняной модели точно такой же скульптурной группы из бронзы и водрузить ее на том же самом месте.
В пестром портике
Капитолийская волчица
Фокион увидел его сразу, как только вступил в помещение, где много лет обучал афинских мальчиков. Человек лежал на полу, у самой кафедры, лицом вверх. Это был дряхлый старик с изможденным лицом. Редкие седые волосы слиплись от пота. Хитон, покрывавший тощее тело, весь в дырах. Приглядевшись, Фокион различил рубцы от бичей и ожоги на руках и ногах незнакомца. Конечно, это раб, бежавший от жестокого господина. Наверное, он надеялся найти защиту в храме, но силы изменили ему, и он заполз в школу. Хорошо, что еще ранний час и нет учеников. Надо дать этому несчастному воды и указать дорогу к храму.
Фокион наклонился к рабу, чтобы помочь ему подняться.
– Чей ты? – спросил он.
– Паррасий, – прохрипел старик. – Художник Паррасий. Вот, вот… – Он показывал на следы от ожогов и рубцы.
«Так вот оно что, – подумал Фокион. – Значит, это Паррасий пытал старика. Но зачем?»
Фокион усадил раба спиною к кафедре и взял с пола амфору. Вода в бассейне, недалеко. И Фокион сделал знак, что скоро придет.
Когда он вернулся, раб лежал на спине с запрокинутой головой. Фокион приложил ладонь к его груди. Сердце не билось.
Весь день учитель был рассеян, не замечал проделок своих питомцев. А они, как всегда, были изобретательны на шалости. Недаром в Афинах говорят: легче выдрессировать дикого зверя, чем обучить мальчишку. В портике двадцать сорванцов, и каждый норовит придумать такое, чтобы казаться героем. Но сегодня учитель забыл о своей трости, обычно гулявшей по пальцам непослушных.
Фокион знал Паррасия, сына Эвенора. Художник часто прогуливался под платанами агоры и, случалось, заходил в школу, чтобы послушать, чему учат маленьких афинян. На нем был всегда щегольский, расшитый золотом гиматий, который он высоко подпоясывал по ионийской моде. Волосы тщательно завиты. В дни праздников их покрывал знаменитый золотой венок.
Кто в Афинах не знал его историю! Однажды прославленный художник Зевксис принес в портик свою новую картину, изображавшую голубей на черепичной кровле. Голуби казались живыми. Вот-вот взмахнут крыльями и поднимутся в воздух. Среди восхищенных зрителей находился и Паррасий, тогда еще молодой, никому не известный живописец. Зевксису показалось, что в помещении недостаточно светло, и он подошел к колонне, у которой стоял Паррасий, чтобы отдернуть занавес. И тут только заметил Зевксис, что занавес нарисован на деревянной доске, нарисован так искусно, что его не отличить от настоящего. Это была картина Паррасия. При всех Зевксис обнял молодого художника и подарил ему золотой венок – свою награду за «Голубей». Так к Паррасию, сыну Эвенора, пришла слава, а по пятам за ней поспешило богатство.
– Неужели этот любимец богов оказался негодяем – замучил несчастного старика? – размышлял учитель. – Закон разрешает пытать рабов, чтобы добывать у них показания для судей, если господина подозревают в каком-либо преступлении. Ведь свидетельства человека, раздираемого бичами или растягиваемого колесом, считаются более вескими, чем добровольные признания. Но Паррасий не был под следствием. Зачем же ему понадобилось превращать свой дом в камеру пыток? – думал Фокион. – Конечно, кто не наказывает своих рабов! Но убивать их запрещено законами божескими и человеческими.
Шло время. Фокион начал забывать о взволновавшем его происшествии. Да и самого Паррасия он долго не встречал. Одни говорили, что художник заболел, другие – что он дни и ночи работает над какой-то картиной, которой хочет потрясти Афины. Вскоре слухи стали более определенными: Паррасий заканчивает картину «Прикованный Прометей» и вскоре покажет ее народу. Проступок Паррасия теперь казался Фокиону не таким уж страшным. Наверное, раб совершил какое-нибудь преступление, за что и был наказан по заслугам. Человек, решивший воплотить в красках образ Прометея, не может быть подлецом.
Прометей был любимым героем Фокиона. Когда старый учитель рассказывал о нем своим ученикам, он весь преображался: глаза его загорались, в голосе появлялись незнакомые нотки.
– Прометей – величайший из благодетелей человечества! – говорил он притихшим ученикам. – Правда, он не задушил Немейского льва и не победил Лернейскую гидру. Но он сделал большее: он пожертвовал собою для блага людей.
В то утро, когда новая картина Паррасия должна была быть выставлена на публичное обозрение, Фокион отменил занятия.
Радость мальчишек была неописуемой. В одно мгновение они оказались на агоре, и Фокион повел их к Пестрому портику, где была выставлена картина Паррасия.
Пестрый портик был полон людей. Прикрепленная к колоннам картина еще закрыта полотном. Все ждали художника. Свое новое творение покажет народу сам прославленный Паррасий. А вот и он, как всегда роскошно одетый, в щегольских сандалиях с серебряными пряжками, с золотым венком на голове. У художника красивое выхоленное лицо. Да, этот человек сроднился со славой.
Медленно и торжественно приподнял Паррасий полотно. Показались обнаженные ноги, мощное туловище Прометея и изможденное лицо – лицо страдальца. Высокий лоб испещрен морщинами. Губы сжаты.
Фокион вздрогнул. На него смотрел тот самый раб, который умер у кафедры. В глазах у Прометея сквозили ужас, боль и еще что-то, чему Фокион не мог сразу дать название. Учитель понял, почему художник пытал своего раба. Он стремился правдивее изобразить страдания Прометея. Раб был натурщиком.
Видимо, в толпе не оказалось тех, кто являлся завсегдатаями Пестрого портика и считал себя ценителями искусства. Никто не выражал восхищения вслух. Все молчали, рассматривая прекрасно выписанные детали картины. И тогда в тишине прозвучал голос Фокиона:
– Идемте отсюда, дети! Картина эта не может научить вас добру. Она написана кровью и окроплена слезами. Живописец пытал человека, чтобы правдивее передать муки Прометея. Но разве таким живет в нашей памяти Прометей? В этом образе нет ни любви к людям, ни возвышенного страдания. Взгляните в эти глаза! Видите, в расширившихся зрачках застыли ужас и недоумение? Да, недоумение! Человек, который здесь изображен, умер в нашей школе, так и не поняв, почему его пытают.
Паррасий, ожидавший услышать похвалы и одобрения, оторопело смотрел на Фокиона, осмелившегося порочить его творение из-за ничтожного раба, купленного за несколько драхм.
– Не слушайте этого глупца! – воскликнул Паррасий, обернувшись к толпе, обступившей его картину. – Это был раб и варвар! Вы слышите, граждане, – варвар и раб!
– Всю жизнь я учу детей на агоре, – продолжал Фокион. – Пусть это не принесло мне золотого венка. Но я знаю, что люди верят мне, старому учителю, и никто из вас не называл меня лжецом. Скажите вы, мои ученики, разве Прометей дал божественный огонь одним эллинам? Разве он не облагодетельствовал варваров и все человечество? Вспомните ту сцену у Эсхила, когда исполнители воли Зевса Власть и Сила подводят к утесу пленного Прометея. Вот они заставляют Гефеста приковать его руки и пронзить грудь железным острием. Не просит о милости страдалец, не сожалеет о том, что совершил вопреки воле Зевса. Из его уст вырываются гордые слова, он вспоминает о своих заслугах:
В мастерской художника. Роспись античного саркофага
…Раньше люди
Не строили домов из кирпича,
Ютились в глубине пещер подземных,
бессолнечных,
Подобно муравьям.
Я научил их первой из наук,
науке чисел и грамоте,
Я дал им и творческую память,
матерь муз.
И первый я поработил ярму
животных диких,
Облегчая людям тяжелый труд.
Я научил их смешивать лекарства,
Чтоб ими все болезни отражать!
Вы слышите! Это все сделано для людей, а не для эллинов или варваров!
– Он выжил из ума! – закричал исступленно Паррасий. – Какой-то жалкий учитель берется судить о служителях муз! Что он понимает в искусстве? Какое ему дело, как создавалась моя картина и кто был натурщиком? Взгляните на лицо моего Прометея! Обратите внимание на живость глаз. Кому еще так удавалось передать страдание? Знатоки скажут: Паррасий, ты превзошел самого себя!
Люди молчали. Но в этом молчании таилось что-то враждебное Паррасию. И он почувствовал это.
– Идемте, дети, – сказал Фокион. – Этот человек не художник. Художник и в жизни должен быть Прометеем. Его сердце должно истекать кровью при виде зла и несправедливости. Он не опустит головы перед Властью и Силой. Не тщеславие и жажда почестей должны двигать им, а любовь к человеку. Только тогда внутренним взором, а не со стороны увидит, почувствует он муки титана и сумеет рассказать о них людям.
Учитель повернулся. Толпа почтительно расступилась, чтобы пропустить его и детей. А когда он был уже у выхода, все последовали за ним. Это были люди, читавшие Эсхила, и те, которые, может быть, и не слышали о нем, – воины и ремесленники, разносчики воды и матросы. Это были граждане Афин, знавшие, что не только в великих сказаниях старины надо черпать примеры благородства и мужества.
Люди выходили наружу, где шумела агора, где сияло солнце, освещая камни древнего Акрополя и поднятое к небу острие копья Афины Паллады.
Гиганты и боги
Гелиос пылал гневом. Казалось, он не желал простить смертным, что они приносят жертвы другим богам, и ревниво осыпал землю тысячью огненных стрел. Пергамцы скрывались от них под черепичными крышами, мраморными кровлями портиков, кронами деревьев. Гнев Гелиоса не остановил лишь двух путников, терпеливо поднимавшихся в гору. Может быть, у них не было в нижнем городе пристанища? Или дела не допускали промедления?
На одном была хламида из тонкой милетской шерсти, выдававшая в нем человека богатого и независимого. Другой, в коротком грубом плаще, какие носят обычно рабы, шагал впереди. За его плечами болтался кожаный мешок. В правой руке был кувшин с узким горлышком для вина или воды. Он помахивал им, не замечая, что капли влаги выливаются наружу и тотчас же испаряются на раскаленных камнях.
– Эй, Гнур! – крикнул первый.
Митридат обернулся. За месяцы странствий по городам и селениям Азии он привык к своему новому имени и к роли раба знатного господина. Он принял чужое имя и переменил одежду, чтобы обойти страну, подвластную римлянам. Подобно похитителям золотого руна, они засеяли ее зубами дракона. И вот уже вздымается земля. Семена ненависти прорастают щетиной копий.
Азия жила в предчувствии грозных событий. Какие-то странники, переходя из города в город, рассказывали о страшных знамениях: в святилище Артемиды Эфесской, восстановленном после пожара, мыши изгрызли золотое одеяние богини. Для объяснения этого чуда не надо было обращаться к халдеям. Кому не известно, что богатства Азии также расхищаются римлянами? В многолюдном Милете средь бела дня орел разрушил воронье гнездо на платане, посаженном, по преданию, Антигоном. Смысл и этого знамения был ясен, так как орел показался с восточной стороны горизонта.
Гигантомахия. Фрагмент фриза Пергамского алтаря. II в. до н. э.
Все объединилось в ненависти к пришельцам из Рима, но сами они этого, кажется, не замечали. По-прежнему сенаторы, окруженные свитой, посещали театры и гимнасии. Так же как и раньше, римские всадники собирали подати. На гладко выбритых лицах то же спокойствие, та же надменность. Склоненные головы и согнутые спины они сочли залогом вечной покорности, не разглядев злобы в опущенном взгляде. Они поверили, что Азия, привыкшая подчиняться царям, смирилась и с их господством.
Митридат подождал, пока Аристион с ним поравняется, и почтительно подал медный кувшин. Эллин на этот раз не улыбнулся, чтобы поощрить его артистический талант. В его взгляде Митридат прочел какое-то странное нетерпение.
– Не время! – Философ отвел кувшин.
И вот они снова поднимаются в гору, томимые ожиданием чего-то неизбежного и уже близкого. Их сандалии хлопают по раскаленным камням. И со стороны никто их уже не примет за господина и раба. Это два воина, идущие к цели.
Дорога, огибая дома, сделала еще один поворот, и путники неожиданно оказались перед квадратным строением, разрезанным широкой лестницей. На ее верхней площадке высился лес мраморных колонн, образующих обрамление алтаря.
– Вот! – сказал Аристион, показывая на фриз под колоннами.
Митридат вскинул голову. Перед ним, словно отделившись от стены, выступило лицо с мучительно сведенным ртом и круглыми от ужаса глазами. Воин схватился обеими руками за древко копья, направленного ему в грудь. Над поверженным склонилась божественная голова. В сжатых губах жестокая решимость, и лишь округлость щек и подбородка выдавала женщину.
«Лаодика!» – едва не вскрикнул Митридат, пораженный сходством. Такой он представлял себе мать все годы изгнания. Она убила отца и готова была покончить с ним. Но он вырвал копье из ее рук…
И взгляд Митридата скользит дальше. Змеиные хвосты. Рушащиеся колесницы. Спины, скрученные, как тетива катапульт. Головы, отрывающиеся от плеч, как ядра. Молнии раздирают небо. Гром заглушается скрежетом зубов, воплями, ржанием. Мрамор ожил.
Митридат отшатнулся:
– Что это?
Лицо Аристиона выражало ликование, словно он оказался победителем. Кажется, он радовался тому, что царь ощутил силу эллинского искусства. Фриз Пергамского алтаря выразил все, что он хотел ему сказать, расставаясь, может быть, навсегда.
– Боги и гиганты! – выдохнул он.
Митридат не отрывал взгляда от фриза. У него было много врагов. Некоторых он знал в лицо, других по именам. Иные были безымянными. Он скрывался от них, отвечая ударом на удар, хитростью на хитрость. Но он не понимал до глубины, что такое битва. Здесь, под мраморным фризом, он разгадал ее тайну. Это над ним занес копыта конь! Копье приставлено к его груди!
– Гиганты и боги! – повторил Митридат, словно прозрев.
Наблюдения, мысли, чувства – все, почерпнутое из путешествия, нет, из жизни, – казалось, выплеснуло из него и застыло в этих мраморных фигурах. В мире нет сыновей, отцов, матерей и братьев. Есть лишь гиганты и боги. Между ними не прекращается схватка! Нет жалости и сострадания! Быть втоптанным в землю или занять Олимп!
Митридат напрягся, как лев перед прыжком. Но в это мгновение на плечо опустилась рука, и царь очнулся.
Площадь была пуста. От деревьев и статуй ложились резкие тени. Камни Пергама жгли подошвы.
– Учитель, – проговорил Митридат, – тебя ожидает богиня Клио со своими жаждущими прикосновения каламоса свитками. Меня – Арес, или Марс, как его называют ромеи.
Он сорвал с пальца перстень и молча передал его философу.
– Спасибо, царь, за этот дар, – произнес Аристион, зажимая перстень в кулаке. – Я буду писать историю, чувствуя прикосновение твоей руки.
Митридат, кажется, не слышал этих слов. Взгляд его уже нащупал где-то за горами родной Понт и лежавшие за ним скифские степи. Там было его воинство, сыновья Земли – гиганты.
Колебание
Модест уже готовился ко сну, когда постучали. Дверь сотрясалась от ударов. Накинув на себя одеяло, он поспешил в вестибул и услышал голос:
– Открой, ради Христа…
На пороге стоял Аполлоний. Бледный, в сбившейся тоге, беззвучно двигающий губами, словно бы не находящий слов.
– Что стряслось? На тебе нет лица. И откуда это «ради Христа»? Ведь еще вечером ты говорил «мой Геркулес»!
– Иду я от тебя домой, – начал Аполлоний дрожащим голосом. – Решил бережком пройтись. Вижу, рыбаки тянут сеть. Вспомнил я твой живой рассказ о галилеянине на Генисаретском озере и остановился посмотреть на рыбаков, наверное, уже христиан, как вся чернь. И вдруг один оборачивается, и я вижу на лбу у него терновый венец со следами крови на шипах. И я вспомнил другой твой рассказ о Савле, ставшем Павлом, о чуде, заставившем его, гонителя веры Христовой, обратиться в христианство. Слушая тебя и уважая, как друг, твои убеждения, тогда я не показал виду, что я думал о подобных чудесах. Ведь в истории нашего Ливия их можно отыскать сколько угодно. В самом начале ее он рассказывает о матери близнецов Рее Сильвии, которую затащил в пещеру какой-нибудь негодяй, она же потом объявила, что это был сам бог Марс. «Знаем мы эти чудеса задним числом, – думал я. – Конечно, бывает такое, но с людьми невежественными или тронутыми умом. Не со мною же?» И вот оно случилось со мной. Прости меня, Модест. Но я не мог дождаться утра. Я больше не могу называться Аполлонием. Дай мне христианское имя. Прими в истинную веру.
Афродита Габийская. Копия работы Праксителя 345 г. до н. э.
Модест положил ладонь на вздрагивающее плечо Аполлония:
– Успокойся. Если бы ты знал, как я рад! Этот день я отмечу белым камешком. Какое счастье, что ты сподобился. Тебе ведь известно, что мать у меня рабыня и христианка. Я впитывал веру с материнским молоком, а ты из дома, куда благословение Божие не ступало на порог. Что же касается имени, то оно приобретается путем таинства. Ведь имя – это наша суть. Дождись утра и иди к Амброзию, епископу нашему. Ему твой приход будет в радость. Не раз он меня наставлял в том, что нужно не только верить самому, но заботиться о спасении душ человеческих.
– Да уже небо светлеет, – сказал Аполлоний, оборачиваясь. – Пока до Амвросия доберусь, совсем развиднеется.
– Иди, брат во Христе. Дай я тебя облобызаю…
И побежал Аполлоний той же дорогой, которой шел, по берегу моря, хотя была и более короткая, через город. Ему хотелось снова побывать на месте чуда. Вот мыс. За ним бухточка. Солнце уже поднялось, и в свете его лучей все розовело, пробуждая надежду на будущее. «Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос, – вспомнил он невпопад и, стремясь очиститься от греха, закричал вслух: – Нет! Нет, не Эос!»
Но что это розовеет у самого берега? Какая-то купальщица. Аполлоний мгновенно отвернулся от греха. Но почему не слышно испуганного возгласа? Наверное, «шкура» из соседнего лупанара. «Ноги моей в нем больше не будет, – подумал он. – Омывается! Но почему не слышно шелеста одежды и шагов?»
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71977048?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Примечания
1
Кун-цзы– Конфуций, младший современник Лао-цзы (551–479 до н. э.), основатель философско-религиозного учения – конфуцианства. Сведения о встрече двух философов – поздняя легенда.
2
Питтак – тиран VI в. до н. э., правивший на о. Лесбос, в городе Митилена. В древности считался одним из семи величайших мудрецов.
3
Фалес – древнейший греческий философ, родоначальник научной космологической системы, основал философскую школу в Милете.
4
Борисфен и Данаприй – древние названия Днепра.
5
Кизик – один из богатейших городов Малой Азии, его процветание было основано на торговле с народами Причерноморья. Пропонтида – древнее название Мраморного моря, расположенного между проливами Босфор и Дарданеллы.
6
Аристей – в греческой мифологии бог или герой, с которым были связаны предания различных городов, в том числе и Метапонта, расположенного на юге Италии. Считалось, что Аристей постоянно возрождается через сто лет после смерти.
7
Номады – греческое название кочевников.
8
Коринф – один из славнейших городов Древней Греции, расположен на перешейке, соединяющем Пелопоннес и Среднюю Грецию.
9
Булевтерий – место заседаний городского совета буле.
10
Папай – скифский бог, отождествленный греками с Зевсом.
11
Истр – древнее название Дуная.
12
Танаис – древнее название Дона.
13
Поликрат – один из самых знаменитых греческих тиранов, правивший Самосом с 538 по 522 г. до н. э. Известен своим покровительством искусству (при его дворе подолгу жили поэты Ивик и Анакреонт). Был предательски убит во время поездки к персидскому сатрапу.
14
Амасис (Яхмос) – последний фараон независимого Египта. На следующий год после его смерти, в 525 г. до н. э., Египет попадает под власть персов.
15
Навкратис – самая крупная из трех греческих колоний, основанных в Африке в VII в. до н. э., основной перевалочный пункт для египетских и сирийских товаров.
16
Ливийцем называли ветер, дувший с юга, из Ливии (как в древности называли Африку).
17
Апойкия – колония. Так называли колонии, полностью независимые от выводивших их метрополий, жившие по собственным законам, ведшие свою внешнюю политику, с населением, полностью утратившим гражданство на прежней родине. Наряду с апойкиями были, хотя намного реже, и колонии иного типа – военные поселения клерухии, в которых поселенцы оставались гражданами метрополии и подчинялись ее законам.
18
Мнемозина – в греческой мифологии богиня памяти, мать муз.
19
Мох – финикийский ученый, сидонянин, живший до Троянской войны. Он впервые разработал атомистическую теорию. Греческий философ Демокрит был его продолжателем.
20
Зороастр – под этим именем грекам был известен пророк и основатель персидской религии зороастризма Заратуштра. Историчность Заратуштры не вызывает сомнений, но точное время его жизни неизвестно – между X и VI вв. до н. э.
21
Лин – согласно различным греческим мифам, сын Аполлона или Гермеса. По последней версии, он сын музы Урании и внук Посейдона, живший в одной из пещер Геликона и соперничавший с Аполлоном.
22
Мелькарт – бог – покровитель города, имеющий черты солнечного божества.
23
Анфестерион – в афинском календаре весенний месяц, соответствующий нашему февралю.
24
Танит – лунное божество, одна из главных богинь, почитавшихся финикийцами.
25
Эзоп – знаменитый греческий баснописец.
26
Демокед – знаменитый врач, глава кротонской школы медиков.
27
Асклепиад – потомок Асклепия, в греческой мифологии бога-целителя. Потомками Асклепия считали себя врачи.
28
Гиппарх – сын афинского тирана Писистрата, впоследствии, после гибели старшего брата Гиппия, унаследовавший власть над Афинами.
29
Периандр – тиран Коринфа (627–570?). При нем Коринф достиг расцвета. Его причисляли к «семи мудрецам света».
30
Автохтоны – местные жители.
31
Ипполит – в греческих мифах сын Тесея. Отвергший любовь своей мачехи Федры, юноша был оклеветан ею и проклят отцом. По просьбе Тесея Посейдон поднял из морской пучины чудовище. Испуганные кони сбросили Ипполита на землю.
32
Теменос – священная ограда, священный участок.
33
Олимпионики – победители на играх в Олимпии.
34
Альтис – священный участок Олимпии.
35
Сотер – спаситель.
36
Среди многочисленных преданий, окружавших имя знаменитого греческого силача Милона, ходил и рассказ о том, что он часто, сжав в кулаке гранат, предлагал всем желающим разжать его пальцы.
37
Ойкист – должностное лицо, выбиравшееся народным собранием для основания колонии. В его обязанности входило составление списков граждан, желающих обосноваться на новом месте, выбор самого этого места, составление законов будущей колонии.
38
Парфенон – храм Афины Девы (Парфенос) на Акрополе.
39
Сократ – греческий мыслитель, юность которого приходится на время Перикла. Окруженный знатными юношами, чтившими его за острый ум и умение разоблачать ложное знание, сам он жил в бедности.
40
Пританей – общественное здание в греческих городах, служившее местом заседаний должностных лиц (пританов).
41
Цикута – сок ядовитого растения, который в Афинах давали выпить приговоренным к смерти.
42
Асклепий – бог-врачеватель. Петуха в жертву Асклепию приносили, избавившись от тяжелой болезни.
43
Исперия (греч. западная) – поэтическое название Италии. Тринакрия – Сицилия.
44
Дионисий Старший – тиран Сиракуз в 405–367 гг. до н. э., создавший могущественную Сицилийскую державу. На его поддержку в создании идеального государства рассчитывал Платон. Пребывание Платона у Дионисия кончилось для философа печально: тиран поручил приближенным убить его или продать в рабство. Проданный в рабство философ был выкуплен одним из своих почитателей.
45
Атлантида – утопическое государство, придуманное Платоном, о котором он якобы узнал от египтян.
46
Кинический, неприхотливый образ жизни, который проповедовал своим примером Диоген, произошел от греческого слова «кинис» – собака.
47
Роща афинского героя Академа, где находилась прославленная школа Платона.
48
Киники осуждали книжное знание, призывая учиться у природы и жить, как животные.
49
Диоген имеет в виду человеческую природу, которой Платон хотел навязать свой образ мыслей.
50
Называя так Диогена, Платон имел в виду то, что Диоген исходил из этического постулата его учителя Сократа: «Познай самого себя», но доводил его до крайности. Сравнение же с Сократом было для Платона высшей оценкой.
51
О посещении Диогена Александром существует множество рассказов анекдотического характера. Помимо наиболее известного (отправляясь в Азию, Александр, наклонившись над пифосом Диогена, спросил, не нуждается ли он в чем-либо, на что Диоген ответил: «Не заслоняй солнце»), приводили совсем невероятное суждение честолюбивейшего Александра: «Если бы я не был Александром, то хотел бы быть Диогеном».
52
Имя Диоген означает «рожденный богами».
53
Матерью богов греки считали фригийскую богиню Кибелу, широко почитавшуюся в Малой Азии и особенно в Синопе, где родился Диоген. Храм матери богов в Афинах находился в районе, населенном чужестранцами и голытьбой. Называя Кибелу матерью олимпийских богов, к которым Кибела не имела отношения, принадлежа к другому миру более древних божеств, жрец отождествляет ее с Реей, супругой Кроноса, родившей от него Гестию, Деметру, Геру, Аида, Посейдона и Зевса.
54
Диоген имеет в виду греческие мифы, согласно которым дети и внуки Реи были покровителями городской культуры, которую отвергали киники.
55
В действительности учителем Диогена был Антисфен, который прогонял палкой желавших у него учиться. Рассказывают, что, когда он замахнулся на Диогена, тот сказал, подставляя голову: «Бей, но научи!»
56
Таблин – помещение римского дома, кабинет хозяина, расположенный сразу за атрием.
57
Гиппократ – знаменитый врач, чье имя стало нарицательным.
58
Остров Корсика отличался нездоровым климатом и в эпоху Римской империи был местом ссылки.
59
Тиррены – этруски; граиками (греками) римляне вслед за этрусками называли эллинов.
60
Гай Цезарь Калигула – римский император (37–41 гг.), отличавшийся сумасбродством и жестокостью.
61
Аристофан – знаменитый афинский комедиограф V в. до н. э.
62
Харон – в греческой мифологии перевозчик душ в царстве мертвых.
63
Агриппина – племянница императора Клавдия (41–54 гг.), впоследствии его жена, мать Нерона, интригами добившаяся для сына императорской власти.
64
Пизон – глава заговора 65 г. Марк Анней Лукан (39–65) – племянник Сенеки, крупный римский поэт, воспевший в поэме «Фарсалия» доблесть последних римских республиканцев. Принял участие в заговоре Пизона.
65
Петроний – приближенный Нерона, также приговоренный императором к самоубийству. Известен как автор сатирического романа «Сатирикон».
66
Хапи – бог Нила, дающий жизнь египетской земле, питая ее живительной влагой.
67
Эфоры (греч. наблюдатели) – ежегодно избиравшаяся в Спарте коллегия из пяти высших должностных лиц, обладавших правом контроля за всей жизнью Спарты, включая и частную жизнь граждан, и осуществлявших судопроизводство.
68
Гоплиты – тяжеловооруженные воины в греческих городах-государствах.
69
Эратосфен (ок. 282–202 до н. э.) – известный греческий ученый, занимавшийся филологией, грамматикой, историей, математикой, астрономией и географией. С 235 г. до н. э. к нему перешло заведование знаменитой Александрийской библиотекой.
70
Зоил – греческий оратор и филолог, печально знаменитый неумеренной критикой Гомера, само существование которого он, единственный из античных авторов, отрицал, за что был прозван «бичом Гомера».
71
В этом шкафу хранились поэмы Гомера, имя которого по-гречески пишется через букву «о» с густым придыханием, произносившимся как звук, напоминающий южнорусское «г».
72
От этого названия произошло и наше слово «музей».
73
Филодем – философ-эпикуреец, обосновавшийся в Южной Италии, куда он перевез свою философскую библиотеку.
74
Байи – знаменитый римский курорт на берегу Неаполитанского залива, излюбленное место отдыха знати.
75
Стадий – мера длины от 176,6 до 192,28 м. Греко-римский стадий – 176,6 м.
76
«Главные мысли» – труд основателя эпикурейской школы Эпикура (242–270 до н. э.).
77
Зенон из кипрского города Китиона (ок. 335–226 до н. э.) – основатель стоической школы, созданной им в Афинах, куда он переселился ок. 315 г. до н. э.
78
Каламос – древнегреческая письменная принадлежность, сделанная из тростника.
79
Меценат – друг Августа, покровительствовавший поэтам, собиравшимся в его доме, чтобы почитать свои стихи, обменяться мнениями о поэзии, высказать свои суждения о прошлом и настоящем. Имя Мецената, щедро одаривавшего таланты, стало синонимом покровителя искусств.
80
Томы – греческий город на берегу Понта Эвксинского (Черного моря), неподалеку от устья Дуная. Ныне румынский порт Констанца.
81
Гениохи – обитатели восточного побережья Понта Эвксинского (в районе современного города Сочи) – славились как отважные и беспощадные морские разбойники.
82
В древности созвездие Большой Медведицы называли Колесницей.
83
Второй час римского дня летом соответствует нашим семи часам утра.
84
Фебрис – богиня лихорадки, свирепствовавшей в Риме в летнее время.
85
Либитина – богиня погребений и похорон.
86
Педагог – воспитатель, дядька, обычно из числа рабов.
87
Бильбил – город в римской провинции Испания, на берегу реки Салона. Родина Марциала.
88
Одна из четырех цирковых партий в императорском Риме.
89
Нефертити – жена Эхнатона. Ее знаменитый бюст был обнаружен в мастерской скульптора Тутмеса при раскопках возведенной по приказу Эхнатона новой столицы Египта Ахетатона (в переводе – Горизонт Атона).
90
Маат – в египетской мифологии богиня истины.
91
Амон – главное божество Египта с центром культа в Фивах.
92
Педилы – дорожная обувь, сапоги до колен.
93
Коры и куросы – статуи девушек и юношей, украшавшие храм. В ходе раскопок Акрополя в XIX в. эти статуи, принадлежавшие Парфенону (храму Афины Девы), разрушенному персами, были обнаружены археологами.
94
Стратег – военачальник, осуществлявший также контроль над финансами, внешней политикой, военным делом. В Афинах на год избиралось 10 стратегов, исполнявших свою должность безвозмездно.
95
Кимон, сын Мильтиада (около 507–449 до н. э.), – афинский полководец и глава аристократической группировки, был сторонником спартанских политических порядков.
96
Эргастерий – на языке греков – «мастерская».
97
Эта колея сохранилась до сих пор. Она не совпадает с той дорогой, которая ныне ведет к Пентеликону, где продолжают добывать мрамор.
98
Ливия – древнее название Африки. Его до сих пор сохранило арабское государство Ливия.
99
Гиппопотам – дословно «речной конь». Так греки называли бегемота.
100
Талант – мера веса (около 26 кг). Серебряный талант равнялся 60 минам. Золотой талант стоит 10 серебряных. Впоследствии возникла поговорка «Зарыть свой талант в землю», в которой «талант» приобрел значение «дарование, способности».
101
Лидийцы – древний народ Малой Азии, занимавший плодородную долину реки Герма.
102
Крез – царь Лидии, богатство которого вошло в поговорку.
103
Фриз – полоса здания между верхушками колонн и кровлей, обычно занятая живописным или скульптурным украшением. Фриз храма Афины на Акрополе был выполнен по плану Фидия, под его непосредственным руководством.
104
Пандора – дословно «всем одаренная», согласно мифу, первая женщина, созданная по воле Зевса Гефестом, чтобы стать орудием наказания людей.
105
Гипподам – архитектор, друг Перикла, известный перепланировкой Пирея и других городов, в результате которой вместо хаотического нагромождения улиц появились города с ровными, пересекающимися под прямым углом улицами.
106
Петас – низкая шляпа с прямоугольными полями и ремешком, прикреплявшимся под подбородком.
107
Праздник Панафиней отмечался каждый год, но Панафинеи каждого четвертого года назывались «Великими». Этот год совпадал с третьим годом Олимпиады. По мере усиления могущества и богатства Афин празднование приобретало все более роскошный характер.
108
В греческих государствах месяцы имели разные названия. Афинский месяц Гекатомбеон падал на июль – август.
109
Пеплос – парадное греческое одеяние.
110
Хитон – греческая одежда в виде длинной рубахи, чаще всего без рукавов. Покрой хитона у мужчин был иным, чем женского хитона. Хитон подпоясывался поясом, у женщин Аттики высоко под самой грудью.
111
Бои перепелов были любимым зрелищем афинской молодежи.
112
В 1954 г. мастерская Фидия была найдена к западу от храма Зевса. Чаша с надписью «Я принадлежу Фидию» – единственная личная вещь великого человека древности, какую когда-либо удавалось найти археологам.
113
Гелиасты – члены суда присяжных (гелиеи). Гелиея состояла из 5000 человек, разделенных на 10 комиссий.
114
Сикофант – доносчик.