Журнал «Парус» №73, 2019 г.
Леонид Советников
Вячеслав Александров
Александр Юдин
Татьяна Ливанова
Алексей Котов
Николай Смирнов
Геннадий Авласенко
Евгений Разумов
Патр. Тихон Белавин
Михаил Белозёров
Вацлав Михальский
Евгений Чеканов
Ирина Калус
Юлия Сытина
о. Сергий Карамышев
Валерий Топорков
Зузанна Кухарикова
Василий Пухальский
Борис Колесов
Николай Ильин
Русский литературный журнал «Парус» приглашает любителей отечественной словесности на свои электронные страницы. Академичность, органично сочетающаяся с очарованием художественного слова, – наша особенность и сознательная установка. «Парус» объединяет авторов, живущих в разных уголках России: в Москве, Ярославле, Армавире. Статус издания как «учёно-литературного» (И. С. Аксаков) определяет то, что среди авторов и редколлегии есть представители университетской среды, даже определённой – южно-русской – литературоведческой школы. Рубрики «Паруса» призваны отразить в живых лицах текущий литературный процесс: поэзию и прозу, историю литературы, критику, встречи журнала с разными культурными деятелями, диалог с читателем. В наши планы входят поиск и поддержка новых талантливых прозаиков и поэтов, критиков и литературоведов, историков и философов. Мнение редакции не всегда совпадает с мнениями авторов.
Ирина Калус, Евгений Разумов, Леонид Советников, Зузанна Кухарикова, Геннадий Авласенко, Николай Смирнов, Евгений Чеканов, Юлия Сытина, о. Сергий Карамышев, Николай Ильин, Татьяна Ливанова, Александр Юдин, Вацлав Михальский, Алексей Котов, Вячеслав Александров, Патр. Тихон Белавин, Валерий Топорков, Борис Колесов, Михаил Белозёров, Василий Пухальский
Журнал «Парус» №73, 2019 г.
Цитата
Алексей ТОЛСТОЙ
***
Вот уж снег последний в поле тает,
Теплый пар восходит от земли,
И кувшинчик чистый расцветает,
И зовут друг друга журавли.
Юный лес, в зеленый дым одетый,
Теплых гроз нетерпеливо ждет,
Всё весны дыханием согрето,
Всё кругом и любит и поет…
Утром небо ясно и прозрачно,
Ночью звезды светят так светло;
Отчего ж в душе твоей так мрачно
И зачем на сердце тяжело?
Грустно жить тебе, о друг, я знаю,
И понятна мне твоя печаль:
Отлетела б ты к родному краю
И земной весны тебе не жаль…
1856
Художественное слово: поэзия
Евгений РАЗУМОВ. Что остаётся миру…
***
Тетрадь молчит и смотрит за окно,
в котором – тот, и та, и даже это
(людская жизнь, Малевича пятно,
дождавшееся нового рассвета).
Имеют место (полагаю – быть)
цветы и птицы (дирижабли даже).
Но это – сон, короткое «фюить»,
звонок покойной Мозгалевой Глаши.
(Глафиры то есть.) Так зачем тетрадь
должна присочинять чего-то боле?..
Вот и молчит. И – не присочинять
старается. Евгений Анатолье…
***
О том, что перегной когда-то был жуками,
деревьями (но – стоп), скворечниками птиц…
забудь… присядь… Смотри – трава под облаками
проклюнулась опять. (Чем не Аустерлиц?..)
(Фу – начитался.) Том четвертый на скамейке.
Лопата. Сапоги. (А стало быть – весна.)
Проснись и перегной полей из этой лейки.
И разбуди фасоль (хотя бы) ото сна.
А там – и кабачок, и все, что есть на свете.
(Но главное – себя!) Через неделю – май.
Уже сачки во снах перебирают дети.
И ты, ты что-нибудь уже перебирай!..
Хотя бы этот хлам, что накопил в сарае
за сорок лет земных, где звякает звонок
велосипедный (чу! ты, пыль с него стирая,
стал мальчиком вчера и от слезы промок).
Нет – выгляни туда, где хлама нет в помине,
где горизонт манит сандалии твои…
Скачи за горизонт на этой хворостине!
И крика – и-го-го! – от неба не таи!..
Оглядываться, нет, не надобно, дурашка!..
Скворечник упадет. И дерево. Но ты
не постареешь. Нет. И в клеточку рубашка
(там) вечно будет рвать (там) вечные цветы.
***
S.H.
Окажется: Земля – совсем не та планета,
где я любил Тебя; окажется: на ней
тебя любили два, нет, полтора поэта…
И ты – любила их. (Хотя бы тридцать дней.)
Узнать об этом – стон (ведь закопают в Землю,
где ты любила их, пусть даже десять дней).
Стою и небесам (другим планетам) внемлю.
Белей – что может быть? Что может быть черней?..
***
У окна сидят глаза. Смотрят в сторону Луны.
(Это – что-то в небесах из, наверное, стекла.)
Жизнь, наверное, прошла. Но лежат в кровати сны.
«Досмотрел бы», – говорят. Валерьянка помогла —
вот я, кажется, храплю без рубашки и штанов
где-то в городе на Эм (не забыли алфавит?),
а рубашка и штаны все бегут ромашкой снов —
дескать, милиционер бегать голым не велит.
Ну, а мне смешно и так (валерьянка помогла)
бегать в городе на Эм (вдоль милиции его),
потому что я люблю (от такого-то числа),
потому что не любить – понимаю – каково.
И не надо в чемодан класть рубашку и штаны —
был, наверное, совет голой девушки в письме.
Вы заплакали, глаза?.. Уверну фитиль Луны.
Дочитаете письмо и, наверное, во тьме.
Ибо каждая строка снилась двести раз уже.
Как бежит она одна где-то в городе на Эм
из несбыточного сна нагишом в моей душе,
и голодные глаза знают: я ее не съем.
СТОРОЖКА
Ю. Бекишеву
От печали – стопка самогона.
Да из бочки, Юра, – огурец.
«Умирать – такого нет резона», —
говорит на веточке скворец.
«Прилетел?.. – таращится кепарик. —
Все мы ходим под календарём».
На-ко, Юра, говорю, сухарик
с чесноком, который, Юра, трём.
Мы – пейзане. Мы из телогреек
состоим, из кепок и сапог.
(У меня в кармане – пять копеек.
Да какой-то рукописи клок.)
«Шадлядэ». (Не Саши ли Бугрова?..
Он ведь тоже грамотный.) Роман.
«Лучше выпей самогона снова, —
говорит, – и спрячь меня в карман.
Вдруг прознает Федор-то Михалыч…
С топором-то и придет в ночи…»
Ты запри меня в сторожке на ночь,
Юра!.. (Выбрось к лешему ключи.)
ПИТЕР БРЕЙГЕЛЬ. «ПЕРЕПИСЬ В ВИФЛЕЕМЕ»
Цедят вино из бочки. Режут свинью на ужин.
«Да Вифлеем ли это?» – спросит усталый путник.
Хмуро кивнет прохожий. Голос его простужен.
Мальчик на льду играет, в прорубь макая прутик.
Возле гостиниц тесно. Перепись потому что.
Даже хибара ведьмы, что не сожгли когда-то,
служит сегодня кровом. Чаем поит старушка
тех, что бросали камни. Пьют, ничего, ребята.
В общем, денек обычен, кабы звезда не висла
вон, где из меди флюгер, кабы не эти двое:
женщина и мужчина (что им земные числа
переписи какой-то, если в душе – такое!..).
Ставни скрипят и двери. Нет под луною места,
видимо, для Младенца. Только в пещере разве.
Где-то гудит волынка. Где-то звучит челеста.
Ослик жует солому. Бычьи грустны подглазья.
В общем, и ночь обычна, кабы не свет небесный,
кабы не стук Младенца ножкой внутри Марии…
Что остаётся миру – свет Рождества исчезни?..
Каменный шар, откуда в небо глядят слепые.
ЧИТАЯ ТОЛСТОГО
От первого тома до двадцать второго
я руки раскину на старости лет,
очки протирая о Льва о Толстого
в надежде услышать Толстого ответ
на вечный вопросец – «зачем?»: это небо
над этой землей возле Тулы и здесь,
где смотрят иконы Бориса и Глеба
такие же, хлебушек где «даждь нам днесь».
Земли не пашу, сапоги не тачаю.
Детишек – одиннадцать душ – не завел.
Ну, разве что корка – такая же к чаю.
Да вечный вопросец (про письменный стол).
Захлопну дневник – и окажется: муха
жила оправдательней в местности сей.
Родиться – хватает (подумаю) духа,
а дальше… Толстому – откроют музей.
И Софье Андреевне Берс – потому что…
И душам детишек (одиннадцать их)…
«Звезда, ты напрасно горела неужто
над люлькой моей?..» – усмехается стих.
Захлопну и эту тетрадь в коленкоре.
Побрею щетину для нового дня.
«MEMENTO, – читаю и далее: – MORI».
На томе двадцатом лежит пятерня.
***
ПРОЩАЙ – написано на нем.
ПРОЩАЙ – написано на ней.
А поезд едет в Никуда
из Ниоткуда через час.
И этот чертов паровоз
любого довода сильней.
Остаться. Выдумать миры,
не разлучающие нас.
Из Ниоткуда не глядят
любому поезду вослед.
Там пьют цикуту по глотку
и в стену бьются головой.
Ведь даже письма в Никуда
никто не отправляет. Нет.
Осталось сорок пять минут.
А я – по-прежнему живой.
«Мы никогда?..» – «Мы никогда». —
«Ни на минуту?..» – «Ни на миг». —
«А что же ты уже молчишь?..» —
«А мертвые не говорят».
«Поставь Шекспира, ангел мой,
на эту полочку для книг», —
скажу тебе из Никогда.
Глазами, выпившими яд.
***
Нам отпущено с неба на нитке:
пузыречек на столько-то лет,
две анкеты (а может, открытки),
а еще – лотерейный билет.
А чего в пузыречке-то?.. Брага
или разный там валокордин?..
(Вопрошаем.) Не видно. Однако
что-то капает, капает… Зин,
а чего ты не смотришь?.. (К примеру.)
Насмотрелася. (Спит человек.)
Я и сам… то есть эту холеру…
Видел там-то и там-то… Узбек
хоть накушался дынь до отвалу.
Ну, а мы… Закуси огурцом,
Николаша!.. Пузырь – это мало.
(С запрокинутым к небу лицом.)
(Ничего не свисает оттуда.)
А анкету-то эту куда?..
Как же ты обрываешься круто
под моим башмаком, лебеда!..
***
Можно ручки сложить на тетради своей.
«Ведь написано всё». (Это – голос вороны,
что сидит на березе.) «Пойдем, дуралей! —
говорю я себе. – Будем есть макароны».
Не идет дуралеишко – буковка, мол,
закатилась куда-то… вчера… от романа.
«А роман-то об чем?..» – это письменный стол
говорит из-под кружки. (Точнее – стакана.)
Он совсем опустился. (И стол. И стакан.
И, наверное, я. Или в зеркале кто-то.)
«О любви, – отвечает во мне старикан. —
К идиотке одной одного идиота».
«А чего он ругается?.. – буковки всхлип. —
Он ведь ангелом звал эту девушку прежде».
Макароны остыли. И голос осип.
Это – вермут. Холодный. (Зима в Будапеште.)
«О любви», – повторяет граненый стакан.
«Неземной», – добавляет страница под мухой.
«Не жужжи», – отгоняет ее старикан
(муху то есть) слезой и соленой краюхой.
***
Грусть сидит одинокою птицей
на заборе, где край городской.
Не гони ее прочь рукавицей,
ведь она возвратится тоской.
Дай подсолнуха ей из кармана,
улыбнись беспричинно при ней.
Не летит она в дальние страны.
Прижилась. Потому и родней.
Ну, пошарит чуток на помойке…
Ну, к сороке добавит словцо…
Ты и сам прикарманил на стройке
медный провод, что свернут в кольцо.
А зачем?.. Ведь не вешаться сдуру.
…Только видела птица тогда,
как твою провожали фигуру
провода, провода, провода…
***
Внукам – Роме и Саше
Хорошо бы дирижабли плыли, мальчики, по небу.
Без, конечно, Хиросимы и других авиабомб.
Мы смотрели б в три бинокля, приземлиться им бы где бы,
Чтобы выгрузить игрушки – треугольник, круг и ромб.
Мы бы строили из ромба, треугольника и круга,
может, новую планету, может, новую страну,
где из олова солдаты не убили бы друг друга —
ни разочка, где не ходят через мины и войну.
А еще бы посадили мы жасмин и три сирени,
где сейчас лежит прохожий, где бутылка тоже спит.
Рядом – бочка для зеленки, чтобы смазывать колени.
Круглый день там в круглом цирке вход, наверное, открыт.
Спите, мальчики, покамест мастерю я дирижабли
из воздушного из шара и из гелия внутри.
Только бы вокруг ладони эти пальцы не ослабли.
Только б в шлепанцах дошлепать человеку до двери.
Там – и небо, и минуты из Грядущего, из Мира,
где Меня Уже Не Будет, но… ВЫ БУДЕТЕ зато.
Счастлив я?.. Наверно, счастлив. Враки – нет, не от пломбира.
От любви, которой хватит, полагаю, лет на сто.
Леонид СОВЕТНИКОВ. Сквозь бездны напролёт
***
Как дышали холодом свободы
С затаённым привкусом печали!
Перед веком, вышедшим из моды,
Всё права никчёмные качали.
Вот теперь молчим в бесправье нищем —
Приживалы сумеречной зоны.
И свободы призрачной не ищем,
И клянём продажные законы.
РЫБИНСК 90-Х
Неловкость гордая. Бурлацкая столица.
Стремленье в люди, не владея пиджаком.
Здесь даже Волга любит морем притвориться,
И чайки стонут самым русским языком.
Как водной гладью всё связалось воедино:
От стрелки – мост, особняки, музей, собор…
Навстречу – серость, сырость, на костях плотина,
Попытки чуждые назваться не собой.
Вермонтский житель слыл здесь банщиком в Софийке,
В Казанской церкви долго плесневел архив.
Здесь чтут Суркова, а не Шарля Кро, не Рильке,
Но в герб – пропавшую стерлядку поместив.
Звучит Крестовая почти что как Крещатик,
И рыбьим жиром фонари напомнят Санкт…
Но близ развалин чьё-то вырвется проклятье,
И вдруг куда глаза девать не знаешь сам.
***
Без разницы: эль, эллин или эллинг…
Всё перемелет впрок безумный мельник
И сам от раскулачиванья сгинет,
Ведь даже мельник мельницы не минет.
А в инобытии? – Где в нём корысть?
В палитру света погружая кисть
И оживляя смутные пространства
Души, любить сквозь бездны напролёт!
Пусть время за любовь не даст ни шанса,
И вечность даже даром не берёт…
ОБРЕЧЁННОСТЬ
Ни плеска в небесном оконце,
Ни тона, чтоб мог не сереть.
Не может ледащее солнце
Безвидную землю согреть.
К чему ни притронешься – наледь,
Как стылый чиновничий взгляд.
И смерть не могла б опечалить
Сильнее, чем мысли болят.
О, разума нищие дети,
Вот тема – засмейтесь над ней,
Что чем обречённей на свете,
Беспомощней, тем и родней!
***
То водица, то краски густы
В углублённых лазках звуколада.
Переходы – чтут даже кроты,
Твёрдо зная, зачем это надо.
Им бы грызть да поглубже копать
Лабиринты искусственной ночки,
Только детям-то что рассказать
О пылавшем в дыре уголёчке?
Можно чутким и правильным слыть,
Отличая породу от шлака,
Но за правдой – наверх выходить.
Вопреки преимуществам мрака.
ПЕРСПЕКТИВА
– А чем страшен «Чёрный квадрат»?
– Отсутствием перспективы.
А если в чёрный кубик заточён?
Квадрат окна снаружи чёрен, чёрн,
А выглянешь из этой чёрной клетки —
Блестят антенн пейзажные соседки,
Тригонометря спицы на клубок
Луны… да фонари мотают ток…
Да дерева во сне скрестили ветки.
Назад в окно? Иным ночам внимать,
Предвидя одиночества и скуки,
Иль прозевав, когда картинно руки
Развёл сосед: чего тут понимать?
***
Ствол дерева, живительный сосуд,
Ваяемый паденью вопреки.
Какие силы волю вознесут
Так от земной до неземной реки?
Струятся ветви, тонут в вышине,
Теряя стройность, обрываясь вдруг.
Какая мысль дойдёт от них ко мне,
Не размыкая свой древесный круг?
О том, как надо стройно, связно жить?
Земли и неба древнее звено —
Ствол дерева. К себе приворожить
Меня сумел. Хоть спилен он давно.
***
Купола, пятиглавья, главы,
Аркатурные пояса…
Украшенья не ради славы,
А красой веселить глаза.
Когда в развидневшейся стыни
Проступит, чуть млея вдали,
Классический облик твердыни —
Особенность хладной земли, —
Её белоснежный эпитет,
Белее, чем выпавший снег,
Один передаст и насытит
Величьем застывший разбег.
Видение стрелен и прясел
Из снега как будто растёт!
И взор отуманенный – ясен,
И путь заметённый – простёрт.
ЕЩЁ ТОЛПА НАДЕЕТСЯ И ВЕРИТ
Меч разделенья нам дарован – Слово.
И пусть толпа ещё молчит сурово…
Из ничего, из глины изначальной,
Объемля череп, словно круг гончарный,
Смысл разделенья иже с Небом связь
Растёт, пока толпа молчит, таясь.
Ещё толпа надеется и верит
Словам земных кумиров. Звук пустой!
Уж волосы на головах шевелит,
Обременённых властной суетой,
Предчувствие расплаты неизбежной.
И сколь ни хорохорься, а бледней,
Царящий демон мути зарубежной!
Ты будешь смят толпой, не шутят с ней.
***
Мы живём, как в эпоху татар.
Страшен гибнущих русичей стон.
А для наших князей да бояр
Важен только ярлык на престол.
Семь столетий такая напасть!
Семь веков ограбления цель.
Догорит ли свеча, что зажглась
От соблазна богатств и земель?
***
Но уже раскачали ворота
молодые микенские львы…
О.М.
Запотела луны половина —
Провозвестница древних часов.
Застывай, землеройная глина,
Обрастай чернотой парусов.
В белладонне, в совином прозренье
Жизнь завязана мёртвым узлом,
И в волнах не находят спасенье
Ариадна иль девка с веслом.
Лунен свет, пропесочивший мнимость,
Чем угодно судьбу лабиринть.
Море мин, не мешало бы, Минос,
Местожительство переменить:
Где медузна морская пехота,
А ветла – продолженье звезды…
Но томят перевёртыши счёта,
Людоедства земли и воды.
***
Безмолвно умирать – вот доля славянина…
А. Фет
Пространство несудьбы. Глухая участь тени.
Зачем-то фонарей светильни возжены.
Вот новый Колизей: мы на его арене
По-варварски, безмолвно умирать должны.
Товарищ, не стони. Свободы песня спета,
Но дух – могучий дак – спокоен и суров
И видит наперёд, как валится и эта
Империя шутов, плебеев и воров…
Пересаженные цветы
Зузанна КУХАРИКОВА. Возвратимся к небесным воротам
Верлибры из сборника «Следы в росе» (Поважска-Бистрица, 1998, 142 с.)
Перевод со словацкого Ирины КАЛУС
ПОСВЯЩЕНИЕ
Вам, любимые,
Которые были
И которых уж нет.
Жестокая смерть забрала вас давно.
Вам, любимые, дальние:
Ваши признания
На пожелтевших листах
Не перестают согревать.
Вам, любимые,
Которые у меня сегодня,
Нескольких вас в сердце храню.
Вы – мои печаль и мёд.
Вам – всем
От любви,
С любовью
За любовь.
Спичка печали горит всё сильнее.
Тот огонёк – мне давно не приятель.
Одиночество вкралось, не касаясь дверей,
Напомнило мне обо всём, что утратил.
Мирослав Валек («Спички»)
ИДУ ЛУГОМ
Иду лугом,
Ищу твой давний след в росе.
Но напрасно.
Развеяло его.
Только несколько мёртвых цветов
Остаются в траве от босых ног…
Молодое солнце послало тебя,
Нежный лучик ранний.
Поглаживал ты моё лицо.
Щекотал сердце особенным очарованием.
Пил росу из моих хрупких ладоней.
Иду лугом,
Подкова твоей ноги
В воспоминаниях у меня звенит.
Тихо, прекрасно…
Точно, как тогда.
Время уже развеяло
Следы в росе.
В волосы нам вдохнуло
Пыль серебряную.
ТОГДА
Любовь моя давняя,
Где твоё пальто с первой зарплаты?
Куда ты его дел,
Вряд ли вспомнишь.
Им мы закрывали
Победы и поражения,
Мой сон, твою негу
И бесшабашность…
Сумасшедшая юность!
Достаточно только искры, сразу – пожар.
Не смотрит на то, что в людях сжигает.
Я – Золушка,
Ты – король.
Всё у нас было:
Маленькие тайны, сладкие нежности
И идеалы…
А годы идут…
Ты – кто-то другой.
В избытке – женщин, любви – в избытке,
Стремления высокие, горы амбиций…
ПОЗДНО
Судьба скрестила наши дороги,
Ты здесь нежданно.
Такая особенная минута…
Высокое небо в глазах,
На ветру развеваются твои волосы белокурые.
Взгляд манящий,
Несколько мимолётных фраз —
Явная светскость.
Красивый,
Но без сердца.
Неужели Нарцисс из мифа?
Я – не боязливая Эхо,
День за днём тебя краду,
Снимаю маску гордеца,
Под которой нежное сердце скрывается.
На прогулках с Вакхом
Пьём любовь
До дна…
Но время нас разлучило
И не туда вела дорога.
Поздно,
Уже я не свободна.
Проклинаю поезд,
На который ты тогда опоздал.
ПЕЧАЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ
Яблочко найдено
В райском саду
Ночами летними…
Полнолуние меня заманило на гребень крыши.
Лунатик я,
Пойду за тобой даже
На край света.
В паучьей сети бабьего лета
Любовь исчезает.
Я – перед, ты – за
Окнами поезда.
Семафоры светят…
Напрасно
Тяну к тебе руку.
Расстояние нарастает как крепкая плотина.
Там,
У противоположных горизонтов
Только две чёрные точки.
И монотонный стук в пустоту.
СЛУЧАЙНО…
Совершенно случайно
Встретило меня счастье.
Были у него твои глаза
И приветливый голос.
Нежно смотрел ты на меня,
Руку предлагал.
Шёл мне навстречу,
Был уже – на расстоянии протянутой руки.
Так – много раз…
Но я – в тумане
Глупой гордости заблудилась,
Неподвижна и глуха,
Как скала во сне.
Сердце у меня болит сегодня.
Ищу тебя,
Любовь.
Ищу тебя снова
И на дороге, и среди бездорожья,
Ищу без устали.
МУЖЧИНА ПО ОБЪЯВЛЕНИЮ
Белую скатерть на стол стелю,
На неё – пламенеющие розы.
Вся свечусь любовью,
Странным трепетом звеню.
Моё сердце – пугливая птичка.
Счастье встретить стремится.
На вокзале образ твой
Свиваю у себя в сердце.
Лицо волнением горит,
Учащается моё дыхание.
Мужчины
Приходят…
Мужчины
Уходят…
Ищу тебя в каждом из них.
И сразу – так близко…
Как роса падает
Нега твоего голоса.
В наполненных тайной глазах
Приносишь мне в дар
Небо голубое.
ЖАВОРОНОК
Жаворонок в душе,
Жаворонок в поле
Звонким голосом любовь сеет.
Два следа тропинка соединит.
Волосы, волосы, жёлтые колосья…
Марево маков по всей долине
В ветерке жарко веет.
Медью волос поле горит…
Два василька в нежных глазах,
Нежность аромата куколи.
Две пары губ нектар пьют…
Не выдай нас, рожь.
Твоими были.
В летней жаре от большой печали
Под сердцем у меня зёрнышко зреет.
Один цветок василька…
Два василька в твоих глазах.
Колос к колосу головку клонит.
СЧАСТЬЕ
Потемнело в саду,
Ночь за окном растёт,
Я над коляской бодрствую.
Наш сыночек сладко спит,
Губки ему пёрышком щекочет ангел.
Ты со мной, счастье.
Сейчас тут, рядом
Дорогами снов ходишь.
На белой подушке
Твоя прекрасная головка.
Слышен спокойный ритм
Широкой крепкой грудки.
В тихом таинственном сне
Опять принадлежишь только мне,
Нежной ручкой меня
По моей памяти гладишь.
ДАР
Любовь мне подарила подарок…
Солнышко улыбающееся —
Это сыночек мой.
Из золота кудри,
Глазки – незабудки
У него голубые.
Маленькая ладошка греется у меня в ладони,
Ротик – неостановимый водопад.
Кроха здесь, рядом со мной,
Мой большой малышок.
«Мама, на тебе женюсь», —
Ластится, маленький придумщик.
Вечер в окно закрался.
Заснул кавалер,
Утомлённый днём.
Уже бредёт по сказке.
Маленький мыслитель мою ладонь
Постелил под щёку.
Это его защита,
Если вдруг появится злой дракон.
ПОЙДЁМ СО МНОЮ…
Руку мне дай и пойдём обратно
К быстринам смеха,
К душистым далям.
К пшеницам золотистым —
За счастьем снова со мною лети.
Друг мой,
Возвратимся к небесным воротам.
Навестим юность.
И пойдём назад сразу,
Уже наше солнце к западу клонится.
Там,
По знакомым местам своей любовью меня веди.
Обойдём чертополох,
За птичьей песней побежим в поля.
НАДЕЖДА
Вечерами лущу спелые семечки времени.
Свиваю пряжу в нити
Бледнеющих воспоминаний.
Воспоминания терпкие, как бывает терпко вино,
Нити овиты вокруг души.
Скольжу в челноках через основу*,
Утоками** сотворяя полотно ночи:
Что было вчера,
А что – сегодня…
В серой задумчивости поднимаю недопитую чашу.
В сумерках светят мне искорки счастья.
Думаю о тебе.
Дай моим искрам надежду на жизнь.
Сегодня чашу сожалений выплесну за голову —
До новых надежд.
Выпьем за любовь, которая придёт завтра.
Что будет дальше?
* Основа – продольная система нитей в полотне.
** Уток – система нитей, которые в полотне располагаются поперёк длины куска, проходя от одной кромки к другой.
Художественное слово: проза
Геннадий АВЛАСЕНКО. Ему легко говорить!
Рассказ
Парк был огромным, и мужчина не сразу обнаружил мальчика, а обнаружив, не сразу смог заставить себя подойти к нему. Мальчик сидел на одной из скамеек и, кажется, плакал. Услышав шаги, он чуть приподнял голову, и мужчина с облегчением отметил, что лицо у мальчика чистое, незаплаканное, а значит, произошла ошибка.
И неудивительно – столько лет прошло…
– Привет! – проговорил мужчина и широко, хоть и не совсем натурально, улыбнулся мальчику. Потом, осторожно присев на самый край скамейки, добавил уже более раскованно:
– Как дела?
Мальчик ничего не ответил. Он лишь пожал плечами и встревоженно огляделся по сторонам. Но в парке никого не было… кроме их двоих, разумеется.
– Не бойся! – мужчина снова улыбнулся. – Я не сделаю тебе ничего плохого. Просто я… мне надо… – он умолк на мгновение, бросил быстрый взгляд на напряженно застывшее лицо мальчика. – Просто мне надо поговорить с тобой.
В глазах мальчика, приглушая страх, вспыхнуло вдруг любопытство.
– Со мной? – недоверчиво переспросил он. – Именно со мной?
Мужчина кивнул.
– Но ведь я вас не знаю! – мальчик вновь встревоженно осмотрелся вокруг. – А о чем вы хотите поговорить со мной?
Мужчина ответил не сразу. Некоторое время он лишь молча смотрел куда-то вдаль, как бы собираясь с мыслями. Мальчик терпеливо ждал.
– Тебе сегодня вновь приснился всё тот же сон? – не глядя в сторону мальчика, спросил, наконец, мужчина. Впрочем, он даже не спросил, скорее, просто констатировал хорошо и давно известный ему факт. – Тебе снова приснился этот сон, и потому ты тут, а не в школе…
Замолчав, мужчина всё же заставил себя повернуться в сторону мальчика. Взгляды их встретились.
– Я не ошибся?
Мальчик неуверенно кивнул.
– Откуда вы знаете? – тихо спросил он, не сводя широко раскрытых глаз с изможденного лица мужчины. – Я никому не рассказывал, совсем никому! Об этом никто не должен знать, ведь я… мне…
Мальчик умолк, не договорив, и судорожно втянул в себя воздух.
– Откуда вы всё знаете?
Какое-то время мужчина молчал и смотрел на мальчика. И мальчик тоже молча смотрел на него – испуганно-тревожным и одновременно ожидающим взглядом.
– Дело в том, что я… что у меня… – мужчина вновь замолчал на некоторое время, задумчиво крутя в пальцах зеленую травинку. – У меня когда-то тоже было нечто подобное. Очень давно, примерно в твоем возрасте. И я…
Мужчина взглянул на мальчика, но как-то по-новому, не так, как раньше, и добавил, таинственно понизив голос почти до шепота:
– Мне тоже было страшно, очень страшно! Понимаешь?
Мальчик вновь неуверенно кивнул.
– И что было потом? – спросил он тихо, с затаенной какой-то надеждой. – Оно прошло? Само по себе прошло, да?
– Само по себе?
Сухие, потрескавшиеся губы мужчины перекосила вдруг какая-то невеселая, горькая даже усмешка.
– Да нет, не само по себе, далеко не само! Полгода я провел в психиатрической клинике… больше даже …
Он замолчал, взглянул прямо в испуганно-внимательные глаза мальчика и добавил, вновь понизив голос почти до шепота:
– А знаешь, почему?
– Почему? – тоже шепотом поинтересовался мальчик.
– Потому, что я не выдержал и обо всем рассказал родителям! Ну, а они… из самых лучших побуждений, разумеется… Скажи, – вдруг спросил мужчина, – ты тоже хочешь рассказать родителям об… об этом?
Он замолчал в ожидании ответа, но мальчик тоже молчал, и это взаимное их молчание длилось довольно-таки продолжительное время.
– Как раз сегодня ты и решил обо всем рассказать родителям, ведь так? – снова повторил мужчина. – Сегодня же вечером рассказать?
– Откуда вы знаете?! – выкрикнул мальчик, вскакивая со скамейки. Перекошенное лицо его было белее мела, в глазах, широко распахнутых, стоял самый настоящий ужас. – Как вы можете знать обо всем этом? Кто вы?
Потом, весь обмякнув, он вновь опустился на скамейку и тихо, без слёз, заплакал.
– Я просто хочу помочь тебе! – быстро проговорил мужчина, стараясь не смотреть в сторону плачущего мальчика. – Просто помочь… и ничего больше! Эти сны, они…
– Это не сны! – вдруг зашептал мальчик, и в шепоте его, торопливом и лихорадочном, тоже явственно ощущался ужас. – Сны не бывают такими, не должны быть! Я и в самом деле куда-то переношусь в это время, и там…
Он умолк на мгновение, судорожно сглотнул слюну.
– Там так страшно! И знаете, что еще?
Мальчик замолчал, настороженно обернулся, ближе придвинулся к мужчине.
– Знаете, что еще?
– Что еще? – спросил мужчина, который, казалось, прекрасно знал каждое слово ответа.
– Мне почему-то кажется, что я… что я однажды просто не вернусь оттуда! Просто не смогу вернуться…
Мальчик замолчал, впился взглядом в лицо мужчины, как бы ожидая если и не помощи, то хотя бы мало-мальски дельного совета. Мужчине стало вдруг как-то не по себе под умоляющим, затравленным этим взглядом. Невольно подумалось, что всё напрасно, что ничего нельзя изменить… да и не станет ли только хуже от неуклюжей этой попытки?
– Как ты учишься? – неожиданно спросил он. – Хорошо?
Не ожидая такого вопроса, мальчик ответил не сразу.
– По-разному, – сказал он, пожав плечами. – Как когда…
– Но в последнее время у тебя одни только отличные отметки? – теперь мужчина внимательно смотрел на мальчика. – Ты отвечаешь на любой вопрос, даже не задумываясь… а между прочим, дома почти ничего не учишь…
– Вы и это знаете? – мальчик вновь замолчал, в глазах его что-то промелькнуло. – Это сны, да?
– Да! – сказал мужчина. – Это сны! Впрочем, не только это…
– А что еще?
Мужчина вновь посмотрел на мальчика. Он смотрел молча, но мальчик вздрогнул.
– Как вы можете разговаривать, не шевеля губами? – спросил он робко. – И ваш голос… он так изменился!
– А я и не разговаривал, – ответил мужчина, – я думал. Ты просто прочитал мои мысли. Ты ведь и сейчас их читаешь, разве не так?
Не отвечая, мальчик медленно поднялся со скамейки. Мужчина тоже встал… и теперь они снова смотрели друг другу в глаза.
– Вы из будущего? – спросил мальчик.
Мужчина ничего не ответил.
– Вы – это я?
Мужчина вновь ничего не ответил. Он лишь вздрогнул, как от удара, и наконец-таки опустил глаза.
– Почему вы хотите, чтобы я продолжал видеть эти сны?
– Не знаю! Решай сам!
Теперь голос мужчины был каким-то сиплым, словно простуженным. И еще очень утомленным, что ли…
– Просто, если они исчезнут, ты будешь жалеть об этом! Всю свою жизнь ты будешь об этом жалеть!
– Как вы? – спросил мальчик.
– Как я! – сказал мужчина. – А впрочем, решай сам!
– Но там так страшно! – в глазах мальчика все-таки заблестели настоящие слёзы. Голос его предательски задрожал и сорвался. – Там со мной происходит что-то… я словно растворяюсь в пространстве… становлюсь частью кого-то другого, огромного и непонятного! Там, вообще, так много непонятного…
– Я знаю! – тихо сказал мужчина. – Я помню…
– Я не смогу больше! – мальчик смотрел на мужчину почти умоляюще. – Что мне делать?
– Это ты должен решить сам!
И мужчина, повернувшись, быстро зашагал прочь.
– Подождите! – закричал мальчик, бросаясь ему вслед. – Не уходите, побудьте еще! Не бросайте меня сейчас! Я не могу больше видеть эти сны, понимаете, не могу! Это выше моих сил, это…
Но мужчины в парке уже не было. Он исчез как-то внезапно и сразу, и мальчик растерянно умолк на полуслове. Некоторое время он так и стоял, молча и неподвижно, и всё смотрел и смотрел в ту сторону, где так загадочно и так неожиданно исчез мужчина.
Потом на глаза мальчику попался пустой спичечный коробок.
Не отрывая внимательного взгляда от коробка, мальчик медленно вытянул перед собой правую руку ладошкой вверх, весь как-то напрягся, затаил дыхание и… описав в воздухе пологую дугу, коробок мягко свалился прямо в протянутую ладонь мальчика.
Вздрогнув, мальчик невольно отдернул руку, и коробок вновь полетел в траву.
– Я всё равно не смогу продолжать это! – прошептал мальчик. – Всё равно не смогу! Ему легко говорить…
Он посмотрел на часы. Занятия в школе вот-вот должны закончиться… значит, можно уже собираться домой. Позвонить друзьям, спросить про уроки. Делать уроки, правда, не было никакой необходимости: мальчик запоминал новый материал, едва раскрыв учебник… вот только письменные работы отнимали немного больше времени…
С одной стороны, это было просто здорово… с другой же…
– Ему легко говорить! – вновь и вновь повторял мальчик, торопливо вышагивая по узкой неухоженной тропинке старого парка. – Ему легко говорить!
Судовой журнал «Паруса»
Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись восьмая: «Дыра»
Внезапный ранний снег кажется странным. Будто летучие какие-то существа обсели гроздьями деревья, еще не успевшие сбросить листья. Все бело, серо. Погода мягкая, сырая. Волга в тумане.
На тротуаре у глухого дощатого забора перед мостиком через канавку встретились две сверстницы – как все коренные жители, знакомые еще со школьных лет. Одна статная, в черном пальто, выглядит помоложе, другая, длинная, худая, в шапочке вязаной и в пуховике – смотрится постарше.
Они разговорились у отгороженного от улицы разросшимися рябинками и акациями деревянного уютного домика, покрашенного коричневой краской. Он выделяется массивными столбами ворот из силикатного кирпича. Соорудил когда-то эти столбы-тумбы каменщик, хозяин домика. А та из женщин, что ростом повыше, в шапочке вязаной, и есть хозяйка, его вдова. Он последнее время работал уже на переправе. На улицах их видели всегда вместе, вдвоем ходили в огород, в магазины, в библиотеку. Лицо у бывшего каменщика к тому времени стало уже красным. Конечно же, и выпивал, и возраст – вот и умер внезапно, года три назад.
Вдова, живая, с большими черными глазами, ежится. Холодновато же стоять на улице среди снежных охлопьев, тающих на ветках в сыром, вялом воздухе. Разговаривая, пошли прогуляться, свернули за угол на волжский бульвар. Вдова давно живет в многоэтажке, в квартире: еще с мужем переехали туда. А в коричневом домике доживала век девяностолетняя её свекровь, а потом её младший сын, повторивший трафаретный жизненный путь: выпивал, развелся с женой, снова выпивал и умер…
Бульвар, или обрыв, как его называют, укреплен недавно диким камнем в стальной сетке, залит асфальтом. Но дорогие железные столбы с фонарями уже испорчены: где фонари побиты, а где и сами столбы выворочены. Здесь по темным вечерам бесчинствуют подростки. Крики, смех, пиво, наркотики…
Ухоженная, в черном новом пальто сверстница уже второй раз спрашивает у вдовы: ведь в доме-то родительском, отдельном, жить лучше, чем в квартире? Наследница ответила невнятно: нет, там, дескать, не очень хорошо. И замолчала… На том, заливном берегу Волги, в тумане расплываются землистые сырые цвета березняка и бедненько желтеют остатками листвы на фоне горизонта.
Помолчав, поглядев на тот берег, наследница повернулась и стала рассказывать, что одна уж она в доме жить не будет. Такой случай был, после которого и заходить туда неприятно. Как раз перед смертью мужа. Они там ночевали, и ночью она внезапно проснулась. Было тихо той, бездонно напряженной тишиной, которая стоит только в старых деревянных домах на улочках маленьких уездных городов… Вдруг дверь скрипнула… Испугалась. Подумала: кто бы это мог быть, ведь двери заперты?..
– Я почувствовала, что в доме кто-то есть… Муж спит. Вдруг опять слышу… Родители мужа, покойники, разговаривают… Где-то на кухне… Мать говорит умершему, младшему брату мужа: «Паша, это ты? Проходи»… А голос Паши спрашивает: «А где Сергей?»… «А вон он, спит»… – отвечает мать… А через две недели Сережа умер! – сказала наследница… – Мне с тех пор стало страшно бывать в доме…
Они поговорили ещё, посмотрели на землистые серые цвета того берега…
– Я чувствую, что кто-то есть в доме… И сразу узнаю… – снова повторила наследница. Она заметно волновалась. Хотя времени-то прошло уже немало с той ночи…
– А как же ты узнаешь? – удивилась знакомая – волнение перешло и к ней. В такое не верилось…
– А у собаки шерсть дыбом встаёт, – с измученным каким-то, печальным взглядом ответила вдова…
Они постояли и разошлись, чтобы, может, так же случайно встретиться через год или два, а может, уже и никогда. У той, что в новом пальто – это не шло из ума: она вечером рассказала своей старшей сестре, торговке с рынка. Теперь сестра отдыхает на пенсии, по воскресеньям ходит в церковь. Не удивилась:
– Это бесы! – сказала уверенно сестра. Кивнула на телевизор: – Вон, об этом говорили, профессор… – И сразу же забыла, засмотревшись в новый, во весь простенок, экран… Глаза у нее тоже плоские, как из синего стекла.
Оценив её скучное лицо, рассказчица пошла в магазин, где торговали хлебом из фуражного зерна, поддельными чаем, молоком и другими такими же «продуктами». Дома ей очень захотелось рассказать страшную историю мужу: как и в их городишке открылась дыра на тот свет. Он же ведь когда-то с тем каменщиком работал на стройке. Но решила не говорить «о плохом», как называла это сестра-торговка. Муж, переживший в прошлом году инсульт, сидел в кресле, чинил очки.
Серело в окне: мокрели пятна снега, туман. Таяло, расползался мир в сумерках, пока вовсе не угас – стал сам, как дыра куда-то; и в углу забалаболил, засверкал привычно яркий экран телевизора: тоже как дыра в какой-то свой, иной мир.
За темным окном замелькали вялые, крупные снежинки, похожие на белых паучков. «Опять снег пошел», – только тихо и сказала она мужу.
…А я, записав эту историю из жизни нашего города, находящегося у невидимой дыры на тот свет, – открыл наугад сентябрьский, семнадцатый нумер «Московского телеграфа» за 1832 год и стал читать с пятьдесят первой страницы:
«Вчера, когда я получил приказание отправиться на выемку, то решил пойти домой, пообедать и лечь спать, чтобы к ночи быть свежим, готовым. В голове у меня сильно шумело. Казалось мне, что я шел домой; только дивился я, что долго иду. Тут пристал ко мне товарищ, по виду такой же целовальник, как я. Мы разговорились с ним. Этого весельчака и рассказчика я не видывал, и всего чуднее, что он знал всю подноготную, и всё сказывал мне: сколько кто ворует, кто кого любит, и наконец мне самому обо мне самом рассказал то, чего, казалось мне, никто знать не может кроме только самого меня. Вдруг увидел я в стороне часовню с Образом Пресвятой Богоматери и, по христианскому обычаю, снял шляпу и перекрестился – глядь: моего товарища след простыл!
Это меня немного удивило. Я продолжал идти. И опять товарищ мой на первом перекрестке пристал ко мне»…
…А что теперь делается в коричневом домике этой вечерней порою? – подумал я, отрываясь от покоробившихся, посеревших листов старого журнала… Ах, какие темные дни, уже неделю без солнца, без света…
«…Тут мы подошли, как будто, мне казалось к дому, у которого на вывеске была написана черная кошка. Внутри слышно было страшное мяуканье. – Что это? – спросил я – Ничего, так: ученые кошки разыгрались. Мы вошли – тьма тьмущая кошек сидит на столах, на скамьях, на печи! За стойкой стоит большой кот и наливает пиво. Так хорошо пенилось оно, так хорошо пахло, что мне захотелось отведать»…
…Если бы это написал я, то сказали бы, что – подражаешь Михаилу Булгакову: его коту Бегемоту… А ведь всё это, из «Телеграфа», может, тоже правда?.. Из той же дыры, что и ночной разговор в коричневом домике, у которой, может, и вся наша Россия теперь очутилась. И не из той ли же дыры утеснение в ценах и хлебное оскудение?..
Давненько я эту загадку разгадываю вместе с нашим писателем Иваном Егоровичем Кукориным, да с учителем истории Николаем Ивановичем, да и со своим тезкой, ученым печником Колей Умным. Что это за дыра?.. Бывшие райкомовцы, сотрудники районной газеты, и новой власти чины, каменщики, шоферы, колхозники, тоже бывшие, библиотекари, бухгалтеры, сторожа, врачи с медсестрами, паромщики, пенсионеры, учителя и прочие уездные люди: пересмотреть бы их всех, налицо, как в книге разрядной сказывалось, – чтобы ведома была в людях кривда и правда, и что откуда – в их души исходит, и чтобы в плен и в расхищение православных крестьян (христиан) не выдать.
Литературный процесс
Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты)
***
Взгляни во тьму. Ты видишь лица
Угрюмых сверстников своих?
Они хотели бы родиться,
Но ты родился вместо них.
Ты оттеснил их в область мрака
И черной зависти к тебе –
И каждый воет, как собака,
По неслучившейся судьбе.
И смотрит, смотрит, смотрит тихо
Из безутешной темноты,
Как ты проматываешь лихо
Его слепящие мечты…
Ты рожден, ты воплотился, а они – нет, и этот факт вызывает у них смертельную зависть к тебе. Ты можешь жить: говорить, любить, мыслить, рожать и растить детей, путешествовать… а они могут только наблюдать за тобой, только смотреть на тебя из вечной тьмы. Они злобно смеются над тобой, когда ты совершаешь ошибки, они исходят желчью, видя, какую полноту счастья ты порой испытываешь, их сознание – один сплошной, громадный вопрос, обращенный к Богу: почему на свет рожден ты, а не они? чем ты лучше них? что они такое сделали, за что были лишены счастья земного рождения?
Может быть, и тебе, счастливцу, пора задать какие-то вопросы? Для начала – самому себе. В самом деле: почему рожден именно ты? какие надежды Господь может связывать с твоим приходом на Землю? что доброе, высокое, великое ты призван тут совершить? И как тебе вести себя здесь, чтобы с максимальной полнотой использовать этот чудесный дар, которым ты наделен – земную жизнь? как не растратить его впустую?
Может быть, тебе поможет знание о незримой толпе невоплотившихся, смотрящих на каждый твой шаг, оценивающих каждый твой вздох…
***
Не помогай другим самцам,
Своим участьем не калечь их,
Пусть каждый выживает сам
В угрюмых джунглях человечьих!
Так говорил мне старый вор,
Блестя улыбчивым оскалом.
И не пойму я до сих пор:
Вредил мне – или помогал он?
Альтруизм, проявляемый тобой по отношению к твоему соседу по планете, такому же самцу, как и ты, в конечном счете губит этого соседа, поскольку создает у него ложное представление о реальных взаимоотношениях людей в человеческом стаде (в частности, о взаимоотношениях самцов). И это ложное представление однажды сыграет с твоим соседом злую шутку, выйдет ему боком. Так твое добро обернется злом.
Об этом говорит моему лирическому герою старый вор – и, кажется, из самых добрых побуждений. Похоже, он желает добра герою, хочет помочь ему выжить среди себе подобных… Но получается, что вор, проповедующий примат звериных законов, выступает тут в роли альтруиста, – противореча, таким образом, собственной проповеди.
А что, если вор хитрит? Что, если на самом-то деле он уверен в спасительности альтруизма – и, публично проповедуя обратное, просто стремится заложить в сознание возможного конкурента саморазрушительную логику?
Об этом я и размышляю в своем стихотворении.
ЗЕЛЕНЫЕ СОПКИ
Я не скрою, что другом
мне Север суровый не стал,
беспощадною вьюгой
он вирши мои освистал.
Но однажды весною,
наверное, всё ж неспроста
он открыл предо мною
свои потайные места.
Из глубокой долины
неслышно поднялся туман,
оголив по вершины
заросших холмов караван,
и на зелени яркой,
где был у тумана ночлег, —
словно колотый сахар,
остался нестаявший снег.
Мир был чистым и робким…
И я не пытался понять,
где норвежские сопки,
где наша холмистая рать, –
так необыкновенно
они той весною цвели
на краю континента,
в краю пограничной земли.
Такие мгновения были нечастыми – но они были. Вдруг сквозь серые небеса пробивался луч неяркого северного солнца, освещая весеннюю сопку, – и я обнаруживал, что эта мрачная земля может быть красивой. Я забывал о ненавидящем меня комбате и о тяготившей мою душу угрюмой тоске, я становился добрым, доверчивым, светлым – таким, каким был до армии…
Но небеса вновь превращались в серое тесто, а командир моего батальона вновь грозился отправить меня сначала на «губу», а потом и в дисбат.
Он не шутил, мой комбат. И замполиту стоило большого труда убедить его, что такие, как я, тоже нужны родине.
***
Тянет кровью из леса туманного…
Молодой, отдыхай под кустом!
Самка выберет старого, драного,
С переломанным жизнью хребтом.
Не за то, что угрюмо оскалены
Два клыка, пожелтевших навек, –
За его золотые подпалины,
За глаза, голубые, как снег.
Выбрать-то она выберет, конечно, – куда ж ей деваться от твоего бешеного напора, от проницательного ума и щедрого таланта, от замечательных твоих золотых подпалин? Только вот молодые волки никуда из вашего леса тоже не денутся – отдохнут чуть-чуть под кустом и снова начнут обхаживать твою избранницу. Не уследишь, не запрешь на замок, пояс верности не заставишь носить насильно. Чего ж ты хочешь, старче: социобиология в вашем туманном лесу как рулила, так и рулит. И будет рулить.
Но как же быть? – вопрошаешь ты. Ведь она, юная и прекрасная, свой выбор уже сделала, всё у вас сложилось, срослось, вот уже и волчатки маленькие в вашей семейной норе визжат и поварчивают… как бы всё это законсервировать, а?
Спроси меня, серый, – того, кто написал это стихотворение. И я отвечу тебе словами старинной русской песни. Прищурю глаза, тряхну остатками некогда буйной золотой шевелюры, опрокину стопку – и начну тихонько:
Живет моя отрада
В высоком терему.
А в терем тот высокий
Нет хода никому…
Понял подсказку, серый? Запри ее в тереме своего ума и таланта, влюби ее в свою неповторимую личность, добейся того, чтобы она сама навсегда надела на себя тот самый, средневековый пояс. И тогда она будет поплевывать из высокого терема на истекающих слюной молодых волков.
Но если у тебя, кроме переломанного хребта, оскаленных клыков и подслеповатых глаз, ничего больше нет, – тогда извини, братишка. Нет терема, нет и отрады. Отдыхай под кустом.
МОИ ПОДРУЖКИ
Мои подружки старятся стремительно…
Давно ль они на ножках молодых
Цвели и пахли? Даже удивительно,
Как скоро увядает прелесть их!
Ни свежести уже, ни грациозности,
Двадцатилетним стало двадцать шесть…
А я не старюсь. Я всё в том же возрасте.
Как было мне за сорок, – так и есть!
Мои подружки, хм… что-то это тебе напоминает. Уж не книгу ли Маркеса о несчастных шлюшках? Интонация вроде бы та же самая?
Но ты мгновенно опровергаешь сам себя: там – вселенская скорбь о падшем человечестве, а тут – всего лишь добродушное зубоскальство над стареющим ловеласом и его третьесортными юными пассиями. Пустячок, экспромтишко…
Однако, постой… какие же они третьесортные?.. да там были ого-го какие!.. и разве это была старость – в сорок-то с небольшим? это было только начало твоего мужского расцвета!
Ты начинаешь считать, по-детски загибая пальцы, после тридцать пятой сбиваешься и начинаешь снова… и вдруг вспоминаешь восемнадцатилетнюю вьетнамку в сиднейском борделе и то, как ты хвастался ею перед приятелями: мол, прямо с пальмы для тебя ее сняли!.. И тут тебе, отцу двух взрослых дочерей, наконец-то, становится стыдно.
Все-таки тут у нас не Австралия и не Латинская Америка, бормочешь ты. Тут у нас Русь-матушка. И то, что дозволено Маркесу, не дозволено тебе. Квод лицет йови, как говорится. И, опять же, русский писатель обязан идти в глубину проблемы, а не отделываться от нее плоскими экспромтами, оставь это губерманам.
И все-таки, все-таки… Порой так хочется просто улыбнуться, необидно съязвить, беззлобно посмеяться над собой и другими, над схожестью Руси-матушки и Латинской Америки, над всем падшим человечеством…
***
Давай никуда не поедем…
Какая, дружок, благодать —
Лежать на диване медведем,
Над старою книжкой дремать.
Есть, право, какая-то прелесть
В уютном и тихом мирке…
Эх, только б не вывихнуть челюсть
В одном молодецком зевке!
Однажды ты состаришься, конечно, добрый молодец. Но сегодня еще в силе. Так не обманывай ни себя, ни очередную сударушку, уже нарисовавшую в своей голове умилительную картинку вашей совместной жизни в уютной берлоге.
Ничего не выйдет. Как только тебе попадет шлея под хвост – пиши пропало. Что там конкретно будет – то ли злато-серебро посыплется с небес, то ли зелено вино с ума сведет, то ли зазноба какая в сердце вползет, – это все равно. Подымется медведь с семейного дивана, махнет лапой – и полетят прочь все книжки и картинки…
Погуляй, батюшко, в одиночку, покудова сила есть. Поломай дерева в окрестном лесу, покушай сладкого медку вдоволь, подумай о жизни, лежа в зимней своей берлоге. Но постоянно слушай чутким ухом: не трещит ли поодаль хворост под чьей-то тяжкой лапой, не бредет ли вдали кто-то дюжий и беспощадный, грудью раздвигая макушки могучих сосен?
Если услышишь такое, знай: это идет навстречу старость твоя. А значит, пора тебе грянуться оземь, перекинуться трижды через голову – и, сбросив медвежью шкуру, облачиться в костюм-тройку и модные штиблеты. Пора за красными девушками приударить – не за той, так за другой, пора семьей обзавестись, деток настрогать. А потом, конечно, в люди их надо будет выводить…
Так-то, медведко, так-то, ухарь-купец. А покудова, что ж, – во всю ширь зевни, во всю длину потянись, да и вставай с дивана. Ежели сударушка твоя замыслила куда-то вместе ехать, так ведь всё равно на своем настоит, не прекословь ей…
ПОСЛЕ МОЛЧАНИЯ
Я напрасно ищу пониманья —
Вы не созданы нас понимать.
Совершенно иные созданья,
Ваше дело – жалеть и прощать.
Так прости меня, зверя лесного,
За грехи человечьи мои.
Все равно всё окончится снова
Вечной горечью женской любви.
Рухнет в бездну громада немая,
Дрогнут души и дрогнут тела.
Ты заплачешь, меня обнимая,
И пойму я, что ты – поняла…
Прочитав это стихотворение, современная продвинутая феминистка процедит мне сквозь зубы, что гендерные различия не закреплены в генетическом коде человечества и не могут дать стопроцентной гарантии нашего выживания в обозримом будущем. И потому, дескать, даже с точки зрения моей любимой социобиологии нынешняя иерархия гендерных ролей только кажется неколебимой. А значит, алгоритм взаимоотношений мужчины и женщины, описанный в моих поэтических строчках, – не более чем чесотка мужского шовинизма.
А я отвечу ей, что в генокоде закреплена половая дихотомия, и что эта штука будет посильнее «Фауста» Гёте. Потому, что где пол – там и гендер. А не наоборот. И что тот, кто на протяжении тысячелетий, рискуя жизнью и здоровьем, уходил из пещеры за добычей, самым естественным образом доминировал над той, что сидела в пещере и ждала, когда ей принесут кусок мяса и теплую шкуру зверя. И что теорию Геодакяна феминизму не переплюнуть… ну, и так далее.
Но, как всякий человек, способный ощущать чужую боль, я буду чувствовать, конечно, что пафос моей оппонентки порожден реальной обидой «слабого пола» на наши земные полоролевые расклады. Отсюда и мои слова о вечной горечи женской любви, о душевной дрожи людей, вынужденных постоянно преодолевать чувство обиды и чувство вины.
И все-таки жалеть и прощать – единственно верный путь к свету из темноты этой проблемы…
ПЕСОК ПУСТЫНИ
Год за годом вина и печаль
Орошали мне душу… А ныне
Ни тебя, ни себя мне не жаль –
Пересох, как колодец в пустыне.
Ветер злобствует, мысли гоня
По барханам страстей позабытых.
И песок, что заносит меня,
Жжет глаза, но уже не слезит их.
Чувство вины, как и чувство печали, благотворны для нас: там, где текут подземные реки наших переживаний, зеленеют чудесные рощи человеческого искусства. Но раскаленный ветер времени делает свое дело, и сухой песок знания, рано или поздно, заполняет колодцы наших душ. Там, где есть знание, эмоций нет… но есть ли в этой пустыне место для человека? Для того существа, кого мы привыкли называть человеком?
Но зато больше не будет ни жгучих страстей, ни горьких слез, – думаешь ты. – Всё то, что способно течь, будет течь только внутри человека, не показываясь наружу. Ведь те, кто живет на раскаленном ветру, – тоже люди, только они другие, сухие и точные…
И ты ошибаешься. Человек – везде человек, и ни одна душа не похожа на пересохший колодец. А если где-то жестокосердие превышает норму, над этим местом однажды, – пусть даже через несколько столетий! – обязательно сгустятся тучи Божьего гнева. Молнии возмездия ударят в черствые верхушки барханов и ливень горя затопит миллионы сухих сердец.
Так заведено на Земле. Эта планета никогда не станет местом бессердечного знания и безжизненного расчета.
ХОЛОДНАЯ РЕКА
В глазах возлюбленной моей —
Холодная река.
Не оттого ль, когда я с ней,
Знобит меня слегка?
Морозно дышит глубина,
Прозрачная до дна.
Но не любимой в том вина,
А осени вина.
Незримо бьют из донной мглы
Студеные ключи…
Зато слова ее теплы
И губы горячи.
И в час, когда слепая страсть
Сминает простынь снег,
Она меня целует всласть,
Не поднимая век.
Осенняя любовь, что ты можешь предложить двум немолодым людям? Всё они уже изведали в своей жизни, всё оставили позади – и нежное журчание апреля, и зачарованную кипень мая, и сверкающие июньские грозы, и палящую сушь июля, и бескорыстную щедрость августа… Даже октябрь, с его разноцветным холодком, ушел от них навсегда.
Но есть ли место для любви в ноябре?
Оказывается, есть. К ней несет холодная серо-стальная река, медленно текущая куда-то меж облетающих берегов, – прозрачная, печальная, всё знающая вода. Если войти в нее и преодолеть первую ознобную дрожь, станет ясно, что она тоже способна дарить забытье – еще как способна! Только не нужно нырять в ее студеные глубины: это и опасно, и не нужно никому – ни реке, ни тянущимся друг к другу двум немолодым людям. Нужно просто лечь в эту неторопливую воду и, закрыв глаза, медленно плыть куда-то вместе с ней…
Как они тянут к себе, эти серо-стальные зрачки, эти пряди с проблесками седины, порывистые объятья, задыхающийся ритм, шепот сухих губ!.. Что-то слишком нервное, лихорадочное, что-то слишком охочее, алчущее есть в этой осенней любви – может быть, уже последней перед шугой и льдом.
СПАСЕНИЕ
Взгляните ж вы, какие здесь купавы!
Николай Рубцов
Я спасся кое-как. Среди скотов
То там, то здесь паслись людские лица.
«Скорей сюда!» – и каждый был готов
Клочком травы со мною поделиться.
А скот мычал. Он чуял чужака
И на меня косил налитым глазом.
Но впереди нас всех ждала река
И в глубину мы все входили разом.
Точила берег нежная вода,
И я кричал: «Какие здесь купавы!»,
И скот трубил… Мы все спаслись тогда
На той земле, еще рожавшей травы.
Да, я спасся в своем «малом времени», на рубеже двух столетий, – родился, прожил отпущенные мне Господом годы, оставил потомство, что-то написал, опубликовал, запечатлел оттиск своей пятки в глине веков… но в этом стихотворении речь идет о более серьезных вещах – о «спасении нас всех».
Один из возможных смыслов – тот, который, быть может, увидит в этих строках грядущий астронавт, медленно летящий сейчас, в своем сорок восьмом веке от Рождества Христова, по орбите Венеры. Он летит и думает: вот, человечество покинуло Землю, давно уже не рожающую ни трав, ни деревьев, все мы переселились на другие небесные тела; а ведь когда-то эта планета была родным домом для наших прародителей – зеленым раем с нежной водой и желтыми купавами. И, смотри-ка, наших пращуров не слизнул в те времена солнечный протуберанец, не погубил астероид, и сами они не уничтожили друг друга в смертельных войнах… спаслись, однако! Спаслись – и дали жизнь своим потомкам, а те – нам. И вот теперь мы живы – и летим…
Можно прочесть это стихотворение и в чисто теологическом плане – как весть о свершившемся апокатастасисе, о спасении овец стада человеческого в реке Божьей благодати. Но об этом на Земле давно уже написаны даже не тома, а целые библиотеки.
Юлия СЫТИНА. Творчество В.Ф. Одоевского в живом предании русской культуры
(Введение к книге: Сытина Ю.Н. Сочинения князя В.Ф. Одоевского в периодике 1830-х годов. М.: Индрик, 2019. 392 с.)
Князь Владимир Федорович Одоевский (1804–1869) – «один из благороднейших наших писателей, мыслитель, стоящий слишком уединенно, слишком вдали от всех», – напишет А.А. Григорьев в 1847 году[1 - Московский городской листок. 1847. № 63. С. 254.]. Мнение об Одоевском-романтике, живущем в башне из слоновой кости, абстрактном, далеком от жизни философе, мистике надолго укоренится в общественном сознании. С другой стороны, о писателе будут говорить как о сатирике, рационалисте и ученом, ставшем чуть ли не позитивистом в зрелые годы. Противоречивость истолкований его творчества не только в критике, но и в литературоведении подчеркивает присущую Одоевскому многозначность: «У меня много недосказанного – и по трудности предмета, и с намерением заставить читателя самого подумать, принудить самого употребить свой снаряд, ибо тогда только истина для него может сделаться живою»[2 - Одоевский В.Ф. О литературе и искусстве. М., 1982. С. 103.].
Но если уже в 1840-е годы Одоевский будет казаться одиноким, то в 1830-е – он свой. Проблематика его произведений, философские и эстетические искания, стремление к энциклопедизму глубоко укорены в той эпохе и вместе с тем исполнены индивидуально-авторского видения, понимания жизни и искусства. В.К. Кюхельбекер писал Одоевскому в 1845 г. из сибирской ссылки: «Тебе и Грибоедов, и Пушкин, и я завещали все наше лучшее; ты перед потомством и отечеством представитель нашего времени, нашего бескорыстного служения художественной красоте и истине безусловной»[3 - Отчет Императорской публичной библиотеки за 1893 год. СПб., 1896. С. 71.].
В жизни князя – потомка древнего рода, восходящего к легендарному варягу Рюрику, рода, к которому принадлежал и святой мученик князь Михаил Всеволодович Черниговский, – одной из ключевых была идея служения. Одоевский «стоял во главе всего русского дворянства»[4 - Соллогуб В.А. Воспоминание о князе В.Ф. Одоевском // Одоевский В.Ф. Записки для моего праправнука. М., 2006. С. 473.], современники называли его «Monmorancy russe (Русский Монморанси)»[5 - См.: Ленц В.Ф. Приключения лифляндца в Петербурге // Там же. С. 472.]. Предпочитая публиковаться под разнообразными псевдонимами, Одоевский иногда подписывался и своим именем, порою сокращенным, но всегда непременно добавлял к нему титул. Именно о князе Одоевском говорила и критика той поры. Своеобразным итогом его писательского пути стал выход «Сочинений князя В.Ф. Одоевского». Многие произведения из вошедших в издание изначально были рассыпаны по страницам периодики 1830-х годов, о них пойдет речь и в этой монографии, название которой напрямую связано с заглавием издания 1844 года.
Бережное отношение к своему историческому имени внушало князю прежде всего чувство долга перед Отечеством. Определяющее значение в жизни Одоевский придавал и новозаветной притче о талантах, понимая ее как необходимость беспрестанно трудиться и через служение людям служить Богу. Сфера интересов князя поражает своей широтой: литература, философия, музыка, педагогика, просвещение, химия, кулинария… Однако «при всей пестроте» занятий Одоевский «всегда оставался мыслителем, всегда стремился к строгой систематичности в своих построениях»[6 - Зеньковский В.В. История русской философии. М., 2001. С. 141.].
Жизнь Одоевского была тесно связана со многими видными деятелями русской культуры. Не случайно в 1838 году С.П. Шевырев писал М.П. Погодину, что вся русская литература оказалась «на диване» у Одоевского. Дружеские отношения объединяли юного литератора с двоюродным братом, поэтом А.И. Одоевским, и московскими любомудрами. Издавая в Москве вместе с Кюхельбекером альманах «Мнемозина», а позднее публикуясь в «Московском вестнике», «Вестнике Европы», «Московском телеграфе», «Литературной газете», «Европейце», «Московском наблюдателе», «Современнике», «Библиотеке для чтения», «Сыне отечества», «Северной пчеле», активно участвуя в издании «Литературных прибавлений к “Русскому инвалиду”» и «Отечественных записок», Одоевский сошелся с Пушкиным, Гоголем, Лермонтовым, Грибоедовым, Жуковским…
Из всего многообразия периодических изданий, в которых публиковался Одоевский в тридцатые годы, в монографии будут рассмотрены альманахи «Северные цветы», «Альциона» и «Денница», журналы «Московский наблюдатель» и «Отечественные записки», газета «Литературные прибавления к “Русскому инвалиду”». Хронологически публикации охватывают практически все десятилетие. Внимание сосредоточено на художественных произведениях – повестях и очерках, но привлекаются и литературно-критические и музыкально-критические статьи Одоевского, а также переписка с современниками. Систематизированные сведения о публикациях художественных произведений Одоевского в 1830-е – 1840-е годы приведены в хронологической таблице в конце монографии.
«Материалы для жизни художника одни: его произведения», – убежденно говорит рассказчик «Себастияна Баха», и за этими словами угадывается авторская позиция. Самым плодотворным периодом для Одоевского как писателя были именно тридцатые годы. В это время князь живет в Петербурге, но кровные нити связывают его с Первопрестольной – он бывает в Москве, публикуется в московских изданиях, переписывается с москвичами – и соглашаясь, и споря, – размышляет о разнице между старой и новой столицами. Для русской литературы и культуры в целом это десятилетие – период отталкивания от иностранных влияний в поисках собственной философии, органичной эстетики. В преодолении чужеродного, искусственного и в изображении самобытного, народного видело большинство русских критиков задачу литературы, и потому внимание авторов зачастую обращалось к Москве как допетровской столице, хранительнице традиционного русского уклада и ценностей.
Большое влияние на творчество Одоевского оказал немецкий романтизм – недаром Е.П. Ростопчина называла его Hoffman II – однако самому писателю такое определение представлялось ложным. Воздействие «Германии туманной» на русскую мысль той поры, безусловно, было значительным, и сочинения Одоевского зачастую созвучны творениям немецких романтиков, однако мироощущение и мировоззрение русского писателя свидетельствуют о его теснейшей связи с «большим временем» русской культуры.
О важности Православия для Одоевского так или иначе писали разные исследователи[7 - См., например: Гаврюшин Н.К. На границе философии и богословия: Шеллинг – Одоевский – митрополит Филарет (Дроздов) // Богословский вестник. М., 1998. № 2. С. 82–95; Турьян М.А. Владимир Одоевский и Лермонтов // http://odoevskiy.lit-info.ru/review/ odoevskiy/002/175.htm], однако больше вскользь. П.Н. Сакулин, приводя цитаты из дневников писателя, выдержки из его писем, свидетельствующие о важности религии в жизни князя, подчеркивал внецерковность его духовных исканий и вопреки тому, что Одоевский отдавал явное предпочтение Православию, считал, что «корни его мистики» «все же находятся главным образом на Западе»[8 - Сакулин П.Н. Из истории русского идеализма. Кн. В.Ф. Одоевский. Т. 1. Ч. 1. М., 1913. С. 394.]. Одоевский действительно глубоко изучал немецкую философию, интересовался трудами по алхимии и кабалистике, однако после встречи с Шеллингом главный вывод сделал такой: «Шеллинг стар, а то, верно бы, перешел в православную церковь»[9 - Одоевский В.Ф. О литературе и искусстве. М., 1982. С. 142.].
К сожалению, до сих пор в представлении о русской истории и культуре порою господствует мысль, что «православная церковь, сдавленная бюрократическим режимом, не обнаруживала признаков жизни»[10 - Сакулин П.Н. Из истории русского идеализма… С. 342.] – как в николаевскую эпоху, так и вообще после воцарения и реформ Петра I. Но многочисленные храмы, воздвигнутые в XVIII – начале XX века, труды по богословию, продолжившаяся традиция паломничества по святым местам, мощный пласт лирики христианской тематики, вклад в который внесли даже такие вроде бы далекие от религии поэты, как Некрасов и Фет, красноречиво свидетельствуют о православном духе самой русской культуры, ее кровной связи с «древнерусской литературой, ориентированной на средневековые христианские ценности»[11 - Есаулов И.А. Постсоветские мифологии: структуры повседневности. М., 2015. С. 443.]. В последние десятилетия появляются все новые и новые труды по русской истории, культуре, литературе, восполняющие представления о духе Российской империи. И та неистовость, беспощадность, с которой пытались уничтожить эти корни после революции, только подчеркивает их глубину и силу, не утраченную и сегодня.
Православные истоки, давшие саму письменность Руси, так глубоко вошли в ткань русского бытия, что в XIX веке воспринимались как неотъемлемая часть жизни, вплоть до государственных праздников и названий улиц, что непросто осознать людям XXI столетия. В нашу до сих пор еще переходную эпоху при истолковании классики порою важным оказывается «обратный перевод»[12 - См.: Михайлов А.В. Обратный перевод. М., 2000.] – не так называемая актуальная интерпретация с позиции нового времени, но понимание, продиктованное внутренним миром самих произведений, духом эпохи, их породившей. И.А. Есаулов, размышляя о новых филологических категориях в изучении русской классики, формулирует задачу исторической поэтики исходя из того, «как ее понимал Веселовский: “определить роль и границы предания в процессе личного творчества”», уточняя при этом: «христианского предания», – и обосновывает необходимость «рассматривать поэтику русской литературы в контексте православной культуры»[13 - Есаулов И.А. Русская классика: новое понимание. СПб., 2017. С. 22.].
В периодике 1830-х годов отразилась живая жизнь русской истории, движение времени – в ней есть и злободневная проблематика, и отзвуки вечности. И потому изучение творчества Одоевского в контексте конкретных изданий отнюдь не означает стремления замкнуться в «малом» времени публикации произведений, но, напротив, через это «малое» заглянуть в «большое», актуализировать пласты тысячелетней русской культуры, той духовной традиции, которая порою ярче проступает в лирике и публицистике, чем в художественной прозе, особенно у склонного к завуалированности в высказывании своих идей Одоевского. Включаясь в соборный хор русской словесности, князь осознавал свое творчество как органическую часть того живого и животворного предания, на котором зиждется русская культура.
Издание осуществлено при финансовой поддержке Российского фонда фундаментальных исследований (проект № 18-112-00233)
Приобрести книгу можно на сайте издательства «Индрик» (http://indrik.ru/collection/all/product/sytina-yun-sochineniya-knyazya-vf-odoevskogo-v-periodike-1830-h-godov).
К берегам Православия
о. Сергий КАРАМЫШЕВ. Путешествие в ад с Ларсом фон Триером
Последняя кинокартина одного из замечательнейших режиссеров современности датчанина Ларса фон Триера «Дом, который построил Джек» вряд ли может кого-то оставить равнодушным. Главный герой – серийный маньяк-убийца, действие происходит в 70-х годах прошлого века в США.
Блестяще, по нарастающей, представлено развитие страсти, однажды овладевшей человеком и постепенно заполняющей все его существо, иссушающей и порабощающей душу.
Жизнь Джека превращается в стремительное проникновение в стихию зла со всё возрастающей потребностью его эстетизировать. Одновременно с этим происходит разрушение личности, и жизнь уже на земле становится адом.
С самого начала звучат диалоги Джека с таинственным собеседником Вёрджем. Лишь ближе к финалу становится понятно, что это не кто иной, как Вергилий, которому выпала доля сопровождать Джека в ад.
Если б не это финальное путешествие, невозможно было бы понять, для чего в таких подробностях описывать всё новые и всё более ужасные преступления маньяка. Однако в картине – всё на своем месте. Если в «Первом эпизоде» еще возможно сочувствие к личности Джека, то далее оно стремится к нулю. И отсюда закономерно следует оправдание его вечного осуждения в глубинах ада. Оправдание Божия правосудия!
Выплеснувший стихию преисподней на землю, находивший в ней свое высшее наслаждение не мог унаследовать иной участи. Он хочет доказать себе и Вергилию, единственному собеседнику, с которым маньяк откровенен, что зло прекрасно и смерть обворожительна.
Будучи по характеру перфекционистом, которому необходимо, чтобы вокруг была идеальная чистота, и который не может уснуть, если на простыне имеется хотя бы одна морщинка, Джек ищет совершенства в различных способах убийства. Он делает из убитых «художественные» инсталляции, запечатлевает их на фотографиях, а десятки своих жертв раскладывает в порядке с одному ему понятной логикой в огромной морозильной камере.
Любые человеческие потребности, все инстинкты этой довольно одаренной натуры подчиняются его главной страсти. Подобие любви и подобие семейных радостей он превращает в изощреннейшие формы садизма. Итогом любых его начинаний оказываются только убийства.
Он наблюдает развитие в себе страсти как бы со стороны, описывая Вёрджу механизм ее действия. Однако это осознание не ведет к хотя бы слабой попытке борьбы с нею – напротив, делает Джека все более ненасытным в ее удовлетворении, пока он не захлебывается в ней, совершенно теряя рассудок.
Действие страсти представлено в виде образа-схемы. Горят два фонаря. Под ними идет человек. По мере его приближения к первому фонарю тень уменьшается и становится все резче. Так происходит обострение душевной боли, пока не удовлетворится страсть. Эта точка – пик наслаждения. Человек идет дальше, наслаждение растворяется, как тень, остающаяся позади, уступая место новой боли, которая, точно тень, вырастающая впереди, непреодолимо влечет к следующему фонарю. Здесь боль обостряется, пока не наступит долгожданное время нового витка наслаждения.
В ходе одной из бесед с Вёрджем Джек признается, что с детства любил негативные изображения, которые представляют самый яркий свет полной чернотой, а самую густую тьму – светом.
Это один из маяков жизни с перевернутыми ориентирами. Из детства Джека представлены сцены, как он играл в прятки, всегда затаиваясь, но оставляя приметы своего нахождения в виде примятых камышей, и как он, поймав подсачником утенка, обрезал ему пассатижами ласты и пустил опять плавать в водоем. При помощи первой забавы Джек щекотал свои нервы, а при помощи второй – получал удовольствие.
Эти затеи перешли во взрослую жизнь. Он не особенно скрывался. Волочил несколько миль труп женщины на веревке за автомобилем, оставляя кровавый след; из отрезанной у женщины легкого поведения груди сделал себе кошелек; убив мать с двумя малолетними детьми, сделал на лоне природы картину с рамкой из природных материалов, в центр которой и поместил убитых, над ними же разместил рядами несколько десятков убитых им же ворон. Внезапно хлынувший после волочения трупа на веревке ливень и смывший с асфальта длинный кровавый след был воспринят Джеком как «благословение свыше» на его последующие преступления.
Джек овладел поистине дьявольским лукавством в деле заманивания в свои сети всё новых жертв. Он научился эксплуатировать свою душевную боль, требовавшую новых убийств, облекая ее в иные формы. Жертва, готовая к сочувствию, клевала на наживку и тотчас попадала на крючок. Однажды Джек вооружился костылем, дабы усилить исходившее от него впечатление страдающего от душевной боли человека.
Прежде чем стать маньяком, герой фильма купил участок земли с видом на лесное озеро. Он стал строить дом по собственному проекту. Но все его творческие способности уже уходили на обслуживание главной страсти. Поэтому с домом ничего не получилось. Он скрупулезно склеивал, но вновь и вновь ломал макеты дома. По меньшей мере, дважды начинал строить и дважды сносил построенное бульдозером. Последний вариант начала строительства дома остался памятником изломанной жизни.
В это время Джека всецело поглотила финальная «творческая идея». Он интересовался массовыми убийствами, производимыми нацистами в ходе Второй Мировой войны. И решил повторить практиковавшийся на Восточном фронте способ убить несколько человек одной пулей. Он приковал в своей морозильной камере несколько мужчин так, чтобы их головы оказались на пути следования пули.
Патрона с цельнометаллической пулей, необходимой для этого, под рукой не оказалось. А страсть требовала удовлетворения. Пришлось всё бросить и ехать за пулей. Боль Джека все возрастала. При помощи хитрости он убивает взявшего его на мушку продавца оружейной лавки, затем – приехавшего арестовать его полицейского. Едет на полицейской машине с мигалкой и сиреной, даже не подумав выключить их, когда прибывает к своей морозильной камере в центре города. Заряжает винтовку патроном с нужной пулей – оказывается слишком близко, чтобы навести оптический прицел. Взламывает дверь, ведущую в соседнее помещение. И тут встречается лицом к лицу с Вёрджем. В это время полиция пытается прорезать стальную дверь.
Вёрдж, дабы спасти прикованных людей в морозильной камере, со всех сторон окруженных десятками замороженных трупов, лежащих в картинных позах, напоминает Джеку, что он так и не построил себе дом. Вот сейчас – самое время и самый подходящий материал.
Забыв о прикованных и будучи поглощен новой «эстетической» идеей, с помощью тельфера Джек сооружает из замороженных трупов подобие жилища и забирается в него, следуя примеру Вёрджа. В это самое время из прорезанного в стальной двери отверстия появляется рука с пистолетом, точно рука божественного правосудия. Раздаются два выстрела. Пули, нацеленные в маньяка, по-видимому, застряли в трупах. В полу откуда-то берется ровное круглое отверстие, в которое Джек падает вслед за Вёрджем, будучи на вершине своего «эстетического» наслаждения.
Вергилий увлекает его по подземным рекам в ад, объясняя по ходу, что люди бурят в земле глубокие скважины, пытаясь уловить при помощи специальной аппаратуры звуки преисподней, но напрасно – потому что крики и стоны множества томящихся в аду сливаются в один невнятный гул, в котором невозможно ничего различить. В дальнейшем этот гул звучит, не переставая.
По ходу дальнейшего следования Вергилий подводит Джека к окну, через стекло которого льется золотистый свет. Здесь в сознании ведомого воскресает картина из детства: мужчины косят траву. Однако они уже не те, что в детстве, а преображенные, сияющие. Вергилий объясняет, что это Елисейские поля, и путь туда закрыт. Глядя через стекло на умиротворенную картину мирного одухотворенного труда людей, Джек припоминает мерзости, которые совершил в жизни. На его щеке появилась слеза…
За сим они тотчас оказываются перед самой огнедышащей геенной. За ней виднеется лестница, ведущая наверх. Джек спрашивает, что это за лестница и куда ведет. Вергилий отвечает, что прежде над геенной был мост, но он разрушился прежде, чем сам Вергилий здесь оказался. Мост переходил в лестницу, ведущую прочь из ада.
Здесь, заметим, особенно загадочное в фильме место. Потому что Христос, сойдя после Своих крестных страданий в ад, вывел отсюда в рай души праведников, образом чего и мог быть мост, остатки которого представлены в картине. Выходит, что этому мосту следовало бы разрушиться после Воскресения Христова. Исторический же Вергилий умер в 19 году до н.э. Впрочем, вполне возможно, здесь имелся в виду литературный образ Вергилия из «Божественной комедии» Данте. Тогда все встает на свои места.
Подведя Джека к самому жерлу геенны, Вёрдж возвестил, что тому уготовано место на два круга выше адской бездны. Когда они стояли на краю и смотрели на огненную реку, гул воплей от человеческих страданий усилился. Видимо, находиться даже на краю геенны было нестерпимо мучительно. Джек спросил, можно ли выбраться к обрушившемуся мосту по выступам в стене кратера. На это Вергилий сказал: некоторые пытались, но никому это в действительности не удалось: «Я бы не советовал. Но выбор за тобой». Джек ответил, что рискнет. На это Вёрдж сказал: «Прощай, Джек». Тот, ответив: «Прощай, Вёрдж», пополз по стене кратера.
За время приближения к аду Джек был руководим более любопытством, нежели раскаянием за совершенное в земной жизни. Лишь в самом конце пути появилось что-то на него похожее. Но было слишком поздно. Пришел страх остаться навеки в вечном огне, вечной муке, будучи окруженным и поглощенным в сливающиеся в общий гул вопли людей. Джек, доползши приблизительно до середины, сорвался и полетел в самую середину пекла, которое и стало его вечным пристанищем, его вечным домом.
В чем глубина фильма? В совершенной в своем роде анатомии зла и в приговоре ему. Зло не абстрактно и не обще, а предельно персонифицировано. Очень большое место в картине занимают так называемые художественные инсталляции маньяка. Они нужны, потому что подобного рода «творчество» в современном мире набирает все больше поклонников. Мне вспомнились инсталляции двоих выходцев из России, что покоряют теперь своим «творчеством» Европу. Они изготавливают из прозрачных материалов разного рода провокационные слоганы. Сначала наполняли составлявшие их литеры нефтью, а потом все чаще – живой человеческой кровью, которую с помощью системы насосов заставили циркулировать, бурлить и пениться. И подобного рода «художников» всё больше вокруг нас.
У главного героя фильма соответствующие инсталляции достигают высшего напряжения, так что всякие другие подобные вещи выглядят в сравнении с ними жалкими потугами недоразвитых эстетов зла. Поэтому в картине можно увидеть приговор указанным потугам. Их законное место – геенна.
Итак, фильм, несмотря на все представленные в нем ужасы, я бы назвал жизнеутверждающим и отрезвляющим людей, что ищут опьянения и услаждения в извращениях и непотребстве.
P.S. Так захотел режиссер, чтобы Джек, повторяя судьбу жителей Содома и Гоморры и предвосхищая участь подавляющего большинства людей, которым доведется жить при втором пришествии Христа, попал в ад живым, с телом. Это значит, что герой еще обладал свободой воли, и в определенной мере от него самого зависел выбор места, где бы он ожидал Страшного Суда Божия. Вергилий несколько задержал его в мрачной и холодной пещере, где время как будто остановилось, образом чего служит колесо, которое было когда-то вращаемо водой, а теперь с него свисали сосульки. Оно находилось при входе в пещеру. В ней же самой среди черноты мрака свисали как будто навсегда застывшие багровые потоки, очень похожие на кровь. Возможно, именно эта пещера была уготована Джеку в качестве его жилища, ведь он сам уготовал на земле подобное место пребывания десяткам убитых им людей. Однако движимый гордыней Джек в поисках чего-то лучшего оказался заживо в геенне. Когда он исчез в огненной реке, во мраке и в жару, появился негатив геенны – последний кадр фильма. Мрак стал светом, а жар – какими-то едва различимыми серыми крапинами. Думаю, можно рассматривать данный негатив как образ божественного милосердия. Именно так учат понимать адские муки отцы Церкви. Если б не эти муки, если б не это вечное заключение, страшное душевное отчаяние было бы в неисчислимое количество крат невыносимей. Если б не эти вечные плач и скрежет зубов, заключенные в аду только умножали бы зло вокруг себя. Негатив, отрицание мрака, отрицание зла, отрицание отрицания дают плюс. Если б не геенна, плюс был бы невозможен.
Школа русской философии
Николай ИЛЬИН. Лекция 5. «Всего чужого гордый раб». П. Я. Чаадаев как основоположник «русского нигилизма»
Глубокоуважаемые читатели этих лекций! Дамы и господа!
Чтобы отвлечь внимание от события, надо привлечь внимание к происшествию. В 1834 г. в России имело место событие, сообщившее мощный импульс развитию национальной философии как необходимого и самостоятельного элемента русской культурно-государственной жизни. И хотя это событие вызвало широкий и сочувственный отклик у большинства мыслящих русских людей, нашлись и те, кем еще в период «брожения умов» в последние годы царствования Александра I (на престоле в 1801–1825 гг.), во время расцвета «мистицизма» масонского толка, овладел, по словам поэта, «мысленный разврат». Этот разврат требовал всячески принизить значение события, которое грозило положить ему конец. Но событие было слишком значительным, его не только инициировала верховная власть, но и активно поддержало русское общество. Атаковать его в лоб было слишком рискованно. И тогда, после некоторого замешательства, оппонентам национально-русской идеологии удалось устроить скандальное происшествие, раздутое до значения выдающегося события, каковым оно никогда не было.
Читатель уже понял, конечно, что под событием, исполненным глубокого культурно-исторического значения, я имею в виду выдвинутую правительством в начале 1834 г. «тройственную формулу», выражавшую основные начала русской жизни: православие, самодержавие, народность. И мы уже видели, что с началом народности ряд талантливых представителей русской культуры связал понятия национального самосознания, русской идеи и т.д. Понятия, имеющие существенно философский характер.
Что касается «происшествия», таковым я считаю публикацию в конце 1836 г. в журнале «Телескоп» анонимного сочинения «Философические письма к г-же ***. Письмо 1-ое». Несмотря на анонимность, имя автора было хорошо известно участникам тогдашних кружков и салонов: это был Петр Яковлевич Чаадаев (1794–1856), одно время делавший успешную карьеру в качестве гвардейского офицера, но уволенный со службы в 1821 г. при достаточно темных обстоятельствах, в силу которых, как сообщается в словаре Брокгауза и Ефрона, он «сильно упал во мнении товарищей-офицеров».
Сразу отмечу: я не имею возможности (да и особого желания) тратить наши лекции на изложение биографии Чаадаева; кого интересуют ее подробности, может обратиться, в частности, к моему небольшому исследованию [1]. Сейчас моя задача – рассмотреть философско-религиозные взгляды Чаадаева; задача тем более важная, что до сих пор нас пытаются убедить в том, что «только после Чаадаева русская философия стала философией в подлинном смысле слова» [2: 758].
Не менее распространено мнение, согласно которому «письмо Чаадаева послужило одной из главных причин раскола между западниками и славянофилами» [3: 76]. О том, что никакого «раскола» по существу не было, мы будем говорить ниже; но уже сейчас замечу, что в отношении Чаадаева между ними царило трогательное единодушие. А. И. Герцен высокопарно заявлял: «Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь <…> “Письмо” Чаадаева потрясло всю мыслящую Россию» [4: 375]. В свою очередь, А. С. Хомяков незадолго до смерти в речи, произнесенной в 1860 г. в Обществе любителей российской словесности, выражался не столь грозно, но весьма умильно: «Почти все мы знали Чаадаева, многие его любили, и, может быть, никому не был он так дорог, как тем, которые считались его противниками. <…> в сгущающемся сумраке того времени он не давал потухать лампаде» и прочее в том же духе [5: 340–341].
Таким образом, его «противники» (к которым принято относить славянофилов), по свидетельству мэтра славянофильства, таковыми только «считались». Правда, «выстрел» Герцена Хомяков заменяет «лампадой», как того и требует распределение ролей между безбожником и церковником. И оба лгут, выдавая тьму за свет, а свет – за тьму.
У Чаадаева Россия погружена в безысходную тьму, сквозь которую не пробивается ни один луч свет. В первом «философическом письме» он вещает: «Окиньте взором все прожитые века, все занятые нами пространства, и Вы не найдете ни одного приковывающего к себе воспоминания, ни одного почтенного памятника, который бы властно говорил о прошедшем и рисовал его живо и картинно»; нет «ничего такого, что привязывает, что пробуждает ваши симпатии, вашу любовь»; «ни одна полезная мысль не дала ростка на бесплодной почве нашей родины»; [6: 324–325, 330]. Впрочем, кое-что у нас есть: «В крови у нас есть нечто, отвергающее всякий настоящий прогресс» [6: 330] Подобными тирадами первое письмо переполнено до краев, и приводить их далее нет особого смысла – Чаадаев упорно пережевывает жвачку слепой ненависти.
Интереснее другое: всего Чаадаев сочинил восемь «философических писем», но России посвящено только первое из них; в остальных семи она походя упоминается от силы два-три раза. Невольно возникает вопрос: зачем Чаадаев начал именно с письма, которое, во-первых, практически не связано с содержанием остальных, а во-вторых, не могло не вызвать отторжения у всякого нормального русского человека? Из склонности к эпатажу? Из-за извращенного стремления заявить о себе как можно громче? Из-за психического расстройства, наличие которого признает даже такой знаток и поклонник Чаадаева, как Михаил Осипович Гершензон (1869–1925), и которое особенно обострилось во время работы над первым письмом [7: 408]? Все это, несомненно, имело место. Но была и «дружеская помощь».
Закончив «Философические письма» в 1831 г., Чаадаев долго предлагал их различным издателям и получал закономерный отказ. Но вот находится благодетель, и достаточно солидный – Николай Иванович Надеждин (1804–1856), известный критик и эстетик, в течение ряда лет профессор Московского университета, а главное, на тот момент редактор журнала «Телескоп». Более того, в начале того же 1836 г. сам Надеждин публикует здесь одну из своих крупнейших работ «Европеизм и народность в отношении к русской словесности». Странная это работа. С одной стороны, Надеждин двумя руками за народность и против европеизма. С другой стороны, его «за» и «против» слишком часто звучат как практически открытое издевательство, например, в следующем пассаже: «Европейцу как хвалиться своим тщедушным, крохотным кулачишком? Только русский владеет кулаком настоящим, кулаком comme il faut, идеалом кулака» и далее в том же роде. Цитируя эту тираду, советский исследователь отмечал в статье Надеждина «скрытое глумление над официальной идеологией» [8: 70], и с ним трудно не согласиться.
Шутовская выходка сошла Надеждину с рук, и он решил, что «официальной идеологии» можно дать оплеуху поувесистее – и напечатал «первое письмо» Чаадаева; напечатал наверняка не только по собственной инициативе: католичество и масонство всегда сохраняло в России свое влияние. Но оставим эту тему более опытным специалистам по конспирологии.
Попробуем понять: что же еще, кроме оголтелой русофобии, содержит первое письмо Чаадаева? И вот здесь выясняется ряд поучительных моментов. Первый из них касается «западничества» Чаадаева. В ловушку этого мнимого западничества попадает, например, такой маститый историк русской философии, как В. В. Зеньковский, заверявший, что Чаадаев «с умилением, всегда патетически воспринимает ход истории на Западе» [9: 178–179]. Между тем Чаадаев утверждает, что «невзирая на все незаконченное, порочное и преступное в европейском обществе, как оно сейчас сложилось, все же царство Божие в известном смысле в нем действительно осуществлено, потому, что общество это содержит в себе начало бесконечного прогресса и обладает в зародыше и в элементах всем необходимым для его окончательного водворения в будущем на земле» [6: 336]. Если мы вчитаемся в это запутанное заявление, то станет ясно, что оно по сутифутуристично, с акцентом на царстве Божием, которое вполне водворится на землетольков будущем. Что касается прошлого, то, как мы вскоре убедимся, Чаадаев категорически осуждает все, что мы привыкли считать высшими достижениями западной культуры: всю Античность, все Возрождение, всю Реформацию и все Просвещение, да и вообще все, что не признавало рабского подчинения католической теократии.
Так что вовсе не европеизм – идеал Чаадаева: он жаждет одного: «водворения царства Божьего на земле» [6: 321], или во французском оригинале: du r?gne de Dieu sur la terre [6: 87], и это sur la terre (на земле) имеет для него самое принципиальное значение. Ибо Церковь для него – «социальная система» [6: 331], и его заветная идея – это «социальная идея христианства» [6: 334], которая не допускает никакого разнообразия и требует «слияния всех». А потому христианство – по Чаадаеву – более всего не терпит «предрассудка национального, так как он более всего разделяет людей» [6: 338]. Так заканчивается первое письмо.
В русофобских выпадах Чаадаев отвел душу – и забыл про Россию (за что его можно искренне поблагодарить). Стержень, объединяющий первое письмо со всеми последующими – это идея царства Божия на земле, а конкретнее: идея всемирной теократии как социального строя. Эта идея влечет за собой другие, а лучше сказать – влечет отрицание идей, вступающих с нею в конфликт. Проследим основные узлы этого конфликта, оставляя в стороне детали, а также множество откровенно завиральных «соображений» Чаадаева (вроде представления о мышлении как о «столкновении твердых шаров» и т.п.).
Первое письмо Чаадаева позволяет, казалось бы, ясно понять его «религиозную ориентацию»: он католик или «увлекшийся католичеством русский человек», как снисходительно выразился Василий Васильевич Розанов [10: 15]. Второе письмо свидетельствует, что дело обстояло далеко не так «безобидно». Ибо в этом письме Чаадаев вдруг заявляет: «Привычные представления, усвоенные человеческим разумом под влиянием христианства, приучили нас усматривать идею, раскрытую свыше, лишь в двух великих откровениях – Ветхого и Нового Завета, и мы забываем о первоначальном откровении. А без ясного понимания этого первого общения духа Божьего с духом человеческим ничего нельзя понять в христианстве» [6: 352].
Чаадаев и не думает разъяснять, о каком «первоначальном откровении» (о котором ничего не говорит Церковь) идет речь; он только побуждает читателя строить на сей счет догадки. Но мы не поддадимся на эту провокацию, а ограничимся тем, что сделаем напрашивающийся вывод: хотя практически все «философические письма» окрашены в католические тона, в душе их автор тяготел к какой-то мутной религиозности ложно-мистического толка. Этот вывод, добавим, распространяется и на всех тех отечественных философов, которые пошли по следам Чаадаева (и в первую очередь – на Владимира Соловьева, о коем нам еще предстоит говорить).
Вернемся, однако, к мысли, которую Чаадаев выразил вполне отчетливо: о желательности водворения во всем мире единой «социальной системы» теократического характера. Отметил он и несовместимость этой системы с «национальным предрассудком», то есть с национальной идеей. Но фактически Чаадаев понял неизбежность и более глубокого конфликта – конфликта между такой системой и человеком в его собственно человеческом качестве свободной, разумной, наделенной чувством собственного достоинства личности. Понял – и начал энергично отрицать все, что делает человека – человеком.
Прежде всего, Чаадаев постулирует: «Для христианина все движение человеческого духа не что иное, как отражение непрерывного действия Бога на мир» [6: 353]. Постулат более чем сомнительный. Зеньковский (вместе с рядом других авторов) заверяет, что ядром «историософии» Чаадаева является «концепция провиденциализма» [9: 178]. Но приведенный постулат – это не провиденциализм в его истинно-христианском понимании, не Промысл Божий, который «вспомоществует всякому добру» [11: 1919], однако не подменяет при этом самодеятельности человека. Если я только отражаю чьи-то действия, значит, я не вношу в них ничего от себя, механически дублирую уже сделанное за меня. Это – чистой воды фатализм, так что симпатии Чаадаева к Магомету (см. ниже) отнюдь не случайны. Можно с полным основанием говорить и о детерминизме, с его давно известной марксистско-ленинской «теорией отражения».
Но строго выдержать логику фатализма (или детерминизма) живой человек не может, и Чаадаев вынужден «подарить» человеку хотя бы крупицу его собственной деятельности. В чем же она выражается? А вот в чем: «Взгляните на человека; всю жизнь он только и делает, что ищет, чему бы подчиниться» [6: 356]. Читатель не должен, однако, слишком переоценивать самостоятельность человека даже в этом поиске, и Чаадаев спешит добавить: «Вся наша активность есть лишь проявление силы, заставляющей нас стать в порядок общий, порядок зависимости» [6: 357]. Если это
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71784625?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Примечания
1
Московский городской листок. 1847. № 63. С. 254.
2
Одоевский В.Ф. О литературе и искусстве. М., 1982. С. 103.
3
Отчет Императорской публичной библиотеки за 1893 год. СПб., 1896. С. 71.
4
Соллогуб В.А. Воспоминание о князе В.Ф. Одоевском // Одоевский В.Ф. Записки для моего праправнука. М., 2006. С. 473.
5
См.: Ленц В.Ф. Приключения лифляндца в Петербурге // Там же. С. 472.
6
Зеньковский В.В. История русской философии. М., 2001. С. 141.
7
См., например: Гаврюшин Н.К. На границе философии и богословия: Шеллинг – Одоевский – митрополит Филарет (Дроздов) // Богословский вестник. М., 1998. № 2. С. 82–95; Турьян М.А. Владимир Одоевский и Лермонтов // http://odoevskiy.lit-info.ru/review/ odoevskiy/002/175.htm
8
Сакулин П.Н. Из истории русского идеализма. Кн. В.Ф. Одоевский. Т. 1. Ч. 1. М., 1913. С. 394.
9
Одоевский В.Ф. О литературе и искусстве. М., 1982. С. 142.
10
Сакулин П.Н. Из истории русского идеализма… С. 342.
11
Есаулов И.А. Постсоветские мифологии: структуры повседневности. М., 2015. С. 443.
12
См.: Михайлов А.В. Обратный перевод. М., 2000.
13
Есаулов И.А. Русская классика: новое понимание. СПб., 2017. С. 22.