Собака за моим столом

Собака за моим столом
Клоди Хунцингер
Осенним вечером на пороге дома пожилой пары появляется собака. Выхаживая измученное существо, Софи Хейзинга, отдалившаяся от общества писательница, замечает, что ее жизнь начинает меняться, она обретает силы вернуться к любимому делу.
«Собака за моим столом» – книга, которую пишет Софи, повествуя о том, что можно придерживаться собственного выбора даже в разрушающемся усталом мире. Писательство для Софи, а вместе с ней и для Клоди Хунцингер, – акт сопротивления слабеющему телу и течению времени, осмысление наступившей старости и приближающейся смерти.
Женщина, мужчина и собака связаны глубокой близостью, которая порождает текст, стирающий границы между вымыслом и реальностью, внутренним и внешним.

Клоди Хунцингер
Собака за моим столом
Молча себя поздравь
Ангел как весть благая…
Хлеб ему предлагая.
Тихо скатерть расправь[1 - Перевод В. Микушевича. Здесь и далее примеч. пер.].
    Райнер Мария Рильке.
    Сады
Мне приходилось встречать кое-кого из них, – сказала она, гордясь, что у нее есть нечто общее с людьми.
    Дженет Фрейм[2 - Дженет Фрейм (1924–2004) – новозеландская писательница, писала на английском языке. В том числе автор романа «Ангел за моим столом».].
    К другому лету
Стоунхенджу,
он же Пьер Шонтье

Claudie Hunzinger
Un chien ? ma table

Фото на обложке: Pr?s de la Caverne, Terrain Br?lе

© Eug?ne Cuvelier
© Еditions Grasset & Fasquelle, 2022
© А. Н. Смирнова, перевод, 2024
© Клим Гречка, оформление обложки, 2024
© Издательство Ивана Лимбаха, 2024

1
Это было накануне отъезда, я ждала наступления ночи, сидя на пороге дома лицом к горе, чей фиолетовый цвет с каждой минутой становился все гуще, никого больше я не ждала, только ее, ночь, думая о том, что созревшие цветоносные стержни наперстянки похожи на индейский головной убор из перьев, а листья папоротника уже пожелтели, что тысячи беспорядочно наваленных обломков горных пород – спины, черепа, зубы, – все эти моренные отложения, нависающие над домом, свидетельствуют о хаосе, о беспорядке, почти о конце свете. А еще они пахли дождем. Ладно, завтра надену мокасины, возьму куртку с капюшоном. Морена словно расплывалась. Может, потому, что становилось темно? Горбатые хребты содрогались от сполохов люминесцирующей слюды и за время одной такой вспышки, длящейся секунду, не дольше, прихрамывая, надвигались на меня, – и вдруг от их теней отделилась одна тень.

Я увидела, как эта тень пробирается между листьями папоротника. Ползет среди зарослей наперстянки. Я разглядела порванную цепь. Беглец приближался. Наверное, он заметил меня гораздо раньше, чем я его. Папоротник высотой в человеческий рост на короткий миг скрыл его, потом тень появилась чуть дальше, она быстро передвигалась. Я поднялась, чтобы легче было следить за беглецом. Он свернул в сторону и теперь несся по склону прямо на меня. Шагов за десять замедлил бег, запнулся, остановился: комок серой шерсти, грязный, изможденный, голодный, широко расставленные карие глаза следили за мной из глубины зрачков, выдерживая мой взгляд. Откуда он? Мы жили среди леса, далеко от всех. Дверь дома за моей спиной оставалась открытой. Я сделала несколько шагов вперед, предоставив беглецу полную свободу действий. Послушай, мне нет до тебя никакого дела, я просто хочу дать тебе еды, входи же, входи, ты можешь войти. Но незнакомец приближаться отказывался. Откуда ты? Что ты здесь делаешь? Я заговорила тише. Я почти шептала. Тогда он сделал шаг. Переступил порог. Я отошла. Он осторожно следовал за мной, – потребность в помощи сильнее страха, – медленно переставлял лапы по половицам кухни, как ступают по ненадежному льду зимнего пруда, который в любой момент может треснуть. Мы оба запыхались. Дрожали. Мы дрожали вместе.

Я вспомнила, что прошлой ночью лес обшаривали автомобильные фары, они какое-то время метались из стороны в сторону, а потом медленно исчезли. Еще я заметила, что на каждом повороте дороги, когда появлялась машина, лучи прочерчивали на стенах комнаты чудесные ромбовидные узоры, ощупывая жилище и словно пытаясь вытеснить меня из него.

У нас тут собака, крикнула я Григу, он находился в своей комнате на втором этаже, рядом с моей. У каждого своя кровать, свои книги, свои сны: у каждого своя экосистема. В моей – окна, выходящие на луг. В его – задернутые день и ночь шторы: убежище-пристанище-лежбище, что-то вроде черепной коробки, или, если угодно, бункер с книгами, его комната.

Когда тот, кто был моим спутником почти шестьдесят лет, мой хмурый гризли, мой старый гриб, которого я звала просто Григ (а он в хорошие дни именовал меня Фифи, в очень хорошие – Биш или Сибиш, а в плохие – Софи), так вот, когда Григ спустился из своей комнаты – пятидневная щетина, седые волосы, красный платок вокруг шеи, человек без возраста, неторопливый, невозмутимый, безразличный ко всему, безразличный к миру, давно переставшему его удивлять, да и возмущать тоже, разрушение которого он принимал стоически, как и разрушение собственного тела, и отныне предпочитал ему книги, в общем, когда он подошел, пахнущий табаком, скептицизмом и ночью, которую обожал, ворча по своему обыкновению из-за того, что его побеспокоили, – собака уже лежала у моих ног на спине, выставив утыканный сосками живот.

Это было как вспышка, and yes I said yes I will yes[3 - And yes I said yes I will yes (англ.) – И да я сказала да я хочу Да (последняя фраза романа Д. Джойса «Улисс»).], я назвала ее Йес.
Я сказала: Йес, я здесь, и присела на корточки, и погрузила пальцы в мягкую мокрую шерсть на шее, выбирая длинные колючки, листья березы, куски мха. Беглянка попала сначала под дождь, а потом к нам, она пришла со стороны дождя, с запада, и пахла мокрой собакой. Я поискала, нет ли какой пластины на ошейнике. Попутно щупала у нее за ушами, хоть какой-нибудь знак, может, клеймо, ну хоть что-нибудь, но нет, ничего, только клещ, которого я подцепила желтым пластмассовым крючком, я всегда носила его в кармане брюк. Собака лежала смирно. Я говорила ей: я здесь, вот и все, все хорошо. Она отвечала, я слышала, как она отвечает мне всем своим телом, всей дрожью, и это означало: я боюсь, но доверяю тебе. Еще я сосчитала пальцы на ее широких пушистых лапах, четыре, и на задних лапах еще два рудиментарных. Овчарка, сказал, склонившись над нами, Григ. А я повторила: я здесь. Я бы так и продолжала говорить, а она так и продолжала бы дрожать в надвигающихся сумерках, и тут я отодвинула прижатый к животу хвост: ее влагалище было разорвано, схвачено коркой запекшейся крови и сочилось сукровицей, а живот под шерстью казался черным от кровоподтеков. У меня пропал голос. Я зашептала и не могла остановиться: я здесь, все прошло, я здесь. Собака, свернувшаяся клубком, подставила мне спину, она задыхалась, а за окном задыхался ветер. Стоя на коленях возле нее и осторожно проводя ладонью по хребту, я сказала, словно докладывая некой невидимой инстанции: сексуальное насилие над животным. За это следует уголовное наказание. – Так всегда было, ответил Григ. – Я возразила: Ничего подобного. Мир сошел с ума.

Не знаю почему, но я тогда подумала о романе «Торговка детьми» Габриэль Виткоп и увидела, как воющая маленькая серая собачка удирает из флигеля и бежит к лесу, – а в романе это была воющая маленькая девочка, которая бежит к Сене, чтобы утопиться. Я сказала об этом Григу. Я ведь видела, как бежит эта собачка: от той линии, на которой растут деревья и их тени, – сюда, к нам. Я сказала: наверняка она несовершеннолетняя. – Ты все валишь в одну кучу, ответил Григ. Но пока я себя уговаривала: да оставь, это мерзость, это жуткая мерзость, это все из интернета, не лезь сюда, остановись, даже если тема очень даже актуальная, и пока я думала обо всех этих гнусных вещах, которые происходят сегодня, в застекленной двери, выходящей на луг, широкой и высокой, сверкающей, как хрусталь, отражение вставшей на ноги собаки, казалось, парит над лугом, что угадывался по ту сторону двери, парит, словно облако, одинокое, невесомое, маленькое сиротливое облако, и это его одиночество было преисполнено такой грации, что сверхактуальная история о зоофильских мерзостях превращалась совсем в другую историю: фантазия, искренняя дружба, легкость.
И я сказала Григу: мы ее оставим.

Свет я не зажигала, чтобы не пугать ее. Теперь кухня утопала в закатных сумерках, зеленых, почти черных. В дверь, по-прежнему распахнутую на морену, врывался ветер, нисходящий поток, такой же пронизывающий и обжигающий, как ледяная громада, тысячелетиями лежащая на склоне холма, прежде чем сдвинуться с места, увлекает за собой нагромождения раздробленных глыб. Я сказала Йес: Подожди, продолжая ощупывать ее шею, и нашла наконец способ открыть замок металлического ошейника, и отбросила его в угол комнаты. Я шепотом повторила: Подожди. Встала, приготовила тарелку и миску с водой, которую Йес опустошила за минуту. Потом она отряхнулась, сделавшись лет на сто моложе, совсем дитя, и тут же затрусила через всю комнату к выходу. Она убегала. Боже мой. Я почти потеряла ее из виду, в кухне было совсем темно, я только слышала, как когти скребут по половицам, звук удалялся от меня к двери, удалялся и запах: резкий запах снега, мха и волка – так пахнут мокрые собаки. Я хотела последовать за ней, дойдя до порога, выглянула наружу и не увидела никакой собаки, вообще ничего, в ночи не колыхалось ни единой тени, но у темноты был привкус чего-то непоправимого, и тогда я вернулась в дом и увидела, что все еще держу в пальцах колючку.

– Не надо было ее отпускать. Отвели бы к ветеринару. – Но инфекции же не было, – ответил Григ. – Вроде нет, но кто знает, – сказала я и зажгла свет.

2
Полый каменный блок, в котором мы жили, представлял собой первый этаж бывшей постройки длиной двенадцать метров. Мы с Григом поселились здесь три года назад. Из наших прежних жилищ мы взяли очень мало и мало сохранили, там было только то, над чем я всю жизнь смеялась: запас провизии, металлические и стеклянные банки, пластиковые емкости с плотно пригнанными крышками, все это теснилось на полках в глубине комнаты. Едва мы обосновались в Буа Бани[4 - Bois-Banis (фр.) – лес, расположенный в Вогезах.], к нам набежали полчища мелких грызунов пополнить свои запасы: мушловки по ночам растаскивали кубики тростникового сахара, белки погрызли все орехи, лесные мыши, сами размером с грецкий орех, высасывали кокосовое молоко через отверстия, проделанные ими же в пакетах, амбарные крысы с громким шумом уволакивали хлеб в свои тайные жилища. И Никогда ни одной лесной сони. А мне бы так хотелось оказаться нос к носу с такой соней, соней-полчок, хотя бы раз в жизни, на одну только минуту, чтобы успеть увидеть ее выпуклые черные блестящие глазки, в которых отражается перевернутый, словно в капле воды, мир. Какая у нее будет шубка, серенькая, золотистая? Хотелось бы узнать. Но с тех пор как я все позапирала, не позволяя уволочь больше ничего, ни единой крошки из моей безукоризненно чистой кухни, самой чистой из всех кухонь, какие только были у меня в жизни, нас никто не навещал. Какая жалость. Но мне не хотелось больше разбрасывать отравленную приманку, которая, сократив пищевую цепочку на пару звеньев, привела бы к вымиранию лесных сов, что пронзительно ухали и улюлюкали в темноте ночи. Мысль, что я сею смерть, была невыносима.
Застекленная дверь, выходящая на морену, отделяла это оборонительно-продовольственное сооружение от другого оборонительного сооружения – бугристой, угрюмой, пахучей груды: десять кубометров метровых, разрубленных на три части поленьев для ультрасовременной печи. Это была наша единственная покупка по приезде сюда, печь тяжело восседала посреди жилого пространства. Еще имелся стол. Длинный. Массивный. Почерневший от времени. Он уже был, когда мы здесь поселились. И стулья. Ни кресла, ни дивана. Ничего. Никакого хлама. Никакого беспорядка. Крохотная, втиснутая в угол под окном кухонька, в другом углу душевая кабина. Суровый минимализм.

Вокруг дома были только лес и небо, фосфоресцирующие пастбища, огромные, всегда сдвоенные, ярко раскрашенные радуги. Летом, когда фиолетовым маревом испарялась роса, казалось, что ты в Боснии. Зимой можно было представить себя в Уральских горах, теперь нет, потому что с каждым годом снега выпадало все меньше. Много скал, блуждающих мигрирующих глыб, отколовшихся от когда-то огромной громадины, брошенных среди леса, – они порождали ощущение хаоса, власти разрушительной силы и неизбежности. А еще много влаги, испарений, водяных туманов, дымки, набухших дождем туч и ветра, вообще много воздуха. И внезапно – страшный звук истребителя, проносившегося очень низко над верхушками деревьев, этот звук всегда доносился с опозданием.

Чтобы добраться до ближайшего супермаркета, нужно было полчаса ехать по петляющей грунтовой дороге, а потом еще полчаса по шоссе. Но на паркинге мне было трудно выйти из машины, все чаще приходилось разворачиваться и возвращаться назад, так что волей-неволей пришлось склониться к аскетизму. Чтобы облегчить себе жизнь, я в прошлом месяце заполнила оба холодильника, а крупы и прочую бакалею загружала в белые пластиковые контейнеры метровой высоты. Под деревянной лестницей, ведущей в наши комнаты, таких стояло шесть. И еще – стена из консервных банок, в общем, год я могла протянуть. Конечно, не помешал бы и сад-огород, в эти смутные времена он мог бы стать подспорьем. Но в Буа Бани огорода не было. В этом-то и заключалось отличие: нет огорода. Мои деформированные руки не справились бы, мне самой было страшно на них смотреть. Я прятала их под длинными рукавами свитеров, специально такие выбирала, когда нужно было устраивать в книжном магазине презентации романов, в последнем из них, «Животные», говорилось о природе – а во Франции, в отличие от англосаксонских стран, это считалось маргинальной литературой. Я была маргинальной писательницей.

The Word for World is Forest[5 - «Слово для леса и мира одно» – повесть американской писательницы Урсулы Ле Гуин (1929–2018).].

The Word for Women is Wilderness[6 - «Слово для женщины – пустыня» – дебютный роман английской писательницы Аби Эндрюс.].
Разумеется, если живешь на отшибе, огород необходим. Особенно в Буа Бани. Моренные отложения, сошедшие со склонов гор много тысячелетий назад, остановились на самом краю широкого ступенчатого уступа, встретив на пути торфяник, а еще, наверное, зубров, оленей, бизонов. Гораздо позднее, в XVIII веке, почву осушили, и торфяник превратился в луг. А потом построили дом и развели огород, следы которого остались до сих пор. Но несмотря на следы, мне огорода не захотелось, ведь управиться с ним я бы все равно не смогла. Я чувствовала, что и я сама, и мое тело предпочли бы держаться от него на почтительном расстоянии, я превращалась в эдакого «Лапу-растяпу» из рассказа Сэлинджера «Дядюшка Виггили в Коннектикуте». Мое тело еще не умерло, но, так сказать, было уже в процессе, особенно остро я ощущала это по утрам, а как бы мне хотелось бегать по горам, осваивать мир, который, надо признать, тоже в некотором смысле был поражен недугом.

Я знала, что в принципе можно обойтись и без огорода. Леса, опушки, поляны – с топливом проблем не было. А еще ягоды, всевозможные соки, съедобные растения. Да и вообще все, что растет на земле, ведь она сама кладезь опыта и знаний. Столько клейких и вязких листьев – источников протеина. Столько пушистых и мохнатых – источников антиоксидантов. Ну и разные корешки, среди которых есть смертельно ядовитые. Не говоря уже о ягодах, и красных, и черных. Тут главное не ошибиться. Перепутав безвременник и черемшу – и то и другое в изобилии произрастает в окрестных долинах, – пострадало несколько участников телешоу «Выживший».

В созревшей семенной коробочке безвременника содержится колхицин – по 4 мг в каждом семени. Смертельная доза – 50 мг.

В безвременнике, как всем известно, живут феи, но сами безвременники встречаются все реже. В Буа Бани они были. Я ими заинтересовалась. Я заметила, что они зацветают осенью, а плодоносят весной. Мне далеко не сразу удалось установить связь между цветком в сиреневом нимбе, похожим на волшебную фею, – если как следует присмотреться – тоненьким, хрупким, на длинном голом стебле, по-настоящему голом, без единого листочка, таким воздушным бесплотным, появляющимся на лугу осенью, и пучком жестких листьев, что выходят из земли весной на том же месте, неся в себе, в самой сердцевине, ну как это возможно, ничего не понимаю, ядовитые плоды цветения прошлой осени, зеленые пузатые семенные коробочки, всю зиму тайно вызревавшие под землей в полости длинной сиреневой чувственной трубки. Она укрылась в безопасном месте, а ее единственная функция – репродуктивная, как, в сущности, у всего в природе, чей частью являюсь и я, ведь я женщина. Такой родилась. Но все не так просто. Я уже не понимала, где найти свое место в тревожном мире вроде этого. Вроде… В каком роде? Я спрашивала себя: какого я рода? Что такое женщина сегодня? Постаревшая женщина? Как бы то ни было, безвременник вызывал у меня дрожь, ведь я по природе своей писательница, то есть наблюдательница за всем живым, и не могла не ощущать дрожь при виде ядовитого и такого красивого по осени безвременника, настолько остро я осознавала эту интуитивную, болезненно-чувственную женственность, неутолимую жажду родовых мук – Женщина есть женщина[7 - «Женщина есть женщина» – известный фильм Ж.-Л. Годара (1961).], – подспудно вызревающую потребность свить гнездо, завязать плод, увидеть беспорядочное копошение: потомство, выводок, выкормыш, несмышленыш, детеныш, что угодно, лишь бы это заполонило землю, задушило ее! Я и природа – вот нас уже двое.

Я остерегаюсь слова «природа».

Словарь Литтре. Природа. Определение 23. Органы, служащие для размножения.

Если природа несправедлива, меняйте природу[8 - Цитата из книги «Манифест киборгов: наука, технология и социалистический феминизм 1980-х» Донны Харауэй (р. 1944), известной феминистки, почетного профессора факультета феминистских исследований и факультета истории сознания Калифорнийского университета в Санта-Крузе.].

3
Снаружи стемнело. Дверь я оставила открытой. Было поздно. Хотелось есть. Григ стоял рядом в черных джинсах, сидящих низко на бедрах. Я сейчас. Тортеллини с сыром готовятся полтора часа. Грецкие орехи. Соус песто с диким чесноком. Копченый окорок и колбаса. Надо признать, в вопросе есть или не есть мясо, согласия у нас не было. Я скорее плотоядна. Григ скорее нет. Я: Не нравится мне идея завода по производству искусственного мяса. Он: Сходи на экскурсию на скотобойню.
Спорили мы постоянно.
Мы все время спорили и спорили, никогда не могли договориться, разве что по поводу какой-нибудь ерунды.

Я вытащила тарелки, расставила их на столе, слегка потеснив книги, бумаги, чашки с чаем, отодвинув пучок безвременников в бокале. У них длинные шеи и темные круги под глазами. Они лиловатые. Осень.
Но кого-то не хватало.
Внезапно нам, Григу и мне, захотелось стать ближе. Двум старым сиротам.
– Сколько в нашей жизни было собак? – спросил Григ.
Я ответила: Ты сам знаешь. Просто хочешь об этом поговорить еще раз. Сначала я вспомнила Перлу?. Она прожила двадцать лет, то есть по человеческим меркам умерла в возрасте ста сорока. Ее нам в 1965 году подарил один пастух из Контадура, это в Провансе, где твоя мать, Рут, в тридцатые годы посещала знаменитые «встречи» Жионо[9 - Контадур – деревня в Провансе, в которой случайно оказался с друзьями французский писатель Жан Жионо (1895–1970). Очарованные красотой этих мест, они решили регулярно там встречаться. Так родились Rencontres du Contadour (Встречи в Контадуре). Этот идеальный мир, о котором мечтал каждый, наконец-то стал реальностью, посреди холмов, сосновых лесов, лаванды и высокой травы. Пятнадцать дней, в течение которых длятся эти встречи, позволяют друзьям Жионо покинуть беспокойную жизнь, которую обычно ведет группа, состоящая в основном из парижских интеллектуалов Это также место для размышлений. Жан Жионо постепенно становится, сам того не желая, своего рода мыслителем, окруженным учениками, всегда готовыми выслушать его и последовать его советам. Действие многих романов Жана Жионо происходят в Провансе, в частности эссе Les Vraies Richesses («Истинные богатства») посвящено жителям Контадура.], лет за сорок до 68-го года. Мы идем по их стопам. Как будто из поколения в поколение пытаемся заново воссоздать мир, базируясь на тех же идеях. Этот подаренный нам щенок родом из горного массива Лур, казалось, впитал в себя тысячелетний опыт пастушьих собак. Его дальние предки сторожили овец от Азии до Испании. А мы тогда были всего лишь четой горожан, пожелавших вдруг заняться разведением овец на севере Прованса. К счастью, Перлу все умела с рождения. Она с самого начала была овчаркой, а ты ее подручным, обучала тебя и воспитывала. Она, ты, я, двое наших детей, овцы – мы все жили общей жизнью под ее началом, разделяя всё: переплетение пространства и Истории, наше сельскохозяйственное фиаско, бегство крестьян, завалы, которые они нам оставили, схватку растительного и животного миров, всё, мошек, мушек, Большую Медведицу, а еще жизненную силу и запах немытой овечьей шерсти.
После Перлу я заводила и других собак, последней была Бабу, она умерла три года назад. Я перечислила все имена с упоминанием возраста. Ну вот. Теперь, Григ, сложи все их прожитые годы, добавь двадцать пять лет, которые были до, еще три последних года, и получишь наш возраст.
Мы старые, кивнул Григ, не переставая украдкой бросать взгляды на дверь, словно надеялся на появление призрака.

Нам давно не случалось подсчитывать прожитые вместе годы. Я никогда не была ни собачницей, ни кошатницей. Собаки – это по части Грига, они всегда у него жили, чистокровные, выдрессированные, чтобы охранять стадо. А потом и стада уже никакого не было, и собаки стали просто бездельниками-друзьями, живущими в доме.

– Писа—тельнице захотелось свою собаку, последнюю собаку, собственную собаку, – повторил Григ, словно заклинание.
Он любил говорить именно так: «писа—тельница», вставляя в это слово подсознательное тире длиной в тысячную долю секунды. Мне это не нравилось. Григ утверждал, что это просто вопрос поколений: все двадцатилетние девицы говорят «писа—тельница», и ничего, не парятся. Я ему отвечала, наверное, это оттого, что люди читают все меньше и меньше, дети вообще не читают, все уткнулись в смартфоны, а книги давно потеряли привлекательность. Так что писатели стали «писа—телями» и «писа—тельницами». Подвид, разделенный пополам.
– Итак, тебе бы хотелось собственную собаку, вновь начал Григ, собаку-секретаря, чтобы написать биографию Софи Хейзинга? В таком случае сегодняшняя собака забрела к нам зря. Собаки слишком верные и преданные. Они нуждаются в одобрении. Им недостает сарказма и жесткости, чтобы общаться с писа—тельницами. Какая-нибудь манерная кошка – вот это в самый раз. Она твою биографию написала бы с удовольствием и озаглавила бы ее, например, так: «Подлинная история моей Фифи, какой вам никогда не доводилось читать», но рассказала бы в ней про свою жизнь, а из твоей сделала бы форменный бордель.

Когда кот застает на земле зеленого дятла, который роется в муравейнике, он набрасывается на него, хватает, вцепляется когтями, разрывает грудную клетку и пожирает еще бьющееся сердце, только сердце, а потом гранатово-красные четырехпалые лапы, два пальца спереди, два сзади, не взглянув на узкую ярко-красную шапочку на затылке, оливково-зеленое оперенье спинки, черные, в белую крапинку маховые перья. Ни на светлые глазки. Ни на мощный блестящий клюв.

– Это была совсем мелкая овчарка, заключил Григ, мо?я в раковине тарелки. Вот интересно, от какой сволочи она сбежала.

Он пожелал мне спокойной ночи, Фифи, спокойной ночи, и махнул рукой, возвращаясь к Ду Фу[10 - Ду Фу (712–770) – один из крупнейших поэтов Китая времен династии Тан.] и толстому Дай Кан-Вану, своему китайско-французскому словарю. Китайским он проникся, когда мы перебрались в Буа Бани. Но он мог также захотеть почитать на ночь какой-нибудь роман. И не один. Вообще одного романа на ночь ему не хватало. Нужно было два. Чтобы, закончив один, тут же начать второй, чтобы их сопоставлять, слушать, как они перекликаются. Например, Жан-Жак Руссо и Роберт Вальзер[11 - Роберт Вальзер (1878–1956) – швейцарский поэт и прозаик, писал на немецком языке.]. Накануне утром Григ сказал мне, что изучил «Преступление и наказание» Достоевского, который стоял у него на полке уже лет пятьдесят, а он так до сих пор его не читал, и «Отшельника пустыни» Эдварда Эбби из моей библиотеки. Сначала я ему предложила «Банду гаечного ключа» с иллюстрациями Крамба[12 - Роберт Крамб (р. 1943) – американский художник-иллюстратор, карикатурист, основатель комикс-движения.], которую он не знал. Нет. Он сказал «нет». – А почему? – Ты же знаешь, я не выношу банд. Для меня двое – это уже банда, и даже один.
У Грига могло быть сколько угодно морщин, в моих глазах он навсегда останется упрямым строптивым мальчишкой, который жил наперекор всему, не подчинялся никакой власти, не вступал ни в какую схватку, который говорил мне: никогда не поддавайся влиянию, будь то чье-то мнение, течение, группа. Сразу уноси ноги! Не раздумывая уноси ноги! Сразу посылай к черту!
Он уже поднялся к себе. Быстро поесть и смыться, в этом он весь.

Меня как-то спросили: Грегуар Хейзинга – это ваш брат или муж?
Мы встретились в пятилетнем возрасте, в детском саду, это было после аннексии Эльзаса нацистами, а потом уже после войны, после освобождения. И с тех пор все время возвращались в детство через дырку в заборе, что разделял два наших сада, о которой знали только мы. Григ обладал обаянием ребенка, ребенка израненного, искалеченного, но все же ребенка в том смысле, что ему как-то удалось вырваться из мира взрослых и проживать со мной простую незамысловатую жизнь. Ни службы, ни начальства. Только я, его маленькая соседка. Мы спаслись вместе, и уже давно. Мы – союз беглеца и беглянки. Мы – союз исследователей, испытателей и игроков в очень серьезные игры. Землемеров. Мы мерили землю, мы, играя, беспрестанно межевали окрестности общества. Нас называли «Дети Хейзинга». Нас могла увлечь только игра: засеивать почву, собирать разноцветную пыльцу, наполнять склянки и флаконы чудесными пигментными красителями. Кипятить растения, добывать из них чернила. Продавать это взрослым, в музеи, в самую главную Организацию. Нам казалось, что мы играли вместе всегда. Никто из нас двоих не поучал другого. Насмехаться, это да, это сколько угодно. Поддерживать друг друга, в бурях и в любви.

В 19 лет в Григе чувствовалось какая-то легкость и естественность. Он инстинктивно умел находить подход к любому. Вероятно, приобрел эту способность в годы юношеского бунта, когда уехал на поезде подальше от семейства, много вкалывал, зарабатывая на жизнь, вдохновленный «Транссибирским экспрессом»[13 - Имеется в виду «Проза о Транссибирском экспрессе и маленькой Жанне Французской» – поэма французского поэта Блеза Сандрара (1887–1961), в которой он описывает путешествие по Транссибирской магистрали.]. Впрочем, откуда этот его шрам на лбу длиной в двенадцать сантиметров?

Хотя комната Грига в Буа Бани находилась на втором этаже дома, парящего, будто сновидение, среди головокружительной красоты гор: площадки, дорожки, широкие тропы, вьющиеся крупными петлями по склонам, она была не жилищем, а внутренним пространством, в котором сейчас существовал Григ. На самом деле я и сама не знаю, где она находилась и что собой представляла. Может, аэродром? Или кабину космического корабля? Она была оторвана от Земли и населена противоречивыми существами всех стран и всех континентов, словно в книгах, загромоздивших все четыре стены и даже окно, эту амбразуру, полностью заставленную готовыми рухнуть стопками, и впрямь обитали люди. По-прежнему живые люди. В том числе ужасные. В том числе опасные преступники. Порой Григ сбегал оттуда, ближе к полуночи, измученный и в дурном настроении, словно всю ночь сражался со своим двойником, серийным убийцей, который убил один-единственный раз, и то в дурном сне. Иногда он приглашал меня к себе, тихо повторяя: «Входи же, наперсник души моей». Из нас двоих кто Клелия? Кто Фабрицио?[14 - Клелия и Фабрицио – герои романа Стендаля «Пармская обитель».]
Чтение для него значило гораздо больше, чем для меня. Оно было всем. Он спал днем и читал ночью, живя в книгах, выживая благодаря литературе. А я выходила из нее, мне необходимо было это самое «вне», чтобы шел дождь, снег, чтобы меня толкали, вертели направо, налево.
А Григ нет. Он больше не выходил, и чтение превратило в библиотеку его самого.
Спросить у него можно было обо всем. Он все знал. – Скажи-ка, Григ, в каком фильме Тарковского появляется белое поле цветущей гречихи из его детства? И в какой книге, я что-то забыла, вспоминают об этом белом поле? Он отвечал: – В «Зеркале». А книга – «На скате крыши», посвященная Богумилу Грабалу[15 - «На скате крыши» – роман французской писательницы Анн-Мари Гарат (1946–2022). Богумил Грабал – чешский писатель (1914–1997).]. Зайди ко мне, я тебе поищу.
Когда входишь к нему в комнату, требуется время, чтобы среди книг разглядеть все остальное. Беспорядочное нагромождение брошенной как попало одежды, дырявая обувь, такие же дырявые носки, исписанные блокноты, раскрытые папки, разбросанные повсюду карты Национального института географии и лесного хозяйства, например, когда он в сотый раз перечитывал «Опыт мира»[16 - «L’Usage du monde» – травелог Николя Бувье (1929–1998), швейцарского путешественника, писателя, фотографа.], ему понадобилась карта Ирана, потом Афганистана, и тогда вокруг карты прямо на полу были рассыпаны стикеры и фломастеры с очень тоненькими, в полмиллиметра, кончиками. А еще трубки. И дым. И пыль. Григ обладал способностью производить много пыли, которая клубилась по комнате, завиваясь барашками. У него имелось теперь огромное стадо пыльных серых барашков под охраной такого же пыльного глобуса с подсветкой, что давно, казалось, стал бесполезным и бесплодным и мог свидетельствовать разве что о поражениях и неудачах, но когда Григ включал его, глобус приобретал совсем иной смысл, становился ярким и забавным, будто вот-вот станет вращать огромными глазами и открывать огромный рот, чтобы проглотить нас или, наоборот, выплюнуть, и так походил на Луну Мельеса[17 - Мари-Жорж-Жан Мельес (1861–1938) – французский режиссер, один из основоположников мирового кинематографа, изобретатель первых кинотрюков и пионер кинофантастики. Снял более пятисот короткометражных фильмов, самый известный из которых – «Путешествие на Луну» (1902), фарсовая комедия, пародирующая сюжеты романов Ж. Верна «Из пушки на Луну» и Г. Уэллса «Первые люди на Луне».].
Прежде чем отправиться спать, я заперла маленькую заднюю дверь и открыла большую застекленную, в которой несколько часов назад парило отражение Йес. Луг был таким белым, большим и идеально круглым, что походил на миску, полную молока. Наверное, это из-за луны, она поднималась, окуналась в миску, сияя отраженным белым светом. Чуть ниже, чуть дальше виднелась длинная фосфоресцирующая лента автострады. Я сделала три шага вперед. Вступила в темноту. Помню это ощущение чего-то плотного и обволакивающего. Озеро. Я еще подумала, собака, наверное, где-то недалеко. Как знать, вдруг она сейчас наблюдает за мной. Я попробовала прищелкнуть языком и посвистеть. Может, ее держали взаперти в гараже какого-нибудь загородного дома. Или в подвале? Или в грузовичке? Может, она сбежала из грузовичка, припаркованного целыми днями на стоянке автострады? Какое-то мгновение я надеялась, что увижу ее снова. И снова переживу ее появление. Никогда ни одна собака не смотрела на меня, устремив взгляд прямо в глубину моих глаз, вот она я, как есть, а ты кто? Взгляд, ищущий именно меня.

Может, она не очень долго оставалась жертвой педофила, посадившего ее на цепь? Не дольше недели. – Осторожно. Педофилия и зоофилия – это разные вещи. – А что, разве нельзя предположить, что это одно и то же? Разве наш вид – это что-то особенное. Чем он лучше других? – Нет, не лучше. Но он другой. Это совсем не одно и то же. Я задавалась вопросом, почему эта собачка, которая смотрела на меня как на равную себе, – это невероятно, но равенство я увидела именно в ее глазах, она сама напомнила мне об этом, – почему она сбежала, едва опустошив миску? Почему та, что, казалось, пообещала мне дружбу, отвергла ее, почему она убежала?

4
Я застегнула сумку, приготовила куртку, достала из коробки мокасины. Я купила их в торговом центре у Восточного вокзала полгода назад, но еще не надевала. Они выглядели как волшебные башмаки из японских манг. Я что, и правда надену их завтра? И буду вышагивать в них по бетону? В таких только по бетону. Если что-нибудь случится, со мной будут мои мокасины.

Погоду пообещали плохую.
Вообще-то, меня не пугала плохая погода. Я любила дождь, ветер, снег, вообще любое время года. То есть времена года я любила, а наше время нет. Все его несущие конструкции стремительно обрушились. Производство товаров, перепроизводство товаров, распад мироустройства, забастовки, обещания, обманы. Насилие. Слежка. Безумие. Слишком много безумия. Конца ему не было видно, оно добралось даже до нашего Буа Бани. Каждый день до нас доходили бредовые новости, например о распространении особого вида кабанов, перекормленных маисом. Всё, как у людей. Как этой тайной популяции удавалось расти и размножаться? А эти тяжелые грузовики, снующие по всему миру, закармливая его сверх меры и в то же время оставляя голодным? Я испытывала глубокую скорбь при мысли о страдающих ожирением кабанах. Но спрашивается, нужна ли кому-то моя скорбь. Я сожалела о том, что дикие кабаны уже не дикие, сожалела об их дикой щетине, о диком виде, об узловатых мышцах без единой жиринки, о куцей убогой шкурке, о роскошных кабаньих мордах… об их мире, сохранившем то, что человеческие существа разучились делать, приобретя речь, и о том, что с тех пор кабаны делали для нас: разрывали, рыхлили, раскапывали гумус, искали в нем горькие личинки, корни, побеги, желуди, буковые орешки, грибы, галлюциногенные и не только. Я жалела голодных кабанов, а еще сожалела о том, что снег теперь выпадает редко. Исчезли птицы. Иссякли источники.
В прошлом году стало известно, что охотники застрелили 128 кабанов во время всего лишь одной облавы, и кто-то из самих охотников назвал это резней, между тем как облава производилась по всем правилам Национального управления по охоте и дикой фауне. Этой осенью нам рассказали, что до наступления зимы в обоих департаментах надлежит истребить 35 тысяч кабанов. Я с трудом представляла себе их туши, сваленные в огромную кучу под солнцем, словно проклятое чрево ночи. Вообразив эту картину, я принялась выть, как случайно уцелевший после резни кабан, который все видел, спрятавшись в густом кустарнике.

Мир внезапно показался нереальным. Как будто на всеобщее обозрение было выворочено наше бессознательное, так быстро все произошло. Худшее могло случиться в любую минуту. Да оно уже случилось. Мы вдруг очутились в древнем оссуарии перед горой останков: человеческих, животных, растительных, и всё это, как в замедленной киносъемке. Время всеобщего ужаса. Кто мог отсюда спастись? Никто не мог спастись. Даже и не думайте спастись.

5
Дом примостился у подножия моренных отложений, покрытых лишайником. Лишайники – это биомаркеры. Некоторые из них, более слабые, давно исчезли с лица Земли. Зато другие, словно застарелые корки, сковывающие хребты кремнистых скал, выдержат всё.

Может, речь тоже переживет нас? Знаменитый логос уцелеет при божественной случайности, такой же, как появление на Земле человечества? Логос сильнее лишайников?

А между тем книжные магазины не сдавались. Некоторым удавалось держать удар, ими руководили девушки, которые заказывали вам билеты на поезд, бронировали номер в гостинице, встречали на вокзале, эдакие тридцатилетние девушки, которые буквально с младенчества обожали жанр антиутопии. При этом они отнюдь не были простодушными, а напротив, сверхпроницательными относительно грядущего, с пеной у рта защищали тексты, зачастую написанные женщинами, словно спасение могло явиться именно оттуда, они говорили studies (gender, queer, cultural, post-colonial, critical[18 - Исследования (гендерные, квир-, культурологические, постколониальные, критические).]), и от их слов, словно круги по воде, расходилось многократное эхо. И образовывались многократные течения. Волны. Мы присутствовали при третьей волне феминизма. А принимая во внимание, что каждая из них разбивается и дробится, может быть, и пятой. Как минимум. Я не считала. Воспитанная авангардистской матерью, матерью-феминисткой, хотя сама она и не знала, что феминистка, которая в двадцатые-тридцатые годы на всё отважилась и всё попробовала, которая нас, детей, выпихнула в жизнь безо всякого поводка и надзора, без контроля и наставлений, я к феминизму не относилась никак. И вот однажды, гораздо позднее, меня вдруг накрыло. Мне захотелось о нем узнать, и у четырех барышень, заправлявших книжным магазином «Рив Гош» в Лионе, я заказала дюжину книг.
Григ подтрунивал: Не понимаю, чего ты ждешь от этих своих штудий? Что ты собираешься искать у этих писа—тельниц? Смех безумной Офелии?

Получив коробку, я принялась вытаскивать книги одну за другой. В них все было блистательным: критика, концепции, теории. Я едва осмеливалась прикоснуться к ним своими руками, которыми только что разожгла огонь, просто запихнула их в первый ряд на полке, задвинув подальше предыдущий ряд.
И всё.
От этих новеньких книг шло такое сияние, что мне достаточно было просто на них смотреть. Как будто я все их только что прочитала разом и всё уже знала. И только какой-то тихий голосок посоветовал мне вернуться туда, откуда я пришла. Философские идеи – это не для тебя. К черту идеи. Не философствуй. Не теоретизируй. Даже не смотри в ту сторону. Ты не орнитолог. Ты птица. Пой. Больше от тебя ничего не требуется. Возвращайся в свои дикие заросли.

Я вообще хорошо себя чувствую только на окраине и в зарослях. Почему же мне всегда нужно удрать в заросли? Что там, в зарослях? Вот о чем я себя спрашивала, ложась в кровать, не забыв распахнуть окно в темноту, как я любила.

Некоторые авторы, прежде чем написать хоть одну строчку, громоздят целую стену разных документов и источников.

Мне уже давно не случалось поставить последнюю точку на последней странице романа. «Животные», вышли четыре года назад. Да, не скрою, хотелось, чтобы еще какой-нибудь роман был на подходе. Обнаружился. Вылупился. Но я-то знала, что вызов ученым книгам, поставленным мной в первый ряд книжного шкафа, звучал бы так: Способна ли я выразить непосредственный опыт тела, перемолотого жизнью?
И понимала, что нет.
Я чувствовала себя уязвимой, как никогда прежде. Словно в конце пути. Мне придется сложить оружие, признать поражение. Я думала: теперь-то уж всё. Всё, я старая. Тело разваливается. Оно больше не понесет меня через леса. Нет, я еще пыталась с ним договориться: бедра крепкие, ступни по-прежнему твердые, я бы сказала, даже упрямые, я никогда не видела таких упрямых ступней, способных деформировать любую обувь. Вот спина подкачала. И плечи слабые. Колени никуда не годятся. И ляжки, хотя и прооперированные, все равно уже не те. Разве можно с таким телом шастать по лесу? Нет. А я ведь хотела именно туда. Я не могу говорить ни о чем другом. Только о лесе – вот что у меня в голове, на сердце, на душе. Написать еще одну книгу о нем, о сумрачном и густом лесе.

6
Мне не раз приходилось заниматься починкой своего тела.

Вот я лежу, запеленутая, в саркофаге из зеленого полотна. Анестезиолог, усыпивший меня тогда, когда я писала «Животных», знает меня, он спрашивает: О ком будете думать на этот раз? Их двое, он и ассистент. Они только что запустили мне в вену какую-то жидкость и теперь наблюдают за моим засыпанием, болтая со мной, словно мы сидим в плетеных креслах в саду, в тенечке. Молчание. Я знаю, о ком буду думать, впадая в сон. Но говорить об этом невозможно. Этот взгляд, которому я хотела бы довериться, единственный, способный проникнуть в глубину меня, очень далеко, в глубину моих мыслей, моего мозга, единственный, умирающий от желания, чтобы я тоже узнала его, но увы! Если вглядываться внимательно и пристально, можно спугнуть. Я могу смотреть лишь через полуприкрытые веки.
Но тем утром я знала, что именно ему доверю свой сон, настоящий сон, с закрытыми глазами. Он останется. И я смогу на него положиться.
И я отвечаю анестезиологу, осознавая тем не менее всю необычность иного мира, в который постепенно начинаю погружаться: – О малиновке. Одна такая прилетает к моему окну клевать ореховую крошку, которую я рассыпаю специально для нее. Она знает меня близко. – Мои дети на днях тоже видели ее в саду, отвечает анестезиолог таким естественным тоном, что сразу же становятся осязаемо-реальными все сады, все малиновки и все любови. А ассистент спрашивает: – Только одна? – Нет, чета малиновок. Одинаковые тоненькие клювы, как у всех насекомоядных. Одинаковые оранжевые пятнышки.
И я чувствую, как меня всасывает в недра саркофага.

Разрезали. Промокнули. Заменили. Весь день напролет зашивали тела. Больница безмолвна, вся пронизана мучительным ожиданием.

Где дорога, ведущая в горы? А к Григу? А ко мне?

Дверь открывается.
Свет из коридора проникает в палату, освещает белый силуэт, возвышающийся в сумерках, словно световой меч, он приближается к моей кровати: Я ваша ночная сиделка. Позовите, если что-нибудь понадобится.
Птицам можно доверять, я знала это всегда. Я вижу птицу? Значит, я ей доверяю. Даже самой крошечной. Особенно самой крошечной, ведь она самая волшебная. Мне много раз приходилось доверять птице-крапивнику, ее еще называют орешком, она меньше восьми грамм.
То, что можно доверять медсестрам, я узнала гораздо позже. Мне понравилось наблюдать за медсестрами, как прежде нравилось смотреть на птиц.

Но птицами я ограничиваться не собиралась!

Я не очень-то понимала, где мое место между птицами и медсестрами. Все было как-то нестабильно. Я словно зависла между двумя мирами. И этот другой мир не раз оказывался центром реабилитации. Делать там мне было особенно нечего, разве что какие-то упражнения, так что я целыми днями наблюдала за жизнью вокруг. Скучно не было. Я что-то писала. В какой-то момент я даже стала подозревать, что у меня нет законных оснований там находиться и меня могут обвинить в злоупотреблении: мол, устроила писательскую резиденцию, симулировав несчастный случай. И выгонят.
Там меня окружали медсестры, как прежде – птицы; вокруг порхали стаи разноцветных халатов. Розовый у медсестер. Сиреневый у санитаров. Зеленый у сиделок. Это был совсем новый центр, выстроенный на окраине большого города, куда переместили персонал из прежнего маленького центра, отжившего свой век. Старый центр находился в горах, то есть все эти люди вынуждены были эмигрировать с гор на равнину, как-то приспосабливаться. Их мнения никто не спрашивал. Некоторые казались усталыми и измученными.
Вот та, что приносит мне поднос с завтраком: пожилая, полная, рыжая, благодушная, с красной, как у герани на окне, улыбкой.
А та любит со мной поболтать: К счастью, у меня были водительские права. Она повторяет: К счастью, у меня были права. Пристально смотрит на меня. Взгляд – пропасть. Потом добавляет: Мой муж умер год назад. Голос как из пещеры. Волосы как черный колючий кустарник. Глаза цвета раздавленной ежевики блестят от слез. Как маленький кабанчик в сиреневом халате, она ввалилась в мою палату и стала ее мыть.
А эта молчит, ее синие, невероятно светлые глаза – то ли взгляд слепого, то ли ясновидца – обведены пепельного цвета кругами, темными, как дымка печали.
А у этой из коротких рукавов сиреневой блузы выглядывают обнаженные руки, одна вся в татуировках. Она объясняет мне, что плевать ей на шмотки и рестораны, ну и вообще. У нее есть только тело. Тело, которого она не стыдится. Она смеется. Ну да, я в теле, чего уж там. Я захотела доставить своему телу радость, и Иисусу. Я люблю Иисуса. Мне захотелось, чтобы образ Иисуса всегда был со мной. И на правую руку попросила сердце Иисуса. Смотрите, вот. И розы. И еще захотела череп. О смерти забывать нельзя. Она всегда с нами. В следующем году займусь второй рукой, левой. Она у меня будет разноцветная, Мэри Поппинс, Бемби, весь Уолт Дисней, да, я так и осталась девчонкой, а что? Мне говорят, а когда ты состаришься, то что? Ну, когда состарюсь, на мне так и будет моя красивая одежда. А то я чувствовала бы себя голой. Пациентам нравятся мои татуировки. И мне нравится, когда они говорят, какая у тебя классная рука. Дочь, у меня есть дочь, она мои татуировки не любит. Да кто вообще спрашивал ее мнение?

Никто никого не зовет. Ночь. Их двое, они отдыхают в кабинете с открытой в коридор дверью, это как раз напротив моей палаты, только моя дверь закрыта. Одна откровенничает с другой. Голос у нее совсем не такой, как днем, когда она заботилась-утешала-исцеляла. Она говорит о любви, о разводе, о детях, бу-бу-бу, о разбитом сердце, об ударах судьбы, бу-бу-бу, об усталости, о собаке в пустой квартире, бу-бу-бу. А вот и второй голос отвечает первому, словно унылое эхо, заполняющее всю ночь до краев, жалоба отзывается на другую жалобу, шепот медленно разрастается, поглощая пространство, обволакивая его речитативом, это сетования всех женщин, исхлестанных ветром, растерзанных непогодой. А тут еще я, в полумраке, только что появившаяся на свет, едва родившаяся, еще ничего не знающая, убаюканная этой грустной колыбельной, какие бывают только в родном краю.

7
Этим вечером я в полной мере ощутила крах собственного тела, и все прожитые годы навалились на меня одновременно. А было их немало. Я услышала, как чей-то голос – не мой – шепчет: nevermore nevermore[19 - Отсылка к стихотворению Э. А. По «Ворон», в котором прилетевшая в ночи птица повторяет слово «Nevermore».]. Окно было открыто. Кто это? Я осознала, что никогда больше не переплыву, как три года назад, Лак-де-Трюит[20 - Лак-де-Трюите, буквально: Озеро форели – пруд в Вогезах, самый высокогорный из вогезских водоемов.], озеро, сумрачное, как отражающиеся в нем ели, вода его в середине ледяная на всю глубину, она сковывает вас своим холодом, плюс 6, готовым заморозить до смерти, озеро, бросающее вызов бездне, озеро юности.
Еще я осознала, что никогда больше не смогу взбираться в новогоднюю ночь – во всю прыть туда-обратно – на гору, где еще пару лет назад чиркала спичкой, прикрыв обеими ладонями от ветра, обжигающего ухо, я еще подумала, раз ты взяла с собой коробок, надо зажечь сигарету, просто ради самого процесса, да и слово красивое, лучше, чем папироса, – хотя курить я бросила уже давно. В общем, с вершинами покончено. С лесами покончено. Покончено с ранними подъемами: не бегать за оленями, не подставлять лицо колючим кристалликам снега, не встретиться случайно с волком, не сидеть всю ночь в засаде, не бросать вызов охотникам. Слишком поздно. Я едва волочила ноги. Вот уже полгода, как я едва волочила ноги. Для стольких вещей было уже слишком поздно. Вещей, от которых вы могли запыхаться. От которых кровь бросалась в лицо. От которых к глазам подступали слезы. Которые убивали вас на месте. Которые случаются с вами в первый раз, и это невероятно. И в последний раз тоже. Все они вспомнились мне. Я всех их обняла. И со всеми попрощалась, засыпая.

8
Каждое утро при пробуждении мое разбитое тело откидывает направо перину, соединяет обе ноги и – хоп! – на удивление легко свешивает их с кровати, усаживается. Какое-то мгновение сидит неподвижно, плечи опущены, спина сгорблена, руки безвольно болтаются между колен. Внезапно, словно отказываясь быть покорным и униженным, оно выпрямляется, концентрирует всю энергию, словно берет разбег, наклоняется вперед, медленно разгибает колени, медленно опирается на подошвы, медленно выпрямляется, встает.

Оно было странным, тело, истерзанное ночью, которое я будила при помощи холодной воды, потом рука тянулась за баночкой увлажняющего крема. Все эти смутные впечатления, клочки ощущений, обрывки внутренних монологов. Я плохо спала. Моя кожа помята. Баночка почти пуста. Другие тоже – золотистые, перламутровые, ночной крем, дневной. Так, теперь глаза. Какой карандаш для бровей? Сиреневый? Зеленый? Серо-голубой. Теперь светло-коричневый карандаш. Бровей уже нет. И ресниц. Однажды пришлось остановиться, ни щеточка для ресниц, ни тушь больше не понадобились. Брови исчезли. Но не рот. Рот по-прежнему здесь. Пусть этим утром будет тюбик Baby Doll Kiss from Marrakesh[21 - Популярная марка губной помады от Ив-Сен Лорана.]. Только бы рука не дрогнула, ну хотя бы не так, как в прошлый раз. Под конец с большим трудом я запустила руки в волосы.

Макияж для меня долгое время был мимолетной прихотью. Зачастую чудачеством. Может, магией, такое тоже со мной случалось. Иногда преступлением. Но в действительности макияж – это протест, революция. – Революция против повседневной жизни[22 - Отсылка к известной книге Рауля Ванейгема «Революция повседневной жизни».]? – Именно. Это мое любимое определение.

Удастся мне в этот раз пробежаться по тротуару? Спуститься по ступенькам, не оступившись, проехаться по эскалатору, не потеряв равновесие, быстро перейти дорогу на зеленый свет? Бросив вызов немощи, пройти по бесконечному проспекту с сумкой на плече, этой огромной романтической дорожной сумкой, которую мы с Григом одалживали друг другу, как два монаха единственную пару сандалий, когда одному из нас нужно было сесть на поезд и ехать к любовникам или любовницам, большую сумку, не чемодан на колесиках. Поэтому на всякий случай я приняла таблетку парацетамола. Еще парочку сунула в кармашек бумажника. И поскольку городские улицы – это не живая земля, к которой я привыкла, на ноги я надела свои волшебные ботинки, надеясь на их упругие подошвы. Пружинистые. Гибкие. Наконец натянула парку, простую, прямую, на молнии; и все же очень удобную, с потайными карманами, и даже элегантную, с фалдами.

Я ехала в Лион, куда меня пригласили поговорить о романе «Животные» вместе с двумя другими писателями, тоже авторами книг о животных.
Трехдверная «Тойота RAV4» ехала медленно. Восемнадцать лет, небольшой километраж. Чуть больше ста миль. Никаких путешествий, никакого туризма. Мы с Григом пришли пешком как раз по этой дороге четыре года назад, обнаружив большой луг посреди леса и этот дом. С нами был яркий июньский свет. А еще удача, так нам казалось.

9
Четыре года назад мы, прогуливаясь, набрели на Буа Бани, место, которое, казалось, и впрямь стояло на отшибе, было изгнано за пределы этого мира, подальше от всякой мерзости и злобы. Мы свернули с автострады, въехали в долину, до сих пор нам неведомую, необычной формы, странно вытянутой, скрывающей ее от посторонних взоров. Мы доехали до последней фермы. Огромные сельскохозяйственные угодья. Пастбища. Свернули на хорошо размеченную лесную дорогу, оставили машину на стоянке, дальше ехать было нельзя. Мы дошли пешком до поляны с двумя гигантскими утесами по краям в обрамлении дивной красоты смешанного леса: лиственные деревья, преимущественно дубы и каштаны, хвойные, ели и сосны, которые как раз сейчас прореживали, потому что неправдоподобно длинные стволы беспорядочно громоздились один на другой. То ли гигантская свалка, то ли строительные работы, и все залито потоком света. Итак, имелось три возможности: продолжать путь по лесной дороге, широкой, хорошо размеченной, так сказать, официальной дороге, ведущей вправо, и затем обследовать северный склон. Или пойти по дороге, отмеченной на карте цифрой пять. Пересекая поляну, она соединялась со старым трактом, оставшимся еще с римских времен, облицованным плитами, очень неудобным, петляющим, крутым, с рытвинами и выбоинами. Или можно было выбрать третью дорогу, которая уходила влево, непонятно куда, через сосновый лес с розоватыми стволами, разбросанными тут и там утесами, гигантскими папоротниками и кустами высоких злаков – молинии. Эта таинственная дорога, по которой мы, не сговариваясь, и пошли, привела к маленькому лесному кладбищу, обнесенному низкой стеной, через которую легко было перелезть, здесь мы остановились, восхищенные кладбищенской коллекцией надгробных стел, их было десятка три, не больше, идеально прямые, почти целиком спрятанные под ковром колокольчиков персиколистных, набухших лазурью, словно в воздух выпустили облако воздушных шаров, бледно-голубое, или почти белое, или небесно-голубое, или ярко-синее, целая флотилия готовых к вознесению аэростатов, уже оторвавшихся от земли, видимо, именно поэтому мы и пошли так необдуманно по этой дороге, нас несли они, эти колокольчики, до самого конца, где – вот неожиданность! – невероятный, ослепительный, идеально круглый, как миска, расстилался луг у подножия огромной серой морены, застывшей прямо у его края. Здесь остановилось обрушение. Неизвестно, угрожало ли оно или защищало Буа Бани, странное название этого места мы прочитали на табличке, прибитой гвоздями к сосне.

Но это место следовало еще найти. Пожалуй, единственное, что от него сталось, – странного вида дом. Низкий, приземистый, с деревянными рублеными стенами. Давно заброшенный. При нем имелся огород, следы которого еще можно было различить между гранитными межевыми столбами. Почему всю свою жизнь я так любила все заброшенное, особенно дома? Наткнуться на заброшенный дом – просто мечта. Сразу хотелось туда проникнуть, обследовать лестницы, комнаты, чердак. Стоя пред этим, последним, я в тот же миг представила себе стол черешневого дерева, но когда мы вошли, нам показалось, что этот стол принадлежит людям, которые хотели иметь по крайней мере одиннадцать сынов Божьих. – Почему Божьих? – Интуиция, которая позже подтвердится. Итак, стол три метра в длину. Какой странный стол для нас, никогда не живших в общине, разве что в семье. И я подумала еще о стаканах и о графине, о чем-то таком сверкающем, ну да, там были стаканы, но какие-то тусклые. А еще я представила себе чугунную плиту на трех ножках, а на ней котелок с почерневшим днищем, но на этот раз днище было черным окончательно и бесповоротно. На веки вечные. Безнадежно. И еще я представила шаткие деревянные ступеньки, но спрашивается, кто шатался: ступеньки или мы с Григом? И дверь, через которую виднелась разобранная кровать с неубранными простынями, порыжевшими от времени, еще хранившими отпечатки двух тел, но мы нашли лишь одну изъеденную крысами перину, из которой вылетали перья, стоило мне открыть рот, чтобы выдать, к примеру, ироничный комментарий по поводу унылой атмосферы, понемногу воздействующей на нас. Кому принадлежала эта соломенная шляпа? А это платье в мелкий цветочек, рассыпавшееся в пыль, когда я дотронулась до него?

Это был заброшенный дом, еще более заброшенный, чем все наши предыдущие дома, эдакие дребезги во взвеси гашеной извести. Образчик чего-то вневременного, раскромсанный на куски. И несмотря на это, а может, и благодаря этому, полный жизни, в которой не была еще поставлена финальная точка. Вот почему он так невероятно очаровал. Хотя и не так, как раскинувшийся внизу луг.

Обломок послеледникового периода, о котором уже не помнил капитализм.

Это был цветущий луг. Сочный. Живой. Настоящий. Никакой не заброшенный. И внезапно Земля показалась не такой уж опустошенной. Она могла бы возродиться. Она сможет возродиться. Зацвести вновь. Вот почему уже назавтра мы принялись наводить справки. Собственником Буа Бани был последний потомок семьи, эмигрировавшей в Соединенные Штаты. Там он по сю пору и пребывал. Его никто никогда в глаза не видел. Лугом площадью 7 гектаров и 63 ара завладел некий фермер, член Национальной федерации фермерских союзов, который со временем состарился и умер, потом его сын, который тоже состарился и уступил права на землю молодой фермерше-неофитке и ее брату, они не были членами никаких союзов, но пребывали в авангарде высокогорного земледелия и использовали эти земли вполне рационально и целесообразно. В общем, после множества генеалогических разысканий нам с Григом удалось приобрети 63 ара этого луга. Нас нисколько не заботило дурное предзнаменование, что таилось в названии места: «изгнанный, отверженный». Впрочем, это предзнаменование можно было понимать двояко, ведь Григ сам чувствовал себя «изгнанным», что всегда ему нравилось, он в каком-то смысле даже культивировал эту свою особенность. Изгнанный из преступного мира, говорил он. Одним словом, мы решили сделать еще одну попытку: возродиться где-то в другом месте. Изгнанными и невиновными.

В этом доме было все как надо. Он был обветшалым как надо, но в меру. Не слишком. Ровно настолько, насколько нужно. Он появился в нашей жизни именно в тот момент, когда мне в очередной раз понадобилось переменить обстановку. Отправиться посмотреть, что там за морями и лесами. Найти что-нибудь не такое… вызывающее, не такое бросающееся в глаза. Что-то потайное. Чтобы нам обоим без особого ущерба выбраться из грядущего хаоса, наступление которого все так отчетливо ощутили. А нам просто хотелось ускользнуть. Григ был согласен на все. А я, я хотела вновь испытать бесконечное наслаждение от стремительного бегства. «Сбежать» – вот основа моего писательства. Из книги в книгу я цеплялась за бегство, как за лисий хвост. Dеguerpir – префикс dе и старофранцузское guerpir – «покинуть, отказаться», или немецкое werfen – «бросать», или шведское verpa, или готское vairpan, или валлонское diwerpi, или провансальское degurpir. Я, можно сказать, на фундаменте этого слова создала самое себя. Оно вынуждало меня покинуть какое-то место ради другого, столь же невероятного. На этот раз таким местом оказался Буа Бани. Мы поселились здесь следующей весной, коробки с книгами и наша ослица. Сразу начали обустраиваться. Григ устроил себе кабинет под крышей, заставил книгами окно, а в моей комнате, что напротив, окно выходило на луг.

10
Лесная дорога по-прежнему была закрыта для всех машин, за исключением автомобилей местных жителей, к которым отныне относились и мы. Дождь на ветровом стекле. Капли, проникающие через опущенное боковое стекло. Цепь горных отрогов и склонов. Молинии, камыши, хвощ. И ни одной вертикальной линии, бросающей вызов дерзкой стреле папоротника. А я-то надеялась. Но вот появляются сосны, редкие стволы, высокие, кривые, с розоватой корой, целый лес взметнувшихся ввысь заколдованных змей. Пространство просматривается на сотни метров вокруг. Никакого укрытия. Но я невольно ищу его глазами, сидя за рулем. Может там, где ограда кладбища?
Кладбище находилось недалеко от нашего дома, неприметное, затерянное в лесу, маленькое далекое кладбище, которое можно было увидеть, лишь подойдя к нему совсем близко, им не занимались местные власти, строптивое кладбище, уверенное в собственном превосходстве, без обрядов и церемоний, совсем крошечное.
Проехав дальше, добравшись до края поляны и оказавшись на скрещенье дорог, я снизила скорость, внимательно осматривая окрестности. Годом ранее община затеяла работы и превратила лесную тропу в оздоровительный маршрут с бревенчатыми столами и скамейками, с афишами-изречениями на тему здорового образа жизни.
Здесь было пусто.
Стоянка тоже была пуста.
Но чтобы в этом окончательно убедиться, я проехала дальше.

Мне всегда было трудно с кем-то сблизиться. Я любила путешествовать, ездить в поезде, любоваться пейзажем. Видеть, как он мелькает за окном, постепенно меняется, но для этого требовалось, чтобы я менялась тоже, превращалась в кого-то другого. Выглядела так же уверенно, как этот другой. Спрятала ту самую лисицу, за хвост которой цеплялась. И не только лисицу, но и лес, в котором она жила. Всё спрятать. Всё отпустить. Ветки, кустарники, траву, облака. Листву. Довериться куртке, она у меня изумрудно-зеленая, из непромокаемой ткани. Я носила ее очень долго. А потом еще. Она износилась. И потом износилась еще больше. Но она так мне нравилась, что я повесила ее в комнате, это был некий объект для медитации, напоминающий о прошедшей линьке, будто сброшенная кожа или опавшие перья. В тот день, отправляясь в Лион, я надела именно ее. Так было нужно, чтобы решиться быть той, какая я есть. Той, что пришла из леса. Той, что могла говорить об иных краях. Защищать их. Об иных реальностях, иных смыслах, иных особенностях, постепенно формирующих меня, иных возможностях, иных ощущениях, иной восприимчивости – обо всем этом нужно будет сказать.
Мысленно я уже готовилась взять слово. Говорить с деревьями. Говорить с животными. Я пришла не одна. Я пришла вместе с лесом. И потом, не забыть бы, к «животной» теме мы трое подошли с совершенно разных позиций. Два других романа – это история мужского мира, рухнувшего в самом своем основании, социальная эпопея с династией, наследованием, логосом и трансцендентностью. Мой же будет скорее историей глазами женщины, где центр оказывается смещен к краям и укромным закоулкам, но они тоже вот-вот обрушатся. Мне так кажется. Впрочем, я не уверена. Однако это отличие, возможно, и станет предметом дискуссии.

Гаэль, которая организовала встречу и с которой мы прежде не встречались, ждала меня под зонтом на вокзале Лион-Пар-Дье, скрывшемся под завесой дождя и подступившей ночи, так что в такси, увозившем нас, я почти не могла ее разглядеть, разве что высокие кожаные сапоги, доходившие ей до колен, еще я слышала голос, она рассказывала, что ее восьмилетний сын Ноэ был фанатом морских млекопитающих и, как она уверяла, знал наизусть Красную книгу МСОП[23 - Международный союз охраны природы и природных ресурсов.], мы хором стали перечислять животных, и мне было очень уютно в этой влажной лионской ночи: фары, разноцветные неоновые огни, огни светофоров, а вокруг тюлени, киты, косатки – они сопровождали нас, то погружаясь в воду, то выныривая из дождя.

Потом Вилла. Подмостки в свете прожекторов. Черная бездна зала. Много кресел. Два писа—теля, которых я видела впервые, Л. Ж. и С. М. Их лица. Лицо Морианны, приехавшей из Парижа вести эту встречу.

Чуть раньше, в поезде, я размышляла о том, где для меня центр и где края. Пыталась определить, что есть внешнее и что внутреннее. Где порог? Где граница? У меня 45 минут. Поезд мчался. Еще нужно пояснить, что эта потребность перемещаться от центра к краям для меня остается загадкой. Чем-то странным. Я не совсем понимаю, почему мне так важны эти края, словно они – некая тайная часть души. Почему ко всему, что живет и существует вокруг меня, я чувствую такую сильную привязанность. Ни единого раза рядом с животным – мне нравится само слово «животное» – я не ощутила радикального отличия, никакой разницы, никакой пропасти и бездны, о которой говорят люди, даже самые умные, самые образованные, преисполненные любви к животному миру. Никогда.
Я и животный мир – мы одной крови. И от этого я чувствую умиротворение. Такое глубокое, что порой, оказавшись рядом с человеком, я будто прячусь во взгляд его собаки. А в иных обстоятельствах я бы с этой собакой и смылась. Быстро сменить оболочку и превратиться в собаку. И скрыться. Исчезнуть. Сколько раз со мной такое бывало: встретиться взглядом с собакой и мгновенно увидеть в нем верность, надежность, глубину, игривость. Мгновенное и всеобъемлющее родство. Между тем как взгляд человека рядом с собакой в лучшем случае заставлял меня насторожиться, прийти в состояние боевой готовности, рефлекторно искать пути бегства в какой-нибудь другой мир. Мир собаки. Как это объяснить? Но даже и без всякой собаки у меня порой возникало непреодолимое желание исчезнуть, например во время семейного обеда, где-нибудь в глубинах массивного буфета орехового дерева, присоединиться к стопке тарелок или суповых мисок, на которых к синей линии горизонта тянется вереница повозок с сеном.

Входя в незнакомую комнату, я невольно ищу взглядом собаку или кошку. А нет, так хотя бы фикус. Или букет на столе. Или фруктовую вазу с апельсином. Ну или муху. Хоть муха-то здесь есть?

Я уверена, что такой родилась. Со стремлением слиться воедино с этим сгустком, живучим и жгучим, плотным и хрупким, капризным и молчаливым, трепещущим от желания жить и пережить, что есть бытие-в-мире, что ликует или дрожит, что окружает меня и не отличается от меня. Да, но как описать этот внезапный шорох крыльев взлетевшей при виде меня птицы, потому что я, человеческое существо, внушаю страх? А сама я, словно раздвоившись, и спасаюсь бегством, и наблюдаю.

Долгое время я ощущала себя некой аномалией, по иронии судьбы родившейся существом не того биологического вида, и сама себе отвечала: так не бывает, никакая ты не аномалия, ты не одна чувствуешь такое. Наверняка где-то есть твоя сестра. Да, так оно и есть, у меня была сестра. Может быть. Ведь об этом Дженет Фрейм писала в своем первом романе, «К другому лету», легшем в основу «Ангела за моим столом»[24 - «Ангел за моим столом» – известный фильм, снятый в 1990 г. режиссером Дж. Кэмпионом по автобиографической трилогии новозеландской писательницы Дженет Фрейм (1924–2004).] и в то же время посмертном, который она не хотела публиковать, так вот, писала – раз десять, а то и больше, – что вообще не человек, а перелетная птица, которую люди пугают. Эта книга – шок, беспредельное изумление, радость – утвердила во мне ощущение инаковости, определяющее мою суть.

И все же порой случается чудо, и загадка – а человеческое существо для меня загадка – разгадана, оно становится мне до странности близко и понятно, я словно ощущаю любовную дрожь, истинную и единственную любовь. Или вдруг оказываюсь в зарослях дружбы, зарослях густых, потаенных, наполненных эхом, ты помнишь? Или в зарослях желания? Это неудержимое стремление – оттого, что вдруг промелькнуло чье-то лицо – соединиться с другой половиной моего тела, что-то вроде этого, чувственное, живое, пульсирующее, и тут я делаю остановку. Больше ничего не имеет значения. И тут я возвращаюсь к себе, и тут я обретаю себя целиком.
Сидя в свете прожекторов перед черной бездной зала, я, разумеется, сказала не все, что пришло мне в голову.
Я не заметила, как прошло время, предоставленное для выступления, а оно прошло.
Теперь Морианна обращалась к Л. Ж., обитающему на другом полюсе французской литературы: сила, доминирование, патриархальность, откуда сама я давно сбежала.
Потом мы обменялись любезностями. И всё. Все встали. С недавних пор вставать я должна была осторожно, чтобы не потерять равновесие. Итак, я поднялась и вот тут-то осознала, что на ногах у меня серебристые мокасины на толстой подошве. Как мне пришло в голову напялить утром эти чудовищные галоши и ехать разглагольствовать про трепетных ланей? – Да, но обещали дождь, и потом, такие носила Брижитт Фонтен, культовая певица и тоже писатель, на год старше меня, которая однажды заявила: «Если меня назовут писательница, я могу и убить».
Ладно, прекрасно, я надела именно то, что нужно. Что разрушает границы, ломает прутья решетки и аннулирует паспорта, эти жуткие мужские оковалки, которые поневоле вынуждена носить старая карга с пошатнувшимся здоровьем. Вроде меня. Как бы то ни было, думала я, они мне нужны не для того, чтобы показать себя неким гибридом, то-сё, то ли центр, то ли край, непонятная и неуловимая, странная и необычная, в общем, queer[25 - Queer (англ.) – странный, необычный, чудной.], и не для того, чтобы заявить о своей бисексуальности, а просто передвигаться, не рассчитывая на чью-либо помощь. Да, так оно и есть, утром я обула два дрейфующих острова, отрезанных от патриархальной и надежной материковой платформы, весьма полезных, чтобы вернуться туда, откуда я пришла. Они меня ждут.

Они меня ждали.
Встав на ноги, я основательно обустроилась в глубинах своих башмаков и почувствовала, как во мне начался некий процесс, словно непонятно откуда возникла первая строчка или слово, и, спускаясь с эстрады, я, словно актер реплику в сторону, заговорила с ними, я прошептала: о мои мокасины, и куда мы теперь направимся?

Не могу сказать, чтобы обувь играла какую-то особую роль в моей жизни.

Вообще-то, эти мокасины были не совсем такие, как у Брижитт Фонтен, и даже не такие, как у Нила Олдена Армстронга, первого человека, вступившего на Луну 20 июля 1969 года в своих серебристых ботинках. И я почувствовала в себе твердую и бесповоротную готовность двигаться по пересеченной местности в сторону Буа Бани, а оттуда, я уже знала, куда я отправлюсь оттуда, куда мне идти из Буа Бани, чтобы оказаться On the dark side of the moon[26 - «The dark side of the moon» («На темной стороне Луны») – альбом известной британской рок-группы Pink Floyd.]. На серых широких гранитных лестницах Виллы, по немым коридорам, ведущим к выходу, среди упавших листьев осеннего парка, на улице, в окружении черных луж, когда мы ждали такси, я чувствовала, что мы, я и мои ботинки, умираем от желания отправиться к новым свершениям, осуществить некий революционный акт, произвести решительное действие, чтобы человеческое начало стало сверхчеловеческим, чувственным абсолютом. И что все еще возможно. Что я смогу бегать по лесам. Стать, например, птицей, сорокопутом-жуланом, просто потому, что мы гнездимся в одной местности. Рассказать об этом. Стать зеленым электричеством[27 - Зеленое электричество – то, что производится источниками, не вызывающими существенных изменений окружающей среды. Т. е. поступает из возобновляемых энергоресурсов.], потому что буду неотрывно смотреть на окрестные луга в мае. Рассказать об этом. Стать угловатой глыбой моренных отложений, застывших здесь на века, и однажды все же сдвинуться с места. Не знаю, что запустило во мне этот странный процесс. Я и представить не могла, что два башмака, подобные двум серым слонам, задались целью взгромоздить меня себе на спину и отправиться исследовать горы.

11
Разбудили меня в семь. В ресторане отеля Морианна, уткнувшись в смартфон, сидела за столиком одна перед крошечной чашкой наполовину выпитого кофе. При виде меня она что-то прошептала, я не поняла, она чуть громче повторила, что заказанное накануне такси уже подъехало, и предложила подвезти меня на вокзал. Только надо быстро. Очень быстро. Она встала. Сумка уже была при мне. Ее тоже. Мы уселись позади шофера, который по нашей просьбе, пощелкав клавишами на приборной доске, нашел, на какие платформы прибывают наши поезда, и если не считать смартфона Морианны, без конца подающего сигналы об очередном сообщении, и самой Морианны, делавшей вид, что они очень смешные, все было нормально. Даже пробки. Даже дождь над Лионом. Все нормально, говорил шофер, догадываясь о нашей нарастающей панике по капелькам пара, медленно оседающим на стекле. Вообще-то, мы опаздывали на свои поезда. Не то чтобы это были последние поезда на земле, но все-таки, похоже, он понял наше волнение. Вот и вокзал. Мы побежали. Более того, мы побежали подпрыгивая. Перед глазами мелькало приталенное пальтишко Морианны, темно-синее, с красной каемкой, очаровательное пальтишко, как у романтичного немецкого офицера, и ее туфли на каблуках, я неслась со всей скоростью, на какую была способна, сама себе удивляясь: надо же, я еще могу бежать, как раньше, я и не знала, что тело способно дарить мне такие юные ощущения. Это было что-то. И я бежала, бежала большими прыжками на пружинящих от нетерпения мокасинах, и со мной неслась моя душа, так я быстро бежала, да-да у меня все же имелась душа, пусть даже я чувствую в себе животную сущность. Именно животную. С ножом в кармане. У меня всегда в кармане нож, помимо крючка для клещей, похожего на маленькую козью ножку, и блокнот, не обязательно фирменный, простой блокнотик, ничего особенного, и карандаш, а еще в моих карманах, если поискать, можно было найти маленький осколок лазурного эринита[28 - Эринит – голубовато-пурпурный минерал.], привезенного Григом из Пиренеев, где он долго искал месторождение этого минерала, ведь для синей мандорлы с изображением Христа в церкви Сан-Клементе де Таулл в Каталонии был использован краситель из эринита, добытого в горных реках, как раз рядом. А еще в моих карманах можно было найти флешку, флакончик эфирного масла бессмертника, помятое печенье, старое, с белым налетом, чудесным образом принявшее форму черепа с черными глазницами.
Когда преобладает такой прием, как паратаксис, то есть способ сочетания предложений, при котором никакими формальными признаками не обозначена зависимость одного из них от другого, – нужно сжать зубы.

Скорый поезд на Париж уходил на три минуты позднее моего поезда на Страсбург. Это и в самом деле был последний поезд. Ну, так мне казалось. Последний поезд перед большим перерывом. Может, стихийная забастовка, которая заблокирует всю страну неизвестно на какое время? Или начало социального кризиса, выхода из которого никто не знает? Или начало Конца? Того самого пресловутого Конца? Что бы там ни было, последний скорый поезд катился по равнинам, и мне казалось, что мир за его окнами не просто скрывается с глаз, а исчезает навсегда. Я со страхом подумала о том, что на этот раз в карманах – не смогла побороть искушение – у меня, помимо всего прочего, лежало круглое мыльце и крошечный несессер с набором принадлежностей для шитья в картонной коробочке, которые предусмотрительно положили на край белой мраморной раковины в отеле, невероятно смешные и нелепые, такие маленькие, крошечные, игрушечные, но точно волшебные, ну да, волшебные, и благодаря своей волшебной силе сделавшиеся такими крошечными и игрушечными. А может, на край раковины их положили в шутку?

12
В начале этой истории я, бывало, щипала себя, пытаясь сообразить, где я: фантазия, мечта, вымысел, сон, пробуждение или реальность. И понять это было невозможно. Впрочем, никто больше не мог понять, где находится. Всеобъемлющее ощущение неправдоподобия. Порой нереальности. Нас окружали совершенно нереальные вещи.

Паркинг вокзала в Страсбурге, как всегда, был набит битком, моя машина спокойно стояла на своем месте, приборная доска запорошена пыльцой, подстилка усыпана еловыми иголками, парковочными талонами и придорожной пылью. Даже горы вдалеке спокойно стояли все там же, наполовину скрытые серыми облаками, которые напомнили мне голотурий-трепангов, я взяла курс на них. На дорогах было почти спокойно, и, когда я ехала, мне казалось, что я оставляю за собой весь мир. А люди? Что с ними делать? И я ответила фразой, на первый взгляд бессмысленной: Вы знаете, что человеческое тело вписывается в равносторонний четырехугольник, то есть в квадрат?

Ну пора бы уже, проворчал Григ, который ждал меня, стоя перед домом, по обыкновению, в лохмотьях и в дурном расположении духа, у ног его лежала серая, пепельного цвета тряпочка, всклокоченная, как и он, готовая броситься на меня. Я не поверила своим глазам. Маленькая собачка. Я воскликнула: Йес! И она прыгнула на меня. Она так радовалась, будто мы были подругами детства и вот теперь встретились семьдесят лет спустя. Она радостно кружила вокруг, радостно отбегала и радостно возвращалась, а потом радостно лаяла, а я вместе с ней каталась по траве, шепча ей на ухо, ну вот же, славная моя, значит, ты не убежала.
Григ стоял неподвижно, с упрямым выражением лица, на котором то давнее юношеское бунтарство оставило неизгладимый след, и терпеливо ожидал окончания дурацкого представления, а еще он ждал, когда мои руки освободятся, чтобы обнять и его тоже.
Я поднялась и обняла.
Как никогда раньше.
Почти задушила.
Можно было подумать, что со дня моего отъезда прошло столетие. Я опять изо всех сил сжала Грига, таким он мне показался удрученным, печальным, каким-то перегоревшим, да, перегоревшим, сгорбленным, хрупким, я все обнимала и обнимала его и внезапно вспомнила, как в детстве стиснула в руках несколько щенков одного помета и сжимала их, едва не придушив, но Григу хотелось думать, что у нас одна жизнь, общая, единая непрерывная линия от нашей с ним встречи и, наверное, до смерти, та самая жизнь, в которой я душила его в объятиях, но ему это, кажется, нравилось, жизнь, в которой он меня третировал, высмеивал, но мне это нравилось, и я сжала его еще сильнее.
– Вовремя ты приехала, – повторил Григ, ничего еще не зная. И тогда я рассказала ему о сообщении на смартфон Морианны, о последнем поезде, на который мне удалось сесть. И Григ сказал: – Да, похоже, добром это не кончится. И, отступив на шаг, с тревогой стал меня рассматривать: – У тебя глаза блестят, как будто ты выпила. Осторожнее давай. Ты все-таки слабеешь.

Мы слабели оба. Это было очевидно. Странные старики, давшие приют ребенку. Старичье. Мне нравится это слово, старичье, оно хорошо передает смятение ребенка, а мы все-таки так и остались детьми.

И тогда я спросила Грига: – Скажи, а собака когда вернулась? – Минуты за две до тебя. Наверное, ждала. Я тоже. Ты что-то не торопилась.
Йес, угомонившись, наконец переводила глаза с Грига на меня, следя за разговором из-под завесы длинных серых, болтающихся на ветру прядей. Возле дома всегда было ветрено.
– Мы выбираем собак, похожих на нас, – сказал Григ, перехватив мой взгляд, и я не поняла, серьезно он или шутил.
Застыв в позе сфинкса, вытянув вперед лохматые, толстые, сильные лапы, Йес следила за нами всем своим телом: горящими глазами, настороженными ушами, маленьким черным вздернутым носом, кончиком розового языка, всеми своими упругими мышцами, готовыми сжаться и распрямиться по первому сигналу. Никакого раболепства. Чуткое и бдительное внимание. А в глазах эдакая чертовщинка, как у ребенка-сорванца. Мол, где наша не пропадала? И при этом очень веселая. Нет, правда, веселая. Немножко Гарольд. А я тогда Мод[29 - «Гарольд и Мод» (1971) – мелодраматическая черная комедия американского режиссера Хэла Эшби по одноименной пьесе Колина Хиггинса.]. Отныне мы сообщники. Овчарка, повторил Григ. Этакий сгусток энергии.

Луг, еще покрытый хрупкими васильками, сиреневыми мальвами и последними ромашками, ожившими под вчерашним дождем, шелестел, волновался, переливался разноцветьем.

Йес наблюдала за мной. Она не выносила, когда я исчезала из ее поля зрения. Я сказала ей: Прежде всего, надо тобой заняться. Подожди.
Я вернулась с гребнем с широкими зубцами – остался от Бабу, нашей последней собаки, – бутылкой уксуса и пустой банкой из-под варенья.
Йес вскочила, охваченная беспокойством. Я наклонилась к ней. Крепко обхватила руками маленькое, почти невесомое тельце. Худая собака в пышном войлочном облаке. Я поставила ее на пол. Ее тело содрогалось в такт движениям моего гребня, распутывающего шерсть, он словно вычесывал всю жестокость и несправедливость этого мира, все его пороки и оковы, вычесывал и превращал в маленькие, подернутые дымкой облачка, которые теперь радостно парили над лугом. И я сказала: А теперь послушай меня, тебя надо полечить. Лежать. Она легла на спину, раздвинув лапы, подставив грудь и плоский живот. При свете дня было видно, что покрытую кровоподтеками кожу усеяли клещи, я догадывалась, что так оно будет, но это был какой-то кошмар. Живое пожирало живое.
Я один за другим принялась смачивать клещей уксусом. Некоторые были уже дохлыми, перекушенными собачьими зубами, сморщенными, мерзкими. Но было и много живых, сосавших кровь. Я осторожно просовывала крючок под толстое пузо этого представителя членистоногих, стараясь не потревожить в процессе насыщения. Иначе они могли оставить свой яд, я знаю, я читала. Я обхватывала крючком хоботок, который у клеща впереди, такой зубастый щип, как у рыбы-пилы, и два щупальца по бокам, так называемые хелицеры и педипальпы, глубоко укоренившиеся в теле хозяина, и резко дергала. Клещ, настигнутый в разгар медитации, был пойман. Затем я складывала добычу в банку. Она уже кишела иксодами – с набухшими брюшками, эдакие роскошные переливчато-серые жемчужины, – ну да, когда я оказываюсь перед лицом реальности, не могу не добавить хоть немного лиризма – и другими, еще маленькими, вновь прибывшими, красноватыми, на спинках которых можно было различить оранжевый щиток.
Пленники отчаянно сучили четырьмя парами черных лапок, отстаивая свой карликовый суверенитет, причем каждый говорил мне я есть, так же как ноты песни дрозда, заполняющей собой рассвет, говорят мне я есть или ветви и листва платана с золотыми соцветиями на висящих под листьями кистях в мае говорят мне я есть. Или тело косули, взлетевшее в прыжке над землей, говорит мне я есть. Некоторые из этих я есть принять труднее, чем другие. Некоторые наводят страх, и это естественно. Мы не в раю. Мы на планете Земля, а это, безусловно, интереснее. Мы здесь выше прочих живых существ? Или зависим друг от друга, соединяемся, смешиваемся, в том числе и с самыми мерзкими тошнотворными созданиями, но необходимыми, как и все прочие? Братья мои клещи. Природой можно не только восхищаться. Ужас, который она нам внушает, – тоже важен.

Йес невозмутимо ожидала, когда я наконец закончу.
Я осмотрела ее уши, шею, подмышки, края глаз, каждую складку на животе, все ранки и царапины. Я говорила, еще минутку, Йес. Она не шевелилась, по-прежнему доверчиво лежа на спине. Я принесла миску с теплой водой, кусок мыла, тюбик мази, чистую тряпку. Осторожно смыла засохшую кровь. Вытирала, и меня переполняла ярость.
Потом я сказала: всё.
Она поднялась. Встряхнулась. Радостно подпрыгнула. И вновь вернулась ко мне, уселась в позе сфинкса, вытянув вперед лапы. Похоже, это была бриар, длинношерстая французская овчарка, пастушья собака. От этой породы у нее были лохматые бока, которые даже после гребня оставались лохматыми, черная шелковиста шерсть, длинные висячие уши, широко расставленные глаза, красновато-коричневые с золотистым отливом, наблюдавшие за мной сквозь бахрому густой челки. Кончик носа – черный, влажный, блестящий и великолепные усы, которые я осторожно пригладила. Ну и в довершение портрета: под идеальным треугольником золотисто-каштановой бородки – четкий изгиб безгубого рта. И все эти компоненты – глаза, нос, рот – складывались в строгое, нахмуренное, я бы даже сказала, какое-то упрямое лицо, весьма выразительное, весь облик, казалось, говорил: да, я осознаю свою миссию, это вам не шутки, меня веками приучали пасти овечьи стада, и я научилась это делать так хорошо, что это стало моей «сущностью». И тебя я буду пасти. О тебе тоже буду заботиться. И я почувствовала такую тесную связь между нами, что глаза затуманились от слез. Так значит, Йес, ты пришла сюда для этого, и ты останешься? И я долго шептала ей, ты моя дорогая. И она мне отвечала всем своим телом, да, я знаю.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71743402?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Перевод В. Микушевича. Здесь и далее примеч. пер.

2
Дженет Фрейм (1924–2004) – новозеландская писательница, писала на английском языке. В том числе автор романа «Ангел за моим столом».

3
And yes I said yes I will yes (англ.) – И да я сказала да я хочу Да (последняя фраза романа Д. Джойса «Улисс»).

4
Bois-Banis (фр.) – лес, расположенный в Вогезах.

5
«Слово для леса и мира одно» – повесть американской писательницы Урсулы Ле Гуин (1929–2018).

6
«Слово для женщины – пустыня» – дебютный роман английской писательницы Аби Эндрюс.

7
«Женщина есть женщина» – известный фильм Ж.-Л. Годара (1961).

8
Цитата из книги «Манифест киборгов: наука, технология и социалистический феминизм 1980-х» Донны Харауэй (р. 1944), известной феминистки, почетного профессора факультета феминистских исследований и факультета истории сознания Калифорнийского университета в Санта-Крузе.

9
Контадур – деревня в Провансе, в которой случайно оказался с друзьями французский писатель Жан Жионо (1895–1970). Очарованные красотой этих мест, они решили регулярно там встречаться. Так родились Rencontres du Contadour (Встречи в Контадуре). Этот идеальный мир, о котором мечтал каждый, наконец-то стал реальностью, посреди холмов, сосновых лесов, лаванды и высокой травы. Пятнадцать дней, в течение которых длятся эти встречи, позволяют друзьям Жионо покинуть беспокойную жизнь, которую обычно ведет группа, состоящая в основном из парижских интеллектуалов Это также место для размышлений. Жан Жионо постепенно становится, сам того не желая, своего рода мыслителем, окруженным учениками, всегда готовыми выслушать его и последовать его советам. Действие многих романов Жана Жионо происходят в Провансе, в частности эссе Les Vraies Richesses («Истинные богатства») посвящено жителям Контадура.

10
Ду Фу (712–770) – один из крупнейших поэтов Китая времен династии Тан.

11
Роберт Вальзер (1878–1956) – швейцарский поэт и прозаик, писал на немецком языке.

12
Роберт Крамб (р. 1943) – американский художник-иллюстратор, карикатурист, основатель комикс-движения.

13
Имеется в виду «Проза о Транссибирском экспрессе и маленькой Жанне Французской» – поэма французского поэта Блеза Сандрара (1887–1961), в которой он описывает путешествие по Транссибирской магистрали.

14
Клелия и Фабрицио – герои романа Стендаля «Пармская обитель».

15
«На скате крыши» – роман французской писательницы Анн-Мари Гарат (1946–2022). Богумил Грабал – чешский писатель (1914–1997).

16
«L’Usage du monde» – травелог Николя Бувье (1929–1998), швейцарского путешественника, писателя, фотографа.

17
Мари-Жорж-Жан Мельес (1861–1938) – французский режиссер, один из основоположников мирового кинематографа, изобретатель первых кинотрюков и пионер кинофантастики. Снял более пятисот короткометражных фильмов, самый известный из которых – «Путешествие на Луну» (1902), фарсовая комедия, пародирующая сюжеты романов Ж. Верна «Из пушки на Луну» и Г. Уэллса «Первые люди на Луне».

18
Исследования (гендерные, квир-, культурологические, постколониальные, критические).

19
Отсылка к стихотворению Э. А. По «Ворон», в котором прилетевшая в ночи птица повторяет слово «Nevermore».

20
Лак-де-Трюите, буквально: Озеро форели – пруд в Вогезах, самый высокогорный из вогезских водоемов.

21
Популярная марка губной помады от Ив-Сен Лорана.

22
Отсылка к известной книге Рауля Ванейгема «Революция повседневной жизни».

23
Международный союз охраны природы и природных ресурсов.

24
«Ангел за моим столом» – известный фильм, снятый в 1990 г. режиссером Дж. Кэмпионом по автобиографической трилогии новозеландской писательницы Дженет Фрейм (1924–2004).

25
Queer (англ.) – странный, необычный, чудной.

26
«The dark side of the moon» («На темной стороне Луны») – альбом известной британской рок-группы Pink Floyd.

27
Зеленое электричество – то, что производится источниками, не вызывающими существенных изменений окружающей среды. Т. е. поступает из возобновляемых энергоресурсов.

28
Эринит – голубовато-пурпурный минерал.

29
«Гарольд и Мод» (1971) – мелодраматическая черная комедия американского режиссера Хэла Эшби по одноименной пьесе Колина Хиггинса.
  • Добавить отзыв
Собака за моим столом Клоди Хунцингер

Клоди Хунцингер

Тип: электронная книга

Жанр: Современная зарубежная литература

Язык: на русском языке

Стоимость: 410.00 ₽

Издательство: Издательство Ивана Лимбаха

Дата публикации: 24.03.2025

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Осенним вечером на пороге дома пожилой пары появляется собака. Выхаживая измученное существо, Софи Хейзинга, отдалившаяся от общества писательница, замечает, что ее жизнь начинает меняться, она обретает силы вернуться к любимому делу.