Журнал «Парус» №77, 2019 г.

Журнал «Парус» №77, 2019 г.
Александр Пшеничный
Митр. Макарий Булгаков
Леонид Донсков
Александр Юдин
Вацлав Михальский
Зузанна Кухарикова
Алексей Котов
Николай Родионов
Вадим Кулинченко
Евгений Чеканов
Валерий Сузи
Вячеслав Александров
Евгений Марковский
Николай Смирнов
Валерий Топорков
Ирина Калус
Андрей Шендаков
Иван Марковский
Василий Пухальский
Русский литературный журнал «Парус» приглашает любителей отечественной словесности на свои электронные страницы. Академичность, органично сочетающаяся с очарованием художественного слова, – наша особенность и сознательная установка. «Парус» объединяет авторов, живущих в разных уголках России: в Москве, Ярославле, Армавире. Статус издания как «учёно-литературного» (И. С. Аксаков) определяет то, что среди авторов и редколлегии есть представители университетской среды, даже определённой – южно-русской – литературоведческой школы. Рубрики «Паруса» призваны отразить в живых лицах текущий литературный процесс: поэзию и прозу, историю литературы, критику, встречи журнала с разными культурными деятелями, диалог с читателем. В наши планы входят поиск и поддержка новых талантливых прозаиков и поэтов, критиков и литературоведов, историков и философов. Мнение редакции не всегда совпадает с мнениями авторов.

Андрей Шендаков, Ирина Калус, Николай Родионов, Зузанна Кухарикова, Леонид Донсков, Николай Смирнов, Евгений Чеканов, Валерий Сузи, Вадим Кулинченко, Вячеслав Александров, Митр. Макарий Булгаков, Вацлав Михальский, Александр Юдин, Александр Пшеничный, Алексей Котов, Валерий Топорков, Иван Марковский, Евгений Марковский, Василий Пухальский
Журнал «Парус» №77, 2019 г.

Цитата

Афанасий ФЕТ

ОСЕНЬ

Как грустны сумрачные дни
Беззвучной осени и хладной!
Какой истомой безотрадной
К нам в душу просятся они!

Но есть и дни, когда в крови
Золотолиственных уборов
Горящих осень ищет взоров
И знойных прихотей любви.

Молчит стыдливая печаль,
Лишь вызывающее слышно,
И, замирающей так пышно,
Ей ничего уже не жаль.

8 октября 1883 г.

Художественное слово: поэзия

Николай РОДИОНОВ. Перевёрнутый мир

ЗВЁЗДЫ

Вы думаете, эти звезды вечны?
Вы думаете, вечен этот свет?
Да нет же. И в безумье человечьем
Я вам отвечу: нет. Конечно, нет.

Вот только я свои глаза закрою,
Вот только сердце я остановлю —
И всё, исчезнут звезды! Как рукою,
Смахну, мир Божий приравняв к нулю.

Им без меня вовек не загореться
И глаз моих и сердца не зажечь.
Они горят, пока пылает сердце,
Жизнь, как игра, тогда лишь стоит свеч.

Мне очень жаль вас, милые потомки,
И вас, мои взгрустнувшие друзья,
Но вам остались жалкие обломки
От тех высоких звезд, что видел я.

Не мучайтесь, не напрягайте зренье:
К ослепшим людям глухи небеса.
Но я оставил вам стихотворенья
О звездах, что под ними написал.

А впрочем, извините за браваду,
За эту неуемную печаль.
Для тех, кто верит, звезды будут падать
И падать – бесконечно – по ночам.

И кто-то лучший, безусловно, лучше
О них расскажет в огненных стихах,
А мой в душе преображенный лучик
Со временем угаснет на устах.

ПЕРЕВЁРНУТЫЙ МИР

Перевёрнутый мир, разбираемый нами на части,
Чтобы в нём разобраться и далее радостней жить,
Почему-то суров, не спешит нас одаривать счастьем,
И всё так же пред нами гуляют одни миражи.

Мы едва ль не сравнялись с премудрыми предками в знаньях,
Образованность всех поголовно растёт на глазах,
Но чего мы достигли, копаясь в мозгах и названьях
Наших новых открытий, оставленных в прошлых веках.

Всё ж не знаю, что лучше: познание, просто ли вера,
Что устроен наш мир превосходно, что лучше нельзя
Было что-то создать в этом, может быть, даже не первом
Мире грёз и надежд, где живём мы, друг другу грозя.

Собирается дождь, говорим, собираются тучи
И грохочут над нами, а мы уже знаем, что там
Не Илья, не Георгий конём управляет могучим,
Просто тренье частиц там предшествует грозным громам.

Знаем, как зародилась Земля, может быть, не впервые,
Может, снова вернулась, как молвят, на круги своя.
Да и наши пути – только кажется, будто прямые,
Будто ноги на твёрдой и прочной платформе стоят.

Может, лучше поверить, что мир до конца совершенен,
Не копаться, не рыскать, пытаясь его разгадать?
Разве знания нам приносили хоть раз утешенье?
Нет, премудрые предки надеялись на благодать.

ДЕНЬ ВСТАЁТ

Вдоль по улице мчится солнце
В этот ранний июньский час,
Серебристо листва смеётся,
Ярко светлой душой лучась.

Птицы между домов – как стрелы,
То туда, то сюда снуют.
День встаёт молодой и смелый,
Всем дарующий свой уют.

В чистом небе покой синеет.
Птичьим голосом тишина
Разрывается, вместе с нею
Я теряю остатки сна.

И стою у окна, любуюсь
Всем, что вижу перед собой —
В сердце вновь оживает юность,
Уводящая в лес грибной.

Говорят, что грибов немало
В эти дни из лесов несут.
В лес и я поспешал, бывало,
Собирательства чуя зуд.

Но теперь не спешу, не только
Потому что в лесу клещи —
Сердце часто сбивает с толку:
Мол, корзину не дотащить.

Что ж, схожу я тогда на берег,
Постою у живой воды.
Милый берег, по крайней мере,
Мой защитник и поводырь.

НУ КАК ПОНЯТЬ

Ну как понять, ну как постичь, к чему ты призван?
В чём помогать, как наставлять своих детей?
Каким потворствовать порывам и капризам,
Чтобы не пал твой взрослый отпрыск, а взлетел?

Как нам понять, куда нацелен и стремится
Ещё ни в чём не проявившийся малыш?
Хотим, чтоб он парил над миром сильной птицей,
А не метался, в норах прячась, будто мышь.

Туда ли мы его ведём, упорно тащим?
Ну как понять, как различить в нём тот алмаз,
Чтоб огранить, чтоб бриллиантом настоящим
Он стал и радовал с тех пор не только нас?

Не проявляется, ничем ещё не выдал
Своих талантов, ну ничем, ни одного!
А может быть, нас просто путает обида,
Что непонятно нам призвание его?

Он так старается, чтоб мы довольны были,
Он не свернёт, преодолеет тяжкий путь,
Но вот вопрос: бредя в клубах дорожной пыли,
Он вспомнит добрым словом нас когда-нибудь?

ИЩЕМ РАЗУМ

Ищем разум, в межзвёздном затерянный,
А недавно узнали о том,
Что совсем обнаглели бактерии —
Управляют и нашим умом.

Ими тело буквально напичкано,
И в мозгах этих тварей не счесть.
Стал бы я управлять ими лично, но
Мне такая не выпала честь.

Что они захотят, то и думаю.
Вот – о том сочиняю стихи,
Как меня эти твари угрюмые
Подковали – не хуже блохи.

Значит, я – это «я» муравейника.
Ох, да что там – с чем хочешь сравни
Это скопище тварей, намеренно
Нам внушающих чувство любви!

Мы, скитаясь по миру бескрайнему,
Подключили систему «Глонасс»…
Наши ль это скитанья-искания,
Коль бактерии мыслят за нас?

ПРЕДО МНОЙ

Вот опять предо мною почти бездыханная Кустерь.
Здесь деревьям, кустарникам, травам просторно теперь.
Нет скота, и плодовых садовых деревьев не густо,
И нельзя перечислить её безвозвратных потерь.

Тяжело сознавать. И что больше всего поразило:
По дороге машина в деревню везла молоко!
Это что же случилось с великой крестьянской Россией,
Разве в детстве мечтали о будущем мы о таком?

Помню Кустерь цветущей, подвижной и очень опрятной,
Привлекавшей к себе безупречнейшим видом своим.
Ничего не вернуть, и самим не вернуться обратно
В ту страну, где, казалось, мы неодолимо стоим.

Видно время пришло: мы готовы завидовать мёртвым,
Тем, кто жил, ощущая порядок, достаток в дому.
А гармошки, частушки, а юмор каким искромётным
Был в деревне! Ведь был! Ну а нынче-то нет почему?

И поля, где когда-то ячмень или рожь колосились,
Клевер цвёл, цвёл горох, и картошка в июне цвела,
Одичали, но даже и травы не косят, чтоб силос
Заготавливать на зиму и не позорить села.

Тишина, запустения – точно подмечено – мерзость,
Мерзость рухнувшей крыши хозяев иных – городских
И железной ограды, скрывающей то, что хотелось,
Но, как часто сегодня бывает, не вышло у них.

Кустерь, Кустерь, спасают, как могут, тебя, но надолго ль
Те селяне твои, что зимою живут в городах.
От красивой деревни остались осколки, и только
Память Кустерь хранит, никого и ничто не предав.

***
Тамаре Козыревой

Ожила в моей памяти Тома,
С нею – улица наша; дома
В нежной, утренней летней истоме
Оставались порой дотемна.

Жаркий полдень взлетал незаметно
И бесследно в траве исчезал.
И катилось округлое лето,
Как слеза по лицу, как слеза.

Слёзы были: я помню, как ярко
Солнце в лужах сияло, слепя.
Как стеснялась дурёха Тамарка,
Как была на улыбки скупа.

Ни с девчонками, ни с пацанами
Не играла она никогда.
Искрой, вдруг промелькнув между нами,
Пронеслась летних дней череда.

Мы растили с ней разную зелень
И редиску на грядке своей,
Друг на друга открыто глазели,
Всё смелей, и смелей, и смелей.

Там осталось то лето с той грядкой,
С той редиской и луком на ней.
И однажды на Томку украдкой
Я взглянул в череде новых дней.

Но её уже не было, прежней,
Той, что солнцем не обнесена.
В той истоме безоблачной, нежной
Самой близкой осталась она.

ОСЕННИЙ ЛИСТ

Мне был подарен день, и я его запомнил:
и солнышко, и дождь, и шумный листопад,
и самого меня кружил борей-разбойник
по улицам, дворам – туда, сюда, назад.

Взлетая над землёй стремительно, отвесно
и возвращаясь к ней, как лодка по волнам,
я в окнах видел вас, мне было интересно
и грустно оттого, что безразличен вам.

Лишь девушка одна с осенними глазами
остановила взгляд и, став ещё грустней,
кому-то обо мне вглубь комнаты сказала,
и кто-то там, смеясь, ответил что-то ей.

Я замер у окна, и шаловливый ветер,
недуг мой разглядев, ударил в спину мне,
ударил так, что я полёта не заметил
и распластался вмиг на девичьем окне.

Мне стыдно стало – жар пронизывал всё тело.
Борей с дождём стремглав куда-то унеслись,
а я горел: она – вся ввысь! – достать хотела
сквозь форточный проём меня – осенний лист.

А ВЕДЬ МОГ…

Сколько всяческих фантасмагорий
Дождь рисует и ветер гонит,
Вылетает из тьмы веков, —
Одиночество навлекло.

И не счесть этих грустных граций,
Начинающих разгораться
Утром ранним в душе моей,
Становящейся всё темней.

Почему же грустны ваши лица?
Вам бы радоваться, веселиться:
Утро светлое, ясный день
Здесь. И больше не будет нигде.

Почему же опять, почему же
Мысль мрачнеет, становится хуже
Самочувствие, радости нет
И с монетами и без монет?

«Всё прошло», – мысль одна и та же
Будоражит и будоражит.
Как избавиться мне от неё,
От её седовласых тенёт?

Ничего и никто не поможет.
Старость душу догложет, похоже,
Прах развеется – ясен итог.
А ведь мог ещё жить, а ведь мог…

СОЛНЦЕ

Никто не может щедростью своей
Затмить для нас сгорающее Солнце.
Нас миллиарды – каждому даётся —
Вполне и в меру – и тепло, и свет.

Мы очень редко думаем о том,
Что жизнь и солнце в нас неразделимы.
Его лучи и есть те серафимы,
Которые соседствуют с Христом.

И непрерывно к нам они летят
И утешают, и поют, и плачут —
Живут в душе, пока она прозрачна,
Пока в ней нет похожих на козлят.

Мы, умирая, отдаём земле
Энергию, подаренную Небом,
Чтобы она детей кормила хлебом
Ещё не меньше, чем минуло, лет.

А мы опять толкуем о конце
Отнюдь не нами созданного света,
Твердим, что Нострадамус видел это.
Но – вот, живём, и свет наш белый цел.

И будем жить, и будут жить потомки,
И солнце будет радовать живых,
И звёзды будут падать ради них,
И – серафимов светлые потоки.

Андрей ШЕНДАКОВ. Летят на рассвет паруса

Южные мотивы

Ханский дворик
Гирей сидел, потупя взор;
Янтарь в устах его дымился;
Безмолвно раболепный двор
Вкруг хана грозного теснился.
А.С. Пушкин «Бахчисарайский фонтан»

Жгучей пыли взметнувшийся веер
Пролетает по склону горы,
А в татарском кафе «Эски Шеэр»*
Над тропинками балки стары;

На ветвях – сероватый оттенок,
На столе – старомодный кальян:
Чей-то спор неуместен и мелок,
Запах с кухни насыщен и прян…

Догоняя неспешного гида,
Замирает толпа у дверей:
В ханский дворик невзрачного вида
Смотрит тень, словно злобный Гирей.

Контур неба ребрист и нечёток —
С кислым привкусом слив и вина…
В деревянные бусинки чёток
Моя грусть навсегда вплетена.

-–
* в переводе с татарского – «Старый Город».

***

Осколок кафельной луны
И бирюзовые бассейны,
А ветры с моря суховейны,
Лиманы мглой окаймлены.

Слащавый запах шашлыка
Вплетён в побеги бересклета,
Ютятся тени минарета
На зыбкой плоскости песка.

С полёта птичьего видны
Огни вечернего причала,
Грозы неспешное начало
Горит над гребнями волны.

***
Брату С.

Горячий Крым давно ли скучен?..
Ты потянулся в глубину —
В седую оторопь излучин,
В свою исконную страну.

Но не к истокам, а к Сибири,
Куда-то даже за Тюмень.
Ты разыскал в заветном мире
Красу пустынных деревень.

В них много стынущей полыни,
Таёжный шум разноголос.
А два патрона в карабине
Порой дороже папирос.

Евпатория

Весьма примечателен город —
С историей в тысячи лет…
Здесь мягкий, расслабленный солод
Над узенькой аркой воздет.
Искусственны пальмы на пляже.
Все дорого – что ни возьми.
Торговки с тюками поклажи
На берег приходят к восьми.
И белые львы, и палатки.
А улица Фрунзе – Арбат.
Здесь редко скупые осадки
Приносит заплывший фрегат.
В кафе зазывают на ужин
Мальчишки – агенты реклам.
И в парке фонтан обессушен,
И скромен по-крымски ислам.
Недавно открыт дельфинарий,
По меркам туриста – не мал…
Здесь где-то поблизости Дарий
От скифских племён убегал.

***

Помню сосны, вершины, откосы,
В жарком мареве солнечный край,
И твои золотистые косы,
И пылящийся Бахчисарай;

На лотке, в византийской манере
Неказистый широкий кувшин,
И летящие в узкие двери
Фары старых татарских машин.

За Баклой*, на горе за посёлком
Водопада стихающий гул,
И под лунным бугристым осколком
Мыс с изящным названьем Лукулл;

Словно эхо, шаги у причала —
Древних римлян почти голоса…
Одинокую яхту качала
Перевёрнутых звёзд полоса.

-–
* древняя гора в Крыму, на которой жили караимы.

Крымские мотивы

I
В этом городе – бриз
и стеклянные крыши раскопок,
древнегреческий след —
и колонны, и белые львы;
здесь, наверно, никто
не был слишком рассержен и робок,
здесь турист и торгаш,
а над ними – гуашь синевы…

Поутру, чуть рассвет —
сладко-пепельный дым сухогруза,
паруса над причалом
и ровные дуги аркад;
здесь порхает к ногам
потерявшая силы медуза
и высок на песке
бутафорский незлобный пират.

Всюду запах вина
и творенья нехитрых ремёсел,
всюду хмель и дурман,
горизонт, поведённый слегка;
здесь невидимый блик
к потолкам на галеры подбросил
постсоветскую грусть
и древесную смоль шашлыка.

Златокрылый архангел —
красивая девушка в гриме,
пересохших фонтанов
разъятые намертво рты;
захмелев, местный житель
твердит о «поруганном» Крыме
и о том, что пора
возвратить бы в Россию «порты».

На стене ресторана
улыбчивы древние греки,
замирают огни
над хребтами изрубленных плит;
здесь в июльскую ночь
тонут в смоге небесные реки
и, бывает, штормит,
и, бывает, полночи штормит…

II
Уезжаю, чтоб вновь
через год, через два, через три ли,
возвратиться сюда,
на прогретый гезлёвский песок,
рассмотрев вдалеке
задымлённые в сумерках мили
и вдыхая с тоской
потонувший в лиманах восток,

где над блеклой травой
чуть заметно горит Бетельгейзе
и сидят рыбаки
на дощечках, спокойно куря;
где ночную луну,
словно высохший кафельный гейзер,
омывает волной
сквозь невзрачные листья заря;

где я видел с тобой
древних греков гончарные печи;
где смеялся ребёнок,
цепляясь за тросик кормы,
и, светясь, паруса
поливали прохладой на плечи,
а от крымской жары
хоть немного хотелось зимы.

Уезжая, всё жду
своего запоздалого рейса:
после шторма, в ручье
кувыркается жук-плавунец,
и блестит под луной
в тупике чуть заметная рельса,
и, вздымая простор,
серебрится небесный корец.

Снова пью из него
стылых звёзд родниковую воду,
вспоминая свой край
и предзимнюю лунную глушь,
но по-прежнему верю,
что свет, низойдя к небосводу,
неспроста полыхает,
течёт, словно синяя тушь…

Евпатория–Орёл,
24–27.09.2012

Керкинитида*

Под сводом бежевых аркад
Я слушал шум ночного моря,
А вдалеке, виденьям вторя,
Едва заметно тлел закат.

Всё уплывало – день за днём:
Мечты, раздумья и обиды…
Огни былой Керкинитиды
Смотрели в чёрный окоём.

-–
* название древнегреческого города, который находился на территории современной Евпатории.

***

Над ночными лиманами – свет,
Свет луны и рыбацких палаток;
Ветер с моря и солон, и сладок —
С долгожданным дымком сигарет.

Тяжела у причала вода,
А в высокой листве тополиной,
Над расплывчатой бежевой тиной,
Как чешуйка, мерцает звезда…

***

К причалу, на мокрые плиты
Туристы приходят с утра…
За столиком «Керкинитиды»*
Хозяйка спокойна, хитра:

Блестит прейскуранта обложка,
В глазах – отголоски тоски;
Изящная чёрная кошка
С прилавка глядит воровски.

В остатках пахучего виски
Беспомощно тонет оса,
А вдаль сквозь солёные брызги
Летят на рассвет паруса!

-–
* ресторан «Керкинитида у моря».

***

Вечерний Сочи душен, терпок;
С увядшим в кронах ветерком
Он пахнет смолью диких веток
И кипарисовым дымком.

Спешат рассерженно маршрутки,
Звучит гитарный перебор,
Огни в домах легки и жутки
Среди хребтов на склонах гор.

А в море, возле горизонта,
Как отголоски новых дней —
Следы военного эскорта,
Косые тени кораблей…

г. Сочи, ст. Мамайка
09.08.2014

Сочинский мотив

Этот город давно
не нуждается в яркой рекламе,
этот город давно —
и реклама, и дерзкий коллаж:
здесь от зноя луна
укрывается между хребтами —
и блестит маслянисто,
как будто кавказский лаваш.

Перепутаны горы,
дороги, высотки, лачуги,
перемешаны запахи —
хвои, магнолий, духов;
под июльской грозой
кипарисы легки и упруги,
на вершинах туман
и тяжёл, и немного махров.

Сквозь ребристую дымку
виднеется даль Дагомыса,
с каменистой волной
сплетены ручейки Уч-Дере*;
блики в море густы,
как отвар краснодарского риса:
расплываются пеной —
и меркнут в дикарском шатре.

Этот город, конечно, —
столица великого спорта,
но, увы, не столица
культурных и светских манер:
здесь туристы вдоль пляжей
гуляют расхристанно-гордо,
местный житель не смугл —
от работы озлоблен и сер.

Суета, пустота… Но, возможно,
мой взгляд субъективен:
слишком много хочу
от беспутных курортных недель.
Слава богу, здесь нет,
как в Крыму, дешевеющих гривен,
а в прибрежных ларьках
можно детям купить карамель.

-–
* река в Лазаревском районе г. Сочи.

Майотта*

Прожигая небесное сито,
Остывает тропический шквал,
А в руках темнокожего гида
Оживает потёртый штурвал.

Бирюзовые волны в полёте
Ловят крыльями мёртвых медуз,
Всё спокойно пока на Майотте,
Если ты – не богатый француз…

Зацветает ваниль над откосом,
И холмистая даль зелена.
Ароматным печёным кокосом
Из-под вёсел всплывает луна.

-–
*101-й департамент Франции, расположенный в Индийском океане.

***

Здесь бывает гроза слишком редко,
Но случилось: попал же, попал
Я, как будто летящая ветка,
В этот долгий напористый шквал.

Паруса, намокая, повисли, —
И, вздымаясь в раскатном огне,
Неуёмные чёрные мысли
Загудели, как волны, во мне.

Бушевала полдня непогода,
Резал вихрь на крутом вираже…
Запах тины, ванили и йода
Растворился в спасенной душе.

САХАРА

Тягуч и горек на губах
Сигар обуглившихся дым:
Турист, а с ним – прости, Аллах, —
Высокий мавр несёт калым…

Пески смыкают адский круг,
Верблюд упрям и бестолков,
Но там, вдали, среди лачуг —
Полсотни местных бедняков.

Слова попутчиков сухи…
И, словно свет в слепых очах,
Сахара копьями сохи
Кроит свой вечный солончак.

***

Мне снился Крым в осенних ярких красках,
Подобно кисти Рериха, – цветной,
А на предгорных уличных развязках
Рассвет дышал глубинной тишиной.

На дальних лозах, как вино сухое,
Блестели брызги в дымке восковой,
И над хребтами солнце золотое
Несло крылатый нимб над головой.

В едва прогретых заводях залива
Горела соль на отмелях-лотках:
Ночь уходила тихо, молчаливо —
В своих живых раскосых ободках.

Я всё смотрел – извечно, неподвижно,
Как будто камень, в огненную высь.
И снилось мне, что где-то рядом Кришна
И что мои пророчества сбылись…

Пересаженные цветы

Зузанна КУХАРИКОВА. В аллее поздних снов

Перевод со словацкого Ирины Калус

ТОЛЬКО СЛОВА

Слова,
Только пустые слова
Режут как бритва.
Молчи уже!
Что-то
В тебе плачет,
Обманешь меня едва ли.

Мои руки жаждут объятия,
Дрожат тихим волнением.
Скуешь их вечными льдами.
И ничего
В этом не поменяю…

ПРИЯТЕЛЮ

Студенческую песенку
Ты насвистываешь в шаг,
Летнее небо над головой
И пусты карманы.

Кедом пнёшь камешек…
Скатится он по улице вниз.

В воздухе танцует
Наш разыгравшийся смех,
Искры твоих глаз
Терзают меня, обжигая.

Сразу мы богаты.
Сердца полны любви.
И прекрасные семнадцать
Обещают чудеса…

Потом в один день
Погасли все солнца,
И любовь сжёг мороз.

Остался седой камень
В прохладной тени берёз.
Mолчком его поглажу,
Пока я близко к тебе.
Тишиной меня обнимаешь,
Потерявшуюся в воспоминаниях,
Точно так, как сегодня.

ИЛЛЮЗИЯ

Ты – только марево,
Видимость огня в морозной зиме,
Искры от камня, пламень без тепла,
Огонёк неверный,
Течение.
Вереница слов,
Одна вода.
Дешёвых обещаний море.

Исхоженные дороги,
Оковы привычек.
Их правды неизменные.
Мертва вода в отпечатках твоих ног.
При них – мой кувшин птичьей жажды.
Мы с тобой – две дороги вдаль,
Близки друг другу, но всё равно чужие.
Навсегда разделены,
За горизонт ведущие.

ОСЕННИЙ ДОЖДЬ

Осенний дождь шумит,
Погасло пламя деревьев.
На распутье стою,
Жду тебя.
Сердце – узелок непокоя,
Ведь не знаю,
Что происходит в твоём.

Прогудит вихрь тоскливым тоном,
Навеет жестокие слова.
Милый мой – перелётный,
Как тот вихрь, так и он.
Раз – он здесь,
Потом – побредёт куда глаза глядят…

ГРОЗА

Где растёт ветер
И кто
Его сеет?

Где
Это место в нас,
Что прячет злобу,
Диких порывов минуты.

Вихрь
поднял восторг,
Но сломал в нас что-то.
Поток ненависти
все отнёс вдаль.

Моросит солёным дождём
Долгие дни и ночи.

Твой отзвук угасает во мне,
Как отдалённый гром…

НОСТАЛЬГИЯ

Ни жизнь,
Ни свет – инерция присутствует в нас,
Вчера, сегодня – та же самая.

Безмолвные, сидим у тёмного кострища.
Давно истекло время,
Когда бликами играл огонь.
Всегда был несмелым, не хватало ему искры.

Отчужденные лица и пустые взгляды.
Наш совместный концерт потерпел фиаско,
Дуэт не ладится,
Соло фальшиво звучат.
Только одни минорные тона, одни диссонансы,
Ты их мастерски играешь.

Сердца – скрипки глухие,
В нелюбви замкнуты,
И ключик потерян,
Который и не искал никто,
Упал он в болото.

УЖЕ ТЕБЯ НЕ ЖДУ

Сколько одной любви ты мне дал!
Помнишь?
Свадебная процессия,
Увлажненные глаза,
Обещания до гроба.

Прошло время – ненастье-бремя…
Кольца любви
Кандалами стали.
Плодородных библейских семь
после любви сменил голод…

Уходы,
Возвращения,
Пропасти в нас.

Пожухла берёзка,
И груша на склоне слезится
Кровавыми листьями.

Считаю…
Который же раз?

ОТКРЫВАЮ ОКНО

Даже следов от тебя не остались.
Сомкнулись над ними нежные воды,
Когда уходил ты пустынной улицей.
Оставался едва-едва – сигаретный дым,
Было ему тоскливо,
Потом – затерялся.

В саду перед домом
настойчиво поёт дрозд.
Открою окно —
Пусть душа летит к песне.
Сегодня любви крылья дам.
Мысль у меня опять чиста,
Полна фантазии.
В сердце – нежные тона
Дроздика-флейтиста.

И ЛЮБОВЬ РЖАВЕЕТ

Минуты полные неги…
Потом – поступь судьбы.
Героическую любовь
В обманах ты утопил,
Холодный, как камень,
Надсмеялся ты над слезами.

Для чего запоздалые сожаления?
Не снимай чар с источника,
Не взывай к жизни
Мёртвые воды подземные.
Боюсь возвращений,
Не верю превращениям.
Твой камень – во мне.

ДВОЕ

В предзимней аллее замолчавших деревьев
Пустую надежду вкладываю
В жёлтый лист.

Вместе дрожим
В осеннем ненастье.

Лист этого не предчувствует – а я знаю,
Придёт неотвратимое.

От галантных признаний
Вянет тон неверный.
Но в растущей близости
Мы бессильны, одинокие…
Иллюзорными прикосновениями бичуем тела.
А душам забросим
Несколько умных фраз.

В аллее поздних снов
Два опавших листа
Время закроет туманами.

ТОЛЬКО ОДНАЖДЫ

Лишь однажды я умру.
Не затеняй меня тяжёлым камнем.
Дай фразой о том, что не забудешь,
Украсить мою могилу.
Дай маленьким цветам смотреть в небо.
Дай продлить это – вместо меня —
Паре лазурных глаз.

Только раз я умру.
Посади мне один шиповник.
Он неприхотливый.
Впрочем, и это не имеет значения.

Почему любая красота когда-то уходит?
Лишь тот шиповник останется
Проводником во все времена.
Дай мне
Спать спокойно в могиле.

Художественное слово: проза

Леонид ДОНСКОВ. Обломок жизни. Обида. Ружье

Рассказы

Обломок жизни

Маленькая темная косточка – семя «лоха серебристого» (дерезы) – зашевелилась, чувствуя сквозь мокрый песок забытое тепло. Мартовское солнце согнало снег, растопило лед, апрельское – заставило ожить корешки травы, она зазеленела, дружно поднимая нежные, ярко-зеленые на сером фоне старняка, несмелые стебельки. Еще с марта распустил свои чешуйки и округлил между ними соцветья, одетые в желтовато-белый пух, вестник весны – краснотал. Прилетели грачи; встревоженно крича, торопили весну, спозаранку поднимая над хуторами оглушительный грай, будили казаков – пора сеять. Днем на солнцепеке струилось марево, земля вспухала, готовая рожать новые жизни из осенних, прошлогодних семян.
Косточка распухла, чуть приоткрылась, и осторожно, нерешительно, как из материнского чрева, в неведомое шагнул корешок, за ним другой – и застыли, пораженные новым миром влаги и тепла… потом расправились. Косточка, питаемая маленькими корешками, быстро набухла и выпустила гонца – бледный росток, тянущийся к новой жизни, к свету. Он старательно пробирался, продирался к теплу, раздвигал тяжелые песчинки, карабкался, пробивая путь на волю, тыкался в щелочки, пихался. Его бока холодили кварцевые глыбы песчинок; отбирая живительное тепло, талая вода поднималась из глубины; но приходило утро, и песок наверху светлел, становилось теплее, вода отступала, просачиваясь куда-то вниз. Росток, натужась, шевелил, сдвигал песчинки, расталкивая их нежными боками, песчинки поддавались. И вот он, мир! Вот она – новая жизнь!
Росток замер, неосторожно подставляя под жаркие лучи свое бледное, никогда не видевшее света тело, постепенно из матово-белого превращаясь в светло зеленый побег с двумя начавшими раскрываться, маленькими плотными листочками. Насыщаясь солнцем, теплом и водой, они разлеплялись, расправлялись; наружная их часть, обращенная к свету, уже позеленела, а та, что только открывалась, была бледна и нежна.
День догорал, влажная ночь опустилась на землю. А на земле появилось новое дерево, такое маленькое, что не заметишь, перешагнешь – не поймешь, что под тобою пробилось в мир из маленького семени крохотное чудо…

Прошли года. Дереза повзрослела, и каждый год к середине мая покрывается мелкими, собранными в гроздья, душистыми цветами. Дивный, ни с чем не сравнимый аромат – странный, какой-то южный, нежный и тонкий, окутывает округу невидимым облаком. Острые, длинные и прочные колючки прячутся в густых ветвях за маленькими продолговатыми серебристыми листочками. Узловатый ствол и выступающие из земли корни покрыты грубой, корявой корой. Всё дерево иссечено ветром и песком. Ветер, налетая со всех сторон, раскачивает, крутит ствол и ветви – но только гнется и, потрескивая, скрипит дереза. Оттого-то все ветви у нее повитые, ствол закручен, перекошен, и стоит она, опираясь на прочные упругие корни. Выступающие из земли корни похожи на напряженные, мосластые руки с набухшими жилами да венами. Когда начинается пыльная буря, они вспухают, наливаясь земной силой, шевелятся, борясь с ветром: то чуть отпустят – расслабятся, то напрягутся – не сдвинешь. Ветер силен, ломает ветви, рвет листву. Но уступает, дует всё слабже да тише – сдается. Дерево стоит гордое, свободное, не сломленное, а вокруг лежат обломанные ветви, листва, плоды…
В тот далекий год дожди, чуть помочив весной землю, больше не шли. Лето и осень были сухи да ветрены. Трава выгорела на солнце задолго до морозов и засохла на корню. Ветер буйствовал, дул с разрушающим злобным постоянством: горячий, душный, поднимал пыль и песок. Небо, покрытое серыми, грязными клубами, сулило беду – недород, голод… Ветер выдувал из-под корней травы песок, задирал кверху ее еще недавно живой, зеленый ковер, свирепо, с воем рвал в клочья – и уносил.
Песок пришел в движение: полз, засыпая на своем пути еще не сорванное кружево стеблей и корней, кусты хвороста, молодые невысокие тополя, дички груши и корявую, колючую дерезу. Длинные песчаные волны двигались, наползая одна на другую, поднимаясь всё выше и выше, образуя бархан. Постепенно барханы покрыли всё пространство по правой стороне Дона. Старые, застывшие много веков назад кучугуры ожили, сбрасывая с себя вместе с оковами трав вековую сонливость, зашевелились, разрывая много лет сковывавшую их зеленую одежду, а потом решительно и неотвратимо двинулись, выставляя вперед тяжелые песчаные щупальца. Они шли как живые: поодиночке, группами, временами собираясь в одном месте и хаотично громоздясь друг на друга, превращая мирную зеленую равнину в скопище каких-то неведомых, чудовищных животных, медленно, неотвратимо, страшно, без остановок ползущих на север, по ветру…
Весну дереза встретила заживо похороненной под слоем песка. Только самые высокие ветви торчали вверх, к небу, а с юга прямо на них сползали языки бархана. Его гребень хищно и плотоядно охватывал полукольцом дерезу, ее ветви с острыми колючками, беспомощными против ветра и песка. До лета она все-таки успела зацвести и зазеленеть, засеребриться листвой, но опять подул жестокий суховей. Барханы словно ожили после долгой спячки, их сглаженные за весну спины хищно заострели хребтами доисторических гигантских ящеров. Ветер, натужно постанывая и подвывая, тащил, нес песчинки по пологому склону вверх; горячий песок поднимался, волна за волною, вверх до гребня, а затем почти по отвесному склону соскальзывал вниз и, подхваченный завывающим на все голоса ветром, уносился дальше. Дереза, погребенная под колышущейся подвижной массой песка, медленно умирала, не в силах побороть его тяжесть и пробиться к свету…

Года засухи сильно преобразили равнину по правой стороне Дона. Некогда всхолмленная степь, с обильной травой и многочисленными лиманами и чиганаками, в которых жирели ленивые караси, теперь скорее напоминала пустыню. Ветер переместил былые мирные, заросшие травой кучугуры, нагромоздил, сдвинув в кучи, гряды и отдельные блуждающие барханы. Целая свора кучугур бросилась на маленькую степную речушку Аксенец, на лежащие по ее правому берегу хутора, пытаясь засыпать, иссушить речку…
Прошли десятилетия. Напуганные безжалостной стихией люди сажали по коварному песку лес, хворост, закрепляли травами кучугуры. Затем дождливые года совершенно изменили пейзаж. Посаженная ольха густо стояла у реки, закрывая ее зелеными телами, ограждая свою поилицу от набегов сыпучего войска жаркой пустыни. Хворост, – белотал и краснотал, тополь, карагач и акация, посаженные человеком, – разрослись, превратив пески в дикий лес. Абрикосы, вишня, терн и алыча, айва и груша сделали былую полупустыню похожей на богатый, но заброшенный сад. Белохвостые орланы, соколы-балабаны, волки, лисы, кабаны, лоси, косули и олени, енотовидные собаки, бобры, барсуки и тушканчики, и даже мышевидные маленькие тушканчики нашли тут прибежище, приобрели гостеприимный дом в степном распаханном краю.
Засуха последнего десятилетия вновь обнажила кое-где не защищенные лесом кучугуры, и они медленно, с трудом зашевелились, открывая миру свое песчаное нутро. По левому берегу ручья, густо заросшему молодой, густой и колючей порослью дерезы, большая, тяжелая, с приплюснутым верхом кучугура сдвинулась, и стало видно: из песка, с южной стороны, торчал в окружении обломанных, полузасыпанных ветвей немой свидетель и участник былой драмы – высохший, скрученный и кривой, жалобно стонущий на ветру обломок жизни, ствол дерезы…

Обида

Переваливаясь на кривых ногах, он медленно подходит ко мне. Ноги у него то ли и вправду с рождения кривые, то ли выгнулись со временем так, что прямо-таки облегают грудь коня, и тогда пастух с лошадью вместе составляют что-то одно, цельное и неделимое. А сейчас, когда дядя Миша пешком, без коня, – у него немного несуразный вид…
Уже холодно, давно стоит ноябрь, и старый казах (впрочем, как и я) «упретужен» по погоде: ватник, кирзовые сапоги, фуфайка, старая бесформенная шапка-ушанка.
– Дядь Миш, здорово!
– А? Ты… Здравствуй… Как жизнь, как отец, как мать?
Он выжидающе смотрит, я протягиваю руку, ощущая заскорузлые мозоли на его пальцах, на ладони.
Стеснительный и скромный человек, он рад разговору, моей протянутой руке. Хоть и в отцы мне годится, но всегда ждет, когда протяну руку, первый не подает, только при встрече чуть подается вперед – ждет…
Всю жизнь он провел в седле – в поле со скотом, но вежливый на удивление. Появился у нас недавно; дети вдруг выросли и разъехались, а он оседлал свою кобылку, приторочил котомку и махнул к нам: когда-то пас в наших краях скот и полюбились ему пески, больно красивые да раздольные места. Приехав, устроился на квартиру к землячке-казашке, подслеповатой старушке, что встречала каждый вечер своих коз странным, пронзительно высоким криком-призывом: «Козёлина! Козёлина! Козёлина!..»
Осмотрелся дядя Миша и нанялся пасти хозяйский общественный скот. Вот тогда-то я его и увидел в первый раз. Сильно удивил его добродушный вид и еще его лошадь, как раз под стать ему: то ли киргизской, то ли калмыцкой породы, совсем не похожая на здешних дончаков. Наша двухлетняя кобылка Анита – тонконогая, хорошо сложенная, с правильным окрасом (сама карая, а на ногах черные чулочки) – была просто великаншей по сравнению с низкорослой, горбоносой лошадкой.
Уже вечер. Быстро темнеет. Мы садимся на возвышенном берегу, на жухлую от утренних морозцев траву, на толстый ковер потемневших, шуршащих и сладко пахнущих ольховых листьев. Перед нами высокой стеной стоит ольшаник, а там, внизу, струится, петляя между стройными стволами, студеная, по-осеннему прозрачная вода, ручей-речка. Деревья раскачиваются, голые ветви гнутся и грозят своими длинными перстами-ветвями. Ветер, путаясь в ветвях, свищет, раскачивает темные мокрые стволы и обессиленно шуршит внизу опавшей листвой.
– Дядь Миш, ну что, лошадь не нашел?
– Нет. Где ж я ее найду? Была бы машина, мотоцикл… Знал он, у кого красть. Ни родственников у меня, ни транспорта. Были бы колеса – я бы всё объездил, обязательно нашел бы. А так…
Он машет рукой, достает из-за пазухи кисет и сложенную прямоугольником газету, медленно крутит самокрутку. Казалось бы, такими заскорузлыми пальцами невозможно скрутить из обрывка газеты «козью ножку», но вот он уже утрамбовывает палочкой самосад, пускает облако дыма, кашляет.
– Сашка ее украл, больше некому. Всё грозил: «Сведу коня, чтоб цену не сбивал», – он-то по двадцать пять рублев брал за пастьбу, а мне-то зачем такие деньги? Я же не из-за денег нанимаюсь, а из уважения к человеку. Мне и пятнадцати рублей много.
Он снова затягивается. В самокрутке трещит, вспыхивает огонек, дядя Миша опять сухо кашляет.
– Говорил – сведу. И свел.
– Что делать-то будешь?
– Не знаю… Дома вот и то нужно сделать, и это. Забор надо бы починить, дверь в коровнике оторвалась. Взял топор, два раза стукнул. И тут слышу: за забором кобыла тихонечко ржет, ногами перебирает да удилами звенит. Я – бегом! Нет, примерещилось… Так и забросил топор.
Он умолкает, кашляет.
– Ночью – хуже. Закроешь глаза и тут же ее видишь. Столько лет с нею, эх!.. Вот всю ночь и бродишь по комнате, дымишь. Старуха ругается, а мне всё глаза ее мерещатся. Она умная, добрая. Спасибо, хоть жеребенок убег. Пришел-то мокрый – видать, реку переплывал. Подрастет, снова пасти буду, а пока в совхоз пойду…
– Дядь Миш, а Сашка говорит: «Что ж я бы сводил коня, человек им живет!»
Старый пастух машет рукой, аккуратно вдавливает окурок в землю, долго и надсадно кашляет. В глазах его дрожат слезы. Встает, пряча глаза, глядя куда-то вниз, жмет на прощанье руку, передает привет моим родителям и медленно уходит в сгущающиеся сумерки.
Ветер по-звериному рычит, прижимает черные к ночи, мрачные тучи к земле, гнет камыш, в вышине расшвыривает кричащих «га-га-га» диких гусей, зазевавшихся где-то на севере и летящих теперь даже по ночам, бьет ледяными струями по моему лицу. Холодно, тоскливо и пусто. Одинокая несуразная фигура дяди Миши почти исчезает в сумерках. Вдруг он останавливается, резко срывает с головы треух и, повернувшись в сторону песок, прислушивается. А потом медленно уходит в темноту, низко опустив голову и забыв надеть шапку.
…Спустя пять лет в такой же непогожий ноябрьский день случилось нам с отцом поехать в пески, в ту же сторону. На краю хутора обогнули островок ольхи с наползавшими на нее кучугурами. Я всмотрелся в рощу, сквозь деревья. Забор, покосившаяся кухнешка, а вот дом… Дома нет. Наверное, разобрали, увезли. Спрашиваю отца:
– А где же теперь дядя Миша живет?
– Да он умер. А старушку родственники забрали.
– Когда же он умер?
– Давно уж. Он в совхозе боронки весной ремонтировал, а потом… Весной вроде и умер.
Всматриваюсь в заброшенное подворье: «Дядя Миша! Дядя Миша!»
Не знаю, какой уж он веры был, да всё равно мне. Не знаю, что говорят и желают казахи в таких случаях, я же просто шепчу: «Царства небесного. Пусть земля будет пухом…»

Ружье

Холодно, спокойно и всё же хищно ствол с маленькой «пипкой» – мушкой одноствольной бескурковки шестнадцатого калибра – настигал двух взлетевших и заполошно крякающих уточек. Поймав черным бездонным зрачком большую утку, остановился, потом решительно продвинулся чуть вверх и вперед и, с упреждением почти на корпус птицы, изрыгнул огонь.
Ружье дернулось, одобрительно толкнуло охотника в плечо: «С осени не стрелял, а рука у тебя не дрогнула, молодец!» Птица, кувыркаясь и ломая камыши, шлепнулась в заросли. Вторая уточка, от страха надрывно крякая, с разворотом забирала выше и улетала к югу.
Ружье, еще немного посмотрев темным глазом вслед улетающей птице, резко дернулось, переломилось и выплюнуло горячую, дымящуюся гильзу. Заботливые руки вложили новый патрон; ружье, проглотив его, довольно щелкнуло, замерло, ожидая улетевшую крякву. «Глупая птица! Сейчас, сделав круг, прилетит. Потому как дурная, никчемная и тупая!»
Со свистом рассекая воздух и не переставая крякать, молодая уточка и вправду подлетала к тому же лиману, заросшему чаканом и камышом.
Ружье азартно поймало черным провалом дула налетающую птицу, яростно ударило хозяина в плечо: «А я что тебе говорило? Я знало, что она вернется!»
Кряква перевернулась, застыла и, мельтеша крыльями, словно бумажная ветряная мельница, упала в лиман, взметнув брызги.
Ружье крепко прижималось к спине хозяина, обнимало его грудь ремнем наискось, доверительно терлось о бедро. И то и дело презрительно стукалось прикладом о глупых птиц, висевших сбоку, в сетке.
Мокрые, с изломанными дробью, взъерошенными перьями, они висели вниз головами, как живые, вздрагивали в такт шагам… две головки… рядом… и на траву падала густая, ярко-алая капля крови… его и ее…

Судовой журнал «Паруса»

Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись двенадцатая: «Угол отражения»

Черные кустистые брови на худом, длинном, костистом коричневом лице. В шляпе обношенной, с обвисшими полями, в вышедшем из моды, поданном на бедность пиджаке…
Это почтальон Николай Васильевич… Приглядывается, взглядывает на меня то вопросительно, то виновато из своих космических, вселенских глубей… Что надо этому образу от меня? Я сижу, корплю над бумагами: обрастить словесной плотью такой образ разве мне не по силам? Надо рассказывать много и, наверно, – уже как бы оттуда, где его жизнь стала законченной. А здесь он жил очень бедно, во вшах. У жены была, как это называется: «заячья губа», она говорила в нос, как мяукала. Пьянствовала, ходила по домам, занимала деньги, повторяя одну и ту же небылицу: «У меня сын пришел из армии, а его покормить нечем!»
Точно торопя меня, черный живой глаз почтальона взблескивает из своего глубокого впадалища. Светится плотнее бурая кожа, морщины стягивают ее по щекам и у рта… Браво он ходил по городу, подмечал непорядки – от его имени завотделом писем организовывал критические заметки в районной газете. А говорил он малограмотно, косноязычно, но с напором, характерным для недалеких людей. У него тоже была «заячья губа», глаз один уводило в сторону, и он по-лошадиному косил лицом на собеседника, другой глаз – смотрел в упор. И вот что теперь меня удивляет больше всего – зачем-то он был коммунистом. Скорее всего, приняли по разнарядке. В перестройку он громко выступал на партсобраниях на почте, широко открывая провал рта, такой темный и черный, что, казалось – внутри у него земля.
Не помню, о чем он тогда говорил, тряся лицом, уводя его вбок, вперяясь в нас бессмысленно своим здоровым глазом. Но первый секретарь райкома в заключительном слове раз похвалил его: «Правильно Николай Васильевич сказал!»
А после того, как он вышел на пенсию, у него заболел желудок. Старушки говорили, что это от того, что жена плохо кормила его. Положили в больницу, потом увезли в областной город, сделали операцию. Лицо его еще больше потемнело и похудело, стало треугольным, и еще острее заторчал большой нос. Ходил по привычке по улицам в своей нелепой, обмятой шляпе, гулял неторопливо по тем местам, где недавно еще со строгим, деловым видом в форменной фуражке разносил почту. Ходил, медленно переставляя ноги в старомодных, кем-то пожертвованных клешах. Я спросил его: «Как здоровье?» Он блеснул глазом, махнул рукой: «Через месяц всё – конец!»
И действительно, прошел месяц-другой – Николай Васильевич исчез с улиц и забылся…
И вот теперь только всплыл в загадочном, внутреннем космосе – лицом вплотную к нашему миру. Как почтальон с письмом уже оттуда. Тонкое, холодное стекло души разделяет нас. Я удивляюсь, вопрошаю его о его жизни, будто не жили с ним вместе столько лет в одном городе: зачем, почему ты был?.. А он смотрит оттуда на меня со своими «зачем, почему?» – с навевающим из бездны вечным теперь вопросительным удивлением…

У меня с годами вырастало любопытство к предметам земного мира, я любил смотреть подолгу на омытые волной камни: в их жилы и зернистые глуби. Яркая глина, кирпич, свежий тес – все эти вещи, источавшие цветное маревко – они сами словно подстерегали меня, слепо следили, безголосо передавали какие-то сведения, немой разговор их был свеж и глуп, и звонок, как у детей. Я любил его подслушивать. Но я не знаю, как перевести его на человеческий язык…
А вторую часть жизни я удивлялся на внутренние образы, обвешавшие ёлку души, как новогодние игрушки. Образы – сны наяву, в которых являлись все царства мира – от Атлантиды до современного американского; Эллада и Рим, глиняные города Междуречья; таинственные советы и предсказания библейских пророков. Я дивился их самостоятельной силе – у каждого образа было как бы человеческое лицо…

…Кому же я это всё говорю и говорю?.. Березы за окном стали моими собеседницами. Вот нависла рваная, проходная туча, но дождик реденький прошелестел, небо до горизонта плотно засизело, и на его фоне молодо выступила нежная, апрельская белизна березовых, еще голых ветвей и верхушек, озаренных свежим лучом…
Прошло еще две недели… И вот уже майская, в бледных, резких листиках просветная еще береза все волнуется и волнуется извилинами белых ветвей, будто перебирает какие-то мысли мира ли, ветра – одной ей известные…
Мир – живой, природа не равнодушна к человеку, за пеной современности с политикой и обыденностью – сквозит таинственная глубина. Но глаголы её требуют сердца не забитого землей. Надо учиться слушать и видеть её… В каждом образе свет живой, сам с собою играет-разговаривает, всё там переплавлено в золото животное: и глина, и снег, – все из говорящего света… глаголющего…

Я уже восемь лет не выхожу из дома, внешняя жизнь ограничена двумя комнатами, подолгу остаюсь один…
Сегодня увидел: открытое окно – всё, с прямоугольником рамы, с ярким в её серой глубине отражением трепещущей березы (ветви её, покачиваясь, дышат) само отражается, – повторяясь, в тусклом стекле дверцы книжного шкафа. Он поставлен так к стене, что получился какой-то особый угол отражения (между окном и шкафом), чтобы возникла эта береза. Я заметил это лишь на шестой год своего вынужденного затворничества. Такую березку, вообще-то, и оценить можно только заточнику. Сначала отражается колпак настольной лампы на одной ноге, а за ним – весенняя глубь молодая, белесая синь мая и эта радостная в затененном углу, как бы забрезжившая из толщи книжных корешков береза…
– Что это за птица так хорошо поёт? – спросил я у жены утром. – И вчера её слушал…
– Это – воробей!.. Не поёт, а чирикает! – рассмеялась она…
Я удивился, что воробей может так радовать. Сколько их я раньше видел: прыгали у самых ног, у лавочек на вокзале – и ничего необычного в них не находил.
Жена ушла в огород, я стал глядеть опять на книжный шкаф, где в стекле – прогал неба с березой. У вещественного мира, что внутри его – то и наяву, вовне. (Так думаю, не углубляясь в метафизику.) Вот сижу я и смотрю вопросительно внутрь мира, как он в себя, на плененный в углу кусок космоса…
А если из этого миража – из плоскости – назад, в солнечный объем внешнего мира – и рассказать, каково ей было, этой березке полоненной, там, в углу, в призрачном отражении?..
Я ведь тоже только часть подобного, но уже земного миража…

…И выныривает из этого земного миража – пузырек треугольный с одеколоном, с золотым колпачком на пробке.
Рыжий Михаил сорокалетний, мой брат двоюродный, изношенный на земляной работе пьяница; другой подсобник – инвалид по глазам, тщедушный, в армейском после сына фургоне, – садятся в кружок к костерку на стройке.
Открывают этот пузырек и говорят насмешливо: «винтовой коньяк»…
Ярко глина радуется солнцу между белых силикатных кирпичей, огонь костерка, как живой, ластится к ладоням; молодостью вечной мира отливает каждый предмет; таинственно блестит даже поддельное золото пробки. И всё это – и моя молодость… Но что-то давящее в ней, тоскливое, сколько потерь – не вспоминаю… Нет, я не пил их «винтовой коньяк». Но – будто заключена была душа в пахучий флакон, одета в невидимое стекло, отделена от чего-то главного, от Бога. И вместо яркого, живого мира – приторная замена, отрава, как и та, режущая кишки, добившая быстро всех тех пьяниц и работяг. Все уже уфлаконились – давным-давно под дешевыми памятниками и оградами – на кладбище.

Литературный процесс

Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты)

СЛЁЗЫ

Горят селенья дальних стран,
Рвут небо бомбовозы…
Глядит старуха на экран
И утирает слезы.

Опять заморская беда
Ей сердце защемила.
Про то, что под полом – вода,
Старуха позабыла.

Она забыла, что старшой
Письма не шлет полгода,
И что в деревне их большой –
Наперечет народа,

И что храпит ее старик,
Опившись бормотухой…
Всё позабыто в этот миг
Убогою старухой.

К нужде своей, к судьбе своей
Привыкла, притерпелась.
Встает, идет кормить гусей.
Досыта наревелась!

Такие мои стихи Сергей Викулов публиковал в «Нашем современнике» в 80-х годах, как говорится, на ура. Вот и эти строчки впервые увидели свет именно там. Я не кривил душой, сочиняя их, – да и мысли пытался донести до читателя далеко не самые очевидные. Старуха моя ревела непритворно: русский народ всегда жалеет тех, кому плохо, – но я писал не только о ней, забывающей у голубого экрана о собственных бедах. Еще и о тех, кто повадился застилать ей очи чужим горем. И о тех, кто в упор не хотел видеть, чем стала матушка-Русь, обобранная имперскими окраинами и нареченная поганым словом «Нечерноземье»…
Однако я ощущал, что меня, как поэта, в этих строчках все-таки маловато. Прямой гражданский пафос почти всегда обесцвечивает художническую палитру, а моя и без того, по природе своей, не очень-то красочна. Такой «отход от Юрия Кузнецова» мне представлялся неверным: поставить свой талант на службу идее, пусть и той, которую я разделял всецело, – я не хотел. Я чувствовал, что это гибельный для художника путь…

***
Призрак бродит по Европе,
призрак коммунизма…
К. Маркс, Ф. Энгельс

Все призраки ныне померкли,
Укрытые матерью-тьмой.
Остались и тюрьмы, и церкви.
Россия вернулась домой.

Вернулась… Но где миллионы
Убитых российских людей?
Какие ответят масоны?
Какой иноземный злодей?

Чего я никогда не прощу Троцкому-Бронштейну и Ульянову-Бланку с их интернациональной бандой – так это того, что они нарушили естественный ход вещей, «опрокинули шахматную доску». Ладно бы, если бы это была просто игра, но на доске были десятки миллионов человеческих жизней, десятки миллионов! И дьяволы опрокинули все эти жизни в кровавую бездну начала ХХ века…
Да, я знаю, что у моей империи были тогда большие проблемы, что Государь наш, управляя огромным государством, далеко не всегда оказывался на высоте положения, а уж его министры – тем более. Но я глубоко убежден в том, что и в те непростые времена в России можно было обойтись без великой крови. Той крови, которую мы будем расхлебывать еще как минимум несколько веков.
Если у Государя не хватало тогда воли и умения самостоятельно подавить смуту, он обязан был дать империи временного диктатора. Да, и в этом случае не обошлось бы без крови. Но это была бы малая кровь. Гнойник был бы выдавлен, общего заражения не произошло бы. Гражданской войны и многих дальнейших ужасных событий не случилось бы. Миллионы русских людей остались бы живы – и дали бы потомство.
Об этом думал я в конце 80-х годов прошлого века, сочиняя стихотворение о России, наконец-то возвращающейся домой.

ВОЗМЕЗДИЕ

Тяжкое время трезветь и рыдать
Грянуло – ты отшатнулась недаром.
Прямо в лицо тебе, бедная мать,
Новорожденный дохнул перегаром.

Видно, дошли мы до крайней черты,
Если рождаются дети-уроды.
Поздно, родимая, каешься ты.
Это – возмездье за пьяные годы.

Это наследье греха твоего,
Это земное твое наказанье.
Что ж ты бранишь и колотишь его?
Это твое, а не чье-то созданье.

Он средь заздравного гула рожден,
В чреве изъеден незримою ржою.
Диво ли, что опьяняется он
Музыкой чуждою, речью чужою?

Вырастет ворог в родимом краю,
Веры не ведая, правды не зная.
Даже любовь он отринет твою…
Как ты его воспитаешь, родная?

Как ты привьешь этой бедной душе
Нежность и жалость, каким назиданьем,
Если порочно зачатье уже?
Эту вину не избыть покаяньем.

Навеянное сообщением советской прессы о рождении «пьяного младенца», это стихотворение, опубликованное в «Дне поэзии-1988», только внешне было посвящено проблеме отечественного алкоголизма. На самом деле я писал о духовном опьянении многих моих сограждан, об угаре их преклонения перед голливудским Западом, об их помраченном сознании, забывшем православные ценности, – обо всем том, что обернулось впоследствии «похабными 90-ми».
Зачатый во лжи, воспитанный без веры и любви уродец хрущевско-брежневских времен не мог, повзрослев, стать никем иным, как ворогом для своей страны. И целое десятилетие родина-мать смотрела затем с ужасом на его беснования…

***

Судьба не обносит нас чашей
Страдания, скорби, вины…
Но больше на родине нашей
Не будет гражданской войны.
И сын на отца не восстанет,
И кровь не заменит воды.
Нас больше никто не обманет
Идеями вечной вражды.

Что ждет в ближайшем будущем нашу родину? Насколько горька будет та чаша, которую ей – и всем нам – предстоит выпить? Эти вопросы задавали себе на рубеже восьмидесятых и девяностых годов многие мои соотечественники.
В том, что чаша будет горькой, сомнений не было, – но насколько горькой? Чем кончится вся эта «перестроечная каша» – новыми «заморозками»? дворцовым переворотом? революцией? гражданской войной?
Я с ужасом думал о том, что вполне вероятен и последний вариант. И это стихотворение, опубликованное в моей второй столичной книжке в начале 1990 года, было своеобразным заклятием от такого оборота событий, моей молитвой, обращенной к небесам. Ничего страшнее гражданской войны в России я не мог себе представить. И до сих пор не могу.

ПОДЗЕМНАЯ ДИВИЗИЯ

Когда толпа, вскипая дерзновенно,
Обступит стены храма Сатаны,
Из-под земли появится мгновенно
Дивизия, не знавшая войны.
Заученно, без шума и без гама,
Она окружит яростный народ…
Но не ответит сам хозяин храма,
Куда она оружье повернет.

Размышляя о том, что ждет мою страну, я в начале 90-х годов словно засыпал в этих размышлениях – и мне мерещилась шумная толпа возмущенных людей с флагами и плакатами, окружающая мрачное здание на широкой городской площади. Но тут же в моем сне появлялись, словно из-под земли, люди в неведомой мне униформе, в защитных касках, с оружием, – и окружали толпу…
Таким представлялось мне грядущее противостояние. Но когда это случится? где? кто кому будет противостоять? Я не знал этого даже весной 1991 года, когда стихотворение о подземной дивизии было опубликовано в поэтической книжке «Бог рассудит». Я лишь догадывался, что дело идет к прямому столкновению моих соотечественников, давно уже стоящих по разные стороны идейных баррикад.

СКИТСКОЕ ПРОРОЧЕСТВО

Вижу худо, но слышу неплохо,
Слухи-шорохи лезут в мой скит:
Скоро кончится эта эпоха,
Не империя – время трещит.

Слышу гулы подземного грома,
Верю-ведаю: это не зря,
Скоро ахнет!.. Потом из разлома
Лава древняя хлынет, искря.

И помчится к подножию Бога,
Застывая в подобья камней…
Скоро кончится эта эпоха
И узнаем мы правду о ней.

Политическое землетрясение назревало: в конце лета 1990 года я в своем «ярославском скиту» остро чувствовал это. Сочиненное тогда же и опубликованное через полгода стихотворение предсказывало, однако, что разлом исторического времени не затронет основной массив империи – так мне виделось, так мне хотелось. Бог с ней, с Прибалтикой; пусть уходит и Центральная Азия, – думал я, – но центр великой державы должен устоять!
Однако реальная политика опрокинула мои надежды. Декларация о российском государственном суверенитете спровоцировала появление ее копий на Украине и в Белоруссии – духовное единство славян спасовало перед эгоцентризмом славянских элит. Связь времен распалась в самом центре империи, в ее обескровленном русском сердце.

ОТРЫВОК ИЗ ЛЕТОПИСИ

Звучит откопанное слово,
Мятутся лучшие умы.
Воскресло воинство Христово
И завопили духи тьмы.
Но и Господь еще не в силе.
И будет править властелин,
И гиря с надписью «Россия»
Дойдет до адовых глубин.

Это стихотворение я написал осенью 1990 года, находясь под впечатлением происходящего в родной стране. Только что вступивший в силу новый имперский закон о печати отменил цензуру – и всё то, что интеллигенция долгие годы с опаской читала на плохоньких ксерокопиях, хлынуло в народ, словно вода, снесшая плотину рукотворного моря. Но народу было не до чтения. Империя, готовая сбросить с себя бурлящие окраины, бешено бурлила и в своем русском центре – повсюду надувались и лопались горячие пузыри обид и недовольств, заблуждений и амбиций. Все только и делали, что говорили, опровергали, спорили, кричали, ругались…
Видимо, гиря дошла до полу, – думал я. И тут же, по давней привычке создавать поэтические образы из приходящих на ум русских поговорок, представлял себе историческое время, переживаемое моей страной, в виде часов-ходиков, с маятником и гирей, – в детстве я видел такие во многих деревенских домах.
Но если гиря дошла до полу – значит, часы встали? И все эти крики и споры только прикрывают истинную суть момента – остановку перед новым историческим циклом?
Моя поэтическая фантазия тут же рисовала чью-то властную ладонь, сжимающую цепь и подтягивающую гирю кверху. Я видел, как эта ладонь легонько толкала блестящий диск маятника – и тот вновь начинал отсчитывать секунды, минуты, часы, годы… Но кто же подтянет гирю, кто вновь запустит маятник отечественной истории?
В выходные дни я выходил из дома на улицу, ехал в центр города. Встречался с друзьями-приятелями, выпивал с ними, болтал о текущем моменте. Все были возбуждены, все чего-то ждали, куда-то тащили друг друга. У стен древнего ярославского Спасо-Преображенского монастыря стоял православный священник и важно провозглашал анафему масонам. Рядом с ним сурово высились облаченные в черную униформу члены национал-патриотического фронта «Память», приехавшие из столицы. Мне предоставляли слово – и я, встав к древней стене, читал свои стихи о России, о ее истории и современности…
Родина воскресла? Но что-то внутри подсказывало мне: нет, ничего еще толком не определилось. Виртуальная гиря, может быть, и дошла до полу, но на этом не остановилась: пол провалился, гиря продолжает опускаться, а прежний партийно-комсомольский маятник, как ходил взад-вперед, так и ходит. Всё еще у державы впереди…
Но до каких же глубин суждено опуститься нашей гире? – гадал я.

МОЛЧАНИЕ

Средь ночи сюда приходя,
Не жди на вопросы ответа.
Надгробное зданье вождя
Безмолвием вечным одето.
Не скажут тебе ни о чем
Ни площадь, ни древние храмы.
Над ними – и в сердце твоем
Победно горят пентаграммы.

Эти строки, опубликованные в рыбинском журнале «Русский голосъ» в феврале 1991 года, – как раз в те дни, когда Ельцин требовал отставки Горбачева, – я адресовал своему воображаемому оппоненту, правоверному коммунисту, который еще и в тот момент отечественной истории продолжал верить в то, что только «ленинизм» указывает людям верный путь в будущее. Такой же русский человек, как и я, но не посмевший или не удосужившийся найти и прочесть книги, разоблачающие Ленина, не давший себе труда
задуматься о том, что же на самом деле произошло с нашей родиной в первой четверти XX века, он по-прежнему призывал меня прийти на Красную площадь и поклониться подземной мумии…
А я своим стихотворением отвечал ему: да что толку приходить на Красную площадь, если над ней сияют не христианские кресты, а звезды Бар Кохбы, эти исчадия ада!.. кому молиться-то прикажешь, дорогой друг, – сухим «мощам» душегуба? или самому Бафомету?
Я и сейчас так думаю. Как ни крути эти звезды, как ни отмазывай, а пентаграмма означает сатану. И покуда она сияет над нами, не будет покоя русским людям на русской земле.

***

Как ты прыгал, дорвавшись до денег!
Но дошел-таки верхним чутьем:
Все равно эта шайка разденет —
То ли катаньем, то ли мытьем.

Так и сяк проиграешь в итоге,
Так зачем выбиваться из сил?
Вон и мытарь стоит на пороге,
Вон и каталь уже прикатил…

Не верить ни одному слову власть предержащих, препятствовать каждому поползновению чиновника на отъем заработанного тобою куска хлеба, прятаться, терпеть, клонить головушку долу, и вдруг, улучив минуту, вцепляться врагу в горло, – вот чему четверть века учит каждого российского предпринимателя рыночная экономика «а ля рюс». И кой-чему научила. Многие из тех, кто сумел выжить, ведут себя ныне даже в семейной своей жизни, как на рынке…
Но у большинства дорогих россиян, пытавшихся заняться частным предпринимательством, ничего из этой затеи не получилось. «Лузеры» и «терпилы», то бишь нормальные люди, не умеющие и не желающие «кидать», «мухлевать» и никому не доверять, вернулись из рыночных джунглей обратно, на бюджетные харчи. Правда, теперь им пришлось по десять раз на дню льстиво заглядывать в глаза разным иван иванычам и марьям алексевнам, но зато жалованье тут всегда платили вовремя, как положено.
Вновь начав ходить на работу «по часикам, от сих до сих», они вспоминали джунгли предпринимательства, как страшный сон своей жизни…

БАНДИТ

Вопрос – в тебе. Ответ – в бандите,
Что выйдет вдруг из тьмы на свет.
Ты крикнешь: «Русские, спасите!»
И вдруг поймешь, что русских нет.

Свет в окнах срежет, словно бритвой.
Что за народ там? Не поймешь…
Ночной бандит услышит крик твой
И, ухмыльнувшись, спрячет нож.

Бандит грабит тебя. Но это «честный грабёж»: бандит не лжет и не притворяется. Он сильнее и смелее тебя, ему хочется вкусно жрать, хорошо одеваться и ездить в роскошных автомашинах с девушками, у которых ноги растут прямо от ушей. А пахать он не хочет. И вот он внаглую берет у тебя то, что принесла тебе твоя пахота.
Ты пытаешься позвать на помощь своих. Но в ответ на твой отчаянный крик они выключают свет в своих уютных квартирках. Зачем они будут вмешиваться? Ведь проблема твоего выживания – это лишь твоя проблема, а у них и своих заморочек достаточно.
И вот ты остаешься один на один с бандитом, которому не можешь противостоять. Ты бросаешься на него – и тут же получаешь удар ножом в живот. Но, скорее всего, ты не бросаешься. Ты покорно отдаешь то, что ему нужно от тебя.
И вот он уже добреет на глазах. Он прячет нож, он убеждает тебя, что «свои» – это совсем не те, которые прячутся сейчас за темными шторами, не решаясь даже позвонить по телефону в полицию. Он говорит, что «свой» для тебя – это он, и что теперь ты для него тоже свой, и он будет стоять за тебя горой. Только теперь он будет выходить из тьмы и брать у тебя то, что ему нужно, уже регулярно. Ты ведь согласен, правда?
Если ты согласен, то вскоре он позволит тебе улучшить твои жилищные условия, завести счета в банках, разрешит тебе летать на отдых в теплые страны и даже выступать в прессе с гневным обличением такого ужасного явления, как бандитизм. Выступай на здоровье. И даже выходить из тьмы он уже не будет – ты просто станешь оплачивать присылаемые его людьми счета, которые будешь регулярно находить в своем почтовом ящике.
Довольно часто ты будешь лицезреть его на экране своего телевизора или на дисплее компьютера – и даже аплодировать наиболее удачным его репликам. Он, вообще-то, очень мил, этот бандит, просто душка. И на выборах ты будешь регулярно отдавать свой голос за него. А за кого же еще? Не за тех же, что молча прячутся за темными шторами.
А потом он состарится и будет появляться на экране всё реже. Зато ты и твои дети всё чаще будете видеть на экране его детей – очень похожих на него, таких же милых. А потом твои внуки будут отдавать на выборах свои голоса за его внуков.
Тебе нравится всё это? Да, тебе нравится. Это ведь гораздо лучше, чем умирать от удара в живот на ночной улице, не освещенной ни одним окном; лучше, чем хрипеть, захлебываясь кровью:
– Русские, спасите…

Собств. инф. Перевод с лезгинского: всё так, как у автора

В конце августа республиканская государственная вещательная компания «Дагестан» выпустила получасовую передачу на лезгинском языке, посвященную памяти известного дагестанского ученого и поэта Кейседина Алиева.
При жизни Кейседина Бейдуллаевича увидел свет только один его поэтический сборник – «День и ночь» (Махачкала, 1994). И поскольку книга была опубликована на лезгинском языке, всероссийскому читателю Кейседин Алиев четверть века оставался неизвестен. Но весной нынешнего года стараниями вдовы поэта Г.С. Алиевой была издана первая книга его стихотворений на русском языке – «Миг судьбы» (Москва, «Грифон», 2019). В этот сборник вошли более двухсот произведений.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71734702?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
  • Добавить отзыв
Журнал «Парус» 77  2019 г. Митр. Макарий Булгаков и Андрей Шендаков

Митр. Макарий Булгаков и Андрей Шендаков

Тип: электронная книга

Жанр: Стихи и поэзия

Язык: на русском языке

Стоимость: 199.00 ₽

Издательство: Автор

Дата публикации: 06.03.2025

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Русский литературный журнал «Парус» приглашает любителей отечественной словесности на свои электронные страницы. Академичность, органично сочетающаяся с очарованием художественного слова, – наша особенность и сознательная установка. «Парус» объединяет авторов, живущих в разных уголках России: в Москве, Ярославле, Армавире. Статус издания как «учёно-литературного» (И. С. Аксаков) определяет то, что среди авторов и редколлегии есть представители университетской среды, даже определённой – южно-русской – литературоведческой школы. Рубрики «Паруса» призваны отразить в живых лицах текущий литературный процесс: поэзию и прозу, историю литературы, критику, встречи журнала с разными культурными деятелями, диалог с читателем. В наши планы входят поиск и поддержка новых талантливых прозаиков и поэтов, критиков и литературоведов, историков и философов. Мнение редакции не всегда совпадает с мнениями авторов.