Летучий марсианский корабль
Александр Васильевич Етоев
Марс – это не просто планета. Марс – это царство мертвых, место, куда перебирается человек, зайдя за гробовую черту. Вы знали об этом? Наверняка нет. Не знал об этом и Лунин, герой нового романа Александра Етоева, лауреата многих литературных премий («Интерпресскон», «Странник», премии им. Н. В. Гоголя, «Алиса», АБС-премии и др.). Не знал он и о том, что те, кто попадает сюда, живут вполне обыденной жизнью, не хуже и не лучше, чем на Земле, разве что намного страннее, – влюбляются, путешествуют, интригуют, ссорятся, философствуют… Или просто валяют дурака – а может, только делают вид? – как его друг Мороморо, капитан летучего корабля под названием «Любовь до гроба», и девять его неразлучных спутниц.
Роман как будто фантастический, хотя… Впрочем, судите сами.
Александр Етоев
Летучий марсианский корабль
© А. Етоев, текст, 2024
© ООО «Литературная матрица», макет, 2024
© А. Веселов, оформление, 2020
* * *
Подымается протяжно
В белом саване мертвец,
Кости пыльные он важно
Отирает, молодец…
Николай Гоголь (русский писатель)
Скупка мертвых душ и разные реакции на предложения Чичикова также открывают <…> свою принадлежность к народным представлениям о связи жизни и смерти, к их карнавализованному осмеянию. Здесь также присутствует элемент карнавальной игры со смертью и границами жизни и смерти (например, в рассуждениях Собакевича о том, что в живых мало проку, страх Коробочки перед мертвецами и поговорка «мертвым телом хоть забор подпирай» и т. д.). Карнавальная игра в столкновении ничтожного и серьезного, страшного; карнавально обыгрываются представления о бесконечности и вечности (бесконечные тяжбы, бесконечные нелепости и т. п.). Так и путешествие Чичикова незавершимо.
Михаил Бахтин (русский мыслитель, литературовед)
Я – Земля!
Я своих провожаю питомцев,
дочерей, сыновей…
Евгений Долматовский (русский поэт, автор множества песен, положенных на музыку такими известными российскими композиторами как Марк Фрадкин, Борис Мокроусов, Никита Богословский, Матвей Блантер и др.)
Они жили на планете Марс, в доме с хрустальными колоннами, на берегу высохшего моря, и по утрам можно было видеть, как миссис К. ест золотые плоды, растущие из хрустальных стен, или наводит чистоту, рассыпая пригоршнями магнитную пыль, которую горячий ветер уносил вместе с сором. Под вечер, когда древнее море было недвижно и знойно, и винные деревья во дворе стояли в оцепенении, и старинный марсианский городок вдали весь уходил в себя, и никто не выходил на улицу, мистера К. можно было видеть в его комнате, где он читал металлическую книгу, перебирая пальцами выпуклые иероглифы, точно струны арфы…
Рэй Брэдбери (американский писатель)
Рвутся снаряды. Вечер. Гляжу в окно. Сполохи многоцветные. С тополя, с самой его верхушки, смотрит мне в глаза Марс. Планета смерти. Моей? Не знаю. Возможно. Даже наверняка…
Эрнст Юнгер (немецкий писатель)
Часть первая
1
– Опять ходил к сфинксу, Лунин? – В голосе у Илича была трещина, тот обычный марсианский изъян, что отличает старомёра со стажем от таких мертвецов, как я. В трещине настоялась желчь. – Это что? – Он показал на сцепленные ремнями ботинки, висевшие у меня на поясе. Потом посмотрел косо на пыльные пальцы ног.
– Жмут. – Я расцепил ремни и бросил ботинки в нишу.
– Лунин, Лунин! Плачет по тебе песчаная лихорадка. А если ногу поранишь?
– Здесь мягко.
– Мягко. – Илич кивнул. – Тепло, сухо, тоска. Поэзия, одним словом. Ты, Лунин, в последнее время что-то совсем дураком сделался.
Я пожал плечами. В спину Илича со стены, из еловой, в древесных разводах, рамы, глядели немигающие глаза. Человеческие, большие, оставшиеся без Бога живого, – два грустных собачьих глаза: они смотрели с Земли, Земля была высоко, за миллионами километров холода, Илич был здесь, между мной и собачьим взглядом, печальный старомёр Марса, с узким, в складках, лицом, серый, сухоплечий, коротенький. На меня смотрел по-собачьи. Говорят, первое, что он сделал, когда поселился в куполе, – повесил на стену эту вот фотографию: Байрона, дога с человеческими глазами, земную свою печаль.
Небо и песок, нитка холмов к северу протянута в область Уира, там, на зыбучих песках, на плато Янека, сложенном из пластов слюды, за сотни километров отсюда – тысячекупольный Плато-Сити. К югу, востоку, западу – разбросанные по пустыне посёлки. Как наш, такие же.
В посёлке, под куполками-ку?колями, нас пятеро: Илич, Семибратов, Изосимов, Фомичёв, я.
С Иличем мы живём в «третьем номере», купол так называется. Семибратова я не видел с месяц. Но его видел Изосимов, он про это говорил Иличу в прошлый вторник. Фомичёва я вижу часто. Вечно ходит со своим ящиком по береговой зоне, пугливый, всего боится, я как-то вышел на него из-за Подзорной трубы, а он сидит над ящиком, руки туда по локоть, череп разъела соль, глаза закрыты, дрожит, по тонкой ленте слюны, что тянется с подбородка вниз, бегает зелёная тля – двойник молодого Деймоса.
Я хотел уйти, но не выдержал, выстрелил языком о нёбо, он услышал, глаза безумные, захлопнул на ящике крышку и всё на меня смотрит, не оторвётся, ждёт, когда я подойду, а нога его уже напряглась, уже пальцы вцепились в лямки, уже тело готово прыгнуть, бежать от лютого марсианского зверя, то есть меня. Потом он понял, что это я, – даже мне рукой помахал, а я вижу какое у него в глазах дружелюбие, какая-такая змея живёт у него в глазах и жалит сквозь марсианский воздух.
Я ушёл и никому не рассказывал. Я знаю, когда все другим начинают говорить про других, получается какая-то клейкая лента, оплетающая всех и вся – тела, вещи, воздух, следы, слова; невидимая, клейкая лента, наподобие липучки от мух. К которой хочешь, не хочешь, а обязательно когда-нибудь да прилипнешь.
– Чай горячий, – сказал Илич и сразу же про меня забыл, корёжа листок бумаги маленькими костяными ножницами.
– Да? – Я плеснул в чашку заварки и разбавил её кипятком. Потянулся к сахарнице, остановился: на крышку, на выпуклый белый глянец, налип шерстяной клок – несколько спутанных рыжеватых шерстинок в налёте сахарной пудры. Я снял их осторожно мизинцем, поднёс к лицу. Может, собачина, а может, заходил Фомичёв, он вроде бы у нас рыжий. Сдул шерстинки с руки, насыпал сахар, зазвенел ложечкой, услышал, как загремела дверь.
В проёме стоял Изосимов.
– Новостей не было? – Изосимов был большой и смуглый, пальцы дергали молнию на кармане – влево, вправо, – за чёрной прорезью мелькал уголок платка.
– Каких? – Я отхлебнул из чашки.
Илич возился с ножницами, на Изосимова он даже не посмотрел.
– Плохих, каких же ещё. – Изосимов затрясся от смеха, забулькал, лицом задёргал, потом его как ударили – он в секунду стал грустным, вынул из кармана платок и, смяв его, убрал снова. Постоял и больше ничего не сказал, ушёл.
Дверь осталась открытой.
Я подошел закрыть, снаружи пахло песком и вечерним настоем воздуха, было холодно, в небе белели звёзды, спина Изосимова уплывала от меня по дуге, плечи делались ниже, он остановился на полдороги к своему куполу, выхватил из воздуха что-то невидимое, потом ещё, и ещё, потом размахнулся, выбросил это что-то обратно в воздух, опустился на четвереньки, поковырял песок, сгрёб его ладонями в горку, поднялся и ударом ноги сровнял своё творенье с землей.
Я вздохнул, повернулся идти к себе, в свой аппендикс с промятой койкой, с воздухом, заражённым бессонницей, услышал костяной стук, это Илич уронил ножницы. Его лицо, только что благостное, как лавра, стало маской, химерой, ларвой, изнанкой слепка с подсвеченными красным марсианским огнём дырами вместо глаз.
– Спасибо за чай. – Я прошёл к себе и запер дверь на задвижку.
В красных сумерках белел Фобос. Купола притихли, сплющившись под навалившейся тьмой.
Щёлкнул переключатель, стена сделалась непрозрачной, Марс пожил ещё с полминуты в моих глазах и пропал.
Потянулась ночь. Она текла мучительной лентой через мою бессонную голову, я хватался за крохи сна, они таяли, как ленинградский снег в каменном колодце двора у маленького мальчика на ладони.
Я стоял, снег падал и таял, рука стала сморщенной и чужой, я вспомнил про упавшую варежку, повернулся, чтобы её поднять, как вдруг что-то чёрное и большое зашевелилось на примятом снегу, захрипело, стало расти, и тень от этого детского ужаса протянулась через прошлое в настоящее.
Я не спал, я смотрел на дверь, на холодную точку света, медленно ползущую по металлу. Она сделала плавный круг, погасла, я услышал тихий хлопок, и на серой дверной пластине проступило круговое пятно.
Сначала в нём была одна пустота, потом проявился глаз – тусклая бесцветная линза с утопленным в глубину зрачком.
Я не спал, я смотрел на дверь, веки мои были чуть приоткрыты.
Глаз исчез, с секунду дыра молчала, успокаивая меня тишиной. Потом медленно, как в сонном бреду, в мою комнату пролезла рука и, вяло перебирая пальцами, потянулась к дверной щеколде.
Я взял скальпель, дошёл до двери, примерился и ударил; и смотрел, как у меня под ногами дёргается отрубленный палец.
Я молчал, за дверью молчали, крови на полу не было.
Рука медленно исчезала в дыре, я медленно проводил её взглядом, поднял с пола обрубок и бросил руке вдогон.
По ровному круговому срезу уже бегал скарабей-огневик, и над вязкой ферментной пленкой шевелились радужные дымки?.
Дыра затянется скоро, но этого я уже не увижу. За час я успею добраться до Белой Дельты.
2
Дорога была светлой и тёмной: от светлых и неподвижных звёзд и от тёмной и неподвижной тени затерявшейся среди звёзд Земли.
Я шёл, забирая к северу и отмеривая шагами жизнь. Впереди упала звезда, справа ухнула и с сухим шумом осыпалась песчаная пирамида. На лежбище красных ящеров поднял голову хранитель семьи и проводил меня долгим взглядом.
Я жил воздухом, который вокруг меня, я не хотел жить тем, который внутри меня. Видит бог, я не хотел уходить, не было в моём сердце бегства, это сон вёл мои ноги, сейчас я был обитатель болот, который видит себя в Элефантине.
Обойдя с запада Песчаные пальцы, я увидел длинное тело, застывшее среди набухших теней.
– Не спится? – Изосимов поднялся с земли, и тело его стало обычным – тень осталась лежать на песке. Он потёр отёчные веки. – Этой ночью все куда-то идут. Ночь такая, или люди такие. Всякому нужен воздух. Смотри. – Он ткнул за моё плечо и провёл в воздухе волнистую линию. Я повернулся, но так, чтобы не выпускать Изосимова из виду. – Огни Баби.
По спицам Песчаных пальцев, по выщербленным ветрами граням, сплетаясь и расплетаясь, ползли световые змеи. Чем ближе они стягивались к вершине, тем резче делался свет, тем плотнее обступала их темнота и больнее стучало сердце.
Лес свечей. Танец святого Баби. Нити света на пальцах-фаллосах кружились в безумной пляске, надо было закрыть глаза, надо было бежать без оглядки, но глаза, но ноги, но тело стали глиной, стеклом, песком, воля свёртывалась бумажной лентой, а в пустом марсианском небе прыгала, выпивая душу, многорукая огромная обезьяна и тянулась ко мне огненным языком.
Изосимов кряхтел за спиной. Я чувствовал, как горячий воздух упирается мне в затылок и стекает по коже вниз. Я слышал, как у него на губе трескается сухая кожица и дёргается его острый кадык.
Медленно, очень медленно я свёл подушечки пальцев и сложил из ладоней дельту. Тихо произнёс имя. В ушах шелестела кровь. Я вслушивался в её течение. Время замерло. Я стоял и ждал. Изосимов уже не кряхтел. Он слизывал с губы соль.
Я сглотнул и повернул голову. Изосимов стоял на коленях. Плечи его были опущены, приплюснутая к плечам голова моталась из стороны в сторону, пальцы теребили песок, оставляя на нём следы обезьяньих лап. Он вздрогнул, посмотрел на меня и, подпрыгивая на руках и ногах, стал медленно отступать в сторону песчаного леса.
Огни Баби уже погасли. Белая точка Деймоса вынырнула из глубины запада и тихо потекла на восток.
– Лунин! – прилетело ко мне из-за песчаных стволов. Голос Изосимова метался, словно жил отдельно от человека, и делался то маленьким, как птенец, то большим, как пожарный колокол. – Ты знаешь, почему мы все здесь. Там мы умерли, а здесь родились, Лунин. Забудь про Землю, она не твоя, сфинкс её тебе не вернёт, она сгорела, как Фаэтон, она…
Я Изосимова не слушал.
Я шёл, сбивая с песчаных рёбер чужой земли сухую марсианскую пыль.
3
Марс – не моя земля. Марс – это Марс, чужбина. Расстояние между двумя планетами – между Землей и Марсом – вымеряно не по линейке, это другой масштаб: там, на Земле, – жизнь, здесь – смерть, это Марс, это планета мёртвых, зона, отделённая от Земли холодом и ладьёй Харона, – нет уже нас там больше, там мы тени, кладбищенские кресты, под которыми чернота и только.
Оттуда мы приходим сюда. И никогда обратно. Так мне сказал Илич. Так мне сказал Изосимов. Повторил Фомичёв. Так злыми глазами мне сказал Семибратов.
Но…
Это «но» мне не даёт покоя.
Оно осталось на Земле, моё «но». Там, на Земле, не здесь. Мне надо туда, на Землю.
Я Изосимова не слушал.
Я шёл, сбивая с песчаных рёбер чужой земли сухую марсианскую пыль.
4
Коса становилась у?же. Мелкие слюдяные окна на жёстком хребте косы хрустели, как первый лёд, под моими стоптанными подошвами. Слева темнел залив, справа между наростами мерцающих в полутьме кораллов шевелились с протяжным стоном сыпучие струи Дельты.
Вправо, вверх по течению, – Плато-Сити, Хрустальный город, маленький марсианский Рим. Влево – море и острова. Мне всё равно, куда.
Я остановился на взгорке, вглядываясь в неподвижные тени. Здесь. Косой коралловый крест, зигзаг тропы, вниз по склону, десять шагов, разгрести слюдяные иглы, чёрт, набился песок, жаль, что нету лопатки, ладно, руки бы не поранить, чёрт…
Из щели у края грота полезли вёрткие хедгехоги, маленькие живые шары с протянутыми во все стороны хоботками-иглами. Один, два… четыре… Обычно их бывает двенадцать. Двенадцатый – хранитель семьи. Он выходит последним и выстреливает во врага слюной. В глаза. Не промахиваясь. Мгновенно. Паралич глазного нерва. И – слепота. Ослепнуть мне только и не хватало. Девять, десять, одиннадцать…
Я нащупал кусок слюды и выставил перед глазами, как щит. Густая едкая слизь облепила слюдяную пластину. На воздухе она сделалась твёрдой, пошла паутиной трещин и окрасилась в бурый цвет. Я счистил налёт с поверхности и собрал в цилиндр из обсидиана.
Маленький хранитель семьи сморщился, как спущенный мяч, кончики игл поникли, вялые, ослабшие хоботки судорожно цеплялись за землю. Я погладил его ладонью. Извини.
5
Плот-ковчег был сильным и терпеливым. Когда я встретил его полгода назад, умирающего в Крестовой низине, с перебитыми ластами, источенного личинками болотной тли-костоеда, вы?ходил, залечил раны, – то, сам не знаю зачем, назвал его Гелиотропионом, то есть Следующим за Солнцем. Имя ему понравилось.
Одногодка с Фобосом, он помнил каждую каплю песка в бездонных марсианских морях, каждый подводный риф, каждую рыбу-фау, которых запускают в фарватеры бесполые слуги Монту.
Я счистил с него песок, обмазал его всего соком дерева кау, нащупал в слуховой пазухе кожистую шишку рецептора, послал сигнал пробуждения.
Прошла минута. Гелиотропион ожил, почувствовал гул волны, ласты его напряглись, набухли зрительные узлы, в броне лобовых пластин открылись звёздочки тепловодов, и плавные стебельки пара медленно потянулись вверх.
Перед тем как исчезнуть в море, Белая Дельта распадалась на тысячу рукавов, миллионы песчаных речек, бесконечную паутину ручьёв, и всё это летело, текло, перетирая сыпучими жерновами камень, дерево, пластик, металл, плоть и душу мёртвого и живого.
Люди в этих местах не селились.
Купольный лагерь экспедиции Говорухи-Отрока, поставленный на Треугольной косе, стал марсианским Китежем, городом-невидимкой, первой из массовых гекатомб, устроенных Красной планетой в честь незваных гостей.
Вся прибрежная зона была объявлена вне закона.
Лишь изредка сюда забредали полубезумные одиночки-старатели, заплывали матриаршьи ковчеги с изображением разбухшей вульвы на фаллических кормовых шестах да медленно текли в никуда плавучие купола отшельников.
И если ты собрался бежать от прошлого-настоящего-будущего, то лучшего место, чем устье Дельты, море и острова, трудно было придумать.
Первую рыбу-фау Следующий за Солнцем почувствовал за милю от острова.
Остров темнел маленькой красноватой родинкой на трепещущем теле моря и казался робким, уютным, а дымка тёплого воздуха обещала хлеб и покой всякому, кто идёт сюда с миром.
Сильно хотелось пить. Вода в подкожных резервуарах Гелиотропиона была солоноватой и маслянистой и не утоляла жажду.
Солнце уже поднялось – ленивый воздушный шар с умирающим светляком внутри. Мелкие иглы света пронзали поверхность моря, искры щекотали глаза, будто под веки попала пыль.
Гелиотропион замер. Броневые пластины вздыбились, полость, где я сидел, втянулась глубоко в тело, выдвинулся роговой козырёк.
Он подал мне мыслесигнал.
Рыбу-Фобос, или – как обычно её называют – рыбу-фау, выращивают в приграничных запёсках на восточном берегу Дельты. Занимаются этим смертные братья – исповедующие культ Монту бесполые люди-ящерицы, истребители жизни.
В рыбу, в мужские особи, вживляют ядерное устройство, которое становится частью её сложного организма, возбуждая в нужный момент инстинкт продолжения рода. Рыба чувствует человека или другое теплолюбивое существо, воспринимает его тепло, улавливает биотоки мозга и, как самец, соблазненный самкой, стремится ему навстречу. В момент, когда нервное напряжение достигает крайней черты, в рыбе срабатывает взрыватель, и любовь кончается смертью.
Смерть на Марсе значит совсем не то, что значит она на Земле, планете живых. Танатос железносердный переносит тела умерших на иные уровни псевдожизни, в области глухие и скрытые, на орбиты от Нептуна и далее, в царства пустоты и безлюдья. Не дай бог умереть на Марсе.
Обычно в этих местах рыбы-фау не появляются. Но Марс не Земля, а Марс, постоянного здесь ничего не бывает: друзья, враги, привязанности, обычаи и законы – всё текуче, как марсианские реки, в которых вместо воды песок.
Следующий за Солнцем водил хоботком-локатором, набухшим, как детородный орган.
Рыб-фау всего оказалось шесть. Они плыли на нас подковой, рассредоточившись по неширокой дуге. Расстояние с каждой секундой таяло.
Мысли Следующего за Солнцем звучали в моей голове тревожно. Будь Гелиотропион один, он мог бы спрятаться в глубину, закрутив свое тело штопором, укрыться под тысячетонным щитом песка, мог просто плыть им навстречу, и они бы проплыли мимо – он же не человек.
Все дело было во мне: однажды я вернул ему жизнь. Поэтому он не мог выбрать ни первое, ни второе. А больше выбирать было не из чего.
Расстрелять их электромагнитными импульсами? Одну, две – это ещё куда ни шло. Но шесть – шесть ядовитых взрывов, шесть отравленных стрел, и ветер дул в нашу сторону!
Отступать было поздно.
Сфинкс? Я сложил из ладоней дельту.
Сфинкс! Ни слова, ни шелеста в голове.
Небо сплюснуто, кожа моря шершава, молчаливые метастазы смерти неумолимы и жестоки, как жизнь.
Я смотрел на горбушку острова, на лёгкую бумажную птицу, взлетевшую над пепельной полосой. Из какого она возникла сна? Потом появился звук, тонкий, из ниоткуда, словно плач невидимого ребенка.
Море замерло, солнце остановилось.
Птица вскрикнула, коснувшись песка, и над мёртвой, застывшей гладью вырос маленький столб огня.
Человечек бежал от острова, сначала чёрная точка, потом в точке высветились цвета, потом – вдруг – открылось лицо и на нём глаза и улыбка.
Море его держало. Море держало всех – мой Гелиотропион пытался сдвинуться с места, но песок превратился в камень.
Рыбы-фау тоже остановились. Их горящие любовью глаза смотрели на нас печально.
– Путешественникам наше вам с кисточкой! – крикнул издалека спаситель.
Он притопывал и приплясывал, приближаясь. Руки его взлетали, как ленты, – медленно, – и падали, извиваясь. В длинной, до пят, хламиде, состоящей из разноцветных заплат, он выглядел, как опереточный нищий. Голову прикрывало нечто, похожее на птичье гнездо.
– Вот они, твои девочки. – Он запрыгал на волосатой ноге – левой влево, на правой, на другой, – вправо. – Вся шестёрочка: эйн, цвей, дрей… Я тебя невзначай приметил. Я в это время сплю. Сон у меня сейчас. Ночью потому что дел столько, что ни разу не успеваешь выспаться. Спермохранилище, понимаешь, опорожняю. Самое весёлое тут, – он брызнул в мою сторону смехом, – термитка у меня случайно нашлась. Может, её спьяну друзья забыли? Не знаю уж, кто тебя охраняет, но то, что всё это неспроста, – голову даю на усекновение.
Он был уже совсем близко.
Я выбрался из защитной полости и с опаской смотрел на твердь, ещё недавно бывшую морем.
Гелиотропион был спокоен. Но спокойствие его было угрюмым, деланным. Нет-нет, да и вонзался в мой мозг крохотный электрический коготок какого-то неосознанного сомнения.
– Давай, прыгай со своего «Титаника», пока песок не оттаял. Термиток больше у меня нет, а эти, – кивнул он на шестёрку убийц, вплавленных в застывший песок, – так и будут стоять на стрёме, тебя дожидаючись. Ты не бойся, что-нибудь да придумаем.
Я спрыгнул, море меня не съело, песок пружинил и чуть подрагивал под ногами.
Странный человек в балахоне уже тянул ко мне руку-змею.
– Мороморо, – сказал он и рассмеялся. – Или, если хочешь, – Мо-Мо. Как? Хорошее имячко? А остров, знаешь, как называется? С трёх раз угадаешь, с меня сундук золота. Не угадаешь – с тебя.
Я пожал плечами и не ответил.
– Сдаёшься? Ладно, прощаю. Остров тоже называется Мороморо. На всю оставшуюся смерть – Мороморо. Уловил юмор? Я и он – Мороморо. А тебя как звать, путешественник? И откуда путь держишь?
– Лунин – моя фамилия. – Я убрал руку за спину, чтобы он не вытряс из меня лишнего. Через секунду я придумал себе место жительства и профессию. – Я из Альфавиля, метеоролог.
Мороморо – или как там его? – снова рассмеялся по-мефистофельски, услышав эти мои слова.
– Йя, йя, майн гот, Альфавиль! Марсзаготзерно – как же, знаем, что почём и кому! Славно, помню, там по осени погуляли, аж на Фобосе народ любовался, так красиво горело! А сюда какими дорогами?
– Так… Развеяться. Места новые посмотреть.
– Места… – начал он говорить что-то. Я его не слушал, я разглядывал цветные картинки на одежде этого непонятного человека. Или не человека?
Картинки были яркие, как лубок. Их было много, от них болели глаза и приторно замирало сердце.
Смотреть на них было трудно, а не смотреть – нельзя. Сила, безумие, обречённость, белая горячая бездна, провал, кратер, извергающий на тебя потоки кипящей влаги, animal menstruale, животное, умеющее лишь одно и готовое ради этого одного испепелить себя и вселенную. Женщина.
Я узнал её сразу.
Она всюду была со мной, печатью на моём сердце, всё такая же, с той же злой загадкой в глазах, тело её было открыто, губы её тянулись ко мне, в воздухе плавали мотыльки, они мешали дышать, я шёл к ней, задыхаясь от счастья, я лгал, я желал одного – креста и себя распятого…
Когда я пришёл на Марс и увидел новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, я думал: прошлое – в прошлом. Я ошибался…
– Что-то у тебя глаза прыгают. На, курни, и – вперёд. Нахт остен, как говорил мой приёмный папа. И да не охромеет нога идущего.
Слова его погасили краски, одежда стала бесцветной, из швов вылезала пыль, из переплетенья пальцев тянулась ко мне пахитоса – длинная, благовонная, крапчатая.
Почему-то она тут же оказалась прилипшей к моим губам, и сладкий колючий дым наполнил мою голову вихрем.
Под мостом Мирабо
Тихо Сена течёт, –
пели мои сухие губы.
И уносит нашу любовь… –
вслед за мной тянул Мороморо песню унесённой любви.
Пахитоса прыгала от меня к нему, от него ко мне, небо Марса в прожилках света делалось и больше, и ближе, прозвучал холодный аккорд, запах серы, соли и ртути проскользнул через горло в лёгкие, Мороморо махал рукой, показывал в направлении Солнца – я посмотрел туда, шагнул по песчаной лесенке и провалился в небо.
6
Было холодно, света не было. Ничего не было, только моё голое тело и чужая одинокая фраза, звучащая в моей больной голове: «Si vis vitam, para mortem».
Я потёр виски и услышал в темноте вздох.
– Кто здесь?
– Ты забыл? – Голос был мягкий, женский, печальный и незнакомый. – Это я.
Загорелся свет. Мягкий, тихий, как этот голос. Женщина с белой кожей и глазами, прячущимися в тени.
– Ты забыл меня? Вот… – Она погладила мысок живота, дельту. – Ты был здесь… – Она улыбнулась и позвала: – Иди же…
– Иди-иди, путешественник. – Я посмотрел в сторону. Мороморо сидел в тени, развалившись в широком кресле. – Неприлично заставлять даму ждать.
Воздух был тяжёлый, как мёд. Мутный и слабый свет лился неизвестно откуда. Я стоял на месте и не мог двинуться.
Мороморо хихикнул громко. Женщина вздрогнула, глазами потянулась ко мне, руки нервно гладили кожу.
Я сделал шаг и остановился, натолкнувшись на лицо Мороморо, на его вылезший наружу язык, на подгнившие раздвоенные копытца, почёсывающие одно другое.
Ноги отказывались идти.
Мороморо смеялся в голос. Живот его подпрыгивал, словно мяч, складки кожи ходили волнами, во рту плясала безумная пахитоса.
– Посмотри, посмотри, посмотри… – Палец его показывал на меня. – Посмотри на этого человека. Он достиг родины, носовой канат брошен на землю, принцесса Марса выносит ему на блюде своё разбитое сердце… Чего ещё человеку надо?
Мороморо выплюнул пахитосу, вставил в губы вместо неё певучую деревянную палочку, и она запела – задумчиво, ласково, материнским голосом, каким убаюкивают дитя.
Он играл, и я чувствовал упругую силу, туманящую мои сердце и мозг и несущую меня на волнах желания.
7
Остров был небольшой, за полдня я исходил его почти весь, – круглая известняковая чаша с берегами, обнесёнными невысоким барьером из железобетона.
Несколько куполов, разбросанных по пологому склону, образовывали нечто вроде тетраксиса: главный купол располагался в центре, окружённый зарослями марсианской акации (Acacia Martian). Мороморо её называл «ситтах».
Хозяин острова занимался в основном тем, что рисовал на песке неприличные фигурки людей – мужчин с козлиными головами, пронзающих своими великаньими цепеллинами животы большегрудых женщин.
Но главным его делом дневным был сон. Мороморо возлежал в гамаке среди дрожащих ветвей акации, раздувая хищные ноздри и посапывая, как невинный младенец.
Я шёл вдоль береговой кромки, вспоминая странную ночь. Мелкие песчаные волны омывали мои босые ступни, море было мелким, как небо, и вдали, у самого горизонта, темнели редкие камешки островов.
Безумство прошедшей ночи – было ли это на самом деле или всему причиной порошок из корня ибога, который Мо-Мо добавлял в табак, этого я не знал.
Сладкая ломота в пахах, скорее, говорила за первое.
Мороморо, когда я его спросил, лишь таинственно шевельнул плечами и заблеял приторным тенорком песенку про златокудрую вульву.
Следующий за Солнцем лежал в дрейфе недалеко от острова; я принял его мыслесигнал, и на сердце сделалось легче. Рыбы-фау по-прежнему ходили кругами, не приближаясь к берегу, – на мелководье они не жили.
Справа, за двугорбым холмом, серебрилась верхушка купола, я повернул туда.
Купол был очень древний, пневматика дверей не работала, по пластику разбегались трещины и ниточки лишайника-камнееда.
Прежде чем заглянуть внутрь, я обошёл купол по кругу; с северной стороны стена была в рыжих подпалинах и в пятнах эпоксидной смолы.
Выше, на обгорелом пластике, намалёванная психоделической краской, переливалась литера «тау», перечёркнутая жирным крестом. Под ней в кривоватом круге я увидел изображение женщины.
Картинка была полустёртой, рисовали, видно, давно, но стоило мне вглядеться, как сердце пронзила молния.
Я узнал свою ночную подругу.
Я провёл по изображению рукой, линии были тёплые, нашлёпки эпоксидной смолы прикрывали пулевые отверстия, в глазах дрожала бензиновыми разводами «тау».
Площадка перед стеной была ровной и плотной, словно по ней прогнали каток; я посмотрел в глубину острова: камень, песок, покосившиеся вышки метеобашен, дальше – небо, серый призрак главного купола, дымка воздуха, ни людей, ни птиц – ничего.
Я вернулся ко входу в купол и долго стоял, не решаясь отворить дверь.
Чего я ждал, стоя перед гробовой плитой входа? Приглашения войти? Явления четырёхдневного Лазаря? Той женщины? Как она войдёт сейчас мне навстречу и скажет… Что?
Дверь медленно отворилась. Сама. Без звука. Словно в немом кино.
Я шагнул в овальный проём, миновал тамбур, вторую дверь открыл сам, оглядел с порога гостиную, прошёл, не заметив ничего странного.
Этажерки, заваленные обычным в купольной жизни хламом: залежами старых книг и журналов, грязной посудой, приборами в обшарпанных корпусах.
Просиженная клеёнчатая кушетка, рядом стол, на нём люминар, из самых первых, с тридцатидвухдюймовым экраном-зеркалом, пепельница с окаменевшим пеплом, высохшие ветки акации…
Я заглянул в кладовку, в кухню, в лабораторию, прошёл по жилым помещениям – никого. Вернулся в гостиную.
– Здравствуй, – сказал люминар. – Садись, в ногах правды нет.
Я присел на кушетку, прижавшись спиной к стене.
По экрану, опушённому пылью, ползли мелкие белые паучки – звёзды. Они плели свою нехитрую паутину, прошивая маленькую вселенную золотыми нитками света.
– Комедия дель-арте, – сказал люминар почему-то голосом Мороморо. – А-ля Карло Гоцци, только на манер «Звёздных войн». Чудо Георгия со Змием осовремененное. Добро побеждает зло.
Звёздный плеск на экране сменился тревожным шумом – словно где-то за незримой чертой поднималась стена цунами. Рыбий хвост созвездия Козерога исчез под чёрной волной; я услышал смех. Мороморо. В его смехе прятались слёзы. Вселенная подёрнулась дымкой; звёзды гасли, и перед тем, как совсем погаснуть, сливались в пылающие кресты.
Они горели – анхи, тау, свастики, круцификсы, – обливая пространство кровью. К ним приближалась ночь.
– Звездоед, – сказал люминар. – Уроборос, слыхал о нём? Беспощадный, злобный, кошмарный, главный антигерой нашей трагедии… Комедии, конечно, я извиняюсь. Сервантес что говорил? Самая смешная вещь в мире – это трагедия. Жертва – дева Вселенная, она же – главная героиня. Между нами, – голос люминара стал скользким, словно его смазали салом, – дура она спесивая – гордая, изворотливая, изменчивая, любвеобильная, как крольчиха. А ещё… ой, я молчу. То, что было сказано, – между нами.
Изображение в люминаре сменилось новым: в бархатной черноте пространства плыла эскадра боевых кораблей; ощерившиеся иглами пушек, в ауре силовых полей, в чёрных точках киберов-камикадзе, дремлющих в ожидании боя на магнитных стартовых направляющих, корабли провели маневр и построились треугольником. Вершина его была нацелена на созвездие Девы.
В правом углу экрана побежали строчки секунд: 7, 6, 5… 1, 0. Время остановилось; звёзды горели, как свечи; эскадра из семи кораблей готовилась принимать бой. Звуки реквиема, печальные. Из пустоты в полупарсеке от головного крейсера выплеснулось что-то огромное, бесконечное, отливающее серебром стали, погасило звёздные свечи, растянулось быстрой петлёй и замкнуло корабли в сферу.
Первым ударил флагман; чёрные осы киберов-камикадзе вырвались из своих гнёзд и подхлёстываемые плетьми пламени ринулись в объятия смерти. Они лопались, как воздушные пузыри, так и не долетев до цели.
Заработали корабельные пушки; лиловые облака взрывов заполнили пространство экрана. Лучи смерти, подобно стрелам Зевеса, летели под звуки реквиема и били наугад в пустоту.
Вселенная превратилась в ад.
Потом всё разом исчезло, экран стал пуст. Слабо горели звёзды, голос их навевал сон.
Они пели про златокудрую вульву, мелодия набегала волнами, тяжёлыми песчаными волнами марсианских морей. Веки отяжелели. Надо было встать и уйти. Заставить себя подняться, разорвать паутину звёзд, но воля моя уснула, таяла, словно воск, а кровь превращалась в ртуть.
Кто-то тихо дышал мне в затылок. Стена за моей спиной сделалась податливой, мягкой. Я чувствовал сквозь тихую дрёму чьи-то осторожные пальцы – они гладили мою шею, медленно забирались за воротник, расстёгивали пуговицы рубашки, лёгкая, словно сон, ладонь, касалась моей груди, ласково придавливала сосок, отпускала, перемещалась ниже.
Я почувствовал кожей упругую струну языка, влажную мякоть губ, – как они играют, поют, выводят на моём теле понятные и простые слова под музыку любви и желания…
8
Я проснулся от звуков и голосов, увидел свою одежду, комом лежащую на полу, поднялся; в куполе никого не было. Серый экран люминара светился мёртво и холодно. Звуки доносились снаружи.
Влез ногами в комбинезон, натянул рубашку, застегнул пуговицы, оделся.
Осторожно подошёл к двери; она была приоткрыта: из овальной щели смотрели на меня темнота и холодные глаза звёзд.
Сколько я проспал? Неизвестно. Когда я пришёл сюда, вроде бы было утро.
Резкий смех Мороморо и радостный раскат выстрела оборвали мои вопросы.
Купол слегка тряхнуло.
В небе дрогнул багровый отсвет.
Я выскользнул в темноту, моля сфинкса, чтобы не заскрипела дверь.
С этой стороны купола было тихо. Голоса доносились с севера.
Пахло дымом, там что-то жгли. По холму, скрывавшему от меня море, прыгали и ходили тени.
Можно было уйти по склону и, прячась среди теней, выйти тайком на берег.
Можно было отползти в ночь, тихо обогнуть купол и выяснить, что же там происходит.
Маленькая фигура с факелом вынырнула из-за стены слева.
Женщина – девочка или девушка – с выбритой налысо головой; тело её отливало фосфором, узкие, налиты?е груди неестественно вытянуты вперёд, словно жили отдельной от тела жизнью; они летели, опережая тело и пронзая соска?ми воздух; бёдра её и низ живота охватывал тэобразный пояс, и спереди, на уровне лона, подобно яростному клинку, вырастал и угрожал миру воинственный рукотворный фаллос.
Факел брызгал огнём и чадил сладковатым дымом. Я смотрел на эту женщину-девочку полуслепыми зачарованными глазами.
Она подошла ко мне, молча схватила за руку. И, не сказав ни слова, повела навстречу шуму и голосам.
Я не сопротивлялся.
Она вела меня уверенно и спокойно, словно нисколько не сомневалась в моём желании идти вместе с ней. Скосив глаза, я пристально рассматривал спутницу, особенно ту игрушку, которой она обманывала своё природное естество.
Фаллос выглядел вполне натурально, я порадовался искусству его создателя. Единственное, что отличало его от подлинника, – это цвет. Золотисто-звёздный. И короткая весёлая надпись по искусственной звёздной кожице – «Ars longa».
Мы обогнули купол с востока, и я увидел странное сборище: на песке, полукругом, поджав под себя ноги, сидели обнажённые женщины; каждая держала в руке по факелу. Сперва мне показалось, что все они двойники моей спутницы: у каждой выпирал спереди пугающий искусственный фаллос, головы у всех фаллофорок были одинаково выбриты, груди у?зки, летят вперёд, словно наполнены лёгким газом. Лица обречённые, равнодушные, глаза – мёртвые или спят.
Центром это сборища был дневной мой покровитель, хозяин острова – Мороморо. Он стоял в середине круга, на нём была всё та же хламида, на лице блаженство, в руке – пиратский бутафорский мушкет с раструбом на конце ствола, другая направлена на меня.
– Лунин! Ты где пропадаешь? Я тебя везде обыскался, неблагодарное ты животное!
Та, которая меня сюда привела, оставила мою руку в покое и уселась рядом с другими; круг из сидящих женщин замкнулся, когда она села с ними.
Мороморо вскинул вверх свой мушкет и выстрелил.
– Салют в честь нашего гостя! Знакомьтесь, это господин путешественник, змееборец. Представьтесь, господин путешественник.
Я кивнул.
– А это… – обвёл он рукой сидящих. – О! Это… это… – Он причмокнул, приставил пистолет к чреслам раструбом в мою сторону. – Это, Лунин, моя Красная, моя непобедимая армия, великолепная моя Эннеада. А ты знаешь, Лунин, почему моя армия непобедима? Знаешь, Лунин, в чём главная её военная тайна? – Мороморо поковырял в ухе. – Во мне, Лунин, во мне. Меня, Лунин, никаким мармеладом-шоколадом не купишь, не ем я их. Я – человек-кремень, утёс я человек. И они мармелад не жрут. Правда, детки? – подмигнул он увядшим веком молчаливой компании фаллофорок. – Сегодня, Лунин, у нас тактические учения, подготовка к великой битве. Марс в огне, Лунин. Враг наступает. Выбирай, Лунин, – кто не с нами, тот против нас. – Он потряс над головой кулаком. – Мы победим, камарадо! За нас Троцкий, Чапаев и Че Гевара! Эрик Клэптон и Александр Пархоменко!
Так пусть же Красная
сжимает властно
свой штык мозолистой рукой… –
напевая, он вышел из круга и, подойдя ко мне, сказал громогласным шёпотом:
– Ты, конечно, понимаешь, старик, что всё это театр, комедия. Культура, мать её так. А культура, ты ж должен знать, в школе же, небось, проходили, происходит от слова «культя», обрубок, в переводе на марсианский. Увечный то есть, калеченный. А мои девочки, – он показал на девушек, – не только моя Красная армия, они ещё и мой театр «Глобус». Вообще-то, они не девочки. Во всяком случае, девочками они себя не считают – мальчиками считают. Вот и фаллофорствуют помаленьку. Или это… как его… членоно?сят… – Он изобразил фаллос. Потом сказал очень тихо, почти одними губами: – Но всё это тоже театр. И я, и ты, и они. Понимаешь? Марс – это великая сцена. Театр. Понимаешь? Аристофан, Шекспир, Островский, Тренёв, Ануй… Знаешь Ануя?
Я не знал, но кивнул.
– Вот-вот. – Мороморо похлопал меня по плечу. – Ты удачно здесь оказался. В самое время. Сегодня генеральная репетиция, а утром мы отбываем. Гастроли, Лунин, гастроли. Отсюда на остров Трагос, потом Киклады, Змеиный, посёлок Резинотехника, ещё куда-нибудь завернём, а там видно будет. Может быть, вверх по Дельте, в твой родной Альфавиль, или, если богам угодно, – в Плато-Сити, город дураков и философов. Марс – большой, везде народ жаждет зрелищ. В общем, так: хочешь с нами? Едем, Лунин, не пожалеешь. Есть корабль – готов путешествовать. Намёк понял? Ты же путешествуешь, так не всё ли тебе равно, где путешествовать. А в компании веселее. И не так страшно.
– Что страшно?
– Ведь ты же бежишь от страха. Но бежать от страха всё равно, что бежать от смерти. А какая на Марсе смерть? Здесь смерть везде, Марс же, сам понимаешь…
Мороморо обернулся к сидящим:
– Всё, перекур окончен! Репетируем сцену первую. – Он зажал мушкет между ног и громко хлопнул в ладоши: – Сцена первая. Маленькая смерть человека. Начали. Делия, твой выход.
Одна из женщин подняла голову и воткнула факел перед собой в песок. Потом встала и вышла на середину круга.
– Жил-был человек… – сказал Мороморо.
На ладони той, которую он назвал Делией, появилась маленькая фигурка. Она робко подошла к краю ладони, заглянула вниз, земля была далеко, человечек вздрогнул и отступил от края.
– Самый обыкновенный, всего на свете боялся – змей, собак, крокодилов, темноты, начальства… Даже Господа Бога.
Где-то в глубине острова раздался протяжный вой; я вздрогнул; человек на ладони сжался, втянул голову в плечи.
– Потом он умер и перестал бояться.
Женщина подбросила человечка в воздух, Мороморо, не целясь, выстрелил. Фигурка разлетелась маленькими красными брызгами. И исчезла.
– Великий театр – простой театр, – сказал Мороморо. – Всё великое – просто. А самое великое и простое – смерть. Маленькая смерть человека.
Его фаллическая пистоль смотрела мне прямо в сердце.
– Лунин, ты как, согласен?
– С чем? – спросил я его.
– Согласен путешествовать с моим трупом?.. Шутка, шутка – с труппой моей, конечно. Как говорил мой друг и учитель философ Алехандро ибн Исихацкий, когда мы снимали с ним на двоих бунгало на Маркизовых островах: «Хочешь ближе узнать человека – съешь его». В ближайших планах моего бессмертного театра – «Арлекин – король людоедов, или Семимильные сапоги», сочинение Лопе де Вега, по моему заказу им самим сочинённое и подаренное мне лично на приёме у испанского короля.
Я пожал плечами в ответ – что мне ещё оставалось делать? Только пожать плечами.
9
Мороморо стоял на коленях, головой склонившись к земле. Лицо его было строгим, глаза – серыми и холодными, он втягивал носом воздух и задумчиво поводил плечами.
Меня он не замечал. Я стоял на пороге купола и смотрел на него. Вот он взял щепотку песка, высыпал песок на ладонь, поднёс к глазам и долго его разглядывал, шевеля губами. Потом подбросил песчинки в воздух, и они закружились в нём маленьким золотым смерчем.
Я услышал неясный звук, словно где-то запела флейта – далеко, так далеко, что мелодию было не различить; но в этом неуловимом звуке было что-то очень знакомое, что-то из детских лет, счастливое и спокойное, невозможное в моей новой жизни.
Песчинки продолжали кружиться. Мороморо с белым лицом смотрел на них неподвижным взглядом. Губы его дрожали. Золотое веретено песка стало набухать и расти, превращаясь в прозрачный шар и постепенно утрачивая прозрачность. Шар вращался в туманной дымке, на поверхности его проступали зыбкие, неясные контуры; я смотрел на это волшебное превращение и узнавал в рисунке на сфере знакомые очертания материков.
Далёкая йота флейты выплывала из глубины памяти.
Земля. Которую. Я. Оставил.
Женщина. Которую. Я. Любил. Которую. Я. Люблю…
В зарослях марсианской акации послышался слабый звук – лопнула на дереве кожа? по песку прошелестела огнёвка? Мороморо выбросил вперёд руку, и призрак Земли исчез, развеянный струёй сквозняка.
– А, Лунин, ты?.. – Мороморо косо посмотрел в мою сторону, поднялся и отряхнул ладони. – Ну, пойдём, раз проснулся. – Веселья в его голосе не было.
Я вспомнил суматошную ночь, окрашенную в огненные цвета. Наверное, маэстро не выспался.
Мы двинулись по тесной тропинке; Мороморо шёл впереди, раздвигая хлёсткие ветки и морщась, когда коготки акации цеплялись за его помятый хитон.
– За ночь не передумал? – спросил он меня внезапно, останавливаясь и улыбаясь мне хитроватой своей улыбкой. – Деточки мои тебя полюбили. – Он мне подмигнул. – Только ты особо не расслабляйся. Любовь – девка опасная. А ты человечек слабый. Плоти?н, к примеру, – знаешь такого? – (Я знал такого, но промолчал), – стыдился, что пребывает в теле, в отличие от тебя, Лунин. Уж ты-то на Земле, небось, не стыдился, что пребываешь в нём. Усладами телесными себя тешил…
Он пошёл по тропинке дальше, насвистывая про златокудрую вульву.
– Пока ты спал, – продолжал он, не останавливаясь, – ветер марсианский переменился, и сценарий пришлось немного переписать. Теперь ты будешь у нас главный герой. Что-то вроде генералиссимуса. А я ухожу в тень. Поработаю обыкновенным статистом. Зато тебе вся слава достанется.
– Куда мы сейчас идём?
– К нашему летучему кораблю. Слышишь шум? Это ветер поёт в снастях. – Он снова стал болтливым и шумным, как в тот день, когда я встретился с ним впервые. – Делия! Тебе нравится это имя? Ты вслушайся, как звучит: Делия! – Он слегка запрокинул голову, лицо его светилось блаженством. – Делия, – повторил он. – «Смотри, навстречу, словно пух лебяжий, уже босая Делия летит…», – процитировал Мороморо строчку из полузабытого мной поэта. Потом хихикнул и спросил вдруг: – А это твоё чудовище, твой Гелиотропион, ты ему доверяешь?
– Я спас ему жизнь.
Мороморо расхохотался.
– Я однажды тоже спас жизнь.
– Спасибо. – Я подумал, это он про меня.
– Но, – продолжил мой собеседник, – сердце человеческое лукаво. Никогда не знаешь, во что тебе обойдётся твоя доброта. Мне она стоила одиночества. И, знаешь, это мне помогло. Я вылечился. От любви к людям.
– Делия, – спросил я, – она кто?
– Твоя спасительница. – Мороморо содрал с ветки плёнку сухой коры, разжевал и выплюнул. – Теперь ты её должник. Если бы не она, в нашей пьесе тебе досталась бы роль покойника. Маленькая смерть человека. – Он пристально посмотрел на меня. – Скажи, только честно, Лунин, зачем ты здесь появился? По своей воле в эти места не ходят. Может, ты ищешь смерти? Ещё одной? – Он снова мне подмигнул. – Или скрываешься от кого-то? Откуда ты пришёл, Лунин? Не из Альфавиля, я знаю. Ты пришёл не оттуда.
– Это важно? – В голове моей шевелилась боль. – Я здесь чужой?
– Ночью, пока ты спал, происходили интересные вещи. Было весело. На острове появились новые персонажи. – Он внимательно смотрел мне в глаза, ожидая моей реакции, и, наверное, не дождался, потому что почти сразу продолжил: – Догадываешься, кто им был нужен?
– Новые? Кто же они?
– Идём. – Мороморо свернул с тропы, и некоторое время мы молча продирались сквозь колючие заросли.
Скоро заросли кончились, и мы вышли на открытое место.
Тусклое пятно Солнца едва тлело на пустом небе. Слева, из-за края холма, выглядывал сероватый купол. Холм был сильно источен ветром, и в полостях у его основания подрагивали, сцепившись вместе, шарики перекати-мо?ря.
Мороморо остановился; я остановился с ним рядом.
– Слышишь, – спросил он, – запах?
Только он это сказал, как ветер переменился, в ноздри мне ударило чем-то едким, гнилостным, какой-то выгребной ямой, я закашлялся, задерживая дыхание.
Мороморо покачал головой.
– Терпи, это надо перетерпеть. Пахнет смертью, и благодари бога, если он у тебя есть, Лунин, что не твоей.
Мы обогнули холм; ядовитый запах усилился. Между холмом и куполом, на голой каменистой площадке, темнела круглая, довольно большая выемка, наполненная полупрозрачной жидкостью.
Шириной она была метров в десять; над поверхностью ровно посередине выступал маленький островок суши – настолько тесный, что жавшаяся на нём тройка людей занимала его почти целиком.
– Вот они, голубки? родимые, наши ночные гости. – Мороморо сделал мне знак рукой. – К краю не подходи. В бассейне – кислота.
Слуг Монту до этого я никогда не видел. Только слышал жутковатые рассказы о них: о детях, которых они крадут у родителей и приносят в жертву своему птицеголовому богу, о выморенных чумой куполах, об ожерельях из мужских гениталий, которыми смертные братья, так они себя называют, украшают свои жилища.
Теперь, когда я их увидел впервые, я поверил, что эти рассказы – правда. Сердце моё подпрыгнуло, и по телу растеклась дрожь. Я не находил себе места, хотелось закрыть глаза, развернуться и бежать прочь; что-то жуткое было в их облике, неестественное, безликое, неживое.
Белые, восковые лица, недоразвитые тела, между ног, где у нормальных людей находится принадлежность пола, торчит уродливый узелок плоти, покрытый зеленоватой слизью. И – тошнотворный запах, который распространяют вокруг себя люди-ящерицы.
Мороморо подошёл к краю ямы, доверху наполненной кислотой; я держался чуть в стороне, помня его предупреждение.
Мороморо оскалил зубы и показал кулак. Затем проблеял козлиным голосом:
– Shit-piss-fart-fuck and corruption!
Люди-ящерицы молчали.
– Saperlipopette! – Мороморо упёр кулаки в бока. – Vent rebleu! Bon Dieu de bordel de merde! – Он задрал край хламиды и, кряхтя, помочился в яму. Кислота внизу забурлила, на поверхности вздувались и лопались пузыри. – Будем говорить или как?
Люди-ящерицы стояли не шелохнувшись. На кукольных безразличных лицах – ни презрения, ни ненависти, ни страха.
Мороморо нагнулся, поднял с песка камень и, подбросив, запустил вниз.
Плавная круговая волна побежала по мутноватой поверхности. Добравшись до середины, она лизнула край островка. По лицу человека-ящерицы, который стоял всех ближе, скользнула серая тень; он вздрогнул и отнял ногу.
– Кто вас сюда послал? – Мороморо взял камень, что покрупнее, и стоял, подбрасывая его на ладони.
Один из пленников выставил вперёд руку и пальцем показал на меня. Безгубый рот его приоткрылся, узкий стебелёк языка задрожал, как дрожит струна, и послышался тонкий звук. Глаза человека-ящерицы, мутные, потухшие бусины, загорелись янтарным светом. Он взглядом подзывал меня подойти ближе.
Мороморо прокричал: «Стой!», но я уже сделал шаг, остановившись на самой кромке.
Дальше всё случилось мгновенно. Двое схватили третьего и одним молниеносным движением бросили его в нашу сторону. Его тело, не долетев до края, глухо ударилось о поверхность. Рваный слюдяной гребень, дробясь и распадаясь на капли, поднялся над краем ямы и медленно, как в бредовом сне, поплыл по воздуху мне навстречу.
Я смотрел на летучий жемчуг, на солнечные нити стекла, обволакивающие меня, как кокон. Капли плавились и дрожали, и в каждой малой частице света дрожало бледное, глянцевое лицо, розовело, темнело, меркло, янтарные горошины глаз набухали, как озёрная глина, наливались сумасшедшей улыбкой и вдруг лопнули, превратились в дым.
Низкий протяжный вой наполнил меня всего. Покойнишный вой по себе – у слуг Монту это называется так. И мигом всё прекратилось.
Я почувствовал резкий рывок, в глазах моих закружилось небо, мелькнула серая шапка купола, и щёку мою обожгло болью.
Я сидел на голой земле, убирая боль со щеки, и слушал, как колотится сердце.
Рядом стояла женщина; на меня она не смотрела.
Мороморо скакал близ ямы, приплясывая, как площадный паяц, и хлопая себе в такт в ладоши.
На островке посередине бассейна уже никого не было. Жидкость в яме стала пахучей, мутной; бесформенные розоватые сгустки, лопающиеся на поверхности пузыри, что-то тёмное в глубине, и жуткое, и острый летучий дым, от которого слезились глаза. Я с трудом сдерживал тошноту.
– Думаешь, они умерли? – Мороморо сел со мной рядом. – Они живут теперь в обличие ящериц у подножия дерева Монту. Эта смерть сделала их бессмертными. И счастливыми, ибо в бессмертье счастье. Так-то, Лунин. Каждый ищет своё счастье по-своему. Один – в смерти, другой в любви, и все они по-своему правы. Одного я не понимаю, Лунин. – Мороморо сделал вид, что задумался. – Люди-ящерицы не ставят себе конкретной цели. Убить какого-то такого-то и тогда-то. Им всё равно, кого убивать. Тебя, меня, всё равно. По заказу они не работают, если только им не прикажет их божество. И здесь они обычно не появляются. Тем более, сразу такой компанией. Одиночки мне попадались, да. Это у них называется «священный путь ласертильи» или что-то подобное. Они уходят и не имеют права вернуться в общину-стаю. – Мороморо наморщил лоб. – Загадки, Лунин, вокруг тебя сплошные загадки, и причина их, похоже, в тебе. Кому-то, не знаю пока кому, очень хочется тебя, мёртвого, уморить, настолько очень, что этот кто-то не побрезговал побрататься даже с этими бесполыми душегубами. Рыбы-фау, кстати, тоже хорошо вписываются в этот детективный сюжет а-ля Эркюль Пуаро. Уравнение со многими неизвестными. Или неизвестный у нас один? А, Лунин? – Мороморо заглянул мне в глаза, и я увидел в его зрачках пляшущие искорки смеха, словно ответ для него был ясен уже заранее, оставалось только одно – признание самого обвиняемого, то есть меня.
– Не знаю, – ответил я.
– Он не знает!.. – Мороморо вскочил; голос его налился неподкупной судейской строгостью. – Незнание не является смягчающим вину обстоятельством. Во всяком случае, в пределах моего острова. И если вина твоя, Лунин, будет доказана, я, облачённый правом карать и миловать, сделаю всё возможное, чтобы справедливость восторжествовала. – И снова весёлые искры в его глазах. – Кстати, Лунин, а почему бы тебе не завести адвоката? Делия, – обратился он к молчаливо стоявшей женщине, за всё время его затяжного приступа красноречия так и не проронившей ни слова, – по-моему, эта роль как раз для тебя.
Та плавно повернулась ко мне, приблизилась и, нагнув голову, слизнула с моей щеки последнюю каплю боли, как слизывают с цветка росу. Язык её был прохладным, и в этом влажном касании было что-то странно знакомое, что-то из моих недавних снов наяву, в которые я до сих пор не верил.
Я встал на ноги, смущаясь и не зная, что ей ответить. Теперь, когда я увидел её лицо, я узнал в ней своего ночного поводыря, привёдшего меня в тот безумный факельный круг, где она сыграла у себя на ладони маленькую смерть человека.
Сегодня она была не такая, не та, что ночью. В лёгкой, выпущенной наверх рубашке, в белых шортах, почти девчонка, на вид ей было лет пятнадцать-шестнадцать, и даже выбритая наголо голова придавала ей что-то царственное, божественное, египетское, и груди, угадывающиеся под рубашкой, были самые обыкновенные, юные, а не те, ночные, летящие, наполненные волшебной силой.
– Вот и договорились. – Мороморо потирал руки. – Я буду тебя казнить, а она – миловать. Теперь ты её должник вдвойне. Это она спасла тебе жизнь, когда пожаловали незваные гости, и зрячим ты остался благодаря ей. Делия, доченька, звёздочка моя незакатная, ангелица моя… – Он взял её осторожно за плечи, приподнял и колючей щекой потёрся о её бритый затылок. Отпустил и посмотрел на меня: – Что-то мы давно не нюхали пороха, даже скучно. – Он просунул руку в прореху своего балахона и лениво поковырял под мышкой. – Городишко, что ли, какой спалить? Ну так ведь никто не оценит – Марс же! Здесь пали? не пали?, никто и вёдрышка не плеснёт в огонь. Разве что с керосином. Ладно, не будем о грустном. С таким подарком, как наш драгоценный гость, пороха мы ещё нанюхаемся. А теперь – вперёд! Времени остаётся мало. Жизнь коротка, искусство вечно! Искусство смерти особенно. Клянусь ухом Ван Гога!
10
Летучий корабль Мороморо назывался «Любовь до гроба»; прятался он в низине на северной стороне острова. Когда я его увидел, то поначалу даже не понял, что это за нелепый зверь и почему он называется кораблём. Трудно было поверить, что это чудо рождено для полёта.
На широкой деревянной платформе стоял древний кузов автобуса – без колёс, с залатанными боками, в трещинах сварных швов, вместо стёкол, и то не везде, осколки разноцветного пластика. А сверху, на лохматых канатах, оживающая под дыханием ветра матерчатая туша баллона, похожая на беременную змею. Плюс несколько баллонов помельче, вроде как бы охрана. Баллоно-кондомы то есть.
– Нравится? – спросил Мороморо, когда мы сошли в низину. – Какова имиджевая отделка?
Я не понял, серьёзно он или шутит, но на всякий случай кивнул.
На красно-буром, цвета подсохшей крови корпусе поставленного на платформу уродца буквально места живого не оставалось, настолько он был изукрашен надписями, изрисован картиночками, исклеен афишками, девочками из модных журналов, всевозможной религиозной символикой – от катакомбных пеликанов и рыб до крестов Пещерного братства, сложенных из человечьих костей. Ещё были сверху по краске-крови: свастики всевозможных видов, двуглавый российский герб, мультяшный американский орёл с пучком стрел в левой цыплячьей лапке и гроздью оливок в правой, кресты викингов, Красный Крест, серп и молот, череп и кости, он же Весёлый Роджер… С передка хитро? усмехался козлобородый бес Мефистофель, видимо исполняя роль гальюнной фигуры на корабле. На выпуклом автобусном лбу написано было «further».
Делия куда-то пропала; Мороморо попыхивал пахитоской и скакал вокруг корабля. Сейчас он был похож на ребёнка, неналюбующегося на подаренную игрушку. Он отбегал в сторону, задирал голову вверх, что-то шептал, причмокивал, опять подбегал к платформе, дёргал за крепёжный канат, запускал руку в штаны, хмурился и скакал дальше.
Я молча ходил вдоль корпуса, изучая калейдоскоп картинок.
Сюжет их был довольно однообразен – откровенные любовные сцены, нарисованные плоско и скучно; впрочем, попадалась и классика – в основном блеклые репродукции, вырезанные из дешёвых изданий. Я нашёл здесь «Юдифь, попирающую голову Олоферна», несколько Мадонн Рафаэля, парочку рисунков Пикассо из Овидиевой «Науки любви». Что-то было ещё, но всё ужасного качества.
Я смотрел на голову Олоферна, на смазанные черты лица в застарелых потёках грязи, расползшейся по краям картинки, и думал, кого же напоминает мне эта мёртвая, незрячая голова.
– Лунин, – донеслось от автобуса, – ты что-нибудь в механике пе?тришь? Давай залезай в каюту.
Я запрыгнул на деревянную палубу и протиснулся внутрь салона. В каюту, как её назвал капитан. Теснота здесь царила неимоверная. Нутро автобуса скорее напоминало склад, даже не склад, а свалку из отживших своё вещей. Заднюю половину перегораживал покоробленный лист фанеры с узкой прямоугольной щелью, занавешенной неплотно куском брезента. Спереди между двумя сиденьями, водительским и соседним, был установлен ржавый вертлюг типа пулемётной турели с присобаченным к нему пулемётом. Рядом в открытом ящике поблёскивали пулемётные диски.
Мороморо восседал на горе из пыльных мешков и тряпок: глаз не видно, голова опущена вниз; пальцы бегают, как паучьи лапы, пять – по лысине, другие пять по губе; на коленях плоский металлический ящичек с откинутой в мою сторону крышкой.
Вскинув голову, Мороморо посмотрел на меня. Я, с опаской, чтобы не оступиться – как на минном поле минёр, – пробирался по заваленному салону.
– Вот, – сказал Мороморо, бережно кладя ящичек на ладонь, – двигаю, а они не двигаются. Может, где пружину зажало? Ты уж посмотри, бога ради, сам я ни в зуб ногой.
Но я смотрел не на ящик, я смотрел за его плечо, туда, где из кучи хлама, как из мутной пены морской, выступала, маня обнажённым торсом, светлоликая богиня любви, беломраморная мать-Афродита. Холодная, с полуусмешкой-полуулыбкой она смотрела и на меня, и мимо, а я стоял, как загулявший матрос, перепутавший дверь кабака и храма.
– Лунин, не отвлекайся. Тебя опять на баб потянуло? Она же каменная и к тому же без рук. Или ты у нас фетишист?
– Откуда она?
– Потом, потом, – Мороморо хмурился и пыхтел, – есть дела поважнее. – Он вертел перед моим лицом ящичек. Осторожно, не урони. Присядь, си?дя удобнее.
Я взял металлическую шкатулку и рассмотрел её содержимое.
На дне, на жёсткой подставке, застыли две искусственные фигурки из дерева, а может быть кости, выкрашенные в телесный цвет. Нимфа и козлоногий Пан. Уродливая фигурка Пана тянулась к нимфе руками, нимфа от него убегала. Повёрнутое к преследователю лицо с чуть высунутым между губами маленьким розовым язычком светилось одновременно страхом и каким-то лёгким лукавством; похотливая рожица козлоногого была весёлой и благодушной.
– Механизм сбоку, там планочка, отколупни её пальцем. Надо их оживить.
Я пожал плечами, не понимая, зачем ему это надо, в игрушки он что ли в детстве не наигрался, но сделал, как он сказал.
Механизм был простой, как часы, – пружинки, валики, шестерёнки, несколько микросхем на плате, капсулки неясного назначения; к игрушке эти последние, похоже, отношения не имели.
– Есть пинцет или что-то острое? – спросил я, когда осмотрел всю эту механику немудрёную.
Мороморо из груды хлама вытащил пилочку для ногтей.
Я просунул пилочку под пружину, приподнял её, повернул к свету. На валике, у самого основания, темнел какой-то твёрдый нарост, я счистил его острым концом и сбросил на подставленную ладонь.
– Жвачка, вот что мешало.
– Жвачка? – Мороморо повертел в пальцах затвердевший сероватый комок, облизнулся и положил в рот. – Бубль-гум. – Лицо его сделалось таким же весёлым и благодушным, как у Пана в шкатулке.
Я поставил планку на место и отдал ящичек Мороморо. Тот установил его на коленях.
– Видишь, здесь рычажок? Берём. Передвигаем. И – р-раз!
Запела музыка. Мелодию я узнал мгновенно. Хозяин острова не расставался с ней даже во сне.
Нимфа задвигала локотками, фигура её наклонилась вперёд, язычок спрятался, ноги едва ступали. Под мелодию «Златокудрой вульвы» козлоногий догнал беглянку и, грубо обхватив её спереди, прижался к ней своими литыми бёдрами.
Музыка оборвалась. В наступившей вдруг тишине тяжело, глухо и одиноко ударил взрыв. Автобус качнуло; разноцветные блёстки пыли наполнили пространство внутри беглым карнавальным кружением.
Мороморо смеялся.
– Как он её! Вот это я понимаю!
Музыка заиграла снова. Лицо нимфы горело страстью. Пан, сияя благодушной улыбкой, повторил свой сокрушительный залп. Снова – тихо, и за тишиной – взрыв.
– Два. – Мороморо загибал пальцы; когда загнутых стало шесть, по числу прозвучавших взрывов, он встал, захлопнул шкатулку, выплюнул изо рта жвачку и сказал, довольно потирая ладони: – Теперь можно и выступать. Вроде как всё удачно. Пропустим по пахитоске, пока моя орава не набежала?
– Что это было?
– Было. И сплыло. Рыбки, которых напустили бесполые. Мы их — трах! – и взорвали. С помощью этой вот весёлой игрушки. – Наверное, он читал по лицу, потому что сказал с ухмылкой: – За кашалота своего не тревожься, с ним ничего не сделается. Он же умный, чуток подремлет на глубине, пока сверху не рассосалось. На, курни… – Та же тонкая пахитоса крапчатая, тот же душный запах ибога, тот же блеск в запавших глазах.
– Нет. – Я покачал головой. – Виски? ломит, пойду глотну воздуха.
– Подыши, – сказал Мороморо. – Ну и помочись на дорожку. Как там говорят на передовой? Поесть, поспать и отлить – самые важные для бойца задачи, пока его ещё не убили. Для нас, мёртвых, это правило и подавно важно. Иди, отлей, подыши. Помогает от головной боли. Только не уходи далеко. Мало ли что…
Я вышел из тесноты каюты; Мороморо остался внутри.
Палубу легонько покачивало. Вялая туша аэростата трепетала на беспокойном ветру и ходила из стороны в сторону. Тихо поскрипывали канаты.
Я спрыгнул на упругий песок; над горбатым краем оврага светился фонарик Солнца. Я прошёл вдоль настила палубы; в тени под деревянной платформой суетились маленькие огнёвки; когда я проходил мимо, они ловко зарывались в песок, выставив из осыпающейся воронки светящийся стебелёк рецептора.
Метрах в двадцати от площадки, на которой стоял корабль, начиналась неразбериха зарослей и тянулась по склону вверх. Спутанные ветви акации, терновник, хвощи с крестообразной верхушкой, на Марсе их называют иродов крест.
Я дошёл до живой стены; вблизи заросли не выглядели такими дикими и пустыми, какими казались от корабля. Пригнув голову и защищая рукой глаза, я двинулся нешироким проходом между усеянными шипами ветками.
Наверное, берег был где-то рядом. Я слышал, как на севере за холмами шепчутся о чём-то своём песчаные волны моря. Как там мой Следующий за Солнцем? Жив? Почему молчит? Ушёл, меня не дождавшись, искать себе нового друга? Эти странные существа не могут без человека. Человек может, а они – нет. На Марсе их почти не осталось. Может быть, Гелиотропион последний.
Стайка песчаных блох посыпалась с мохнатой верхушки иродова креста. Хвощ был высокий, мощный, ростом почти с меня; бурый мясистый стебель обвивала петля кочевницы. Блохи станцевали свой танец и, подпрыгнув на пружинящих лапках, облепили стебель растения. Прыжок был похож на выстрел, на залп игрушечной артиллерии – резкий сухой щелчок, и в воздухе замелькали отливающие металлом точки.
Я подался от неожиданности назад и почувствовал, как что-то твёрдое и холодное упёрлось мне между рёбрами.
– Молчи, – тихо сказали сзади.
Делия, это была она.
Я медленно повернул голову; между рёбрами начинало жечь. Взгляд её был враждебный – глаза пустые, холодные, как у мраморной богини в автобусе, летучем корабле Мороморо.
Я попробовал улыбнуться. Я помнил её другую. Улыбки не получилось.
– Делия?..
– Не оборачивайся, смотри вперёд. – Голос был, как и взгляд, – такой же неестественный и холодный. Болезненный тычок под ребро; я покорно отвернул голову, уставившись на иродов крест. Вспомнил голову Олоферна, попираемую ступнёй Юдифи. – Говорить будем мы, ты будешь слушать и выполнять.
«Да», – ответил я послушным кивком.
– Ты чужой, – продолжала Делия, – ты не должен был сюда приходить, тебя не звали. Сейчас я отведу тебя в Старый купол, оттуда выхода нет, там мы тебя оставим. Идём. – Тупым стволом она больно подтолкнула меня вперёд, на вьющуюся меж зарослей тропку.
«Мы». В памяти запылали факелы, освещая ночную сцену и круг из сидящих женщин. Мороморо их называл Эннеадой.
– Ты меня спасала. Зачем? – спросил я, продираясь сквозь заросли.
– Чтобы принести в жертву.
«Понятно, – подумал я. – Спасти, чтобы принести в жертву. Ну, в принципе, почему нет? Оригинально даже».
– Тогда скажи… – хотел я продолжить, но получил удар.
– Молчи, тебе нельзя говорить.
– Нельзя, потому что «мы»? – всё-таки спросил я.
– Мы это мы – Девятка.
Тропинка уводила всё дальше; заросли редели, мельчали, идти становилось легче. Мы выбрались на голый пригорок, перед глазами мелькнуло море в барашках песчаных волн и – спряталось за цепью холмов.
Я глотнул холодного воздуха; на зубах заскрипел песок.
– Мороморо действительно твой отец? – спросил я, не оборачиваясь.
– Наш отец, мы – Эннеада, он отец нас, девяти.
11
И Тот, владыка божественных слов, писец нелицеприятный Эннеады, положил свою руку на плечо Гора и сказал:
– Выходи, семя Гора!
И оно сказало ему:
– Откуда я должно выйти?
И Тот сказал ему:
– Выходи через его ухо.
Тогда оно сказало ему:
– Неужели мне подобает выйти через его ухо: я – божественное истечение!
И Тот сказал ему:
– Выходи через его темя.
И оно появилось в виде золотого диска на голове Сета.
И Сет сильно разгневался. Он протянул руку, чтобы схватить золотой диск.
И Тот отнял его у него и поместил как украшение на своей голове.
И боги Эннеады сказали:
– Прав Гор, не прав Сет…
12
Сон был странен.
Кто был в нём я?
Гор? Сет?
Но уж не Тот – точно.
Сама ночь была странной.
Старый купол, куда Делия меня привела и бросила на что-то пахучее, горбатящееся, скрипящее при каждом движении, напомнил мне последнее моё земное прибежище. Как меня убивали…
Меня убивали так: ждали сначала, когда я, пьяненький, суну ключ в замочную скважину, не попаду, открою с третьего раза, войду в прихожую. Сказали: «Здрасьте». Их было двое. Собакорылых. Таких я раньше не видел. Здесь их много. Но это Марс. А на Земле – не видел. Главный из тех двоих, бульдожьего вида хрыч с брылами по самые плечи, сказал: «Всё, Лунин, приехали! Поезд дальше не пойдёт. Земля кончилась, твоё время вышло». Я сказал: «Кто ты, собака?» Собакорылый, бывший с ним рядом, выдал мне в солнечное сплетение. Я согнулся, а этот смердящий пёс положил мне на темечко «Аэлиту», сочинение Алексея Толстого издания редкого, довоенного, в бледно-жёлтом коленкоровом переплёте, взятое с моей книжной полки, и главный, перед тем как вдарить мне молотком, сказал наставительно и злорадно: «Зажился, Лунин? Нравилось тебе на Земле? Ничего, нравилось – перенравится». Меня повалили на пол и били, били по голове через плотный коленкор «Аэлиты». Это чтобы следов на черепе не было, а были только под черепной коробкой. Я всё думал, пока голова работала: «Ладно, бейте, не убивайте только. Мы же с ней договорились о встрече. Я же обещал… Завтра…». Но эти двое моих мыслей не слышали.
«Лежи пока, – сказал из них кто-то, – сдохнешь полностью, тогда и придём. Сразу провожать не положено. Правило потому что есть: “Душа до тех пор не должна быть низведена в аид, пока тело целиком или в одной из существенных своих частей не будет разрушено и не лишится душевных сил; что даже после того, как они разобщатся, душа, пребывая вне тела, целых три дня должна находиться рядом; только по прошествии этого срока проводникам усопших дозволяется овладеть ею”. Так ведь, товарищ мой Никтион?»
«А то, Оксивант, а то, – ответил на это собакорылый, который Никтионом был назван, и хитро? подмигнул брыластому: – Но из правил есть исключения».
Что было потом, не помню. Осталось только смутное ощущение, что я, как шерсти комок, был сдавлен в своём собственном теле и вытолкнут через ноздри и рот, подобно ядру Мюнхгаузенову.
Вот и здесь, в куполе этом, я всё думал и спать не мог: придёт сюда божественная Девятка, повалят меня на матрас скрипучий и будут бить молотком по черепу, приносить кому-нибудь в жертву.
Этого не случилось.
13
Мороморо был разъярён.
– Опердене?ть! – орал он на Делию. – Дура, дурнее некуда! Отдонбасить тебя по кобзде мешалкой, чтобы шарики из глаз повылазили!
Я спросил:
– Жертвоприношение отменяется?
Мороморо на меня посмотрел, сказал:
– Чуть не забыл. Ты же с Иличем был знаком?
– Сосед мой, – ответил я.
– Нет у тебя больше соседа. Умер он, прости меня Вседержитель, хвост собственный поедающий. Одним обормотом меньше. Переместился на дальний круг, куда-нибудь за Уран, представь? Холодно там ему. Мёрзнет, душа пропащая. Не отведает уж больше уши?цы.
– Совесть тебя не мучает? – спросил я Мороморо.
– Совесть – это там, на Земле, – ответил он, на меня не глядя. – Пока люди ещё живые. Знаешь что? – Мороморо переменил тон. – Давай рассудим по-философски: если я сделал плохо, а меня не посетило чувство вины, значит, я сделал хорошо? Так?
– Ты – убийца. – Я был непримирим. – Ты – субъект, ты наблюдатель, а он, жертва, – он объект, наблюдаемый…
– Ой, не надо, Лунин, ля-ля… То есть, если убью я кошку, это…
– Мороморо, какое у тебя имя? Что это вообще – «Мороморо»? Нету такого имени.
Мороморо достал коробочку, красивую, бархата алого, с жемчужиной, вправленной прихотливо в крышку. Открыл её, выбрал из слёз слезу, выражающую эмблему печали, и повесил себе на веко. Убрал коробочку, вынул из-за спины мандолину (откуда у него мандолина?), и та запела под его пальцами, и он подпел её грустным струнам трудную песнь судьбы:
Бедный я, бедный, нещасный,
позабы… позаброшенный й-ааа…
Он отбросил в сторону инструмент, тот ударился хрупким сердцем о равнодушный кусок базальта, почему-то оказавшийся в куполе, не доиграв.
Певец перешёл на прозу:
– Впробиркерождённый я, без ласки материнской, без доброго отцовского наставления… Поднасуро?пил кто-то в пробирку, вот и вышел из неё я. Й-ааа! Й-ааа? – Мороморо сунул голову меж коленей, плечи его дрожали. Он с трудом приподнял веко, чтобы видеть меня немного, увидел и подмигнул. – Грустно, как ты считаешь? А по мне, так весело, даже очень. Ни перед кем не отчитываюсь. Ни перед мамой, ни перед папой, ни перед дядей, ни перед тётей Надей. Нету у меня никого, перед кем отчитываться. Хорошо это, плохо ли, я не знаю. Иногда, бывает, что-то у меня вздрагивает внутри, убиваю я, скажем, человечка какого или зловредное насекомое, который или которое меня укусило больно – насекомые и люди кусаются, – и здесь, – Мороморо встал, показал место в области паха, – как затрепещет, зажжёт, и я подумываю, а может, зря? Может, думаю, жил бы он, человек, или оно, насекомое, клоп какой-нибудь, комарик там, блошка ль мелкая? А я его… её… – сделал он жест убийства. – Нет?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71725036?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.