Очень холодные люди

Очень холодные люди
Сара Мангузо
Loft. Женский голос
Рути переезжает с родителями в Уэйтсфилд, штат Массачусетс – место, кажущееся идеальным. Она вынуждена терпеть выходки эксцентричной матери, пить порошковое молоко и посещать свалку, пока ее богатые сверстники живут свою лучшую жизнь.
По мере взросления Рути узнает о неприглядной стороне города – за красивым фасадом скрываются ложь, насилие и отчаяние, порой доводящие до самоубийств. Уэйтсфилд на самом деле – место, где погибает американская мечта и рождается правда. Но как же ей выбраться?

Сара Мангузо
Очень холодные люди


Loft. Женский голос

Sarah Manguso Very cold people
© 2022 by Sarah Manguso

Перевод с английского Марины Сизовой


© Сизова М., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

1
Уэйтсфилд – не место для таких, как мои родители, но, несмотря ни на что, они все равно сюда переехали. Когда в дверь впервые постучали, мама ожидала увидеть приветственную запеканку. Мы покрасили дом в цвет вечернего тумана, рассказывала она мне, а женщина из дома напротив зашла спросить, почему мы выкрасили его в фиолетовый, как итальянцы. Есть люди, которые носят свою инаковость честно, но мои родители – обманщики, незаконные уэйтсфилдовцы, белые с помесью, которую обнаружили, только когда краска высохла. К моменту, когда я родилась, дом выгорел до цвета грязного снега.
Самые старые дома в Уэйтсфилде были старше города, и, чтобы подчеркнуть возраст, на них вешали мемориальные таблички. Поколения семей рождались и умирали в этих домах, но на шести городских кладбищах лежали в основном дети. За столетия надгробия сильно разъело, они изрядно ушли под землю и стали походить на кривые посеревшие зубы с вырезанными на них овечками и ангелочками.
По пути в школу я проходила мимо трехсотлетнего деревянного дома, который восхищал маму исторически верным желтым цветом и витражными окнами. Внутри наверняка были все знаки старины: большой перепачканный золой камин, складные внутренние ставни – видимые доказательства причастности к первым, лучшим людям.
Про западный Массачусетс мама обычно говорила «там, на западе», и я мало знала о том, что лежит дальше соседних улиц. Три четверти города оставались неизведанными, и это рождало ощущение масштаба. Я и сейчас не знаю, как добраться до Лодж, школы для богатых. Она просто существует где-то там, на тех двадцати пяти квадратных километрах, которые явно предназначены не для меня.
Я часто просила маму заехать в ту часть города, где на каждом доме табличка. Там как на съемочной площадке. На фоне дома одной моей знакомой снимали рекламу магазина зимней одежды. Съемки пришлись на весну, поэтому их газон и подоконники засыпали липким искусственным снегом.
Мама любила вырезать объявления о свадьбах из «Курьера», единственной городской газеты. Фамилия жениха была, допустим, Кэбот, невесты – Эмерсон, они сидели на ступеньках перед библиотекой или музеем. Они не были нашими знакомыми, но маме нравилось, как они смотрятся на холодильнике.
Еще она любила изучать старую адресную книгу: она обращалась с потрепанными страницами так, как иные – с драгоценным фотоальбомом, только в ней не было фотографий – одни лишь списки фамилий и адресов. Каждую неделю она сверяла по ней выставленные на продажу дома из «Курьера». Иногда брала меня с собой посмотреть на эти большие старые особняки. Людей я никогда не видела, только дома – в георгианском стиле с огороженными балкончиками и мансардным окошечком, похожим на открывающийся третий глаз.
Особняки мне нравились, особенно на Понд-роуд, которая, по словам мамы, была самой дорогой улицей в городе. Понд-роуд – это тупик, и было непросто уговорить маму проехать до конца дороги и развернуться, но потом я напоминала ей, что мы там ни души за все время не видели: ни пешком, ни за рулем – и тогда она поддавалась. На Понд-роуд дома были не старые. Просто огромные и вычурные, со скульптурами и иномарками. Некоторые – навечно недостроенные, скрытые под синим брезентом.
Я понимала разницу между самыми старыми домами и просто самыми дорогими. Мне нравились старые, и в школе я трепетала перед девочками и мальчиками с именами вроде Верити и Корнелий. Я знала, что никогда не буду относиться к деньгам, как они – люди из старых, статных, насквозь продуваемых домов. Я и не пыталась проникнуть в их мир. И поклонялась издалека.
* * *
Дома старая краска на подоконнике пахла сладковато – по-другому, чем настенная. В поисках сквозняка я ощупала всю оконную раму, но ничего не нашла. Холод был повсюду. После ежемесячных выплат по ипотеке у родителей почти ничего не оставалось, и приходилось быть бережливыми.
Так, например, воду в ванной можно было набирать только на ладонь и никак не выше. Я прижимала кончики пальцев ко дну ванны, не зная, где заканчивается ладонь и начинается запястье.
Однажды летом я увидела на площадке перед домом соседей зеленый садовый шланг. Из него текла вода. Я пыталась сосчитать, сколько уже вылилось без толку. Что будем делать? – спрашивала я у соседских детей. Они не отвечали. В кровь выбрасывало адреналин. В слякотную землю утекала вода.
В гардеробной под лестницей, где пахло дымом и кишечными газами, висел старый ирландский кардиган с вывязанными узорами и обтянутыми кожей пуговицами. Имя ему было греющий свитер – как будто другие свитера носят для красоты – и, если нужно было согреться, всегда можно было надеть его.
Мама отапливала дом ровно настолько, что мне приходилось носить греющий свитер поверх обычного, и отрезала ровно столько пленки, чтобы покрыть диаметр тарелки.
Я сидела на деревянном полу спиной к батарее. Со временем появлялись синяки, а если жар нарастал – красные вертикальные полосы. Между батареей и стеной, наклонившись, стоял пластиковый экран. Предполагалось, что он отражает тепло в комнату.
Осень приносила вороний хлопочущий грай, запах сладковатой лиственной гнили и костров. А еще новые вельветовые штаны, холодный воздух, обложки на учебники из коричневых бумажных пакетов. Записи на первых страницах тетрадей: «Седьмое сентября», «Восьмое сентября», «Девятое сентября» – всегда с оглядкой: так ли пишу.
За домом у нас росли два сахарных клена, и мама любила их больше остальных, потому что осенью они из зеленых превращались в красные – свою полную противоположность. Один клен заболел, и мама наняла человека, чтобы его спилить. Она рассказывала, что не хотела наблюдать за его работой. Но когда он закончил и подошел за оплатой, она взглянула на двор и поняла, что он спилил оба клена. Мертвы навсегда. Мама скорбела по этим красным деревьям до конца жизни.
По дороге из школы я собирала листья: багряные с золотыми пятнами, алые с зеленым краем, темно-пурпурные. Я подбирала всё: камушки, спичечные коробки, оброненные кем-то безделушки. А в декабре я никогда не проходила мимо опавших веточек хвои: крепила их на дверь в комнату и украшала – маленький рождественский венок только для меня.
Однажды, вынимая вещи из карманов моей куртки, мама нашла два полупустых спичечных коробка и накричала на меня. А что, если бы я устроила пожар. Но я бы не стала тратить на это спичку. Я просто нашла то, что другие выбросили, и подобрала.
* * *
Зимним утром свет растекался по пейзажу водянистым бульоном.
Отец ездил на подержанном серебристом спорткаре со сломанными поворотниками. Даже зимой, чтобы показать, куда поворачивает, он высовывал руку в окно, словно на велосипеде.
Он заводил машину и прогревал мотор, а я залезала на переднее сиденье и оборачивалась перекрутившимся ремнем безопасности. Отец скреб лобовое и боковые стекла заостренным куском прозрачного пластика. Мне нравился этот звук – словно великан подпиливает ногти. Соскобленные льдинки походили на пух: было слишком холодно, и они не таяли.
Когда отец садился в машину, он закрывал вентиляцию и включал подогрев, чтобы разморозить лобовое стекло. Всю ночь машина втягивала в себя холод, и холод внутри был сильнее, чем снаружи.
У школы я прощалась с отцом и вылезала из машины, а он, вместо того чтобы проехать дальше по круговому проезду, заводил свой маленький родстер вниз по холму на школьный двор. Мальчишки помладше улюлюкали и аплодировали. Я смотрела, как отец резко дает задний ход, в три приема разворачивает машину и с ревом уносится обратно: вверх по холму, на выезд, дальше по улице.
Когда выпадало много снега, приходилось преодолевать тянущиеся снежные хребты между дорогой и тротуаром. Иногда ходили след в след, так что тропа замерзала сугробом с дырами выше колена.
Однажды зимой мама, сдавая назад на въезде, въехала в сугроб и застряла. Я позвонила подруге и сказала, что приехать не получится. А она спросила, медленно и аккуратно: «Почему твоя мама не попросит соседей толкнуть машину?»
Но родители никогда не разговаривали с соседями; все равно, как если бы ни души на километры вокруг. Слишком сложно было объяснять, почему мне не прервать это молчание, так что я сказала подруге, что никого из соседей нет дома.
В те дни, когда обещали снегопад, мы с самого утра настраивали приемник в часах на бостонскую радиостанцию. Если снегопад начинался вовремя и с нужной силой, техника не успевала его убрать.
Государственные и частные школы называли в алфавитном порядке по округам. Абингтон. Андовер. Актон. Когда диктор доходил до буквы «М», я прислушивалась, иногда даже прикрыв глаза – был только один шанс услышать. Где-то там скребут снег металлической лопатой. Уэйтли. Уэйтсфилд. Уэстборо. И диктор продолжал так, будто Уэйтсфилд ничего для него не значит. Франклин. Фреймингем. Фритаун. Добрался до Эверетта – значит, заканчивает.
В холодные дни снег оседал пылью. В теплые – снежинки склеивались и падали хлопьями. Иногда школу отменяли из-за снега, а он таял к полудню.
Мы все знали, что десять миллиметров дождя равны ста миллиметрам снега, но это все примерно, ведь снег ложится на разные поверхности.
Я помню металлический запах в воздухе перед снегопадом. Бледную голубизну снега ясным утром. Как он падает тихо, будто выдох. Как присыпает самые холодные дни – когда не растаять – и скрипит под ботинками. Как, белый и мокрый, скрипит на зубах и плавится прозрачным в тепле рта.
Букеты ледяных осадков неповторимы. Снежинка – это не просто замороженная вода: она несет в себе кусочек неба. И голубоватые градины на вкус совсем не как белые, потому что вбирают в себя воздух с разной высоты.
Мы ели сосульки не потому что вкусно, а потому что сосулька – это та простейшая вещь, которую нельзя купить. Мы ели их назло всем, кто говорил, что это дурно и грязно. Все мы за жизнь съедаем немало грязи.

2
Выходи замуж за того, кто полюбит тебя больше, чем ты его, говорила моя прабабушка моей бабушке, и та послушалась.
А когда эта дама, моя прабабушка, состарилась, дети отправили ее в ортодоксальный еврейский дом престарелых для женщин. Однажды к ней заглянул старший сын и сказал, что должен кое-что рассказать. А она ответила: «С Эйбом что-то?» Как знала. Ее возлюбленный супруг умер. И каким-то образом она это поняла.
Такая у нас в семье была история великой любви.
Мои предки переехали в Америку самое раннее в конце девятнадцатого века, меньше чем за сто лет до моего рождения. Разве можно назвать это историей. История – это Кэботы и Лоуэллы, пилигримы и индейцы.
Покинув свою историческую родину, мамины прабабушка с прадедушкой открыли ателье в Бостоне – там на фасаде золотыми буквами была выведена их фамилия. У них родилось одиннадцать детей, и младший, мой прадед, разорил семейное дело дотла. Его сыновья росли в бедности, а вот их кузены – нет. Мама говорила, что у моего прадеда было много приятельниц – на них и ушли деньги.
Мама с одобрением отзывалась о тех двоюродных, тетях и дядях, которых я никогда не видела. Особенно о своем дяде Роджере. Большой человек. И богатый.
Жену дяди Роджера, свою тетю Роуз, мама терпеть не могла. За что? Ей сделали операцию на желудке, и, когда мы с бабушкой зашли к ней в палату, она сказала людям рядом: «А это мои бедные родственники».
Мама всегда об этом помнила. Да, она жила не в роскоши, как тетя Роуз или дядя Роджер, но и не так уж бедно, чтобы ее называли бедной. Я прилежно запоминала все имена и положение каждого на шкале аристократичности.
Каждый раз, когда семья собиралась вместе, мама потом говорила, что тетя Роуз была с ней груба. Что дядя Роджер – самодовольный итальянец из новообращенных. Мой отец тоже итальянец, но не еврей. Он собирался принять иудаизм, но для этого им с мамой нужно было вместе ходить на занятия в храм, и, когда он лучше нее написал тест, мама сказала, что не хочет больше.
По маминой линии у всех были длинные черные жесткие волосы и европейские носы. Я завидовала их родовому сходству. Папину маму я видела только пару раз, но никого больше с его стороны не знала, потому что, по словам мамы, они не любят евреев.
Когда я спросила у мамы, почему она так не любит свекровь, она отвела взгляд и сказала: «Она пригласила нас в гости, а потом пришел священник». Из истории еврейского народа мама знала только, что христиане евреев ненавидят, и не могла простить обиду, нанесенную его приходом.
«Шалом» значит «мир», и нам это нравится. Мы все говорим «шалом», когда здороваемся и прощаемся. В воскресной школе у всех было второе – еврейское – имя, а я не знала, есть оно у меня или нет, так что просто отвечала, что мое – Рут; это мое обычное имя, но, поскольку оно еврейское, казалось, что я знаю, о чем говорю. Всех моих кукол тоже звали Рут. Назовешь по-другому – мама задразнит. Однажды я спросила у своей куклы, как ее зовут по-настоящему, и она ответила: «Леона».
Тетя Роуз рассказывала мне, что ее сестра – мамина мама – и на руки брать своих детей не хотела, и тогда ее отправили в специальный дом, чтобы поправилась, а потом она вернулась – и была другой. Еще тетя Роуз рассказала, что, когда ее муж Роджер в детстве заболел скарлатиной, его отправили в изолятор и родители не могли его навещать.
Как-то мы у раковины вытирали посуду после Рош а-Шана?[1 - Еврейский Новый год, который празднуют два дня подряд в новолуние осеннего месяца тишрей (тишри) по еврейскому календарю (приходится на сентябрь или октябрь). – Прим. ред.], и другие тоже были в комнате: убирали бокалы и приборы, воровали кусочки торта с тарелки. Тетя Роуз отвлекалась от меня на посуду, набитый тортом рот мужа, на то, как мама открыла кран (надо сильнее). А я думала обо всех тех вопросах, которые хочу задать тете Роуз. Что случилось с моей бабушкой? С Роджером? С мамой? И что случится со мной?
* * *
Один раз отец вручил маме дюжину роз и сказал: «На день рождения самому бескорыстному человеку в моей жизни». Звучало как издевка, но с ним часто так получалось, и знал об этом каждый, кто нам звонил и попадал на автоответчик. Когда он включался, щелкала кассета и раздавался голос отца: «Вы дозвонились по номеру два три пять три один пять пять! Мы не можем ответить на ваш звонок! Пожалуйста, оставьте сообщение!» По записи казалось, что он в ярости. Наверное, так и было. Терпеть не мог технику. Его бесило, что с ней он чувствует себя тупым.
Отец носил фальшивые ролексы, которые останавливались каждые четыре часа. Купи себе что получше, пилила его мама, а он, презрительно сжимая переносицу, отвечал: «Лучше, чем ролекс?»
Кредиторы звонили с утра до ночи. Я должна была брать трубку и говорить, что дома одна.
Заполняя анкеты, мама писала, что по профессии домохозяйка, но по нескольку часов в неделю проводила, разглядывая в столовой журналы для фотографов. С восковым карандашом в руке она переворачивала глянцевые страницы и время от времени обводила что-то или записывала номер. Когда грифель стачивался, она тянула за ниточку на карандаше и по кругу к наконечнику разворачивала длинную спираль кремовой бумаги – когда бумага сходила полностью, у нее оставались бумажная спиралька и славный толстый восковой грифель.
Отец работал бухгалтером и брал старый компьютер начальника, чтобы писать отчеты. Он никак не мог разобраться с клавишей «таб» и просто ставил пробелы в надежде, что на печати получится как на мониторе, но не получалось. Снова и снова он вставлял и удалял пробелы. Отчеты выглядели кошмарно. Я пыталась показать ему, как нарисовать таблицу, но злиться ему было проще.
Просто перетащи иконку с диском в корзину, не выдерживала я, но он не верил: думал, что тогда диск растворится в дисководе. «Давай уже!» – кричал он.
«Шмара ты передковая! – Отец в гневе бывал изобретателен. – Мать твою поперек жопы!» Мама отличалась постоянством. «Веником убейся!» — кричала она. «Но у нас нет веника», – хныкала я иногда. Много лет назад, когда я впервые так сказала, они засмеялись.
На мою маму отец никогда не орал, гордо говорила мама. Только на нас. Маме было два, когда родилась ее сестренка.
* * *
Когда мы хотели записать передачу, мама рассчитывала ее длительность по телепрограмме в газете – сорок восемь минут, двадцать две минуты – и настраивала видеомагнитофон точно на это время. Она не понимала, что с учетом рекламы передача будет длиться полчаса или час. Конец мы никогда не видели. Просто покорно признавали власть машины над собой.
Телевизор мы с родителями смотрели в крошечной каморке. Отец время от времени вытирал слезу, но мама смотрела в упор, как будто экран – просто бессмысленно искрящийся прямоугольник. Могла даже спросить, не хотим ли мы есть, громко шмыгнуть или вздохнуть, будто мы с отцом не сидим рядом, прислушиваясь к передаче. Отец запросто переносился в викторианский Лондон или открытый космос, но мама всегда оставалась в 1985 году обычной женщиной на диване. Она была главным героем всего.
Места на крошечном диване более-менее хватало для нас троих, но сидеть было непросто: отец без конца тыкал локтем в бок, мама покачивала ногой, чмокала губами, то и дело двигала руками и зажимала ладони между бедер.
Если маме надоедало делить с нами диван, она садилась на деревянное кресло слева. Не помню, всегда ли оно там стояло или нет. В моих воспоминаниях оно всегда в дверном проеме.
Она садилась в кресло, а потом сползала чуть ниже: так, чтобы промежность упиралась в край сиденья. Бралась за подлокотники и ерзала о край так, будто у нее что-то чешется. Я ждала, затаив дыхание. Встать и выйти значило бы признать, что что-то происходит – прямо передо мной, – но если остаться и ничего не замечать, то можно представить, что этого и нет вовсе, что ничего не произошло и не произойдет. И я оставалась на месте.
А потом в игру вступал отец. Он бросал на маму взгляд, полный ненависти, и, кажется, ему было неважно, что я все вижу.
Между тем я брала в школьной библиотеке все книги, у которых в названии есть «смерть». Мама насмехалась над моими «мертвыми книжками», но я все равно продолжала их читать.
* * *
Мама всегда покупала себе вещи размера L или XL и говорила, что носит их только из-за длины, и я верила.
Она возила меня в «Калвертс» покупать одежду для школы по уценке. Трикотажные водолазки из полиэстера стоили двадцать девять центов, и мне взяли семь. Одна была белая, как краска. Другая в полоску из красных сердечек. Еще была кислотно-розовая. Как-то на уроке рисования одна девочка предложила по кругу рассказать, что нам не нравится в других за столом. Начинала не она. Но когда очередь дошла до нее, сказала: «Терпеть не могу, когда Рути надевает ту белую блузку с тем фиолетовым свитером».
Как-то раз по дороге из «Калвертса» мама на съезде резко вырулила прямо в поток машин. То ли подъезжающий водитель ускорился, то ли она забыла посмотреть в зеркало перед поворотом. Тот водитель, мужчина, опустил стекло и раздраженно сказал: «Научись смотреть, куда едешь». Но мама ответила всего лишь: «Хорошо», – а я вся вспотела. Хотелось, чтобы его машина вспыхнула, чтобы он горел, а я смотрела. Много лет спустя я поняла, какое инстинктивное знание заставило маму склониться под его осуждающим гневом.
Как-то в субботу мы заехали пообедать в пивную, где часто бывали: родители любили барное меню. Мы с мамой сидели бок о бок на обитой винилом скамейке, и мама расправила подол юбки по обе стороны от себя, чтобы не помять. Когда ткань колыхалась, то задевала мою непокрытую голень. Одну ногу – отекшие, они еле влезали в туфли – мама поставила вплотную к моей, как кошка, свернувшаяся под боком у другой. Прикосновения эти обжигали.
Пришлось отодвинуться и встать, чтобы унять тревогу в голове, и пока я стояла дрожа, мама смотрела на меня со злорадством. «Теперь все на тебя смотрят», – сказала она. Я оглянулась – все смотрели.
Когда родители вернулись с вечера встречи выпускников, я спросила, пришли ли все остальные. Я знала историю каждого. Хотела услышать про бриолинщика, который гулял с дешевыми девчонками с начесанными волосами. Про мальчика, который пригласил маму на выпускной.
–?Он подошел ко мне и поздоровался, а я просто опустила взгляд на стол и ничего не сказала. – Почему? – Ну, не могла же я заговорить с ним прямо там, у всех на глазах!
В ее голове все пришли на вечер встречи, только чтобы увидеть ее.
* * *
Ярмарка, кино, школьный спектакль – неважно что. Мама всегда задавала только один вопрос. Много людей было?
Ее не волновало, кто заметит ее страх. Или она не думала, что выдает его. Или не думала, что боится.
Мама поступила в колледж на западе, у границы с Нью-Йорком, и вернулась домой через две недели, потому что забыла все свои блузки и потому что это было слишком далеко на карте – так она объясняла. Я не понимала, что это значит, но говорила она с такой категоричностью, что и мысли не возникало спросить. Она была спокойна. Голос звучал мягко, словно никакого объяснения и не нужно: все и так понятно.
Я представляла, что ее с мамой, папой, сестрой и домом связывала туго натянутая нить, и она была не в силах оставаться вдалеке. Я никогда не задумывалась о других студентках колледжа, которые наверняка были так же далеко от дома. Мама никогда их не упоминала. Она уехала далеко-далеко, почти в другой штат – такая у нее была легенда.

3
Местная библиотека – белая вагонка, зеленые ставни – когда-то была школой в одну комнату. Мальчики и девочки выстраивались в ряд у зеленых дверей еще за тридцать лет до того, как город стал городом.
Я чиркала серыми камушками о кирпичи вдоль дорожки. Они пахли как порох. Между кирпичами разбухал ярко-зеленый мох.
У библиотеки был маленький садик, огороженный кустами форзиции. Лазейку в изгороди найти было несложно, и я пролезала с газона в сад и обратно, пока мама сидела на скамейке и читала любовный роман с серебристым заглавием на обложке. Я выкапывала червей и бегала за шмелями, а однажды, опершись рукой о землю, продавила мягкий влажный холмик – когда вынула руку, она отчетливо воняла дерьмом. Кто-то отпустил собаку гулять по саду. Мама отвела меня в маленькую уборную в библиотеке, стерла какашку квадратиками туалетной бумаги, вымыла мне руку и вытерла бумажным полотенцем. Потом поднесла ладонь к носу, принюхалась и скривила лицо.
По воскресеньям мы с отцом ездили на свалку.
Я поднималась к сараю, где люди оставляли старые книги, брала сколько хотела и относила в машину, которую отец нагружал видавшей виды мебелью.
После мы ездили по всему городу, заезжая на гаражные распродажи, объявления о которых видели в «Курьере». У меня всегда было сколько угодно времени, чтобы все рассмотреть. Каждое воскресенье мне давали два доллара на карманные расходы, и иногда я покупала на них пластинку или маленькую керамическую фигурку животного. В лучшую часть города мы никогда не заезжали, потому что богатые не устраивают гаражные распродажи – они просто выбрасывают вещи на свалку.
Однажды, увидев список вещей на продажу, мама повезла меня покупать чемодан для лагеря.
В том районе было меньше американских флагов, деревья зеленее, дома больше. Не помню, как выглядел дом изнутри, но помню торжественность, с которой женщина открывала этот чемодан и которая шла в разрез с ободранной бумажной отделкой в местах, где ее дочь отодрала наклейки. Картонный лоток-органайзер весь изогнулся. Лицо у женщины было ровное и спокойное. На голове повязка, безупречно уложенные волосы загибаются под подбородком. Мама отдала ей тридцать долларов. Пока мы садились в машину, мама бранилась, что это розничная цена, и за те же деньги могли бы и новый купить.
В будни по вечерам мы ездили в магазины «Экстра». Там был бесплатный кофе для отца и огромный склад, набитый бракованными и неликвидными товарами: книгами, одеждой, обувью, коврами, стульями – всем, что только можно представить. На входе продавали фрукты. Каждый раз нас ждало что-нибудь удивительное: целая вешалка расшитых блестками платьев или двухметровый бассейн с воздушными шарами. Однажды на свой день рождения я подобрала по шарику для каждой приглашенной девочки. Мама надула их все и держала за ниточки: каждая гостья должна была выбрать по ниточке, а кто вытянет шарик-сердце, получит приз.
Иногда, когда у нас были дела поблизости, мы с мамой заходили в магазин здоровой еды. Полку с переспелыми фруктами по скидке мы называли отделом «вторички». «Иди возьми содовую, я буду во вторичке!» — кричала мне мама, забыв, что мы не одни. «Это не вторичка!» — возмущался здоровенный управляющий.
Мама никогда не стеснялась покупать эти мягкие потемневшие персики, а когда для физкультуры нужна была вторая пара школьной обуви, мы купили бежевые кеды – цвет никому не нравился и сбил цену до двух долларов. Ни она, ни я не понимали, в чем смысл «спортивной» обуви. Я разрисовала кеды звездочками и месяцами и заменила шнурки черными ленточками; а когда одноклассники вежливо говорили, что им нравится, как я их украсила, предлагала так же «усовершенствовать» их кроссовки. У них у всех была настоящая обувь для бега и одинаковые дорогие ветровки разных расцветок.
В классе у нас было любимое развлечение всех детей – игрушка «Лайт-Брайт». Мы устанавливали листы черной бумаги на металлический экран с дырочками, включали свет и продавливали сквозь бумагу прозрачные пластиковые гвоздики. Получалось просто сказочно: звезды, радуги, светящийся виноград.
Я попросила у родителей купить мне «Лайт-Брайт» – как тот, с которым играла в школе, – и они купили. Из всех моих игрушек только эта подключалась к сети, только ее купили новенькой и в родной коробке со всеми частями. Никто с ней раньше не играл!
Этот «Лайт-Брайт» никак не уживался с другими вещами в комнате и в доме, и я не помню, чтобы хоть раз с ним играла. Он был мой, но я не чувствовала, что достойна. Моя очередь с ним играть еще не наступила – он был совсем новый. Так я думала не только об игрушках и велосипедах, но и о земле у нас под ногами. Некогда эта земля принадлежала самым богатым поселенцам, которые – когда она стала не нужна – передали ее в дар нашему городу. И теперь эта земля была нашей. Нам не нужно было платить за нее – и именно это придавало ей ценность.
* * *
Мы разводили сухое молоко и никогда не выбрасывали еду.
Почти все продукты мама покупала на заправке за углом, неподалеку от фундаменталистской церкви?[2 - Фундаменталистская церковь Иисуса Христа святых последних дней – одна из наиболее многочисленных конфессий мормонизма, которая практикует многоженство. – Прим. ред.]. Там в магазинчике продавали картофельный и капустный салат в баночках. Салат-латук и бананы. Консервы, специи, хлопья для завтрака в коробках и пакетах. Проходы были узкие, а стеллажи невысокие, и мне только немного не хватало роста смотреть поверх них.
На обед я съедала пачку крекеров, а на ужин были сыр и коробка миндального печенья. Иногда я покупала приправы для тако, несколько лепешек и фарш и вкушала блаженство, посыпанное тертым сыром и нашинкованным зеленым салатом.
Мама пила диетическую колу и «Таб» и сдирала розово-коричневым маникюром этикетки из тонкой пленки со стеклянных бутылок. Готовила запеканку из куриной тушенки и банки консервированного грибного супа. Жарила котлеты для бургеров до темно-коричневого цвета без всяких приправ. Запекала в микроволновке картошку целиком. По средам я возвращалась домой до обеда, и она подогревала для меня суп с макаронами в виде букв и поджаривала в мини-духовке английскую булочку с двойной порцией кетчупа и двумя квадратиками горячего расплавленного сыра.
В холодильнике всегда стоял коричневый пластиковый кувшин с холодным порошковым чаем, розовый кувшин с розовым порошковым лимонадом и прозрачный кувшин с апельсиновым соком из замороженного концентрата. По утрам мы пили только его.
Мама пекла брауни, кексы и печенья. В оранжевой кастрюле с толстым дном она готовила соусы: карамельный и шоколадный. Я такая толстая, говорила она. С завтрашнего дня на диету, говорила она, слизывая шоколад с пальцев. С завтрашнего дня на диету, говорила она и ждала аплодисментов.
Мне нравилось покупать конфеты в магазине напротив кладбища конгрегационалистов и идти с ними туда, где трехсотлетние младенцы лежат бок о бок со своими пожилыми родителями. Я жевала коричную конфету и думала о мертвых.
Мне казалось, что я девочка из 1650 года, в любую взятую минуту. Вечера для друзей, их доброта, льющийся свет по пути из школы. Сосновые иголки. Я жила тогда будто и не совсем здесь, не придавая большого значения этой жизни. Там, среди надгробий, было спокойно. И спокойно было на нашей улице, где у стариков были те же лица, что когда-то принадлежали мертвым, два века назад построившим эти дома. Смотрите, вон они на портретах у лестницы. Их можно разглядеть ночью, если смотреть с дороги сквозь прозрачный тюль.
* * *
Мама вешала на стены старинные гравюры с портретами Джорджа Вашингтона и Авраама Линкольна, как будто мы жили в написанном школьницей сообщении о Соединенных Штатах Америки. Какие-то из них были уродливыми и поврежденными, но это не имело значения. Родители не гнались ни за лоском, ни даже за красотой; им просто нравилось подбирать вещи, которые глупые люди выбрасывали.
Наших фотографий мы нигде не вывешивали, даже на холодильнике. Дома у моих друзей на стенах и холодильнике висели фотографии семьи, и я все думала, почему у нас их нет, и в то же время понимала, что Джордж Вашингтон важнее любого из моих родственников.
Среди книг на свалке мама нашла каталог элитных часов. Обложка помялась, но она прогладила ее утюгом, как разглаживала долларовые купюры. На кофейном столе рядом с круглой стеклянной вазой журнал казался деталью из богатого дома. Мама положила его чуть наискосок, словно кто-то только что бросил его на стол, не дочитав, и всегда поправляла угол, проходя мимо.
В шкафах у нас стояли глянцевые книги в переплете – бестселлеры десятилетней давности и старше. Для родителей главное было, чтобы их отдавали бесплатно и с нетронутыми суперобложками, словно книгу только купили в магазине. Книги эти никто не читал, даже я. Еще там было несколько популярных изданий классики, которые остались у родителей с колледжа, и бестселлеры из пятидесятых с потрескавшимися корешками, которые кто-то когда-то да читал.
Мамины любовные романы из библиотеки меня не интересовали. Мне нравились истории про сирот и побеги – особенно те, в которых объясняли, как именно сооружать убежище в стволе огромного дерева, пещере или скале. К последним страницам книги я могла не прикасаться днями, лишь бы отсрочить конец. Каждый раз родители замечали, что мои ламинированные закладки с кисточками торчат из книги за миллиметр до обложки. И смеялись надо мной.
В их книжечке про коллекционные предметы было написано, что поддельную литографию легко распознать с помощью лупы. Если видно точки, значит, репринт, а не настоящая, объясняли в книге. В комиссионном магазине в соседнем городе отец снял очки, наклонился к картине, прищурился и чуть раздвинул губы. Никаких точек! Он заплатил пятьдесят долларов за крупноформатную гравюру.
Эта картина была репринтом. Я видела точки. И понимала, что отец настолько хочет верить в ее подлинность, что никакие точки ему не важны. Он их никогда не увидит.
Я тоже этим заразилась. Когда всем в школе покупали часы от «Свотч», я собрала сколько нужно этикеток с банок замороженного концентрата, который покупала мама, и отправила их «Тропикане», чтобы получить часы. Такие оранжевые часики с белыми стрелками и белым пластиковым ремешком. На каждую дольку апельсина на циферблате приходилось по пять минут. Часы были дрянь, и я это знала, зато бесплатные, да и ни у кого больше в школе таких не было.
* * *
Мама размазывала оранжевый тональный крем по лицу, а по краям оставалась линия, будто маска. Доставала из косметички кисточку, подставляла под струйку воды и рисовала на веках серые линии – прямо над ресницами. Потом подносила к глазам кисточку туши и моргала. Снимала колпачок с красно-коричневой помады и красила верхнюю губу, а затем нижнюю.
У меня тоже был небольшой набор косметики: пурпурная помада размером с пробник, рыжеватый тональник и фиолетовые тени в футляре с зеркальцем и кистью-спонжиком. Был еще лак для ногтей: розовый, темно-бордовый и прозрачный с серебристыми блестками. Все эти вещи и пустой фиолетовый флакон от духов, которые подарила мне бабушка, я хранила на пластиковом подносе, отделанном под перламутр.
На дне маминого шкафа лежала коробка с украшениями и еще одна – со старой косметикой. Когда мне было три и я танцевала балет на отчетном концерте, мама достала эту коробку и накрасила меня ярко-розовой помадой, румянами и голубыми тенями. Старая помада на вкус была кислой.
Не помню, как танцевала, но помню, что на сцене было довольно темно, несмотря на обеденное время, и помню, как стояла за кулисами с девочкой в желтой пачке. Она схватилась за желтые бретельки, сдернула их вниз и вдруг оказалась совершенно голой. Она посмотрела на меня. На лице – чистый ужас.
Не помню ни одного па, которые мы учили, но помню, что каждое занятие мы начинали на белых крестиках, нарисованных на полу, потом вприпрыжку бегали по комнате, а когда пианист переставал играть, бежали каждая к своему крестику. У остальных всегда получалось отличить свои белые крестики от чужих. Не знаю, как они это делали.
* * *
Наша соседка из дома через ограду родила. Один раз мы с мамой присматривали за крохотным мальчишкой, пока его мама ушла к доктору. Никогда прежде я не видела младенца так близко.
Мы сидели в маленькой детской, малыш лежал на спине в люльке на белой мягкой пеленке. Иногда он рыгал, и тонкая белая слюнка вытекала у него изо рта и стекала по щеке на белую ткань. Мама убирала пеленку, вытирала ему рот и кидала пеленку в корзину, заменив на свежую.
Она садилась обратно, и мы смотрели на ребенка: что он сделает? Тут же он снова рыгал, снова белая слюнка текла на белую ткань. Мама убирала пеленку с крошечным мокрым пятнышком, кидала в корзину, стелила новую под маленькое подтекающее существо.
Спустя три или четыре раза я посмотрела на горку пеленок в корзине: едва запачканных, почти нетронутых. Мы сидели, смотрели и ждали, пока он снова рыгнет. Он смотрел на нас. Смотрел своими большими глазами. Молчал. Молча рыгал и терпел, пока мама, подняв его за ноги, вытаскивает из-под него стеганую пеленку и стелет новую.
Мама смотрела пристально и сидела подобравшись, готовая действовать, если ребенок снова срыгнет. Было видно, что она гордится тем, как быстро замечает течь, как, едва дотронувшись до мальчика, заменяет пеленку. Словно дать ему лежать на запачканной пеленке – высшая форма халатности. Словно дотронуться до него значило потерять в эффективности.
Он смотрит, как мы смотрим на него. Большие глаза. Молчим все втроем.
Три пары наблюдающих глаз. Гора стеганых пеленок. Слабый запах кислого молока.
«А у моего рождения какая история?» – спросила у мамы.
Я знала только, что меня из нее вырезали. Что схватки начались, но быстро прекратились, и ничего не оставалось делать.
Врач сказал: «Какая же красавица», когда вытащил меня, а мама подумала, что это он о ней.
Иногда, рассказывая эту историю, мама, словно ножом, проводила ладонью поперек живота. Шрама я никогда не видела.
Какая я была младенцем? Мама сказала, что, пока мне не исполнился месяц, с ними жила пожилая дама, которая ухаживала за мной все время.
В детском саду воспитатели думали, что я глухая, потому что не отвечала, когда ко мне обращались. Родители всегда смеялись, вспоминая, как спросили меня после разговора с воспитателями: «Ты умеешь говорить?» И я ответила: «Да». Такая смешная.
Мама рассказывала, что, когда мне было два, они с отцом уехали на неделю в Мэн и наняли женщину за мной присмотреть, и что, когда они приехали, я сказала им: «Вы вернулись!» В кошмарах родители бросали меня раз за разом. В кошмарах я кричала: «Мамочка! Папочка!»
В самых ранних моих воспоминаниях я лежу одна в кроватке. Ни в одном из них меня не держат на руках. Но я помню, как мама гладит меня по голове, и я прикрываю глаза от неземного блаженства. Делала ли она так еще? Я все время просила погладить меня снова, и каждый раз она говорила нет. Чье нежеланное прикосновение вспоминалось ей?

4
«Ты знаешь какие-нибудь ругательства?» — спросила у меня мама. Был вечер, и я чистила зубы в ванной, выложенной черно-синей плиткой. В коридоре было темно, и за окном тоже. Мама улыбалась, как старшая сестра. Как будто недостаточно просто послушать, как они с отцом орут друг на друга, чтобы выучить их все. «Знаешь, как пишется «блядь»?» — спросила она, щурясь от удовольствия. «Б – Л – Я – Т – Ь», – сказала я, вспомнив надпись где-то на стене. «А вот и нет, правильно Б – Л – Я – Д – Ь, – сказала мама. – Знаешь, что это означает?» — спросила она меня лукаво. Я не ответила.
В садике нам нужно было нарисовать две вещи, за которые мы благодарны, и я выбрала маму и воздушные шарики.
Мама любила играть в карты и обожала выигрывать. Если она не разбивала всех наголову, а просто опережала на несколько очков, то жаловалась, что руку ей раздали ужасную и что ей всегда достаются самые плохие карты. Когда была не ее очередь, она шипела: «Быстрее!»
Когда я предложила поиграть в скрэббл вместо карт, она сказала: «Да я просто опять проиграю». Мама и правда вот-вот бы опять проиграла, но она смела отцовские фишки на стол и закричала: «Арахис на пол не кроши!» Никаких крошек на полу не было.
Она пошла на кухню, затолкала в рот кусок пирога и стояла у окна, пока не проглотила.
За день до того, как сесть на очередную диету, мама достала из холодильника тазик картофельного салата и закинула его в себя, словно лопатой. Она и другие продукты съедала. Она ела все из холодильника – и быстро, словно иначе отнимут, или словно боялась, что остановится, если задумается хоть ненадолго. Всю жизнь она жаловалась на запоры.
После года диет мама перестала покупать замороженную еду для худеющих и пихать в себя листья салата «Айсберг», приправленные лишь ароматной солью из пакетика. Ее прежний вес, естественно, вернулся.
Я была ну слишком худой, часто говорила она о том волнующем опыте, когда год ела меньше, чем хотела, и говорила так, словно раскрывала некую жуткую тайну. По факту она всего лишь была чуть менее жирной.
Она носила велюровые штаны с кофтами и называла это костюмом. Под тканью просматривалась линия белья. Она выбирала самые маленькие размеры, в которые могла втиснуться.
Она говорила: «Мне улыбаются все старики. А раньше улыбались молоденькие».
* * *
Когда я научилась читать и писать, то начала сочинять мюзикл. Я представляла печальную принцессу и бездонное небо, которое отражает ее одиночество. Когда фея спрашивала принцессу, чего она хочет, девушка начинала петь о том, что хочет выйти замуж. Мюзикл я назвала «Принцесса Севастьяна» и спрятала тетрадь под кроватью.
«Она просто хочет замуж», – сказала мама, когда нашла тетрадку, – словно разочарованная, что там не было ничего больше, словно я написала это для нее, словно обращалась к ней и дала тетрадку лично в руки.
* * *
Я часто дремала на папиной стороне кровати, вдыхая запах дыхания, которым пропиталась его пожелтевшая поролоновая подушка. По вечерам я залезала на кровать между родителями и садилась спиной к изголовью, которое называла спинкой. Если я приходила почитать книжку рядом с мамой, отец часто ругался, В кровати нужно спать! Мама никогда ничего не говорила.
По ночам я просыпалась от стука, с которым изголовье долбилось об стену, и кричала родителям, чтобы перестали. Я думала, что это их большие тела шлепаются друг о друга в жаркую летнюю ночь, пока они пытаются устроиться поудобнее перед телевизором. Меня бесило, что они такие неуклюжие.
А в то лето мы жили в солнечной комнате многоквартирного дома на Кейп-Коде. Родители спали на одной двуспальной кровати, я – на другой, в полуметре от них.
Мама лежала под одеялом с широко раскинутыми ногами. Она носила дешевые атласные сорочки, которые едва скрывали ее грузное тело. Ей нравилось задирать сорочку высоко на бедра, выставляя на показ синие и красные вены. Я умоляла ее прикрыться. Она говорила: «Какая же ты монашка!»
Однажды утром я проснулась под шепот родителей. Было жарко, и мы лежали без одеял. Отец лежал на спине, а мама сидела рядом, прислонясь спиной к изголовью.
Отец лежал неподвижно, но в пижаме у живота что-то шевелилось, словно какой-то зверек пытался выбраться. У него в штанах, подрагивая, вставал и опадал пенис. Тогда мама перекинула ноги поперек кровати и, чтобы спрятать этот непослушный пенис, легла спиной пониже живота отца.
* * *
В жару мы ездили к маминым родителям в апартаменты с бассейном. Дедушка всегда ждал там на кресле и читал. Время от времени он поднимался – медленно, как слон, хотя был не очень похож на слона: костлявый и сутулый. Медленно на своих кривых пальцах он спускался по ступенькам бассейна и погружался в воду. Потом возвращался в кресло и снова брался за книгу. Наверняка он смотрел, как я плаваю, но я не обращала внимания.
Иногда мы с мамой поднимались к ним в квартиру. Там всегда стояла стеклянная банка с мармеладными драже, и мне разрешали брать сколько захочу.
Бабушка обычно была в квартире: ходила медленно, словно в полусне, из комнаты в комнату, шаркая тапочками по скрипучему паркету. В руке всегда была горстка драже, и она бездумно бросала их в рот – все сразу. Я представляла, как смешиваются во рту абрикосовый, мятный и кофейный вкусы, и морщилась.
Если бабушка спускалась к бассейну, то и там ходила так же медленно и нетвердо, садилась на шезлонг и втирала в руки и ноги ярко-оранжевый крем из металлического тюбика. Пах он как тесто для кекса.
Как-то раз дома я бегала по заднему двору, а мама прыскала в меня водой из шланга. Я так смеялась, что боялась лопнуть. Потом я много раз просила маму снова опрыскать меня из шланга, но она говорила нет. Не сердито, не раздраженно – это «нет» было мечтательное: словно на ней лежало заклятие, и оно не позволяло предаваться столь опасным радостям. Я думала, что, может, есть что-то неправильное в таком громогласном счастье и что она пытается защитить меня.
* * *
Однажды вечером мы все пошли в кино. Мама купила коробку конфет и стакан попкорна, но ничего из напитков. Она открыла конфеты и бросила целлофановую обертку на пол. Я подняла ее. Мама посмотрела на меня так, будто я сделала какую-то глупость.
Она поставила стакан попкорна на пол к себе между ног и откинулась на сиденье, зажав ладони с растопыренными пальцами между рыхлыми бедрами. Руки все время дергались – то одна, то другая. Она прикрыла глаза и водила языком по зубам. Ее колено мягко соприкасалось с моим.
Когда фильм закончился, она пнула пустой стакан под соседнее кресло.
На обратном пути я узнала, что мы уехали из дома только потому, что мама решила не идти к соседям на рождественский вечер. Она подумала, что они заметят отсутствие машины.
О фильме я ничего не помню.
Иногда на перемене я прыгала с девочками через скакалку. Когда наступала моя очередь прыгать, они весело взмахивали ею у меня над головой. В этот момент я думала только о скакалке в руках у девочек – о наших куртках и наших резиновых сапогах с солеными разводами от ледяных тротуаров. Помню тот день, когда я шла домой по хрустящей дороге из серого льда и наступила на замерзшую лужу у забившейся ливневки – нога до середины икры провалилась в студеную талую кашу.
Как-то раз тропинка через ручей вся обледенела. Я упала на спину и не могла встать, выползла на дорогу и прямо по ней дошла до магазина, бросила монетку в телефон-автомат и позвонила маме. Или, может, у меня не было монетки и я позвонила за счет вызываемого абонента, точно не помню. Она накричала на меня и сказала, что ее никогда в жизни домой на машине не увозили. Но она выросла в большом городе, и тротуары там чистили. До дома я ползла, затаив дыхание.
Скоро был мой день рождения. Мама купила мне сатиновое платье-комбинацию с красными и розовыми сердечками, и на праздник я надела его под юбку. Еще мне подарили новую фланелевую сорочку. Она искрилась под одеялом холодным фейерверком.
В тот год за пару дней до моего дня рождения случилась легендарная метель. Выезжать на машине все еще было запрещено, и отец пошел в магазин пешком, купил торт и приволок его домой на санках. Друзей приводили пешком их благодарные, заваленные снегом и делами родители. Мама помогла нам сделать короны из картона, и мы все радостно ходили в них.
На фотографии с того дня я стою рядом с горой снега, которую собрала снегоуборочная машина, – и она вдвое выше меня.
* * *
Минус семнадцать, сказала девочка на перемене так, будто с научной точки зрения это было нечто совершенно невероятное, уму непостижимое. Минус семнадцать. Только вот такая температура бывала часто. Никого этим было не удивить. За игрой наши шерстяные варежки промокали насквозь. Минус семнадцать. Наконец кто-то ей ответил – тихо, словно черный медведь, не совсем проснувшийся от спячки. Вообще-то минус восемнадцать.
Надев поверх формы девочки-скаута теплую куртку, я подходила к дверям, украшенным рождественскими венками, и просила расписаться и пожертвовать два доллара за коробку мятного или песочного печенья. Печенье я развозила ближе к весне, но и тогда снега было еще достаточно, чтобы приходилось надевать пакет поверх носков. Даже это не спасало от холода, и покрасневшая обмерзшая кожа горела огнем до конца дня.
Через несколько домов шариковая ручка стала писать темно-синим пунктиром с кляксами. Когда стержень с чернилами замерз намертво, кто-то дал мне карандаш, и я пошла дальше.
После Хеллоуина школа заливала спортивную площадку, и получался каток. Как-то раз я упала на нем и выбила зуб.
На дальнем конце школьного двора сгребали гору снега высотой с двухэтажный дом. Мы обустраивали на ней горки и лестницы, выкапывали пещеры и норы для хранения, украшали палками, сосульками, снежками – они таяли и снова замерзали. Ладони становились розовыми, мокрыми, красными. Чтобы попасть на нашу сторону снежной горы, мы придумали пароль: С и Г – снег и гипс, говоришь его и делаешь особый жест.
Когда пруд замерзал, гуси выстраивались в ряд, как дети, и по очереди прокатывались по местечку, которое растопили до скользкости своими жирными попами.
В один день после снегопада я лежала плашмя на засыпанном садовом столе и смотрела на черные ветки высоко надо мной и на сине-белое небо за ними. Было так тихо. Снег приглушил гудение домов и улиц. «Ты что делаешь!» — закричала мама из окна кухни. Я выбралась из ямы в форме Рут – моей холодной, чистой, надземной могилы.
Снег с реагентами оставляет белые разводы на брусчатке, и даже если вы поливаете их горячей водой и скребете щеткой, как мама каждую весну, эти призраки зимы никогда не исчезают.

5
На Бэннон-роуд стояли два двухэтажных дома, в каждом по десять квартир. Детская площадка на конце улицы вмещала только качели и помятую металлическую горку. Когда выходило солнце, смотреть на нее было больно.
Это был неблагополучный район, и у детей там чаще всего был только один из родителей и много братьев и сестер, или они жили с бабушкой и дедушкой, или с мамой, тетей и ее маленьким ребенком. Все дети с Бэннон-роуд учились в спецклассах, но на школьном дворе никогда не поймешь, кто откуда, пока не услышишь, как они говорят. Дети с Бэннон-роуд говорили с бостонским акцентом – акцентом бедных. Моя мама тоже говорила с акцентом, но это была подделка под аристократов с их надменными протяжными «а».
Моя подруга Эмбер жила там же, где и я, – на противоположном Бэннон-роуд конце города. Здесь росли голубые сосны и дикие яблони – яблоки никто не подбирал, и они укатывались за квартал от родного дерева.
Семья Эмбер переехала в Массачусетс из Северной Каролины. Вся ее одежда и обувь были ношеные, и в столовой она ела по талонам на бесплатное питание, как дети с Бэннон-роуд. Она жила на единственной грунтовой дороге в городе, и выстеленной бетонными плитами парковки перед домом едва хватало на две машины.
Отец Эмбер был механиком, но не в том смысле, в котором чьи-то другие отцы были юристами и банкирами. Другие отцы были тем, кем они были, только на работе: в офисах в центре города – у нас в пригороде их видели только отцами. Ее отец оставался механиком даже дома: в комбинезоне и с инструментами.
Когда Эмбер в первый раз пришла ко мне домой, я заметила обволакивающее ее облако харизмы, которому не мешали ни плохие зубы, ни изношенная одежда.
«Ммм, вот что я люблю!» — сказала Эмебер, пока мы сидели у нас на кухне после школы: она жевала и говорила о мальчиках. Я бросила в нее виноградинку. Попала прямо в глаз. Эмбер побежала в ванную умываться.
Мама сидела с нами. Она смотрела на меня недовольно – не потому что я случайно сделала Эмбер больно, а потому что не помешалась на мальчиках, как она. Мама тоже хотела поговорить о мальчиках.
Когда Эмбер пора было уходить, я проводила ее до двери и вниз по крыльцу. Она залезла на свой слишком большой оранжевый велосипед и заметила, что я плачу. Я изо всех сил пыталась перестать, но не могла. В голове не было ничего, слезы катились сами собой. Она уезжала, а я плакала. Удивление, стыд – разом, словно пощечина. До тех пор я не знала, что мне одиноко.
Когда я показала маме напечатанное на полоске розовой бумаги приглашение на день рождения Эмбер, мама сказала одобрительно: «Ты бы так не смогла». Ей нравилось, что Эмбер отказывается стыдиться своей нищеты, что она способна на то, до чего додумаются только бедные дети. Мама словно восхищалась Эмбер – но и стремилась быть лучше. Возможно, маме нравилась ее компания, потому что рядом с ней мы казались не такими уж и бедными.
Как-то после школы Эмбер принесла пакет со старой косметикой сестры: кремовые румяна, синие и зеленые тени, тушь. Все было в маленьких колбочках, даже влажные розовые аппликаторы от губной помады.
Я видела, как мама моргает, поднеся щеточку туши к глазу, так что тоже поднесла ее ближе, моргнула и почувствовала, как ресницы ударяются об нее. Я умела краситься тушью! Чтобы набить руку, я моргала снова и снова, и реснички склеивались. Потом водила большой мягкой кистью по кружку румян и рисовала розовые круги на щеках. Кисть на ощупь была чудесна, как кончик кошачьего хвоста. Я махала ею туда-сюда.
Когда к нам поднялась мама и сказала, что Эмбер пора домой, мы сгребли все обратно в пакет – с ним Эмбер и ушла как ни в чем не бывало. Она вышла за дверь, попрощалась, и тут же мама сказала, что нам нужно по делам. Я хотела умыться, но на это не было времени. Не было времени – она мое лицо видела? Но она не сказала ни слова. Может, в ее глазах я выглядела так всегда. Может, только мне были видны розовые и красные пятна?

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71516320?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Еврейский Новый год, который празднуют два дня подряд в новолуние осеннего месяца тишрей (тишри) по еврейскому календарю (приходится на сентябрь или октябрь). – Прим. ред.

2
Фундаменталистская церковь Иисуса Христа святых последних дней – одна из наиболее многочисленных конфессий мормонизма, которая практикует многоженство. – Прим. ред.
  • Добавить отзыв
Очень холодные люди Сара Мангузо

Сара Мангузо

Тип: электронная книга

Жанр: Современная зарубежная литература

Язык: на русском языке

Стоимость: 359.00 ₽

Издательство: Эксмо

Дата публикации: 13.01.2025

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Рути переезжает с родителями в Уэйтсфилд, штат Массачусетс – место, кажущееся идеальным. Она вынуждена терпеть выходки эксцентричной матери, пить порошковое молоко и посещать свалку, пока ее богатые сверстники живут свою лучшую жизнь.