Человек заговорил. Происхождение языка
Виктор Тен
С чего начиналось языкознание и как развивалось до абсурда, до того, что «лингвистика потеряла язык»? Виктор Тен продолжает тему происхождения человека и сознания, с которой неразрывно слита тема происхождения языка.
В данной книге В.Тен изобличает несостоятельность прежних подходов, когда учёные пытались выяснить, как возник естественный человеческий язык, не зная, что это такое. Они исходили из обыденных представлений, не видя принципиальной разницы между человеческим языком и коммуникациями животных. Как физика потеряла материю, расщепляя атом, так лингвистика потеряла язык, расщепляя «атом языка» – фонему. Выяснилось, что в основании языка лежит не некая «языковая единица», а оппозиция, точнее суперпозиция, диалектическое тождество противоположностей. Человеческий язык сущностно не имеет ничего общего с коммуникациями животных, хотя вышел оттуда. Как такое возможно? Решая это противоречие, Виктор Тен выясняет происхождение языка, попутно закладывая основы нового языкознания.
Виктор Тен
Человек заговорил. Происхождение языка
Введение. Дремучий лес и две пропасти
Большинство авторов, пытающихся определить, с чего начался язык, выводят его из коммуникаций животных. Напомню, что сознание человека тоже пытались вывести из поведения и рефлексов животных, но ничего не добились, следуя этой, бихевиористически-рефлексологической, парадигме. В книге о происхождении сознания мы доказали, что это никакое не научное мышление, это обыденное сознание, плоское, как скамейка, на котором сидят обыденно рассуждающие бабушки и не поднимающееся даже до их уровня. Это мышление, обставленное наукообразной терминологией, но тонущее в противоречиях. По сути дела, бихевиористы и рефлексологи ни к чему не пришли, кроме повторения мантры: "у шимпанзе интеллект трехлетнего ребенка", которую переносят из книги в книгу, как свой собственный животный рефлекс, забывая, что у ребенка между 3 и 4 годами происходит когнитивный взрыв, которого не бывает у обезьян.
Некоторые, убедившись в невозможности вывести язык из мышления обезьян, заговорили о том, что это два разных явления, имеющие различные корни (Выготский, Дикон и др.).
"Мы постигаем мысль уже оформленной языковыми рамками, – пишет, обращаясь к подобным авторам, великий лингвист Э.Бенвенист,– Вне языка есть только неясные побуждения, волевые импульсы, выливающиеся в жесты и мимику. Таким образом, стоит лишь без предвзятости проанализировать существующие факты, и вопрос о том, может ли мышление протекать без языка или обойти его, словно какую-то помеху, оказывается лишенным смысла" (Бенвенист, 2010, С.105).
Животные тоже общаются между собой и с людьми. Но "это не язык, а сигнальный код". (Там же, С.102). Из этого мы будем исходить, дабы избежать путаницы. В отношении способов общения животных будем использовать понятие коммуникация.
В самом истоке сознание имеет эндогенное происхождение, связанное с расщеплением психики. Первопричиной является не развитие адаптивных рефлексов наших диких предков, а обратное, антиадаптивное, трагическое событие: ломка рефлексов по типу инверсии.
Когнитивный взрыв ребенка проявляется прежде всего в языке. Ребенок становится творцом языка, в отличие от детенышей животных, которые ничего не добавляют в коммуникативные системы. Продолжая инверсионную парадигму происхождения сознания, мы будем опровергать коммуникационную теорию в решении вопроса о происхождении языка.
Все нормальные люди являются носителями языка, даже когда не говорят. Язык – это наш видовой эксклюзив, неотделимый от сознания. В подтверждение приведу две цитаты, настолько широко известные, что стали общим местом.
"Границы моего языка суть границы моего мира" (Л. Витгенштейн). "Все есть язык" (Р. Барт).
И – в противоположность: "Язык – это, конечно, не дом бытия, а проходной двор, прибежище для ничто" (Гиренок, 2010,С.105).
И там, и там есть своя логика, о которой мы поговорим в книге. Возникает вопрос: как ученые дожили до того, что пришли к прямо противоположным декларациям: "язык – это все" и "язык – это ничто"? Между ними – темный лес различных определений не столь радикального порядка, в которых нам тоже предстоит разобраться. Отсюда необходимость экскурса в историю языкознания.
В ней есть своя историческая логика. История вообще – это история общества. Вспомним, как развивалась историческая наука, описывающая различные общества в их развитии. Вначале под пристальным вниманием оказалась морфология обществ и прежде всего личности правителей: царей, ханов, королей, султанов. Динамика объяснялась просто: такой-то царь (хан, султан и т.д.) "имел слишком воинственный нрав" и потому пошел в поход. Восстания и революции объяснялись причинами типа "правитель (имярек) своим характером восстановил против себя народ". Все причины виделись в центре. Потом историки пришли к выводу, что "короля играет свита" и начали учитывать в своих опусах аристократию. Еще позже, после крестьянских войн в Европе и в России, в исторические описания попал народ, как действующее лицо. Только в начале 19в. стал возможен принцип "самодержавие, православие, народность". До того, как народ проявил себя актором в изгнании поляков, в восстаниях Разина, Болотникова, Пугачева, "народность", как один из столпов, было немыслимо вставить в формулу государственности. Начиная с А.Смита, А.Тюрго и, особенно, К.Маркса, в причинное поле исторических событий вошла экономика. Историки начали учитывать ее в интерпретациях войн и революций и даже перешли к экономическому фундаментализму. Например, учебник истории М.Покровского, по которому учились в СССР в 20-30-е гг.,вовсе обходится без упоминания царей, королей, султанов и т.д. Исторические факторы, казавшиеся всем, стали ничем. Вся история – это поступательное развитие экономики. Имен в истории Покровского нет.
Какова связь истории лингвистики с социальной историей? Они гомологичны в развитии. Лингвистическая наука началась в 18в. с изучения и сравнения корней – царей слов. В 19в. начали учитывать их окружение (приставки, суффиксы, окончания). В начале 20в. всерьёз занялись фонемами, т.е. простыми звуками, – "народом языка". Во второй пол. 20 в. обратились к синтаксису – экономике языка, объявив его движущей силой языка (Хомский и др.).
Ниже мы попытаемся вникнуть в хитросплетения и неожиданные повороты того пути, который прошла наука о языке, шатающаяся то в одну, то в другую, то в третью, то в четвертую кластерную нишу. Четвертая ниша – это значения.
Глава I. Что такое язык и речь: говорят лингвисты
Сравнительное языкознание 18-19вв.
Началось все с работы со словом, т.е. с абсолютизации морфологии. На базе этой парадигмы возникло в 18в. сравнительное языкознание или компаративистика. Разумеется, язык понимался как способ выражения мыслей с целью коммуникации.
Сравнительное языкознание в лингвистике до сих один из главных методов, но было время, когда компаративистика являлась основным направлением языковых исследований. Корни – монархи слов. Сравнение слов по корням – это наиболее доступное языкознание. Именно компаративисты, увлеченно, жадно рывшиеся в сокровищницах и отбросах языков, опровергли библейский миф о разделении языков Богом, доказали их родство, введя понятие "языковая семья". Аналогии корней слов европейских языков и, например, санскрита, их яркие совпадения, в 19в. будоражили умы не менее, чем теория происхождения видов Дарвина. В истории языкознания это был собирательско-аналитический этап, подобный тем, какие прошли в своем развитии все науки, добиравшиеся до научного синтеза, когда только и стало возможно создание полновесных теорий.
Само собой разумеется, собирательство, пополнение и отбор фактологии всегда будут сохранять свое значение, как и метод сравнительного языкознания – первичного дознания. Однако, сегодня быть компаративистом по определению означает принадлежать вчерашнему дню. Есть сравнительно-историческое языкознание как метод, причем, все более и более выявляющий свою вспомогательную функцию, и компаративистика, как первый этап развития науки, пришедшийся, в основном, на 18 – нач.19 вв. Основным методом компаративистики является поиск аналогий.
Сравнительно-историческое языкознание пережило свой золотой век на индоевропейской компаративистике, благодаря доступности и обилию языкового материала. Язык понимался тогда в духе философии Декарта как способ проявления мышления. Язык дан для того, чтобы выражать мысли. Это было общее мнение, независимо от того, являлся его приверженец человеком верующим или атеистом.
После того как родоначальник сравнительно-исторического языкознания Ф.Бопп доказал родство санскрита и ряда европейских языков, встал вопрос об общем истоке и о необходимости универсальной таксономии. Ф.Бопп предложил свою классификацию, которую можно было считать универсальной только на уровне знаний 19в., потому что основывается на типологии только одной части слова – корня. Выглядит она таким образом:
1.Языки без настоящих корней (корней, способных к соединению). Пример – китайский.
2.Языки с односложными корнями, способными к соединению. Пример – индоевропейские языки.
3.Языки с двусложными корнями, с обязательным наличием 3-х согласных, выступающих в качестве носителя основного значения. Словообразование происходит не путем соединения, а только путем внутренней модификации – семитские языки.
В данной классификации, как мы видим, напрочь отсутствует представление о флексиях: суффиксах, приставках, окончаниях, объединенных общим названием "периферия". А ведь именно флексии играют в большинстве языков главную роль при словообразовании. Например, "перезагрузка" – это по смыслу совсем не то, что "перегрузка", хотя корень один.
Забегая вперед, скажу, что в течение следующих полутора столетий представление о роли периферии поднялось настолько, что на нее "перегрузили" почти всю словообразовательную активность. Как писал уже в 20в. французский лингвист К.Ажеж, "именно периферия должна отличать себя от центра, который окружен ею". (Ажеж, 2003, С.130). Отличие – это и есть словообразование.
Классификация, предложенная братьями Шлегель, в большей степени учитывала роль периферии слова. Данная типология, дополненная В.Гумбольдтом, настолько широкоизвестна, что присутствует во всех учебниках обще-лингвистического плана. И если вы спросите любого языковеда, начиная со школьного учителя, на какие самые широкие семьи делятся языки народов Земли, он без запинки ответит: флективные, агглютинативные, корнеизолирующие, инкорпорирующие. Это типология, основанная на типах словообразования, т.е. исходящая из роли периферии.
Флективные – это языки, в которых слова образуются в основном с помощью флексий. Такие языки имеют две основные разновидности: с внешними флексиями (например, индоевропейские), и внутренними флексиями (семитские).
У корнеизолирующих языков (например, китайского) нет никаких флексий и никакой периферии, одни корни, каждый из которых представляет собой целое слово. В связи с ограниченностью количества корней, значение часто определяется просодией или тональностью. Один и то же корень, по-разному произнесенный (выше или ниже, с подъемом или "спуском", отрывисто или мелодично) обозначает разные смыслы.
Агглютинативные, в переводе "клеющие" языки – это, в основном, языки народов Сибири, некоторых народов Африки и Юго-Восточной Азии, а также, представьте себе, современный английский язык. Слова образуются приклеиванием корней друг к другу и такие языковые гроздья могут быть большими, как виноградная кисть. Например, чукотское единое слово "с копьем" звучит га-пойг-ы-ма, а с "хорошим копьем га-та?-пойг-ы-ма". Во втором случае значение "хороший" (та?), вставлено внутрь. В чувашском слово ытарсапeтермеллемарскерeмeрсем означает "превозмогать влечение к тому, от чего невозможно отвлечься". По сути дела – определение квантовой или ментальной суперпозиции на чувашском языке.
Интересно различие между агглютинативными и инкорпорирующими языками. Первые образуют новые слова приклеиванием друг к другу только имен (существительных, прилагательных, числительных). Это возможно и во флективных языках, например в русском языке ("цареубийца", "многозначность", "свежевыловленный" и многое др.). У нас так образуются только сложносоставные слова, а в агглютинативных языках – это единственный способ словообразования.
Инкорпорирующие языки, распространенные среди индейцев Америки, интересны тем, что там сложносоставные слова образуются также и с участием глаголов, поэтому там возможны слова типа: "мужпосудомыл". Вовлечение в процесс агглютинации глаголов привело к тому, что слова стали совпадать по объему с предложениями. Кто читал романы У.Фолкнера, знает индейское слово "Йокнопатофа", что в авторском переводе означает "тихо течет река по равнине".
Уже в первой половине 20в. выявилась недостаточность данной таксономии, которая основана исключительно на принципе словообразования, т.е. является, как и классификация Боппа, морфологической, следовательно, далекой от универсальности типологией языков. Фонология, синтаксис, семантика остаются "за кадром".
К тому же возникла проблема первичного элемента. Систему надо строить на базе единой универсалии. В морфологии ее нет. Этот факт отметил сам Гумбольдт: "В морфологии нет места универсалиям, в ней мы наблюдаем максимум вариативности" (В.Гумбольдт; Цит. По: Ажеж, С.65). Поэтому данная типология несистемна, следовательно, ненаучна, но именно ею чаще всего пользуются лингвисты за неимением лучшей. Например, Э.Сепир с презрением назвал ее "ходульной" и "неспособной служить" (Сепир, 1993,С.131). Но другие еще хуже. Альтернативную классификацию по типам словообразования представил тот же Э.Сепир. В ней турецкий и китайский оказались в одной семье, французский язык оказался в одной семье с банту, а английский совсем в другой. Это нонсенс, потому что француз скорее поймет англичанина, чем коренного жителя южной Африки.
Классификация, предложенная Боппом, является корнецентричной. По сути, он разделил языки на две большие группы: имеющие настоящие корни, и не имеющие настоящих корней. Сама по себе эта классификация имеет парадоксальный характер, потому что "не имеющий настоящих корней" китайский язык состоит именно из одних корней. Бопп считал их ненастоящими, потому что нет флексий. Классификация Шлегелей-Гумбольдта, на первый взгляд, ликвидирует это противоречие подчеркиванием роли периферии. На самом деле возникла другая системная проблема, надолго определившая развитие общего языкознания ad absurdum.
Если в языках корни только "царствуют", а "правит" периферия, то без нее нельзя никак. Корень без периферии, корень, не взаимодействующий с периферией, корень, не придающей себе конкретной определенности через периферию,– это вообще не корень, а… бог знает что, гуляющий сам по себе предикат. Получается, что в китайском, поелику нет периферии, значит, нет и корней. Короля играет свита. Одинокий бродяга без свиты королем быть не может. В китайском языке нет ни периферии, ни – следовательно – корней. Этот язык напоминает улыбку чеширского кота, на фоне которой гумбольдтовская типология – одно из энциклопедических начал классической филологии – вообще теряет основания.
В то же время, после появившегося представления о внутренней диалектике слова, выражаемого во взаимодействии корня и периферии, возвратиться к Боппу с его абсолютизацией корней уже невозможно.
Достойно удивления массовое возрождение компаративистики в современной России – а ведь писания многих авторов ничем иным не являются. Они удивляют не новизной и смелостью, а старческим возрастом своих языковых опрелостей. Зачем нам столь напористо, с частоколами восклицательных знаков в текстах, доказывают родство английского и русского языков, если это известно еще со времен отца компаративистики Ф.Боппа?
Само возрождение компаративизма в конце 20в. является доказательством кризиса лингвистики как науки. Сравнение языков по корням, применяемое не как метод первичного дознания, а как своего рода теория происхождения языков, в наши дни может быть основано на двух основаниях. Первое: авторы рассчитывают на то, что их читатели не знают основ лингвистики. Второе: они сами не знают, что наука уже прошла этот путь, и ученым-лингвистам известно о близости тупиков на этом пути.
Полностью оторваться от сравнительного языкознания, конечно, не получится, ибо это универсальный "полевой" метод лингвистики, не отвечающий, однако, на самый интересный вопрос: о происхождении языка. Это как современная психология, выделившая по разным основаниям множество психотипов, разработавшая уйму тестов, но даже не пытающаяся ответить на вопрос об истоке и сущности человеческой психики, хотя появилась психология как наука именно для ответа на данный вопрос.
Не только профанная компаративистика переживает в настоящее время подъем. С появлением такого мощного орудия исследования как компьютер, компаративистика переживает подъем в кругах академических. При этом ее новые адепты позволяют себе отзываться о тех ученых, которые работают в сфере теоретического дискурса несколько свысока. Видимо, сказывается эффект вооруженности: те, кто работают не головой, а клавиатурой, чувствуют себя лучше вооруженными.
"Есть в принципе два подхода. Один – это глоттогенез: думать, как мог возникнуть язык, какие могут быть его истоки, как соотносится человеческая коммуникация с коммуникацией животных и т.д. Это вполне легитимная тема, но, к сожалению, здесь мало на что можно рассчитывать, кроме ответов общих и, может быть, даже спекулятивных. Другое – это движение сверху вниз (от нашего времени вглубь истории), то, что делаем мы, то есть постепенное сравнение всех языковых семей и "пошаговое" продвижение вглубь. Мы, может быть, никогда не дойдем до истоков, но зато максимально продвинемся вглубь и даже попытаемся восстановить первые стадии развития человеческого языка. Это сравнительно-исторический метод, реконструкция". (Старостин, 2003,С.74)
Издание именует автора этих слов Сергея Анатольевича Старостина "лингвистом №1". Хочется верить, что данная характеристика соответствует действительности, как и в то, что слова великого языковеда переданы аутентично. Но в таком случае хочется сказать: бедная лингвистика! – ибо:
1) Противопоставление индуктивных методик теоретической дедукции – этап, пройденный наукой и благополучно забытый, потому что ученые, относившиеся к теории как к "спекуляции", в конце концов, все оказались в плену плохих теорий. Никаких "двух путей" в языкознании нет: как и во всех науках, существует один путь эмпирического фактоведения, сравнительного анализа и теоретического синтеза. Жаль, что ученые столь высокого уровня не понимают такие элементарные вещи. Вооружившись компьютером, нелепо думать, будто он не только отсортирует мириады языковых единиц по сотам, но и создаст теорию происхождения языка.
2) Аналогия не есть генеалогия, а сравнение не есть доказательство. Выше говорилось о "расцвете" компаративистики в современной России. Что она доказала? Что английский язык произошел от русского, потому что слова похожи? Англоязычные считают по-другому, исходя из тех же оснований. Это не наука, а одна только идеология. Объективный исследователь, идя этим путем к истокам, неизменно упирается в проблему некоего древнего утраченного индоевропейского праязыка, у которого, в свою очередь, был предшественник.
Даже если отбросить миграции, язык народа, неизменно обитающего в одной местности с одними и теми же соседями, меняется каждое тысячелетие. Современные русские с немалым трудом изучают в университетах язык Ярослава Мудрого, он приравнивается к иностранным. Всего около шести тысяч лет назад бытовал общий язык всех индоевропейских народов, а мы сейчас не понимаем англичан, французов, испанцев. Задолго до нас римляне не понимали парфян, греки – персов, а между тем общие предки тех и других народов говорили на одном языке всего за 2 тысячи лет до их общего бытования. Население Великого княжества Литовского и Московского царства говорило на одном языке–государственным языком Литвы был русский. Никакого языкового барьера не было. Политическое разделение произошло в 15в. Уже к 18в. сформировались отдельный русский и отдельный белорусский языки. Отличия при этом существенные – поезжайте в Беларусь, послушайте радио. Зная русский, можно догадаться, о чем идет речь, но что именно говорят, вы,"шановны грыдачы", не поймете, даже если это будет простейшая информация о "викамкаме" и "господарствах". Не знающий белорусского языка человек может решить, что речь идет о каких-то местных олигархах, развлекающихся канканом, тогда как на самом деле в райсовете обсуждали колхозы.
В сравнении с праиндоевропейским языком даже санскрит – младенец. А человечеству, как минимум, 40 тыс. лет! О какой "сравнительно-исторической" реконструкции первых стадий развития человеческого языка" может идти речь, если даже реконструкция общего индоевропейского языка зашла в тупик, при том, что большинство его производных известны и даже живы?
Совершенно прав А.Пинкер, утверждая: "Историю слов невозможно проследить настолько далеко в прошлое. Это будет напоминать рассказ о человеке, заявлявшем, что он продает топор Авраама Линкольна – он объяснял, что за прошедшие годы лезвие пришлось поменять дважды, а топорище – трижды. Большинство лингвистов полагает, что после 10 000 лет в языке не остается никаких следов того, чем он был". (Пинкер, 2004,С.247).
Само понятие "глоттогенез" (происхождение языка) стало в глазах современных лингвистов каким-то малопризнаваемым. Дескать, с одной стороны наука; с другой – "спекуляция, называемая теория глоттогенеза". Это, на мой взгляд, ни что иное как выражение бессилия языковедческого сообщества, которое после двух с половиной веков развития лингвистики осознало, что не может решить проблему происхождения языка. В психологии известен феномен "полного отрицания": то, чем человек дорожил, что было для него всем (Родина, другой человек), будучи потерян навсегда, очень сильно тревожит фактом своего существования. Оказывается, что "крупно расставаться" гораздо легче, когда переходишь к полному отрицанию, а не частичному. Отсюда выражения типа "проклятая моя Родина" или "худший враг – это бывший друг", феномен ненависти к бывшим любимым. Подобным образом проблема глоттогенеза превратилась из основного увлечения самых выдающихся лингвистов прошлого в "спекуляцию", о которой выдающиеся лингвисты современности говорят едва ли не с презрением.
Вывод: в начале 21в. мы столкнулись с абсолютизацией сравнительно-исторического языкознания не только в маргинальной части языковедческого сообщества, но и в академической. Это возрождение является ни чем иным как выражением теоретического кризиса общей лингвистики, которая начинала в 18в. с компаративистики, но после этого прошла целый ряд этапов развития, используя разные научные методы и подходы (структуралистский, бихевиористический, психолингвистический, семантический, генеративистский).
В итоге не выявлено до сих пор общих принципов типологии языков, не дано научное определение языку как явлению; неведомы подходы к теории глоттогенеза, отсутствует генетическая классификация языков. Феномен языка остается такой же тайной, как и в 18в.
В итоге мы получили ренессанс методов первичного дознания и их ретроградную абсолютизацию. Но если в 18в. компаративистика как основной способ получения знаний о языке, являлась наивом, то в 21в. – это профанация, откуда б она не исходила: из маргинальных или академических кругов.
Трансцендентализм Гумбольдта
Итак, первый кризис в лингвистике обозначился уже в первой половине 19в. в связи с явной недостаточностью "словарного" подхода.
Что делают представители конкретных, т.н. позитивных наук, когда у них кризис? Они обращаются к той матке, которую в свои «жирные годы» в лучшем случае игнорируют, но чаще оплевывают: к философии.
Великий лингвист Гумбольдт решил с целью выхода из кризиса отойти от языка на расстояние, чтобы со стороны разобраться в самой сути явления.
Наиболее популярными философами в первой половине 20в. были в Германии Кант и Шеллинг.
В духе мистической философии Шеллинга, Гумбольдт понимал язык не просто как средство общения, а как бытие духа. Это качественно иное определение языка, нежели средство выражения мыслей для коммуникации. В коммуникационной парадигме связь языка с мышлением выглядит опосредованно, не как тождество, а как последовательность феноменов (вначале думаю, потом говорю). Это, во-первых.
Далее, прошу прощения, мы должны сделать философское отступление, чтобы по-настоящему понять Гумбольдта.
В свое время Иммануил Кант, скрупулезно исследовав понятия, казавшиеся сами собой разумеющимися, которые люди в своей теоретической и практической деятельности употребляли не задумываясь, пришел к выводу о ложности наших представлений.
Первичное восприятие (апперцепция) всегда обманчива. Что есть истина, мера, сущность, совесть, добро?… Честное критическое исследование Канта показало: первичные, каждодневно употребляющиеся людьми понятия антиномичны в себе; однозначно сказать, что есть истина или, что есть добро, невозможно. Антиномии неразрешимы в своей посюсторонности. Однозначно всю эту сложную простоту можно воспринимать только при учете трансцендентальной природы элементарных понятий. Все первичные (следовательно, базовые понятия) имеют относительную природу в нашем мире. Любое определение, опирающееся на имманентные сущности, будет недостаточным, как минимум, наполовину. Оно может казаться правильным и пушистым в обиходе, но в любой момент может стать оборотнем и наделать немало бед. Все войны начинались с рассуждений о справедливости или истинной вере. Эти рассуждения казались правильными, иначе они не могли бы поднять такие массы людей, чтобы те убивали друг друга с полным осознанием своей правоты. Все революции начинались с идей справедливости и свободы, а приводили к обратному результату: к диктатурам.
В принципе, кантовская "критика разума" достаточно проста и величественна именно в своей простоте. Любой неглупый человек способен верифицировать ее. Достаточно задуматься о сущности, например, добра и зла. Когда добрый человек убил злого, что победило – добро или зло? Начав беспристрастно рассуждать, умный человек придет к неутешительному выводу, что если основные понятия и можно где-то определить однозначно, то не в нашем мире.
Трансцендентальность понятий автоматически означает умо-непостигаемость (неинтеллигибельность по Канту), пред-данность и полный антиисторизм. У трансцендентного нет истории. Оно вечно, неизменно, представляя собой абсолютное бытие, мутным аналогом которого является имманентный мир.
«Средство выражения мыслей»: такой ответ на вопрос, что такое язык, кажется правильным. Но он суть ничто иное, как кантовская первичная апперцепция, до отделения трансцендентного от имманентного. Это хорошо понимал Гумбольдт. В критической части своей деятельности он исходил из кантовской "критики разума", в позитивной части – из трансцендентального идеализма Шеллинга.
Теперь о том, что, во-вторых. В качестве "родовых" понятий для определения языка Гумбольдт использовал такие, которые его предшественникам казались немыслимыми. Это трансцендентальные понятия "Дух" и "Энергия". Последнее понятие только в 20в. "приземлилось", женившись на проводах, и навеки погибло за металл в глазах людей высокого полета. Во времена Гумбольдта оно было еще по-античному девственным, нетронутым и употреблялось в качестве трактовки понятий Дух и душа. "Энергия" являлась термином теологии и философии. Энергия – это трансцендентное качество духа, его способность творить.
Язык, согласно Гумбольдту, – это «объединенная духовная энергия народа, чудесным образом запечатленная в определенных звуках, в этом облике и через взаимосвязь своих звуков понятная всем говорящим и возбуждающая в них примерно одинаковую энергию". (Гумбольдт,1985,С.346).
Согласно Гумбольдту, язык вообще можно определить только как ноумен, а не как феномен. Это трансценденция. Феноменальный подход к языку может быть со стороны функций и со стороны классификаторства по типам (и Гумбольдт дал типологию, которая до сих пор является наиболее признанной).
Чем были вызваны столь высокие определения Гумбольдта, уводящие от "средства коммуникации" в область высоких энергий?
В то время происходило идеологическое утверждение "принципа национальностей". Изживали себя монархии как виды государств, где национальность не имеет значения, важно только отношение к монарху и к династии. Назревал великий передел политической карты ввиду просыпания национального духа каждого народа. Прошло время таких государств как Австрийская империя, состоявшая в основном из угров и славян, "государство Папы", "королевство Вюртемберг", "Неаполитанское королевство". Девятнадцатый век прошел под флагом борьбы за национальные государства. По Гумбольдту выходило, что история народа – это история его языка. Отсюда такой алчный интерес к генеалогии языков, вызов, на который компаративисты ответить не смогли не потому, что мало знали, наоборот… Они все поражали объемами своих познаний, просто невероятными арсеналами памяти и полиглотизмом. Буквально все, начиная с Боппа, с лекций которого люди уходили ошарашенными, думая, что человек "не может столько знать".
Оказалось, надо не это: необходим новый метод. Компаративизм работает в аналогии, в генеалогии не работает. Энергия Гумбольдта слишком высоко и неуловимо парит. Но после него думать о языке приземлено, только как о средстве коммуникации, копаться в морфемах и считать это главным направлением поисков, было немыслимо. Понятие "Дух языка", введенное в лингвистику, само собой призывало вслушиваться в звуки, в мелодику языка, т.е. обозначило переход к фонологической парадигме. Тут подоспела и соответствующая философия.
Естественный подход
Высокие слова о языке как духе народа, как воплощении некой умонепостигаемой энергии, внушали представителям каждого народа гордость за свой язык, заставляли произносить о нем высокие слова, превознося его Дух и принижая языки других народов ("собачья мова" и т.д.). Нападки на другие языки – лучший способ возвысить свой народ.
Гумбольдт породнил языкознание с трансцендентальной философией. В постгумбольдтовский период лингвистика оставалась служанкой философии, только уже иной – "философии жизни", основанной на интуитивизме. Это с одной стороны. С другой – она восприняла теорию эволюции, вначале еще по Ламарку, а потом по Уоллесу и Дарвину. Как следствие, наряду с духовидчеством, стремлением проникнуть в "самый Дух" языка прямо душой, появился историзм в виде организменного подхода. Языки стали рассматриваться как естественные этапы эволюции духа.
Интуитивизм дополнял сравнительно-исторический подход и, в то же время, противопоставлялся ему. Компаративисты основывали свои классификации на морфоформах. Интуитивисты, перешагивая через разницу корней и способов словообразования, искали генетическое родство, основываясь на значениях и на музыке языка. Переводя энергетизм Гумбольдта на эволюционные рельсы, лингвисты начали смотреть на язык, как на организм.
Главный идеолог нового направления, которое стало именоваться "естественным", А.Шлейхер, считал, что языки надо рассматривать как виды в теории эволюции. Развитие языков происходит по законам эволюции. Таким образом, естественники наделили языкознание историзмом, поставили вопрос о необходимости диахронического изучения языков. Вопрос об истоках языков, каждый из которых являлся "Духом" определенного исторического народа, оказался демистифицирован, решение его выглядело достаточно просто. Как организмы развиваются, теряя одни формы и приобретая другие, так развиваются и языки.
Апофеозом деятельности А.Шлейхера, когда он перевел гумбольдтовскую классификацию в исторический план, стало разделение языков на более развитые и менее развитые. Согласно Шлейхеру, самыми отсталыми являются корнеизолирующие языки (китайский, в частности), а самыми развитыми – флективные (индоевропейские, семитские). Языки американских индейцев (инкорпорирующие) и народов Северной Евразии (агглютинативные) оказались более развитыми, чем китайский, но менее развитыми, чем немецкий.
Впоследствии за это ухватятся немецкие нацисты, превозносившие немецкий язык как проявление самого высшего духа самого развитого народа.
Манифестом этого направления являются слова Г.Остгофа: "Как формация всех физических органов человека, так и формация его органов речи зависит от климатических и культурных условий, в которых он живет".(Остгоф; Цит по:Амирова и др., 2003,С.396).
В учебниках и энциклопедиях идеи естественников обычно излагаются сухо и неадекватно, потому что это не идеи в чистом виде, а какие-то чувственные догадки, прозрения, по духу родственные произведениям представителей "философии жизни", особенно Шопенгауэра и Ницше. Неадекватность проистекает оттого, что логику прозрений пытаются излагать сухим наукообразным языком. Попробую изложить логику сторонников естественного направления, как я ее понимаю.
Как быть с типологией языков, чье родство ощутимо на ментальном уровне, когда при встрече с незнакомым языком, "внутренний голос" подсказывает человеку: я чувствую что-то родное!.. Это то, о чем твердили естественники, что не впихнешь ни в какие структуры. Вода – всюду – жидкость одного молекулярного состава. Но на слух мы различаем морской прибой, волнение озера, шум горного потока и журчание ручейка. Почему далекие друг от друга языки порой звучат одинаково, а близкие, морфологически родственные, по-разному? В связи с тем, что читателям наиболее знакомы русский и английский языки, я опять-таки воспользуюсь ими в качестве примеров.
Трудно представить себе более далекие друг от друга по звучанию языки, чем русский и английский. Именно произношение представляет собой основную трудность для русских, изучающих english, и для англичан, изучающих русский. Почему мы не имеем таких проблем с немецким, который, подобно английскому, принадлежит к группе германских языков? Причем, дело не в написании, когда читается (в английском) совсем не то, что написано, а именно в произношении целого ряда ключевых звуков, наиболее часто встречающих дифтонгов?
…Однажды, в дождливый осенний день мы с писателем Юрием Рытхэу, будучив его квартире на Суворовском проспекте в Санкт-Петербурге, обсуждали проблемы лингвистики. Юрий Сергеевич, прекрасно владевший чукотским, английским и русским (на всех трех языках свободно говорил и прекрасно писал), рассказывал о том периоде жизни, когда он работал корреспондентом журнала "Нэшнл Джиогрэфик", много ездил и, в частности, общался с Ричардом Лики в Кении. Я сказал, что меня поражает количество звуков, выражаемых русской буквой "Ы" в английском языке – при том, что буквы в его алфавите нет. Мои знакомые, знающие английский и любящие его, поголовно отрицают наличие фонемы "Ы" в английском языке. Это меня изумляет: я ее слышу почти в каждом слове от них же. Репетитор, с которым я учил английский уже будучи взрослым (школьный у меня немецкий), упрямо повторяла: "звука Ы в английском языке нет", – и уже в следующей фразе на английском языке с наслаждением "Ы-кала", считая этот язык самым красивым в мире. Это при том, что звук "Ы" традиционно считается самым неблагозвучным. В провидческом фильме "Кин-дза-дза", где показано инопланетное общество деградантов, Данелия наделил обитателей планеты Плюк языком с изобилием звука "Ы". Политик В. Жириновский предлагал исключить Ы из русского языка.
Не помню, какие примеры я тогда привел для Юрия Рытхэу, для читателей приведу примеры почти наугад из учебника английского языка, в котором – поскольку это лингафонный курс – дается не только академическая транскрипция, но и разговорная калька. Вот как следует, например, по мнению автора учебника, произносить фразу "I am a religious believer” ("Я –верующий"): "Айм э рылыджиас былыва". А что означает "брынг мы сам быа, плыз"? "Принесите мне пива, пожалуйста". "Эврысынг воз тэйсты" означает "все было вкусно". (Трушникова, 1995, С.74,49,50). Сплошное "ы-говорение"! Причем, именно так эти фразы и произносятся по-английски: с четкими Ы. Даже фамилию, в которой Ы нет, англосаксы произносят с Ы: "Путы?н" с ударением именно на Ы, – адаптировали к своей фонологии.
Автор прекрасной саги "Когда киты уходят", сказал мне тогда, что ему, природному носителю чукотского языка, изучение английского в молодости давалось гораздо легче, чем русским студентам: проблемы произношения для него не существовало. Среди чукотских гласных тоже доминирует Ы. Среди согласных также много сходства, они как бы проскальзывают между подвижными органами воспроизводства речи, неуловимо перетекая в другие согласные. А если еще учесть, что оба языка являются агглютинативными…
В английском исчезают приставки, суффиксы, окончания. В американском диалекте, который является интернациональным английским, почти не употребляется единственное глагольное окончание"-s", являющееся само по себе жалким остатком суффикса согласования "-oss". Последний, в свою очередь, представляет собой картавый остаток суффикса "-est", употребимого в староанглийском, который был еще близок немецкому. Данная флексия, происходившая от глагола "быть", имела функцию, большую, чем согласование. Сравните: "you say" (совр. англ.-амер.) и"thou sayest" (староангл.); последнее буквально переводится "ты говоришь еси".
Современный английский определяется как агглютинативный, а не флективный язык, т.е. он ближе к чукотскому, чем к русскому и немецкому по классификации Гумбольдта.
Чукотский язык тоже "клеющий". Чукчам понятна логика современного английского словообразования, когда новое слово образуется "приклеиванием" корней друг к другу. А вот русские суффиксы, приставки, падежные и глагольные окончания для них немыслимы точно так же, как и для англичан. Для последних наши отглагольные прилагательные или производные типа "спальня" – это новые слова, которые надо зубрить. Им невдомек, зачем русские вместо того, чтобы приклеить друг к другу "постель" и "комната", придумали новое слово. У них все просто: "bedroom" – "постель-комната".
Другой пример. На заре трудовой деятельности я очутился в должности старшего научного сотрудника исторического музея в г.Целинограде, как тогда называлась нынешняя столица Казахстана г.Астана. Однажды вечером мы прогуливались с коллегой, чистокровной немкой, природной носительницей языка. После ликвидации Республики немцев Поволжья и принудительного переселения немцев в Северный Казахстан там сложился интернационал из русских, казахов и немцев. В 70-е годы поговаривали даже о создании Республики немцев на территории Целиноградской области, со столицей в моем родном городе Ерментау.
Это в самом деле был немецкий район в СССР. Немцев было больше, чем казахов. В школьных классах сидели человек 15 русских, человек 10 немцев, 2-3 казаха, 1-2 – представители других национальностей. Теперь понимаю, что были и вездесущие евреи, но их не было видно, потому что никто не выделял их из русских, прежде всего, они сами. Вообще никто никого не выделял по признаку национальности.
Далекие потомки немцев, перебравшихся в Россию при Екатерине II, жили компактными поселками, сохраняя свой язык и культуру. Причем, язык, который они сохраняли, был старонемецкий, в котором столь характерный для немецкого языка звук, выражаемый буквой "h" (haben) произносился не приглушенно, близко к русскому "х". В современном немецком это открытый глухой звук, похожий на мягкий выдох, даже менее звонкий, чем русское "Х". В старонемецком это звонкий, зычный, густой, харкающий сонант, произносимый с дрожанием малого язычка (увуляр). Он похож на заднеязычный дифтонг идиша. Только в идише этот сонант немножко более "харкающий" – и самый богатый, наверное: кроме согласных "х", "к", "г", как в старонемецком, в идише этот звук еще и за фонему "р" выступает. Попробуйте произнести фамилию "Рабинович", как ее произносят в "еврейских" анекдотах, которые любят рассказывать сами евреи, и вы поймете, о какой фонеме говорится здесь. Идиш – язык германской группы, также законсервировавший много фонологических особенностей старонемецкого. Даже в 18в. в немецких университетах имя Гомер (Homer) произносили как "Гкомех" (в конце тоже увуляр; попробуйте, шевеля малым язычком!), чему удивлялся Тредиаковский.
Молодая немка, с которой мы прогуливались, вышла замуж первым браком за чистокровного носителя казахского языка. Я, как водится, вешал ей на уши длинную лапшу из всякого рода ювенильных гениальных идей, она внимательно слушала, а потом призналась, что у нее тоже есть идея. Только она, мол, ее не выскажет, потому что я буду смеяться… Однако, ничего смешного не оказалось.
– Когда я в доме родителей мужа слышу казахскую речь, которую не понимаю, – сказала немка по фамилии Мукеева, – мне кажется, будто говорят по-немецки!
Отсюда ее идея о близком родстве немецкого и казахского языков. Теоретическую лингвистику она не изучала, но какие-то струны ее германской души откликнулись на мелодизм казахской речи, и генетическая память напомнила о родстве. А вот русская речь подобного воздействия не оказывала. Парадокс? Согласно всем классификациям русский и немецкий ближе друг к другу, чем казахский и немецкий.
Современные лингвисты относят тюркские и индоевропейские языки не только к разным генеалогическим группам, но и семьям, опираясь на морфологию, синтаксис и прочие формальные признаки. А как быть с казахстанской немкой из моего примера? Лично я больше доверяю ей, ее чувству языка, а не академическим классификатором, которые тасуют языки как опытные игроки карты. С недавних времен все чаще ее вспоминаю, потому что открыл историческое родство жителей казахской степи и германских народов. Германцы пришли в Европу именно оттуда. (Тен, 2013, С.350-375). Согласно неоспоримым археологическим данным, германцы отнюдь не являются автохтонами северной Европы. Автохтонами северной Европы являются славяне и кельты. Но это – тема другой книги.
Еще один пример. С.Старостин, основываясь на созвучиях, доказывал родство кавказских языков и китайского. Выделил даже сино-кавказскую языковую семью. Вначале я принял это за нонсенс– как почти все, кроме Вяч. Вс. Иванова, считавшего Старостина гением. Однако в ходе работы над книгой "Народы и расы" пришел к однозначному выводу, что неолитическая культура Яншао в долине Хуанхэ, которая является одной из трех пракитайских культур, имеет кавказские миграционные корни (из куро-аракской культуры через культуру Анау в Туркмении). Интересен антропологический тип носителей культуры Яншао, выраженный в мелкой пластике: большеносые и узкоглазые "генацвале-хуася". (Там же, С.252-261).
Лингвисты-естественники, безусловно, были правы в том, что, кроме знания языка, надо иметь еще и чувство языка. Кстати сказать, в учебниках лингвистики, да и в научной литературе по общей лингвистике их почти игнорируют. Если упоминают, то вскользь. Самые популярные имена – Соссюр и Хомский.
А ведь на стороне естественников если не истина (монополию на нее присвоили те, кто не признает чувство в науке о языке и с помощью компьютера раскидывает языки по группам), – то уж точно правда. (Спасибо великому и могучему за то, что позволяет расставлять такие акценты).
Правда – она на стороне той молодой женщины, которая глубинными струнами души уловила языковое родство немецкого и казахского народов, выраженное в мелодизме речи.
Исходные значения, языковой мелодизм – вещи почти неуловимые, но при этом не менее значимые, чем структурирование по т.н. "научным" критериям. Язык – как человек, его невозможно объяснить чисто научными методами. Языкознание по определению не только наука, но и искусство, также, как и человекознание.
Не будучи знакомым ни с казахским, ни с немецким, не так-то просто определить на слух, где какой язык в следующих, например, фразах: "?ош келдi?iз дэр" и "komm zu uns, Herr…". Кстати, и по дословному переводу они совпадают: приходи (кочуй) ко мне, уважаемый.
В старонемецком произношении эти два приглашения звучат гораздо более похоже, ибо "к" в обоих случаях – не русское открытое, а густое, отрывистое, энергетически насыщенное, выбрасываемое вперед из глубины глотки резким движением малого язычка (увулы). Это увулярный звук. В связи с тем, что русская кириллическая буква "к" передает этот древний звук неадекватно, в казахском кириллическом алфавите для него введен символ, выглядящий как "?", с хвостиком снизу. "?" казахское – брат-близнец старонемецкого "k", до передвижения согласных. Немецкие фонемы передвинулись вперед по локализации во рту в 18-19вв. (закон Раска-Гримма). Это передвижение привело к смягчению языка.
Третий пример. “Лингвист Ибрагим Диаките из Берега Слоновой Кости сделал недавно сообщение о разительных совпадениях между японским языком и одним из языков Западной Африки – акан… Действительно, фонетические особенности географических названий и собственных имен на языке акан (на нем говорит группа родственных народов, проживающих в Гане и Береге Слоновой Кости) схожи со строем японского языка – Яо, Ока, Амани, Оно… Случайное совпадение?" (Шумовский, 2004,С.39).
Примеров поразительного фонологического сходства языков народов, отдаленных друг от друга на огромные расстояния, великое множество. Между тем, фонологическая типология языков отсутствует до сих пор, а ведь звукоряд, музыка слова, его внутренняя энергетика – это, возможно, именно то, с чего следует начинать. Ибо это то, что идет от основы основ, то, что ближе всего к природе в смысле среды обитания и к природе в смысле природы человека.
Фонемы – это "народ" языка. Каждый народ живет в определенных условиях, поэтому фонологическая классификация языков должна исходить из того, о чем писал Г.Остгоф: из ландшафтной среды, в которой сформировался и функционирует язык. Это как минимум, ибо есть еще более глубокие естественные основания, уходящие в антропогенез.
Вот что означает естественный подход, на мой взгляд. Шлейхер и его сторонники сумели лишь обозначить проблему. В настоящее время у них есть энергичные продолжатели, о которых мы поговорим ниже. Это не только лингвисты-энтузиасты, чуждые всякой методологии, для которых языки – это не структуры со скрытыми взаимозависимостями, а большие кучи, в которых энтузиасты ищут зерна, похожие друг на друга. Зачастую эти зерна давно "переварены" до них, сходство объяснено и встроено в структуру (например, родство русского и английского языков никто никогда не отрицал, но самодеятельные лингвисты на английский все равно "нападают", как на большую кучу, и громко кукарекают, когда находят слово, похожее на русское). Идейным наследником естественников в научном поле можно считать т.н."семантическое направление" в современной лингвистике.
Структурализм
Данное течение в лингвистике, распространившееся впоследствии на все общественные науки, является до сих пор самым наукообразным по своим методам. Возник структурализм как реакция на гумбольдтовский мистицизм и интуитивизм "естественников". Философские корни он имеет не в Шеллинге, не в Канте, не в Шопенгауэре, а в диалектике Гегеля.
Ф.Соссюра традиционно считают отцом структурализма, который после него стал не только лингвистическим методом. Он перетек во все общественные науки, в том числе в антропологию, где, вооружившись структурализмом как ножом, бесновался сумасшедший Леви-Стросс.
На самом деле источником структурализма является философия Гегеля. Гегельянцы Маркс и Энгельс были такими же структуралистами, как гегельянец Соссюр. Придется поговорить о Гегеле.
Кант в принципе не нуждался в какой-либо иной концепции трансцендентного, кроме Бога. Его трансцендентальные ноумены вечны, неизменны, не развиваются.
Гегель осуществил реформу трансцендентного мира Канта. С этой целью он сначала поменял царство: не Бог, но Абсолютный дух.
В Абсолютном духе есть движение. Трансцендентальные ноумены Канта (к которым Гумбольдт отнес в том числе язык) неисторичны, а гегелевские категории развиваются, вступают в противоречия и разрешают их образованием нового качества. Его Абсолютный дух не персонифицирован, в отличие от Бога, но при этом он гораздо более живой, чем Бог. Он трансцендентен и имманентен одновременно. Он не сидит в потустороннем, как в башне, он реализуется в миру, ищет себе определенностей, чтобы быть чем-то. Он может быть чем угодно: существованием, сущностью, числом. Абсолютный дух может быть и государством, и совестью в душе человека, и самой этой душой. К слову сказать, один из самых блестящих параграфов гегелевской "Науки логики" называется "прекрасная душа". Однажды я ее упомянул, гегелевскую "прекрасную душу", в разговоре с одним молодым, но очень уверенным в себе профессиональным философом. "Вы знаете, – томно молвил этот "корифей", – когда долго занимаешься философией, как-то перестаешь думать о подобной лирике". Очень томно и очень высокомерно молвил молодой человек, бывший до операции женщиной.
Какая, простите, лирика!?…"Прекрасная душа" – это Абсолютный дух в развитии, один из этапов его самоотчуждения. Наш "философ", будучи частью толпы эпигонов постмодернизма, заполонивших кафедры в современной России, закончив философский факультет в 90-е годы, не получил классического философского образования. Чем, кстати, отличается от самих философов-постмодернистов. Ибо во Франции и Германии классическая философия никуда не делась из университетов; не настолько европейцы глупы, чтобы остаться с одной красивой пеной, без раствора, в котором, в конечном счете, все варятся, и на котором эта пена вспенивается в виде постмодернизма.
Гегель разрешил неразрешимое, наметив выход из кантовских антиномий следующим образом: самоотчуждением Абсолютного духа в наличное бытие. Отчуждение – это процесс. В отличие от кантовских антиномий, неразрешимых в принципе, гегелевское диалектическое противоречие разрешается в новом качестве, которое, в свою очередь, порождает новое противоречие и т.д. и т.п. Историзм содержится в знаменитой триадической формуле Гегеля: тезис – антитезис – синтез. Процессия, сопряженная с прогрессом, сменила кантовскую статику, нацеленную на вечную, неизменную трансцендентальность.
Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. До Гегеля философы боялись дотронуться до трансцендентного, а не то, чтобы сдвинуть его с места. Дойти логически до Высшего существования, не имеющего причин ни в чем, но только в себе самом, считалось точкой омега всякого философствования. "Приземлить" трансцендентное, вывести его "из себя", наделить судьбой – это ли не титанический подвиг?!.. Не случайно Маркс уловил прометеев дух философии тихого немца, ее подспудный богоборческий характер и использовал для того, чтобы перевернуть общество.
Фердинанд де Соссюр, швейцарец французского происхождения, специально ездил в Германию слушать лекции Гегеля. Задолго до начала работы над этой книгой, читая курс лекций Соссюра по общей лингвистики, я был поражен чисто гегельянской нацеленностью Соссюра на выявление противоречий и способов их разрешения. Иногда выявляемые им структуры нарочито дихотомичны, настолько, что выглядят ходульно.
С середины 19в. Гегель вошел в моду и, как положено, поплатился за это. Его диалектический метод начал применяться настолько широко, что превратился в некое лекало, по которому осуществлялся раскрой предметного поля любой науки. Это вульгаризация гегелевской диалектики. Одним из таких талантливых вульгаризаторов является Соссюр.
Марксизм с его противоречием производительных сил и производственных отношений, антагонизмом классов – это тоже структурализм, основанный на гегелевской диалектике. Маркс мог бы оспаривать у Соссюра лавры основоположника структурализма, который, как принято считать, надолго стал основным методом познания в гуманитарных науках с легкой руки Соссюра. Оставим историкам науки дискуссию о том, где зародился структурализм, в политэкономии или в лингвистике, главное – его гегельянский исток.
Структурализм Соссюра вышел из того, что на предметное поле лингвистики было наложено лекало, выкроенное из букв гегелевской диалектики. Именно из букв, не из духа. Гумбольдтовское выражение "дух языка" Соссюр «на дух» не переносил. Он ставил задачу создания лингвистики с нуля как позитивной науки, без всяких духов, на основе гегелевского диалектического метода, как он его понимал, а именно: все, что Соссюр нашел в языкознании, он разбил на пары противоположностей. Буквально все, что подвернулось ему под руку на свое горе-злосчастье. Он думал, что таким образом он выявляет структуру языка.
Идет ученый по дороге. Навстречу попался всадник. С лошади слазь, – говорит ученый, – отныне вы с лошадью противоположности. Слез? А теперь ты с дорогой – две противоположности. Попалось по дороге дерево. Дерево – это одна противоположность, а почва – другая. И так далее. Все разъял и опротиворечил. И ничего не смог соединить.
"В языке нет ничего, кроме различий, – утверждает этот оголтелый гегельянец без тормозов, – Означаемое и означающее, взятые в отдельности, – величины чисто дифференциальные и отрицательные". Заявив, что "нам первично дан не отдельный звук; слог дан более непосредственно", Соссюр тут же предлагает свою теорию слогоделения как борьбы противоположностей: имплозий и эксплозий (взрыва и спада). (Сюссюр, 2004, С.119,65,72-73). Существовавшая теория слогоделения без дихотомий его не устраивала. Значительную часть "Курса общей лингвистики" Соссюра занимает исследование взаимной обратной связи синхронии и диахронии и тут мы вновь видим противопоставление.
Всякий закон, считает Соссюр, должен обладать двумя качествами: императивностью и общностью. Надо сказать, это очень сильная формулировка, современное наукознание допускает такое понятие, как "статистический закон", в котором императивность отсутствует. Причем, в отличие от законов природы, имеющих императивно-динамический характер (яблоко обязательно упадет на землю в силу закона тяготения), общественные законы все имеют статистический характер, включая законы, действующие в сфере языка. Скорее можно сказать, что у самого Соссюра в отношении к языковым реалиям был слишком императивный настрой. Он хотел слишком многого: построить лингвистику, как точную науку. В таких случаях обычно достигают обратного результата. Во всяком случае, когда дело касается общественных наук. Яркий пример – поражение Гуссерля, стремившегося сделать философию точной наукой. Кстати, самая «точная» из наук – математика – на её «высшем» уровне стала скорее философией, начиная с теории множеств. Физика является точной на уровне видимости объектов. Квантовая физика сблизилась с философией. Ниже мы увидим, как, благодаря Соссюру, лингвистика перестала существовать, как наука. Приближение к абсолюту убивает.
В синхронии, – противопоставляет Соссюр, – присутствует общность, но нет императивности. В диахронии императивность есть, но нет общности.
В самом деле, синхронические изменения одного и того же языка под влиянием контактов с разными соседями бывают весьма значительны, но как себя поведут языки при контакте, предсказать трудно. Украинское фарингальное "Г" вело и ведет себя очень агрессивно, вторгаясь в русскоязычную среду, но, с другой стороны, в 19в. в самой Украине оно смягчалось педагогически ("говорю тебе: не гакай!"), поскольку все русское было престижным. В современной Украине считается бонтоном называть язык Пушкина и Гоголя "собачьей мовой" и намеренно педалировать фонетические особенности украинской мовы, некоторые звуки которой для русского языка являются вульгатами, – прежде всего горловое "Г", обилие гласной "Ы" ("Дывыся, Голопупенко, яка змышна москальска фамылыя: Зайцыв"). В синхронических изменениях слишком много факторов, не связанных с внутренними закономерностями развития языка. Даже политика играет роль.
В диахронии статистические в целом законы развития языка действуют достаточно императивно. Особенно хорошо это было прослежено на индоевропейском вокализме, начиная с закона Раска-Гримма о продвижении согласных от "заднего" "К" через"S" к мягкому "CH" ("Х"). (Амирова и др., С.257). Литовский язык "застыл" на стадии "S", когда его "настигла" письменность, в силу чего, как считал Соссюр, литовский язык 16 века был древнее латинского языка 3 века до н.э. (Соссюр, 2004,С.195).
До Соссюра языки сравнивались компаративистами без учета диахронических изменений, например, санскрит с живыми европейскими языками и латынью. И вот пожалуйста: литовский древнее по диахроническим признакам, чем латинский.
Динамическая императивность в диахроническом развитии языков есть, а общности нет: каждый язык во времени изменяется по-своему. Во многих частностях Соссюр был прав, но в общем, – нет. Если брать по максимальной мерке, оценивать все языки в филогенезе, судить о диахроническом развитии человеческого говорения вообще, то одна общая закономерность наблюдается: древние языки начинали со звуков задней локализации (гуттуралов) или назалов. Для них характерно минимальное использование для звукопроизводства языка, а также губ. В развитии языков наблюдается общая закономерность – сдвиг звукопроизводства вперед: в нёбную палату и дальше к губам. Первичные особенности, конечно, сохраняются, ибо для фонации небезразлично, от какого заднего звука идешь. Это закономерно, потому что это энтропическое явление в языке. Дело в том, что звуки задней локализации требуют больше энергии при том, что их фонационный КПД минимален по сравнению со звуками передней локализации: малый язычок или горло дают меньше возможностей для моделирования звуков, чем язык и губы. Впервые это заметили Раск и Гримм, сформулировав "сдвиговый закон" о передвижении немецких согласных вперед, потом Есперсен заметил это в славянских языках. Автор этих строк считает, что сдвиг звукопроизводства вперед – это всеобщий закон в развитии языков, на базе которого возможно построение типологии. Это ничто иное, как движение от звериного звукопроизводства: у зверей преобладают звуки задней локализации.
В целом противопоставление синхронии и диахронии, обосновываемое Соссюром, представляется надуманным, внешним, являясь примером калькового применения диалектического метода. Это такие же противоположности, как всадник и лошадь, путь и путник, земля и растение. Реально там нет никакой оппозиции, есть взаимодополнительность, взаимопереплетаемость, накладываемость друг на друга, много путаницы, но предмета для сущностного конфликта вертикали с горизонталью я в данном случае не вижу. Синхрония и диахрония делают одну и ту же работу разными способами, о чем говорит закон хронотипической гомономии: "Языковые различия в пространстве на разных территориях тождественны языковым различиям во времени на одной территории". (Степанов, 1979, С.311). Гомономия и антиномия – это противоположные понятия.
Огромное влияние на развитие языкознания оказало соссюровское противопоставление языка и речи. Эта антиномия имела место быть уже в работах Гумбольдта как противопоставление внутренней и внешней деятельности, ноуменального и феноменального. Однако у Гумбольдта эта оппозиция имела скорее "наметочный", интуитивный характер. Гумбольдт полагал, что язык не есть продукт сознательной деятельности.
Гегельянец Соссюр провозгласил дихотомию языка и речи частным проявлением диалектического противоречия сущности и явления, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Какими именно?
Язык – это неуловимые коды мозга, расшифровать которые было заветной мечтой многих крупных ученых, например, Н.П.Бехтеревой (личная информация, – В.Т.). Речь – это некая раскодировка. Сущность – это то, что явлено, минус само явление. Язык – это речевая деятельность минус сама речь. Вопрос о первичности для Соссюра не стоял, ибо явление (речь) не может предшествовать сущности (языку), а тем более порождать ее.
Данная структуралистская установка обладает большой верифицирующей силой. Так, с ее точки зрения абсурдными являются попытки отдельных лингвистов и антропологов объяснить происхождение языка из кинетической речи: это означает объявлять сущность производным явления, ибо кинетическая речь – это внешняя деятельность.
В диалектическом противопоставлении внутренней и внешней деятельности, безусловно, имелся смысл. В наше время от философских дедукций на этот счет ученые переходят на серьезную научную аргументацию, о которой мы еще поговорим.
Соссюр – великий философ языка, определивший развитие языкознания в 20 веке. В числе прочих его живо интересовал сокровенный вопрос о едином праязыке, поставленный еще авторами "Грамматики Пор-Ройяль" в 1660г. Профессор Казанского университета Иван Бодуэн де Куртэнэ еще более заострил проблему, поставив вопрос об "архифонеме" в середине 19в. Это была тенденция времени, которую мы назовем переходом от морфоцентричности к фоноцентричности исследований. Ученые поняли, что, как ни крути слова и их слоговые составляющие, включая корни, на самое первое слово выйти невозможно. Морфема не может быть первокирпичиком-универсалией. Отсюда вывод: универсалиями являются фонемы.
Но, с другой стороны, можем ли мы найти здесь закономерность? Почему в одном языке для выражения понятия "друг" используется один набор фонем, а в другом языке – другой?
Произвольность языкового знака
В истории науки иногда происходят странные вещи. Иные авторитеты, уподобляясь крупным небесным телам, перетягивающим у мелких спутники, помимо своей воли перетягивают на себя приоритеты. Так, принадлежащая Тюрго общая теория общественно-экономических формаций неизменно приписывается Марксу. Соссюру традиционно приписывается положение о произвольной природе языкового знака, хотя он сам в лекционном курсе ссылался на В.Уитни, на его книгу "Жизнь языка" (1875г.). Соссюр просто цитирует его: "Язык – условность, природа языкового знака безразлична. Вопрос о голосовом аппарате, следовательно, безразличный, второстепенный в проблеме языка", – и присоединяется к нему. (Соссюр, 2004,С.35). "Это положение, – добавляет Соссюр, – подчиняет себе всю лингвистику; последствия его неисчислимы". (Там же, С.79).
Так оно и оказалось. Это не-соссюровское утверждение Соссюра оказалось самым соссюровским в том смысле, что сделалось наиболее цитируемым из всего его наследия и до сих пор определяет все развитие лингвистики. А.Пинкер считает произвольность языкового знака одним из двух "главных принципов работы языка". (Вторым является, согласно его мнению, определение языка как знаковой системы. – Пинкер, 2004,С.138). "Последствия его неисчислимы", – повторял Дж. Гринберг. В самом деле неисчислимы: результатом оказалась потеря лингвистами языка. И не только: семиотика оказалась вне языка, как «знаковой системы».
Почему-то никто не замечает явного логического противоречия: как может существовать знаковая система, безразличная к значениям, если значение – это содержание знака? Это абсурд. Надо искать выход, потому что язык существует, это факт. Факт мы не можем отрицать, следовательно, лингвисты неправы. Как ни странно, первым об этом открыто заявил автор этих строк в докладе на XII Всемирном Конгрессе по истории языкознания. (Ten, 2011).
В сигнальных кодах животных значение имеет каждый звук. Наши предки были животными. Следовательно, в изначальном языке все звуки имели значение. Отрыв произошел потом. Теория происхождения языка заключается в реконструкции этого процесс, иначе о выходе на истоки языка говорить не приходится, а если мы не знаем исток, значит, мы не знаем сущность. Лингвисты, "подсев" на абсурдную догму безразличия знака к значению, по сути дела, отсекли науку о языке от истоков языка. Кто за них должен решать проблему происхождения языка? Наверное, антропологи.
Возможно, начинать науку о языке следует с вопроса наипростейшего: почему человек сотрясает воздух с целью самовыражения или передачи информации именно так, как он это делает?!.. Почему мы не мяукаем, не гавкаем, не шипим, не мычим, не визжим (как обезьяны)? Каковы были первые односложные, простейшие звуки наших далеких животных предков? Были они горловые, гортанные, увулярные, носовые, щелкающие? Как произносились – с придыханием или фрикативно, или плавно, или фальцетно? Каковы были их тональность и высота? Почему природа дала нашим предкам именно тот способ самовыражения звуками, какой дала? Ведь это не может быть случайно. Звуки, издаваемые животными, прямо связаны с происхождением, средой обитания, средствами достижения цели выживания вида.
Когда человек стал существом социальным, научился членораздельно и осмысленно говорить вслух, он обрел в языке свободу, которая, как всегда, – палка о двух концах. Нескучный негатив заключается в том, что слово способно разделять людей до вражды, а также в том, что свобода словес все запутала для исследователей. Экзистенциальный смысл языка, как второй сигнальной системы, заключается в том, что человек обрел свободу от жестких природных детерминант. Однако, до появления второй сигнальной системы поведение наших предков, включая звукопроизводство, было строго детерминировано природой. Мы – их потомки – должны это учитывать, реконструируя происхождение языка в филогенезе.
Когда де Соссюр провозгласил тезис о произвольной природе языкового сигнала, он согрешил против науки, подпустил "немного чуда", так сказать. Как будто до осмысленного языка ничего у наших предков не было в помине, как вдруг, откуда ни возьмись, появилась свобода звука. В таком случае лично мне больше нравится тезис "Бог дал", чем агностическое "откуда ни возьмись", заложенное в тезисе о произвольности языкового знака.
Что парадоксально, естественники в своих исходных принципах оказались более близки нашим представлениям о науке, чем надолго монополизировавшие науку "методологи"– структуралисты. Больше доверяя интуиции, чем методологии, они не верили в чудо непорочного зачатия языка, в "произвольность языкового знака".
Э.Бенвенист, которого я, начитывая, все больше и больше признаю, как настоящего светоча лингвистики и семиотики, мудрейшего из всех, кто подвизался в этой сфере, сказал: "Произвольность языкового знака – эта проблема есть ничто иное, как переведенная на язык философская проблема соответствия разума действительности" (Бенвенист, 2002, С.93).
Если вы разрываете разум и действительность, не видите между ними связи, то произвольность языкового знака – это ваш тезис. Если вы считаете, что разум может быть выведен из естественных причин, то изначальные знаки языка произвольными быть не могут, они природно детерминированы. Лично я стою на последнем, как в книге, где без всякой мистики объясняю происхождение человеческого сознания из двух составляющих, с инверсией через безумие; так и здесь, где попробую восстановить изначальные звуковые знаки языка, которые были, безусловно, природно детерминированы.
Критика наиболее корректна и убедительна тогда, когда исходит из собственных принципов того, кого критикуют. Сейчас я приведу аргумент, который структуралисты просто обязаны принять, ибо он, что называется, "из их колоды": из гегелевской диалектики.
Вторая сигнальная система – язык – сформировалась не только как отрицание, как диалектическое снятие первой сигнальной системы, но и как порождение первой сигнальной системы, как ее дщерь, хотя и забывшая свою мать. Диалектическое отрицание подразумевает не только снятие, но и воспроизводство снятого на более высоком витке развития. В данном конкретном случае это означает следующее. Постольку поскольку у нас были животные предки, языковой сигнал не может быть произволен. Не только интуиция лингвистов "естественного направления", но и философская методология, диалектический метод, взятый в полноте, а не только как метод поиска противоречий, не может этого допустить, – а ведь Соссюр буквально "исповедовал" диалектику.
О том, что над этими вопросами Соссюр тоже задумывался, свидетельствует содержание его лекционного курса общей лингвистики, например, где он говорит о "географической" лингвистике. Это, на мой взгляд, самая слабая часть его работы. О биологических и ландшафтных основах языка Соссюр задумывался как-то непродуктивно, и я осмелюсь предположить, почему: здесь Гегель не дал ему путеводных ариадниных нитей. "Философия природы" Гегеля – самая слабая часть наследия великого философа. Если ориентироваться в поисках естественных основ языка на нее, ничего не накопаешь. А вот применить "Науку логики" к вопросу о естественных корнях языка Соссюр не смог. Буквально там ничего об этом не написано, а дух диалектики Соссюр не понял, только букву.
Языковеды до сих пор не осознают гегельянский исток структурализма, который распространился на все общественные науки именно из лингвистики. В качестве примера такого понимания можно привести мнение о происхождении структурализма крупнейшего современного лингвиста США Дж.Гринберга, который вообще не усматривает внешний философский исток, объясняя появление структурализма исключительно "внутренними" лингвистическими причинами. (Гринберг, 2004, С.70-71). Увы, нет: лингвистика в лице Соссюра продолжала плестись в хвосте философии, как и до него.
Принято считать, будто структурализм "придумал Соссюр" как аналитический метод, позволяющий рассматривать предмет с разных сторон, отделяя при этом одни особенности предмета от других, структурировать его. Однако стоит только всмотреться в структуру самого метода, и становится понятны "исток и тайна" структурализма: это метод Гегеля, взятый, между прочим, буквально. А буквальное применение диалектического метода дискредитирует его.
Фердинанд де Соссюр ничего нового не придумал. Он взял и разъял в языке все, что можно, а потом свел крайности в виде тождества противоположностей. Иногда я думаю, что он и есть прототип сказки о храбром портном, который "одним махом семерых побивахом": уж больно лихим был его наскок на лингвистику с большими портновскими ножницами в руках. Скепсис по поводу новизны идей Соссюра выражал также Р.Якобсон. (Якобсон, 1998, С.101-116). В сказке храбрый портняжка победил, и Соссюр тоже. Обозначенные им дихотомии надолго определили развитие общего языкознания и являются столбовыми дорогами его развития до сих пор.
Соссюр построил цоколь будущего здания лингвистики без фундамента, потому что не может крепко стоять знаковая система, первичный элемент которой (фонема) знаком не является, не имея значения. Он рано бросил писать, продолжая, правда, размышлять в университетских лекциях. И в одной из них сказал: "лингвистика – это часть семиологии, науки о знаках, которой еще нет", подразумевая, что это и есть фундамент.
Наверное, трагично осознать в конце жизни, что посвятил всего себя науке, которой нет.
Как русские ученые заложили основы фонологии
После Соссюра диалектика начала проникать дальше, вглубь лингвистических феноменов, применяя его метод диалектических дихотомий. Сам Соссюр занимался относительно общими планами, его последователи дошли до диалектического препарирования первичных единиц языка – фонем.
Глобальный поворот общей лингвистики к фонологии наметился, когда выяснилось, что на базе морфологического подхода невозможно выйти на исток языка и создать типологию языков в связи с отсутствием универсалий в морфологии.
Если бы не Октябрьский переворот в России, эта выдающаяся школа называлась бы "московской". Вообще, это единственная великая школа в лингвистике, потому что ее выводы бесспорны; она название «Пражская». В отличие от всех других школ, положения ее принимают во всем мире как знание, с которым не приходится спорить.
Создали ее русские эмигранты, начавшие плодотворно работать в Московском императорском университете и продолжившие свои занятия в Праге между двумя мировыми войнами. И они были настоящими диалектиками, без вульгаризации.
Истоки своего подхода лидер школы Николай Трубецкой обозначил настолько четко, что нет смысла пересказывать его текст. Исходный пункт – соссюровские дихотомии языка и речи, обозначающего и обозначаемого.
"Различие между языком и речью впервые яснее других осознал швейцарский лингвист Фердинанд де Соссюр, – пишет Трубецкой о своем предтече. – Из позднейшей литературы по этому вопросу упомянем лишь работы Адама Гардинера и особенно Карла Бюлера". (Трубецкой, 2000,С.10).
Пражская школа – продолжатели диалектического метода в языкознании, столь мощно внедренного Соссюром. Напомним, что последний имел в виду под "языком" внутреннюю деятельность мозга, а под речью – внешнее выражение этой деятельности, т.е. то, что до Соссюра, собственно, и считали языком.
"Речевая деятельность (как язык, так и речь), – пишет Н.Трубецкой, – имеет, согласно Соссюру, две стороны: обозначающее и обозначаемое. (Там же, С.10).
Это исходный пункт рассуждений. До того, как языковую деятельность разделили на речь и язык, деятельность внешнюю и внутреннюю, с вопросом, что является обозначаемым, а что обозначающим, проблем не было. Обозначаемым является передаваемое сообщение, обозначающим – звуковой поток. Но теперь это следует относить к речи, а с языком надо разбираться заново, – считали русские лингвисты.
Обозначаемым в языке является грамматика с ее правилами, считал Н. Трубецкой. Это уже то, что в речи не является, не звучит, а только незаметно регулирует.
Что является обозначающим в языке? Это что-то еще более потаенное. Это коды, которые не только не звучат, но и вообще никак не проявляются.
Отсюда, из этого вывода, вышла "пражская" фонология, поставившая перед собой цель, ни много ни мало: выйти через лингвистику на мозговые коды, сформулировать принципы работы мозга над языком.
"Целесообразно поэтому вместо одной иметь две "науки о звуках", – решительно развивает доктрину Н.Трубецкой, – одна из которых ориентировалась бы на речь, а другая – на язык. Соответственно различиям в объекте обе науки должны применять различные методы: учение о звуках речи, имеющее дело с конкретными физическими явлениями, должно пользоваться методами естественных наук, а учение о звуках языка в противоположность этому – чисто лингвистическими методами (шире – методами общественных или гуманитарных наук). Мы будем называть учение о звуках речи фонетикой, а учение о звуках языка – фонологией". (Там же, С.11).
Фонология Н. Трубецкого – это то, что сейчас называется психолингвистикой.
Другой лидер Пражской школы Р.Якобсон придумал удачное сравнение: фонология так относится к фонетике, как политическая экономия к товароведению.
Замечательно, на мой взгляд, что эти выдающиеся ученые прекрасно осознавали то, чего не понимали многие лингвисты: наука о звуках, слышимых в речи, немыслима без естествознания. Я бы конкретизировал: особенно без исторической антропологии, поскольку возникновение языка тесно связано с происхождением человека.
Обратите внимание: Н.Трубецкой объявил прерогативой естествознания всю фонетику целиком, чем по факту дезавуировал принцип произвольности языкового знака. Ибо естествознание и конкретно антропология к тому времени еще не выдали свой вердикт по этому поводу. А без него, если считать фонетику прерогативой естествознания, абортация значения из фонемы невозможна. Постольку поскольку природные истоки звуков не изучались, это было не научное знание, а мнение лингвистов Уитни и Соссюра.
Говоря о "звуках языка" Н.Трубецкой по сути говорит о беззвучных звуках. Он пишет о звуках, которые никто не слышит, ибо это внутренняя деятельность мозга. В такой трактовке само понятие о "звуках языка" является нонсенсом, – яркий пример проблематичности того поля, на которое забралась лингвистика в середине 20в. "Незвучащий звук" – это парадокс.
На самом деле, лингвистика должна заниматься тем, что слышно, а не кодами мозга, – ведь по сути Н.Трубецкой толкует именно о них. Таким образом, он стал одним из крестных отцов новой науки, занимающей позиции на стыке гуманитарных и естественных наук, – психолингвистики.
В 1928г. был официально введен термин "фонология" в трактовке Пражской школы, в отличие от бытовавшего ранее названия "фонетика". Фонетикой стала называться наука о звучащем составе морфем. Т.о., фонология – это в языке, фонетика – в речи. Но это не работает. Профессиональные лингвисты постоянно путают эти понятия, строгого различения нет, занимаются языковеды именно фонетикой, от которой их пытался дистанцировать Н.Трубецкой, но зачастую определяют свой предмет, как "фонологию" (напр: В.Маслова "Истоки праславянской фонологии", – в книге нет фонологии в понимании Пражской школы; Маслова, 2004).
Впоследствии Грдличка предложил оставить термин "фонема" только для звуков речи, а для "звуков языка" ввести понятие "сема", так как это не звук, а что-то беззвучно значащее, что потом самовыражается в фонеме. Здесь опять встает вопрос: кто должен заниматься "семами"? Лингвисты? А, может быть, семиологи? А может быть, психолингвисты? А может быть, нейрофизиологи?
Соссюр препарировал языкознание, используя диалектический метод. Он наставил целую изгородь таких вопросов, из круга которых лингвисты до сих пор не могут выбраться. Являются странные научные химеры, части которых не соответствуют друг другу. Какой выход может быть из этого? Может быть, языковедам стоит сказать себе: фонема – лингвистически неразложимая единица и дальше мы со своими методами не идем, мы будем заниматься тем, что люди слышат, т.е. речью, а не экстраполяциями от внешнего к внутреннему и не расшифровками кодов мозга средствами грамматики.
По сути дела, благоразумные лингвисты так и делают; тем, что Н.Трубецкой, Р.Якобсон и другие называли "фонологией", занимаются физиологи мозга, семиотики, психолингвисты, т.е. не гуманитарии, а смежники или даже медики (например, школа Н.П. Бехтеревой).
Впрочем, продолжим разговор о Пражской школе.
Фонетика, считал Н.Трубецкой, должна"старательно исключать всякое отношение к смыслу сказанного". Наоборот, "фонолог должен принимать во внимание только то, что в составе звука несет определенную функцию в системе языка". (Трубецкой Н., 2000, С.19). Это нацеленность на функцию, т.е. на смысл.
Проблему безразличия языкового знака к значению Н. Трубецкой решил дуализмом. Каждый отдельный звук слышимой речи к значению безразличен, а вот его аналог в мозге содержит в себе смысл, он небезразличен к значению.
Суперпозиция как основа языка
Нацеленность на смысл привела пражских лингвистов-эмигрантов к пограничной ситуации, свидетельствующей о том, что именно они представляли в свое время передовой край науки о языке, – ведь передовой край науки всегда там, где она выходит за пределы самой себя, испытывает свой предмет и свой метод "на разрыв". Наибольшее влияние на все последующее развитие лингвистики оказало учение о смыслоразличении Н.Трубецкого и Р.Якобсона.
Провозгласив кардинальное отличие фонологии как явления языка от фонетики как явления речи, они все же занимались именно последней. Однако сами себя они конституировали в качестве фонологов, кем не могли быть по определению, кстати сказать, своему собственному, потому что фонология в понимании Пражской школы – это внутренняя, неслышимая языковая деятельность мозга. Это предмет современной нейролингвистики, вооруженной ПЭТ и МРТ. Они же писали и говорили о звучащем и слышимом и именно здесь сделали выдающееся открытие, проникнув в главную тайну языка: в бинарный код, лежащий в его основе.
"Две вещи могут отличаться друг от друга лишь постольку, поскольку они противопоставлены друг другу, иными словами, лишь постольку, поскольку между ними существует отношение противоположения, или оппозиции. Следовательно, признак звука может приобрести смыслоразличительную функцию, если он противопоставлен другому признаку, иными словами, если он является членом звуковой оппозиции". (Там же, С.36-37).
Это общее положение, которое приводит Н.Трубецкой, доказанное всем опытом человечества и всем ходом развития мышления, нашло наиболее убедительные формулировки в философии Гегеля. Фонологическая единица (добавим: и фонетическая тоже) может иметь какое-то значение, если является членом оппозиции.
Оппозиции могут быть смыслоразличительными и несмыслоразличительными. Н.Трубецкой в своей работе приводит очень яркие примеры. В немецком языке относительная высота гласных в слове несущественна для его значения, а в японском в зависимости от относительной высоты гласной "у" в первом и втором слогах слово "цуру" может означать "тетива", или "журавль", или "удить". Зато в японском звук "R" в любом слове может быть заменен звуком "L" без ущерба для значения, в немецком же они образуют смыслоразличительную оппозицию. Например: Rand – край, Land – страна; scharren – рыть, schallen – звучать; wirst – становишься, willst – хочешь.
Согласно моим полевым исследованиям, отношения несмыслоразличения существуют в современных дравидийских языках между R и D. Дравидийская “Р” – это не русский фрикатив, образуемый вибрацией кончика языка с касанием альвеол, она образуется непосредственно под нёбом (кончик языка загибается гораздо круче вверх). Д образуется, благодаря примерно той же конфигурации и “выглядит” как незавершенная р. Отсюда возникают отношения несмыслоразличения между двумя разными фонемами. Название города “Маргао” можно произносить (и даже писать) “Мадгао”. В русском языке между этими фонемами существуют отношения строгого смыслоразличения (“дама” и “рама”, “ром” и “дом” и т.д.). Человек, путающий данные фонемы, рискует попасть в нелепую ситуацию (попробуйте сказать гардеробщице "я хочу срать пальто").
Но если за фонетикой оставить только несмыслоразличительные оппозиции, объявив смыслоразличительные прерогативой фонологии, это будет пол-фонетики, если не меньше. Это очень скользкий вопрос, который – если как следует поднять – может опрокинуть все лингвистические классификации. Например, на дравидийские р и д можно посмотреть, как на аллофоны одной фонемы. В то же время, есть звуки, которые считают (и изображают на письме) в качестве одной фонемы, а они суть разное. Например, г ларингальное (иврит), г увулярное (тюркско-германское), г фарингальное (украинское), г китайское, произносимое при стянутых губах. Это отнюдь не аллофоны, это разные фонемы, различение которых имеет огромное значение для генеалогии языка и типологии языков. Если развести фонемы и аллофоны по разным наукам, никто никогда не разберется, что есть что.
Фонологи Н.Трубецкой и Р.Якобсон глубоко занимались на самом деле фонетикой, явлениями речи, как внешней языковой деятельности, – и уже этого хватило для открытия, поставившего крест на лингвистике как науке, способной выйти на истоки языка.
Оппозиции фонем находятся еще в пределах языкознания, но путь за пределы уже становится неизбежным. Он начинается с того места, когда начинается препарирование "фонологической единицы" – фонемы. Они оказываются отнюдь не "кирпичиками" (выражение Н.Трубецкого, – В.Т.), из которых складываются отдельные слова. Пражане против такого "гипостазирования" фонемы. И, в то время, они совершенно однозначно придерживаются определения фонемы как "фонологической единицы, которую невозможно разложить на более краткие фонологические единицы". (Трубецкой, 2000, С.41). Но ведь последнее – это как раз и есть определение фонемы как первокирпичика, этакого лингвоатома. Выход из этого противоречия следующий: дифференциальный признак является основным в фонеме. Более того: он является в фонеме человеческой речи всем. Отсюда вывод: первичным в языке является не фонема, а оппозиция– нечто само по себе не существующее.
В первой половине 20в. фонология дошла до края, расставшись с иллюзией "лингвокирпичика", выйдя на оппозиции внутри фонем. Когда конкретная наука выходит на подобный категориальный уровень, она перестает быть конкретной наукой, имеющей свой обособленный предмет: она становится философией. В 20в. то же самое произошло и с наукой о веществе, обнаружившей, что атом неисчерпаем и что никаких "первокирпичиков" нет вообще, есть квантовая суперпозиция, – и физика становится философией, а отдельные физики говорят, что религией. Не случайно в МИФИ учредили кафедру теологии.
Для неслышимых, но являющихся носителями смысла "звуков" Н.Трубецкой ввел понятие "архифонема". По сути дела, это то, что физики называют "квантовая суперпозиция": дуальное тождество противоположностей, взаимозависимое и, в то же время, взаимоисключающее существование.
Невероятно далеко ушла наука о языке от понятия «язык – это способ выражения мыслей с целью коммуникации». Язык оказался неуловим. Его первичная единица – архифонема – незвучащая, но сущая в мозге, – это оппозиция, имеющая характер суперпозиции.
Сложно? Возникает вопрос: зачем я все это пишу? Обычно книга о происхождении языка начинается с того, что автор начинает рассуждать про обезьян: как шимпанзе или гориллы визгами дают понять, чего хотят. Как они научаются складывать несколько слов из пластика. К тому всё это пишется, чтобы читатели поняли: какое это сложное, противоречивое "в-себе" явление, – естественный человеческий язык, о котором я пытаюсь рассказывать максимально просто. Глупо рассуждать об истоке явления, сути которого не понимаешь. Именно этим занимаются симиалисты, пишущие книги о происхождении языка. Поражает простота подходов, которая "хуже воровства". Люди, называющие себя учёными, не понимают разницы между звукопроизводством животных и человеческим языком. Не понимают, что в основе первого лежит звук, принципиально не отличающийся от шума леса или текущей воды, а в основе второго – неуловимая суперпозиция, тождество противоположностей, что это принципиально разные явления.
"Хватит философствовать!" или лингвистический термидор
Вплоть до первой половины 20в. развитие теоретической лингвистики происходило в основном на базе морфологии. Типологии языков носили ярко выраженный морфоцентричный характер. Основным объектом изучения являлась морфема, прежде всего корень, потом настал черед пристального внимания к периферии – и выявился парадокс: корень сам по себе не существует, он является корнем, если самоопределяется через периферию; как не бывает короля без свиты, так не бывает корня без периферии; в свою очередь, периферия слова без корня – это тоже не периферия, а языковая свалка. Лингвисты поняли, что словарно-слоговый подход к языку делает лингвистику беспочвенной, ибо основным предметом становится нечто беспредметное, а именно оппозиция: корень/периферия, а не сами морфемы, взятые в отдельности.
В свете этого обоснованного, на мой взгляд, вывода, мы можем дать оценку идей академика Н.Я.Марра, который придавал морфемам самодовлеющее значение, выделяя некие "столбовые корни". Эти идеи носили примитивно-материалистический характер, диалектика отношений у Марра отсутствовала, хотя попытка найти некие естественные краеугольные камни, на которых могла бы основываться лингвистика, очень интересна сама по себе. В целом это путь, который сейчас продолжает семантическое направление. Но в морфемах, как выяснилось, универсалий нет. Марр этого не понимал.
Диалектический структурализм, инициированный Соссюром, поставил задачу выявить все структурные звенья языковой деятельности, разделенной теперь на собственно язык как внутреннюю деятельность, и речь. Цель – дойти до истока языка, найти почву, плотью от которой он является, – встала еще острее ввиду того, что появившаяся методология, казалось, позволяла дойти до основ. Разумеется, на повестку дня прежде всего встало изучение фонемы, как того, что является "кирпичиком" морфемы.
До Пражской школы в лингвистике господствовало определение фонемы, данное Бодуэном де Куртенэ: подвижная часть морфемы. Казалось, что фонема, как не несущая сама по себе смысловую нагрузку, – простой звук, – это нечто факультативное по отношению к морфеме.
Пражская фонологическая школа произвела переворот в представлениях о фонеме. Итогом ее исследования стал вывод о ней как о дифференциале, который значим не сам по себе, а в контексте суперпозиции. Фонема оказалась неисчерпаема, в ней открылась бездна, куда с методами одной лингвистики путь закрыт.
Казалось, произошла революция, предсказанная еще Соссюром: лингвистика как наука о языке, исчерпала себя, семиология должна придти ей на смену.
Однако, как часто бывает, на смену теоретическим нагромождением структуралистов, которые поставили больше вопросов, чем дали ответов, пришло, наоборот, отрицание теории, как таковой, под лозунгом: "Хватит философствовать!"
В качестве характерной реакции на антиномичные проблемы языкознания, выявленные структуралистами, можно привести позитивистское доктринерство крупнейшего лингвиста США 1-й половины 20в. Л.Блумфилда. Вот какую характеристику ему дал его ученик, являвшийся одновременно наставником Н.Хомского, крупнейшего лингвиста 2-й половины 20в.:
"Идеи Блумфилда определили характер лингвистики тех времен: что она является описательной и таксономической наукой, подобной зоологии, геологии и астрономии; что умозрительные размышления означают мистицизм и выход за пределы науки; что на все существенные психологические вопросы (узнавание, знание и пользование языком) даст ответ бихевиоризм; что значение лежит вне сферы научного исследования" (Р.А.Харрис, цит. по: А.Вежбицкая, 1999,С.4).
Под бихевиоризмом Блумфилд понимает психологию вообще – яркое свидетельство того, что американские ученые в то время вообще не признавали психологию сознания, только психологию поведения.
Для нас здесь важен только факт признания необходимости самоограничения в научном поиске. Позитивизм, как всякое резонерство, реакционен. В данном случае, это была реакция на то, что лингвистика в начале 20в. вышла за пределы своей ответственности настолько, что потребовался когнитивный запрет на "умозрительные размышления, означающие мистицизм", и требование, что языкознание должно быть описательной и таксономической наукой.
Если считать идеи Соссюра и Пражской школы революционными, то в лице Блумфилда и его учеников в лингвистику пришел термидор. Следом, как водится, должен был явиться очередной бонапарт. И он явился – Ноам Хомский.
Основным принципом критицизма автора этих строк был и останется следующий: научное направление может быть добросовестно опровергнуто тогда, когда критик берет за основу своей критики собственный метод того, кого критикует. Возьмем Блумфилда. Он – за лингвистику как науку описательную, чисто таксономическую, распределяющую языки по полочкам на основании их внешнего выражения, подобно тому, как мы различаем звуки разных животных. В таком случае хотелось бы видеть результат работы, а именно: внятные основания деления для таксономии и саму таксономическую классификацию языков без "мистицизма" и "умозрительных размышлений". Однако, выдающийся "таксономист" не смог составить таксономию языков, которая была бы принята пусть не всеми лингвистами, но хотя бы значительной частью научного сообщества. Декларации "здравого смысла", с позиции которого, безусловно, выступал Блумфилд, оказались далеки от реальности и бесполезны.
Лингвистам его школы не удалось переписать лингвистику "без философских спекуляций": даже простая, но внятная таксономия никак не получается на основе описательного метода, надо разбираться в глубинных структурах, а тут и начинаются дифференциалы и оппозиции. Что, казалось бы, проще: сядь, опиши, разложи по ячейкам, – ан нет, – Гумбольдт-типолог до сих пор непревзойден. А что нам Гумбольдт?!..21-й век на дворе.
Лингвистический бонапарт Хомский
Пришон Новы гот
И дети всли елки пьют
И вот пробили курандт
И вот стары гот ухот
И вети уносыт ево вдаль
И вот Новы гот приходт
На ярких и белысоня
И дети паю взли елки
Новы гот, Новы гот, Новы гот.
О ткрыт вси двей
Автор данного опуса – взрослый молодой человек, закончивший в Петербурге "школу выравнивания". Одно время я писал рецензии для молодежной газеты Союза писателей, через эту структуру и состоялся контакт. Там был его телефон, и я не мог упустить такой занимательный случай. Он оказался абсолютно непьющий – подчеркиваю. Речь его очень развита, он толково говорит, выстраивая большие предложения с вводными словами, причастными и деепричастными оборотами. В общении совершенно невозможно выявить его потрясающую безграмотность. Одна из молодежных музыкальных групп предложила ему быть их автором-текстовиком. Я не удивляюсь, глядя на современную эстраду.
Обратите внимание: у этого безграмотного текста абсолютно правильный синтаксис. А ведь русский синтаксис чрезвычайно сложен, возможно, самый сложный в мире. Если пример не убеждает, можно привести в качестве примеров людей, которые не учились вообще и которые совершенно правильно говорят по-русски, выстраивая предложения так, что выявить безграмотность в речи невозможно. Складывается впечатление, что синтаксис дан человеку без обучения. Каким образом? Каким образом люди спрягают, не зная спряжений, и правильно склоняют, не "поняя иметия" о падежах?
Получается, что синтаксис – самое постоянное присутствие из всего, что должно быть в языке.
Лингвисты начинали с морфологии, потом переключились на фонологию. И вот пришла очередь синтаксиса. Сами по себе эти переключки вызывают улыбку. Это все равно, что объяснять человека вначале анатомией, потом физиологией, потом поведением, потом социумом, каждый раз абсолютизируя какой-то один подход. Но это было.
Переключение на синтаксис следовало ожидать ввиду того, что он, как заведующий построением фраз, никогда ранее не представлялся чем-то первичным, а теория общего языкознания всегда была нацелена на поиск первооснов.
Первым предположение о синтаксисе, как движущей силе языка, высказал А.А.Шахматов в начале 20в.: "В языке бытие получили сначала предложения".(Цит по: Амирова и др., 2003,С.419). Шахматов провозгласил первичность синтаксиса не только в синхронии, но и в диахронии вплоть до начал языка.
После него упомянем Соссюра, который в эпоху языковедческого морфоцентризма говорил в своих лекциях о "синтаксической определенности морфологии". Приведу для русскоязычных читателей очень простой пример. Возьмем следующие фразы: "Маша съела кашу" и "Каша съедена Машей". Два одинаковых по смыслу предложения имеют различный синтаксис, выражающий оттенки субъект-объектных отношений. С точки зрения синтаксиса эти предложения – семантические близнецы – совершенно противоположны, представляя собой синтаксическую оппозицию: в одном подлежащим является Маша, в другом каша. Не семантика, не потребность в радикальном изменении значения фразы, а синтаксическое "переворачивание" субъект-объектного отношения (хомскианцы называют данную операцию пассивацией) вызвало потребность в совершенно другой морфологии. Звучат предложения тоже по-разному, т.е. фонология также претерпела существенную трансформацию. Все слова этого предложения изменились по требованию синтаксиса. Имеем мы право высказать предположение о первичности синтаксиса? Безусловно.
У каждого нового направления в науке бывают предтечи двух видов: во-первых, от кого отталкиваются, переводя критику, как негацию, в созидание новой теории; во-вторых, те, кто где-то когда-то что-то "подсказал", может быть, одной фразой. Предшественников первого рода новаторы называют охотно, так как выглядят на их фоне выигрышно. Как правило, создатель новой теории даже хочет, чтобы теории, которые он критикует, выглядели как общий фон. Предшественников второго плана принято по мере возможности не упоминать, потому что в таком случае начинаешь выглядеть не как новатор, а как что-то вторичное. Не знаю, читал ли Хомский Шахматова, но это, безусловно, его реальный позитивный предшественник.
Сам Н. Хомский считал, что отправными позициями его теории были постблумфилдианство (именно Харрис) и Пражская школа. (Хомский, 2000,С.3).
Его теория – это принципиальный антиструктурализм. Ему больше импонирует школа Блумфилда, нападавшая на структуралистов. Лингвисты, считал Хомский, до него только лишь объясняли структуры языков, выстраивая различные таксономические модели. Хомский абсолютно прав, провозглашая ущербность всех таксономий, невозможность на их базе объяснить происхождение языка.
"Коренная ошибка старого языкознания, – пишет Хомский, – заключается в том, что оно трактовало речь, как нечто воспроизводимое", тогда как предложение "образуется в самый момент речи". (Там же, С.4).
Он отказывается от основополагающего принципа структурализма – дихотомии языка и речи, деятельности внутренней и внешней. "Структурная лингвистика, – пишет Хомский, – страдала и будет страдать от неумения оценить силу и глубину взаимных связей между различными частями языковой системы". (Там же, С.17).
Пражская школа является предшественником Хомского в том смысле, что учением о внутренне-противоречивой архифонеме Н.Трубецкой напрочь отсек сигнальные коды животных от человеческого языка. Хомский горячо поддерживает это разделение.
Он категорически отказывается признавать языковые способности каких бы там ни было животных, даже в зачаточном состоянии, потому что это разрушает его установку на существование именно в мозге человека особого модуля, предназначенного для обработки языка, и приводимого в состояние активации энергией синтаксиса.
Это характерно: все ученые-лингвисты, глубоко вошедшие в семиотические основы или в структуры человеческого языка, отказываются признавать наличие языка у животных. Разительный контраст с антропологами, занимающимися происхождением языка: те переносят «язык» напрямую с обезьян на человека. Складывается впечатление, что они рассуждают о человеческом языке, не зная, что это такое (напр.: А.Барулин. «Основания семиотики. Знаки, знаковые системы, коммуникация»; Ф.Гиренок «Аутография языка и сознания»; С.Бурлак "Происхождение языка"). С другой стороны, лингвисты тоже не могут выйти на исток языка. Они начали снимать проблему глоттогенеза с повестки (напр. С.Пинкер «Язык как инстинкт»). Вывод: необходим антропологический подход, но такой, который учитывает наработки лингвистов: насколько это сложное, принципиально новое, антиживотное явление, – человеческий язык.
Импонирует, что в обосновании необходимости нового лингвистического мышления Хомский прибегает к эмпирии, к наивной простоте, к ментальности (которая поколением Блумфилда употреблялась как бранное слово), отчасти напоминая мою знакомую, казахстанскую немку, с ее уверенностью в родстве немецкого и казахского языков, основанном на простом восприятии. "Достаточно открыть книгу или прислушаться к случайному разговору, чтобы обнаружить бесчисленные примеры предложений и типов предложений, не отраженных адекватным образом ни в традиционных, ни в современных грамматиках", – пишет Хомский. (Там же, С.46).
Н.Хомский, как всякий свободно мыслящий талантливый человек, начал с того, что осмелился задавать простые вопросы по поводу бесконечных структуралистских дихотомий и дифференциалов. Разумеется, простые вопросы Хомского являлись реакцией на кризис лингвистической теории, развивавшейся в рамках структурализма.
Наверное, многие удивятся моему мнению, что главной философской отправной точкой направления, определившего развитие языкознания во второй половине 20в. (впрочем, Хомский и ныне – наиболее цитируемый из всех живущих на Земле авторов) стал марксизм.
Марксизм – это несоссюровский, но тоже вышедший из Гегеля структурализм.
Зачастую трансформационную парадигму, предложенную Хомским, понимают узко. Его требование "вместо таксономической модели нужна трансформационная модель лингвистики" (там же, С.20), трактуют не как принципиальную борьбу с атомизмом в лингвистике, а просто как новый метод описания. Мол, Хомский выделил "группу простейших синтаксических структур, называемых им ядерными (типа: Петр читает книгу). Прилагая к такой ядерной структуре операцию пассивации, получаем "Книга читается Петром". Если приложить к ней операцию отрицания, получим "Петр не читает книгу"… и т.д." (Леонтьев А.А, 1999,С.39).
Бог с ними, с ядерными структурами: по сути дела, это тоже атомизм, только синтаксический (атом – он тоже структура). Хомский, как и пражские лингвисты, велик тем, что дошел до пограничной ситуации, но другим путем, нежели Николай Трубецкой и Роман Якобсон.
Синтаксис, долго пребывавший без должной оценки со стороны лингвистов, – вот движущая сила речевой деятельности по Хомскому. Его трансформационная грамматика вся находится в рамках деятельностной парадигмы, которая именно в этот период активно разрабатывалась философами-марксистами. Не случайно Хомский во второй своей деятельности – политической публицистике – явил себя "левым", будучи принципиальным критиком американского империализма.
Согласно Хомскому, синтаксис – это процесс; тотальность, захватывающая в свою сферу все языковые определенности. Они все растворяются в нем. Когда рождается предложение, непосредственно в момент речи, фонология и морфология встраиваются в синтаксис. Вот почему у этого направления лингвистики два равнозначных наименования: генеративистская (порождающая) грамматика и универсальная грамматика.
Первое название подтверждается изящными, бесконечно ветвящимися примерами того, как порождается речь благодаря синтаксическому импульсу; как изменяются, подчиняясь ему, морфоформы.
Второе самоназвание – универсальная грамматика – представляется претенциозным. Да, признак универсальности присутствует в том, что не только английский (сам Хомский работал с этим языком), но и многие другие языки народов мира подводятся под его синтаксические модели. Существует, правда, другое мнение: будто модель Хомского "успешно описывает английский язык и речь", но "как лингвистическая, так и основанная на ней психолингвистическая модель Хомского оказалась мало приемлемой для языков другой структуры, даже для русского". (Леонтьев А.А., 1999,С. 42).
Возможно, так оно и есть, если подходить к идефикс Хомского как к системе, забывая о тотальности метода, на основе которого в каждом языке можно раскрывать свои, только ему присущие трансформационные модели.
С другой стороны, Хомский не сумел вписать значение в свою "универсальную" грамматику и был вынужден занять принципиально асемантическую позицию. "Если действительно будет доказано, что значение играет роль в лингвистическом анализе, то…основанию лингвистической теории будет нанесен серьезный удар", – писал он (Хомский, 2000, С.9). Уточним: его теории.
Это интересный вопрос: почему теория Хомского принципиально асемантична? Ответ: потому что все сигнальные коды животных имеют значение. Они только ради этого и звучат. Получается, что, если исходить из значений, достаточно быть бихевиористом.
В сигнальных кодах животных есть фонология, даже можно при желании найти там морфемы. А вот синтаксиса там нет. Это эксклюзив человеческого языка. Вот из этого Хомский и исходил, проводя резкую грань между животными и людьми и отсекая роль значений в происхождении языка и в порождении речи.
Последовательный интерес к языковой деятельности, изучение которой до генеративистов носило казусный характер, – языку детей, слэнгам, пиджин-языкам, – позволил хомскианцам доказать, что никакая человеческая речь не является асинтаксической, в отличие от звукопроизводства животных. Это ещё один аргумент в пользу противоположности человеческого языка и звукопроизводства животных, ещё одно доказательство глупости авторов, которые начинают исследование происхождения языка с того, что некая горилла сумела повторить слово cap. (Та же С.Бурлак).
При изучении чужого языка взрослыми самые большие проблемы возникают почему-то с синтаксисом. У детей таких проблем нет. Возьмем семью, переехавшую из одной страны в другую. Взрослые старательно учат слова и грамматику, и теоретически знают их гораздо лучше детей, но не говорят на чужом языке. Дети быстро начинают говорить, почти ничего не изучая. Взрослые знают иностранных слов больше, но продуцировать на их основе новые, синтаксически заданные, не могут, а без этого живая речь невозможна. Зная слова и правила, взрослые не могут строить предложения, т.е. попросту свободно говорить.
Генеративисты объясняют данный феномен врожденной способностью детей до 12 лет к восприятию любого из бытующих на Земле синтаксических конструктов. Работает некая архивированная пустая матрица, разворачивающаяся в синтаксическое древо любой формы. Что касается звуков речи и значений, то они – полностью произвольны и усваиваются в процессе общения и обучения.
Н.Хомский и его сторонники употребляют выражение "универсальная грамматика", как синоним "врожденная". Мол, у каждого ребенка в голове уже на момент рождения заложены синтаксические алгоритмы, в которые потом просто вставляются запоминаемые значения. "Универсальность" понимается, как пред-данность, наличествующая у всех человеческих детей. Т.о., проблема происхождения языка просто отсекается, хотя генеративисты такой недостаток своей парадигмы не признают.
Когда мы говорим о языке в разрезе глоттогенеза, мы употребляем выражение происхождение языка, когда мы говорим о речи, мы употребляем выражение порождение речи, а это явления разные. По сути дела, генеративизм является концепцией порождения речи в мозге в онтогенезе, а не происхождения языка в филогенезе. Его "первородный грех" заключается в том, что он этой разницы не видит, затушевывает ее претензией на всеохватность. От животных генеративисты идти не хотят, скорее готовы признать разовую мутацию, по сути дела, отрицая эволюцию в сфере языка.
После Хомского оставалось сделать один шаг до абсурда: объявить, что язык – это инстинкт. И он сделан.
Совершенно адекватно генеративизм объясняет одно языковое явление – речь шизофреников. Только шизофреники, порождающие совершенно правильные предложения длиной во многие километры, но абсолютно лишенные смысла, произносят предложения ради предложений. Нормальные люди говорят, чтобы выразить какие-то значения.
Если бы все люди без исключения являлись шизофрениками, грамматика Хомского имела бы право именоваться универсальной. Но если на Земле живет хоть один человек, шизофреником не являющийся, – а я еще допускаю такую возможность, – об универсальности грамматики Хомского не может быть и речи.
Восстание семантистов
"Антисемантическая ориентация Блумфилда и Хомского, подобно черной тени, нависает над лингвистикой", – пишет Анна Вежбицкая. (Вежбицкая, 1999, С.9).
Мне нравится эта полька, окончившая Московский университет, пышущая из Австралии праведным гневом.
"Язык – это инструмент для передачи значения, – уверяет она, – Структура этого предмета отражает его функцию, и только в свете этой функции он может быть понят надлежащим образом. Исследовать язык, не обращаясь к значению, это все равно, что изучать дорожные знаки с точки зрения их физических характеристик (каков их вес, каким типом краски покрашены и т.п.) или же изучать структуру глаза, не говоря ни слова о зрении. Как ни странно, многие лингвисты исследуют язык именно таким образом. Наука о языке, в которой значению в лучшем случае отводится абсолютно маргинальное место, есть аномалия и аберрация и, разумеется, не все современные лингвисты подходят к языку с этих позиций. Тем не менее, в университетских программах, принятых сегодня многими лингвистическими факультетами в разных странах мира, "формальный подход" занимает гораздо более центральное положение по сравнению с семантикой (исследованием значений), а сама семантика третируется как маргинальная область". (Там же, С.3).
Н.Хомский смог построить стройную систему порождающей грамматики, отбросив значения как фактор, который должен учитываться изначально. Когда чудо языка объясняется врожденной синтаксической матрицей, то значения оказываются вторичны. Они произвольны и друг на друга не похожи, в отличие от синтаксиса (например, в одном германском языке друг человека называется "Hund", в другом "dog"). Они усваиваются потом и не образуют, в отличие от синтаксиса, универсальную структуру. Если значения и образуют структуры, то это короткие структуры, в рамках одного или нескольких языков. Теория языка на основе значений развиваться не может. Данное положение генеративизма яростно оспаривается сторонниками семантического направления.
В опровержение этой позиции А.Вежбицкая приводит мнения бесспорных авторитетов: Декарта с его "очевидным знанием" и Лейбница.
"Есть много вещей, которые мы делаем более темными, желая их определить, – писал Декарт, – ибо вследствие чрезвычайной простоты и ясности нам невозможно постигать их лучше, чем самих по себе. Больше того, к числу величайших ошибок, какие можно допустить в науках, следует причислить, быть может, ошибки тех, кто хочет определять то, что должно только просто знать…" (Там же, С.14).
"Если нет ничего такого, что было бы понятно само по себе, то вообще ничего никогда не может быть понято, – писал Лейбниц. – Поскольку то, что может быть понято через что-то другое, может быть понято только в той мере, в какой может быть понято это другое, и так далее; соответственно, мы можем сказать, что поняли нечто, только тогда, когда мы разбили это на части так, что каждая из частей понятна сама по себе". (Там же, С.14).
Хомский не хочет видеть зияющую пропасть между естественным языком и его загадочным истоком, который начинает выглядеть ирреально: что за врожденные матрицы? Откуда они взялись в человеке?
Большинство людей интересует именно это, а не формальный анализ грамотного синтаксиса безграмотного человека, в каковых экзерцициях хомскианцы преуспели не меньше, чем философы-феноменологи, способные на сотнях страниц доказывать с казуистическим блеском, что "стул есть стул", а "почтовая открытка есть почтовая открытка".
В этом смысле генеративистская грамматика является квази-лингвистикой, стремящейся уйти и увести всех (претендуя на "универсальность") от главного вопроса. Она имеет для человечества не сущностное, а орудийное значение. И в этом качестве, надо признать, она работает прекрасно. С синтаксисом Хомский управился замечательно, как практический лингвист узкой направленности: синтаксолог.
"В последних версиях хомскианской лингвистики обращение к значению как будто уже не находится под запретом, – пишет Вежбицкая. – В то же время хомскианцы все еще остаются, согласно ее мнению, "синтаксическими фундаменталистами", а их семантика является "формальной". (Вежбицкая, 1999, С.9).
Современные генеративисты не признают свою антисемантичность: они исследуют значения в общем потоке речи, а именно: как значения формально изменяются, перетекают, плавятся, распадаются и консолидируются под воздействием энергии синтаксиса. Они не признают значение-примитив, естественные языковые универсалии. Для них нет первичных значений, есть только приобретаемые.
Сторонники семантического направления изыскивают первичные "неарбитрарные", как они их называют, значения.
С 80-х годов 20в. существует международная программа создания Единого Семантического Метаязыка (ЕСМ), который мыслится как семантический аналог Универсальной грамматики Хомского, проводятся Международные конференции. Идефикс сторонников ЕСМ заключается в том, что существуют не только врожденные грамматические модули, но и первичные значения, "семантические кварки".
Здесь они, благодаря современной машинерии, на базе сравнительно-описательного метода добились определенных успехов, выделив примерно три десятка примитивов, присутствующих во всех языках. Это слова:
Я, ты, некто, нечто, люди, тело
Этот, тот же, другой
Один, два, несколько, много, весь
Хороший, плохой, большой, маленький
Думать, знать, хотеть, чувствовать, видеть, слышать
Сказать, слово, правда
Делать, произойти, двигаться
Есть, иметь
Жить, умереть
Не, может быть, мочь, потому что, если
Когда, сейчас, после, до, долго, недолго, некоторое время
Где, здесь, выше, ниже, далеко, близко, сторона, внутри
Очень, больше
Вид, часть
Вроде, как.
(Вежбицкая, там же, С.140-141)
На этом семантическая школа, как школа глоттогенеза, себя исчерпала. Семантики, как и генеративисты, подвели к скале, из которой бьет родник, а откуда в скале вода взялась, – это, увы, недоступно. Связи с природой нет.
Перечисленные выше "примитивы" всем хороши, кроме одного: это отнюдь не примитивы. Это сложные, синтетические понятия, для восприятия которых требуется развитый контекст. Ни один ребенок не знает с рождения слово "вроде": это сложное понятие, подразумевающее смысловую инверсию от наличного к кажущемуся, а от него к другому наличному. Ни один ребенок и ни один первобытный человек не знает, что значит "умереть". Человечество не знало этого почти до наших дней, свидетельством чему являются египетские пирамиды и китайская терракотовая армия.
Слово "как" является предикатом метафоры, а это уже полноценный человеческий язык, являющийся метафорическим по определению. "Для большинства людей метафора – это поэтическое и риторическое выразительное средство, принадлежащее скорее к необычному языку, чем к сфере повседневного обыденного общения, – пишут Дж. Лакофф и М. Джонсон. – В противоположность этой расхожей точке зрения мы утверждаем, что метафора пронизывает всю нашу повседневную жизнь и проявляется не только в языке, но и в мышлении и действии. Наша обыденная понятийная система, в рамках которой мы мыслим и действуем, метафорична по самой своей сути". (Лакофф, Джонсон, 1990,С. 387).
Они приводят массу доказательств, например, выражение "он разбил мои доводы": это метафора спора, как войны. Или: "я потерял много времени". Время нельзя потерять в буквальном смысле, это тоже метафора. "Сущность метафоры состоит в осмыслении и переживании явлений одного рода в терминах явлений другого рода", – пишут Лакофф и Джонсон. (Там же, С.388-340). Слово "как" – это союз, предназначенный для соединения явлений одного рода с терминами другого рода. Младенцы этим не занимаются. Маленький ребенок, уже понимающий, что значит потерять игрушку, долго еще не понимает, что значит потерять время. В начале языка была преметафорическая стадия. (Елоева, Перехвальская, 2004,С.76-98). Разумеется, в коммуникациях животных метафор нет. Их коммуникации не проходили «преметафорическую стадию». Обезьянщики, вам понятно?!…
Метафора является порождением синестезии. «Ричардс (1936) писал, что мысль метафорична и исходит из сравнения, и отсюда происходят метафоры языка…». (Мысль человека метафорична изначально, с первых шагов в качестве Homo sapiens по Земле, почему? См. об этом Тен, 2019, «Человек безумный. На грани сознания» – В.Т.). «Занимаясь лингвистикой, Ричардс совершенно неожиданно приходит к мысли, что в метафоре происходит взаимодействие двух мыслей. Переходя на язык нейропсихологии можно сказать, что метафора формируется двумя разными структурами мозга и в антропогенезе человека был период, когда вся речь и мышление были сотканы из метафор, порожденных конкурирующими полушариями головного мозга первобытного человека… Гарднер и Виннер (1979), которые исследовали способность человека создавать метафоры установили, что «наибольшее количество подходящих метафор было получено от детей дошкольного возраста, которые даже опережали в этом студентов колледжа; более того, эти трех- и четырехлетние дети придумали значительно более подходящие метафоры, чем дети семи или одиннадцати лет». Современные люди, обладающие высоким уровнем метафорического сознания, являются примерами частичной рекапитуляции пралогического мышления где доминирует синестетический опыт. В этом случае можно встретиться как с носителями высоких творческих способностей, генерирующими метафоры как из рога изобилия, так и с носителями психических патологий. Пример детей раннего возраста, обладающих высоким метафорическим сознанием, может служить подтверждением гипотезы о том, что инфантильный метафоризм – это просто повторение ранних этапов эволюции, где он был нормой. Причина высокой детской метафоричности в сравнении даже с подростками та же, что и у детской синестезии: это нормальные рекапитуляция пралогического сознания у психологических эмбрионов, которыми являются дети». (М.Глазунов. Синестезия и метафора // Статья на английском языке подготовлена к печати. Отрывок публикуется с разрешения автора).
По пути к истокам языка поезд, на котором ехали лингвисты-семантики, остановился на большой многолюдной станции, где люди говорят точно так же, как везде. Говорят метафорами, не подозревая об этом. Дальше в лес ведет узкоколейка, а подходящей дрезины (методологии поиска по-настоящему примитивных универсалий) нет. Компьютер здесь не поможет. Он свою работу сделал, выкогтив из сотен языков те слова, которые приведены выше.
Второй недостаток заключается в том, что на разных языках семантические универсалии звучат по-разному. Впрочем, даже в одном языке они часто бывают фонетически несопоставимы. Всего за триста лет местоимение первого лица в русском языке изменило свою форму неузнаваемо: было "аз", стало "я".
Сторонники ЕСМ не вышли на настоящие "семантические кварки", но, вместо того, чтобы признать это, пошли на теоретический допуск, низвергнув общую философскую теорию примитивов. Речь идет о монадологии Лейбница, которую можно признавать или не признавать как теорию мироустройства, но одно достижение Лейбница неоспоримо. Исследуя свойства монад, Лейбниц создал общую теорию примитивов, которая является методологической основой всех наук, доходящих до начал. Лейбниц сформулировал принцип независимости примитивов, невыводимости их друг из друга. В самом деле, какой это "простейший элемент", если он является следствием или порождением другого? Сторонники ЕСМ "отказались" от этого принципа и вздохнули с облегчением, потому что эта "теоретическая издержка", как они ее называют, "существенно облегчила семантический анализ". (Вежбицкая, 1999, С.40). Баба с возу, кобыле легче. Но эта баба и была примитив.
И еще одну бабу сбросили: фонологию. Первичные примитивы ЕСМ выражаются разными звуками. Но при своем возникновении первый язык был единым. Н. Хомский это доказал на основе синтаксических универсалий, это его реальное достижение, которое никто не оспаривает. Не может же такого быть, чтобы синтаксически все языки восходили к одному праязыку, а фонологически не восходили. Первичный язык был един в своей фонологии, морфологии, синтаксисе, семантике.
Когда М.Ломоносова "отстранили от университета", он сказал: "Нельзя Ломоносова отстранить от университета, можно университет отстранить от Ломоносова". Когда лингвистика в поисках языковых примитивов "отстраняет от себя" общую теорию примитивов, можно говорить о том же: нельзя теорию примитивов отстранить от лингвистики, можно лингвистику отстранить от теории. После столь эпатажного шага говорить о ЕСМ как о науке не приходится. Анну Вежбицкую из Австралии слышно на весь мир, но ее правота скорее в самом крике, а не в его содержании. Он асемантичен, этот крик "семантистки".
Тема возникновения языка требует других примитивов. Для ее разработки мало выйти на значения, которые есть во всех языках, но выражаются разными словами. Теория глоттогенеза требует выхода на примитивы, звучащие одинаково, или примерно одинаково, на всех языках при том, что значения совпадают тоже. Это должны быть не просто семантические, но фоносемантические примитивы. Семантический примитив должен быть также идеофоном: общим для всех языков природным звуком.
Автор этих строк в данном случае – максималист. Дело в том, что о выходе на фоносемантические примитивы, на первичные универсальные идеофоны, на архифонемы Бодуэна де Куртенэ и Н. Трубецкого современные лингвисты даже не мечтают. Считается, что так далеко вглубь зайти невозможно. Да, невозможно – методами лингвистики. Но не методами археологии языка в широком смысле слова, с привлечением разных научных программ. Претендую на то, чтобы решить проблему, которую лингвисты даже не решаются формулировать: проблему первичных человеческих фоносемантических универсалий.
Мне мало знать, что слово со значением "плохой" есть во всех языках, хотя звучит по-разному. Это ничего не объясняет в происхождении языка. Я хочу знать такие примитивы, с которых все началось, которые во всех языках звучат одинаково и значат одно и то же. Только это и имеет право именоваться языковыми примитивами, все остальное – суета и томление духа.
Безусловно, их не может быть так много, чтобы перечислять десятками: для возникновения языка достаточно несколько фонем, обладающих свойствами сонантов. Об "удивительной малочисленности элементарных звуков" писал в свое время У.Л.Чейф (Чейф, 2003, С.37). Методами лингвистики на эти примитивы выйти невозможно, это очевидно настолько, что не о чем говорить.
Речь идет о сверхзадаче: выйти на такие языковые универсалии, к которым у большинства лингвистов такое же отношение, как у атеистов к универсалиям трансцендентным: "мы знаем, что этого не может быть, потому что не может быть никогда, но… что-то все-таки есть".
Попытки обнаружить эти "истинные примитивы" характерны для русской лингвистической школы. Смутные догадки и "энергия заблуждения" (определение Л.Толстого, который писал об энергии заблуждения, как движущей силе поиска истины) академика Н. Марра живы до сих пор. В 1977г. В.Мартынов издал книгу «Универсальный семантический код». В 80-е годы 20в. В.Абаев предлагал пересмотреть существующие этимологические словари на основе идеофонов (Абаев, 1986). Т.Шумовский выделял т.н. "смысловые корни" кр, бл, тр, хр… (Шумовский, 2004,С.72). Нельзя сказать, чтобы к этой проблеме общей лингвистики – первичным идеофонам – не было интереса, подкрепляемого конкретными разработками и выводами. Проблема в том, что все без исключения лингвисты подходят к данной проблеме, будучи вооружены только собственной психологией. Единственным основанием выделения ими идеофонов является одно: им кажется, что эти корни первичнее других.
Если нельзя вычленить архифонемы и идеофоны, идя ретроспективно, от известных языковых форм к изначальным, может быть, нам поможет антропологическая реконструкция?
На мой взгляд, антропология в этом не только может, но и обязана помочь. Человек вышел из мира животных, но он уже не животное, он мыслящее существо. Мышление осуществляется посредством языка. Отсюда: язык, а именно его происхождение, теория глоттогенеза, как таковая, – это тема исторической антропологии, а не лингвистики. Но это, к сожалению, антропологами не осознается. Исследуя предковые формы человека они, как правило, доходят до констатации: наличествует ли у того или иного гоминина "классические зоны речи", Вернике и Брока, – и считают свою задачу выполненной. Остальное, мол, дело лингвистики. Но она, как показано выше, неспособна сделать эту работу.
Нашими предками были не все животные сразу, издававшие разные звуки, а определенный вид животных, которые издавали определенные звуки.
Если б наши предки были собаки, человеческие языки вышли бы из такого идеофона как "гав-гав", произносимого на вдыхаемой струе воздуха. Если бы наши предки были обезьяны, как считают симиалисты, наш язык фонологически вышел бы из обезьяньего визга, издаваемого также на вдыхаемой струе. В принципе, обладая мышлением и свободой звукопроизводства, можно разработать и такой язык, – примеры, когда люди придумывали тайные языки на основе "языков" животных и птиц, известны истории. Однако задача заключается в том, чтобы не придумывать, а восстановить. Человеческий язык никак не хочет реконструироваться из обезьяньего визга – в этом-то и проблема. Наша "надставная труба", каковой являются горло и носоглотка, работает по-другому.
Безусловно, многие антропологи мечтали о такой реконструкции, но, покорно идя в обезьянник, боясь нарушить святость веры в обезьян, как предков человека, они неизменно терпели фиаско.
Этого же – реконструкции первичных звуковых примитивов – требует потребность в генеральной, поистине универсальной теории языка. "Универсальная" (в кавычках) грамматика Хомского и близко даже не является теорией такого уровня. Во-первых, в ней вообще нет теории происхождения языка, кроме априорного тезиса о врожденных языковых модулях. Во-вторых, она органически не способна учитывать семантику, вобрать ее в себя, а какой может быть язык без значений?
С другой стороны, семантическое направление, выделив т.н. "языковые универсалии-примитивы" тоже не знает, что делать дальше, тем более, что т.н. "примитивы" и близко даже не таковы. Теорию глоттогенеза со значений, выделенных ЕСМ, начинать невозможно.
Отказ от лингвистической теории
Выше мы наблюдали, как морфемы растворились в оппозициях; как по той же причине "исчезли" фонемы. "Синтаксический" подход к изучению языка выглядит хотя и менее противоречивым "в себе", но это при развитии до логического конца – путь тупиковый с точки зрения теории глоттогенеза.
Поэтому не может не импонировать подход американского лингвиста Джозефа Гринберга, создавшего школу общего языкознания, которая не страдает лингвистическим максимализмом. В основе – т.н. "гринберговский метод массового сравнения", заключающийся в том, что сравнение языков производится апринципиально (чтобы не употреблять русское слово "беспринципно", имеющее этический смысл). Во внимание принимаются не семантика (наличие сходных значений), не фонология (звуковое сходство отдельных фонем или всего речевого потока), не словообразование (морфологический принцип), не характер субъект-объектных отношений в предложениях, не порядок слов, а… все вместе. На этой основе создается т.н. "квантитативная типология языков".
Не все лингвисты-теоретики признают правомочность квантитативного подхода. Он считается не методологией, а "отсутствием методологии". Универсалии, выделенные Гринбергом и его школой, называют "гринбергизмами". (Пинкер, 2004, С.222,225,243).
Д.Гринберг выделил таким образом евразийскую семью языков, америндскую, в которую входят все американские языки, кроме северных, – эскимосских и на-дене. Интересно, что наибольшим разнообразием отличаются языки народов Африки, где Гринберг выделил аж четыре семьи языков. Это связано, на мой взгляд, с жалкой палеоисторией Африки, которая является отнюдь не прародиной человечества, а «странноприемным домом» мигрантов на протяжении, как минимум, шести миллионов лет. Таковыми ныне являются США и Европа: сколько там «языковых семей» по факту?
Квантитативный подход страдает "психологизмом", потому что многие оценки носят субъективный характер. Например, невозможно совершенно объективно, не привнося специфику восприятия, вычислить "процент флективности" или "уровень просодичности", но это отчасти маскируется большим количеством параметров, взятых для оценки. Мне приходилось сталкиваться с подобным при работе с археологическими коллекциями. То, что мы делали с легкой руки одного из самых известных археологов СССР, первооткрывателя "Страны арийского простора" на Южном Урале, профессора В.Ф. Геннинга, являлось, как я сейчас понимаю, квантитативным подходом в археологии.
В.Геннинг разработал квантитативный математический метод для сравнения археологических комплексов еще в конце 60-х годов 20в. В таблицах сверху шли многочисленные параметры, слева – частотность. Я верил в объективность подобных сравнений, пока не увидел коллекцию, – не помню в Тюмени или Томске, или Омске, – керамики логиновского типа эпохи ранней бронзы, который я знал достаточно хорошо. По всем табличным параметрам она конституировалась, как логиновская, но, глядя на нее, я никогда не сказал бы, что это так. Голову дал бы на отсечение, что сходство обманчиво. Тогда я понял ученых-традиционалистов, упорно не признававших математические методы при сравнении культур. В языкознании, кстати, тоже достаточно много таких.
Квантитативный подход плох тем, что за деревьями не видно леса. "Это такая эвристика, определение на глазок… Метод "массового сравнения", в сущности, – это почти отсутствие метода". (Старостин, 2003,С.2). Само его почти повсеместное внедрение является признанием со стороны ученых кризиса лингвистической теории. Испробовали, что называется, все теории и все послали по общему адресу.
И еще одно признание прозвучало из уст Д.Гринберга, типологическая школа которого является ныне лидирующей в мире. Он признал, что типология языков не имеет никакого отношения к проблеме происхождения языков.
Заявки на то, чтобы на основе сравнительно-исторического метода "восстановить исходное состояние" языка,"достаточно верно воссоздать и лексический состав праязыка, и его грамматику", он считает антинаучными. (Там же). Гринберг, безусловно, прав.
Разумеется, можно считать "гринбергизм", как явление, повторением пройденного: в начале 20в. лингвисты уже восставали против "философствования", делали попытку возвратиться к основам, к описательной лингвистике, к компаративизму. Однако это не повторение, потому что у современных ученых компьютеры под руками. То, что делает Гринберг, то, что делал Старостин, – это замечательно. Это собирательство и первичная систематизация, но уже на гораздо более высоком уровне. Только не стоит забывать, что это временное поле приложения сил. Потребность в универсальной (не хомскианской, а по-настоящему универсальной) теории языка никуда не исчезла. Практическая лингвистика заслуживает уважения, когда в ней отсутствует антитеоретический пафос.
Содержание Главы I не претендует на то, что все читатели сходу освоют проблематику теоретической лингвистики. Критическая часть предваряет позитивную часть с одной целью: чтобы читатель понял, насколько далеки не только от цели, но даже от пути авторы, которые начинают рассуждения о происхождении языка с рефлексологии, или с того, что горилла Коко смогла воспроизвести слово «кап», или с утверждения "Язык возник как замещение процедуры поиска обезьянами друг у друга паразитов" (Гиренок, 2010,С.22). Грустно удивляться такой простоте.
Глава II. Гипотезы происхождения языка
Язык как инстинкт
Парадокс: Хомский своей теорией "универсального языкового модуля", сущего в человеческих головах, сам подталкивал к появлению идеи "язык – это инстинкт". С другой стороны, он категорически отвергал биологические начала в происхождении языка, а ведь инстинкт – это понятие чисто биологическое. Вот такая "пропасть Хомского".
В эту пропасть кинулся С.Пинкер, написав книгу с говорящим названием "Язык как инстинкт".
"На теорию, которую я излагаю в этой книге, Хомский, бесспорно, оказал сильное влияние, – пишет он. – Но это не копия его теории… Хомский озадачил многих читателей своим скептическим отношением к тому, может ли дарвиновская теория естественного отбора объяснить происхождение "органа языка", существование которого он доказывает. Я считаю, что имеет смысл рассматривать язык как результат эволюционной адаптации, подобно глазу, основные части которого предназначены выполнять важнейшие функции. А предложенное Хомским обоснование природы языковой способности основано на формальном анализе слова и структуры предложения, которые зачастую излагаются слишком замысловато и формалистично. Его рассуждения о носителях языка из плоти и крови поверхностны и сильно идеализированы. Хотя я и согласен со многими его доводами, но думаю, что заключение о природе разума убедительно тогда, когда за ним стоит многообразие реальных фактов". (Пинкер, 2004,С.16).
В конце своего программного заявления, которое я не случайно привел целиком, С.Пинкер неожиданно сбивается с языка на разум. Это характерный для него "подтасовочный" ход. Подтасовочный, потому что тридцатью страницами ниже он манифестирует:
"Идея о том, что мышление и язык – одно и то же, – это пример того, что может быть названо общепринятым заблуждением: некое утверждение противоречит самому очевидному, тем не менее, все в него верят, поскольку каждый смутно помнит, что он это где-то слышал или потому, что это утверждение можно истолковать неоднозначно. (К таким заблуждениям относится, например, тот факт, что… "Руководство для бойскаута" – самая продаваемая книга)". (Там же, С.47).
С одной стороны, "обоснование природы языковой способности" – это "заключение о природе разума". С другой стороны, "идея, что мышление и язык суть одно и то же,– это пример общепринятого заблуждения". Таков Пинкер – образец эклектики во всем.
Если тождество языка и мышления и является заблуждением, то отнюдь не того порядка, что ликвидность "Руководства для бойскаута". Этот ненаучный, маргинальный, популистский аргумент – не единственный в системе доказательств "инстинкта языка" в наукообразном, полном формул и схем, труде Пинкера. Ниже я приведу другие свидетельства своего тезиса о вопиюще маргинальном, донаучном характере доказательств, приводимых Пинкером в поддержку идеи "инстинкта языка". Критическая часть его работы сильна, в частности, когда он разоблачает фикцию "гена языка", а позитивная часть, направленная на доказательство инстинкта языка, ниже всякой критики.
Книга "Язык как инстинкт" популярна, котируется среди интеллектуалов, как "Руководство для бойскаутов" среди американских подростков. И при этом, судя по аргументации, совершенно маргинальный труд, донаучный характер которого искусно замаскирован научной лексикой и иронией, которую можно было бы назвать тонкой, если б не прикрывала глупость.
Теперь по сути. Еще ни один человек, включая уважаемого гарвардского профессора, не произвел ни одной мысли помимо языка. Иногда, опровергая данный факт, обращаются к искусству и музыке, где творцы, якобы, обходятся без языка. Это неверно. Существуют языки изобразительного искусства, архитектуры, музыки. Они изменяются, как и вербальные языки – и вслед за этим меняются искусство, архитектура, музыка. Попытки разъять мышление и речь неизменно завершались фиаско (вспомним пример Выготского, см. Тен, "Вестник психофизиологии", 2017,3; Тен, 2019, «Человек безумный. На грани сознания», С.21-34). С другой стороны, речь без смысла – это не языковая деятельность, а сотрясание воздуха. Скажу более: даже это сотрясание воздуха есть продукт мышления, хотя бы как филогенетического наследия. Ибо даже первичные архифонемы, которые я приведу ниже, уже содержат в себе развитый смысл, заключенный в ментальных оппозициях. Речь человека – даже сумасшедшего, пьяного, одурманенного наркотиком, бессвязная речь экстатирующего дикаря, – не бывает абсолютно бессмысленной. Даже если это "собачий" лай. Подобные виды речи всегда можно подвергнуть психологическому анализу и выйти на такие пласты, что не хватит никакого удивления. Лай бешеной собаки бессмыслен, но если начинает лаять человек, всегда найдется психоаналитик, который растолкует этот лай, выводя на комплексы, архетипы и прочее "бессознательное", которое содержится в мозге далеко не в готовой речевой форме.
Самому очевидному противоречит как раз утверждение С.Пинкера, а не связь мышления и речи.
Если вы попытаетесь разъять это тождество, то язык вы сможете объяснить только Чудом. С.Пинкер, разумеется, хочет избегнуть этой уютной, но малонаучной бухты и пытается привести "многообразие реальных фактов" в доказательство врожденности языкового инстинкта, проявления которого – во всяком случае, первичные, детские – никак, дескать, не связаны с мышлением.
Если ты разъял мышление и речь, то объясни специфику каждого феномена и откуда они берутся, если берутся из разных источников. Например, если специалист говорит, что стресс и страх – это явления разные, он объясняет их оба, проводя различение. Дефиниция – это разделение. Пинкер пишет о языке, отбросив мышление так же, как ребенок отрывает и отбрасывает голову у куклы. Пинкер перед этим оторвал у головы язык. Голову выбросил, а язык не знает, куда теперь вставить.
Онтогенез языка, развитие речи у детей – основная профессия С.Пинкера. Следует ожидать, что на этой стезе он проявит максимальную компетентность в системе доказательств инстинктивного характера языка.
Доказательство первое:
"Универсальный план, в соответствии с которым в языках выделяются вспомогательные глаголы и правила перестановки, существительные и прилагательные, подлежащие и дополнения, словосочетания и синтаксические группы, элементарные предложения, падежи и согласование и так далее, как кажется, предполагает некое совпадение в умах… Как если бы не имеющие контакта друг с другом изобретатели удивительным образом пришли бы к единым стандартам для клавиатуры пишущей машинки, или к одной азбуке Морзе, или к одинаковым сигналам светофора". (Там же, С.34).
Данное доказательство "от противного" базируется на крушении светлых надежд психолингвистов, выстраивавших линейные схемы порождения речи структурами мозга. Пинкер критикует их основательно и едко, за что честь ему и хвала. Достаточно почитать эту часть его книги, чтобы убедиться, что зря лингвисты ходят в обезьянник в поисках истока языка.
Однако и доказательство типа "этого не может быть, потому что не может быть никогда" тоже трудно назвать научным. Давайте еще добавим сюда избитый аргумент "самолета, который сам собой собрался на свалке", который приводят в доказательство того, что мир, в котором мы живем, невозможен, если не учитывать Бога с отверткой. В физической основе мира лежат такие тонкие константы, что их "пригнанность" друг к другу просто невероятна, легче самолету самому собраться на свалке из выброшенных деталей. Человек тоже "невозможен", его появление иначе как чудом трудно объяснить. Если вдуматься, и кит невозможен. Как он мог получиться из одноклеточного организма, невидимого без микроскопа? Теперь профессиональные чудаки взялись за язык. Как, мол, так!… Эта ж такая сложная система! Все эти падежи, все эти согласования!… Это ж надо, чтобы было такое совпадение в умах!… Нет, это невозможно!
Я скажу вот что: в удивительной лаборатории эволюции возможно все. Невозможно грешнику попасть в рай. Вот об этом надо думать, если тоскуешь о чуде. Особенно, если ты – атеистический дарвинист, подобно Пинкеру. В науке не принято делать взмахи больше рук и взгляды больше глаз от изумления. Это другой дискурс, в рамках которого противопоказано громоздить сложности ради сложностей, ради того только, чтобы сделать вывод о невозможности естественного хода вещей. Это не наука, а бабьи охи и ахи со стороны Пинкера (да простят меня женщины).
Доказательство второе:
"Племя кунг сан в пустыне Калахари в Южной Африке считает, что детей обязательно надо учить сидеть, стоять и ходить. Они осторожно насыпают вокруг своих детей песок, чтобы заставить их выпрямиться и, наверняка, каждый из детей вскоре сидит уже самостоятельно. Нас это забавляет, поскольку… мы не учим детей сидеть, стоять и ходить, и, тем не менее, они выучиваются это делать по своему собственному графику. Но другие люди могут с такой же снисходительностью взглянуть на нас. Во многих человеческих сообществах родители не балуют своих детей материнским языком… Нужно ли говорить, что дети в этих сообществах, просто слыша вокруг речь взрослых и других детей, учатся говорить". (Там же, С.31-32). Мол, вот доказательство языкового инстинкта.
Здесь уважаемый профессор дает нам зримое доказательство не того, что дети постигают язык без научения, а того, о чем я не раз писал в книгах о происхождении человека: что мужчины не любят возиться с детьми, они больше любят возиться с женщинами. Данное занятие в своей увлекательности не позволяет некоторым отцам заметить, как жена учит ребенка сидеть, подкладывая под спину подушку; стоять, поддерживая за руки, и ходить, – иногда даже в специальном садке с прорезями для ног. Каким-то образом С.Пинкер не смог уловить логическую связь между кучкой песка, которую бушменка подсыпает под спинку младенца, научая того сидеть, и подушкой, которую мать Пинкера в свое время подкладывала под его младенческую спинку. В цивилизованном обществе существует миллиардная индустрия, издающая пособия по научению детей сидеть, стоять, ходить и выпускающая специальные приспособления. Не могу не выразить удивления: ученый, не замечающий подобное – явное, массовидное, целую промышленность, – как он может видеть то, что незримо, а именно работу мозга по производству речи?
Зато этот "недосмотр" позволяет ученому провести остроумное сравнение по поводу противоположности культур и на данной основе утверждать, что нецивилизованные люди не учат своих детей языку, а дети, тем не менее, научаются говорить. Следовательно, язык дан, как инстинкт.
Данное утверждение противоречит, во-первых, этнографическим фактам, которые говорят, что в жизни первобытного народа максимальное количество времени занимает не добывание и приготовление еды, а разного рода ритуалы, которые в своей звуковой и имитационной повторяемости, безусловно, имеют – в том числе – обучающий смысл. Во-вторых, дети бушменов росли хоть и в пустыне, но среди людей. Они общались не только с родителями, но и со старшими сверстниками, которые, я вас уверяю, та еще школа. Обучение в разновозрастной группе на улице идет скорее, чем в классно-урочной системе. По одной простой причине: если что-то не понял, получаешь не двойку, а затрещину.
В-третьих, в багаже ученых имеется такая богатая и при этом абсолютно доказательная фактология, как биографии людей-маугли, оказавшихся под опекой животных детьми. Они однозначно показывают: человек, росший среди волков, воет; воспитанный собаками – лает; вызревший среди обезьян издает свойственные им звуки задней локализации без губной артикуляции и участия языка. Это прямо говорит о том, что никакого "инстинкта языка" на самом деле нет.
Инстинкт, как жираф: его ни с чем не перепутаешь. Кукушка откладывает яйцо в гнездо соловья. Родившееся создание будет куковать и никогда не станет петь соловьем, несмотря на то, что приемные родители общались с ним по-своему. Вы можете вырастить из щенка собаку в условиях изоляции от собратьев, допустим, среди ослов. "Иа…" от нее вы никогда не услышите. Встретив других собак, пес-отшельник почти сразу разберется в их намерениях по гавканью, которого он до сих пор никогда не слышал. Сельским жителям хорошо известен прием, когда утиные яйца, приобретенные на стороне, подкладываются под курицу-наседку. Профессор Пинкер, наверное, будет удивлен, узнав, что вылупившиеся утки неизменно начинали крякать, а не кудахтать-кукарекать, и упорно отказывались понимать мать-курицу, которая, например, не пускала их в воду. Вот работа инстинкта. Это автомат без вариантов. И это что – похоже на человеческий язык?
У породы боксеров очень развит материнский инстинкт. Моя собака просто не могла не относиться по-матерински ко всем детенышам без исключений. Однажды она вырастила новорожденного котенка. Выросший кот никогда не гавкал, только мяукал. Удивительно, правда? Сработал кошачий инстинкт. Украинская девочка, попавшая под опеку собаки и жившая с ней в конуре в 90-е лихие годы, лаяла, а не говорила. Где ее человеческий языковой инстинкт?
"Немота диких детей в некотором смысле подчеркивает, что при развитии языка приобретенное доминирует над врожденным, – вынужденно признает С.Пинкер, – но думаю, что мы добьемся более глубокого понимания, если будем мыслить в обход этой избитой дихотомии". (Там же, С.364).
Иными словами: если факты противоречит нашим идеям, будем мыслить в обход фактам. Такова наука. С.Пинкер и в самом деле просто-напросто обходит феномен маугли. Вот это настоящее рукотворное чудо. У меня в голове не укладывается, как такое возможно: посылать неопровержимую фактологию по известному адресу и при этом считать себя ученым.
С.Пинкер даже не предпринимает попытки дать какое-то свое толкование "феномена маугли", совместить со своей теорией "языка, как инстинкта". Теория должна истолковывать всю совокупность фактов, имеющихся на момент создания теории. Автор научной теории не имеет права на обходные маневры; этим научная теория отличается от маргинальных гипотез с их избирательностью и субъективизмом. Отсюда вывод: не существует научной теории "язык есть инстинкт". Существует маргинальная (в силу случайного, донаучного характера доказательств) гипотеза.
Привожу третий, наиболее убойный, аргумент Пинкера:
"Сама концепция о подражании может быть изначально подвергнута сомнению (если дети всегда подражают, почему они не копируют манеру родителей спокойно сидеть в самолете?)…". (Там же, С.36).
Этот, последний, – всем аргументам аргумент, потому что буквально "по Фрейду" выявляет, насколько уважаемый профессор витает в облаках на крыльях своей лжетеории. Что и чем здесь опровергать? Факт против факта? Пожалуйста. Я много раз летал самолетами разных авиакомпаний. Иные рейсы длились десять и более часов (например, из Франкфурта в Буэнос-Айрес). Никогда я не видел, чтобы дети свободно бегали по проходам или ползали через головы пассажиров. Иногда им позволяют прогуляться, но в целом, подражая родителям, дети стоически сидят в креслах в течение всего полетного времени. Воспитывать детей надо, господин Пинкер. С малых лет, подушечки под спинки подкладывать и так далее. И не выдавать дурное воспитание своих детей за доказательство научной теории.
В последнее время в западной науке начал активно использоваться такой прием, как представимость. Вместо доказательства создается впечатляющий образ. Имеются даже обоснования, будто ученые имеют на это право. Например, автор книги "Сознающий ум" Д. Чалмерс пишет: "Философы нередко с подозрением относятся к аргументам, отводящим ключевую роль представимости, замечая, что представимости недостаточно для возможности. Это тонкий вопрос, но в данном случае эти тонкости не имеют такого уж большого значения. Когда речь идёт об объяснении, представимость, очевидно, играет ключевую роль". (Чалмерс, 2013, С.105).
Оказывается, метод представимости перешел из западной PR-технологии в науку. Например, вместо доказательств химатаки в Сирии достаточно показать мальчика, которого обливают водой или актера в конвульсиях. И все, можно бомбить страну, в доказательствах необходимости нет. В качестве доказательства зверств русских в Буче можно показать черные мешки, разложенные вдоль дороги и сказать, что в них тела. Представили себе? Значит, вам доказали. Пинкер не приводит никаких доказательств для своей теории "язык есть инстинкт", использует только представимость. Создает образы вместо доказательств. С ним даже спорить странно, как будто не научную концепцию критикуешь, а черт знает что.
Вообще, это опасная тенденция. Это значит, что наука умирает. Места ученых занимают люди, овладевшие PR-технологиями. Все научные регалии Пинкера не поместятся на страницу. На каждом тематическом мировом Конгрессе он в президиуме, а то и председатель. Парадное лицо американской науки, использующей вместо доказательств PR.
Приведя в качестве последнего доказательства убийственный аргумент из столь близкой психолингвистике области воздухоплавания, С.Пинкер тут же пишет:
"Остается один шаг, чтобы завершить доказательство того, что язык – это особый инстинкт, а не просто мудрое решение проблемы, придуманное от природы мыслящими существами. Если язык – это инстинкт, у него должна быть определенная область в мозгу и, может быть, даже специальный набор генов, которые помогают запустить этот инстинкт". (Пинкер, 2004,С.36).
Все надуманные образы у Пинкера уже превратились в "доказательства мудрого решения проблемы". И он мудрит дальше: вбивает последний гвоздь.
"Грамматические гены или "орган языка" еще не были никем открыты, но поиск их ведется", – пишет он. (Там же, С.37). Ясность насчет того, что грамматические гены не были открыты, дополняется сдержанным оптимизмом: мол, возможно, найдут. Свое мнение на этот счет я выражал не раз: если существует ген, дефективность которого вызывает нарушения речи, это отнюдь не означает, что он является первопричиной языка: он сам, причина его появления, нуждается в эволюционных объяснениях. Мыслить по-другому означает профанацию проблемы. Когда нос забит, речь тоже становится дефективной, но это не значит, что нос является причиной языка.
Идефикс таких «мыслителей», как Пинкер, заключается в том, чтобы доказать наличие у человека специальных грамматических генов или нейронов. Как это, согласно его мнению, может быть доказано? Вот как:
"Нанесите повреждение этим генам или нейронам – и пострадает язык, в то время, как остальные части интеллекта продолжат работу; сохраните их невредимыми в поврежденном по другим направлениям мозгу – и вы получите отсталого индивида с нетронутым языком – "лингвиста идиота-гения". (Там же, С.36).
Последние, если где и топчут коридоры, то, наверное, только в Гарварде. В реальности идиотия всегда сказывается на способности выражать мысли. Во-первых, потому что мыслей нет; во-вторых, потому что нет ума, чтобы их выразить. Идиот, являющийся одновременно гением лингвистики, это розовая мечта некоторых лингвистических гениев, которая – могу спорить на что угодно – никогда не осуществится. Напрасно Пинкер думает, что у лингвистики есть некий приоритет, эксклюзивная способность развиваться в качестве науки, благодаря усилиям идиотов. "Лингвиста идиота-гения" не может быть точно так же, как "физика идиота-гения" или "медика идиота-гения". Способность думать является первичным признаком ученого, все остальное – вторично, включая звания, место работы в научном учреждении, председательствование на научных конференциях и даже способность говорить. Гений-физик С.Хокинг, например, не говорил много лет.
Что касается первого варианта – интеллект без языка, – то здесь дело обстоит несколько сложнее. Если афазия является врожденной (не немота, а именно афазия, исключающая даже внутреннюю речь), полноценного умственного развития не будет тоже. Если полным афазиком неожиданно станет профессор, то… В данном случае диагноз тоже неутешителен: если он не сможет не только говорить, но и мыслить на языке, это означает, что он вообще не сможет мыслить, хотя идиотом станет не сразу. Он продержится некоторое время, благодаря информационной подпитке мозга зрительными образами и снами, но придет время, когда его взгляд станет бессмысленным.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71493880?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.