СВОй

СВОй
Иоланта Ариковна Сержантова
СВОй / рассказы, новеллы, эссе, /Как определить, кто свой, кто чужой? И не для тебя самого, но для Родины, которая для всех – одна… Книга рекомендуется для внеклассного чтения

Иоланта Сержантова
СВОй

Грабари
Наш район грабарей[1 - землекоп] некогда был обыкновенным болотом. Чистый стол воды, покрытый будто бы к празднику плотной скатертью широких листьев кувшинок, расставленные на нём розетки самих цветов были словно в постоянном ожидании гостей.

По весне там кипели нешуточные страсти, что выдавали себя легато из фальцета комариного распева, да многоголосием лягух. Черепахи с ужами сдувались навстречу друг другу с шипением, цапли межевали гать[2 - топкое место, болото] шагами, а караси оклеивали своею икрой всё округ: и небритые подмышки кочек, и залитый половодьем мох, и вообще всё, ибо непросто найти приличное фунту[3 - 410 гр] икры место, это вам не фунт лиха, что повсегда найдёт лазейку для случая, дабы сбыться и насолить.

После Великой Отечественной на месте избушек грабарей, благодарные за пленение немцы выстроили целую улицу двухэтажных шлаковых хором с просторным чердаком, приютом для голубей, печным отоплением и подвалом под уголь с удобным, вровень с землёй, входом. Приятно было просыпаться под топот птиц над головой или гортанное воркование, некогда не совсем верно перенятое ими у лягушек.

От прошлого на Грабарях остались лишь сараи, комары по весне да сырость в подвалах. Дабы добраться до бочек с квашеной капустой, яблоками и помидорами, приходилось раздвигать белый полог плесени, что свисал с потолка, напоминая чертоги гигантского паука. Но даже подозревая присутствие где-то неподалёку его самого, мало кто из ребятни отказался бы сбегать с кастрюлькой перед обедом в подпол, ибо вкуснее тех помидоров не едали даже короли.

Плотно подогнанные дощатые полы дома гудели от топота воскресной барыни[4 - русский танец] после бани, крепкие деревянные ступени и ограждения перил выдерживали шумные ребячьи игры, а то и скорбную, нелёгкую по всем статьям ношу, что выносили иногда из подъезда. Но, впрочем и к счастью, – то случалось довольно редко. Довольные жизнью жильцы по большей части были молоды, а прошедшие фронты Великой Отечественной, встретив Победу, были не согласны так вот, за здорово живёшь, распрощаться с тем, за что боролись, и отхлёбывали от жизни большими глотками, множа безотцовщину. Впрочем, по тому времени – им не в укор и как бы даже с молчаливого одобрения соседей. Чересчур народу побило в войну, стране были нужны люди, а откуда их ещё взять? Чай не жёлуди, не падут к ногам осенью, в вязаных своих беретках.

Заселившись в те дома, рабочий люд, заставил комнаты нехитрым барахлишком, и ловко, со вкусом, точно так, как брался за любую работу, принялся воплощать в жизнь прерванное войной. Ничего особенного, впрочем, всё, как у всех. Женщины подле печи гремели о чугунки привезёнными из деревни ухватами, кормили, обстирывали семейство и даже находили время на рукоделие, – всякое окошко было украшено собственноручно вышитыми занавесками. Не в пол, само собой, из обрезка, но до крашеного, словно покрытого белой эмалью подоконника.

Из-за этих самых занавесок хозяйки приглядывали за бельём, развешанным на верёвках промеж зрелых стволов, оставшихся от дубравы со старых времён. Также смотрели играющих во дворе ребятишек, а заодно и задёргивали весёлые тряпочки ради приличия, завидев красивого соседа. Был один такой, писаный, на весь район. Мужики замолкали при нём, провожая недобрым взглядом, бабы недовольно сжимали губы гузкой, а девчонки постарше с нашего подъезда бегали за две остановки от дома, только чтобы полюбоваться на него хотя одним глазком. Застыдившись собственной смелости, мокрыми от восторга и бега не более, чем от стыда, вскоре возвращались они домой, и томимые неясными мечтами, сидели на ступеньках подъезда, поджидая, дабы остыть.

– Ты чего тут расселась? А ну-ка, марш, дома дел не переделать а она тут телепнем! – одёрнет, бывало, такую прелестницу мать, а девка-то и рада, – за занятием мечтается, поди, ещё слаще.

Грабари… Помнит ли кто нынче то прозвище, да отчего оно? Может и есть ещё такие, только вот домов тех уже нет. А жаль, уютно в них было, зимой – тепло, летом прохладно. Все знались друг с другом, не то, что нынче. Теперь мало кто знает, чего ожидать даже от себя самого.

Район землекопов, Грабари, болото…


По-настоящему…

Ветер наглаживал чертополох против шерсти цвета кончика лисьего хвоста и удивлялся, сколь шелковиста, тонкорунна и податлива оказалась наощупь его грива.
И пускай к вечеру остались от той прелести клочки да пряди, но случилось же оно, то обожание, произошло! Не привиделась и красота…
Всякому хочется быть замеченну и обласканну. За так и запросто, либо за дело, – всё одно приятственно, близка сердцу похвала и льстива, и истинна, сколь не выказывай обратного.

Вросший в собственное отражение рогоз перешёптывался с ветром, тщился заставить его понять нечто, в чём неуверен покуда сам. Наскучит ветру то внушение, да станет трепать початок, крушить стебель, убеждать[5 - УБЕДИТЬ кого, посадить в беду], сажая в беду траву болотну. Дабы никому неповадно было его, ветра, поучать, да принимали его по старшинству, как по заслугам, а не из-за умения. Самость[6 - сознание своей значительности] свою, значит, пестовал ветер.
Верно ли оно эдак-то? Таки нет! Да кому оспорить решиться, коли всяк торопит свой час[7 - срок], – кто делом, а который безделием. Многим, ведомо, не до чужих скорбей… ВедОмый собственными, оставив без внимания стороннее мучение, не избежишь своего. Совестливого измучит совесть, а прочего настигнет возместье[8 - возмездие, воздаяние] когда со стороны.

В природе всё по-настоящему. Даже мы.

А человек не ветер, не рогоз, в самом деле-то выбор у него один – остаться собой или перестать им быть.

Ветер наглаживал чертополох против шерсти. Чай не кошка, не сделается от того большой беды.


Склоки ворон за окном

Полная комната людей стоят прижавшись к стенам, на свободном пятачке по центру, под вкрученной в патрон пыльной лампочкой, как под луной, – старуха рвёт на себе волосы, одежду, и роняя клочья того и другого на пол, невидящими глазами обводит присутствующих, выкрикивая по-птичьи некие знакомые слова в непривычном порядке. Так вороны гомонят над окном в феврале осипшими к концу зимы, плохо поставленными голосами.

С восторгом религиозных фанатиков бабке внимают одетые в пиджаки поверх косовороток мужчины, женщины в тёмных одеждах, девицы со спрятанными под платками косами, парни и мальчишки. У всех присутствующих взгляд неживой, напряжённый и заметно подобострастный. Прикажи теперь эта бабка прыгнуть в окошко, попрыгают рядком, все, кроме одного, что стоит в углу комнаты, сдвинув низкие брови и глядит презрительно на бабку. Это её внук. Парнишке скоро восемь, и больше всего на свете ему хочется вернуться к занятию, от которого отвлекло это сборище.

Мальчик любит сидеть на балконе с радиоприёмником и слушать «Театр у микрофона», «Литературные чтения», «Клуб знаменитых капитанов». Иногда ему удаётся даже почитать, но книги, которые он приносит из школьной библиотеки и кладёт под матрас, отец неизменно находит и тут же отбирает. В квартире прятать особо негде. Придвинутые к стенам кровати, платяной шкаф, стол без скатерти. Ни тебе полок с книгами, ни телевизора. Радиоприёмник – единственное, с чем неохотно мирится набожность домашних.

Немного проще и свободнее дышится мальчишке, когда семья уезжает за болота по бездорожью в саманный[9 - дом, построенный из навоза с глиной] дом на краю просторного огорода. Там можно не ютится в единственной комнате, а уйти спать на чердак, где под дерюгой паутины хранятся книги, наследство от деда. Про них забыли и поэтому их можно читать, не опасаясь, что отберут, изорвут или бросят в печь. Главное – не показывать книг, а к нему на чердак не полезут. Дом старый, доски чердака тяжести взрослого не выдержат, а мальчонка лёгонький, как пёрышко, в чём душа держится. Но жилистый и духом крепок.

Когда мальчишке исполнилось восемь, он перестал таиться, принялся отстаивать своё право на чтение открыто. Собирал макулатуру, сдавал и получив разменный талончик, менял его на расчётный, а затем бежал в книжный купить новый томик. Продавщицы благоволили к парнишке, и выуживали подчас из-под прилавка издания, случайно не уместившиеся на полках. Там были Дюма, Купер, Лондон и ещё «чего-нибудь»…

Жизнь «даёт прикурить», досаждая нам препонами, но если некто понимает, что лучше «двойка», нежели «трояк», за любой из уроков судьбы, он уже лучше тех, ведОмых чужими бессвязными речами, похожими на склоки ворон за окном.


Пупок лета

В пупке лета жарко, с самого утра. Кажется, что где-то неподалёку топится печь, и отойти от неё ни за что нельзя, нужно чтобы кто-то проследил, вовремя прикрыл задвижку, дабы не угореть. Наверное, скорее всего! – само светило занято этим, а мы с приятелем только и можем, что сидеть в тени вишен на широком пне, оставшемся саду в наследство от ясеня, и ждать вечера. Молча терпеть до прохлады скушно, и дабы занять себя хотя чем, мы лениво переговариваемся.

– Нам нравятся многостраничные, многотомные романы, кинокартины с бесконечным количеством сцен, они будто похожи на жизнь. Изо дня в день мы тратим свою реальную на выдуманную, примечая каждую мелочь, ничтожный пустяк прожитых не нами дней, махнув рукой на собственную жизнь, что уплывает из рук. За что мы так с собою? Почто оставляем в стороне, на несбыточное «после» самоцветы своей души? Для кого отложены они в долгий, бездонный ящик? Кому в дар? Нешто есть кто ценнее нас самих? Несть ответов. Всё делается как-то само, помимо нашей воли… Помимо! Чуешь? – тормошу я приятеля, что силился не задремать под мою прямую речь.

– Чего? – очнулся он наконец.
– Так безвольные мы, выходит, ежели всё само, супротив нашего хотения, минуя даже упорство иных… Смотришь, бывало, старается некто, не жалеет сил, а желаемое даётся не ему, а другому, походя, невзначай, между прочим, даже как бы шутя. Ведь кажется – одним старанием заслужил! Ан нет.
– Тот-то и оно. – не понимая, к чему я, собственно, веду, кивает головой приятель.
– Ты подозрительно скоро соглашаешься!
– На тебя не угодишь. Станешь спорить – рассердишься, окажется, что думаем одинаково – скажешь, что я не думаю, а просто повторяю за тобой. Чего ж тебе надобно?!

– Я не знаю… Но кажется,что именно так, через противоречия, несогласие, мы познаём себя
– Познаём себя? И на это мы тратим жизни, силы, близких? На это?…
– Ну а даже если это и так. Пусть будет.
– И ты доволен? – удивляется товарищ.
– Покуда да!
– Ну, наконец-то мне удалось угодить!

Солнце плохо следит за печью, жар не утомится никак, а тень сада не даёт прохлады, лишь сумрак. Его же, накопившегося за осень с зимою, в душе и так чересчур. Переглянувшись, мы с товарищем не сговариваясь поднялись с пня и смело шагнули на свет. Не век же нам, в самом деле, прятаться от лета. А то ждали его, ждали, а оно вон как… печёт… До самых, понимаешь, пробирает печёнок. Лето…


Паук и ветер

Паук расставил силки по всем правилам, гамаки и колыбели манили неискушённый взор, склоняя к лености, искушённому обещали «бездонной неги плен», но насекомусы сторонились сей сокрытой за удовольствиями западни. Казалось, праздность претит им, всем без исключения

– Старики никому не нужны… – вздыхал паук, забившись в тёмный уголок, – Конечно! Кому охота навещать их, и вдыхая запах грядущего тлена, слушать скрип колен и сожаления об утрате минувшей, прекрасней, чем у них, жизни. Юным нужно наслаждаться своею, а не сокрушаться об чужой. Старики – это извечный укор вечности, напоминание о конечности бытия. Кому они нужны, те упрёки в тающей на глазах младости.

Впрочем, паук несколько кривил душой. Хотя никто не стремился попасть в его, расставленные хитрО силки и сети, но покачаться, развалясь в гамаке или подремать в тени на чистой, белой простыне паутины, кое-кто мог бы себе позволить. Многим хотелось подремать, переждать самое полдневное пекло в почти домашнем покое, с уютством и приятностию. Так что букашки не вовсе оставляли безо внимания старания паука. Бывало, подлетали, пробовали на прочность батуды паутины, сплетённой и густо, и не жалея рядов стлани[10 - то, что постлано], так паук сам не терпел таких гостей, тут же спешил согнать. Не для вас, мол, стелено, пущай уж другие…

А которых ему в компанию было надобно, про то точно никто не знал. Поговаривали про каких-то особых, всех из себя особ, да только лично, тет-а-тет их не видывал никто.

Потому ли, аль нет, да только стали паука сторониться. Те. кто помясистее – брезговали им, а которые помельче, навроде мошки, стращали друг друга перед сном сказками про паука и его собрание засушенных навечно гостей. Да правда то или навет… не находилось охотников проверить на себе.

Дни топтались перед афишными тумбами вечности, следили затем, как туман намазывал их клейстером из звонкого ведёрка, дабы расправить поверх её плотное полотно ночи, и всякий раз выходило по-разному. То казалось, будто мало чернил и ночь казалась нездорова, слишком бледна, то чересчур густа и блёстки звёзд отставали от неё одна за одной, то сам туман был небрежен более обыкновенного, ронял с кисти излишек клейстеру, да позабывши в прежнем дне ветошь, коей любовно обтирал тумбу, не мог вполне исправить своей оплошности. А вытирать ладонями выходило, пожалуй, ещё хуже, – застывали следы его пальцев, задерживались в небе до утра. Задирая нос кверху, знатоки утверждали после, что сие образование носит название перистых облаков, и располагаются они в девяти верстах[11 - 1, 067 км – верста] над землёю.

Сумерки пожимая плечами торопились уйти, обещая себе вернуться ввечеру и не позабыть уж отыскать, наконец, свой струмент[12 - инструмент, в данном случае – ветошь], да отдать его как-нибудь при случае хорошенько выстирать дождю[13 - перистые облака – предвестники дождя, видны за двое суток до осадков на месте, откуда наблюдаются].

Ночь. Наскоро, почти наощупь соорудив тонкую сеть поперёк тропинки, паук пытается выудить нечто из ручья лунного луча, а ветер раскачивает тихонько ту паутину, словно невод или колыбель, дабы подсобить. Они оба не ищут покоя, но желают его для других. Да только мало кому верится в то.


Оджахи

«Оджах» – по-грузински очаг, семья – оджахи. Вступив однажды по сень грузинского гостеприимства, невозможно отказать себе в удовольствии остаться там навсегда.

С благодарностью и светлой памяти Эли Зукакишвили, что хотела стать мне матерью, а осталась другом. Навеки.

1982 год, Тбилиси, жара. О том, что чувство юмора потерявших ощущение реальности служащих жилконторы не имеет предела можно догадаться по кипятку, который бойко течёт из крана холодной воды и тихому ржавому, пустому вздоху его противоположности.

Рефрижератор полон поллитровок «Боржоми», но и они, даже покрытые льдом, не кажутся слишком холодными. Попав в руки, покрывшаяся испариной бутылка пытается выскользнуть к ногам, с надеждой, что её вернут обратно в прохладные объятия ожидающих своей печальной участи сотоварок. Но нет. Опустошённая, она с тихим звоном примыкают к прочим под стол, где уже нет места для ног.

– Надо бы сдать… – без надежды на то, что кто-то из домашних решится на подвиг и доберётся до магазина, вздыхает хозяйка.
– Я схожу! – вызываюсь я.

Распаренный мозг не думает о последствиях подобного поступка, изнемогая не меньше прочих, лень в жару подходит, будто тесто, но я тащу, по паре авосек в каждой руке, что распирает бравада бугристой стеклянной груди, и свидетели тому – пустые дворы, смакующие горячий воздух сквозными проёмами лишённых дверей подъездов, как через соломинку.

Загрузив рефрижератор новыми, почти горячими бутылками, иду в ванную. В иные времена моё самопожертвование вызвало бы бурю восторга, но не теперь. На чувства нужен жар, которого в избытке и так.

Едва прикусивший язык кипяток, что остужался в ведре, да так и не удосужился остыть, смешиваясь с потом, льётся промеж лопаток, по животу… В общем – никакого толку от этого мытья. Постиранная в который раз за день одежда высыхает уже под второй прищепкой, с балкона можно не уходить, а снимать сразу.
– Круговорот белья в природе! – грустно смеёмся мы.

В квартире всё горячее – стулья, простыни. Резное подголовье старинной кровати, кажется тоже лосниться не от лака.
Любое у поминание о приготовленной на огне пище вызывает приступ дурноты. При эдаком пекле всё лишнее – одежда, еда, мысли… Только кофе не оставил ещё своих позиций на подступах к рассвету. Скрипит ручная мельница, кокетливо раскручивая хвостик рукояти, пережёвывает жерновами подсушенные только что на чугунной сковороде кофейные зёрна. И не сторонится после огня, а кипит, пуская пузыри, считая до трёх, и кажет широкий тёмный горьковатый свой язык фарфоровой чашке.

– Тебе погадать?
– Не знаю…
– Как допьёшь, переверни чашку на блюдечко. Да не так, не к себе, а от себя, и пусть постоит. Потом погляжу.

Я не помню, чем закончилось то гадание, что посулила кофейная гуща, и сбылось ли предсказание, но всё остальное помню, как теперь. И не только про обыкновенный, необыкновенный зной.

Воронеж- Тбилиси- Москва 1981- 2024

Сныть

До того дня мы не были знакомы. Нет, конечно, я слышал об ней не раз, и кажется даже – хорошее. В моём мнении она была солидной, рыхлой дамой, затянутой в корсет по причине отсутствия талии, с шиньоном на волосах, и не то, чтобы дурнушкой, но такой, каковой делается большинство девиц, разменявших третий десяток и не обременяющих себя поисками жениха, ибо давно – почтенная замужняя женщина, мать семейства, привыкшая украшать себя больше для света, нежели для супруга, кой её уже «всякой видал».

За заботами об доме и детях, она незаметно для себя обабилась, и вместе с девичьей стройностью утеряла утончённость в обращении, изысканность и манерность, коей руководствуется юность, выбирая, как обойтись с любым, что ей дано так запросто, – с чашкою тонкого фарфору, с чашечкой цветка, с нечитанной книгою или признанием в любви. Всё это минуло, иссякло как бы само собой и утеряло значение, ибо привычка видеть её рядом, неустанное служение домашним, поставило её в ряд с привычным, разумеющимся само собой и от того утратившим всякую ценность. И нарядись она вдруг теперь для мужа, только для него, тот лишь поднял бы брови, промолчал, а то б и выбранил:
– Вы бы, матушка, лучше проследили за кухаркой, нежели тратиться на пустяки. Я давеча из супа выудил куриное пёрышко, жаркое было пережарено, а в бланманже попадались какие-то крупинки. Так что даже дети отказались кушать. Виданное ли это дело!..

Все эти образы промелькнули передо мной, покуда я разглядывал соцветие, на которое указала мне сестрица. Это егоза тронула пальчиком меня, подёргала за рукав без церемоний, и потянув носом в сторону кухни, предложила нарвать «вот этого» и отнести кухарке, дабы приготовила.

– А что это такое? – воскликнул я.
– Вас в университетах не обучали ботанике? – тоном классной наставницы поинтересовалась девушка.
– Учили, да я нетвёрд… – смутился я. – И не узнал сей травы.
– Знакомьтесь, это сныть! Пирог из неё с луком и яйцом вы хвалили давеча за обедом, и я подумала…
– Из …этого?! Как же можно изводить такую красоту на пироги! – воскликнул я и наклонился разглядеть растение ближе.

Соцветие сныти было похоже на снежинку, – причудливую, многогранную снежинку, что посмела не растаять, воспротивилась июльскому зною.
– Да вы присмотритесь, какова! Глаз не отвесть!
– У нас её много, не понимаю, как вы не замечали. – недоумённо возразила девушка.
– Как же её теперь-то… в пирог… непостижимо.
– Так листья же! И Серафим Саровский ел… – напомнила девушка.
– Саровский? Серафим? Старец!?! – переспросил я, изумляясь осведомлённости не легкомысленной, но лёгкой в мыслях особы, на что она кивнула молча.
– Ну, коли когда нечего больше… – резонно заметил я и вздохнул. – Оставьте их для меня, пожалуй. Пусть будут!

Сестрёнка повела плечом неопределённо и рассеяно, но впрочем, я знал, что мог вполне довериться ей, как с младенчества поверяли друг другу любые малости и большие надежды.

– Послушайте… – вдруг начала она тихим, минуя обыкновение, голосом.

Оборотившись к девушке, я наконец обратил внимание, что она чем-то обеспокоена.
– Вы обиделись? – встревожился я.
– Нет, мне просто нужно вам сказать…
– И что же? Чего вы мнётесь?!
– Меня замуж… отдают…
– И когда?
– На Покров.
– А вам не хочется?
– Хочется… – смутилась девушка, и кинулась мне на грудь.

Дождавшись последних, проступивших на щеках слёз, я промокнул их платком, слегка отстранил от себя сестру и принялся разглядывать. Она была необыкновенно хороша, как тот цветок. И подумалось мне, что промелькнувшие перед тем видения, вовсе не об увядании, но об жизни, которая всегда найдёт способ себя и украсить, и уязвить.


Когда я появился на свет…

Когда я появился на свет, я не понимал, зачем и почему люди плачут, это немного погодя взялась растолковать мне сама жизнь, но причину радости доискиваться не приходилось, ибо она казалась мне буквально везде и во всём, во всех.

Любая былинка, пылинка муравья или лепесток бабочки, ластик слизня, жаба, ожившим куском растрескавшейся от зноя почвы, веточка, что вежливо тянется с рукопожатием первой, река, которая тянет резину своих вод от истоков к морю, дружелюбие вОрона, бесстрашие воробьёв, сопровождающих незамысловатый обед из молока в бумажном треугольнике и французской булки…

– Не сорите тут! Ишь…
– Так съедят! Всё, подчистую! Ни крошки не останется!
– Это вам так кажется. К тому же, нехорошо это, разбрасывать хлеб. Люди в войну за краюху хлеба жизни лишались.
– Я понимаю, но я не просто так, в пыль, я на чистое, птицам!
– Эх, да что с вами разговаривать. Молодёжь…

Воробьи, с опаской поглядывая на седовласого ворчуна, торопливо подбирали хлебные пылинки и склевали даже те, что упали мне на ботинки, да не на удобное место, не на носки, а повыше, застрявшие промеж перевязи шнурков. После как стайка воробьиной масти почистила пёрышки, птицы посовещались о чём-то и порешив, что больше тут поживиться нечем, упорхнули проверить «на вшивость» прикрывших спинами ажур следующей скамейки.

Довольный, что птицы если и не сыты, но и не вовсе голодны по причине моей расточительности, я перевёл взгляд на старика, что перед тем усердствовал, пытаясь испортить мне настроение и аппетит. Мужчина сидел, обхватив ладонями свой, явно недешёвый посох, и с презрительным выражением присматривал за гуляющими.

Волей-неволей я сравнил его со встреченными однажды в Тифлисе двумя пожилыми грузинами. Наслаждаясь предрассветной прохладой в парке под платаном я обратил на себя их внимание. Подойдя с поклоном, мужчины вежливо поинтересовались, не нуждаюсь ли я в чём, есть ли у меня ночлег и отчего в такую рань сижу под открытым небом, вместо того, чтобы досматривая под чистой простынёй сны, улыбаться навстречу аромату дозревающего в печи хачапури.

В ответ доброжелательной и бесхитростной тревоге за меня совершенно посторонних людей, я объяснил, что путешествую по службе, и что в номере слишком душно, от того-то и вышел подышать. После нескольких минут возгласов, полных нешуточного сострадания и сочувствия я немедленно был приглашён в каждый из домов этих милых аборигенов, где, по их словам, я могу оставаться сколь угодно долго.

– Да хоть всю жизнь живи! – едва ли не хором провозгласили мужчины, а после чуть не поссорились, решая, кому из них достанусь в качестве почётного гостя.
…Когда я появился на свет, никак не мог взять в толк, отчего это люди иногда плачут, а теперь, спустя годы, старательно ищу причину улыбнуться, чтобы вспомнить – как это бывает и почему.


От нас…

Солнце таяло куском масла на сковороде горизонта, пенилось облаком, шкворчало шёпотом ветра, что выдавал свой голос за птичье пение, в надежде поторопить светило, а заодно упестовать зачем-то его совесть, ибо нынче оно припрятало, скрало света у дня ровно на три щепотки относительно вчерашнего. Думало, не заметит никто, а вот глядишь ты, – опять ввязался не в своё дело ветер… Лезет под руку, повсегда там, где не просят, а где нужен – не дозваться.

После обильных ливней виноград чванился, гордился собой и кичился своею пышностью. Девятым валом, едва ли не горой составленная из из многих мелких всплесков листьев лоза накатывала одной большой волной сад, сокрыв под своими валами и беседку, и самый его забор, об ветхости которого можно было не помнить до самого дна осени. Испытавший на себе силу времени, что тягалось в стойкости со всем, что вставало у него на пути, мешая идти вперёд, забор лишился заметной части каменной кладки. Занавес винограда не давал разглядеть – где именно, но ребятишкам и дворовым псам хорошо было известно то место, а особливо ветру, что любил прогуляться по саду на пару с ночью, под серым, звёздным, тусклым переливом гранита небес как с искрой слюды. Держа руку ночи в своей, ветер шептал ей горячие слова холодными губами, тщась залатать прорехи человечности собственной добротой.
Отчего была та забота? Так от того лишь, что не удавалось ночи побыть собой. Встревали в её умиротворение и отсвет газовых фонарей, и причудливые брызги шутих, – но и в том не было бы большой беды, коли б не рыдания от стыда или мук совести, или из-за одиночества, в чём, дождавшись захода солнца, открываются перед ночью, да плачутся, уткнувшись в подушку, будто в колена, ожидая сна, как избавления от страданий.

Оставляя нас наедине с собой, ночь принуждает обходиться с нею точно также, подставляя ей под нос зеркала луж и вод, дабы взглянула на себя сама и не думала об себе лучше, чем она есть.

– Ну и какова ж сама по себе ночь?
– Как есть – черна! А душой ли, телом, то когда как, не от неё зависимо, но от нас, на свету людей.


Она просто живёт…

Ночная бабочка, что украшала собой утреннее окно, была похожа на семечко клёна. Впрочем – меньше был размах ея крыл, и недалёк был бы полёт, случись ей родиться тем самым семечком.

Но она-таки была бабочкой, скромницей. Распускающий дурной слух о ночных бабочках, вряд ли бы сумел описать её норов, либо платье. Ну – юбка в пол или парео, не позволяющее обнаружить острые коленки, или пончо, скрывающее угловатые локотки.

И ходит тихо, роняет изредка тень на свет, выбивающийся из щели неплотно прикрытой двери и занавески, тает в сумраке под ритм болеро, на который стремятся сорваться ходики.

Наряды её более, чем неброски, но не менее, чем элегантны, – цвета шамуа[14 - светло-коричневый, «кремовый» цвет, цвет кожи или ткани, похожий на цвет верблюжьей шерсти, шерсти горных коз] с рисунком, кой майя-киче[15 - племя майя, индейский народ этноязыковой группы майя-киче, живущий в основном в Мексике] подглядели некогда у них же, и присвоили себе, не опасаясь, что бабочки посмеют оспорить, доказывая правость, первость свою.

Зяблик метнулся понизу, лягушонком через дорогу. С полным, явным осознанием собственной важности, лежат её поперёк, мешая пройти, собаки. Провожая бабочек из сумрака леса на просвет полян и просек, они зевают, тянутся до хруста, согнув крючком хвосты, и уходят во двор спать, оставляя после себя уютные, тёплые ямки, что покроются вскоре узором следов косуль.

Боится ли бабочка ночи? Коли б страшилась – оставалась бы в пыльной щели навсегда, ибо страх вытесняет радость.

Бабочка… Она не ждёт, не предвкушает ничего хорошего, не предвосхищает дурное, она просто жива, живая, живёт.


Не сахарное

– Ну, ну… Не ты первый, не ты последний. Всё ж сразу было понятно,что там к чему. Смирись. Слыхал, небось, про то, что жизнь не сахар, вот и живи себе дальше. Не сахарный, небось, не растаешь…

Так просто распоряжаться прошлым… Свершившись, оно, кажется, выложило все свои карты на стол, хотя в самом деле есть ещё парочка в рукаве, что перевернёт рубашкой книзу сквозняком из-под навечно запирающейся для вас, а то и для него, двери в последний момент.

– Да разве ж у минувшего может быть прошлое?
– А почему бы и нет! Чем оно прочих плоше?

Жизнь делает все свои выводы сама, не утруждая нас, оставляя в стороне поползновения узнать о себе больше, понять лучше. Не к чему оно, не стоит усилий та напраслина, да не от того, что напрасна, а от того, что по все времена – навет. Всякий баюкает собственную правду, её одну. Но умножая познанием скорби[16 - (лат) et qui addit scientiam, addat et laborem; Vulgata, (1:18)], мы учимся пестовать крупицы радости, взращивая их нежной душою. Так раковины растят жемчуга, обволакивая стесняющие их помехи надеждами на лучшее[17 - двустворчатый моллюск обволакивает песчинку коллахнином и арагонитом попеременно, таким образом избавляясь от травмирующего нежную мантию элемента, именно так образуется жемчуг].

Наш портрет в рамке участи, хотя анфас, либо в профиль… Усаживаешься перед портретистом судьбы и выбираешь, – взглядом откуда нравишься себе больше. Хочется смотреться, казаться лучше? А ничего, что в самом деле не так, не таков, и другие, которым виднее, всё одно, находят в тебе иное, иначе, да не с того, собственно выбранного тобой выгодного вполоборота, как из-за угла, а отовсюду, со всех сторон… Конечно, если интересен ты вдруг, да коли есть кому до тебя какое дело.

Вот также, подобно суетным, хлопочет и луна… Сидит, повернувшись к земле наполовину, кутается в паутинку кружев белоснежной тучки, зевает до дрожи, укрывши для приличия беззубый рот белым платочком, связанным из ниток, оставшихся от облака. И никого не заботит, – радует она собой взоры, печалит ли. Главное, что есть, ибо сиротеет небо-то без той луны.

И в сравнение с нею…
Обмотанная сахарной ватой облака крона сухого дуба.

Эскадрилья стрекоз, каждая из которых норовит успеть до заката на бреющем скользнуть по волосам, – это то, что важно теперь и прямо сейчас.
А будущее, погребённое загодя под завалами прошлого, вкупе с усилиями забить камнями тяжёлой работы собственное горе… Никуда не деться от того.
Не сахарные, понимаешь, не растаем…


Что остаётся…

Едва восстав ото сна, умывшись росой, паук принялся беззвучно наигрывать гаммы. На весу непросто, без завтрака – легче, ничего не мешает единению с музыкой. И – да, гаммы – тоже мелодия!

Бегло перебирая нотный стан паутины, что тянулся от одной ветки винограда до другой, паук держал себя с достоинством, не тряс кистью, каждую из лап, ровно пальчик, поднимал повыше, чтобы затем прикоснуться им, извлечь неслышный уху трепет вселенной, в чьей партитуре из-за многоголосья чудились звуки стоячих гуслей или арфы, той самой, на которой играют ангелы, прославляя Творца.

Струна паутины не из железа, не из кишок, а из того чудного материала, что делает шаг паука беззвучным[18 - резонансная частота перемещений паука блокируется белками нитей паутины (прим. автора)], но прочее, чуждое всё, кому выходит ступить на натянутый ветром ея подол, обнаруживает себя, сколь ни было б в том украдкости, скромности, либо случая, в ком неосторожность играет свою злую шутку.

Лоза, что и сама сродни паутине, благосклонна к поползновениям паука изловить в свои сети всякое, видимое и невидимое. Тут и рассвет, что повсегда богат, расточителен от того, – раздаёт налево-направо золотую пряжу лучей; не остаётся в стороне и брилиантщик[19 - ювелир, золотых дел мастер] дождь, что сыплет искони драгоценными каменьями, только подставляй горсти…
Да пауку-то сподручнее сетью, – наберёт полные авоськи, и ну, давай играть ими, питая сердце их прелестью. Встанет на край ковра паутины, наклонит и глядит, как катятся те каменья ему навстречу, обгоняя друг дружку. Чуть до упасть уж недалёко, спешит паук перевесить прежний край, и точно также ждёт, дабы полюбоваться.

Сосна, украшенная извечным символом Вселенной – залитою зелёной эмалью единственной шишкой, как медалью, и та не гонит паука, ежели тот просится приберечь для него немного прозрачной воды самоцветов.
Пусть его, ей не в тягость, как необременительно и пауку взывать к миру, не надеясь когда-либо расслышать ответ.
– И-и-и-а-а-а-о-о-о-у-у-у-ы-ы-ы… – подпевает пауку душа.

Ну, а что ей ещё остаётся? Только петь.


С лёта на шаг

Ворон лоснился, весь в оливковом масле рассвета, от затылка до кончика клюва, от ноздрей на горбинке носа до острого кончика рулевого пера на хвосте. Стаккато согласия оглашает он дорогу, споро идёт вдоль неё и понавдоль леса. Так-то ворону лучше бы, конечно, лететь, но мерит он отчего-то нешироким шагом утро, что неожиданно холодно к нему.

Ещё закат назад, ночь ото дня отличались лишь сменой в небе луны на солнце. Птицы дышали, как собаки, раззявив клювы, а вОрон, в обыкновенное время большой любитель солнечных ванн, теперь под любым предлогом избегал их.

Он бросили даже душиться одеколоном, что стоял на прикроватной тумбочке каждого муравья. Прежде, сей резкий, терпкий и в тоже время кислый запах возвращал ворона в пору детства, когда мать, нависнув над гнездом, обтирала их с братьями муравьиным соком для истребления блох, сующих свой нос во всюду.

Дверь в детство повсегда назаперти[20 - взаперти, под замком], но до каждого доносится оттуда свой аромат.

Нынче же ворон избегал остроты, в чём бы она не воплотилась, сберегая силы для… Увы, он не мог пока припомнить точно – для чего, ибо из-за жары ему было сложно углубиться в свои мысли и желания. Кстати же, коли хорошенько рассудить, зной давал чувствам отдых, чем оттачивал их, для того, чтобы когда придёт его час отступить, пробудились они с новой силой, с неведомыми доселе красками.

Лето катилось под откос… Быть может, от того-то вОрон и перешёл с лёта на шаг. Хочется ему если не вовсе перегородить время поперёк, но задержать как-то, пусть не намного. Что ему толку с изорванного крылами неба, всё одно не остановит оно своего кружения, зарастёт по пути с рассвета к закату, притачает заплаток облаков, сколь надо, и даже не обернётся. Ни на кого.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71492440?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
землекоп

2
топкое место, болото

3
410 гр

4
русский танец

5
УБЕДИТЬ кого, посадить в беду

6
сознание своей значительности

7
срок

8
возмездие, воздаяние

9
дом, построенный из навоза с глиной

10
то, что постлано

11
1, 067 км – верста

12
инструмент, в данном случае – ветошь

13
перистые облака – предвестники дождя, видны за двое суток до осадков на месте, откуда наблюдаются

14
светло-коричневый, «кремовый» цвет, цвет кожи или ткани, похожий на цвет верблюжьей шерсти, шерсти горных коз

15
племя майя, индейский народ этноязыковой группы майя-киче, живущий в основном в Мексике

16
(лат) et qui addit scientiam, addat et laborem; Vulgata, (1:18)

17
двустворчатый моллюск обволакивает песчинку коллахнином и арагонитом попеременно, таким образом избавляясь от травмирующего нежную мантию элемента, именно так образуется жемчуг

18
резонансная частота перемещений паука блокируется белками нитей паутины (прим. автора)

19
ювелир, золотых дел мастер

20
взаперти, под замком
  • Добавить отзыв
СВОй Иоланта Сержантова

Иоланта Сержантова

Тип: электронная книга

Жанр: Природа и животные

Язык: на русском языке

Издательство: Автор

Дата публикации: 01.01.2025

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: СВОй / рассказы, новеллы, эссе, /Как определить, кто свой, кто чужой? И не для тебя самого, но для Родины, которая для всех – одна… Книга рекомендуется для внеклассного чтения