Писатель предсмертных записок
Григорий Гриценко
Очередной отказ издательства становится для Павла последней каплей, вынуждая его сесть за свою предсмертную записку. Разочарование в жизни, творчестве и себе заставляет принять его окончательное решение.
Однако всё меняется, когда он понимает, что в своих записках пишет прощальные мысли других людей – мысли, которые ему никогда не принадлежали.
Григорий Гриценко
Писатель предсмертных записок
Черный снег, белый снег, красный снег.
«Здравствуйте, Павел Викторович, к сожалению, мы не можем принять Вашу рукопись на печать. Желаем Вам роста в писательстве, с уважением, издательство…»
Он молча сидел перед монитором ноутбука с открытой почтой, где чёрными буквами горели обидные строки. Обидные, и такие привычные. В его почтовом ящике сложно было найти что-то кроме спама, рекламы и отказов. Причём последние преобладали. Иногда (примерно каждое открытие электронной почты) Павлу казалось, что он не нужен даже надоедливым рассылкам про очередные скидки, сообщениям о случайных мероприятиях и уведомлениям с сайтов. А если он не нужен им, то какое дело до него может быть реальным людям и, уж тем более, издательствам, куда он стабильно раз в месяц-два отправлял заявки со своими историями. Но, несмотря на любые старания, потраченное время и бессонные ночи, его максимумом оказывались публикации на мелких любительских писательских сайтах, и даже оттуда отдачи он не получал.
Каждый ответ от издательств заседал глубоко в голове, давил на черепную коробку, отламывая от неё куски и, видимо, сжирая их. Иначе он не хотел объяснять свои постоянные головные боли. Правда рядом с пожирателями костей жили, хотя, скорее, выживали приятные воспоминания. Например, вот мелкого пацанёнка хвалят за рассказ и отправляют прочитать его перед всем классом, который слушает так заворожённо, что в кабинете, полном двенадцатилетних детей, несколько минут стояла до ужаса громкая тишина, протыкающая маленькому Паше уши, когда он делал небольшие паузы для вдохов. Или вот он перечитывает одну и ту же свою идею, считая её идеальной, той самой, что взбудоражит и навсегда изменит мир современной литературы, а ему поставят памятник как одарённому творцу, полному высоких, гениальных идей. Это могло бы вызвать улыбку – настолько наивных детей ещё поискать надо – вот только к Павлу сразу же подлезало противное напоминание, что даже те истории, которые он считал достойными, полегли в неравной битве с издательствами.
– И чего-же ты добился этой попыткой? – Обращается он сам к себе. К двадцати пяти годам у него не осталось ни друзей, ни какого-либо намёка на романтические отношения, ни поддержки родителей, что хотели способного сына с высшим образованием, воспринимая писательство лишь как временное увлечение. А вырос Павел. – Я? Да не знаю даже. Ещё одно доказательство, что нужно было идти на сварщика?
Павел шутку не оценил. Он не был целевой аудиторией своих шуток. Конечно, он прекрасно понимал, кто он. Неудачник. Парень привык к этому клейму, которое сам себе выжег сначала на пальцах, потом на ногах, после и на лбу, чтобы каждый мог сразу понять, с кем имеет дело. Посторонние люди сказали бы, что это «слишком самокритично», даже «уничижительно», но что поделать, когда из зеркала на Павла смотрит такие чужие усталые глаза с тёмными синяками от недосыпов и морщинами, достигшими финиша в виде лица быстрее, чем радость побед.
Он помнил себя сильно другим. Образ старого Смирного Павла Викторовича был амбициозным. Как детский ящик с игрушками, он был до краёв полон энергии, которую без раздумий тратил на объятия с ноутбуком по несколько суток ради новой страницы, забывая про еду, сон, воду и мир вокруг. Тогда любой мир вполне мог его подождать. Сейчас же парень ни в чем не успевает: вышку бросил, наивно посчитав, что станет успешным на своих произведениях; любые отношения с людьми грязли в его эгоистичных непрекращающихся рассказах о «самой лучшей его идее» (ни одна из которых по итогу не стоила никакого внимания, а значит лучшей называться была недостойна); сам же он тонул в одинаковых буднях ассистента в магазине техники. Другой возможности зарабатывать Павел не нашёл, а кормиться и оплачивать аренду однушки в старой многоэтажке как-то было нужно.
В начале Павел считал, что это просто такой период, что его надо пережить, позже нашёл такое существование (даже не жизнь, ведь он считал, что жизнь должна дышать, пока он лишь задыхался) крайне жалким, сейчас же думает, что только этого и достоин.
Перед глазами начинает качаться верёвочный маятник. Медленно приближается, будто опускается с полотка, тянет холодные волокна к шее, как удав, сдавливая, не смотрит даже на частый пульс и вздохи, на дрожь и бегающие глаза… Павел успевает вылезти из ярко-серых творожных картинок, нарисованных воображением. Проглатывая большой ком, взгляд его падает на блокнот, почти полностью исписанный бредом разной степени. Нужно же, чтобы хотя бы после смерти Его прочитали.
«В моей смерти прошу никого не винить. Раз я не могу привнести что-либо в этот мир, значит рождение моё было ошибкой. И хотя бы одну ошибку я исправить должен».
Он минуту всматривался в три строки, написанные довольно криво – пальцы забыли, каков на вкус красивый почерк. Однако недоволен парень был не только своими руками.
– Как избито…– Записка, казалось бы, предсмертная, должна быть пиком карьеры (хотя в степи и муравейник показался бы пиком), но выдать он смог лишь гадкую склизкую массу, полную не эмоций – клише.
Лист быстро сминается в безобразный ком и резким броском отправляется в «уголок позора». Так Павел называл наиболее удалённый от окна угол спальни, где за рекордное время собиралась гора настолько неудачных листов, что Смирнов уже видел, как краснеет и бледнеет перед людьми, случайно увидевшими эту дрянь.
Он приложил дрожавшие оледеневшие ладони к шее, видимо, проверяя её целостность. Череда глубоких вдохов и выдохов и скандирование остывшим разумом мысли: НЕЛЬЗЯ УМИРАТЬ. Никакая ошибка не достойна такого исправления. Даже если эта ошибка неотрывно смотрит из зеркала.
– Тебе нужна ещё одна попытка. – Люди говорят, мол, разговоры с самим собой это признак сумасшествия. Только что остаётся делать, когда единственный, кто выслушает и поддержит – это ты сам. – Да, наверное…
Стало душно. Воздух из комнаты снова вытеснили нерадостные размышления, принявшие физическую форму и начавшие занимать место в квартире. Поднявшись на ноги, Павел направился к окну, пробираясь сквозь кусты, шепчущих гадости. Пластиковая ручка повернулась и вместо запылённого стекла стало видно улицу. Обычный дворик, составленный из трёх многоэтажных зданий, два из них друг напротив друга, третье по правую сторону от Павла. Внизу небольшая детская площадка стандартного набора: две качели, горки, песочница, скамейки… без детей. Чем быстрее темнеет, тем меньше снизу остаётся живого. А сейчас за окном зимний вечер, который освещается не солнцем, маячащим днём где-то наверху, а снегом, напоминающим больничные лампы, если бы они располагались на полу.
– Может, мир всё ещё ждёт меня? – В полголоса, боясь спутать в невнятный ком появившуюся нитку надежды, он стал думать правильные темы правильными словами. По крайней мере, все окружающие Павла люди говорили, что они правильные. – Москва не один день строилась, а я далеко не просто Москва. Нужно попытаться ещё разок.
В такие моменты ничего не могло испугать трезвую холодную голову. Кроме одного гадкого вопроса. Как долго он сможет повторять себе одно и то же?
Утро встретило привычным, оттого уже раздражающим, пиликанием будильника и взглядом в окно, так удобно не имеющим ни штор, ни тюли. Чем это утро отличалось от вчерашнего вечера? Да ничем. Всё такая же темень, всё тот же снег, всё тот же Павел. С чего вообще этой картине за окном меняться? Никто же так и не умер.
Внезапно двор размазался полувысохшим акрилом по стене, где обратная сторона кисти со скрежетом царапала сцену. Табурет падает с беззвучным грохотом. Руки пытаются обхватить жесткую затянувшуюся верёвку, но лишь царапают шею. Тело безобразно дёргается, будто вот-вот переломает конечности выгнув их под неестественным углом. Зрачки беспорядочно мечутся по пустой комнате. Спустя слишком долгую минуту он виснет, не закрыв гла
Каждый раз, когда Пашу тошнило, отец с явным сарказмом в голосе звал мать, говоря, что не зря предпочитает домашней еде покупную. Мол, «вот до чего могут довести твои кулинарные эксперименты». Несмотря на своё чувство юмора (которое было сравнимо разве что с готовкой его жены), он не упускал момента лишний раз вставить во всякую ситуацию себя. Знал бы он только, что его сына никогда не тошнило из-за еды.
Всё содержимое желудка жидкой мазнёй лежало перед Павлом. К запаху желчи тяжело привыкнуть: он разъедает, как кислота, горло, проползает в носовую полость, скребя по стенкам. Садист среди запахов.
– Хотя бы не на ковёр… – Слабое утешение, но хуже, чем тошнота, только длительная уборка после неё.
Ещё немного посмотрев на результат работы своих органов, Павел всё же отлип, взяв в руки телефон. Его и обычно посетители магазина сторонились, да и, чего греха таить, сам Павел тоже желанием не горел разъяснять все детали новой техники, сбегая от людей в свои мысли. Сейчас же в таком состоянии, если он пойдёт работать, то в минусе будут все. В минусе большем, чем обычно. А значит сегодня очередной день для взятия больничного. Само собой, ему напомнят, что это уже который раз, что его такими темпами могут уволить, что… после этого Павел либо не слушал, либо не читал, зависит от того, как ему говорили рабочие приятности. Как только он удостоверился, что список любезностей завершился и человек на том конце смиренно дал отгул, телефон точным броском отправился на кровать.
Едкий запах продолжал напоминать о противной массе на полу. Павлу казалось даже удивительным то, как внутри него уживаются воспоминания о добром, идеи о высшем и… это. От уборки было никуда не деться, да и чем быстрее, тем лучше: тряпка, ведро, несколько бранных слов и комната выглядит как прежде. Однако жжение слизистых заставляет морщиться, выворачиваться на изнанку и жалеть, что вчера вообще что-то было съедено.
Открытое окно должно было выбросить любые напоминания. По крайней мере, Павел на это надеялся. Сам же он собрался на скорую руку и, не взяв даже телефона, вышел из квартиры, потом из подъезда, минуя за раз по две ступени. Оглянувшись на оконную раму, он подумал, что если и дальше будет избавляться от проблем в комнате таким образом, то скоро весь город станет одним большим хранилищем его внутренностей.
Ощущение чистого морозного воздуха отрезвляло. Улица, какой-никакой шум толпы, который уже давно не раздражал – напротив, люди вокруг казались живым спасательным кругом, они циркулировали внутри него как кислород, не давая снова провалиться в давящую нейронную каморку. Днём жизнь орёт о себе словно ребёнок, который ещё не научился контролировать эмоции. Кому-то такое, конечно, не нравится, но Павел давно понял, что со спящим младенцем он начинает волноваться, не задохнулся ли тот, уткнувшись случайно в подушку. Снег приятно хрустит под ногами. И, если на него не смотреть, то он кажется идеальным попутчиком. Вот только стоит опустить глаза… он черный. Серый. Коричневый. Собрал в себя всю сомнительную палитру, и теперь окружающие не желают глядеть вниз.
«Ты разве хочешь быть таким?».
Павел мысленно обращается к снегу под ногами. Будто он может ответить. Но снег даже не сверкает, пока его разглядывает чего-то ищущая пара глаз.
От чего чернеет снег? Он лежит себе спокойно. Чужд ему и всякий грех, И каджое плохое слово.
Бессмысленный стишок сам по себе начал печататься в голове, отдавая каждой буковкой словно лапкой печатной машинки. Пока Павел шагал по знакомым улицам, заходил в магазин в соседнем квартале, в голове шаг за шагом подбирались слова. Они вышли на передний план, затмив собой рассуждения о себе, о семье, о работе и писательстве. Бездумное развлечение, больше похожее на жвачку с каким-то еле ощутимым далёким вкусом.
Смог, машины, грязь и люди – Так объяснят вам взрослые. Меня сам снег довёл до сути – А я дам мысли новые.
Казалось (так говорили), проза его выходила через чур нагруженной, иногда даже нечитаемой из-за длинных комплексных предложений, составляющих сложные для понимания сцены. Павлу такая витиеватость своих текстов нравилась. Жаль, что только ему и нравилась. Стихи же, точнее, те редкие попытки, которые время от времени сами вытекали из головы, были написаны будто бы для детей. Прыгающий слог, простые темы, никакой серьёзности и всех тех гениальных идей, о которых грезил Павел.
Чем дольше он гулял, окружённый повсюду белой (но скорее серой) поляной, тем легче ему становилось. Как бы ни казалось, что «подышать свежим воздухом» – это лишь избитое плацебо, которое советуют все и от всего, но ведь действительно работает.
Снежный секрет довольно прост: Он разделяет с нами чувства. Столько в эмоциях красот,
Для снега все они – искусство.
Поэтому он их и забирает, Совсем немного, по чуть-чуть. От этого от цвет меняет,
И людям облегчает путь.
Когда вам плохо или грустно, Пройдите по снегам. Они впитают то, что грузно,
И лучше станет вам.
А снег, впитав грусть, потемнеет, Свою работу кончив. Поверьте, радость он имеет, Когда после него хохочут.
Дорога прошла среди телевизионных помех, заслоняющих всякое окружение – странно было внезапно для себя оказаться перед дверью в свою квартиру с полным пакетом продуктов в руках и детской поэзией в голове. Провернув два раза ключ, помещение напомнило о причине пропуска работы и о том, как же долго нужно вытаскивать из комнат всякий запах. Еда отправилась на кухню, Павел в спальню, где теперь стоял холод. Это не тот приятный мороз, который шарфом окутывает на улице – холод в квартире колол без предупреждения, залезая под одежду, кусая и царапая кожу. Результатом непростой дилеммы между специфическим амбре и обморожением стало закрытое окно. Окно, показывающее белый, слепящий на фоне ни то дня, ни то ночи, снегопад.
Со снегопадом чистота приходит, То новые частички. Они ещё не знают, что найдёт их, Не знают они чувств и этой рифмы.
Под горячий взгляд попал ноутбук. Самые лучшие идеи приходят внезапно, да ведь? Хотя сейчас Павлу хотелось просто выписать слова из головы в цифровой текст. Так они место не занимают в отличии от черновиков в углу позора.
Комната постепенно наливалась теплом, белый лист – строфами. Глупыми, но живыми, юными и звенящими, словно поляна из сиреневых колокольчиков, пробивающихся через белый туман из снега.
– А ведь не так уж и плохо. – Он перечитывает строчки, кажущиеся на удивление удачными, возможно даже достойными печати, может даже в каком-нибудь сборнике с громким названием, может даже… – И это всё, что я могу?
Череп сверлили. С тем отвратительным визжащим звуком, какой доносится из кабинета стоматолога. Если эту работу примут, станет ясно, что единственным путём как писателя станут узкие коридоры с низким потолком – сборники детских стихотворений. И что уж там, Павел уверен, он не станет Агнией Барто, которую читали ему и, вероятно, будут читать и будущим поколениям, нет, его четверостишья будут одними из тех, что закрашивают яркими карандашами или рвут со скуки. А если не примут – значит и даже такой ниши он не застуживает.
Пока его не съели собственные размышления, Павел быстро, без комментариев, указав лишь свои скудные данные, отправляет стихотворение о снеге в первое вылезшее по запросу издание.
– Как жалко. Нужно попробовать ещё раз…
Он достаёт небольшой, слегка помятый в уголках листок. В прошлый раз записка вышла такой пошлой, но ведь он ещё здесь – напишет о желаниях, после которых уже желать ничего не надо, а там может и полегчает. По крайней мере, Павел на это надеялся.
Особо не думая, одной рукой пишет, второй – ковыряет извилины, может там завалялось что-нибудь полезное. На бумагу с выводящимися буквами он даже особо не смотрит, пока не убежала, можно продолжать. Когда писать стало уже нечего, он оценивающе посмотрел на рукопись.
Отрешённый взгляд сменился чем-то серьёзным. Потом недоумевающим. Зрачки бегали, прыгали и спотыкались о слова в записке, пытаясь осознать.
Это не его мысли.
Его почерк, слог его, и чернила, и ручка – всё принадлежит Павлу. Кроме мыслей, излитых в записке
В окне на мгновение что-то пронеслось. Сердце пропустило удар. Возможно два. На улице кто-то закричал. Слышны были вздохи и оханье. Даже не выглядывая наружу, уже было видно ужас прохожих.
Павел тяжело поднялся. Заранее побледневший, пересилив, себя подошёл к стеклу, чтобы убедиться. Внизу, безобразно распластавшись на снегу, лежал человек. Хотя нет. Уже тело. Конечности в стороны, голова лицом вниз. Снег впитывал кровь.
Есть черный снег, есть белый, а есть красный. Он в одночасье шепчет и кричит. Он жаждет действий, а не эмоций невзрачных.
Я не хочу быть красным снегом. Не хочу быть им.