Сказания о недосказанном Том II
Николай Иванович Голобоков
Второй том книги, которая является концентрацией ярких красок жизни художника, его чувства, переживания, надежды.
Николай Голобоков
Сказания о недосказанном Том II
Глава 5 Ода дельфину
Кент. Укачался?
Он лежал, нет, он скорее валялся, как выброшенная на берег моря большая рыбина. Море буянило, шумело, а он, эта почти рыбина, метр семьдесят два сантиметра, рядом почти под головой этой рыбки-человека лежал этюдник. По его лакированным бокам плескалась вода, морская солёная. А лодку швыряло, трясло, ему теперь уже ясно было, не до картинки, которую он думал, напишет и повезёт в тургеневский город, где учился и жил. Дёрнул же его кто-то, поехали, поехали в Крым. И вот те нате мой приятель, вынь да положь его на зелёную травку, да по берёзовым рощицам, да грибы белые, да уха. Нет, прибыл. Вот тебе море, и рыбка, а он, мужик, который согласился взять с собой художника, да пусть, может и правда напишет этюд. Этот рыбак ему и сказал, что зыбок сегодня. Море для живописи что надо. Когда штиль, скука. Вон смотри у Айвазовского, штиль, штиль-пустота, а вот шторм, да. Корабль тонет – это работа, это интересно…
А сейчас, и от берега близко, а он со своим этюдником валяется на горбатых шпангоутах да, и ещё летят в его сторону золотистая тараночка и барабулька, какие-то непонятные жители моря шлёпаются куда зря, а иногда ему на небритую бороду прилуняется блестящая чешуёй эта морская мелочь. Век бы её не видать и, когда рыбак увидел, что он непотребно валяется на дне его рыболовецкого корыта, как он, сам величал, свой почти черноморский сейнер почти. Удивился, но ничего не мог поменять – шёл клёв и какой!
Рыбки стали как бешенные лететь ему чуть ли не в раскрытый рот, которым он жадно хватал воздух, но морская болезнь не хотела покидать его почти атлетическое тело.
Солнышко уже припекало и, обливаясь потом, он пытался заговорить с рыбаком «а не пора ли вас приятели послать к ядрёной матери»… Так ему уже досталось от этой рыбалки. Но рыбак телепааат, видимо услышал его художника, позыв-мольбу, начал собирать удочки и всё своё рыболовецкое снаряжение. Он громко воскликнул, торжественно как на параде на Красной площади. Всё товарищи, клёва нет.
Достал со дна морского свой якорь и, не обращая внимание на валявшегося на дне лодки почти ещё человека, на котором лежали рыбки, не уснули и он, художник не обращал на них никакого внимания, если бы они, эти ещё не заснувшие навсегда твари попали к нему в рот или на лицо, он бы не мог уже и дунуть на них не то, что бы ругнуться и послать её эту рыбёшку к своей матери или папе – морскому царю-Батюшке.
Лодка их, маленький «тузик»,уже не на шутку стала демонстрировать свои способности на крен и деферент.
Когда сняли с якоря, её дёргало, она стала помахивать своими бортами, и, казалось рыбак испытывает своё плавсредство на непотопляемость – хлебнула сначала левым бортом, потом правым, гребень волны, да так, что рыбка размером один метр и семьдесят два сантиметра, с этюдником, имея высшее образование и почти красный диплом, начала плевать, грудной кашель и нечленораздельная, тирада непедагогического качества, с бульбами, вырывалась из его святых незнающих совсем уж бранных слов, вырывалась из его казалось, угасающей груди.
Потом только рыбак понял, что это уже не «зыбок», а пошла низовка – ветерок, которого нет, а волна поошлааа и гребешки с белыми барашками оживляли колорит этому забрызганному пеной морскою вперемежку с таранкой, барабулькой и морской тиной, которая была на днище, но почему-то не снаружи, а уже на ногах и лице рыбки-человека.
Но вот рыбак быстро развернул своё любимое корыто. Море будто пожалело их, гребни слегка залетали с левого борта, а за кормой был бурун, это значит, они всё-таки набрали ход и берег потихоньку шёл им навстречу. Но уж очень медленно. Очень…
На берегу заметили, стояли и бегали, кричали: сюда, сюда и когда были уже совсем близко, жена художника закричала, нет, она уже выла, и непонятно было, что она говорит-кричит. Мы только поняли, что его, художника и мужа и друга не видят – решили, видимо… уже кормит рыбок на дне морском.
Рыбак стал кричать, чтобы лодку схватили за нос и тащили вверх. Иначе зашибёт. Он резко рванул сразу двумя вёслами и лодчёнка, ткнулась в песок, а волна резко накатила на борт, и лодку перевернуло под самые ноги этих непонятливых помощников. Благо, они не попали под привальнный брус. Лодку опять поставили скопом, все вместе и вдруг увидели кучу рыбок, морской травы, а среди этого натюрморта человек.
Он лежал, нет, валялся тот, которого уже они видели в объятьях морского царя и грудастых красивых русалочек, которые так любезно поглаживали по его бороде, а она, эта бородка, с прожилками водорослей, там уже, дёргали хвостиками морские чилимчики и коньки со смешными мордочками.
Жена с ямочками на щеках, подскочила к мужу. Он лежал и не подавал признаков жизни.
И, она, запела песню египетских плакальщиц провожающих своего фараона, в его драгоценную красавицу пирамиду, на бессрочное пребывание в небесных условиях, да ещё и все его любимые девушки, жёны, слуги, с ним за компанию…
Тогда жена, почти утопленника, запела в два голоса сразу, первым и вторым. Как она только умудрилась?! Это было похоже на тирольские песнопения…радуга счастья и любви.
Потом, много времени спустя, её долго уговаривали повторить дуэт в одном лице на два голоса, бы было чудо и ученики платили бы больше, чем в художественной школе…
И вот в её песне-реквиеме пошёл речитатив. Она просила своего мужа не покидать их дочку Светочку, и будущего сына. Муж не подавал признаков жизни. Может его ещё не приняли в небесное царство, подумала она и с удвоенной силой добавила звук своей слёзной арии-реквиема на полное фортиссимо и пошли слова.«А кто же теперь будет в школе вести живопись, твою любимую акварель… такую совершенную, неповторимую. Потом пошли припев – слёзки и снова речитатив: «Эдик, ну вернись к нам. Что мы все без тебя, букет ты наш ненаглядный…»
Букет ненаглядный лежал, правда, с очень бледным лицом. Борода его, которую он отпускал уже целый месяц, предательски зашевелилась, все наклонились к ней, этой бороде, но с горечью вздохнули, нет, это не те признаки, которые шпаргалили в его бороде, прикидываясь живой бородкой, это там уже устраивали себе дачный посёлок морские обитатели, смешные морские коньки и чилимчики – рачки. Последняя надежда на реанимацию по собственному желанию провалилась. Лицо было каменное и бледное. А борода уже приняла новых обитателей.
Правда, это не было новостью для художников. Писали искусствоведы, что у одного художника-передвижника прошлого века, в бороде всегда бывала рыбка, правда не таранка и не живая, а солёная обычная хамса или, в крайнем случае, кусочки копчёной рыбки с ароматом пива и родного для русского человека – запах перегарчика, крепкого, застарелого. Но это было давно, и всё–таки, правда. А тут, на, тебе, аквариум на берегу. Вот это симбиоз!!!
Долго ещё бы он валялся так неприкаянно и неудобно, если бы не подбежал пёс-барбос, и, не нюхая, лизнул его в нос, который, сразу, громко чихнул! И вот. Она! Эта живая мумия морская, открыла глаза и громко зевнула, да так, что собачка, его жена и приближённые к ним лица, шарахнулись в сторону моря и чуть не дали дёру. А она, мумия морская, села и густым сочным, шаляпинским, басом продекламировала как в театре…
– Ну, вы, это,чаво?
– Чаво вы тут собрались. Что у вас дел больше нет…?
Потом. Все сидели вокруг него, с признаками и присутствием морских обитателей в его бороде. А, они, эти квартиранты, и не собирались оттуда убегать. Жена вытирала слёзы, икала, а то вдруг улыбалась и пыталась вылавливать этих неназойливых милых поселенцев. Они ещё не потеряли надежду устроить своё новое жилище. А, он ожил, но потом чуть позже, когда на радостях откупорили баночку, трёхлитровую,с годовалой выдержкой «изабеллы» домашней выработки и промочили свои уста – разговор и поселенцы пошли разными дорожками.
Эдик – художник и неудавшийся утопленник рассказал, как их сильно качало в море, а он никогда его, моря, не видел живьём. Ну, Байкал, ну север, байдарки, пороги. Крайняя степень опасности, там не до морской болезни, а тут, сразу замутило и что бы совсем не сдуреть, лёг на днище этой посудины. Закрыл глаза …Кент …Кент, а рыбак видимо подумал, что я не художник, а тюремщик, долго проживал в тех местах. Он махнул рукой и сказал сам себе, что одним больше, это плохо, а если меньше, не потеря для человечества, страна не устроит траур всенародный…
– Я разговаривал с Кентом, но его-то звали Рокуэл Кент, это вам известно, великий художник, писатель и путешественник. Так вот, когда он ходил на север на своём судёнышке у него было достаточно опасных минут, тоже лежал на дощечках – днище своего кораблика и думал, а всего то ничего – одна доска обшивки, второй настил, а тааам. Километры воды и никого вокруг…
Вот я и он выжили. А меня, а меня так уработала эта качка…
Я и представить тогда не мог,что «изабелла», сегодня будет гладить мои прекрасные рецепторы желудка, души и тела. А рядышком, совсем близко, ласкали глазками русалочки, рыбки, перламутровые, но сам морской царь грозил своим трезубцем. Не смей. Там дома женааа и маленькая дочь,– Светочкаа…
Вечером к нашему шалашу прибыл тот рыбак. Мы осудили его, за столь небрежное отношение к нашему товарищу другу и просто хорошему художнику. Он как-то сел незаметно и так же незаметно вошёл в наш разговор-беседу, и моргнуть не успели, как он оказался главным рассказчиком, в нашей многолетней и дружной компании. Дело дошло до того,что стали скромно, стесняясь, крутить дули, ну просто кукиш и измерять у кого он самый-самый, и, когда он, наш пришелец, показал свой, мы были в восторге, никто не счёл эти игры постыдными или не нашего ума, да и в нашем возрасте и положении. А он рассказал, что пока ему соперников нет, и сколько выигрывал споров по этому, международному соревнованию – жаль это не олимпийские игры. Но в Японии, где он работал и «сгорел» из-за этого кукиша. Потом его поменяли, остался там же, в более мягкой конторе, чем разведка. Можно было верить ему, в чём мы и убедились чуть позже. Он оказался своим парнем.
Длинный как гусь и похож чуть-чуть на Филиппова, артиста нашего любимого, а я ещё рассказал, как видел этого знаменитого артиста в Москве на улице Горького. Он шёл широкими шагами, будто измерял поле для крестьян при разделе земли, размахивал руками и улыбался, почти хохотал, а мы столбенели и таращили свои глазки.
Потом, наш рыбак, не оправдывался, пояснил, что сразу вернуться к берегу нельзя было, волна шла низкая, опасная, один, ещё смог бы развернуться и причалить, а с грузом, таким, как ваш парень…
Просто у берега, долбануло бы. А ему уже было всё равно. Ещё хорошо, не успел набить свой желудок. Было бы ещё хуже. Сейчас отойдёт и не будет больше никогда рыбачить в такую погоду. Писать этюды, конечно, сидя на берегу под зонтиком, один только Айвазовский мог – на берегу и такое бурное море, такое бурное,хотя был полный штиль, и солнышко грело в самый спокойный день…
Ну ладно ребята, чувствуется, вы свои, дружные и очень мне симпатичны. Я вам расскажу про дельфина. Хотите?
Мы, конечно, много слышали и читали про этих красавчиков, когда на пароме с Тамани шли на Керчь, а они, эти ребята, дельфины танцевали вокруг нашего парома.
Посидели ещё немного молча, думали, улыбались и все вспоминали, потом рассказывали – видели, в детстве, как выпускали из загонов, сараев, лошадей, коровок, козочек, телят, и, конечно стригунков. И, те сначала шли потихоньку, разминаясь, делали каждый по своему потягушки, как и дети, когда их мама будила утром, и смеялись,– рядом мама, а вот эти, малыши зверюшки бегали по свободной травке муравке, взбрыкивали и резвились, радовались свободе и солнышку.
Восторг, всегда телячий, как говорят старики про малых ребятишек…
– Но дельфины – особый мир. Это нужно видеть и чувствовать, побыть с ними, рядом, ну совсем рядом. Вот так случилось и у меня.
Плакала Маша
Старик сидел и шептал. Что он, о чём. Думал и говорил, говорил сам себе. А он перебирал в своей памяти строки, которые учил в тех классах, которые и классом нельзя было величать.
Послевоенные две комнатки начальной школы.
… Плакала Маша …как лес вырубали…
Да, кажется так, и дальше… ей, и теперь его жалко до слёз. Всё. Память сработала, но уже не хотел плакать и говорить о кудрявых берёзках.
… Пришёл дед на свидание к своему древу жизни и силы, а оно, дерево стоит и плачет. По его шершавому стволу…текут ручейки сока.
Слёзы ампутации.
Вокруг его ствола валялись огромные толстые ветви. А, ствол могучий стоял и вот она культя…одна, вторая третья…
Так наши воины отсекали захватчикам всех времён и эпох руки, ноги, головы. Не лезь в чужие ворота. Так и Георгий Победоносец отрубил отсёк три головы злого змея, дышавшего до поры огнём зла.
Рот не раззевай, на чужой каравай.
А Рерих, великий мудрец и художник, писал.
Не замай.
Не тронь.
А тут. Что это? За что?! Зачем!
По другую сторону узкой дороги видна была крыша домика, забор и калитка. Заскрипела, еле сколоченая из гнилых, почерневших от времени досок…
Оно вышло неуверенным шагом, подошло к стволу, и стало пинать ногами ветки, срезы. Потопталось, двинулось к своей калитке…
Слушай. Ты, хер – рург!! Кто это сделал?
Только и смог выдавить из своих уст дед.
Беседа прошла быстро и, и всё было понятно.
Жива сказка, жива и баба яга и её приёмыш по духу.
Оно ходило и топтало зелёные листья, топтало и било своими копытами, срезы, мокрые от слёз уходящей жизни ещё живого дерева…
Дед пытался рассмотреть то место, где анатомически Боженька устраивает лицо.
Там, на том месте, была только злоба, ненависть, и страх. Бабуля – Ягуля рядом с ним сияла бы красотой, которая постыдилась бы, если он пришёл к ней свататься со свидетелями – кумовьями, один из них был краса гор – Змей Гаврилыч…
Они, дед и это существо среднего рода, стояли по стойке смирно, стояли близко, нос к носу, как обезьяна и лев перед смертельным прыжком, -последним, – жить или не жить.
Кому и как.
… Когда змей Горыныч готовился к смертельной схватке, он запускал – свою огненную машину – пламя из пасти…всё живое уносилось ветром гонимое, – куда глаза глядят.
Один только Георгий Победоносец, смелый и теперь в глазах человечества святая душа. Он не испугался и Его глаза, ясного сокола, рассмотрели, что не пламя у него, врага людей, а просто раздвоенный язык как жало и он им этим огненным языком, крутит, так быстро как игла швейной машинки, и, страх помогает, и видят, все в этом чуде пламя огнемётной пушки.
Спустя много лет Ангелы Хранители донесли до сознания людей земных эту страшную тайну.
Но в нашей беседе, почти дипломатов, не было огня и дымом не пахло.
Этот дальний родственник, унаследовал ржавчину красоты у своей бабушки – Ягули. Характер – скунса в опасности. А речь, манеру беседы дипломата, скопировал…у Змея Гаврилыча, дядя, родственник по крови.
И так беседа.
Не открывая пасти, ой не так, рот у него таки имелся. Он был, был на замке.
И, и, зашипело оно, засвистело яко Соловей разбойник. Огонь, правда, не полыхал, но свист был и, и даже по тональности и колориту аккордов оччень напоминал соловья разбойника. Он не страшил деда. Потом дух из него вышел и свист перешел на шёпот и скрип телеги, оно пыталось, что – то говорить. Из всей тирады пяти минутной, было только несколько слов напоминавших речь людскую, человеческую, маашина, меешшаала, спилилиии. Потом он весь съёжился, закукожился, из его, надутого остался скелет, обтянутый кожей. Как мумия в Пушкинском музее в зале египетском. Оно еле держалось на ногах, покачивалось, пошло к калитке. Держался дрожащей рукой, рука таки была, а не лапа с когтями, подержался и, шатаясь, пополз к себе во двор.
… Шли дни. И дед подался к своему товарищу и другу.
Так трудно было только тем, кто понимал, что такое дорога на Голгофу.
Дерево стояло как богатырь с ампутированными руками. На зелёной поляночке – лужайке не было кур со своим петухом-павлином. И только грохот снова, как и раньше было.
У него, этого чудища, на заборе висел лист старого кровельного железа, и, когда кто-нибудь приближался и мимо проходил по дороге, мимо его калитки, он швырял камень и грохот отпугивал прохожих. И, аккомпонимент – свист, скрежет Соловья разбойника…
Оказалось, у него в горле было отверстие, он закрывал его пальцем, затыкал как пробоину от пули в бочке вина… и свистел, пугая прохожих. Без особой нужды туда, в ту сторону никто и не ходил. Он жил один. Нет семьи. Нет детей, и он никогда никому не говорил и не знал что такое Любовь.
Это уже страшно.
А дальше конец улицы, три дома и поле, дорога в горы и тропка к речке. Оно, это чудище наслаждалось этим испугом. Оно радовалось своей участи быть пугалом – огородным чучелом.
Ржавчина злости глодала ему то место, где бывает у людей сердце и его человеческую суть – затягивал водоворот вулкана с кипящей смолой, который уходил в Чрево Земное … поближе к Магме всё, – всю злобу и его самого.
Дед увидел, и смолу, кипящую у ног проклятого людьми, оставленного Богом, бывшего когда – то человеком. Увидел и то, что ждёт его, Там. На Суде. Дед проявлял склады своей памяти и находил, видел то, что хотел найти. И, только подумав, долго и мучительно вывел в сознании мысль, вопрос, кто же ты был в прошлых жизнях? Что же ты натворил тогда? А сейчас?
Сейчас, Квазиморда, – пугало каменное, на соборе Парижской Богоматери?!
Тебя лишили самого главного – речи, общаться и черпать в словах, добрые мысли людей и радоваться. Злоба жрала тебя и тогда, а сейчас ты в этом воплощении – слепой, глухой, немой.
Деду стало горько и страшно.
За него.
За тех, кто есть ничто.
Жаль.
Но ничто – ничего и не заслуживает. Его нет.
И теперь уже Ангелы говорят вслух, и для всех. Пишут книги.
… Кто не стал Человеком за много перевоплощений,
– сжигают и тело и душу.
Н А В С Е Г Д А
Скрипка
На большой зелёный пригорок медленно поднялись два всадника.
Их уставшие, сказочно красивые кони, мирно паслись около огромного древнего дуба. Он величаво стоял, как памятник, на склоне, почти вершине этого холма-горы.
За свою долгую, и, казалось вечную жизнь, здесь, на этих просторах, он многое видел и слышал. И сейчас он размышлял о своей судьбе. О тех, которые ещё стоят. Но корни висят, над огромным обрывом. Корни их уже сохнут…
А вон там, в реке лежат в воде старые и молодые дубки – долго лежат, столетиями, они набирают прочность дамасской стали…
Вода хлынула, захлестнула, затопила их огромные стволы – тела. Без воздуха, в темноте, приобретают качества, которых нет даже сейчас, у него – могучего, очень древнего дуба.
Если – бы он простоял – прожил ещё столетие…
Путники тоже не молодые, но тот, который совсем седой, и такой – же крепкий как дуб – рассказал – поведал.
– То дерево, которое он сам видел, не дуб. Оно и не такое, как сосна, скорее похож на лиственницу, но огромную как баобаб…
Росло. Жило – поживало в тёплых краях у моря, у самого синего моря,…Оно…
Оно выросло могучим и сильным на склоне этой горы. Соседи – виноградники,– оливковые рощи. Всё было особенным. Морской бриз, солнышко, но самое главное, – зайчики – отражённый свет от морской поверхности,– а склон горы так был удобно устроен, что лучи, отражённые, давали тот эффект, которые умные головы, столетиями не могли понять, почему и виноград и вино давали особый вкус и букет. …Дерево росло не обычным.
Оно видело на своём веку варваров, кочевников, и диких, чёрной тучи племён… из-за моря…
Пережило плохие – страшные времена и эпохи.
Было и хорошее.
Дерево думало о том, что с ним будет потом. Во что он превратится, когда его срубят. Сможет ли приносить радость как сейчас, на Земле под голубым небом.
Годы шли своей чередой. Весна. Лето. Осень. Зима.
Прошли ещё века.
Пришли лесорубы.
Огромного. Могучего. Пилили. Рубили. Долго. Трудно…
Но.
Не на дрова.
*
Медленно, раздумывая, отделяли ветки от ствола, раскладывая на разные кучи – штабеля. Потом снова пилили, рубили, стругали. Сортировали.
Спрятали потом в огромные древние штольни, давно вырубленные в скалах.
Прошли годы, снова пришли, но уже не дровосеки. Они работали в лесу, в тени.
Обработанные доски отнесли в другие штольни, совсем не такие холодные как были. Уложили их на стеллажи и снова прошли, потянулись дни, недели, месяцы, годы.
Приходили, подвешивали их и стучали колотушками. Что – то проверяя. Прослушивали звук от колотушек.
Вот они мастерские.
Снова строгают, шлифуют, мастерят уже что-то.
Огромные столы. Большие, длинные скамьи – лавки.
Грустно…Трудно смириться с такой участью…
Столько лет раздумий…
*
Такая нехитрая мебель была размещена в Божьем храме.
Годы. Годы. Годы…
… Жизнь, Смерть. Молитвы.
Песнопения
Польза. Радость.
Улыбки людей.
Изделия рук человеческих, – они смотрели и видели.
Слушали и слышали…
Люди заходили в храм растерянные, забытые, забитые. Убитые горем, заботами.
Светились…
Мерцали свечи, пели, звонили колокола.
Орган.
Звуки его, уходили в поднебесье.
Божественное звучание ангельских голосов – акапельное исполнение детского хора.
… Свет Радости.
Лица прихожан озарялись каким то Верховным светом…и, своим внутренним.
Растворялось горе, сгорало горе.
Частица земли превращалась в рай.
Уносили люди радость в свой дом. В свою семью.
Прошло ещё много дней.
Лет.
Десятилетий.
Лавки перемётные. Столы – всё пришло в негодность.
Закончилась, пошатнулась их прочность.
Пожили.
Отжили.
Отслужили.
Посмотрели.
Послужили.
Послушали.
Огонь? Камин? На дрова? Последнее, тепло, Отдать тепло людям?
Нет.
Нехитрую мебель аккуратно разобрали, сложили на стеллажи. Но уже не в тёмных штольнях. Они покоились на светлых полках, сюда заглядывало солнышко.
В огромных песочных часах – течёт время…Кому сколько отмеряно…?
Ведомо только Ему.
Мастер брал небольшие струганные дощечки, подвешивал их на тонких нитях, тихонечко ударял, как по камертону. Слушал.
Неужели он слышал то, что удалось услышать, наполниться этими звуками им, записанное в их памяти?
Они, как и люди дышали запахом ладана, благовоний, свечей, и фимиама…
Ещё была смола-живица, которая пропитала ствол дерева. Годовые кольца – свидетели и летопись столетий. Теперь они дали свет и цвет…Текстура древесины дала глубину. Стала почти прозрачной, она преобразовалась – регенерировалась в стекловидную, скорее янтарную плоть, но не холодную стеклянную – янтарную, живую… Это же дерево,– оно живое.
Оно теперь источало запах цветов, Земли, Солнышка. Это даже больше, чем запах. Скорее воспоминания о пчелином домике – улье, аромат цветов, мёда и музыка жужжания крылышек пчёл.
А вот и дупло, где дикие, лесные пчёлы – мудрейшая галактика, собирают мёд и выводят своё потомство.
Мастер пилил, строгал маленькие тонкие дощечки. Снова изучал их звучание. Гладил ладонью, прикладывал к щеке, Смотрел как – будто сквозь них на солнце.
Закрывал глаза. Душа его улетала далеко – высоко…
Наконец сделал.
Изваял корпус инструмента. Изогнул талию, тонкую, светящуюся как берёзка весенняя.
Стройную, как стан, как стать юной, хрупкой красавицы.
Долго выверял длину, толщину, пропорцию грифа, дэки…
Натянул струны.
Прослушал, как отзываются струны – на пиццикато.
Выдержал в тёплом тёмном месте.
Грел на солнышке.
Долго настраивал. Очень долго. Тихонечко осторожно пощёлкивал по корпусу. Опускал. Поднимал над головой.
Отдаляя всё выше и выше.
Текло время в песочных часах.
Пришёл долгожданный час.
Мастер взял в руки смычёк. Натёр канифолью.
Постоял. Подумал. Осмотрелся вокруг. Перекрестил инструмент. Осенил себя крестным знамением. Положил на плечо. Наклонил голову.
Закрыл глаза.
Провёл по струнам.
Скрипка вздрогнула мелко и протяжно, как – будто её пробил, пронзил озноб. Застонала и тихо-тихо – на пианиссимо…запела, запела так, что и сам мастер оторопел.
Испуг.
Затем долгое спокойствие. Умиротворение, Слёзы…
И снова удар, мягкий, но на всю длину смычка. Протяжный, призрачный, и прозрачный, поющий.
Теперь скрипка пела и плакала. Хохотала и рыдала…
Загремел гром. Послышался топот, еле уловимый, шёпот людей, шёпот любви, губами листьев, после умывшего их грозового дождя. Тёплое, нежное дыхание ветерка, морского бриза, после рокового шторма.
Скрипка пела о любви мастера, его пальцах, которые сотворили ЭТО.
Скрипка, её душа, отдавала то, что копила столетия, в сердце Мастера, глубины Души Дерева. Воспоминания трели лесных птиц, особых, редких, диковинных, в своём пении…Они поют один раз. Один раз в конце жизни, когда улетают птенцы из гнезда. Поют и падают замертво. Они спели свою лучшую песню, это их дети.
Это и есть птица счастья. Зовут её Уира – Пуру…
А может это и есть счастье, что бы спеть вот так.
Скрипка пела голосом ангелов – детей акапельного исполнения, дыхания хора в храме.
Всё, что звучало столетиями, всё то, что было прописано судьбой.
Слушать. Слышать. И отдать.
Это был гром.
Это была песня.
Это была мелодия.
Это звучало эхо Любви.
Укачало
Он лежал, нет, он скорее валялся, как выброшенная на берег моря большая рыбина. Море буянило, шумело, а он, эта почти рыбина, метр семьдесят два сантиметра, рядом почти под головой этой рыбки-человека лежал этюдник. На его лакированных боках плескалась вода, морская солёная. А лодку швыряло, трясло, и ему теперь уже ясно было, не до картинки, которую он думал, напишет и повезёт в тургеневский город, где учился и жил.
Дёрнул же его кто-то, поехали, поехали в Крым. И вот нате вам, вынь да положи его на зелёную травку, да по берёзовым рощицам, да грибы белые, да уха. Нет, прибыл. Вот тебе море, вот и рыбка, а он, мужик, который согласился взять с собой художника, да пусть, может и правда напишет этюд. Этот рыбак ему и сказал, что зыбок сегодня. Море для живописи что надо. Когда штиль…скука. Вон смотри у Айвазовского, штиль, а что штиль-пустота, вот шторм, это даа. Корабль тонет – это работа, это интересно. А сейчас, и от берега близко, а он со своим этюдником валяется на горбатых шпангоутах да, и ещё летят в его сторону золотистая тараночка и барабулька, какие-то непонятные жители моря шлёпаются куда зря, а иногда ему на небритую бороду прилуняется, блестит чешуёй эта морская мелочь…
Век бы её не видать и, когда рыбак увидел, что он непотребно валяется на дне его рыболовецкого корыта, как он, рыбак, сам величал, свой почти черноморский сейнер…Он удивился, но ничего не мог изменить- шёл клёв и какой!
Рыбки стали как бешенные лететь ему чуть ли не в раскрытый рот, которым он жадно хватал воздух, но морская болезнь не хотела покидать его почти атлетическое тело.
Солнышко уже припекало и, обливаясь потом, он пытался заговорить с рыбаком «а не пора ли вас приятели послать к ядрёной матери с вашей таранкой и вместе с вами»… Так ему уже досталось от этой рыбалки. Но рыбак, почти телепат, видимо услышал его – художника, позыв-мольбу, начал собирать удочки и всё своё рыболовецкое снаряжение. Он громко воскликнул как-то торжественно как на параде на Красной площади.
– Всё товарищи, клёва нет. Клёв ушёл.
Стал доставать якорь и, не обращая внимание на валявшегося на дне лодки почти ещё человека, на котором лежали рыбки, не уснули и он, художник не обращал на них никакого внимания если бы они, эти ещё не заснувшие навсегда жители моря, попали к нему в рот или на лицо, он бы не мог уже и дунуть на них не то, чтобы ругнуться и послать её, эту рыбёшку куда подальше, или папе – морскому царю-Батюшке.
Лодка их, маленький «тузик», уже не на шутку стал демонстрировать свои способности на крен и деферент.
Снял с якоря, её дёргало, она стала помахивать своими бортами, и, казалось рыбак испытывает своё плав средство, на непотопляемость – хлебнула сначала левым бортом, потом правый, хватанул гребень волны, да так, что рыбка размером один метр и семьдесят два сантиметра, с этюдником, имея высшее образование и почти красный диплом, начала плевать, – грудной кашель и нечленораздельная, тирада непедагогического качества, с бульбами из его святых незнающих совсем уж бранных слов, вырывалась, из его казалось, угасающей груди.
Потом только рыбак понял, что это уже не «зыбок», а пошла низовка, ветерок, которого нет, а волны и гребешки с белыми барашками оживляли колорит этому забрызганному пеной морскою в вперемешку с таранкой, барабулькой и морской тиной, которая была на днище, но почему-то не снаружи, а уже на ногах и лице рыбки – человека.
Но вот рыбак быстро развернул своё любимое корыто, как он его величал. Море будто пожалело их экипаж, гребни слегка залетали с левого борта, а за кормой был бурун, это значит, они всё-таки набрали ход и берег потихоньку им шёл навстречу. Но уж очень медленно. Очень…
На берегу уже заметили, стояли и бегали, кричали: сюда, сюда и когда берег был совсем близко,…жена художника закричала,… нет, она уже не кричала, а выла, и непонятно было, что она говорит-кричит. Мы только поняли, что его,художника, мужа и друга не видят – решили, видимо… уже, кормит рыбок… на дне морском.
Рыбак стал кричать, чтобы лодку схватили за нос и тащили вверх. Иначе зашибёт. Он резко рванул сразу двумя вёслами, ткнулась в песок, а волна резко накатила на борт, и лодку перевернуло под самые ноги этих непонятливых помощников. Благо, они не попали под привальный брус.
Лодку поставили скопом, все вместе и вдруг увидели кучу рыбок, морской травы, а среди этого натюрморта с человеком, лежал, валялся тот, которого уже они видели в объятьях морского царя и грудастых красивых русалочек, которые так любезно поглаживали по его бороде, и, она, эта бородка, с прожилками водорослей, а там уже, дёргали хвостиками морские чилимчики и коньки со смешными мордочками.
Жена с красивыми ямочками на щеках, подскочила к мужу. Он лежал и, даже не подавал признаков жизни…
Она, запела песню египетских плакальщиц, провожавших своего фараона, в его драгоценную красавицу пирамиду, на бессрочное пребывание в небесных условиях, да ещё и все его любимые девушки и жёны с ним за компанию…
Тогда жена, почти утопленника, запела в два голоса сразу и первым и вторым. И как она только умудрилась?!
Чудо бывало и раньше, писали в газетах даже, когда спасая мужа или дитя, поднимали, умудрялись сотни килограммов бетонные плиты. Да ещё и женщины, не мужики с мускулатурой. Но это стресс. И запасные силы организма.
А такое, голос и не Шаляпина, а скорее тирольское, редкостное, уникальное…
Вот это любовь.
Потом, много времени спустя, её долго уговаривали повторить дуэт в одном лице на два голоса, это было бы чудо и ученики платили бы больше, ей в художественной школе.
И вот в её песню-реквием, пошёл речитатив. Она просила своего мужа не покидать их дочку Светочку, и будущего сына, о котором они так мечтали.
Но.
Муж не подавал признаков жизни…
Может его ещё не приняли, в небесное царство, подумала она и с удвоенной силой добавила звук своей слёзной арии-реквиема на полное фортиссимо и пошли слова…
– А кто же теперь, дорогой мой муж, будет в школе вести живопись, твою любимую акварель…и ребятишки, ученики так любили тебя и виртуозную твою работу, такую совершенную, неповторимую. Потом пошли, припев, слёзки и снова речитатив:
– Эдик, ну вернись к нам,… Что мы все без тебя, букет ты наш ненаглядный…
Букет ненаглядный лежал, правда, с очень бледным лицом.
Борода его, которую он отпускал уже целый месяц, предательски зашевелилась, все наклонились к ней, этой бороде, но с горечью вздохнули, нет, это не те признаки, которые шпаргалили в его бороде, прикидываясь живой бородой, это там уже устраивали себе дачный посёлок морские обитатели, ну точно такое, как у них своя дача в Ботанике, за городом у самой Оки,– великой реки, устраивались эти смешные морские коньки и чилимчики – рачки.
Последняя надежда на реанимацию по собственному желанию провалилась.
Лицо было каменное и бледное.
А борода уже приняла новых обитателей. Правда, это не было новостью для художников. Писали искусствоведы, что у одного художника-передвижника прошлого века, в бороде всегда бывала-водилась рыбка, правда не таранка и не живая, а солёная обычная хамса или, в крайнем случае, кусочки копчёной рыбки с ароматом пива и родного для русского человека запах перегарчика, крепкого, застарелого. Но это было давно, и всё – таки, правда. А тут, на, тебе, аквариум на берегу. Вот это симбиоз!!!
Долго ещё бы он валялся так неприкаянно и неудобно, если бы не подбежал пёс – барбос, и не нюхая, лизнул его в нос. Который, сразу, громко чихнул! И вот. Она! Эта живая мумия морская, открыла глаза и громко зевнула, да так, что и собачка, и его собственная жена, и приближённые к ним лица, шарахнулись в сторону моря и чуть не дали дёру. А она, мумия морская, села и густым сочным, басом Шаляпина, продекламировала как в театре.
– Ну, вы, это, чаво?
– Чаво вы тут собрались.
Что у вас дел больше нет…?
Потом.
Все сидели вокруг него и любовались присутствием морских обитателей в его бороде. А, они, эти квартиранты, и не собирались оттуда убегать. Жена вытирала слёзы, икала, от радости видимо, что – то говорила, улыбалась и пыталась вылавливать этих неназойливых милых переселенцев. Они ещё не потеряли надежду устроить своё новое жилище.
Потом, чуть позже, когда на радостях открыли баночку, трёхлитровую, с годовалой выдержкой «изабеллы» домашней выработки и промочили свои уста -разговор пошёл другой дорожкой, а поселенцы, которые устроили самозахват, в его бороде, не вынесли, такое угощениё, спешно побежали к морю. Домой. Своим ходом…
Вприпрыжку.
Эдик-художник, учитель и неудавшийся утопленник рассказал:
– Сильно качало в море, а я никогда его, моря, не видел живьём. Ну, Байкал, ну север, байдарки, пороги. Крайняя степень опасности, там не до морской болезни, а тут, сразу замутило и что бы совсем не сдуреть, лёг на днище этой посудины… закрыл глаза.
– Кент. Кент… А рыбак видимо подумал, что я не художник, – тюремщик, долго проживал в тех местах. Он махнул рукой и сказал:
– Одним больше, это плохо, а если меньше, не велика потеря для человечества. На одного меньше, страна не устроит траур всенародный…
– Я разговаривал с Кентом, но его-то звали Рокуэл Кент, это вам известно, великий художник, писатель и путешественник. Так вот, когда он ходил на север на своём судёнышке у него было достаточно опасных минут, тоже лежал на дощечках -днище своего кораблика и думал,…а, всего то ничего – одна доска обшивки, второй настил, а таам… Километры воды и никого вокруг. И никакой художественной школы…там не будет, вот и я думал…он выжил …а меня, а меня так уработала эта качка…
– Я и представить не мог, что «изабелла», сегодня будет так ласково гладить мои прекрасные рецепторы души и тела…
Вечером к нашему шалашу прибыл тот рыбак. Мы осудили его, за столь небрежное отношение к нашему товарищу другу и просто талантливому художнику.
Он как-то сел незаметно и так же незаметно вошёл в наш разговор-беседу, моргнуть не успели, как оказался главным рассказчиком, в нашей многолетней и дружной компании. Дело дошло до того, что стали скромно, стесняясь, крутить дули, ну просто кукиш и измерять у кого он самый-самый, и, когда он, наш пришелец, показал свой, мы были в восторге, никто не счёл эти игры постыдными или не нашего преподавательского ума, занятие, да в таком возрасте, в нашем положении. Потом рассказал, пока ему соперников нет, и сколько выигрывал споров по такому международному соревнованию – не помнит, да и не считал. Но в Японии, где работал и «сгорел» из-за этого кукиша. Потом его поменяли, остался там же, в более мягкой конторе, чем разведка. Можно было верить ему, что мы и показали. Он оказался своим парнем.
Длинный как гусь и похож чуть-чуть на Филиппова, артиста нашего любимого, а я ещё рассказал, как видел этого знаменитого артиста в Москве на улице Горького… Он шёл широкими шагами, будто измерял поле для крестьян при разделе земли,…размахивал руками и улыбался, почти хохотал, а мы столбенели и таращили свои глазки…
Но потом, рыбак не оправдывался, рассказал, что сразу вернуться к берегу нельзя было, волна шла низкая, опасная, один, ещё мог развернуться и причалить, а с грузом, да ещё таким.
– А ему уже было всё равно. Ещё хорошо, не успел набить свой желудок. Было бы тогда ещё хуже. Сейчас отойдёт и не будет больше никогда рыбачить в такую погоду. Писать этюды, конечно, сидя на берегу под зонтиком один только Айвазовский мог – в полный штиль, но тоже на берегу и такое бурное море, такое бурное, хотя было теперь совершенно спокойным, и солнышко грело в самый тихий день…
– Ну ладно ребята, чувствуется, вы свои, дружные и очень мне симпатичны. Вам, я, теперь могу рассказать про дельфина.
Хотите?
Мы много слышали и читали про этих красавчиков, когда на пароме, на Б.Д.Б., с Тамани шли на Керчь, а они, эти ребята, дельфины, танцевали вокруг нашего, довоенного, плавсредства, которое во время войны числилось в документах – быстроходная десантная баржа, и, как говорят юные мореманчики, давали прикурить фашистам.
… И вот она.
Ода дельфину.
Песня дельфину
ОДА
– Я приезжаю в эти места не потому, что они мне нравятся. Нет, я такие берега и такое море, нет. Не моё это любимое место, но с той поры как распрощался со своим дельфином – приезжаю почти каждое лето. А что толку, его так больше и не встретил, да и он меня тоже. Теперь верю, что я виноват. Ну, да что там…
Он сразу как – то стал хмурым, протёр своё лицо ладонями и грустно начал.
– И давно же это было.
– Даа. Годы.
– Летят, как эти гребешки волн, вот они, глянешь, а их уже и нет. Растворились. Ушли в никуда. Так и наши волны жизни уходят, мы думаем, где теперь эти дни. И кому нужен был наш труд. Иногда и такое вползает в нашу коробочку, черепную, зачем всё это?
– Меня волнует эта мысль, о которой я поведаю, думаю и вам, пока ещё таким, не заржавевшим и светлым. Потому и решился. Ведь радует мои мозги то, что было сделано хорошего, поискать в своих прочитанных страницах жизни, а где я сотворил не так?
Он помолчал, опять зажал свою голову в тиски своих длинных пальцев, протёр лицо и выдал нам… Оду Дельфину.
***
– Было это не так уж и давно, но годы уже пролетели, годы, а всё как в кино, крутят кадры.
– Я, тогда, прогорел, как разведчик, меня быстро обменяли, благо случай был для обеих сторон выгодным и никто ничего не потерял. Остался при должности, но поменьше рангом. И вот что бы как-то забыться и не заснуть, прилетел, добрался до этих мест. Море тёплое. Тишина. Красот и не нужно, когда такое спокойствие, радость, понимаете, о чём я говорю. Берег здесь пустынный, туристов и бродячих мало.
–Устроился, почти бабуля, почти одинокая. Беседка виноградная, прохладно и днём и ночью. Но без работы и какого-то занятия было непривычно. Бродил по берегу без дела и цели. Потом, правда, соседи, мужички затравили мою душу таранкой. Вот тогда и ожил, как у вас художников, говорят, появилось вдохновение. Рыбалка, снова море, как и в Японии. Жизнь ещё дала мне шанс вернуть радость бытия, после такого бития. Потом прошёл почти цунами. В Темрюке, смыло домики саманные, которые веками стояли. А тут в одну ночь унесло, и ловили их, людей, потом в плавнях. Вы приезжие, вам это тогда не показывали по телевидению, это было табу. А людей вылавливали в плавнях в камышах, свозили на стадион для опознания. Рыбалка как-то не шла. Тоска и мразь в душе такая, что не знал, куда себя деть. И в таком состоянии, ранним утром я решил левый берег обследовать. Там не было, домиков, не было и рыбацких бригад, не думал, что нарвусь… на такое.
Шёл да брёл себе, перебирая в памяти прошлое, листал и страницы будущего. Душа отдыхала, хотя после такого и дышалось – ненадышалось,грусть какая-то царапала все фибры моей раненой души. И вот пришёл на огромную косу.– Непонятно, как это так могло образоваться море-море, потом песчаная отмель и снова вода, море. Но мелкое, а там, там дальше зелёная травка. Но когда подошёл поближе заметил что-то большое и тёмное. Ну, думаю, налетел на жмурика, как говорят пьяные мужички. Этого мне сейчас только и не хватало. Тьфу, ты, ну ты, судьбы гнуты. Мне ещё и этот подарок, для полного благополучия и благоденствия.
– Подхожу ближе. Ещё ближе. Ох! И зачем я припёрся в этот безлюдный край. Отдохнул. Отвлёкся. Увлёкся. На долгие годы хватило.
… На, на, песке, лежал, лежал, но не валялся, дельфин, а хвост его, был в воде, я, ближе, ближе. Как же это его так угораздило. Подошёл совсем вплотную. Он дышал.
– Значит недавно попал, иначе бы уже не дышал. Воды мало, вспомнил, если кожа высохнет, он погибнет.
Быстро сделал ладони лодочкой, благо пальцы у меня длинные не только что бы спорить и выигрывать приз на конкурсах среди не знавших меня. Ладони лодочкой, это почти совочек, которым выгребают воду из дырявых баркасов с водой. Быстро смочил, всего, от хвоста до носа и мне показалось, что он вздохнул, да так глубоко, горько и, и сердечно, как вздыхает девушка, когда тупой жених не знает, а что же делать дальше, когда он уже обнял и поцеловал свою красу длинную косу. Но мне этот вздох дал такого пинка по моей головушке, что я в один миг стал пацаном, радостным, хохочущим, как в школьные годы, когда получал и нёс домой, реедкую гостью,– пятёрку. Мне училка, так мы их тогда обзывали, пообещала на осень или на второй год, а потом сказала, сообщила, сообщила на праздник- троица была. Дали задание на лето и переведут в следующий класс. До сих пор радуюсь. Вспоминаю… маму, что не сделала этого, внушения, лозинкой и лето я бегал как пташка. – Сейчас я испытал такую же радость.
– Окрылённый, плескал и, смеялся, хохотал, стучал по своей голове и хвалил, ай да молодец, ай да Пушкин. Он жив!!!И, Пушкин и этот. Он живучий. И, снова, снова своей лодочкой ладошками, этими длинными пальцами спасаю такого красавчика. Спина покрылась потом, казалось, что я растаял, как сосулька. Глаза, щемило – солёный пот, жарища одолевала.
Сел. Вытер пот со лба, он ручейками струился по моей светлой, пока ещё, голове, и тут только сообразил, что это не собачка и не кошка, которую взял и повёл или отнёс, к морю синему. Дельфин, а точнее, теперь мы с ним, отрезаны от спасительного острова, который называется большая вода. Был песок, коса с травкой. Потом лужица и ещё песок, а потом только море. Вода. Большая вода. Спасительная вода и они, они эти живительные прохладные волны.
Он, красавец, лежал, дышал, но дышал как-то неровно, иногда казалось, что слишком большие паузы, тогда я снова поливал его водой… Что делать?
– Что?! За хвост тащить? Нет, не удержать и песок сработает как шкуродёрка… Кувыркать? Нет, он скользкий и нежный.
– Не знаю, морской царь хотел помочь мне спасти, или Всевышний вставил мне что-то, отчего я делал, в полном автомате не зная, а что же будет потом. Свою руку, с длинными пальцами, пропустил ему под спину, ровно посредине туловища, вторую руку, навстречу, благо рост и уродство моё Гулливерово позволило. Замок, руки, которые крутили дули конкурсные, сработали, и получился замок. Расставил ноги, как на лестнице садовой и попытался приподнять. Странно, почувствовал, он весь напрягся, как пружина, хвостом и головой, шагнул навстречу к спасительной воде, я даже сразу не сообразил, что он сделал один шаг, на целых полшага, ах жаль не моих, но это был смелый, – Шаг к Морю. Спасительному морю! Второй шаг мы с ним сотворили не раздумывая. И, тааак, потихонечку, шли почти семимильными, хотя ползли почти карликовыми шажочками, сантиметрами.
Первая лужица морской стоячей воды опять спасла его дышавшее, пока ещё, тело от кислородного истощения, такой близкой катастрофе. Господи! Дай сил. Глаза снова заливал солёный щемящий пот, но мы уже шагали последнюю стометровку. Благо, это была не стометровка, меньше, но она была как спортсмену последние шаги на марафоне.
И я вспомнил, как в школе нам читали о греческом герое, который нёс своему правителю зверюшку в пазухе, а он, этот зверёныш – гадёныш, грыз ему, этому гонцу живот. Принёс зверюгу этого, и упал мёртвый. Весь живот прогрыз и…скончался. Но приказ выполнил. А у нас. Что у нас? Тяга к жизни одного. А мне? Что. Кто давал сил совершить этот марафон по пересечённой местности в такую жару? А спина мояааа… Думал останусь навсегда горбуном, как тот знаменитый живописец, который купол храма расписывал долго, очень долго, а потом ходил по земле и все думали, что он гордится…нос задирает, а он был горбун… только наоборот. Горбун на изнанку. Вот тебе бабушка и Юрьев день, вот и у нас с Ним праздник. Вот она, радость, сковала моё тело, а потом расслабление и тишина, шелест волн, и...........
– И где же мой братик ненаглядный, неужели плавает кверху брюхом… Я, почти отошёл, сел и стал смотреть, искать его. Наверное, рванул, рванул без оглядки во все свои лопатки, ой нет. Плавники, кормовые… вот какие лопатки, от этого, мать его, хорошая, от этого места, которое чуть не стало для нас обоих последним пристанищем на этом хоть и не всегда радостном, Белом Свете.
… Я уже собрался уходить, всё-таки отошёл и уже мог идти нормальными, шажками, какими шагал раньше я и Филиппов, артист. Но шаги уже были почти мои, хотя спина ещё дарила щедро свои воспоминания и гнула мой стройный стан к ногам…к земле-матушке.
А море шумело. Уже низовка пошла, дует себе потихоньку и таранка видимо скоро покажется. Поошёл потихоньку.
… И вдруг, у самого берега, у берега, самого синего моря.
… И, зашумело синее море, заплескалось и, и, сам морской царь приветствует меня своим шумом. Но никакого Нептуна.
– И, расступилося синее, тихое, зеркально-тихое море и золотая рыбка показала свой сверкающий хвостик с перламутровыми звёздочками, которые сверкали и светились на солнышке. Но сказка была не сказка – сказание моего названного братца. Почти братец Иванушка, но без сестрицы Алёнушки.
И увидел его, который взлетал к небу, почти под облака развернулся и так булькнул в море, что брызги-салют жизни-победы, сверкали на солнышке и, почудилось. А может и не почудилось -Ангельское пение.
Потом, позже, спрашивал у знатоков, поют ли дельфины. Нет, они ультразвуками общаются, но почему я, слышал эти небесные мелодии. Старушки, соседские, местные, потом говорили, это Ангелы славили тебя. Он, красавчик, такой концерт устроил, видимо и его душа пела.
Я пришёл в себя, и спина моя тоже слушала и видела то, что довелось мне. Выровнялась. Прогнулась, как у молодого гимнаста.
– Солнышко, да что солнышко, оно уже шло к своей вечерней остановке, уйдёт скоро в ночное. И мы с ним, моим братиком, пошли вдоль берега в ту степь, в ту сторону, где ждёт меня моя хозяюшка. Добрая хозяюшка,которая всегда меня ласково встречает почти песнопением-речитативом: -И дэ цэ ёго чорты носють… Вже и спать хочицця, а його щэ ныма?! Блукае, чорти дэ!…
Нам, студентам художественно-графического факультета, вкладывали и старательно, знания по мировой культуре- цвет нашей культуры -искусствоеды, так они сами и мы их величали. Они утверждали, без капельки сомнений, что украинская речь и песни очень нежные, по своему, сочному, музыкальному колориту они созвучны и высоки как итальянские.
Оччень.
Оочень, даже может быть. Совсем то, что я слышал, как играла словами и мелодией произношения моя, почти одинокая, почти добрая, почти милая,и такая же, ласковая хозяюшка.
В беседке сиделось, но не дремалось. Я никак не смог как-то враз вычеркнуть из своей памяти то, что пришлось, а может и посчастливилось сегодня.
Увидеть. Сделать. Пережить.
– Берег,который почти измерял шагами с шальными мыслями,скорее бы, скорее, домик и развалиться и, и. Нет, только не забыться и не заснуть.
Такое вряд ли можно вычеркнуть, как мы с ним, моим названным братиком шли, нет, не там по пескам и лужам, хоть и с морской водицей, живительной, спасительной. Вот так, шли, он морем я же по песчаному гладенькому, ласковому песочку. И все те километры нашей дороги, а он, он красаава… Что он вытворял, испытывал и радовал моё состояние-уходил далеко в море, потом, когда я уже прощался с ним,– так далеко уходил. Я, правда, сдуру двадцать, махал ему руками и пел, прощай. Пел, но никак не хотелось…расставаться, совсем.
А он, а он, давал свечу, высоко-высоко и быстро, очень быстро подходил к берегу и кувыркался у моих ног, но совсем близко к берегу, пока не шёл. Так проделывал и фонтанчики после взлёта в поднебесье, с брызгами и радугой семицветной. Вот и подошли к самому домику, в котором я проживал. Ну как. Как я мог теперь спать? Заснуть или хотя бы задремать?! И странно, спина полностью забыла и заснула, вычеркнула из своей памяти то, что ей пришлось так потрудиться.
А как праздновали с ним встречу, это была почти встреча на Эльбе. Только у нас было наше море.
Утро, как и прежде. Утро как утро. Но только я приблизился к берегу, мой дружочек поприветствовал меня. И, и, и… снова показал несколько номеров из своего вчерашнего репертуара, как мне показалось, дрессированного циркового артиста высшего класса. Потом он немного успокоился и просто делал круги вокруг да около, когда я решил поплавать.
……. Шли дни за днями. Я, как и прежде, ходил в море, радовался таранке, радел от того, что теперь рядом всегда был он.
Он был мой ПУТЕВОЖДЬ.
Ох, как трудно и радостно было осознавать это состояние -сказка за семью печатями, потому, что не знал, как мне к этому относиться, кого благодарить за такое. И, только, вечером оставался один, стала меня донимать мыслишка. Мысль это или, правда, мыслишка? Ведь когда его не видел-скучал. Пусто как-то. Потом ещё труднее. Эта коварная дума. А что же я теперь буду делать тааам, так далеко?
… У меня никогда не было семьи. Потому, что жизнь на пороховой бочке, сам-то ладно, а зачем и кому ещё нужна такаая, жизнь. И рядом с ним я улетал от него. Может это тоска по любви, по жене, детям, которых я не имел. Никогда не было… Может это маразм… так будто бы рано. Ещё не старик, у них такое случается. Нам психологи и это вставляли. Я потом просто подумал. Пеереегрелсяаа. На солнышке. В воду, бегом и с песней, к водице, она смоет грязные мыслишки.
Шли дни за днями. Немного попривык, он рядом, всегда рядом, местные жители удивлялись, они здесь веками,ан такого ручного дельфина у них не было. Он и на рыбалке мне помогал, но не любил, когда рядом были ещё, лодки с рыбаками. Казалось, понимал, когда можно порезвиться и устраивать мне цирк. Каким-то своим чутьём знал, когда меня приводить в телячий восторг. Трудно было привыкать, а привыкнуть к такой интересной и сказочной дружбе, ещё труднее. И, казалось, что вот уже завтра ему надоест. Шли, уходили недели, всё оставалось, как в первый день. Праздник. Это я не смог принимать как прозу жизни.
Всему приходит конец, даже такому долгому, сказочному житию. Нужно было возвращаться в мои, теперь уже нерадостные края, далёкие и грустные.
Пришёл на берег, а он, а он что-то не стал куралесить, а тихо-мирно двигал плавно хвостом. От меня не уходил, как обычно, в море. Не было и в небе полётов, фонтанов. Его как будто подменили. Долго играли в молчанку, а потом я сказал:-ну, смотри, тут, не балуй, не бегай без меня по этому песочку, дорогой бой братец Иванушка, поеду я в свой край далёкий, смотри, не прыгай на берег. А летом опять приеду к тебе, мне здесь уже, и делать нечего, но я буду скучать. Мы снова, снова и снова будем рыбачить. Хорошо? И странно, он слушал, стоял на месте, не резвился.
Иногда мордашку свою высовывал из воды и был, ну совсем как человек, как малыш, у святой материнской груди.
Не хватало ещё слёз на прощание. Я ушёл резко, чтобы совсем не раскиснуть. Уж очень не хотелось, показывать свою слабость. Не такое пережил. А тут, вдруг… такое.
Ничего не хотелось.
Мои первые шаги были даже неуверенные, и ноги не хотели нести в другую сторону от моря, от него, такого теперь близкого, и уходящего.
***
Прошёл год, потом и два, три года пролетело как в сказке. Каждое лето я встречался с ним и мы, как всегда, совершали ритуал и торжественно двигались к тому месту, где судьба уготовила нам, такую чудесную встречу. Ничего не изменилось в наших отношениях. Он по-прежнему выдавал мне гастроли, а я счастливый, к ним, никак не мог привыкнуть. Разве можно привыкнуть к чуду? А чудо было, каждый день. Местные, да и туристы снимали о нём фильмы, а я жил и дышал этими днями и минутами…
Не хотел суррогат репродукций.
– Дышал этим счастливым сказочным воздухом, плеском волн и его мелодии, которые иногда мне чудились как скрипка, как эхо, как эхо и отголоски тех счастливых дней моего детства. И моя мама утром шептала, -Вставай сынок. Солнышко уже светит. Вставай сыночек, уже утро. Потягуушечкии, расти большой и умный.
И вот он. Вот этот год. Я не смог. Я жил там, безвыездно. Такая уж работа. И странно, старался прибыть в эти края на свидание со своей Любовью. Большой любовью. Старался в одно и то же время… И видеть, как он радуется.
Да.
Ждёт.
Видно было.
Ждёт.
И как встречает.
Даже туристы прибывали прежние и всё снимали, снимали. Кому-то из них повезло, хоть немного смогли увидеть и пережить, увидеть и почувствовать, хотя бы немного пожить той радостью, которой мы жили, жили с ним и дышали, казалось дуэтом…
Часы.
Дни.
Годы.
И теперь я знаю, даже самые талантливые люди и их аппаратура – мёртвые игрушки. Фибры Души, Души Человека никакой аппаратурой не передать. Слово. Тут ещё можно подумать, слово это великий дар, но не каждый скрипач, даже на скрипке самого Паганини, не сможет подарить Человечеству то, что делал этот великий мастер. Это дар и дар, Свыше.
***
Прошёл ещё год. Тревога донимала. Причин не было. И откуда. Это. Появилось. Непонятное. Грустное.
– Был я, далекооо. Далеко – далеко,где кочуют туманы, но света и тепла этого, южного и солнышка моего друга, товарища и брата – не было. А дальше пустота. Стою на берегу, моря, южного, ласкового, на том месте, где мы обычно встречались с Ним.
Тишина. Тишина. Пустота. Щемящая пустота.
Его нет.
Прошла неделя, а может и больше, я сидел, ждал.
Чего ждал, не знаю, и ожидание ли было это. И вот тот день. Тот тёмный день. Скорее это была ночь. Около меня сидели люди, те, которые пытались тогда остановить время, записать кадры нашей жизни с этим чудом. Они спрашивали, они тоже ждали и, даже приезжали эти три года, когда меня не было. Они потом мне рассказали. Потом. Да это было позже. И вот что. Лучше бы его и не было.
Надежда оставалась, а тут и её зачеркнули.
Перечеркнули.
Как жизнь того несчастного, приговорённого, – колода и топор палача.
Но, где-то там, в тайниках души теплится лучик, а может это не его, нашли, здесь, на берегу. Здесь я всегда встречал его после долгой разлуки.
Говорят, мужики, туристы с камерами собрались и ждали, но меня и Его здесь не было и тогда, чуть позже.
Утром.
Чёрным утром.
Увидели, как в полный штиль.
На берег, на этом месте…
Выбросился.
В полный штиль.
С синим небом и зеркальным морем. Ну, штиль, вода-зеркало. Зеркало, тоже это видело. Совпадение? Какое уж там совпадение. Я прикинул сроки, дни, год, когда это случилось. Всё совпадало.
И, чёрная, гремучая, тоска грызла меня.
Тоска в эти дни, таам, далеко далече.
Вот вы, радуетесь морю, отдыху. Я не скажу, что тогда, это меня убило, обесцветило. Нет, это не так.
Художник, когда его посетил и поборол дальтонизм это да! Это горе. Но у меня Оно, то, время, было.…Осталось в памяти. Сохранила моя память ту грустную и радостную жизнь, нас двоих – ощущение. Опустошения не было.
Торричеллева пустота. Потом вдруг вспомнил, больных ребятишек в Севастополе лечат дельфины. Но это нужен контакт – как у Иисуса Христа. К нему прикоснулась слепая, и зрение вернулось, а Он почувствовал это. Вы знаете наше коммунистическое воспитание.
Хотя в моей школе, немного, так, вскользь говорили о чудесах японских лам и мне, повезло увидеть, почувствовать какие они премудрые.
Вот сейчас я встретил своего утопленника наоборот, чуть бедолага не утонул, на солнышке. Я понял, – он перекроил, соскрёб с меня ту атеистическую плесень. Вы, ребята думающие, это вижу -никому этой истории раньше я никогда не рассказывал. Не поймут, хорошо хоть те времена ушли, а то ведь и на казённый харч перевели бы. Дурка, его называют.
… Вот и подошли мы с вами к самому главному. Слышите? Это то, что и ради чего эта песенка дельфина с его ультразвуками и Песней Его Души. Наша с ним песня. Я рад, что вам её подарил.
Да.
А вот это было в первый же день нашей с ним встречи. Я обливал водой, он почти пришел в себя. И первое, что меня удивило… знал, что мне делать и как его окунуть в свежие морские волны. Никогда в подобной ситуации не был. А тут было ощущение, что моей головкой, та, что на плечах, кто-то управляет. Потом чуть позже, после второго Перекопа, как, в Крыму, который и нам с ним нужно одолеть. И, силы меня оставили, это уже недалеко от берега, где волны, я почувствовал прилив своих, своих силёнок. Эту сказку я боялся все это время, поведать кому бы то ни было. Прошли годы – всё отфильтровал и вот что дальше.
Здоровье, последние годы, не дало трещину, после того, что со мной случилось по службе. А тут после нашей дружбы и встреч в этом месте я пережил другое, вопреки нигилизму, который приклеивали и вживляли в нас те годы. Их, эти чудеса, всегда превращали в шутку. А с бигфутом, вообще считали дурачками тех, кто говорил, что вытворял снежный человек. Его нет. Восточные люди, конечно же, не все…говорят, что онии, нас, а не мы их учим. Они видят на расстоянии недоступном для человека. Вот и думай – телепат это не русский мат. Это мудрость. Так вот эту мудрость мне телепортировал мой морской брат.
… У нас, с моим ныряльщиком, другое. Как он мог вставить в мою голову инструкцию, бери, тащи, смочи. Я и сейчас не могу вспомнить как это я смог. Возвращение сил. Ну и самое-самое. Он откалывал свои номера, на бис. Как я мог чувствовать и переживать то, что и он?
Дышал как он, летел и кувыркался в воздухе, замирало сердце от высоты, я чувствовал. Что? – Я, рыбка, я дельфин, плескало море, как моя кожа дышала, когда поливал его своими ладонями. Как это можно объяснить. Я это был? Скорее он и я это было одно существо. Это были мы. Одно целое. Как он мог вселить, вставить в мою черепную коробочку, телепортировать, наконец, свои мысли, ощущения и чувства?
… И…
И, когда он выбросился на берег, я там, далеко за тысячи километров, задыхался, хватал воздух. Кожу жгло огнём, она засыхала, трескалась, и было очень, очень больно. Вот этого я и теперь никак не могу понять и вычеркнуть из памяти своей.
… Да и не хочу.
Теперь мне показывают больше фильм о тех славных минутах, когда мы были вместе, его концерт, этим я живу и сейчас. А мысль никак не уходит. Зачем. Что заставило его это сделать. Неужели он скучал за, моей, особой. Теперь никак не могу понять этого.
Или ещё дальше, может он вселился в мою скромную хоть и нескладную персону и мы, теперь уже Мы. И живём в разных мирах, но вместе. Это даже не сиамский вариант.
Я часто очень вижу, чувствую-мы с ним вдвоём. И вот она, снова солнечная радость. Я и он-это монолит. Сила внутри меня звенит и вибрирует на волнах морских и волнах Души моей, Его сила внутри меня. Я ощущаю его и свою силу, защиту, становлюсь таким, каким я никогда ещё не был. Это и не человек амфибия, это, это скорее свет-симбиоз, слияние двоих в одно целое, одно, так как мы с ним, каждый сам собой и как одно целое. Научил меня чувствовать и переживать как он. Это скорее звучание Органа в Домском соборе, Прелюдии Баха. Вот что это.
Я никогда не любил море, так как сейчас, хотя оно было всегда рядом. Но вот полёты, пируэты, радуга семицветная вокруг меня и во мне, такое не передать. Живу теперь этим, живу и чувствую, что я там. В воздухе. Под водой. Полёты с замиранием, когда летишь вниз и уходишь под воду.
***
Ну, вот ребятки и конец моей повести.
Я, теперь, ой, нет, тогда, доставил вашего художника, и вы подумали. Да что там подумали. Было так. Ушёл человеком, а вернулся трупом.
Но первое, я увлёкся и самое главное, была такая волна, что нас, нет, нам бы пришлось хлебать морскую водичку, а тем более этот с бородой в таком объятии был с морской болезнью, что, просто не способен был собраться и тем более добраться до вашего костра. Даже когда утихло и мы там хорошо потрудились, разворачивал наш пароход, носом к волне и то пришлось крутить и руками и головой. Но у берега вы не поняли, что делать и чуть не перемолотило ваши красивые ноги. Ну да что теперь. Всё обошлось и слава нашему Нептуну.
Ну, будьте здоровы и если не были никогда в обнимку со штормом, лучше не спешить на дно морское, там пусть лучше «Садко богатый гость» пирует с царём-батюшкой и водит хороводы с прелестными русалочками. Меня тоже туда ещё не тянет. А вам нужно детей и внуков, пустить на белый свет.
Пусть себе бродят, бегают, по земле родной, радуют вас, родителей, ваших бабушек и дедушек.
Смерть дерева
Дед сидел на лысой скалистой горе и смотрел, смотрел невидящими глазами от слёз и времени, на домики внизу, на лес, который тоже белел голыми скалами, где уже ничего не росло. Камни и камни – трескуны. А чуть ниже у самых его ног, пенёк, корни, бывшего ещё вчера дерева. Были они в земле, но это был не тот, почти лесной чернозём крымских степей.
Совсем недавно здесь величаво стоял красавец великан- Можжевельник. Как он смог крошечным семенем умудриться добраться до, почти земли,– сплошные камни и, сила то такая в нём,– прорасти, пустить маленькие, но такой богатырской воли, мощи – корешки, на скале и решил устроить свою жизнь?
Решил. Устроил. Жил.
Прошли – пролетели годы. Он помнил и засушливые времена, помнил и грозные годы лихолетья. Набеги варваров. Войны. Стрельба. Взрывы. Видел, как люди собирали ягоды – плоды, лечились, укрепляя сердце их целебными соками.
Корни дерева мудро росли веером, что бы собирать драгоценные капельки дождя. А ниже была сплошная скала.
… И вот новое лихолетье. Турбаза. Мотоциклы. Квадроциклы и другие циклы – в головах лиходеев. Рычали, грохотали, карабкались как клещ, под хвост бездомной собаки. Летели камни, борозды углублялись дождями. Ушла. Ушла щебёнка. Обнажились корни. Рванул ветер. Накренилось дерево. Застонало. Упало.
Дед, со своей бабулей ходили и подкладывали камешки, чтоб дождевые ручейки собирались у корней упавшего дерева. Дед разговаривал с ним, просил, уговаривал крепиться. Рассказывал про великую Вангу, как она общалась с деревьями, надеялся, что и его голос услышит упавший великан.
В поссовете успокоили, это не их работа, а лесники, слепые и глухие… не пробовали даже спасти этого красавца – богатыря. Долгожителя.
Волки, случилось однажды. Только един раз… поселились в Крыму. …Были сильные морозы. Пролив стал, закованный льдом и прибежали с кубанских плавней. Извели их. Опасно. Люди. Туристы. Радуются. Дышат, глубоко и с радостью. А тут волки.
Откуда прибыли шакалы?
Вселились в души людей?
– Ванга! Помоги. Расскажи. Расскажи как их извести.
Срубили. Спилили и утащили шакалы. Такое! Такое дерево. Чудо Дерево.
Читал дед, что те, кто любят опустошать чужие карманы и кошельки, в следующем воплощении родятся с шестью пальцами на руках.
А.
В деревушке, Счастливцево, помнится, жила была семья. Так и родители, и дети были шестипалые. Существовали, а не проживали, как то обособленно. Они, и к ним почти никто никогда, даже соседи, не приходили. Не общались…
Было же такое.
… А у нас, 1947 год, в Молочанском детском доме, жил и учился с нами был малый, во втором классе, так у него были руки,– крюки. Одна кисть правой руки- все пять пальцев, и ноготки, как у всех, а ладонь вся в кожаном мешочке, как в целлофане. Вторая рука…страшно было смотреть, один большой палец – ладонь и один ноготь. Как у великана.
Видимо родители отказались. Правда, это были сороковые годы после войны. Но, в школу обычную, ходил вместе с нами детдомовскими, ручку держал двумя ладошками и мог писать. Ручку с пером, уточка называлась, окунал в чернильницу, как и мы все. Каково было ему? И относились к нему, как и ко всем. Правда, ребята жалели его, всегда угощали кукурузой или сахарной свеклой, которую находили, после того как колхозное стадо кормилец коровок, после сбора урожая, очищали, они тоже любили сахарную свеклу.
В столовой, ложку держал двумя руками. Вот. Вот такое было.
А каково ему.
Что творил в прошлом воплощении. Чем можно было заработать такое?
… Наказание или награда, – неотвратимы!!!
Заработал,– получай.
Слёзы радости,
Или горечь со слезами.
Читал в мудрых книгах, что эта земная жизнь и это воплощение – гонорар или пощёчина ежовой рукавицей…за ту жизнь, того воплощения. Как ты её прожил и что хорошего творил или вытворял тогда.
А шакалы – черви древесные, шестизубые короеды, и ещё хуже,– точильщики, которые жрут, грызут и живое дерево и стволы жилого дома! Так это жуки, а люди? Родятся ли они с зубами, ржавыми как у пилы с двумя деревянными ручками?
Господи, ты прав, что это правда.
*
Плакала Маша,
Как лес вырубали.
Ей и теперь его жалко до слёз.
Землячка
Воскресенье. За окном метёт, воет, свистит. Ветер запутался в проводах.
У меня в мастерской на окне стоят сочные зелёные кактусы и один сияющий красным арбузом цветок. Им нипочём непогода. Здесь тепло и уютно.
У огромного дома, большого города, растёт белая акация моя милая южная землячка. Она ещё совсем молоденькая. Тонкий ствол, тоненькие, зелёные, с колючками веточки и изумрудные листочки.
Весной она вдруг зацвела. Белые гроздья цветов душистых, наших южных. И она, совсем взрослая, стояла, радовалась своей первой весне, первым своим цветам, своей повзрослевшей весне, своей взрослой поры. Теперь она уже не деревце, а дерево. Осенью созреют семена, и тогда появятся ещё маленькие акации, выросшие здесь, в центре России.
Осени для неё не было. Было лето. Ведь у нас на Юге только наступает осень, а здесь уже холодно. Она верила. Будет ещё осень и листья высохнут, пожелтеют и слетят, шурша, с веток. Но вот она уже наступила, а листья не пожелтели, не высохли, висят, крепко держась за ветки – зелёные, крепкие, листья.
Здесь много воды, но не так, как там, на Родине, на Юге. И вот стоит, гнётся на ветру с зелёной кроной. А листья, живые, трепещут от ветра… Холодно шепчут… холодно, тоскуют по тёплым крымским дням. По особому запаху моря…
Когда деревце было совсем маленьким, оно было дома, на юге. И там бывает зима, снег, морозы. Но вдруг выглянет солнышко, пригреет. Снег быстро сходит, впитывает сухая земля живительную влагу. Радуется. Она в степном районе всегда сухая. Лужи. Их там не бывает – не увидишь. Уйдёт в землю водичка, зазеленеет травка на пригорках. И за сараем уже куры купаются в пыли. Лежат, греются, подсыпают свежей тёплой землицы то под одно крылышко, то под другое. Летом смотришь: по стене бегут красные «божьи коровки», «солдатики». Они тоже замирали на стенке, на солнышке, их красные в чёрных пятнышках спинки гладили тёплые ладони Солнышка.
Уходило Солнце. Пряталось за тучи. Начинались затяжные нудные дожди… День, два, неделю. Свистел ветер, крепчал мороз. Но не страшен был холод. Все были согреты Светилом. Оно было внутри них – божьих коровок, кур. Стены дышали теплом. Земля хранила ещё тепло. И ей, акации, тоже не было холодно, как здесь. Как сейчас…
Потом деревце выкопали, привезли сюда. Здесь было так много воды, зелени. Пригорки, поляны – всюду цветы, а у нас они выгорают летом…
Речушки-ручейки пересыхали.
А весной первый раз увидала половодье – очищающее всё и уносящее грязь на пожухлых и почерневших льдинах.
После большой воды, пригревало Солнышко. Наступала весна…
Но теперь зелёные пригорки не радовали акацию. Они были холодные и сырые. Там, на Юге, горы скалистые, камни, песок. Они были тёплые. Люди на них сидели, отдыхали, даже спали ночью. За день так нагревались, прогревались Солнышком, что и ночью от них шли невидимые тёплые лучики…
Деревце вспомнило, как среди зимы приехал художник с этюдником. Долго стоял и смотрел. Потом смеялся с воробьёв, когда они учинили разбой. Воробьи барахтались в пыли, отчаянно чирикали, клевали друг друга. Кто прав, а кто виноват – не понять: игра это была или борьба.
Он стоял и корил их: «Глупые вы, глупые. Вам – то ещё ссориться? Что не поделили?». Он, махнул ладонями, похлопал, кышикнул на них – улетели.
Потом уселся на землю. Сидел долго, не шевелясь, позабыв, видимо, об этюднике. Смотрел на греющихся красных «солдатиков». Трогал пальцами лопухи и гладил мохнатые, зелёные, серебристые, мягкие листочки «заячьего ушка».
Видимо, и он, художник соскучился по крымскому Солнышку… Лицо его было бледным, совсем незагорелым. Видно, только приехал. Его родина на юге. И он долго сидел, грелся на солнышке с красными «солдатиками», у тёплой стенки.
… А деревце гнулось от ветра.
Холодно.
Сбросить бы листья.
Ветер не трепал бы так, было бы легче. Живые они ещё. Крепко приросли к веткам. Не хотят раньше времени умирать. Рано. Вот все вместе и держатся, тянут свои веточки-руки к Югу. Они ещё помнят, что родились там. Их тянет туда, и они шепчут:
– Домой.
Домой.
Тепла.
Тепла.
Кара
Был яркий солнечный день.
Было радостное солнечное настроение.
Было и такое – само солнышко улыбалось.
Бескрайнее море – поля подсолнечника и огромные головки солнышка – подсолнечника, поворачивались и пили от него – светила, живительные лучики. Вечером, Оно уходило за поля, пахнущие мёдом, и совсем пряталось на целую ночь в море, тоже тёплом и радостном.
Ребятишки только тогда покидали с тоской, непонятной ещё их блестящим, белым макушкам, выгоревшим и побелевшим от солнышка, покидали этот подсолнечный лес.
Они целыми днями бродили в этом, как им тогда виделось – по дремучему бору. Приходили в дом, вносили с собой ореол запахов лохматых шмелей и пчёл, которые трудились там, где царил запах пыльцы и мёда. Тогда они этого не знали и не ведали. Просто сами были этой частицей, рая на земле, которого ещё и не осознавали. Им было хорошо. Солнышко – подсолнышко, с ними, и в них самих.
… И как же оно ещё долго будет их согревать…
Годами.
…До самых побелевших, но уже не от солнечных лучей, белых, волос, гладить их головы.
…Как, в те далёкие годы…
Ладонь мамы.
Это было его детство.
Там,
Теперь в далёком Крыму.
*
А сейчас, белая блестящая макушка, с остатками, уже совершенно седых волос, сверкает на солнышке. Оно не то, южное, зябким, потягивает от Финского залива.
Крайняя граница родной страны. Но, северная.
Дед сидел и грелся.
Проходили мимо ребятишки, думали, видимо, так же, как и он когда то. Бедный дед, доживает свои дни, и ничего – ничего-то ему уже не нужно и, не интересно. То, яркое и радостное, чем живут дети – исчезло, заснуло, и непонятно, дышит ли он. И, быстро – быстро убегают от деда и самих себя.
Так и он думал тогда. Было детство. Голова светилась от ожидания радости, безоблачного будущего, предстоящей юности.
Он сидел на лавочке, у самого маяка и часто гладил его холодные стены и ладонями и мыслями: маяк – спасатель, маяк и есть маяк. А рядом с ним огромная стена внизу, без конца и края – порт, с тружениками – кранами до небес. Вот там – то и бегают – снуют эти самые кары. Ну, бегают они себе, возят грузы. Ничего особенного, да только люди – много их с детьми – малыми и повзрослее, стоят и смотрят, как он, водила, этой маленькой кары, лихо, виртуозно разворачивается на этой маленькой чудо машине. Загружает и разгружает контейнера и автофуры. Потом, когда выруливает на дорогу, несётся как будто, за ним гонятся волки и ему грозит эта радость встречи. Правда и то, что за ним бежали, не волки, а обычные собачки, тех непонятных кровей, которые иногда и на собак то не похожи. А так себе: что-то несуразное, Богом обиженное, бегут, да ещё и громко лают.
Это громкое многоголосье хора, непонятных солистов, напоминало скорее не жуткий пересмех, злых кикимор, кошачьи голоса, мартовской поры, уханья ночного филина, и, простуженного, старого, утомлённого лохматого пса.
Потом их любимец – хозяин, останавливает свой грузотакси, и, они, радостные, прыгают ему под ноги, прямо на педали и рабочие ботинки. Радостно, теперь визжат, но это уже мелодия поближе к собачьей, лезут ему прямо в лицо, пытаются, в порыве дружбы и любви, лизнуть его куда попадёт, или перепадёт, как дар свыше, получают свою порцию, радости и благодарности кусочек чего – ни будь съестного.
Им, конечно, нужна эта награда – пища, но и сам процесс, игра, как тому умнику, жителю Кавказа.
– Здравствуй, даарагой, у тебя таак много детей. Ты их любишь?!
– Нет, кацо, мне нравится сам процесс…
А у них свой процесс – радость.
Вот уже солнышко спряталось за тучу.
Так на Байкале – солнце светит, – тепло, спряталось – опять повееялоо, потянууло, ледяным ветерком, и дед открыл глаза, приложился к горлышку, пивной бутылочки, и вспомнил такую, точно, такую, кару, только заводскую. Таам. Доома.
На юге.
В Крыму.
В Балаклаве.
… И собачки бегали, и водила был свой, парень на деревне, вся рубаха в петухах.
И тёзка он был деду, Колей звали его. Молодой, симпатичный, красавец, можно сказать. Сохли по нему девушки незамужние, и, даже не совсем холостые, но девушки. Уж больно хорош был. Весёлый. Улыбчивый. И никаких проблем. Вечно смеялся, даже, когда бегала за ним целая свора бездомных, почти, теперь заводских собак.
Так вот. Он, этот женский сердцеед, учил своих собачек – брать кошек, как берут медведя, лайки, в тайге. Но ведь там промысел. Охота. Работа. Риск. Умение. Наконец, жизнь промысловиков, их благополучие. Семья. А тут с дурру двадцать.
Ничем неповинных кошек – травить собаками.
И, радоваться, улыбаться, когда им, собакам удавалось загнать очередную мурлыню в угол, и, там ей, на полную катушку, надрать бока. Летела шерсть, всё визжало и тявкало. Иногда и его любимой сучке, как звали – величали, эту свору, выдрали разъярённые кошки глаз…
И, Коля, снова смеялся. Дружески корил своих питомцев, что они сплоховали.
Потом методично, терпеливо обучал, и, как мог, травил.
Мучил потомков – родственников, могучих красивых, и величественных рысей.
Да у него и ярость была с улыбкой.
И ямочки на щеках, как у девочек. Беззлобная.
Как у милой красавицы – при встрече.
Но. Улыбка уже тогда, – с грустиночкой.
– С какой то б е з ы с х о д н о й тоской…
Ему, Николаю, однажды рассказали про собачку, умную и беспородную. Она каталась в троллейбусах по городу, в самом Севастополе, проходила медленно, и умно, не жалобно, смотрела в глаза пассажирам. Нюхала сетки, сумки.
Там, где её ноздри, щекотало, что то съестное, поднимала голову, почти с усмешкой, : даст – не даст, жлоб – щедрый. Её, конечно же, кормили.
Ещё рассказывали.
…Зимой, в Крыму, тоже бывает и зима и холод. И снег и мороз. А тут собачка, вопреки правилам пользования, общественным транспортом, лежит преспокойно на заднем сидении. Никто. Никто её не тревожил, и не сгонял, улыбались, смеялись, хохотали. Надо же – умница. Соображаала. Понимали люди, что это её единственное тёплое место. а дома, будки конечно у неё не было.
Так вот она и путешествовала зайцем. Потом спокойно уходила по своим собачьим делам. Никто, никто её не обижал. Вот это люди, жители Севастополя. Оберегали. Живая ведь душа.
Но Колю и это не убедило.
Кошки его раздражали.
…В бригаде деда, тогда ещё молодого, работала молодая симпатяга Лена. Их дружная команда художников, ваяла на керамическом заводе, огромные керамические вазы – скульптуры, для столицы Украины, Крымские художники, приподнесли, почти по собственному горячему желанию в подарок, целый ресторан к юбилею, тогда это было принято, а их бригаде доверили это почётное, но трудное дело.
Лена была очень привлекательной молодой холостой дивчиной. Губки бантиком, а глазки два огня. Да с такими формами, размерами и замерами, не только талии, что мужицкое отродье всех возрастов, рангов и званий, пялило свои вожделенные глазки. Чмокали губами, шептали знаменитое, понятное без помощи каких – то там эсперанто, всех народов и национальностей, нашей грешной земли.
– Ух, тыыы…
– Наадо же, такая, такоое…
Заводские женихи, и работавшие иногда матросики, сержанты, старшины и выше… славного Черноморского флота, принимали, без команды, равнение, на…
Какое там равнение?!
Все, узревшие это, чудо Творца, без лишних слов, но с чувством, поворачивали свои взоры и головы, на, на свежую струю, свежего дыхания крымского весеннего воздуха, в их трудовой не лёгкой жизни и службы. Эта струя лавандового озона, прибыла из самой столицы Крыма.
Про неё – эту свежую струю, носился, суховей крымских степей. Он, суховей – слухи, носились, летели, опережая саму Лену. А ребята – бригада, сами художники её бригады, ну никак не могли претендовать и, даже мечтать, о законном *праве господина* и, совсем не потому, что они, члены одной творческой семьи, пропустили, прошляпили такой шанс. Испытать радость общения близкого и, очень близкого, просто понимали, что после этих общений уже не будет такого творческого накала – появятся нудные беседы, что твоё, то не твоё, и не твоё, а наше. А, монументальное новаторство? А, бригада – семья – друг, товарищ и брат? Будут трещать и, и, не только от температуры обжига – тысяча двести градусов, как, их монументальные шедевры.
Но работе могло помешать старательное внимание желающих испытать своё счастье, заводских красавчиков, испытать, попытаться сегодня, сейчас.
…Но воот, он, Коля, – водила, электрик, пытался помогать и Лене и бригаде. Особенно, когда из сырой подсушенной глины, нужно было загружать в семикубовую огромную печь эти циклопические скульптуры – вазы. Их трудно и тащить и загружать, но самое – самое было поставить, и не расколоть её, это чудище – шедевр пластики и размера из шамотной фарфоровой, ещё и не совсем просушенной и хрупкой глины. И потому после такой загрузки всегда тряслись все жилки и поджилки.
А в процессе этой опасной и ювелирной циклопической работы, Коля ястребом носился вокруг да около Лены. Готов в трудную секунду спасти, если нужно, её неповторимый шедевр, монументального творчества, но и самого соавтора этого гиганта, когда он прикоснётся всей своей тяжестью, к неровному поду печи, ещё не совсем остывшей, после очередного обжига. И, от Лены будет черноморская камбала – калкан, засушенный, на очень горячих камнях…
И не обрадует её своими объятиями дедушка Нептун, такую засушенную.
… Из горячей печи, они выходили строем – Лена – корма корабля, а потом Коля пристраивался в кильватер. Лена делала красивый пируэт, как в классическом балете, что означало, без дирижёра, – от ворот поворот. Или по украинской певучей, почти итальнской мелодией, музыкальной речи… отойди, а то видгэпаю.
Опустив голову, чуть пониже пупка, точнее, чуть подальше от половой чакры, он, Коля, уходил в дрейф, в сторону моря – ко всем чертям собачьим.
Так гладила Лена его, совсем ласково, по свойски, как члена бригады.
Если же сказать, что он был очень расстроен, – ничего не сказать. Ему такого урока – подарка ещё никто и никогда не преподносил и не дарил. Тем более на таком блюдечке.
Да как, как это таак?! Возмущался признанный, утверждённый всем народонаселением керамической фабрики. Каак это могло статься, что она задавила старца? Любил цитировать эту весёлую частушку, собачий ездун, как его величала Лена.
Шли дни. Всё оставалось на своих местах – Лена, в компании, а скорее в соавторстве со своей бригадой, но дружбу водила и, весьма близкую с матросами, – отрада и гордость русского Черноморского флота.
А Коля страдал.
Лена иногда проявляла чудеса, не материнской заботы о ближних – готовила почти домашнюю пищу, а, в порыве творческой страсти – забывали о хлебе насущном, и, только в ноль часов московского времени, мы садились ужинать.
После чуда ужина, куда приложила свой талант и умение кормилица, и пропущенных, не мимо носа пару стаканчиков, пивных, хорошей Мадеры, или Хереса, опекали нашего члена бригады, и пели ей песни с частушками на тему – поматросит, да и бросит. После этих частушек под гармошку, Лена мило зевала, прикрыв ладошкой свои вишнёвые губки, и удалялась в сторону моря, в сторону – своей опочевальни. Потом были слышны грустные мелодии её частушки – страдальцам …мелодия песня – огромной железной задвижкой на её двери, изнутри.
Но мы, члены бригады, ещё знали, хорошо знали, что Лена, на все встречи и приглашения в гости, всегда была в сопровождении окружающих её лиц – художников предприятия – Антипа, и Мурада, так, на всякий случай. Не часто, в кильватер пристраивался и Коля. А вдруг. Сменит гнев – на милость.
И всегда и всё обходилось без острых углов и жизненных непредвиденных ситуёвин…
А Коля.
Ох, этот несостоявшийся Ромео.
Несчастный Ромео, без единственной Джульетты, главный евнух в гареме Хана Гирея, придумал спасительную соломинку – стал приносить со своего огорода – дачи знаки внимания,– петрушку, укропчик, свежие душистые персики, ароматные крупные абрикосы, которые в этих долинах просто не приживались. Но у него, якобы, они цвели-процветали, благоухали, и, созревали, даже когда бывало заморозки весенние, серьёзно их добивали, ещё в пору цветения. Эти земли Севастопольским жителям, давали дачникам там, где всё горело, взрывалось, пропитано кровью и, конечно каменюки. Но у Коли…
На заводе всё обо всех, знают все. Знают, даже то чего никогда и не было. Так вот.
У Коли дача была на семи ветрах, у самого синего моря, а вода на Балаклавских дачах, там в горах, так же бесценна, как, стопка водки на, похмелье, когда в кармане, вошь на аркане, всего рублик драный, потому единственное, что произрастало хорошо у него на даче, среди разработанных карьерных каменюк, так это татарник – огромные колючки, ржавого цвета, почти кактус – тёщин язык, сорт такой. Огромный как в Ялте, подарили им африканские гости.
Старики – ветераны, говорили, что последние две отечественные войны, землю пропитали кровью и потом всех. И защитников и нападавших, что даже трава – мурава – пырей зеленела только весной. А потом превращалась в пластинки железа, звенящего на ветрах, дующих с моря.
Но Коля регулярно приносил Лене и её бригаде солнечные душистые дары, крымской земли.
*
И, всему виной были кошки. Да. Обыкновенные, мурлыкающие, она их обожала. И если писала письма друзьям, то слово Котя, так она величала постояльцев своей психотерапевтической кошачьей фермы, кормящихся на нашем командировочном, кровном. Так вот Котя, писалось с заглавной буквы, как имя самого любимого человека.
Иногда у них, с Колей возникали задушевные беседы, по поводу этих тварей, как говорил он, Коля, и, как говорила она…
– Ты, Коля тварь. А кошка человек.
Он хватался за сердце, уязвлённое до глубины Филипинской впадины. Первый раз в его жизни, он, развенчанный кумир, пустышка, для женских сердец, прибитый из-за угла, пыльным мешком, как говорила Лена.
И. Уходил.
Убегал из мастерской.
Где оставалась она, шедевр природы, кашевар, недосягаемый кумир.
Шли дни за днями.
Коля осунулся.
Похудел.
Он и не догадывался…
Лена спасала его.
Она применила всё. Пожертвовала своим мааленьким, как то промелькнувшим в её ясном сознании, желанием, разделить с ним радость бытия. Но, не бития.
Признанным, блестящим ординоносцем, тринадцатого подвига Геракла, который ему присвоили по случаю боевых заслуг на передовой линии эротического фронта. Но в этот раз осечка.
Просвещённые заводские женщины и молодёжь завода, которые, как и она, были великие знатоки, ассы, тонкого философского понимания любовных утех, которые они вдвоём могли бы превратить японскую камасутру в гимн любви. Не превратили. Осечка.
Работа подходила к своему логическому завершению. Вазы, скульптуры, по значению, и размерам перекликались телепатически, и не только, с братьями острова Пасхи.
Так, по крайней мере, говорили они, участники этой эпопеи, но даже и в Киеве, куда они потом уехали монтировать свои шедевры.
Все переживали: как же это так? Не должно было это так закончиться.
Таак.
Никак.
И, никто не представлял.
Что так плохо.
Лена, уже в который раз делала, пыталась, интуитивно. Как велело ей сердце. Что – то надо было делать. А что?
– Она его оберегала.
И спасла бы. Так говорили о том, спустя время. Всего два месяца.
Не смогла. Не сумела.
Тогда никто и подумать не мог, что его спасали от бумеранга, который он сам запустил не зная и не ведая.
Мы были.
Нас не было.
Были.
Слепые.
Глухие.
Немые…
Кошек, которых он травил своими собаками, раненых, растерзанных, бывало, увозили в мусорных контейнерах на свалку. А он, мучитель, ходил, смеялся, травил, улюлюкал, когда его беспородные убегали от разъярённых кошачьих когтей.
*
…Снова пригрело солнышко. Ушёл, улетел холодок Финского залива. Дед, седая голова, приложился к горлышку, попил пива и подошёл к маяку. Со своей женой, они часто бывали, приходили к маяку. Разговаривали с ним.
И, когда провожали сына на учёбу в другой город, говорили, и маяку и сыну.
…Трудно быть Солнышком, но равняться на Него и маяк, светить людям, думать и стараться, что бы стыдно не было нам и тебе.
Сын уезжал на учёбу, они приходили, разговаривали с маяком:
–Ты, дружок, молодец. Передай сыну, чтоб не баловал, жил по Божески. Мы скучаем за ним, будто и, правда, маяк, передавал это сыну.
Старикам становилось легче, радостно, что поговорили с ним, сыном.
Он звонил. Радовал своими отметками. Шёл последний курс. На красный диплом, выруливал их сынок.
Это общение с маяком, было как отдушина трудной, тяжёлой жизни в этом северном, в таком далёком и холодном краю. Эти беседы – ритуал – молитва и мантра, от всех бед и напастей, себе и детям.
*
…Ох, и трудно же перебирать годы, утверждения, листать страницы, мысли, думы – раздумья…и… вспоминать финал кошачьих страстей.
Снова носится по причалу порта северного Финского, маленькая кара – возит грузы. Бегают радостные, беспородные.
А этот, ни Коля, ездун или ездец, как говорила Лена…
Этот, скорее просто асс – северный труженик – муравей, можно любоваться, как он ювелирно крутит баранку. И на маленькой – премаленькой площадке грузовика, в кузове, разворачивается и делает своё полезное дело. И вот уже помчались, понеслись его собачки, сейчас прыгнут к нему, и, пошёл пир горой. Кажется, и кара смеётся, радуется за эту дружную бригаду – симбиоз – машины, человека и братишек малых, хоть и беспородных.
А кошки, да что кошки, вон они у причала около морской таможни, как говорят сами рыбаки с удочками: все жители города, кошачьего народонаселения – кормятся, на причале. Но каждый знает своё место.
Иерархия. Закон. Порядок.
– Вон, видишь, котяра – поросёнок, тюлень, обжора, ходить не может уже, стервец, кот – живот, пузо.
– Толкает задними лапами – ногами, а передними лапочками, из за живота не видно – выруливает, едет – скользит, как королевский пингвин – живот – санки, или каяк, по земле, аки по воде…
Смешные они, эти коты.
Но каждый знает свою очерёдность, пока этот, хряк – кабан, обжора, племенной – не насытится, никто не двинется с места, так он, смотри, видишь, бросили ему мелочь, сидит и ждёт.
– Вот, смотри, зашевелилась, хвостиком машет, а он её лапкой, подавай живую, будто он сам её поймал, охотник, хренов. Охотится, зверь. Рысь. Добытчик беременный, мать его…
А те, вон, тощие, ну не такие упитанные, то уже чужаки. Им в последнюю очередь перепадает. Видишь, все рыбаки с удочками, их подкармливают. Зимой, правда, им не весело. А сейчас летом жируют.
*
…Эх, Крым.
…Ах, Балаклава…
…Ой, Коля…
…Последняя надежда, спасти тебя – была…Леена.
………Но ты сам себе……..
И преступник.
И, судья.
И, Палач.
Дед, седая голова, сел на лавочку, сел, закрыл глаза и, и улетел в Крым. В те годы.
Ниже чисти
Недалеко от керамического заводика был сквер. Зелень. Цветы, ручеёк, после редкого дождя. Колхозный виноградник. Там и собирались наши заводские художники, Лена и, конечно молодёжь в бескозырках, с лихой молодцеватой выправкой. Они, все вместе помогали, ребятам доблестного Черноморского флота, переносить трудности службы, так далеко от своих родных мест. Далеко и от своих родных и, конечно невест. Ну а Лена была украшением этого собрания – весёлого и грустного, и тогда она была как сестра милосердия. Но ребята не ныли и часто украшали, как они говорили сами, изюминкой народного творчества.
Спрашивают хохла.
– И кого это ты, Стёпа так обнимал и целовал вчера на проходной?
Невеста? Так ты говорил, что тебя дома ждёт краса, русая коса?
– Та нет, хлопцы. То не то… шо вы думаете, то сестра. Милосердная…Сестричка…
– Сестра милосердия?
Ага, милосердная… Знаете хлопцы, такааая милосердная.
Смех до слёз. И радость, что не зевает Хомка – ясно, это не ярмарка…
– А было так.
Она, броневая защита ребят – подводников, в мгновение ока, перевоплощалась в защитника.
Сначала – гремучую, потом шипящую кобру, затем на пианиссимо, играла – Лена – Мурена.
…– Ты, не состоявшаяся лысина, пропела она мне. Вспомни свои записи. Сам видел, и записал.
Ну, вспомни свои записи. Я, тогда пришла домой и всё записала себе, в свою тетрадь. Сила там такааая…
…Вспомни!
…Шёл матрос по цветам, осторожно, нежно. Раздумывая, снял ботинки. Шёл босиком. Гладил их, цветы…и, смахивал слёзы ленточками бескозырки. Их подлодка возвратилась с ледового похода. Тяжёлые испытания. Команда поредела. Возвратились не все. Остались там, подо льдом.
Испытания льдом. Лодки. Ребят.
Отдыхали и лечились здесь, в санатории.
Женскому персоналу дали зелёную дорогу, – вернуть ребятам жизнь. Не получилось. Не все могли даже стоять в строю. Остальным, коротать дни и годы без любимых жён, детей и внуков.
Лелеять своё одиночество.
Доживать, с мгновенно постаревшими родителями.
…И…
Уйти раньше них…
Шёл матрос по цветам.
Лёг. Упал в цветы, на поляне.
И сам не заметил, как растворился в цветах.
*
Прочитали это в компании, и пожалели, матросы очень трудно восприняли этот написанный с натуры, в разговорах ребят. Но Лена сказала, что это нужно. Они теперь знают, что и мы их хотим видеть живыми и здоровыми…
*
Работа шла к завершению. Нужно было готовиться к поездке, в Киев со своими подарками.
Грустная сцена расставания. Прощание славянки.
Коля совсем забыл свою свору собачек, да и кошки. То ли передушил их этот красавец – узурпатор. А может они передали информацию, как дельфины, как летучие мыши – ультразвуком.
– Ребята, здесь опасно. Лютует душитель нашего кошачьего рода – народа. Обходите стороной это проклятущее место.
Такая радиограмма, видимо передала всем пока ещё живым, здравствующим котам и кошечкам.
Лена, гладила, лелеяла, чудом оставшегося в живых, своего любимого Котю, огромного котяру, жившего в мастерской. Морда, или как говорила хозяйка, этого чуда, головка Коти, была чуть поменьше, медведицы Гризли, и, чуть побольше, собачки Чао – Чао. Не очень большая, но мохнатенькая, лохматенькая, милая такая и очень серьёзная, глаза сведены к переносице, взгляд гипнотизирующий, из подлобья.
Ну и. Ну и. Самое, самое большое достоинство – его выставочные, блестящий экземпляр – знаки полового различия, замаскированные пушистым хвостом.
Они, эти знаки, так рельефно рисовали его мужицкую сучность, что трудно было усомниться, и перепутать и назвать его кошечкой.
– Два огромных поплавка, какими в море отмечали промысловики, загарпуненных китов. Они, эти знаки – поплавки – буи, не вмещались на том месте, где их место определили со дня сотворения Земной тверди, и, потому хвост его пушистый – отвернулся вертикально как перископ на боевой подлодке, и, как у скунсов – хвост в момент опасности и атаки – защиты от врага.
Всё это говорило о том, что он, как бушмен, или пигмеи, которые свою третью ногу, прячут в бамбуковый чехол – патронташ. И. И привязывают, чтобы не мешался, в пути – дороге, на охоте, ну и он, вернее она, эта третья нога, как у пионера рука – всегда готов к труду и обороне.
Лена его так откормила, что он уже, по словам хозяйки кормилицы, просил квашеной капусты, что бы перебить аппетит, как говорила моя любимая тёща. Поест капустки, и аппетит взыграет – жор пойдёт, только держись. Но сытый котяра никак не реагировал на всякие уговоры попробовать кислой капусты.
Бригаде, порой казалось, что у кошатницы приключился сдвиг по фазе. То ли от любви кошечек, а может от чистой человеческой, большой любви, к братьям младшим, и вообще братьям.
А между собой на очень большом, научно художественном совете, как бабки на рынке, перешёптывались. Может она в печи перегрелась?
Таам, в семикубовой, пламенной – не замёрзнешь – ниже двухсот не опускается, а на улице всего в тени, сорок. Вот и боялись, что перегрелась, но судачить на нехудожественном совете не решались.
Такое бывало. И в Художественном фонде, да и на заводе. Такое бывало, входили в печь – одевали шапку – ушанку, что бы в голове не закипело, а однажды у меня шапка сползла. Свалилась, зацепилась за капсулу, и, и перегрел свою лысину, не окрепшую ещё, было ещё немного кучерявых от огонька волос, да, было ещё на макушке немного растительности, как остриженный огнём пырей, потом голова ещё два года замерзала, на малейшем ветерке, думал и мозги поджарил, в верхней части, но прошло, ничего. Жив. И при ясности пока ум и память.
Ах, Крым.
Ох, Балаклава…
Ой, Коля…
Оой…
… Грустным был последний вечер. Прямо на заводе, в мастерской накрыли стол.
Лену усадили рядом с Колей, во главе стола, как молодожёнов, или самых дорогих, уважаемых.
Дед, тогда ещё не совсем седая голова, а так, с потугами, декольте на макушке, играл на аккордеоне. Антип и Мурад – светилы, заводские художники – международники, пили русское вино и пели грузинскую Сулико. Пели для него, для Мурада, и он сам пел, как все грузины, с толком и чувством. Он жил в Крыму уже давно, но Родину вспоминал и грустил, особенно, когда Кола, как он называл меня, играл его национальные мелодии. Антип и Кола, на два голоса выводили свои рулады, и он Мурад, дышал этими мелодиями детства, слышал эхо юности, и аромат своих ущелий, гор, величие всей белоснежной кавказской гряды, с которой его сейчас сближало и разделяло тоже, любимое всеми, Чёрное море.
Вся дружная компания улетела, в, и за, облака, но робкие речитативы, плакались, в варежку. Их работа, эх, работа, хоть и хороша и любима, но вот, таак пашем, что и загудеть на всю катушку некогда.
Грузинские мелодии незаметно переходили на украинские песни и лад. Антип, жил раньше на Украине, знал много задушевных песен и частушек, иногда затягивал, как он сам говорил, выдавал *Запорожца, за Дунаем*, это он величал как оперу. Прямо большой театр. Но пел мягко, с душой. Потом шли мелодии испанские, итальянские, каждый вёл свою партию. Антип – бас и второй голос, остальные разбирали по возможности, какой требовался и звучал, на радость, в этом дружном квартете.
Редко, после тёпленьких, почти ласковых, печей, ходили покувыркаться и в ночное море, особенно, когда оно – море, находилось в поре цветения. Цветёт и светится.
Нырнул, глаза во всю раскрыты, руки вперёд, а от рук, ладоней, расставленных пальцев – искры, огонь, мириады светлячков, как в день Флота – феерверк…
Ночь.
Вода чёрная.
Страшно.
Величественно.
Незабываемо.
Завод. Работа. Красота. И работа и работы и ребята.
Бывало.
Пели. Пили. Ели. Не просто ели – смаковали. Радовались, абрикосам, персикам, с Колиного огорода – сада, дачи – рынка.
Они, правда, эти дары небесные, уже давно отошли.
И где только он их собирал.
На каком дереве любви?
Мы тогда этого не замечали, не думали.
*
Утро было хмурым.
Хотя солнышко светило всем и, улыбалось.
Работы ушли – ушли – уехали в Киев. А ребята, бригада вся в сборе, бродила по заводу, не зная чем заняться. Самый главный наш член и водитель своего собственного Хаммера – козла, как его величали – дразнили все, кто видел и слушал его туберкулёзнозмеиного рычания – шипения, с кашлем. Он, Виктор, только закончил муки учёбы в столице и теперь был почти академик, правда не керамики, а факультет академии и, звали художник – кузнечных дел – мастер. Он говорил, что машина хорошая, выпуска сороковых годов ещё при Сталине. Раритет! Но вот, бензин жрал, этот музейный экспонат, не по человечески – на сто километров ровного асфальта – две канистры – его мотор, глотал, по – верблюжьи, как трёхгорбый, вымерший с мамонтами за компанию, пил стервец, за месяц вперёд. Как – будто надвигался самум на целых три месяца.
Так вот у этого трёхгорбого пропойцы бензинового, наркоман хренов, шептали члены и даже не члены бригады – были и достоинства: в те дни, когда жара доставала, до самих тапочек и мозга костей, можно было снять драный брезентовый верх – крышу и, тогда огонь раскалённого и, теперь уж не такого ласкового солнышка, и чистый озон воздуха, трассы ласкал наши недогоревшие в печах, прекрасные молодые торсы, смахивавшие не на Аполлона Бельведерского, да ещё и присушеных слегка.
Но самое большое достоинство нашего самодвигающегося, пока самостоятельно, агрегуя, непотопляемость его, этого горного скакуна,– его хотели и трижды пытались прихватизировать, а точнее угнать…своим собственным ходом. Но запустить мотор, было так же нелегко, как, как нам троим, присушенным Гераклам, да приплюсовать, плечом к плечу, ещё троих пигмеев, они жилистые, у которых ещё и третья запасная нога, в бамбуковой упаковке, приторочена виноградной лозой к поясу. Так вот эта новая бригада, пробует выровнять Пизанскую башню, так же успешно, как угонщикам наше чудо, сдвинуть в сторону моря.
Решить мировую загадку, почему? Падает, или таак было задумано? Выровняли, поставили вертикально? Неее. Не могём…Трудно…
Так вот и нашего козла. Мы находили его обычно в трёх шагах от места, где он и упокоился, и, казалось навечно. Навсегда.
Бедные похитители. Сколько слов нежного содержания, слышно было до самой крепости, в которую стреляли турки, а попадали в своих, желающих чужое сделать своим…
…Не тяни руки, а то протянешь ноги.
Потому мы и уходили совершенно спокойными, за его невинность и нежеланию отдаться как уличная девка, другому хозяину, который, наверное, и наверняка, не будет так его обожать, как Витя Баррас. Хозяин этого чуда.
Так вот покидали мы своего верного товарища и брата. Двигались в сторону моря, покувыркаться в серебряных водах золотого пляжа, смело гуляли, по верхней палубе речного – морского трамвайчика, и дружеским белым платочком помахивали своему товарищу на лысых колёсах.
Коля, грустный и потерянный, описывал круги вокруг мастерской, где ребята доцеживали из больших ёмкостей остатки Мадеры, Изабеллы, Херес.
Разговоры грустные.
И. Тишина.
Лена, растерянная. Молчаливая. Не спела нашу песню, позабыт, позаброшен, с молодых юных лет. Позаброшен…Последний и, самый любимый Котя.
Котяра. Кентавр, чаво – чаво, медведь – шатун – гризли.
… Рыночные бабки – сплетницы – бригада столичных художников, и, местные международники не могли, даже представить, что Лена – великий знаток мужских сердец, будет таак озадачена, подумывали: может она, отмочит что – ни будь, ну, тааакое, что нам и не снилось. В самом. В самом радужном сне.
А может и сегодня. В день прощания Славянки прибудет целая команда – комплект, гордость Черноморского флота – подводники трижды засекреченных Балаклавских подземных баз, теперь уже доступных для всех, и, даже туристов…американцев.
И, и, и устроит она, они…шоу с салютом.
Правда, гордость и радость всех жителей приморских городов, этих наших детей, хоть и мужественных и закалённых службой, без мамы им, красавчикам, приходилось быть, на переднем фронте труда. Они, строем чеканя гордо строевой шаг, на заводе просто грузили и разгружали вагоны с цирконием, и открыли глаза, что он, цирконий, с лепестками, радиоактивные, спасибо, ребятки. Работяги – специалисты и обжигальщики, добились потом спецпитание. Сок давали или молоко, вместо вкусного витамины Ю, компот такой был, в заводской столовой.
Мужики, которым за семьдесят, шутили, помогало для мужицкой силы? Ага. У тебя как?
– Да вот три года как полный ноль. Даже позывов нет по утрам, А, а. А мне помогло. От циркония у меня, того, хоррошооо. Хорошо для этого пить морковный сок. Сплю, как медведь в берлоге.
Но моряки с радостью приходили на завод, и понимали этот юмор, а самим приходилось и это, для боевого прорыва – разгружать и загружать. Но ещё и более боевых действий. Отвоевать. Захватить ещё тёплые, не остывшие сердца, тёплое ещё от любви сердечко, страждущих, мечтающих, о чистой морской любви… одиноких и не совсем одиноких, местных раскрасавиц.
Все эти мысли, и светлые и потемневшие от горячих печей и смога, с температурой тысяча двести градусов, чем дышали печи – змеюки – Гаврилычи – Горынычи, от горящего мазута. Мысли эти бродили в беспорядке, не таким строем как у матросиков – морячков.
И роем уже носились, но уже чуть подальше, в других светлых головах…не остывших от прощального ужина, выпитого вина, да ещё с таким музыкальным сопровождением.
Никто не ожидал такого скорбного грустного расставания – Прощание Славянки, почти…
Вся команда, переполненного Джипа – козла, проносилась мимо деревьев, но уже, ни абрикосов, и не персиков не увидели. Только зелёный миндаль иногда можно было заметить и то с трудом. Тишина. Если не слушать и не слышать кашля, чихания, надрывного воя мотора – пенсионера, который тащил на своих верблюжьих горбах, всю команду и прихватизированные, бракованные чайные и кофейные заводские наборы, для дома, для семьи, и любимых руководителей этого художественно – антихудожественного совета. Они ценят красоту – переводя в рубли, чаще в копейки, не своим избранным, а всем остальным.
Лена отвернулась…вытерла украдкой слёзы. Молча, переглянулись.
Покивали головами.
Дали ей приложиться к чижику.
Плоская фляжка. Почти фронтовая, с содержимым на все случаи трудной жизни…
… Антистресс.
Она, со смирением обречённого…взяла нашего любимого спасителя, и, швырнула его за борт.
… Хорошо, что мы не в море…
Заскрипели остатки тормозных накладок, цепляясь железом по барабану, и, корабль без воздушной подушки, упёрся рогом со всей могучей дури в стену, как бык на красную тряпку – тореро. И, замолк. Издох.
Витя ничего не понял, почему, и чем его прихлопнули по спине, совсем не атлетической и, без жировой прокладки, а это означало аварийная остановка. Стоп кран голубой стрелы Севастополь – Москва.
– Кто за бортом, спросил наш штурман, рулевой и капитан Витя.
Походили. Поискали. Нашли.
Глотнули по три глотка, на счёт три, оп – ля – Следующий.
Ободрённые, ожившие двинули в сторону моря.
Вечером прощались с Леной. У калитки она посмотрела на всех, потом обвела взглядом свой красавец, дом. Потом, каким – то пронизывающим до костей голосом, почти пропела…
– Время.
– Жаль.
– Не вернуть обратно.
– Повернуть вспять…
– Мы тогда и представить себе не могли, что она вииидела его кару.
И, тогда, позже, вспомнили слёзы в глазах Коли.
Были просто тогда, бабули. С семечками. Базарные.
Международники. Толик, Италия, Фаенсо, серебряная медаль, 12 стран – участниц. Дед скромнее – выставки, в Японии, Англии, Венгрии.
Смотрели, чувствовали и понимали – своими, пока ещё бодрствующими, воинственными, но гениталиями. Такими же, как у этого котяры, Чао – Чао.
Слушали, но не услышали, как она сказала.
– Тебя, Коля, ещё можно было спасти.
– Ещё не поздно…
– Подумай.
– Хорошо, подумай…
Но тогда все смотрели на них двоих, рецепторами… – глазами и хвостом скунса.
Прошли годы.
Умные волосы, нехотя покидали глупеющую голову, а те остатки седых волос, которые судорожно, цеплялись корнями за живое место на голове, деда, за ушами – стали белыми, как снег, на вершине Карадага.
Весна в долине.
Всё цветёт. А там снег…
… Он, потом, оправдывал себя тем, что в детстве у него была совсем белая головка, блестела на солнышке, потом стала пепельно серой, как и выражение лица. Видимо сказались, война, годы. Голод и, детдом.
Много позже седина, будто и украсили его портрет. А морщины, так они придали личности выражение – толи злости, а может напряжение пережитого. Нет, думал он.
Морщины стали перерождаться в извилины. Так он успокаивал себя. Ему думалось, а может он хотел того, что бы лицо и морщины, выдавали признаки этих самых извилин.
Прошли годы. Дед, седая голова, приехал на своей копеечке в столицу Крыма. Болела внучка. Врачи умывали руки. Нужно было её спасать. От операции отказались. Маленькая любимица могла совсем потерять зрение.
Позвонили Елене. Она теперь была уважаемым человеком, впрочем, как и всегда. Мама её работала в аптеке, всю жизнь. И последняя надежда была на них. Их обширные связи и знакомства.
Лена вообще отказалась слушать по поводу внучки. Тоном, не терпящим возражений, она распорядилась не беспокоить её. Молчать. Села в кресло, задумалась и сказала, что всё будет хорошо. Дала травки и отправила нас домой, в свой горный аул, как величала, она, красивое наше место в горах, где жил дед.
Прошло не больше пяти минут. Пока шла беседа о погоде, она выставила двойника, и увидела всю ситуацию.
Дед это понял сразу, хотя никаких пассов, движением рука – не выдавала своей работы. Но тогда, они работали в Балаклаве, к экстрасенсам они относились… как и ясновидящим: как хлопушка к мухам. А, Кола, говорила она, чем бы дитя не тешилось, лишьбы не какало…Дед, тогда, в молодости, тряс у носа Лены своим удостоверением – действительного члена, академии крымской Астрофизической обсерватории. Говорил о тарелках, о параллельных мирах, о том, что даже их группа из семи человек, творили чудеса, в которые, год тому назад и сам с трудом мог поверить. Убеждал, получалось чудо. Но, увы, она верила в маму, её аптеку, любимую работу, и не менее любимую зарплату.
Сказала, что бы травку сегодня же отварили, и промывали глазки. И никаких врачей – коновалов. Чудо свершилось через три дня, глазки очистились. Боли прошли.
Она, Лена, при расставании сказала, что не верила, Господь вот послал. В одночасье всё свершилось. Раньше она так не говорила. Не произносила. Никогда.
Поезжай к ребятам. Они тебе расскажут. Скажишь я просила. Они всё видели своими глазами. Я не смогу. Потом отвернулась и, только сказала, Кооля…
Помолчала.
Я просто не могу.
Потом болею.
Очень.
Мне его жаль. А ведь тогда я ещё могла спасти его.
Дед терялся в догадках, но спрашивать то, о чём она не хочет говорить – не решался. Знал её непредсказуемость, её аллогичную логику, тем более теперь.
– Ты не смотри на меня так. Я сама не знаю. Но я вижу. Что там.
Как нужно и можно ли помочь.
И кому нельзя.
Табу!!!
Я ничего не понимаю в этой сложной кухне. Мою жизнь, до того, трудно назвать ангельской. Но зла я никому никогда не желала, не делала и не проклинала никого… это страшный грех. Только сейчас я это поняла.
– Вот так, Ко – ла.
Передай привет Мураду, Антипу. Я их очень, очень люблю. Они хорошие ребята. Много нам дали своей дружбой, многому научили.
И дед только потом понял ошибки компании – экстрасенсов, почему у них были такие проколы, а потом и совсем разбежалась их команда. А у Людмилы, преподаватель музыки в школе, была, вообще крыша поехала. Потом…дурка, и финал. Ушла к прабабушкам…
Были, ох интересные дела и чудеса даже были. Но вот отличать кого можно и нельзя, диагностировать или лечить… им было не дано.
И они смотрели, видели такие подробности содеянного, что волосы поднимались на макушках, а понять, табу, им не дано было свыше.
*
К друзьям он не поехал ни завтра ни потом. Дела закрутили, завертели.
Пошли, побежали…Дни недели, месяцы.
Нагрянули нежданно, негаданно, балаклавские художники.
Поехали к деду в горы, на дачу – мастерскую. Тогда уже была разруха. Остановились – не работали заводы. А их кормилец – художественный фонд, около тысячи творцов, всех видов искусств, рассыпался в один день. Обречённые таланты, которые только и могли, что писать портреты, Ц.К. – были первыми, которые остались за воротами кормушки. За ними пошли монументалисты, пейзажисты и оформители. И, многие из тех, своих, блатных рванули за бугор. Вот тогда, перед отъездом, в святые земли, отмечали радость предстоящей встречи, с когда то покинутой родиной. Не прошло и года, как возвратились, и не солоно, и, не хлебавши. Там они не нужны. Такой малины, как здесь им даже не обещали. И вот они здесь, обмывали возвращение блудных сыновей страны Советов.
… На большой крымский каньон не пошли. Не радовал их, и поход на водопад Серебряные струи, или как его величали раньше – царский. Загнали машины под навес, где были устроены большие керамические печи, уселись все за огромным поворотным столом для больших скульптурных работ. Достали с багажников горы пития и закуски. Разложили молча. Сидели, Молчали. Выпили и закусили, как рыбы в районе Бермудского треугольника – был самолёт – ан нету…Был теплоход пятипалубный, и, нееетууу. И радаром не увидишь. Так же как и выпитое за этот вечер и съеденное.
Только далеко за полночь, зазвучал аккордеон. И, полетели. Зажурчали мелодии, как весенние ручейки, в горах. Троекратным эхом, как баркаролла в Венеции.
Колорит Бермудов, перешёл на речитатив глухонемых: Да. Нет. Нет. Да.
Хорошо. Плохо.
Звон стаканов очередного тоста.
– Послушали там, наши записи магнитофонные. Помните, весь вечер записывали?
Ответили – а мы ведь так никогда не веселимся. Чего же вам ещё нужно?!
Тогда, здесь говорили – это не настоящая красота, – опереточная. А нам и здесь хорошо.
Дед, Мурад с Антипом пели как всегда. Говорить ничего не стали. Завтра. Завтра, Кола. Не нужно это тебе сейчас.
О Коле, так ничего и не узнал.
Утро.
Завели машины, грели моторы для горных серпантинов.
Мурад медленно, опустив голову, шёл с дедом в гору. Отошли подальше, от дома – дачи огляделся вокруг, как будто смотрел, нет ли кого поблизости. Остановился. Вздохнул. Вздохнул тяжело. Отдышался, будто прошёл половину горы крутой. Потом заговорил…
– Казалось – его пытали, ему не хотелось шевелить… то.
Жестокое. Прошедшее. Ушедшее.
Это он сам потом мне говорил.
– Ти знаешь, даарагой, я не хочу, чтоб даже стены твоего дома слишали ээто…
…Вы, с Леной, тогда были в Киеве…
На заводе вдруг, среди белого дня, услышали крик. Страшный крик…
Глянул вниз. С балкона мастерской. Стоит кара, Коли – электрика, ты его знал…
– Он прыгал на месте, как будто… пародировал дикий зловещий танец…
– Кричал истошно так, что люди с цехов, бежали к нему …
– Потом упал…
– Ниже колен кости в резиновых сапогах. Белые.
–Жутко. Непонятно…
– От костей шёл пар и… пузыри…
– Потом загорелась канистра с бензином, и, взорвалась…
– Скорая. Огнетушители. Пена.
– Прибыли военные.
– Медики не выдерживали, их уже отпаивали микстурами.
… Ноги – кости прикрывали простынями, брезентом, а он ещё пытался что то говорить … Целый лазарет отпаивал, приводил в чувства тех, кто сам приходил на помощь.
– Жутко.
– Считанные минуты стали вечностью.
– Врачи, не выдерживали. Их тоже приводили в чувство. Военные.
*
– Грузили наши заводские.
– Не довезли.
– Всё потом рассыпалось. Испарилось.
– Он перевозил плавиковую кислоту.
– Разлил. Попала на ноги.
– Рассказывали. Потом.
– Сердце было крепкое. Молодой. Ещё мог говорить.
– В таком положении.
– Сказал…
– Это кара.
– Мне Лена говорила…
– Она видела…
Обуглившиеся от огня и кислоты губы скрипели. И еле слышно…
– Последние его слова…
– Это кара.
Мишка
Снегу этой зимой было много. Он сыпал, мёл, валил хлопьями, прошёлся по оврагам и лесочкам. Укрыл озимые уже зазеленевшие, а уже потом пришёл в город. Детвора носилась радостная, разглядывая снежинки на варежках, на рукавах пальто. Снег закрыл слякоть, грязь и город стал сразу чистым, светлым, праздничным. Потом ударили морозы и уже через два дня по гибкому льду носились на коньках мальчишки. Страшно было, замирало сердце, а как хотелось ещё разок прозвенеть коньками по ещё гибкому и живому льду.
У плотины на Орлике вода бурлила, дымилась, парила.
У речки стоял старый дом, с резными наличниками и таращил окна-глаза сразу на две улицы. Дом доживал свой сотый год и знал, что раскатают его по брёвнышку- на него двигался мост огромный, бетонный с семью опорами. Через год на этом месте будет дорога и новые светлые дома. А сейчас в доме трещала печь. Тепло. Уютно.
Мимо окон проносились снежинки. А вечером из дома выходил учитель с огромной фанерной лопатой, чистил у дома дорожку, укутывал снегом молодые липки.
Прошёл январь и февраль. От досок забора в солнечный день шел пар. И тогда учитель долго стоял и смотрел, как тает на перекладине деревянного забора снежок, как тоненькая струйка пара уходит в небо и на доске остаётся тёмное пятнышко. Он ёжился и уходил в тёплую комнату. Весну всегда ждал, даже торопил её. Потому что детство его прошло на юге, и теперь там ребята уже гоняют футбол, в ящиках на верандах зеленеет рассада капусты. А он здесь разгребает сугробы.
У огромных ворот была уже расчищена дорога, будто весна заедет сюда в ворота, прямо к нему и он первый будет улыбаться ей.
Около дома выросла огромная гора снега, он искрился-сиял на солнце, смеялся, сверкая своим снежным холодным смехом. А днём пригрело солнышко и, потемнел, пожух, стал ждать весны, чтобы унестись ручейком в Орлик, Оку, а там Волга, море.
Вечером ходил на этюды. Стоял и видел, как разбирают деревянные мосты на Орлике. Он любил смотреть – ведь это мост зимы, разбирают и нет, теперь не пройти зиме снова – мостов уже нет. Потом стоял на льду и писал, рисовал берег. Лёд трещал гулко и глухо. И было страшно. Не знал, что это весна стучится. Она к нему идёт, а он боится. Хотелось собрать всех ребят, своих учеников и показать, как поднялась вода, как прогнулся лёд и кое-где у берега пропитался водой снег. Потрогать холодные ребячьи носы. Но было воскресенье и они в такую рань ещё спали.
В комнате тепло, а за окном снова повалил снег. Забыла зима, что уже весна. Вылез из своего убежища сверчок. Осенью он его привёл с юга и всю зиму сверчок сидел где-то и еле слышно попискивал, видимо с тоски, а тут вылез на середину комнаты злой, усищами водит. Глупый, куда ты, там ещё снег, видишь. Рано ещё. Сиди дома. Летом выпущу. Куда же ты? Мы же не в Крыму…
К вечеру заметно потеплело. Учитель, как обычно вышел, походил с лопаткой, почистил дорожку, хотя чистить почти было нечего, и стал медленно, продумывая каждый удар, рубить огромную кучу.
Проходили мимо люди. Они всегда спешили. Кто-то в тёплые дома, другие, чтобы согреть домочадцев своей радостью. Иные еле переставляя ноги. Им некуда спешить, их никто не ждёт.
У столба на углу стояли ребята, поджидая и поглядывая на часы. Иногда ждали девушки.
А куча снега росла. Она была уже выше самого строителя. Лопата с трудом доставала до верхушки. Снег осел с хрустом. Тогда учитель отошёл в сторонку, посмотрел на своё сооружение и стал рубить. Отрубит, в другом месте прилепит. Отрубит, прилепит, отойдёт, посмотрит и снова принимается за работу.
Давно наступила ночь. Шли, не обращая внимания. Было темно. Лампочка на столбе не горела, да и все уже привыкли к тому, что вечерами он "дышит".
Обычное утро. Все спешат на работу, утром не гуляют, утром спешат. Вдруг кто – то оглянулся, посмотрел на гору снега и улыбнулся. Стал. Смотрит. Потом, посмотрев на часы, пошёл, оглядываясь и спотыкаясь, затылком вперед. Побежал. Видимо опаздывает.
И снова останавливались, улыбались. Улыбались прямо перед окном. Ему и его сооружению улыбались. Улыбками благодарили за работу.
А это был огромный Мишка-медвежонок. Он сидел, смешно подобрав задние лапы, а передние неуклюже подложив под себя. Чуть подался вперед к людям, будто пытался встать и улыбался. К нему, иногда подходили, угрюмые, полусонные, тут оживали и весь день было как-то светло на душе.
От чего бы это?
Его видно было на всю площадь и к нему приходили, знакомились, что-то говорили, кто-то даже предложил Мишке выпить, и сказав, что ему хорошо, его дома ругать не будут, а он не хочет глупый.
Вечерами малышня устраивала у Мишки возню, игры. А старики и старухи стояли и следили за своими Мишками, Васьками. И изрядно промокших в снегу растаскивали упирающихся ребятишек по домам.
И так он уже жил. Днём понемногу подтаивал, но вечерами реставрировали, лили из кружки и ковшика воду. Наращивали ему с южной стороны спину, бок, лапу. Снова поливали водой, и он трещал, сковываемый ночным морозом. Уже естественные висели усы-сосульки, шерсть – клочьями смёрзшегося снега и воды. А он стоял да стоял.
Мишка уже знал многих жителей своей улицы. Знал об их жизни, полюбил даже школьников из большого каменного дома-интерната.
Однажды он почувствовал, как тает его лоб и сползает деревянная бровь, как он стал ниже, меньше, как торчащие веточки-когти вдруг стали вываливаться из лап. Обидно ли ему. Нет. Вода медленно протекала через его холодное тело и уходила в землю. Растает наледь, уйдёт водица снеговая в корни молоденькой липки. А весной она выпьет капли и зашелестят благодарные листочки, и поклонится липка этой воде, которую дал снег, пусть себе тает.
К Мишке подошли две девочки и стали вынимать ветки и угли. Но, не успев прилепить ни кусочка снега реставрировать хотя бы лапу, как с криком и воем в них полетели снежки. Шум писк усиливался, стук в окно. Вышел учитель.
– Спасите, на нас напали!
– Да, они медведя ломали!!!
– И нет, мы хотели долепить там, где растаяло и поправить покосившиеся ветки… Это были его ученики художественной школы.
Мишка полюбил первоклашек, которые по понедельникам гуськом проходили мимо него. Не любил одного нахалёнка. Прошлый раз он повредил ногой ему лапу. А ещё раньше стукнул кулаком по носу. Но сам запрыгал от боли. Нос за ночь промёрз и был – сплошная ледышка.
Взрослые и малыши уже говорили, здравствуй Мишка! А он улыбался, и жаль не мог сказать ничего.
А сегодня снова шли ученики интерната. Некоторые выбегали из строя и, гладили его мягкими варежками. Запрокидывали голову, заглядывали ему в глаза. Иные посыпали свежим белым снегом. И вот подбежал этот нахалёнок, оглянулся, учительница спокойно ведёт всех через площадь. Он растолкал девчонок, стал Мишке на лапу и стукнул его кулачком со всего маху. Но снова запрыгал на одной ножке, завертелся волчком и побежал, бежали и девчёнки – чижики и щебетали " так тебе и нада, курица палада, так тебе и нада".
Учительница, кажется, ничего не заметила. Но вдруг остановилась, повернула ребят к Мишке. Маленький разбойник стоял, было больно руке и ещё что-то щипало, непонятно, противно. Он стоял около своей учительницы, виноватый с повисшим носом, смотрел из подлобья как подходили к снежному Мишке большие и маленькие, взрослые и молодые. И, как все светлели, радовались. Как-то бодрее вышагивали по площади. Как он, Мишка улыбался, дарил-дарил всем людям, улыбку, радость.
– Посмотри. Весь класс улыбается, все взрослые, ему, Мишке, а ты, ты один хотел лишить всех нас этой улыбки, радости. Отнять её у людей…
И забияке стало так плохо, так противно самого себя, как ещё ни разу никогда не было. Даже тогда за дверью, его выгнали из класса, когда получив двойку, огрызался, и он стоял, клевал носом, молчал и думал. Лучше б уже за уши отодрали, что ли…
Морёный дуб
Речушка Ипуть виляет. Блудит в зарослях, завалах. Иногда в самой середине реки вдруг торчат огромные скрюченные корни – огромные – преогромные коряжины, судорожно хватающиеся за воздух, ища опору, землю. А она здесь слабая, песчаная и болотистая. Вода прозрачная, хотя коричневая, с блёстками отраженного синего неба, да искорками зелени.
Нашу байдарку медленно тащит по течению. Под килем проносятся рыбёшки, зелёная трава, согнутая течением. Появилась поляна – солнечная светлая. И на краю, над обрывом, стоят дубы, дубки, чуть дальше – сосны. Мы делаем остановку, ставим палатку. Разжигаем костёр.
Васильевич живёт где-то рядом в деревушке Романовка. А прямо за его домом тянутся луга заливные, болота, а чуть поодаль – лес.
Он, учитель, очень любит строгать, пилить, всегда, в свободное время что-нибудь мастерит. От него – то мы и узнали, что в речке Ипуть, есть морёный дуб. Ему цены нет, но он у нас никому не нужен. Говорят, что ещё до революции, немцы предлагали речку сделать судоходной, а всё, что из неё достанут, заберут себе, как бы за работу. Дуб хотели увезти.
– У Васильевича калитка, стол, табуретки сделаны из этого дуба. Сырой он пахнет силосом и режется стамесками, рубанком, как капуста, но высохнет, железнеет и звенит как металл. Крепкий – ничего его не берёт. Ни время, ни червь короед.
Всё сделанное из этого дерева, чёрно-серое, с искорками, сверкающими на солнце.
Чем ближе к сердцевине, темнее, и больше коричневого свечения, как серая патина серебра. Но на стене у него, висит деревянная пластина, говорит он, дощечка такая, подарил художник, мастер, приезжал к нему. Гостил долго. Сам пилил, строгал, рубил топориком, таким маленьким, потом собрал всё в рюкзаки, и увёз.
– Это он рассказывал ещё, когда был у них в городе.
– А сейчас сидели у костра, тихо позванивали комарики. Кто – то уже дремал.
Стояла какая-то загадочная тишина. Вдруг над обрывом зашумела, зашуршала земля.
Ожили от огней костра, красным светом корни огромного, древнего, дуба – великана. Он ещё крепко стоял на высоком уступе горы, но река шумела, булькала, бурлила, плескалась, унося песок, дёрн, землю. Трудно, ох и трудно держаться за землю …
… И уже ветер свистел. Выл в обнажённых корнях.
Прошли годы.
Десятилетия.
Грозно падали и взрывали воду реки, падающие камни, валуны, огромные клочья дёрна и земли, летевшие с обрыва.
И дрогнули листья, замахали, закачали в отчаянии руки – ветки. И ничего уже не смогло удержать этого богатыря на его земле.
Огромный, могучий, он с шумом и грохотом, рухнул в воду, с треском махнул поперёк реки, бурной и звенящей. Мириады солнечных брызг сверкнули и озарили, каким – то сияющим скорбным светом. Вода больно рванула листья, ветки, кору, и со стоном расплескалась. Белой пеной – саваном сомкнула свои объятия, и потащило, поволокло его на самую глубину. Здесь, в этом месте речушка была могучей и полноводной, когда-то в далёкие годы, суда бороздили её воды, те, сотни лет, тому, когда и другие дубы подпирали небо.
Жизнь медленно уходила куда – то далеко…
Листья, ветки, всю крону унесло течением. И у желудей уже не было сил держаться за родные веточки родного дерева. Всё глубже затягивало ствол в глубину ила и песка…
Время уходило.
А.
Сверху ещё падали молодые дубки.
Всё реже лучи солнца пробивали зеленовато коричневую толщу воды.
Дуб вспоминал зелёные пригорки, как после дождя сбегали ребята – ручейки, к речушкам – девушкам, как устраивали песни и говоры вместе, как шумели, журчали, их разговоры говоры весной, шумели и спорили после проливного дождя.
А он был совсем молодым, могучим, было ему тогда всего три столетия.
У его кроны прятались от бури, ветров молодые дубки, красавицы берёзки. Они перешёптывались с ветерком и гладили своими листочками птиц, а те птахи пели свои песенки – трели. Извещали о наступлении дня.
Птицы, своим молчанием предупреждали о приближающейся бури.
Гудит, воюет буря, льёт косматый летний дождь, срывая листочки. Ломает ветки. Скрипел дуб, но стоял. Гудел, но не плакал. И вот, впервые за столько веков, его ветки, не он, застонали, когда ушла земля из – под ног. Покинула земля, обнажились корни – труженики.
Корни уже, крепкие, могучие, не смогли удержать, изменить что-то, сохранить жизнь. А. Он хотел её, жизни, ветра, бури, чего угодно, только ни этого бездействия, бессилия над собственной судьбой.
Вспоминал о своём пригорке. Траву, у его корней. Длинные ползучие стелились, они эти стебли ниточки, травы молодилы. Помнил и травки, как розочки зелёно голубого цвета, которые росли прямо на сухом песке. И, даже грибы – поганки, которыми лечили свои недуги и люди и олени. Он, дуб, помнил, как много – много солнышек, как лучики зайчики, на его шершавом тёплом стволе…
А сейчас совсем темно, свет сюда не проникал. Совсем. Только редко какая ни будь заблудившая рыбёшка в темноте таращила свои сумасшедшие глаза, в этой кромешной тьме, да рак двигал грустными глазами, ища место для зимовки. Всё заилило. Занесло песком. Совсем черно. Даже воды уже не было.
Что-то смрадное. Сырое. Душное. Тяжёлое…
Ушла ещё одна, а может и не одна сотня лет.
Однажды появился, проявился, какойто гул.
Гул Земли. Так она подавала голос, когда тааам, на верху, по земле скакали всадники на рысаках, с большими как ветер гривами.
Топот гулкий затих. И всадники и люди в тени, а может на солнышке прилегли отдохнуть…
Грустно.
А жизнь идёт.
Проходит мимо.
Однажды послышался еле уловимый всплеск. Может, почудилось. Непонятно, вода или светлая жизнь, совсем рядом, возвращается?
Тоска.
По той жизни.
Солнечной…
Как-то сразу и вдруг, появилась вода, большая вода, бурная, мутная, с песком, галькой бушевала. Долго буянила. Так бывает только весной, когда дожди и ливни, уносят остатки снега.
П о л о в о о д ь е.
Чистая, прозрачная вода, рыбки стайками проносятся, раки то ползают, то как – будто от кого – то удирают, стрелой проносятся мимо ствола.
Потом светящийся лучик пробил толщу воды до самого дна. И осветил его. Ствол весь, на всю его длинную, могучую высоту, лежащую на дне.
Дуб ободрился, ожил. Повеселел, и, вот они, радостные дни, когда на его стволе, серебрились рябью водяные зайчики – солнышки.
Пролетели, пронеслись ещё годы, время течёт уже рядом с ним. Он это видит и слышит.
… Вытащили его тяжёлого, заилённого, без веток, один ствол. Ручьями стекали с него потоки радости. Они сверкали на солнышке, переливаясь бликами граней, горного хрусталя, слезами матери, у которой прошла кризисная ночь больного ребёнка…
Он лежал и плакал, он плакал и смеялся. И, теперь видел, как рядом, совсем близко, падали деревья и его сородичи дубы. И совсем ещё маленькие, дубки. Совсем молодые.
Вот спилили трухлявые старые липы. Они все сгорят, но принесут людям последнее, что смогут.
Тепло.
Потом снова лягут в землю. И, и новая жизнь, зелёная травка, листья, щебет птиц. А может, развеет по ветру, и не собрать Себя воедино. В одно целое, не увидеть и не почувствовать, что ты это – Ты.
Пошли дни. Побежали. Полетели…
Ствол лежал в тени. Просох. Согрелся.
Пришли мужики. И, и, пошло дело, пошлаа работа.
Долго ходили, смотрели, выбирали какие – то особые спилы. А один, глазастый, смотрел и отбирал – метил торцы спилов. Потом колол на тонкие плашечки – дощечки, долго рубил маленьким топориком, заворачивал в брезент и прятал в рюкзак. Все заготовки лежали в подвале, потом перекочевали в подпол, а сам мастер работал на дворе, в холодочке, в тени большой могучей липы. Он брал дощечку, долго строгал, шлифовал её, покрывал каким – то составом, а дощечки были уже почти сухими. Готовые плашки заворачивал в тряпочку. И в свой рюкзак. Вот мастер выбрал самую широкую и толстую, долго её шлифовал и вот она, скорее это был по цвету и окрасу – агат. То тёплый как дерево и почти прозрачный как агат. Края дощечки тёмные, почти фиолетовые. Необычный цвет для дерева, и дальше чёрный с коричневатыми прожилками, но полоски круглые, годовые кольца просвечивали и мерцали как лунный камень, со звёздочками. Но у агата линии ломаные, как грани кристаллов.
Дальше мастер работал штихелями, стамесками, карандашом. И вот она, дощечка, но уже сказка – Птица Сирин, а её головка, оперение, сверкает перламутром, серебром и камни. Птица – сказка в его понимании – голова девицы – красавицы, а остальное птица. Чем – то, таинственным, перекликается со сказочной царевной Лебедь, художника Врубеля.
Бусы, ожерелья – в красных кораллах, оправа – касты – серебро. Хвост, ну совсем цветок, в центре цветка, агат, как серебро и филигрань. И ещё камень – агат, прозрачно – дымчатый, на пять сторон гранёный. Сквозь него и дуб сверкает своими звёздочками, но сверкает, светится сквозь туман. Буд то туман на лугу, и кони – стригунки в ночном. А хвост птицы: чудо и есть чудо – яблоки райские растут и птицы жары ходят по саду, вокруг темень – глаз коли, а они ночью только гуляют. Яблоки ночью горят, как Крымские маки, весной, видишь, кораллы красные вставлены.
А деревенский мастер Василий, говорит.
– Вы удивляетесь моей работе? Вот скажи сработано. Что моя табуретка или стол?! А ещё он, мастер, художник говорил, что у них, ну там где он живёт, все дома, наличники, ставни, донце на прялках, так везде эти птицы. Говорят это птица счастья, она дому,– хозяевам удачу, прибыль готовит и приносит на крыльях радости. А кому оно лишнее счастье?
– Красота то какая.
– Может оно, счастье в этом – в красоте?! Иш, невидаль гуляет, с яблоками, людей радует. В песне поётся, что на Марсе будут яблони цвести. Видишь, у себя в саду насадили, хотят и на Марсе.
Вот человек выдумщик, на луну летит, а по земле плачется…
Маленькую работу мастер подарил Васильевичу, где жил и работал. И висит она по правую руку от святого угла. Иконы. Рядом фотографии предков. Ушли давно в мир иной. Потом портрет Юрия Гагарина. И вот она пластина – плашечка – чудо, работа большая, он её отвёз в областной город, где жил сам. Показывали её на выставке в Москве, потом Япония и Англии. На больших выставках.
Сейчас в музее. Под стеклом. На века.
И вот теперь дуб. Его частица. А может это его душа?!
В обнимку с серебром, агатом, кораллами – живут новой светлой жизнью…
В доме.
Среди людей.
С ними.
Его видят.
Он смотрит.
И вот эти светлые радостные глаза людей.
Эта, новая жизнь. Как в те далёкие столетия земного воплощения.
Корни. Ветви. Ствол – великан. Крона в полнеба. А рядом берёзки, осинки, ёлочки…
… И он, дуб, радуется…
Радость его светит людям.
Солнышку.
Птицам.
Поганкам.
Голос мамонтов
Они стояли долго. Очень долго. А Земля?
… Да что Земля?… Она радовалась, любила мамонтов, согревала их своим живым теплом.
Плечи гигантов держали Землю, черепаха их переносила тихо и незаметно в самые неизведанные дали Вселенной, в этот безбрежный море – океан.
Вода, зеркально спокойная, часто, показывала, свою бушующую грозную круговерть и тогда трудно было что – то увидеть и понять в этой Космической Бесконечности. Но Земля умудрилась – приютила всё то, что потом плавало, ползало, бегало, дышало.
Самые избранные, обрели крылья и, и, полетели,– потом это, стали величать Небесами.
Небом.
Шло Время. Текло Время. Летело Время. Пронеслось Время.
Унеслось…
Родилась. Крепла. Расцвела Атлантида. Сказочная страна. Потом ушла…
Ушла Атлантида.
На дне морском – могущественная, когда то целая цивилизация.
Шло Время.
Ушло и то Время. Почернели насквозь дворцы, от зла и злобы людской, и только каменные Атланты, руками ваятелей, вдохнувшими Им вторую жизнь, грустно смотрят, как бегают, суетятся их потомки. Трудно, им Атлантам. Устали руки. Превратились в подпорки, колонны, капители, контрфорсы…
Смог городов проливает слёзы кислотными дождями, долгих, нудных, затяжных. Превращает в прах и живое и каменное. А сейчас перепутаны и времена года…
И плачет дождь слезами матери…
Это они, Атланты плачут. Это их слёзы, о той, прошедшей и ушедшей жизни. О том могуществе, но, увы, прошлом…
И где Атлантида?
Куда ушли…Мамонты?…
Упало Небо. Уплыли в небытие мамонты. Нет. Они уснули. Укрылись ледяным саваном Земли – Матушки. Придёт их Время. Вздохнут. Скажут… а вот и мы.
Небо спустилось, бродит туманом, нудными затяжными дождями, где и лето потерялось в промозглости, а зима рыдает кислотными, смоговыми дождями. Были же когда-то лютые, морозные и светлые зимние дни. И, лето ясное, солнечное, тёплое, ласковое. Всё шло тогда своим чередом.
Мамонты, где Вы?
Слоны взяли Землю на свои плечи. Плавает по океанской глади Черепаха. Уже не так крепко слоны – мамонты держат на своих могучих спинах Землю. Колышется. Теряет равновесие Земля-Матушка. Те сказочные исполины, мудрые слоны ещё ходят по Земле. Радуют нас.
*
Земной шар. Мамонты-слоники несут Его…на своих спинах.
Да это же творение рук человеческих. Мастер – скульптор сотворил… Слоники… Они живые, любят в жаркий день лить – поливать себя струями водицы – жарко…
Это фонтан возведён в сквере с вековыми липами. Земля с черепахой спряталась и дремлет в тени деревьев. Но уже не та мирная Жизнь, которая иногда случалась в долгой, седой истории.
Киты, но почему два? … А вот и третий, но,… увы, не Кит. Да это акуула…
Эх, Мастер? Что же ты наделал?… Зачем?!…
Фонтанчики-цветочки, но почему и к чему эта мощная режущая, высокая струя – выстрел…? Акула! Она режет своим плавником – ножом – гильотиной, шарик. Шар Земной. Наш Дом…
Что это? Намёк? Кровожадный хищник…Символ зла и беды.
Никто уже не верил в то, что фонтан будет фонтаном. Заструится, запоёт своим голосом правды жизни. Но все, кто приходил и видел это сооружение, радовались. Куча земли, листьев и мусора были. Теперь цветник и вазоны, да ещё и шар с китами, а тут ещё… надо же, засверкали, засеребрились струи воды, полетели капли с высоты как камешки драгоценные, льдинки, сверкавшие на солнышке -светились салютом победы, радугой семицветной.
Что Человеку нужно в его этой земной жизни? Для чего он прибыл сюда.
… Совсем немного.
Построить дом. Посадить дерево. Родить и воспитать детей.
А ты. Мастер.
Тебе дано…
Кем?
И как?
Руками. Долгими раздумьями. Сделать это. Кто? Тот, кто вселил в твою голову такое.
Заставил всех, кто сумеет, и способен, думать, кто захочет увидеть, распознать, прочитать, почувствовать, и прочувствовать, теперь уже твою мысль.
И.
Кто.
Помог.
Направил.
Наградил
Мысль человека?
***
Поместить, в книге, фото фонтана. Выборг, в лицее. Отретушировать, для ясности.
Камни
Весь день мы гнали свои мотоциклы. Прыгала Ява, тряслась Вятка, гнали насколько позволяли виражи Кавказа. К вечеру обязательно нужно быть у подножья Крестового перевала. Иначе не залезем.
Остались где-то Ананурская крепость и двадцать два брода, размытых ливнем и лавинами. Подтянуты гайки, смазаны и готовы машины, завтра на рассвете штурмуем Крестовый. А сейчас догорает наш костёр.
Чёрные обуглившиеся причудливые корневища, а чуть дальше, мягко журчит Арагва.
Генка и его жена Роза, не в восторге от места ночёвки. Она почти не щиплет его, когда он начинает клевать носом, и почти не говорит, что чёрт тебя дёрнул здесь остановиться. Она почти с улыбкой косится на ту сторону Арагвы, на стену леса, а дальше гора, – стена, скала чёрная и бесконечная до самого неба, которой она рада любоваться, этой серой мрачной зубчатой крепостью- замком. Как её зовут, кто её строил? Она, древняя, уже как скала заросла мохом, травой, вьющимися змеевидными прутьями, и видны сквозь зелень отдельные громадные кирпичи- валуны.
Все, единогласно решили, что зря поставили палатку далеко от трассы, – здесь всё может быть и зверьё и змеи, а у дороги они распуганы.
В долину вползала прохлада, костёр угас.
Высоко в горах редкие огоньки, видимо жильё. Изредка проносятся по небу звёздочки. Неужели и правда сгорает звезда? Пусть даже очень далеко. А старики говорят, что это праведников забирают на Небо.
Ёжимся. Забираемся в палатку. Долго, лежим молча, жмёмся друг к другу. В небольшой просвет поблёскивают мотоциклы. Видим, мерцают звёзды. Почему же не спится. У костра, клевали носами, засыпая, а тут. Боже, какие же мы маленькие среди вот этой чёрной громадины.
… И, вдруг, палатка мягко качнулась. И, мы, скорее почувствовали, чем увидели в кромешной тьме, что кто – то вошёл.
– Не бойтесь, зашептал он…
Потом зажурчал его мягкий, но ясный голос, и уже не на секунду, не умолкал.
– Не бойтесь меня, я не живой, но мы здесь живём. Я не сделаю вам ничего плохого. Оставьте ваши топоры, положите их под головы. Слушайте, у меня мало времени. С рассветом я покину вас.
… – Когда то, очень давно мы стояли вот на этом самом месте. Облака пели нам свои песни. Вечерами мы перемигивались – общались со звёздами. Зимой наши вершины укрывались снеговой шапкой. Помнится первые трещины, а потом ветер и время сделали уютные гнёзда птицам, куда не доставало жгучее солнце, и не заливал ливень. Была прохлада, выл ветер, но тепло и не доставали испепеляющие всё полуденные лучи солнца. Там, в этих трещинах скал вили уютные свои гнёзда могучие и гордые орлы.
Однажды, в ясный солнечный день, когда щебетали птицы и журчали ручьи, что – то дрогнуло. Смолкли птицы и притихли ручейки, а потом гора дрогнула, медленно сползла шапка снега, потом скала так же нехотя пошла вниз, сначала, одна, а потом другая, они оседали, потом катились. А, затем гремя, неслись в мёртвой скачке, сметая всё, разбиваясь и разбивая всё вокруг. Не скоро всё стихло, а когда улеглась пыль, то долго ещё носились орлы, разыскивая, и, не находили свои гнёзда.
Снова сияло солнце, лил дождь. Неслись, ревели потоки, камни становились галькой, камни превращались в булыжник. Каждый становился самим собой. Оторвавшись от одной скалы, когда то – они были теперь уже разными. И снова горные потоки тащили их вниз, в ущелье, а потом ласкали воды Арагвы.
Иные раскисали, и разваливались, а эти упругие, – крепкие со звоном играли друг с другом, пощёлкивали и звенели.
– Вы видели здесь дома, и замки, стены.
– Стена это жизнь. Теперь они стали стеной, – и, светились, сверкали, отдавали людям всё, что напитали в себя.
– Солнце, – они сверкали, днём и светились вечером.
– Они живут, грустят, радуются, каждый о своём.
– Бирюзовые – о прозрачной воде.
– Золотистые – о солнце.
– А белые вспоминают, шапки искрящегося снега.
– Когда же льёт дождь и шуршит по камням, это не шорох,– это шёпот, это они шепчутся, – беседуют с теми скалами, что ещё стоят.
*
……… Кажется, никто не был у нас в палатке и ничего не говорил, может это приснилось? Только камни вдруг посветлели. Сначала мягко пастельно, как у импрессионистов в картинах, а потом стали светиться, и рассвет наступал не из-за горы, а прямо здесь, – камни рождали рассвет. Они светились своим – каменным светом, они пробуждали мир в долине.
Умытые росой, они теперь сияли, – Арагва посмеивалась. Ведь это её работа. Она их полировала, она их наполнила светом, и, теперь сияют, то нефритом, то отблесками бирюзы.
И вдруг всё засверкало.
Теперь перемигиваются со скалами и солнцем.
И нет, они не грустят и не плачут, не завидуют тем скалам, которые ещё стоят, они смеются.
Они живут, одной единой каменной жизнью.
***
Рассказ мамы.
… Эвакуировались из Крыма, Украины, и других областей и районов колхозных животных коров овец, свиней, лошадей. Лошади разбежались, был молодняк, свиней сдали солдатам, нашей армии. А коров гнали из Крыма, Октябрьского района, Лодыгин Михаил председатель райисполкома, в гражданке был директор госплемрассадника городского, Молочанского, это на Украине было. Он руководил эвакуацией. Кобелешная Соня, Мотя и Григорий, муж жена и дочь. Бывший председатель Украинского совхоза. У них был паралич с ногами. Бабушкой и дочерью, сын Славка. Эвакуировались, говорил, что я не хочу оставаться с немцами, потом дочь умерла от малярии. Её похоронили под большим дубом, а ночью волки разрыли а может шакалы, и могилу и её не нашли совсем.
Сделали стоянку – три дня чинили подводы. Пекли хлеб в камнях. Камни мазали глиной и делали печки, чтоб дух не выходил. Мука была в каждой подводе по три мешка. Устроили баню, ловили вшей, щёлоком. Жгли подсолнечник, пепел с него был тем самым щёлоком. А продовольствия раз получили, это было, не доезжая до Махачкалы. Однажды был дождь много дней, все вымокли, потом сушились у печи, где известь жгли, там сушились и варили молоко.
Сначала шли по берегу Каспийского моря, от Махачкалы до Дербента. Травы не было, пришли, добрались до Хачмаса. Там догонял нас Малий, и скот начал от голода падать. Тогда мы свернули в горы, а он говорит, что вы делаете? А мы что, мы не знали куда идти. Сначала шли сорок пять колхозов. Бомбёжки начались и многие погибли. У станицы Степановская первый раз. С фонариками, самолёты освещали и бомбили нас, все смешались. Где чьё стадо.
На Моздок двинулись. Там немец. Повернули на Наурскую, станицу.Дали большой круг. После бомбёжки по направлению Махачкалы. Одну неделю или две, потом по берегу Каспия. До Хачмаса, потом стоянку сделали. Украли в первую ночь, горные люди жеребёнка, и меня хотели зарезать. Потом Иван Иванович,– фельшер колхоза Ленина, Горькобалковского, совхоза поехал в Махачкалу добился проводника. И потом каждая республика давала проводника. Около Дербента был аул, ночь, не видно ничего, темнота. А мы пасли там скот в саду, и набрали фруктов. Орехи яблоки. Они, местные, утром предъявили счёт три барана или голову председателя.Приехали как звери, кабардинцаы или лизгинцы, чёрт их знает. В Хачмасе, были, шапки большие, чёрные овечьи. Галифе, и малахайки, плётки. Так нас и не пускали долго. А сами из кустов вылазят и тянут гырлыгой барашка. Так мы ночью рушили, и скорее оттуда. Была ещё Бартошина, колхозница, помню…
За Хачмасом начались горы. Там кладбище, сильные дожди были. Мочили нас. Так там была гробница, какогото хана. А нам хатка, такая и две каменных гробницы, под крышей гробы. Пол каменной понимаешь? Так мы от дождя прятались и не боялись.
– А в Азербайджане было,когдпа приехали, а, а спать не пускают, так мы землянки вырыли, без печек, там же тепло было, там же лето. А песня была любимая распрягайте хлопци коней, а может выпрягайте хлопци коней. Соберёмся, ну давайте дивчата нашу украинскую . А жили в стороне от аула. Потом в Азеорбайджане, отказали нам паёк на детей. Багиров был. Потом его разоблачили.
– Ты, вот спрашиваешь про отца,он там остался, в Крыму, истребительный батальон, а потом в партизаны все ушли, а с батьком был до последнего дня, уже в партизанах, Колениченко, он в типографии работал, редактором, а жена наборщицей в газете совхзозной. При политотделе. Потом онбыл в отряде и от контузии ослеп. А жил он с нами в совхозе Октябрьского района. Симферопольского зерносовхоза и как ослеп, приехал к жене в Азербайджан. Там его жена с нами.
Но скот не эвакуировала. В Айлибайрамлинском совхозе. Он знает нашего отца, батька, ещё Волкова, начальник политотдела совхоза этого же. Он в партизанском отряде был с батьком, а где он сейчас…
Запророжской обл. Молочанский госплемрассадник. Пригнали трёх племенных быка, два молодых. Один старый, телят, и 400 голов скота. Пригнали, ревакуировали, а потом с каждого колхоза 400, остальные подохли. Климата жаркого не выдерживали. Кормили солдат. И ящером болели, многие как солдаты гибли от бомбёжки. Так вот и сохранили красностепную породу, украинскую.
… Стояли однажды где сильные камни не доезжая Кавказа, ну горы уже были. Поломалось колесо, а мы запасных не имели. Что делать. Где денег взять? Из общей кассы? – Нельзя, это же государственные. А людей было,все изорваны, одежда лохмотья. Ботинки изорвались, босиком шли. И вот стоим. Разбитое колесо. Что делать. И вдруг тихо, тихо подъехала легковая машина. А там сидел большой, большой дядька.
– Что за беда, что за спор? Спросил он. Мы всё ему выложили.
Девчёнка ещё была весёлая, красивая, певунья, на коне, как кавалерист, гоняла коров. Да, без седла. Какие там сёдла… Так хорошо получалось у неё, лучше, чем у мужиков. Да и мужиков то совсем мало. На фронте все, а у нас пацаны. Заболела малярией.
… А девочку хоронили недалеко, от реки Терек.
А он, большой человек, большой начальник, на машине, подозвал нашего, нашего руководителя Малия, и сказал, что мясо можете продавать. И, даже дорезать, которые болели или после бомбёжек, а деньги на людей. Тогда нам выдали денег по тысячи рублей. Уже холода шли,– мы купили ботинки, фуфайки. Приоделись. Он разрешил из шкур будки поделать. Кто он был, не знаю. А фамилия Книга, его была. А кто он был так и не вспомню.
… А шкуры, от дождя раскисали воняют.
… Ой, а как Октябрьскую справляли. В горах председатель, помню и парторг Кисляков.
– Сегодня будем отдыхать стоянка. Завтра встретим Октябрьскую,-
– Прааздник.
… Зарезали три барана. Из моей красной кофточки сделали флаг. Ничего не было красного. Висел на моей будке. Сделали митинг. Кисляков отметил лучших гонщиков. Помню Фросю, с нами ехали, а фамилию уже не помню, и женщины были фамилии не помню. И Петро был и Славка, Лёнька…
… Оля девочка ещё была, как та, певунья, которая умерла, ох смелая, украинка, верхом гнала, а фамилию не помню.
Отметили лучших, и сказал после обеда, пойдём в путь. И вечером мы сделали в два раза больше, чем за полный день. А Кисляков сказал, вперёд и вперёд. Не дадим немцу мяса. Сохраним нашим, после войны заживём. А утром смотрим, всё стихло. Все уставшие смотрим снег пошёл.
А у меня списки были, рабочих, я же им деньги выдавала, но списки не сохранились. Вскоре после, забрались, забрели в кусты, да так дико было, и не знаем куда дальше нам двигать такой табун.
… Потом река бурная. А мы на волах через речку, и ещё горе, – сломались колёса. А я, меня хлебом подвешенным в будке, на камне сильно качнуло и стукнуло этим мешком, и я в воду, между быков. А они, хоть и быки, – волы, соображали, стоят, а я за них держусь и добралась по дышлу. Потом уцепилась, и держалась за ярмо – да! А вы, пацаны, что вам Толику пять лет, Кольке, тебе, ещё меньше, сидите в воде, а она аж пузырится в нашем шатре на поломанных колёсах.
… Вот тогда и пропали все документы. И бумаги все замокли. И унесло, не все тетради отца. Две толстые остались. Он просил их сохранить. Дневники его. Очень просил сберечь. А те, которые остались в бричке, пропали. Раскисли в такой мутной с илом бурной горной речке…
… Потом забрались в ущелье. Три дня солнца не видели. Запрягали четыре пары волов. И вытаскивали брички на гору. А спускались со связанными колёсами. Гальмовали. Ну, это, передние колёса крутились, а задние привязывали налыгачами, к телеге и они не крутились, сунулись. Иначе уедет, сама и разобьётся. Кто её удержит такая крутая горная дорожка, с каменюками. Страшно…Ой страшно было…
… А помнишь, как тебя чуть не увезли на верблюде? Эти же горцы возвращались на зимовьё, а мы шли в горы. Ты и пошёл за ними. А? Помнишь?
… Усадили на верблюда и мягко покачивалось всё, потом ты рассказал. Это уже второй раз, горные тогда бандиты, а это другие, но тоже вон какие страшные…
Гольфстрим
К вечеру дед занемог. Драло в горле.
Казалось, что какой – то дурачёк, зверёк бурундучёк, или белка, а может и суслик, и, и щекотал своим пушистым хвостиком – ноздри. То левую, то правую, а то и сразу две.
Было и такое, в их четвёрке храбрых, писали там этюды и дневники. На Байкале, щекотал, правда, не ему, их товарищу и однокурснику – умора. Но не радостно, хотя это и был красавец бурундук.
А сейчас тошно и зябко.
И он вспомнил, как в студенческие годы у него вытащили незаметно, конечно, из кармана кошелёк. Пустой. Вот это было! И то не так смешно и грустно. Муторно. Мысли такие же.
Бабке своей он не стал говорить ничего. Она всегда знала – это точно поветрие… свинячего или курино – поросячьего, а может петушино – курино индюшиного гриппа. А то и сальманелла – бутулизм, с летальным, ойй, неет, опечатка, совсем не летательным, походом, в мир иной, не всегда в райские кущи. А то, и температура, не сорок градусов и не сорокоградусная,– московская, да ещё столичная… – это, говорит не для тебя такая панацея, хоть и, говорят она от всего…– вытягивает хворь, правда иногда и ноги, … протягивают.
А если нет температуры, так это ничего. Она ещё поднимется, не то, что у тебя. И, и тогда дед, ты точно прибудешь в мир, в какой?
… Так она всегда подбадривала, его, заболевшего или каркала, к добру. Пробовала ладонью лоб и доказывала, что это точно сальманелла. И совсем не важно, что не стыковались симптомы, она не обращала на этот пустяк, никакого внимания. Ставила свой диагноз, и если надо, то и горячку нашла бы, предродовую, или даже родовую у своего деда.
Но дед всё-таки помнил, что он мужик, а не бабка. Возраст, правда, совсем не для улучшения русской демографии.
Всего – навсего семьдесят два годика, восемь месяцев, и дай Бог памяти…э, э…мм… м-да. Точно сосчитал. И двадцать один день. Помню число, знаменитое – двадцать первое – стоила международная валюта – бутылка белой. Тоочно. Да, стоила двадцать один рублик и двадцать копеек…
Так какая тут родовая или предродовая горячка?!
Нет, братцы, нет, это только не для моей бабки. Ты ей только скажи где болит или колет, но гнётся и не ломится, к молодой тянется, вот оно и УЗИ!!! Накось, дед, выкуси, и не проси. Для сугреву. И диагноз готов у неё с рецептом, в тумбочке. Настойка, ждёт своего не один годик, своего изготовления. Бабка копит, но не пробует. А зачем? Запас шею не давит. Но делает и прячет в погреб. Потом забывает, как собака на сене. Ни себе не людям. Вот она стойкая настойка…
Пилюли и микстуры, она копила всю жизнь, и, говорит, помогает. Даже прошлого столетия, тогда не продавали простой мел, вместо пилюлей. Тогда это просто, – враг народа. И всё тут. А сейчас, это называют бизнес, а не вредительство, и не измывание над народом, истребление нации…
И вот бабка достала свою швыдку допомогу, хотя и могла перепутать, со швыдкой Настей – есть такой диагноз, сказала Настя, как удасття, Это, когда Настя не успевает добежать до туалета. За сарай. А грех вот он. Поэтому дед и промолчал, про своё недомогание. Хотя и не похоже на то, что медики иногда, и признают, но называют подругому. Опечатка в головке…
Депрессия, это ерунда. Болит живот, или газы – это понятно, но вот, то, что у деда, душа – это далеко от действительности. Скорая, и никакой помощи… Ни медики, ни жена не смогут понять, как это душу выворачивает наизнанку…
А в голову лезли мысли – ребятишкам там холодно…Дочь с внучкой в Лапландии, а сын Выборг – тоже не Африка, хотя и не Заполярье, и, слава Богу – не совсем, Новая Земля. Это вам не Крым.
А Гольфстрим – далекоо. Вот они потому там мёрзнут и скучают, за домом и теплом. Но тогда почему, его, деда так знобило?!
А ребятишки сообщили накануне, что в Лапландии двадцать, вот и Гольфстрим, а у сына двадцать восемь и уж конечно не выше нуля.
Бабка и мама ребятишек – глаза лопаются от такой жары…
Это она всегда говорила там, в Крыму, летом бывали иногда, в отпуске. А тут мороз. И жена, завела словесный Реквием, почти Моцарта. Скорбный речитатив; как там и мы замерзали, когда вместе жили, в Финской Ялте – Виппури. Но, были все вместе, и нам было тепло. А теперь, они там одни, хотя живут уже семьями, и, конечно им не зябко, но вот они – они, там в северной холодрыжине.
А дед. Сейчас, в горах, и, чихнул его организм, выбрасывает хворь. Потом чихнула полтора раза, потом… – два раза, как заикастая собака, видел я такое чудо на Кубани. Гавкнет. Два раза зубами щёлкнет, а потом снова, гаффф. Забавно. Смешно. Поучительно и грустно.
Вот бы Господь учил нас так разуму. А?!
И снова пошёл речитатив – реквием. С ароматом Аскольдовой могилы.
Во! Всё. И к нам спустилась ночь, над замерзающими звёздами, и Чёрным морем. Спустился бриз.
Терзания деда этим не закончились, терпение тоже спустилось на дно почти Чёрного моря, к сероводороду, там говорят теплее, и не сыро…
И он пошёл к своей заначке. Знал, что любой реквием, тонет в волнах крымской Изабеллы. Фужер, не стакан, но баночка. Да и крепость не то, что на Кубани, самодельное, крепкое. То ли разбавили при разливе, то ли не доиграла. Только дед ждал – пождал, минут не помнит сколько, чтобы, хотя чуть – чуть забрало. Но, то ли сухое получилось, у родного государства – царства, то ли реквием, пытался придавить, перебороть – облегчения не получилось и он не почувствовал сладости прощания от злых дел души и тела.
Последний остров, последняя надежда. А может быть и первая…
Он решил, как всегда, перед сном, почитать любимые молитвы, за детей и за себя. Одигитрию, потом Спиридона Тримифутского… – молитва перед путешествием, сыночку, любителю шустро гонять машину. Он мог смело по обочине объехать чужую жуткую аварию с гаишниками, трупами, кровью, и, и снова гнать запредельно вперёд…
Почитать, что бы подумал, поумнеел, поубавил скорость.
А затем почитал мантры – утверждения, – спать будет прекрасно, клеточки мои работают хорошо сегодня, завтра и, и всегда, регенерация всех органов и членов, у него, жены, детей и внуков.
Проснусь для хорошего и радостного дня. И он проснётся, острый как гвоздь, крепкий, как кость…
Мать земля, прими моё благодарение, славословие и, и молитву, за то, что Ты, наш Господь, растите хлеб насущный и продукты.
Пошли мне стол богатый и стул не жидкий, как, ну, как у зайчика, такой, орешками…
Дед положил кулак под голову, и улетел к Морфею.
Спал действительно сном младенца, богатырским сном. Ночью только один раз вставал и смотрел в окно. Луна. Светло. Снег.
И для души и профилактики всех ненужных диагнозов, глотнул три глотка Изабеллы. И снова пошёл к Богу сна. Сказочному, конечно – Морфею.
Рассвет наступил раньше, чем показывали часы. Ах!
Ах, красотищаа.
Белоо…
И, ни свет ни заря, рванул в горы.
Снег, конечно, не хрустел, а только печатались следы. Ботинки, огромного размера – сорок пять, которые сынок по каким-то признакам признал их непригодными, для крутой жизни в таком городе. То ли в университете профессура Питерская привередливая и не поставит отлично, не за его блестящие знания, суждения в юриспруденции. В нашем обществе за, …и, за такие молодецкие, огромные ботинки – лыжи, – снегоступы. А, может, хотел отцу подарить. Они, мокроступы, болтались, на его, отца ноге – 42 размера, как хвост волка, когда он пел радостную песенку – ловись рыбка большая и маленькая, в проруби.
И вот дед, отец, художник, международник, высшей квалификации, присвоенной ещё до появления катаклизмочек, шёл и швырял ноги в растопырку, но, что бы они не оставили своего хозяина босиком на снегу, осваивал новую походку – иноходца – коня!
Шагал по полям, горам, полянам – шагал размашисто. Но спокойно, предварительно уложив в свои скороснегоходы, – прыгоходы, по три стельки в каждый ботинок, – мокроступы, очень похожие, неет, совсем не похожие, …в которых французы трусцой убегали, из Москвы.
Ходил он в них, как иноходец – конь – иноходец, есть такие, они не уроды, но и в кавалерию их товарищ Будённый не брал.
Но деду, прыть скаковой кобылы – лошади, была не нужна, хотя ходил он теперь весьма странно, почти как туристы, которые идут в жару, в полдень на нашу скалу – Утюг, а рюкзак – спальник, пища, запас воды, и другого питания, хотя там и вода есть, и не так уж и холодно, ночевать летом на скалах. Тем более они идут попарно, он – она, он – оно. Так теплее получается. Мораль? Да какая тут мораль! Это называется гражданский брак, надолго, на всю жизнь – на целый сезон, на целый месяц, краше её не было. Вот уж, сколько дней, но деду их наука, такаая, не нужна. Он уже давно и один раз. Поэтому походка его не смущала. Ни его самого и конечно туристов, которых к зиме заметно поубавилось.
А потому он шёл – скакал просто; левая рука и нога вперёд, потом правая нога вперёд, наука не сложная, но требует навыка, а эти красавицы – писатые, ой, нет, писаные, бабка и прабабка, зубки показывают, хохочут, та, что постарше, с курским – брянским акцентом, как настоящие москали.
– Чавой та ты, дурашёк ходишь, в энтих шкрёббалах?!
– Ты ж у их как хреновый клоованн, в московском цирке – не смеяцца хоццаа, плакать тянить, глядючи на тебя… Что тебе скажут, тебе, твои вундеркиндята – твои ученики, глядя на твоё цирковое кряхтение, они – то дурёхи не понимают, что такое психотерапия, – это же ботинки с царского плеча, хорошо хоть не штаны, каак тут будет звучать – штаны, с царского простите, с плеча – зада?! А вот эти ботинки греют не только эти ноги, а и душу. Ведь так оно и вышло – не успел он отчеканить строевым шагом иноходца, сто шагов, как вся хворь и недомогания, в обнимку с депрессией, – ушла навсегда, – в, Чаа – ча – ча…
Он даже, когда только проснулся, понял, что сработали и молитвы и мантры – утверждения, но что бы вот таак, резко, такого раньше с ним не случалось. Было чему удивляться.
… И.
И, главное течение, дуновение тёплого ветерка от дяди Гольфстрима – сынок сообщал, приедут летом, домой…
Совсем.
Письмо.
Он забыл…
– Забыыл.
А туут!
Ещё утром хотелось написать ребятам для поднятия духа, что денёк сегодня сказка – всё бело.
… Снег похож на пух лебединый, ты не ощущаешь землю, а летишь над ней, и не видишь её, вокруг белое и пушистое, летящее. Леса нет, скал, гор тоже нет. Только вершины скал *Утюга,* и *Семи братьев*– каменный тюльпан, с семью лепестками, только он и виден. Но тоже плывёт. То ли в облаках, то ли призрак. Огромного размера. Это тот же летучий Голландец. И вдруг, над *Семью братьями* проглянуло синее небо.
Да! Крым, это всё – таки Крым.
Увидел радугу на Сухом озере, которая начиналась почти у самых его ног.
Так это было близко. Какое это чудо…
Потом чуть позже…видел и радовался слепому дождю…
… Зимой…
И, совсем уж сказка – среди ясного белого, южного дня, дождь слепой испарился… и…
Полетели одуванчики – огромные снежинки…
Слепой дождь…
Слепой снег…
Вот он, Гольфстрим…
Гольфстрим, для Души и тела.
… После северной питерской, промозглой хляби.
И, тот, Питер, подарили питерские мудрецы, юристы, – знания университета, которые радовали и нашего президента.
Прилетят на крыльях Ангелов, – две внучки, и мама, настоящие красавицы.
И
П Р И Е Д И Т
С Ы Н.
Кавказ
Кавказ надо мною, повис в вышине… а над головой, кап, кап водичка, ну которая не камень долбит а голову приговорённого.
Ой, мама, я больше не буду. Но там не было мамы, судьи. Такая казнь была у диких тогда племён. раньше, конечно. А у меня сейчас – сын грозится Кавказом. Уеду и всё. На четыре дня. На новый год.
Жили – были, мы не у самого синего моря, уже дедушка и бабушка. Проживали на самой Подгорной улице, под горой,– огромной скалы, которая вот уже не одну сотню лет висит и – ничего, пока не упала. Там тоже вода капает со скалы, а внизу под скалой ключик, родничёк журчит и поёт. И ничего никого, не достаёт, радует, кто добрался до такого красивого места. А что у неё, горы скалы этой на уме…
А?
Два километра от нашей скалы село Садовое, там тоже висела, стояла скала, ну, кусочек правда. И, и что ему в голову взбрело этому кусочку, взял, не думал, не гадал, а деда с бабкой наказал… сначала, правда, чтото там у него внутри хрустнуло, треснуло, и, и, покатился вниз.
Попал, куда, в заправочную, где машины глотают бензин. Там вот и остановились и тоже не думали, не гадали, а под камешек попали. Ни машины, а жизни. Машина. дед с бабулей – в лепёшку. А камешек, дальше покатился, и, докатился, добрался до асфальта, прямо на дорогу, по которой едут на Ялту.
Вот и успокоился он, этот скалы кусочек у остановки, а дед с бабулей тоже недалеко там, почти рядом тоже лежат,– не весело там, упокоились. Нежданно, негаданно. Не далеко было, там же, под горой кладбище.
А, она эта скала да, не совсем скала, кусочек. Она и не грозила и не собиралась падать. Стояла величаво. Её даже рисовали и пишут свои и приезжие и заезжие художники, маслом этюды, которые, глядишь, и превратятся в картину.
Такая же гора, как наш, рядом, а на ней скала, зовут её Утюг.
– Но наш Утюг, пока стоит, и не знамо не ведомо, когда он решит погладить нас, как этот, который успокоился. Теперь он в ямке, оттуда далеко не покатишься. Хорошее место ему устроили. Теперь не вырвется на волю. Не побежит, подпрыгивая.
– Даа, не весёлые воспоминания бродят в голове у деда.
А сын, припекло ему. Подавай Кавказ.
Для успокоения, ну нервы не ребёнка у деда теперь.
И он,
Он, взял гармошку, сделал себе и соседям настроение. Кукарекал, как он сам говорил, сочным баритоном, правда не первой свежести, и не часто, но рассказывал, как они, квартет, пели в Колонном зале Дома Союзов, в Москве, конечно, это была студенческая пора. Прошло немного времени, каких – то шестьдесят лет и три года, годочков.
Возраст пришёл, а голос ушёл…
А сейчас дед сидел на пристроенной к терраске почти голубятне, настроился музицировать. Голос его немного подсел, и зубные протезы не очень помогали быть похожими на соловьиные трели, его песнопения или колоритом, как говорят живописцы, на колоратурное сопрано, как выражаются музыканты, но дед запел.
– Жили, были дед да баба,
– Ели кашу с молоком,
– Дед на бабу рассердился,
– Размахнулся кулаком.
Баба тоже не стерпела,
Деду по уху огрела.
Дед тоже не стерпел,
Бабке в кашу…
Не допел…
Она, легонько деда погладила ложкой, серебряной, по темечку…облизала и, и прозой выразила свою мысль, – воспоминание.
– Он, дед в молодости, бывалоча рассказывала, тогда ей пел другие песни, да ещё под аккордеон, а сейчас гармошка и эта, ну как её, песня была другая, была она, э, э, как её, да, правильно, Тер – псих – хора. Тогда была главная, ну как эта, богиня песни и танцев. А ты?! Старпёр – богиню веселья на непонятного, хорька, и подтвердил практически. Совсем плох стал.
Таакое. сгородил и не в рифму, да и вообще. Совсем после двух операций на глазах, когда не увидела, врач, рвач, такая, сякая, птичья фамилия у неё, – если ворона, то проворонила, если галка, то прогавила. Так выражаются на Кубани, предки казаков. Это она и угробила твой глаз. Сказала, что глаукома ещё не созрела. И, отложила операцию на целую половину года. Вот результат. И, как же её мозги не созрели для ампутации оных, у неё, за ненадобностью. Вот и зрение, и мозги твои проковыряли, если ты путаешь такое. Богиню песни с этой вороной или галкой, придурастой, и не созревшей мозгами для такой работы. А ещё и центральная больница, столицы Крыма.
Дед, пока отдыхали руки и глаза, обычно в сумерки, перекладывал свои папки с фотографиями. Потом убеждал свою бабулю, – жизнь ещё почти вся впереди. Любовался сам этими свидетелями его счастливой молодости, где он на фото в горах со своим мотороллером. А на втором плане, Дарьяльское ущелье, а воот, смотрии, Эльбрус и Казбек. А Крестовый перевал, выше облаков! Ледники, даже летом. Вот как было. И было же!
Сын иногда смотрел, и, конечно удивлялся. А потом взял и укатил. Тут не так запоёшь и спутаешь эти психи и хоры и Кавказские горы.
… Прошло пять дней.
Бабуля прервала воспоминания о тех временах и, пошла в свою комнату, читать молитвы и за него, и за сына, который застрял там, на Кавказе, будто здесь, в Крыму плохо. И горы. И снег. Воон, наши, крымские, искатели острых ощущений, крутыми, их дразнят, у которых совсем не крутятся шарики в голове, … заехали на Ай – Петри.
И.
Пошёл, повалил снег, и конец. Сидят. Сотни машин, дети. Холод. Никакого согрева, и сугрева. Так некоторые пешком пошли, будто это парк Горького в Москве. И машины дорогие побросали. Снегом завалило, не видно не зги, ни машин, ни сапоги – где своё, а где чужое, как по привычке всегда, не сообразят. Потом, на другой день, еле откопали, военные помогали. И нет гаишников, и М.Ч.С. дремлет. Никому и неекому, нет дела.
А там Кавказ. А там горные бандиты, а таам, воруют людей в рабство. Вон, передавали. Больше десяти лет мужик рабом был на этом красавце, Кавказе.
И мне, сказал дед, снится часто этот Кавказ, и не в белых тапочках, – в белых шапочках. Снеговых. Я даже этюд нашёл, тогда писал акварелью, теперь в рамке висит, дома. Люблю его величавую красоту. А наш, дурачёк, ещё и с детьми. Нет. Никак не унималась бабка.
И, ей, вдруг, нежданно – негаданно, пришла мысля и не опосля, а сейчас, в голову, она вспомнила, почему дед нас самих придразнил, что мы два поводыря.
… Тогда, половина года пролетело, как день един.
Врачи определили, что глаза у деда работали всего на два процента.
И вот.
Ждали операцию.
Ходили с бабкой гуськом. Она впередсмотрящий. Он в кильватере, за ней.
А, в магазинах, сердобольные, ну. понятливые, без маразма, ещё, пока, твердили, завидовали, ах молодцы, ох любовь. Ходят всегда вместе, и собачку прогуливают. В магазин, и в горы ходят всегда вместе, – хорошо то каак. Правда, в горы они, соглядатаи, не знали, что дед с бабкой ходят только по дорожке, где асфальт или просто дорога, – гладенькая как у деда лысина. А, то, хорошее было совсем от другого, секрет был.
У бабки,– невроз и она вообще сама ходить не может… уже не умела. Всё ей кажется, что сейчас брык и скорая, не успеет. Вот и шла под руководством и в сопровождении, хоть таком, деда, он совсем рядом, хоть и на пятки умудрялся стопы свои ставить на ходу, на такой скорости. Хоть и за спиной, а ямки и бугорки он уже не различал. Но дед ряядышком. Она не волнуется. И голова не болит и не кружится. Вот тебе и дружба и любовь, и два поводыря.
А дед, своей бабуле рассказал, как в детстве, таком, правда, далёёёком, далёком теперь, его отчим рассказывал.
… Вот было раньше. Хорошо. Поводырь. Ну, малого, не совсем пригодного для тяжёлых работ в поле или ещё труднее, потяжелее работа была…– определяли в поводыри. Он, поводырь, долго ходил, водил, водил слепого дедушку по деревням. Милостыней прозябали. Трудно. Тошно, но ходили. Где приютят, а где и мимо – ничего, ни хлебушка, ни картофелину даже не дадут, не опустят нежно в сумку, которая висит почти пустая сбоку через плечо. Тоже много было бедных.
Устал пацан. Годами ходили и в дождь и снег, в морозы. Всё было.
– А у них, для поводырей, простой инструктаж, по технике безопасности, речевой, – как водить, ходить и, доходить, до места назначения, а не упокоения – диалог, школа, наука.
Если ямка на дорожке, где они шли по полям и дорогам, а они пути дороги, были как у нас в России и сейчас, то яма то канава, никак не могут ремонтировать и сделать, до сих пор. Традиция.
Дорожники, машины, дорогие, иномарки, ну миллионеры, бедные на них мучаются, ломаются, как таам, в далёкой деревне, в России.
А у них, нищих была наука – памятка, инструкция, для такого бездорожья,
Деду пацан – поводырь говорит, брык, – ямка, большой брык – ямка побоольше. Так и ходили, ни гаишников тебе, ни штрафов за превышение скорости. Красотаа. И вот. Надоело. Устал пацан. Подвёл деда к обрыву и, и сказал…– полный брык, и, дед загудел безвозвратно.
Все мы тогда смеялись. Тогда. Детство. Давноо. За столом, рассказывал отчим.
А.
А теперь нам было не смешно. Полный брык, не вызывал у нас приступы хохота, как тогда…
Вдруг дед услышал песню, своей, драгоценной бабули…
Просьба, убрать звук. Бабуля услышала в нашей комнате звонил мобильный. Дед сложил меха гармоники и пришёл послушать, звонил сынок.
Тишина, долгая, а потом прямая речь покруче, чем Персихора, в моей интертрепации.
Прошли и минуты и часы. Пока стало ясно обоим. Сынок был на Кавказе, одолел, покорил, очень трудную дорогу на озеро Рица. А теперь, едут домой.
Они, как всегда, по мнению бабули, в выходные дни, дрыхли до двенадцати, чесались, собирались, а потом мчались…
Ночь, темно, гололееедицаа, а им пятьсот километров, ночью, по серпантинам…Кавказа, потом ещё и по крымским строящимся, трудной, долгой этой стройкой века, дорогам, почти столько же!
Отец предупреждал. Он там бывал. И не часто, ему, рассказывал, сыну своему.
*********************************************
…– 1941 год. Война. Мне четыре годика, почти как теперь старшей внучке. Эвакуация на Кавказ.
Мама, и двое нас.
Отец остался в Крыму, истребительный батальон… а мы, на проливе в Керчи, бомбёжка.
Потом мама мне рассказывала, вот то, что записал тогда в свою толстую тетрадь.
… – Да вот, сынок, говорила тогда мама, отрывки, что сохранила память о твоем отце Ване.
***
… Старый Крым, – Карасу Базар, на большую землю, отправились сто человек, а семьдесят пять в землянках остались. Уже идти в такой поход, хоть и радостный не смогли, ослабели. Зима. Обувь осталась для питания. А что варили и какой навар с кожаных ботинок? Там пещеры и землянки. В пещерах хоть было чуть потеплее. Говорили и погиб отец, здесь бой был рядом, немцы выследили. А те, сотня ушли на берег, передали по рации, что Сталин пришлёт подводную лодку, забрать партизан на большую землю. Но, потом рассказывали.
… Подводную лодку не дождались, может потопила немецкая авиация или просто её не было. Так никто и не узнал, даже после войны. А те, которые не ходили с нами, уже половина, выжили.
А это рассказала мама, тоже, с отряда, Бартошин был, кацап и был у немцев но удрал или ещё что не помнит. Волков не известно имя и отчество, ой, вспомнила, Юрий Николаевич он был жив. Волков тоже ослаб и не смог идти, он остался жив. Где он? Начальник милиции, где мы жили до войны, Биюк Онлар, так он говорит, что всего было 700 человек, партизан. Начальник милиции Биюк Онлара, Рева, был в отряде, но когда Татаринцев, был в отряде, потом предал и сам, скрылся, предал, и выдал тайники с продовольствием, удрал, Рева убежал, но в армию его не взяли. В одном совхозе работали дядя Саша Запольский и Рева, так он на разговор не идёт. Рева не хочет вообще говорить на тему войны. Он живёт в Нижнегорском районе.
НАЧАЛО
… И вот она эвакуация. От пролива и бомбёжки быстро уходили на Кубань.
Но. Фашисты злились, что мы угоняли скот, да ещё племенной, чтоб сохранить породу, и овец угоняли. Понятно сожрут ведь вояки фашисты, если оставить. Да ещё племенной огромный бык, что бы стадо на Кубани росло, а не убывало. и был бычёк молодой, подростал, для работы, умножать стадо если с этим что случится. Война ведь а не прогулка. И на Кубани тоже доставали гады, бомбили.
Стадо большое, было хорошо видно на километры, фашистской раме.
Сопровождающие и охраняющие это добро, двигались на телегах.
Будки, как у цыган, шкурами покрытые, чтоб дожди не мочили, а после дождя, ароматизатор душистый, но дышали, затаив дыхание, особенно, когда пролетала немецкая рама.
Вот умницы, эти наши кормилицы, коровки. Их нужно было сохранить, беречь, спасать, ухаживать за ними. Ой, а какие они, очень умные эти наши кормилицы.
… Вот, сынок, какие воспоминания твоей бабушки, моей мамы.
– Коров то было, ещё после бомбёжек меньше, но стадо а нас, сопровождающих, и погонщиков мало. И, представь себе какой труд,– 45, 50 коров выдаивали, каждая доярка, а норма, до войны – 12. Руки потом болели. Страшно уставали. А они, коровки, бывало, одну доишь, остальные стоят, и лижут тебя, трудное было молоко. Трудно нам, тяжело и им, не доенным.
– Малий, был председатель, вспомнила.
Ох, а как вброд переправлялись через Терек. Воды, как после ливня. Горные потоки, а мы на телегах. Скот перегнали. Ничего, не утонули, а вот люди, и наша телега перевернулась и всё унесло. Только документы остались, а тетради. Отец писал дневники, утонули, унесло течением. Жаль. Три толстые тетради.
Летом около Шёлковской станицы, а у Гудермеса, опять бомбили, три дня стояли у Терека. Переправлялись войска, а мы ждали.
1942 год. Заболели малярией. Меня трясёт, говорит мама, а вот мы с Толиком ничего и едем дальше. Болеем на ходу. Температура высокая. А они, пацаны в бреду. Говорят, мама, печка горит жарко. Погаси, туши печку, жарко.
А и дурная была, укрою верблюжьим одеялом, толстое такое, думала пули не пробьют, а что мне было 25 лет. О пулях, что нам пули, думала, какое. Толстое, значит, не пробьёт. Это когда нас бомбили. Так я нас всех троих спасала, укрывала.
Комары малых заедали. Так он, Малий, руководил, мазь привозил и утром спрашивал, как дети. Спрашивал. Да, внимательный был, мазь от комаров привозил из Баку. А сейчас многие живут в Запорожской области, Большой Токмакский район, село Гришино.
– Даа. Было и такое.
Шли за Гудермесом. Там есть места, пустыни, и волки, преследовали нас, будки крыты кожей, шкуры от коров, а они воняют. А и волки окружают и воют. Воют. Ох, и страшно было.
Стадо, как мишень была, для самолётов, и бомбили, и стреляли и доставалось нам от этих бомбёжек.
Проходили где то в горах Кавказа, команда спасателей бурёнок была очень, очень маленькой. Это ещё труднее, чем линия фронта, говорил и утешал нас демобилизованный руководитель. Объяснял, что там, на передовой страшно, но были окопы, видели врага, где он, а тут. Голая степь, ни куста, ни дерева, и окопов, конечно не было. И, он, умница, как только пролетала рама, знал, что будут бомбить, и команда…– все врассыпную, разгоняли скот подальше в разные стороны и сами подальше от своих бурёночек. Тогда хоть бомбы не летели, а только с пулемётов, где было больше людей. Страшно. Жутко. Жестоко.
И вот. Идут наши телеги со стадами, тишина. Кавказ уже не бомбили и так медленно шли, что пацанята бегали рядышком или ходили до ветру. Вдруг, их начали обгонять, хоть и медленно горные люди на верблюдах. Ну, прошли они. Наш, главный уже был на фронте, который по ранению демобилизованный. Проехал на лошади и дал команду всем собраться, его предупредили, что горные люди очень опасные. Воруют всё что можно и нельзя. И вдруг недосчитали, детей. Потом оказалось, Колька пропал.
Наш был вооружён. Остановили кочевников. Оказалось, я сидел уже в корзине, с семьёй этих разбойников. И, только автоматная очередь, в воздух, нашего главного, убедила их вернуть нашего пацана, меня, которого они выдавали за своего. А я помню, мне понравилось на верблюде. Мягко, качает как в люльке, до войны, когда мы были маленькими.
… Вот такой, сынок, мой сказ про Кавказ.
Но.
Не для него, не обеспокоил, не предупредил, не упредил…поеду и всё тут.
И.
… Они с женой и двумя маленькими красавицами дочерьми, умотали, ладно бы на месяц, в отпуск, как было у нас, в молодые годы, а то на четыре дня…
И я решил его тогда, ещё, попробовать, усмирить своими страшилками…
Да нет, это были не страшилки, а этюд с натуры.
Расскажу, как штурмовал Гуниб…
Потом, в другой раз.
А сейчас, про охоту кавказскую.
Охота
Было и такое.
Было.
Стреляли в меня.
Но это чуть позже.
… Уже шло к тридцати годкам.
Ну, сынок, вспомни, по истории учили, тоже на Кавказе, правда и при царе батюшке, всех неугодных шалунов, туда, на Кавказ. Там всегда стреляют, и молчёк – другим шалунишкам урок.
… Жил я тогда в Орле. Техника у меня, была на грани фантастики. Мотороллер Вятка. А меня тянуло на Кавказ.
– И, вот эта Рица,
Такое и во сне не приснится,
Тебя местные пугали,
Что мы не туда попали.
Что ты на своей Тойоот – пустой живот –
Денежки собирал, для неё, мать её,
Увидишь такую красу – страшную, горную, трассу.
А я на этом горбатом унитазе поднялся, вот фото, сохранилось. Чудом. Столько лет. И, смотри, моё чудо техника. Видишь?
*
Поместить в книге фото, Д. Ущелье и я с мотороллером.
*
Начинали путь свой вместе с друзьями товарищами. Они скульпторы, жили тогда в столице. Валентин Чухаркин, тогда выполнял заказ для сталепрокатного завода, для Орла делал скульптурную композицию сталепрокатчикам, а его земляк Слава Клыков уже творил памятник Жукову. Стоит теперь на Манежной площади, рядом Кремль.
Они, уставшие от трудов почти ратных. Потом, моя драгоценная тёща, рассказывала, что с Клыковыми родня. Жили в Мармыжах, рядом. Кумовья, потом Славик подарил книгу, моей тёще, история создания памятника Жукову. А в Институте, где они со Славиком покоряли вершины мастерства у самого Конёнкова. Встреча была с Фурцевой – министр образования, и когда она спросила, откуда такие шустрые таланты, ребята, в институте, они ответили, а мы с Мармыжей. Смеху было, и Фурцева и Конёнков смеялись от души. Такой деревушки глухой не знали они и не ведали, а тут такие дипломные работы, монументы, даже в эскизах таких маленьких, ещё в пластилине, удивляли.
И вот они…
… На москвиче рванули в Крым. Москвич, конечно не Вятка, но Орёл мы покинули вместе. Они быстро ушли вперёд, а я на своём унитазе, как звали мой агрегуй, в туристическом клубе Глобус в Орле. Смеху было, когда ребята согласились вроде бы вместе, но когда мы через несколько сотен километров встретились на бензозаправке, все были, конечно, рады.
Прибыли в Севастополь, отдохнули, и я рванул на Кавказ. И вот озеро Рица. Работник Г.А. И. предупредил не пытаться на тааакоом чуде, по такииим горам. Послушал. Не услышал. Поехал. Через три четыре поворота виража мой красавец заглох. Воздуху, видите ли, ему мало, так говорили соглядатаи Кавказа, безнадёжно махали руками. Советовали ехать домой, купить Урал, или немецкий трофейный мотоцикл. Говорили, что Цундап его величали, а не Вятка… Это понадёжнее, убеждали они.
Ох, и повозился тогда я со своим,– продувал жиклёр, промыл насос и карбюратор. Но он не пытался даже схватить, хоть разок, молчал как рыба. Тогда я припомнил словесность для такого случая. Покрыл его несколько раз отборной словесностью, очень схожей по настроению, когда музыканты посылают своего оппонента в СИ бемоль. Толку никакого. Молчит, стервец, мотор. Тогда я пнул его ногой и бросил, столкнул в кювет. Он кувыркнулся, как пьный мужик после третьего стакана самограя. Поплевал в его сторону, где он валялся на боку, как неприкаянный. Походил, погоревал сам себе, что не тот транспорт. Подошёл, поднял, поставил на подножку, трижды двинул ногой заводилку, и, он, красавец, ожил. Но когда валялся в кювете, я боялся, что бензин вытечет в сырую в том месте землю. Ничего. Заработал движок. Прибыл на красивый поворот, ребята сфотографировали меня у огромной скалы, красивое место. Подарили снимки, денег не взяли и вот этот снимок у меня в руках. Лодка, вода, в лодке медведь, живой, правда пацан, медвежонок, чучело лисы и орёл, привязанный за ногу. Чудо снимок. Добрался, наконец. Вот снимок, смотри. И мотороллер, загруженный как верблюд. Где только я мог там примоститься, да ещё и сидеть.
Как я спускался, это было уже не так интересно, но сыну своему ещё рассказал одну историю, таам же было. На этом маршруте. Рассказал для науки, ведай и соображай, куды прёсси, дурашёк, как говорил мой тесть.
В институте, у нас на факультете, талантливая, пожилая Галина Ивановна, преподавала скульптуру. Часто была участником на всех выставках и городских и в Москве. Мне и Валентину она любезно разрешала работать с натурой, когда к выставке, очередной готовила работу. Лепили тогда, пожилого военного. И, как то устали, пили чай, она рассказала о своём путешествии по Кавказу. И это самое озеро Рица.
… – Вы же, Коля, знаете моего мужа, Семён Кириллович. Длинный, как складная лестница, до второго этажа. Худой как, будто его забыли покормить вот уже три недели, неет, три месяца и три года…С юмором она дружила, поведала какой он талантливый юрист, как он хорошо водит машину. Но единственное было неудобство этой черепашки – он с трудом мог её оседлать, – приходилось сгибаться, как он сам говорил и хохотал, сгибаться в три погибели, что бы хоть как -нибудь, устроить свой сухой зад на сидение этого агрегуя, как он сам дразнил этого Москвича, пережиток бурного строительства Советского автомобилестроения. Это был даже не горбатый Запорожец, – это чудо Москвич, гордость Страны Советов тех времён… был Москвич…401, с… фанерными, дверцами и тряпочной крышей. И, когда он почти сидел внутрях, этого чуда, крыша напоминала, цыганский шатёр того времени, со сферическим потолком. И, вот мы на этом шедевре, наших дизайнеров- конструкторов, рванули на Кавказ. Не очень долго, и не очень коротко мы остановились около развилки, где было обозначено, что совсем недалеко это самое озеро. Мимо проходили зевки, и просто отдыхающие, пальцами не вертели на своих головах, но улыбались ласково, явно выражая соболезнование. Потом оказалось и.
И, не зря.
… Мы сначала пешком прошли два поворота, вернулись, Семён Кириллович сыграл роль складного ножика, втиснул себя – раскладную лестницу, и заскрипели пружинки. Голова его, как всегда изобразила крышу палатки с овальным потолком, ну не дать не взять- купол Крымской астрофизической обсерватории… дал газу и, мы рванули со скоростью, ослика… рррвануулиии, в небытие…
… Три поворота виража я считала, помню хорошо. Потом. Ох, и потом. Этого лучше бы не было. Мы услышали вой сирены. Не помню точно, но когда я открыла глаза, увидела, что мы плаваем. Озеро глубокое, а мы, только ноги в воде. И. И. Тишина. Вой сирен затих. Мы попытались выйти из своего домика с тряпочной крышей. Вышли. Вода, правда, не по коленкам плескалась. А люди там, далеко на дороге вверху, кричали что-то на своём родном языке. Потом. Потом. А вот что потом…Но говорили мы шёпотом…
– Не сразу, мы поняли, что кувыркнулись, сделали два, нет две, мёртвых петли, в воздухе и, приводнились на заболоченный участок, ниже, дорожного полотна, на много, много метров. Потом благодарили Бога и своих Ангелов Хранителей, за чудо. Да. Ещё. Один грузин снимал на кинокамеру. Где мы и решили… посчитали, два оборота. Это было, конечно позже. А сейчас… не мёртвой петли. Просто два правых колеса решили пролететь по воздуху, чистому, Кавказскому. Но это было чуть позже. Потом. После того.
– Больше повезло ему, Семёну Кирилловичу.….
– Приземлись мы, нет, скорее приводнились быы, но, не на, на крышу…дома моего, тогда бы этого приводнения хватило, ему, моему кормильцу мужу, в лучшем случае гонять на коляске, в доме инвалидов, до самого судного дня, тем более такую спец коляску не смогли бы сотворить даже военные конструкторы, о которых говорили, что лучшие умы нашего государства работают на крепость страны, вооружении, на защиту нашей Родины. А он, мой муж, стоит в этом спасительном болотце, чешет затылок и декламирует, как приговор на своей, конечно любимой работе.
– Галя, ты уже думаешь как бы нам поудобнее и побыстрее отсюда взять курс на Орёл. Тем более, всё исправно, даже дефицитные подфарники не разбились. Стоим уверенно на четырёх колёсах…
И он уже хотел поцеловать место приводнения. Так целуют землю моряки, возвращаясь с небольшого, кругосветного похода по семи морям и океанам. Но, понял, что его не поймут аборигены этого сказочного края. И, просто под аплодисменты этого приветливого народа спел, но фальцетом, хотя совсем недавно у него был баритон, почти бас.
– Не пройдёт и пол года, как я возвращусь, чтоб опять, чтоб опять улететь на пол…дня, неет, только не в это болото.
Так он думал, что мы плавать будем под его аккомпонимет, а Володя, Высоцкий, умер бы от смеха от такой интертрепации его, тогда любимых песен, которые звучали у всех туристических костров, нашей большой страны.
Извлечение из вод болотных было немного медленнее, чем приводнение, с пришлёпом. Всё было просто. Никто не желал спускаться в эту почти клоаку, да и лестниц таких не было. По приказу с небес – оттуда сверху шли приказы. Вот стенография процедуры или скорее извлечение из адового болотца рабов Божиих Галины и Семёна.
Дословно.
… – Закрепите четыре стропы. Садитесь в авто. Плотно захлопните двери. Опустите стёкла. Молитесь. Нна колени! Не шевелиться. Не разговаривать, а то будете с прабабушкой беседовать таам, далеко, туда даже трамваи не ходят. Потом бурные аплодисменты. Они, правда, удивились, что мы ещё и умудрялись во время всей этой процедуры, бегства из ада, смотреть по сторонам, будто мы прощались с белым светом. Вся эта процедура вхождение в райские ворота заняла ровно 8 часов 88 минут. Так сказал нам главный Ангел Спасатель, с бородой затерявшегося в горах горца, который уже и забыл где его дом с большим грецким орехом.
Потом ещё все долго вспоминали горцев, которые их хотели угробить своим тонким южным юмором,… они спустили на верёвках лукошко с чачей, и, почти на русском наречии объяснили, что легче будет входить во врата рая, не так страшно. Это не метро с эскалатором, даже таким глубоким, как в Питере. А потом, ох и юмористы. Спустили верёвку с узлами, что бы мы по одному поднимались самообслуживанием, солдатским, почти, М.Ч.С. А потом спустили шторм трап, верёвочный. Но после беседы 88 минутной, решили, что складная двухметровая лестница,– Семён Кириллович, осечка, а матушка, круглая как колобок, и вес на двоих хватит, поняли пустую свою беседу с русским речевым сопровождением щекочущих душу и тело по самые пятки, словес, понятным на всех языках…
… Галина Ивановна уже не смогла дальше рассказывать как их, всё- таки краном, подняли сидевших в машине, и не совсем теперь мягкую,– вторую посадку с трудом завершили. Но приводнение было немного помягче, – рессора нашего неглубоководного агрегуя всё таки не выдержала. А они потом восседавшие, долго натирали позвоночники какой то смягчающей мазью, но это было уже позже, когда тихо мирно двигались в сторону своего города Орла…
… В скульптурной мастерской, затаив дыхание, потом аплодировали своему учителю, Учителю, с большой буквы.
– Отдохнули. За работу. Сказала она, как всегда мягко, но чётко и мы снова взялись за глину ваять бюст, защитника Родины, который хитро, умно, улыбался.
Ну, ладно сынок. Слушать такого рассказчика это хорошо, но она, Галина, потом поведала, что пока они ползли, ой, нееет, ну двигались до дому до хаты, не заметили, что те волосы, которые у мужа были почти все в отпуске, бессрочном, кто то измазал белилами, да и у неё после принятия ванны, оказалось, побелели, правда только с той стороны, которая была у раскрытого окна. Научно не смогли докопаться о причине. Только он, как юрист, пропел,– оотдохнуулиии…
***
Это история другая. Расскажу тебе. Чтоб не рвался так рьяно, на Кавказ, в следующий раз.
… В меня палили с двустволки, нет, точнее, с трёх стволов…. И, вот видишь. Живу. Уцелел. Ангелам моим спасибо.
Зайчик
Всю зиму зайчик бегал по пригоркам, грыз кору, верхушки низких веток, а когда совсем было голодно – бежал в деревню. Выскакивал из соснячка, и, оглядевшись, бежал к домику на отшибе, к стогу сена. Ещё издали он чуял его аромат, вспоминал лето, забирался в копну, отогревался в душистом сене, перебирая травинки, цветы ромашек, клевера, хрустел сухими горьковатыми стеблями полыни. И весь, от кончиков ушей и до хвостика, впитывал этот запах, запах лета, солнышка, цветов.
Зима эта была лёгкой – снегу мало, следы плохо печатались и потому он совсем не боялся охотников, собак, лис. И сухой травы много было, но лето…
Ах. Лето!
Он часто, часто чувствовал его. Особенно сейчас, когда дул и выл ветер. Берёзы гнулись, веточки сухими листьями трепетали, а он забрался в сено, и, дремал, но скорее жил этим прошедшим летом.
Особенно помнил весну.
Тёплые пригорки, половодье, и первые зелёные листочки. Потом клочьями полетела шерсть – быть теперь тёплым дням – травке, цветам. Он облюбовал себе лесочек. Присмотрел место для норы, и стал рыть. Лес здесь тянулся вдоль реки, рядом поле и совсем близко домики. Домов много.
Жил там один только сторож. Это был дремавший до лета – пионерский лагерь.
Почему то заяц больше всего боялся дальних лесов? Зимой, когда он уходил по замёрзшей реке в дальний лес, слышны были и выстрелы и лай собак, потом старался там больше не появляться. Когда устраивал себе гнездо – люди часто досаждали. Но не выстрелов, ни травли со свистом и собаками, не слышал. Значит можно, так и привык жить рядом с людьми. У гнезда под ёлочкой, устроил себе лёжку. Вечером, возвращался. Сначала прятался под кустом – ему было видно всё, а его даже хитрая лиса не заметит. Посидит, подремлет до темноты, потом прыгнет в норку. Там сухо и тепло, а на травке уже роса. Земля до утра дневное тепло хранит. И ещё зайчику хорошо – слышны шаги, земля гудит. Тогда зайчик поднимает уши, и водит ими, прислушивается, потом подпрыгивает вверх и даёт стрекача.
Дни стали совсем тёплыми. Наступила пора сенокоса. Давно ушла зайчиха с зайчатами, а он оставался в своей норке.
Лето. Лес стал шумным. Ходили группками ребятишки. Домики, пустовавшие весь год, вдруг загудели, зашумели от голосов ребятни. Они шныряли по лесу хуже, чем лисы, швырялись палками, свистели. Зайчишка целыми днями отсиживался у реки, в поле – ультрамариновом поле, от васильков. Однажды его угораздило даже в ручей и, долго – долго сидел, дрожал, грелся на солнышке.
Как то утром он услышал рёв машин, топот, и от страха задал такой кросс, что пришёл в себя только у реки.
Вечером вернулся к своей лёжке. Рядом увидел целый палаточный городок и людей. Ночью они жгли костёр, пели песни, утром снова рычали машины – прибыла целая группа ребят.
Зайчик уже привык к кострам, шуму. Его уже несколько раз видели новые жители леса. Но они не свистели и не кричали, а просто стояли, смотрели и просили, что бы зря не бежал, приглашали к себе в гости, говорили, хлебушком угостят, но заяц убегал, нет, не верит он этим людям. Слышал он, что прошлой зимой, под этим домиком жила лисица с лисятами, их кормили, играли с ними, а потом одного лисёнка убили. Заяц понимал, что лисица его враг, но вот люди. Лисы ведь не враги людям, зачем им нужно было убивать лисёнка? … И он никак не мог понять, кто эти люди, бояться их или нет.
Жить вблизи оказалось совсем безопасно, а вот стоит ли совсем рядом быть с ними?
Заяц уже многих знал, угадывал. Это видимо учительница в очках, какая -то тёплая, ласковая. Он её не боялся. Однажды она шла близко совсем, около норы, заяц знал её по запаху.
В тот день его дважды пугали люди. Он их не очень боялся, как-то попривык. Но тихонько, лениво убежал иноходью, почти проковылял на опушку и сел. Люди приблизились, подошли, тогда он ушёл далеко – далеко, за зелёные холмы.
В тот вечер вернулся к норе, но не вошёл, около его жилища стояли запахи, резкие, гадкие – не помнит такое. Помнил запах учительницы, запах хлеба, помнил запах девочки в красном платьице, но ни этот. Девочку в красном он видел и слышал не раз. Этого запаха он не боялся. А это был другой. Вот и обрывки шерсти. Это мерзкая кошачья шерсть. Откуда она здесь? И почему смешался запах девочки в красном платьице?? Он часто видел её у опушки недалеко от норки. Она сидела и долго рисовала. Потом оставляла ему тот заячий хлеб, печенье, и этот аромат долго оставался в памяти.
Заяц не знал, да и не мог знать, что эта девочка была на пленере, и жила в лесу без мамы. Без сестры. Без младшего братика. И не знал зайчик, что она скучала по дому, по своим душистым грядкам клубники. Там в огороде, стоял её дом, у излучины реки, и огромные ивы хранили прохладу летом. Висела верёвка, с которой пацаны, смело раскачавшись, весело с визгом и воплями ныряли, бултыхались, шлёпались и просто ныряли в воду.
Девочка ещё не знала, что за чувства щемят в её сердце. И все три – её соседки подружки теперь с нею вместе, в лагере.
Весело в лесу, они учились в художественной школе. Им нравилось рисовать и писать акварелью этюды, на воздухе. А она чувствовала и знала, что получается у неё. Ни у кого так не было интересно точно и красиво. Она это понимала. Но что-то непонятное творилось сейчас в её душе. Радость была, с какой – то грустинкой. Неужели это грусть по маме, или брату? Нет. Это не так. Это не та грусть. Это не то чувство. С мамой всё ясно. Было ожидание чего то…
… Ночь. Сон. Была гроза. Утром открыла глаза. Неет. Ещё не открыла. А сон? Сон уже ушёл. Её лицо гладят лучики солнышка.
Вот лучик коснулся её щёк, подбородка. Скользнул по щеке, забрался в ямочку на щеке. Она улыбнулась. Лучик остался в ямочке. Засмеялась, девочка и обе ямочки заполнились солнышком.
Ночью была гроза, дождь шуршал по палатке, приходил учитель. Поправлял крепления, сорванные ветром.
Она ещё не проснулась, а лучи, прикосновение тепла было. Может это не солнце? Может это первые лучики чего-то непонятного, не испытанного.
В пятнадцать лет у неё уже были крепкие ноги. Она уже была девушкой. Светлые косы, выгоревшие на солнце, свисали ниже крепкой гибкой талии, на шее, на висках, на лбу блестели сияющие колечки её золотистых волос. Улыбающееся лицо светилось от этих кудряшек, от улыбки, и от того, чего она ещё сама не понимала. А зайчик, да что зайчик, ему не дано, то великое человеческое чувство. У него инстинкт. Это страшно – инстинкт. Зайчик об этом не думал, он ничего этого не понимал.
Зайчик не знал, что они и подружки и учитель, ездили в город, за аккордеоном, она, подруга и учитель неплохо играли. В городе пили квас. Так после лагерной пищи вкусно – квас. Потом гоняли по просёлочным дорогам на его машине, рвали васильки, и в последний день признались с подружкой, что взяли без разрешения в его машине две конфетки, жёлтые горошины. Смеялись и рассказывали, как потом переживали. Он улыбался, а они тогда почти дрожали от страха, а он смеётся.
Вечерами сидели у костра, рядом с ним, он был большой мастер страшных историй. А сколько этих историй было в его голове и в жизни. Он много путешествовал, один. На мотоцикле.
И девочке в красном платьице, снова непонятно, что это? Почему это какое-то замирание сердца. Нет. Это не страх.
У неё давно уехал отец. А как хотелось увидеть его. Может это и есть та тоска, через него. Он ведь всего на пять лет моложе отца…
И, на занятиях он всегда давал советы, больше радовался её удачным этюдам и рисункам, когда выполняли задания на пленере и тихонько её называл Шепелявчик. Почти так её в детстве величал отец.
Вечерами играли в ручеёк. Они часто стояли вместе и держались за руки. Другие девочки и ребята тоже стояли часто с ним. И всегда смех, шутки.
Зайчик видел, однажды, как они сидели трое на огромном камне – валуне, среди бескрайнего поля. И маленькая девочка, подружка, сбивалась, волновалась, но играла на аккордеоне и пела. Потом было поле цветов, нюхали заросли шиповника, и он рассказывал, как пахнет степь весной, на его родине в Крыму. Как пахнет цветущий барбарис, лаванда, полынь. Он бывал часто в Москве и, в редакции Огонька, первые космонавты рассказывали, что они в полёт брали с собой маленькую веточку полыни. Запах Земли. Какой воздух там, на его родине. И как он хочет туда. А они удивлялись, – неужели, где то может быть ещё лучше?
Зайчик всё видел и слышал. Он был там с ними, но не понимал и не чувствовал того, что дано понимать и чувствовать им, людям. Зайчик не знал – несчастье это или что – то другое, светлое. Не понимал.
Потом сидел в своей запасной лёжке – под сосной, а они, целая куча ребят и учитель, смотрели в его норку. Не ломали, не ковыряли палками, а просто стояли и смотрели. Потом опускались на четвереньки и смотрели на заячью маскировку, на зелёную траву у его гнёздышка…
Потом положили заячьего хлебушка, так он называл кусочки, которые они принесли ему в подарок. И раньше приносили эти кусочки хлебушка. Конечно, он этому был рад.
Уезжала девочка из лагеря.
Остались там, палатка, лес, страшные истории, рассказанные учителем, ручеёк, и, конечно зайчика. Скоро встретит маму, брата, сестру. Но почему так не хочется уезжать? Почему так тянет опять сюда в лес. В палатку, к костру? Почему. Будет ли такое потом…
Хочется спать в палатке, проснуться, а в ямочках на щеках снова было солнышко…
Заяц остался в лесу один.
Тихо. Нет людей – ребятишек.
Нет шума. Тихо.
Ох, тихо. Так тихо, что бежать хочется…
Убегать? Куда? От кого?!
От самого себя.
Своего одиночества.
И заяц затосковал.
С чего бы это?
Тепло. Много травки зелёной.
Впереди лето.
Затосковал. Что – то не похоже на зайца.
… Закричали вороны, пошли по небу рваные тучи.
Тёмные.
Чёрные.
Упрятали Солнышко.
Быть ненастью…
Сидит заяц в своей норке. Гудят деревья. Гнутся от непогоды. Воет ветер. Вот и дождь пошёл. Хмуро. Льёт. Поливает дождь.
Тепло в норке.
Летнее тепло, в его душе.
Живёт он прошедшими днями.
Живёт хлебушком заячьим, печеньем, которое приносила девочка в красном, платьице.
Уехала девочка из лагеря. Она всё знает о зайчике.
И зайчик знает всё о ней.
Они ещё долго будут жить этим прошедшим летом.
И всю холодную зиму согреваться воспоминаниями.
Заячьим хлебушком.
Мы на мушке
… Там, на Кавказе, чуть подальше того озера, за двумя горками, если по прямой, вертолётом, горки чуть повыше наших, крымских. Правда, даже летом там не жарко. Шапочки на них беленькие, и не только Казбек с Эльбрусом, ледники да снежок припорошил эти пики всякие, даже помню пик Ине, был, красота. Домбай. Правда, целая аллея погребенных. Чуть подальше. Альпинисты. Бывало такое. Они, правда, остались таам, далеко в горах, замёрзли, засыпало снежными лавинами, провалились в километровые трещинки в тверди не земной, – ледниковой. Видимо и мамонтов таам встретили. Тоже свеженькие, но холодные и душой и телом. Зато сохранятся надолго. А здесь аллея табличек, и, даже бедным родителям негде омыть слезою усопших, своих деток, так бесславно и бесследно ушедших, покорять покорённые другими, уже много, много раз эти, хоть и красивые, но строгие, знавшие себе цену, вершины.
Говорят в тех широтах, где лёг на дно морское Титаник, тоже нашли одного, на айсберге, лежит себе и ничего, а сколько десятилетий, прошло, ушло, пролетело, как огурчик, целенький, правда в сосульку превращённый, и билет в кармане. Не зайцем был там, значит, не высадили как зайца. А жаль. Пил бы сейчас кофе. Тепло, хорошо. Таакой красавец. Как он только умудрился прыгнуть на этот айсберг, такой размерчик. Теперь и тем, на Кавказе кто – в трещинке ледовой, – не жарко.
Так вот что. Кому что, а курочке просо.
Тебе, сынок пишу. Для науки, – кому льзя, а кому нельзя.
Кровная месть
… Всё тот же мотороллер Вятка.
Еду себе, еду. Кррасотааа.
Дышу, не надышусь.
Смотрю и радуюсь.
Справа на горе не очень высокой, бегут себе да бегут, тоже видимо лёгкие свои прочищают, как и я, – два горца, одеты,– в костюмы, исполняют национальные танцы, как в передаче играй гармонь, и периодически постреливают. Ножами и саблями не играются, как наши кубанские в ансамблях песни и пляски. Неет, думаю, это не танец с саблями и, конечно не Гайянэ. Это скорее парафраз на тему народных танцев и песен. А чуть дальше бегут ещё два. Но точно вижу не зайцы, не похожи и на вепря с клыками тоже не совсем силуэтом смахивают. Не понял, что это за охота, когда только им охота… А женщин и, и не видно.
Дал газу, побежали покатились быстрее, от таких браконьеров… Ну что это за скорость, по трассе, да с горки, – сорок, да если ещё ветер в спину, то на пять км, не догнать не перегнать, лошади в одну лошадиную силу, если ещё с оглоблей. Даже без них. Еду, пригнулся, быстрее пошла, засекал. Поворот.
И вдруг.
Из-за поворота.
Те, которые два горца, совсем не похожих ни на зайцев и на волков. Один сразу сходу прыгнул сзади как пассажир, так девчёнок возят там в Орле, в турпоходах, по Тургеневским местам. Но у меня багажник с рюкзаком, и, и паяльная лампа сверху привязана. Мини кухня, кочегарка.
А.
А он уцепился за мои плечи как влюблённая туристочка из городского клуба Глобус. И, и, шепчет хриплым, совсем не женским нежным голосом, гонии! Гони, отблагодарю по царски. Гони брат…Гоонии !!!
Но, не мои, не лошадиные силы, и не моего мотороллера, на таком, не гоночном, не отреагировали, и тогда тот, что был с ним, не охотник и без двустволки, бежал долго, и толкал, не очень, видимо у него, не было лошадиных, ни одной силы. Дорожка пошла вниз. И, и мы добавили скорость. Толкач, буксир, иззаду, как говорил мой тесть, отстал. Мы вышли на космическую скорость. Спидометр, стрелкой показал целых 40. Потом вдруг я заметил, что стрелки охотники за не пушным зверем, пересекают наш путь по горе, и, и, тут мой пассажир взвыл,
– Влево, влево! Уходим. Уходим.
Ушли.
А те с двустволкой поняли, что такого оленя не догнать. Но мы шпарили на всех газах. Он только просил, нну ещё, нууу, ещё немного. Даавай, гони. Спаситель ты мой…
– Да, самое, главное, потом оказалось, они всю дорогу, весь наш спринтерский марафон, стрелки охотники, аккомпонировали, салютовали, почти как в Севастополе на день флота, двойными дуплетными выстрелами, и, только мой пассажир слегка добавлял слова песенки – оой, ооой, яблочко да на тарелочке, а потом дома допел… оой, девочки, где ваши де, де ваши деточки. Но сейчас у него духу хватало только на заикастые неразборчивые.
… – Ммать твою, дробь…
– Ой.
– Картечь.
– Ох, бекассииная,
– Уух, волчья!
– Мамочка.
– Ой. Ещё…
– Оой ой ой…Скорррее домоой…
*
По горному селению без намека на дорогу, там видимо гоняли на двухколёсной арбе, с колёсами выше моего роста, и железными шинами. Как у нас в Крыму древние ископаемые, жители, на Мангуп – Кале.
… Аул. Архитектура почти наш Гурзуф. Крыша одного соседа – дворик другого и так далее, потом пошли домики отдельно, и, камни, каменюки, скалы, и норы в скалах. Да, ещё и грецкие орехи, побоольше ростом, больше тех несчастных, …какого то, там баобаб, без баб.
Приехали.
Стали.
Он почти свалился с моего мотороллера – прям таки близнеца, брата, трёхгорбого верблюда. И, и сразу нас окружила целая толпа родных, которые по его виду и сочными народными фольклорными тирадами, после его размахивания руками, понял, что я спаситель.
Меня почти на руках усадили туда, где, потом я узнал, по большим праздникам, очень большим и не часто, восседал, на таком троне только старейшина их рода, которому совсем скоро стукнет единичка с двумя нулями.
Оох…
Спасённого начали быстро раздевать, правда, только по пояс, и тогда я понял, что разные отметины на его спине они криками, воплями определяли чудо спасения. Картечь, для волка, потом пуля, хорошо чиркнула, а не пробила правый бок и застряла в консервной, моей банке. Меня тоже недолго объясняя, раздели. Видимо его спина и то, что пониже сидело на моём рюкзаке, были отметины. Некоторые запутались в тряпках.
Потом, пулю, нашли в консервной банке, красота, ещё одна сгущёнка с изюмом свинцовым!
А, а, на моём шлеме была, с правой стороны, чуть повыше уха, тоже отметина явно не бекасиной дроби. Хорошо, что шлем мой самодельный был такой вязкий, папье – маше. И лак много, много слоёв. Делал, мастерил целых полгода. Спас. Молодец. А все смеялись, одоробло, а не красота. Потом, позже ученица написала песню, ставшую гимном художественной школы, где я преподавал, там, про этот след от пули на моём шлеме, мазок, явно не мастихином по холсту художника, она, Наташка Захарова написала… и, над шлемом учителя слёзы ронять, как Гамлет над черепом Ёрика*…
А дальше, а дальше, всё запуталось в голове. Много тостов, много вина.
И.
– И, и, как, удивительно, странно, много красивых стройных девочек, девушек, девиц, которые любовались таким сказочно смелым и красивым героем, каждая так мило улыбалась и, конечно готова была со мной, почти геркулесом, воином, защитником их семьи, подарить их роду такого же смелого спасатея – М. Ч. С.
Долго потом убеждали, что это так положено, по их традициям, и этого героя, сына героя, назовут моим именем. Тебе построим дом, и будешь совсем нашим, до конца дней твоих в почестях и милости всего нашего рода. А если тебя дома ждут, ну чтож, это твоя воля. Но запомни, ты сделал такое великое дело, закрыл этот вопрос – мести.
По нашим правилам это был последний день, теперь мы не боимся, нет страха – потерять нашего человека.
Дни пролетели как один час, но я уехал своим ходом. Голова была светлая ясная. И было очень жаль, за ту часть нашей встречи, когда я им объяснял, что это дурно – закон кровная месть, и вообще это большая ошибка. Глобальная, а не закон гор – мстить. Простить один раз, и. Прервётся годами десятилетиями эта цепь, – месть, убийства не винных. И, Бог никогда, никому не прощает грех, страшный грех, самый страшный – убийство, Человека. Случайное и то имеет свои сроки, степень, тяжесть и, ожидание такого ужасного, но Божественного наказания.
… Лишение Жизни, человеку, которому Высшие Силы даровали её. Если бы мы это знали, ведали, какие потом долгие и жестокие дни и годы придётся Таам отрабатывать!!! Вы бы никогда этого не делали.
Нет. Не поверили. И, и чуть не обратили меня в вероотступника. Тогда я им рассказал, что ещё есть более несчастное племя, нет, они себя зовут не племя и не сброд обманщиков. Наарод. Цыгане. У них, у многих, своя, они зовут это верой. Это маска, дырявый гнилой балахон, со вшами и скорпионами, которыми они загадили мозги своим братьям.
Это страшное заблуждение…Бог, якобы, Сам, разрешил, им, цыганам, эту дикость – обман, грабёж и воровство. Такое Господь никому, никогда, не прощал и не простит. И это, поймите, не мои доводы. Это уже пишут нам, землянам, – Ангелы Хранители, наши. Вот так и ваши мнимые якобы традиции, которые, придумали ещё дикари, проживавшие в этих горах по соседству и эпоху мамонтов.
Но и у них был негласный запрет, охранять диких зверей, которых тоже пытались и защищали. Была охота, для прожиточного минимума, а не хвастовства, сколько убил, и, не трёх зайцев или куропаток, – больших, разумных красавиц косулей, оленей…всё имеет свои законы…
Для пропитания, – не азарта охоты, – убийства.
… Прощались мы мирно.
Совсем дружески.
Совсем по – родственному.
Я, как никогда, остался для них, своим парнем.
Евнух
Вечер. Ветер. Дождевая пурга.
Водяная пыль слепит глаза…
Слякоть. На дорогах и в душе.
Туман. Не зги.
Горы исчезают, потом проявляются, сверкают. Светятся.
Собака лает, скулит. Воет.
Лай. Лай, вынимающий душу.
– Гав. Гафф гррр – ав!!! И – иии!!!
Взвыла, И – иии – гав. Гавф. Гавф. Гав рррр. Р – ррр!
Тишина.
С минарета слышны оборванные ветром молитвы. Ветер, рвёт мелодию голоса. И снова собачий лай.
– Гав… ух… ты.
Выгавкала человеческим голосом.
– Ииии, – ииии и !!! Ах !!, Аххх! Гав – ггррр – г ррр…
Как – будто только что печальный евнух встретил обнажённую Маху.
Юную ундину…
Что её ждёт? Гетера? Наложница! Самая любимая двадцать пятая жена?
Будущая мама с детьми?…
Ещё вчера он был. Был не таким как сейчас.
Был.
Хан. Хам. Дикий закон. Да и закон ли?
Гильотина жизни.
Нет детей.
Нет внуков.
А что такое папа?
А кто такое дед.
Не услышать, этих тёплых. Па – па. Не согреть душу. Сын!
Здравствуй, дед!
И такое не услышишь…
Горы.
Горе.
В душе
Пустота.
И тут.
У ключа родника – подснежники. Запах весны. Душа весны.
А она, юная, плескалась у родника. Красавица. Сказка.
Растаяла, как и появилась. На лесной тропе…
В чащобе памяти.
Из тумана времени.
И ушла в туман. В туман юношеских воспоминаний.
Откуда у собаки такое?
Лай.
Голос её…
Лай…
Восторг воспоминаний.
Лай…
Восторг безысходности.
Двуликая
Она сидела и дремала. Горный воздух успокаивал её. А серпантины, да что серпантины… привыкла к ним. Места красивые её не удивляли. Просто вспоминала, думала и снова вспоминала.
Остановка. Сейчас может, войдет очередной любитель-воздыхатель красивых девушек, будет пялить на неё глаза и, чтобы не расстраиваться, она допередрёмывала под мягкое покачивание автобуса.
Вошел художник с женой, им не до красот, тем более женских, было. Не первой свежести старики. Какой уж год на пенсии оба. Им только что выдрали по одному зубу и, радостные, что не пришлось вызывать «швыдку допомогу»…, прыгало давление. Им, конечно, не до красот было, тем более телесных, греховных. Они радовались, что так быстро и славно сделал Саша, доктор, свое дело, дай ему Боже, что и нам тоже – не болеть, ни хворать, и жить в радости.
Зуб теперь не болел, не ныл, не дергало аж до того места, где уж нет и места никакого. Ну а если точнее, где то место, где он, зуб, продержался и трудился в поте лица своего, в любви и согласии с соседними клыками и, конечно, коренными, вот уж 74 года, семь месяцев, и, и, какое сегодня число, вот и столько дней… Зуб служил верой и правдой: жевал, грыз, и, когда деда пытались кусать другие враги человеческого рода, завистники, он же художник, талантливый и труженик, так его хозяин скрежетал всеми зубами… Всё он, зуб вытерпел, вынес муки адовы… Все стерпел.
… Но вот, то ли дед, как художник проснулся, то ли «заморозка пошла не туды её в качель», не по назначению…
Только вдруг, его греховная плоть стала побеждать святые благодатные помышления, а одна часть его тела… стала превращаться в орудие для низменных её желаний.
Нет! Оправдывал он минутную слабость. Оправдывал себя. Я, я смотрю на красу, длинную косу… как, как, как нааа, простую, но хорошую, красивую наа – наатурууу… рисунок славный получился бы!
… Улыбка. Сарказм еле заметный… это выдавали губы. Сочные. Вишневые. Они пели. Они твердили. И снова, снова шептал устами поэта: «Шаганэ ты моя Шаганэ..!»Увы, не Шаганэ и не моя.
А песня гладила, ласкала и била по голове… Ах, хроша, ох хороша, да не ваша.
Но, и колеса по асфальту, магическое, роковое… шелестели, шептали приговор …не ваашшша…
Она, Шаганэ, сидела напротив, на первом сидении, спиной к водителю. Жена деда оказалась рядом. Дед художник одним, а то сразу и двумя, своими бестыжими, казалось, глазами, глядел, гладил, то жену за великотерпение, в жизни и у стоматолога… то эту радость и Свет, творчества Господа нашего – дедушки Бога, как говорил в детстве его сын…
Дед уже мысленно рисовал её портрет, а потом и судьбу, как ей морочат голову ребята, как стараются покорить ее сердце, «тронутое холодком». Таки сарказм жил в ней, и смотришь разит сразу…
Брр… Зябко. Холодно.
Пригревало еще сентябрьское солнышко, грело, согревало, радовало. Благоухала золотая осень Крымского Рая.
Дед снова открыл свою диафрагму, всю диафрагму своего объектива. Сначала левого глаза, подернутого туманом катаракты, потом правого с «радостью» глаукомы, диоптрии – 2, потер потом оба глаза. Навел резкость, как в своем любимом фотоаппарате «Зенит с» – это тебе не современный цифровой. А жаль. Он посмотрел по сторонам. Навел резкость на жену, она обрадовалась такому взгляду мужа, как бывало в молодости, на медовый, целый месяц…
Но он смотрел чуть – чуть левее…
Вспомнил, что и у жены теперь не тот взгляд и влияние… что унеё тоже сарказм бывает, и он проявляется, как в мультике, когда волк тужится проглотить бедного зайчика, точно так и моя бабуля, пока ещё не ягуля, может в одночасье пульнуть матом, закрыть демонстративно уши дрожащими от затяжного невроза своими ладонями: а, наплевать мне на твои доводы. Ты виноват и всё. И не причем здесь здравый смысл, логика. И так на день предлагается диспут много раз.
А сейчас шли от доктора. Ишь ты, ей плохо, идёт рядышком, а не бежит впереди, мелькая красными штанами – шароварами, как у Бульбы, как красная тряпка у бычка перед его самым носом, дурачина живодер – тореро…
Так теперь и рядом и под локоток деда придерживает, почти как в загсе, только не хватает Мендельсона. Теперь муж хорош, почти ца-ца. Так это что получается? Нужно рвать зубы почаще?!
Помягче станет. Может тогда оценит разум, трудолюбие, терпение.
– О, о вот и она краса, по пояс коса, появилась-пронизала деда испепеляющими, но какими-то затуманенными поволокой глазами. Ох, уж эта женская сучность… Ой нет, опечатка – сущность! И на кой леший дед ей приснился?! И он вспомнил слова пьесы, которую заучил на репетиции в пятом классе?!!! Ах, какие слова… – «И какой дурочке не понравится, когда на неё смотрят влюбленными глазами?!» А тут хоть и древностью попахивает, смердит, а не пахнет старпёром. Но глаза, глаза его, раздевали, гладили её… Она даже почувствовала, как он поцеловал святое место – ложбинку страсти, где соединялись два вала её Эльбруса и Казбека, грудь высокая её бабушки, ой нет! Ее матушки…
Потом она почувствовала какое-то тепло скорее в сердце, как будто её кто-то погладил. Стало радостно и захотелось петь. Петь песни детства, радости, песни любви и просто смеяться. С чего бы это?
Она, краса, не знала, что дед мог на расстоянии, выставив «двойника», проделывать такие опусы. Чудеса экстрасенсорики. И внутренняя речь шла как будто в её головку: «Тебе хорошо, сердце твое радуется, оно поёт». Эти сеансы они проделывали с другими экстрасенсами, а их было семь человек. Потом компания разбрелась. Одна даже попала в «дурку». Опасные игрушки.
Прошло много лет. Он поехал к своей матери старушке. Врачи сказали, что организм уже исчерпал свои возможности. Годы…
А он несколько дней старался, помогал ей своими потугами, матери стало легче. Она начала ходить и даже в огороде трудиться потихоньку. Он обещал ей помогать на расстоянии, всего 400 километров. Потом получил письмо, писала мама, что чувствую, помогает, но только в другие дни, не те, которые мы договорились. Он потом долго смеялся, – ему расписание изменили. Расписание уроков, где он преподавал в художественной школе…
… Так что ты красавица будешь сегодня петь песни, и душенька твоя запоет, возрадуется. Пусть тебе праздник в душе и радость в сердце будет.
Красивая да пышная, открыла глаза. Автобус резко лег на вираж, и она удивленно посмотрела на ожившее, и как ей показалось помолодевшее лицо деда. Улыбнулась грустными глазами и подумала: «Ох, дорогой старикашка, лысая твоя голова, посмотрю на тебя, когда будешь выходить из автобуса прощальным взглядом получишь ушат холодной воды на закипающую твою седую лысину». Захочется тебе после этого петь мне дифирамбы и радовать мою душу… Она, душа, наелась дерзостей, насмешек, укоров и просто унижений…
А её душу терзал только один единственный вопрос. За что её так наказали идеальной фигурой красивым лицом и такой, такой…
Эх, да что тут поделаешь? Она закрыла глаза и улыбнулась. Приняла-таки дружбу дедовских глаз и опусов. А, пусть его. Поживу еще хоть немного хорошим, тёплым, подумала она.
И вот.
Двуликая сидела и вспоминала грехи тяжкие и как наказывают за это. Она читала, какое страшное наказание Всевышнего.
Как человек триста лет, конечно, после земной жизни, после физической смерти превращается в камень, причем, находясь в физическом теле, это уже другое тело после земного слышит, видит, чувствует, но оно камень и потом еще триста лет снова превращается в тело после каменного, в мучительных судорогах и болью, которые ты причинил своим близким в последнем воплощении…
Еще наказание, она сама видела этих соседей, жили рядом: родители и их дети были нормальные, но шестипалые. Ни с кем не дружили, да и люди, соседи старались к ним не ходить. Потом она и этому нашла объяснение, в книгах вычитала. Любили они в прошлом воплощении запускать свои наглые руки в чужие карманы, кошельки и не только. У мудрецов написано: «А грехи и нечестие отцов, наказуемы в детях, внуках и правнуках даже до третьего и четвертого рода…»
Эх, как хорошо и плохо жить в деревне. Все новости, все общее. Все сплетни и правда – достояние всех как в одной семье. Ходят по деревне шепчутся, скрывают и скрываются, а шило из мешка торчит. Вот она, двуликая прошла, скорее двухличная их так в деревне величают. Спросит о здоровье и тут же ляпнет, что вот у тебя на лице прыщик или пятнышко, это не просто так, тут попахивает онкологией, сходи, проверься… Подташнивает от таких. Тут же и на собрании выступит, как достойный человек, учительница все-таки. А ученики, о эти светлые головки-головушки недолюбливают таких. Просто не хотят её даже видеть…
Еще пошли слухи, что стариков «помогает» отправлять на тот свет… А её, пустили же козла в огород охранять капусту от волков, допустили к деньгам. Организовали секту, обдирают прихожан, а ей доверили кассой заправлять-распоряжаться. Этих людей величают двухличными.
… Ну почему ей, почему сначала показали во сне, а спустя три дня ей рассказала по страшному секрету, бабуля случайная попутчица, незнакомая. Зачем? И случайность ли это?
И, и опять-таки ровно через три дня во сне она спорила с кем-то. С кем?
Автобус снова крутил лихо по серпантинам, а дед крутил мозгой художника, как ей этой красавице убрать сарказм, что бы губы улыбались. В скульптурном портрете или рисунке это не сложно -поднять чуть-чуть краешки этих вишневых губ. И характер не потеряется и улыбка, вот она полноценная и загадочная, как у Джоконды. Он снова выставил «двойника», поработал. Она открыла глаза и улыбнулась чуть-чуть, краешками вишнёвых… Робко, и снова губы загрустили. Потом закрыла глаза и улетела, улетела к своему первому. Своей первой и последней любви.
… Первая любовь. …Это всегда на всю жизнь. А у неё эта пора была всего три дня. И всё. Исчезла. Испарилась. Любовь была и уплыла. И виноватых нет. …Они встретились на дискотеке вечером. Она его видела впервые. Он тоже. Три раза встретились и разошлись, как в море быстроходные катера. Он просто больше не приходил и не звонил.
… В школе у неё никогда не было парня. А у девчонок уже, во всю гудели романы. Романы, как они сами величали Это. Некоторые имели симпатий уже с четвертого класса, и на общих фотографиях обводили цветными карандашами имена своих пассий. И странно дружили, не один год. Просто, по детски мило и радостно играли в «ручейки», третий лишний…
Её никто и никогда не дергал за косички, длинные вьющиеся… Не просили помочь разобраться в какой-нибудь противной теореме. Даже в кино, когда они ходили всем классом, рядом были только девчонки или классный руководитель.
Свою обиду и тоску за постоянное свое одиночество она доверяла только ей, подушке, обливаясь слезами. А мать утешала, а мать твердила, что твое еще доченька придёт. Ты еще ребенок. И она успокаивалась, верила. Принц ждет её. Он ворвется в ее жизнь, и все сомнения и огорчения и пустоту души, он заполнит любовью и лаской. Она вспомнила про девочку Раю в пятом классе. Каляка – раскаряка дразнили её пацаны. Мало того, что она была такой как придразнили, она еще была обозлённая на всех и вся за то, что она «гадкий утенок». Её обижали и уж, если дергали за косички, то так, что сердце заходилось. И ожесточенная, она кидалась на всех как звереныш.
Окончились летние каникулы. И пошло-поехало. Айда посмотрим, помлеем, говорят утенок, стал лебедем. Похихикали пошли. Потом долго шептались и спорили, что она стала необыкновенной красавицей, даже походка стала как у принцессы, как будто она не идёт, а несёт нежно свою величавую красоту. Пацаны зауважали, но боялись даже подойти к ней…
И осталось в памяти «Пойдем млеть», она – Раечка должна идти в магазин за хлебом. Шли, прятались и «млели».
Школьная пора ушла. Исчезла, улетела в прошлое. А студенческая жизнь не изменила ничего. Однажды она в угаре и смятение своих неразделенных чувств, призналась во всем своей подруге. Спросила, ПОЧЕМУ. Почему так? Почему она одна? Та не была дурнушкой, но и в модели её не приглашали ни разу. У неё был парень, тоже, правда, не красавец не Геракл и далеко не Аполлон Бельведерский. Но они дружили и счастливы были по-своему. Подруга долго молчала, а потом просто так сказала: «А ты видела себя, смотрела в зеркало, точнее, в два зеркала? Посмотри. Посмотри на себя сбоку. Ну, точнее, лицо в профиль.
Пришла домой. Посмотрела.
Три дня, потом не выходила из своей комнаты. Маме сказала, что приболела. Но мать поняла всё, по её распухшим глазам и мокрой подушке. За что? За что она так наказана?
Автобус остановился у моста. Она первая встала и пошла к выходу, два шага, всего два шага – две ступеньки в никуда.
Она глянула деду, в глаза, он стоял с ней рядом. В упор смотрели друг на друга. Медленно повернулась к нему в профиль так, чтобы он успел увидеть и рассмотреть всё её лицо…
Автобус заскрипел, завыл тормозами, остановился. И она улыбнулась… Глаза, губы говорили. …Ну, что? И ты дед расстроился? Где красавица? Нет её, и не было. Вот она, я, какая. Воот, такая. Вот мой портрет! И вот моё второе лицо. Вот моё первое и единственное лицо…
Дед первый вышел из автобуса, и подал руку своей бабуле. А она… А она, красивая и пышная… Улыбнулась. Посмотрела деду в глаза. Ей стало весело. Кивнула симпатичной головкой, повернулась резко, ещё раз показала профиль. Остановилась. Замерла, что бы дед её запомнил такой.
Пошла в свою сторону на улицу, которая уходила вверх в горы. Дед с женой пошли к мосту, тоже домой.
Жена, Штирлиц, заметила, что дед как – то непривычно резко расстроился, спросила, как зуб, посочувствовала, что, наверно, «заморозка» так быстро отошла, а боль тут как тут долбанула деда по его почти «босой» голове. А у неё у бабки ничего не болит. Молодец, доктор хорошо сделал. И зуба нет, и не болит…
– Не болит! Не болит, а красный!
С дуру двадцать, выпалил вдруг осерчавший дед.
*
Он сидел в своей любимой беседке, дышал изабеллой. Она всегда издает аромат в сентябре. Сидит и радуется, райскими кущами сладкого и душистого винограда.
Двуликая преподнесла ему урок. Молча, подарила… Что и какой он и сам не знал. Лицо. То второе. Он запомнит его надолго.
Грусть в губах. Разрез этих губ уходил к скуле, он резал щеку, и она просто рыдала от этих разрезов, самых краешках этих вишневых… …В античных театрах были маски для постановки трагедий, искусно сделанные талантливыми ваятелями. Но это сцена. Да, слёзы, да театр, игра актеров. А тут жизнь… Глубокая трагедия театра Жизни. Но ей это зачем?!
… Нижняя губа вывернута, как будто пьяный хирург-ветеринар, влил туда человеку тройную дозу силикона. А подбородок скрыл бороду и висел, как вторая борода Маруси – буфетчицы – продаёт на разлив бочку пива в пятидесятых годах.
Глаза в профиль, разрез глаз восточный, как у Нефертити, но у египетской царицы-красавицы, таинство красоты, женщины юной, светящейся красоты, а тут разреза глаз нет, не разрез – надрез робкий, как у слепыша. Зачем слепышу глаза? Зачем в глубине под землёй?! Такими глазами свет не увидишь. Не осчастливишь. Никого не очаруешь.
Не вызовешь праздник в душе.
… А из разреза этих глаз…
Таинственно скорбных…
Засветилась…
Засверкала…
Слезинка
Слезинка…
Надежды…
Она медленно катилась, переливалась радугой от теплого яркого солнышка. По щеке. По еще недавно смеющейся грустью щеке. Неужели она в том прошлом воплощении была противной? Неужели она в том прошлом была красавицей? Вредной бабой? Сплетницей? Интриганкой? Нет! Тут страшное. Жестокое. Роковое.
Гарпия женщина чудовище. Горгона-красавица, от взгляда которой простые люди каменели. Просто превращались в камень.
Сумеешь ли ты за одно земное воплощение отработать? А если придётся три жизни прожить???
Такой как сейчас?
Прометей терпел муки. Но он дал людям Тепло, Свет.
А ты?
Господи!
Верни…
Верни ей Любовь!!!
Аука
Студент прибыл из Москвы. Учился там, будущий художник. И вот он Крым! Пляж Учкуевка. Утро. Восход солнца. Пустой берег. Делает зарядку. Совершенно серьёзно машет руками, приседает. Старается…
… И, вдруг, как из тумана, явилась краса, русая коса…Она была скорее призрачная и…прозрачная, не натуральная, ожившая мраморная, Огюста Родена, такие вчера на пляже не валялись прикрытые кое-где кусочками тряпочек.
Среди натурщиков, которые позировали студентам, на уроках рисунка и скульптуры, чаще были ходячие скилеты, прикрытые, задрапированные кожей. На них проще было изучать анатомическое строение человеческого тела, и, были почти всегда, … пожившие, но ещё не отжившие… не отработавшие… своё, положенное судьбой.
Студент ещё раз взглянул, пристально, уже как специалист.
Нет, она таки натуральная. Вот бы такиих, нам на занятия. Подумал он. Но сказка быстро улетела, а она, краса русая коса до самого пояса, что- то стала ему говорить. И, когда он, наконец, закрыл, захлобучил, разинутый от удивления рот, она засмеялась, подарила ему такую солнечную улыбку, что сразу пришёл в себя. Захлопнул рот и быстро вспомнил, то о чём она ему поведала.
… Понятно было одно, и совершенно точно,… ему нужно сейчас, пока море спокойное и нет никого на пляже, немедленно и без лишних рассуждений погрузить в холодненькие, свежие по утреннему, синие, с бирюзой, еле заметные волны… своё далеко не атлетического сложения тело, не избалованное сытым кормлением мамы.
От этой счастливой мысли в его голове, мурашки, ох эти мурашки, устроили такие буги-вуги, модные, были такие танцы, зараза заграничная, от самой Ахиллесовой пяточки до самой, до самой макушки, пока ещё покрытой пышной и сухой шевелюрой…
Это ещё бы ничего, но плыть, куда и сколько она будет ему сообщать своим музыкальным ласковым голосом, а потом, а потом ещё и нырнуть, затем и найти и увидеть её драгоценное колечко…
Совсем просто…отыскать иголку в стогу сена. Неет, даже не шило в мешке, который у тебя уже на спине… Даа. Да и не простое, колечко – золотое, фамильное, прабабушки… Кольцо – перстень с камешками, драгоценнымии!…
Если бы не была она одета в такую красоту,…послал бы её, к её же родной прапрабабушке. Ах, это сердечко, моё сердечко, не каменное же оно, да ещё и влюбчивое.
Не устояло, от ттакоого… Тттаакоой ккрасоты.
Она немного успокоила его и, сама уже не так сбивчиво и горячо говорила. И, и, повела его, как малого телёночка на верёвочке, на лужайку, пощипать травку муравку к тому месту, где вчера во время шторма на берегу, она сделала отметку на песке.
Её отметку смыло ночным штормом, но камень чуть выше показал, где ему войти в совсем ещё свежие и прохладные маленькие волны. Погрузиться, да ещё и без бинокля, да ещё и под водой, эх бы, водолазный шлем был быы, пригодился… быыы, а какая там глубина ещё посмотрим, сказал слепой, посмотрим, если увидим. Вот бы тебе, сейчас, жабры, и перепонки, хотя бы как у лягушки.
… А ведь были же, были, и не так давно, говорят трепачи…, ой, нет, профессура, были, имелись, каких – то десяток миллионов лет тому. Даа… Поздно родился, воот бы…
Водичка оказалась, конечно, мокрая, как и полагалось, но такая свеженькая, святая, как в Рождественские морозы.
А она, краса, русая коса, почти шептала моему сердечку, левее, немного, левее, чуть позже пела – правее.
Я даже не добрался до буйков, которые всегда кричали стоп, дальше ни шагу. Да и спасатели ещё не прибыли. Рановато. А хорошо бы и отдохнуть уже на красном буйке. Дудки! Никакого отдыха и перекура.
… Серебряные струны её сердца, почти Арфа в Большом театре, трелями соловьиными живойкрасавицы в полголоса пропели -ныряяй!!! Правда, последнее, слово -крещендо, как литавры. Как нагайка для рысаков не орловских…
Какой тебе ныряй, у меня же не шлем-шар на голове, водолазный. Отдышался. Опустил голову под воду. Посмотрел, и чуть не пошёл ко дну от такого, …шагами даже прошёлся, забыл, что я в воде, неет, таки под водой. А оно, оно там сияло. Такое только в кино показывают, лучики идут, сияют от этой кучи драгоценных каменюк и металла золотоплатинового, во все стороны света…идут, северным сиянием перемаргиваются…с морским царём-батюшкой перемигиваются.
Он, ну, я – резко сделал вдох, искры из глаз сыпанули, и взял курс на это сияние.
Правая рука – загребущая, схватила это сверкающее, теперь как сварка-огниво, а оно, это огниво казалось и руку обожгло. Ладонь будто прошили швейной строчкой, машинкой швейной,– «Зингер». Сунул молниеносно в плавки. И бегом, что силы, замахал руками и, взял курс прямо на неё, эту красу. А она, а она. Совсем истеричным, меццо – сопрано,дебелых певичек,такое громкое ржание, почти орловских красавцев, племенных рысаков…
И куда девалась ласковая мелодия, её, наверное, ласковых, наверное, нежных, наверное, вишнёвых, и, уж точно… медоовых губ…
Она кричала…
– Ну, ну что ты, ну нырни ещё хоть раз. Ну, хоть один разок!!! Чуть левее плыви. Ныряй!!! Левее!!! Ныряяй! Ныыряяяай…
А он, будущий художник, запел, правда, про себя, почти Фёдор Иванович, эх раз ещё рраз, ещё много, много раз…
– Не буду…
И тебя забуду. Холодно. Замёрз.
– Узурпатор…
Не стану, а топотом не встану…
Потом, изойду поотом, холодным, предсмертным… нырять…
Сказал он сам себе внутренним голосом.
… На берег странный и пустой, он вышел слегка покачиваясь. Зубы стучали, выбивая мелодию ритма старого аппарата морзе. Он с трудом пояснил, что воды в море оказалось очень, много, и она, эта водица, ещё и холодная. Сказал, что замёрз, и что очень глубоко, таам. Надо же…
Она подошла совсем рядышком, и глянула туда, где он спрятал, наверное, её перстень, не держать же было его в кулаке. Подумала она. Не доплывёшь таким брассом, одной ладошкой, хоть и загребущей…
Да. Нет. Она просто ничего там не увидела. Успокоилась.
Он сам, медленно оттянул верхнюю резинку плавок и заглянул туда, где должна теперь храниться драгоценность её бабушки. Она тоже смело, но без вожделения, не до того, заглянула, резко нагнулась, как будто собиралась нюхом служебной собачки…ищут, которые наркотики, найти…спрятанное,…наверное, искала и не могла найти, обязательно найти. Искать и найти, во что бы то ни стало…
Увыы…
Там ничего не было. Там было пусто.
Она уцепилась…
Сразу, молниеносно, двумя руками до самых до дрожащих его худых, костлявых коленей… стащила костюм Адама, трясла и его самого вверх-вниз, и пела, своим меццо – сопрано.
– Где? Тут же всё было, сама видела, перед этим историческим заплывом. Она явно, тогда видела его мужское достоинство, ясно, ярко весь прибор даже через плавки видно было в полной красе и не только не спутать при таком рельефе, почти горельефе – такое, такое,… отличие от её, женского устройства…– через, сквозь его плавки.
Он тоже нагнулся, внимательно посмотрел туда, где оно должно было быть. И, правда, там ничего не было.
Непонятные какие – то две складки, пирожка с капустой, как у женского народонаселения, училищных, перестарелых натурщиц.
Рыдать от горя, от такой потери, его сердечко уже было готово и он не вдруг, а вспомнил, вспомнил как в детстве, они жили тогда на Арабатской стрелке, море, море, радость, и тогда, в те годы такое случалось. От холода, да ещё утром, когда долго, до посинения ныряли, плавали. Вот тогда и услышал он эту панацею от подобного страха… Купались то голенькими, пустой берег, малыши, такое от холода случалось.
Пацанята спрашивали, а им отвечали, взрослые, конечно -от холода твой свисточек в попу спрятался, затянуло его туда. Там, потеплее. Но тогда это действительно был свисточек, маленькая такая запятая! А тут! Такое. И как корова языком слизала, говаривали тогда на Украине. Делааа…
*
Солнышко крымское уже хорошо пригревало и он…
Она видела, как он поправлял своё Адамово одеяние. Внимательно смотрела на этот ритуал и, увы, изучила все складочки этого костюма, но так ничего и не блеснуло. Не было ни сверкающего лучиками драгоценного её перстня и, даже…и, даже…признаков того, что ещё совсем недавно украшало его худощавую, и почти спортивную фигуру. И этот студент скоро, ну совсем, совсем скоро будет, а теперь уже, будет ли настоящим мужчиной.
Она глубоко вздохнула. Глубоко… Мы так вздыхали, когда прослушивали мелодию «Гибель Титаника» в исполнении на гавайской гитаре, ещё в ремесленном училище, в пятидесятые годы…
Потом ещё разок охнула и медленно, на распев, расставила глаза, как хамелеон смотрел – один глаз на Кавказ, а другой на север. Нежно посмотрела.
Спросила – ты девка?
А?
Плавки, при помощи её нежных, ласковых пальчиков… сползли ещё ниже. Её испуг был как гром среди ясного неба. Там, в плавках…до того она видела и различала явные и ярковыраженные признаки полового различия… до того… до того заплыва. Может русалки его отвинтили? Рассказывали,бывает такое, лежу, на пляжу, а его и меня нет, я говорят, лежу, а его всё равно неет…
Ну, надо же…
Бывает и такое…
И стояли расстроенные…
Нет. Ничего нет. И признаков перстенька прабабушки.
…И.
И, неет его, будущей мужской радости. А ведь он, наверное, надеялся, ждал, когда и как поведёт суженую в ЗАГС…А какой, какая женитьба, если он теперь… она или просто оно?
Перстенёк то у него был, в левой – зажат в полусогнутой руке и он уже готов был спросить в какой…
Но, она так увлеклась половыми различиями, как девчёнки…как, девушки, как незамужние женщины, и не только, -знаками отличия, а не различия, на погонах бравых военных красивых и здоровенных.
… Солнышко пригревало. Оно уже успело растопить лёд не только души и тела студента. Речь его стала по -почеловечески тёплой и дружелюбной. Наготу свою он спрятал фиговым листочком – плавками. Улыбнулся. Протянул к ней свои руки… Кулаки были зажаты, но пальцы – внизу, потому не видно было, что там и вообще есть ли хоть что- нибудь. Потом произнёс только:
– В какой руке?
… Развернул раскрытые ладони…
И, вот он всплеск света, лучики, искры, – всё это в одно мгновение осветили её и его…
Откуда?
Голос её как звуки громовержца троекратным эхом пошёл вдоль берега, до, до самой, до самой Турции… напрямки, через синие с бирюзой уже потеплевшие волны…
Вопрос пронизал берег до неба и дна моря.
Улыбка.
Смех и слёзы радости…
Поцелуй.
Холодными губами…
Поцелуй.
Поцелуй как с подругой, девчонкой…
Взяла за плечи двумя руками прижала и обожгла, осветила, своей, земной, живой… обнажённой, девственной, разгорячённой, грудью.
А где же твоя?
Повела глазами, видимо, подумала, но прошептала -вырастет, отрастёт ещё. …Бывает же такое.
Посмотрела…
Посмотрела, как смотрят на пустое место, есть или нет того, а ведь тогда видела и ощущала, а теперь ещё раз поцеловала в лоб, как покойника…
Отошла, подальше, и прошептала пронизывающим, но тёплым шёпотом.
Это.
Оно.
Запомнилось.
Врезалось в памяти надолго.
Навсегда.
… – Я тебя всё равно найду. Я возвращу тебе то, что ты и не терял. Тебе трудно будет вспомнить и связать это в единую, одну песню. Но я это сделаю, сколько бы, ни прошло времени…
*
Нет.
Не вернуть того, что ушло, хотя и оставило след.
Время.
Пощади меня.
Время…
Когда же Человечество Земли,
Поймёт значение и возможности этого понятия…
ВРЕМЯ
*
Прошло пятьдесят три года.
Глава 6 Палитра пуантилистов
Стрекозлиный ликбез
Урок стрекозе
Великие умники муравьи тащили в свои склады подземные, огромного динозаврика. Правда, это они так думали. А это просто был дождевой червячёк.
От его бренного тела успел уже кто – то отхватить добрую половину его прекрасной сардельки – и унести в неведомые края, может до самой вершины горы Бойко, это рядышком села Соколиное. Теперь там птенцы пируют, ой, нет, пробуют-дегустируют. А муравьям и этот огрызок с царского стола, большой улов. Заготовителям продовольствия этой, почти туша кита, или, правда, динозаврика.
Муравьям, тоже была известна истина – к себе домой, – много не бывает. Тружеников не пугал тот факт, что их – всего двое. Вот у людей проще, они если и соображают что-то дельное так только на троих. А тут такой размер! Ничего. Сообразим. И решили своими маленькими, но умными головушками.
Где хвост, а где голова непонятно, но он, ведущий, был впереди. И где был хвост или голова ему всё равно, и труженик своими тисками – зубами, спаренными, как железные клещи у людей, которыми гвозди выдирают, держал и тащил на пятой скорости – задними лапками загребал землю и двигался вперёд хвостиком своим. Иногда и буксовал.
На том втором конце, для них, далеко не Геркулесов, этой километровой колбаски со следами гильотины и капелькой крови, второй лапкой, толкал как бульдозер. Трудно, очень трудно было помогать своему собрату… потому, что он, этот крокодил динозавровый был ещё при полном сознании и памяти. Он знал, чувствовал, что его буксируют не в военный госпиталь после тяжёлой ампутации, доброй его живой половины, без наркоза.
И вот остаток, огрызок червячка сопротивлялся, напрягал, изгибал все свои остатки могучего когда – то тела. Становился на две опоры- мостик, сворачивался в кольцо и тот обрубок, после ампутации, так некстати, поднимался вверх до самого неба и, и, тогда муравей взлетал на этом обрубке высоко, высоко, как в цирке и без страховки, но держался и снова приземлялся, когда обессиленный динозавр лежал ровной сарделькой. А вперёдсмотрящий, всё-таки продвигал эту цирковую группу невесёлой программы, без страховки, вперёд и только вперёд.
Трио продвинулось ещё на несколько, точнее на три четыре сантиметра, конечно по дикому бездорожью, без воздушной подушки. Но, самое главное, во всём этом переходе через Альпы – бездорожья,было как они, мудрые умники, менялись ролями в этом циклопическом труде. Тот, ведущий, у которого работала пятая скорость, и он шёл, держал за хвост этого бронтозавра, а циркач-акробат, тащил эту сардельку, за то место где совсем ещё недавно, было живое, присутствие окончания его тела, а может и голова.
Как они решали эту дилемму и превращали в программу, строительства коммунизма, общались и договаривались между собой? Нам не дано понять. …И, как говорил Г. Гейне, навек осталось тайной…
И вот новое, страшной силы испытание… на их пути дорожке…огромная пропасть, овраг и водичка капает, ну Ниагары. Не поверите. Это перекрыло их путь.
И.
И, тогда один из них, вперёдсмотрящий, побежал, рванул во все лопатки, и, скорее, скорее, бегом, без оглядки, мне не показалось, видел сам. Неет, не шёл, побежал в разведку.
Он, разведчик переднего края, как наш дед, Андреич, тесть, на фронте, и вперёдсмотрящий, как на флоте, и ещё что-то посерьёзнее, не просто бегал, носился, летал на своих тоненьких лапках крючёчках, он не носился вокруг да около, как мы часто по свету, он то слева, потом справа, изучал маршрут на местности. Как попасть на ту сторону этого новоиспечённого водопада.
… Обследовал, овраг – трещину, которая так нежданно и не гадано, появилась на их многотрудном пути. Ах, умники. Они так определили свой единственно правильный, разумный, по всем правилам стратегии, – маршрут, ну как, ну как, как Суворов через Альпы. Единственный пример всем народам, Сувооров. И он оказался самым разумным, для таких богатырей, далеко не с лошадиными силами – оказался самым коротким и верным, хоть и нелёгким. Сошлись в малую, но группу. Посовещались, как будто нюхали друг друга. Руками и ногами не размахивали, доказывая свою правоту на профсоюзном собрании, и двинулись дальше. Червячёк-динозаврик, вернее его половинка, уже не так сопротивлялась… Она вставала на мостик и муравей снова показывал мастер класс без страховки, но высота его акробатических этюдов, уже была чуть – чуть пониже, поменьше, высоты на Ай Петри, наших крымских гор.
Двигались они теперь спокойно, уверенно.
А вперёдсмотрящий запел, запел хорошую песенку частушку на, на нашем русском наречии – тралляля, тралляляаа… не теряйте время зря.
А потом, ну как читают наши поэты своё творение, и песни поют так, и ритм и рифма, громко, чётко…
Со смыслом…
– Не бери чёрта в попутчики…всё будет зря…траляляаа, тра ля ля…
– Люд и!
– Учитесь у муравьёв видеть вашу пару – дуэт.
Ищите.
И.
Находите свою дорогу жизни.
Оттепель
Ранняя весна.
Морозы ведут уже тихий спор с тёплыми днями.
Оттепель.
Снег просел, почернел. Зазвенела первая капель, засверкали сосульки от первых тёплых лучей.
После долгой лютой зимы соседи вышли погреться. Сидят на лавке, около большого деревянного почерневшего от долгой череды годов, дома, коммуналки, судачат, тихо – мирно, как будто не отошли от зимнего анабиоза.
Через оживающий яблоневый сад прыгает Толстая – Претолстая, с задранным подолом: одной рукой она тянет юбку, тянет потянет к своему лицу, где, когда-то была лебединая шея, а теперь красовался тройной подбородок.
Другой рукой уцепилась за рейтузы.
– Сама садик, а, я а а, садила, сама буду, поливаать…
– Сама милого, любила, а, саама буду забывааать…
– Мать твою ети! Резинка лопнула.
А затем гомерический…
– Гы гы – резинка лопнула!! Гы гы. Резинка.
– А!!!
Соседи, как по команде затихли.
Их головы, моментально, как на боевом корабле, на пра – во!!
А она, Толстая – Претолстая, прыгает от общественного трёхместного, без перенгородок, туалета, так,
Прыг- прыг. Прыг- прыг. Шлёп – шлёп башмаками. Прыг – прыг.
Как жаба – кенгура.
– Резинка – стерва!
И хохочет, смеётся.
Прыгнула жаба – на деревянные ступеньки двухэтажного почерневшего от времени и снегов, деревянного дома – общежития, потопала, потопала ногами – прыгалками. Подрыгала поочерёдно каждой, в воздухе, проделывая немыслимые антраша – отряхивая мокрый прилипший снег.
Выдохнула, вытолкнула из пышных, – когда то, казалось совсем ещё недавно, аппетитных для мужланов… грудей. И, последнее, как вздох горы, – живого мамонта: … Оооххх, уууххх…И, шипение, как у большого паровоза пары сжатого воздуха с паром, иии … пошлёпала по ступенькам домой.
Соседи дружно. Хором, на разные голоса.
Как слаженный профессиональный хор акапельного исполнения – хохочут.
Потом всё стихло.
Забулькал, зазвенел, первый радостный весенний ручеёк. Как тот, теперь далёкий крымский, – * Серебряные струи* – ручей, водопад, в селе Соколиное.
Солнышко грело, но не так ласково, как на юге.
Грело.
Как
И тысячи
Лет назад.
Суп без курицы
Утро. Ясно светит солнце. Тепло. Поляна Кавказа.
Двое моих попутчиков варят завтрак. Я проверил мотоциклы, и пошёл к горной реке. Бегают куры. А у нас, почему то, пустой котелок – мяса нет. Бегаю за курицей, расставив руки, как грабли. Догоняю. Выщипываю перья. Но она убегает. Снова ловлю, но бесполезно.
Лёг на травку, греюсь на солнышке. Булькает прозрачная вода. Куры разбежались. Перешёл к костру. И с радостью думаю, что в десять тронемся в путь. Виражи, повороты, всё-таки Кавказ! Гуниб, – крепость за облаками… Радостно. Хочется скорее в путь! Но дремота сковывает глаза. Пригрелся на солнышке.
И… видятся… синие горы, дикие ущелья, бурные ручьи и грохочущие реки. Водопады. Тунели, горные аулы. А мы едем, трудно, радостно. Потом перекуры, остановки, костёр.
Вскакиваю, делаю разминку. Кручу кулаки, чтобы не было растяжения от руля, поворотов бесконечных.
И тут только соображаю, что…
Я в Орле, у себя в комнате, за окном сугробы, снег, пурга.
Трещит мороз…
И.
Никуда…
Никуда.
Я сегодня не поеду.
Юнная Пикассо
Во дворце пионеров, занимались дошколята, – семь и не полных семь лет. Все, и. даже родители были довольны результатами занятий. Сказывалось их умение, они не боялись и пластилина и кисточки с акварелью, даже тематические задания приносили всегда неожиданные результаты. Смелость и свобода действий давали результат.
И вот сегодня, тема: Медведь на пасеке.
Рассказал, что там нужно изобразить. Спросил. Поняли дети или нет. И снова долго внятно объяснял.
Конец урока. Собирает работы у тех, кто уже закончил свои рисунки. И вдруг у маленькой пушистой Ниночки, рисунок без медведя. Учитель сказал, что медведя нужно обязательно нарисовать. Это главный герой… Центр композиции ваших шедевров.
Ниночка скривила губы, заныла. Брызнули, упали, засверкали светлячками от такого горя слёзки…
Утёрла рукавом лицо.
С трудом.
Сказала.
– Медведь на пасеке есть.
– Вот он.
– Здесь.
И она показала пальчиком на бочку.
Булькнула носом, вытерла ещё раз слёзы и сказала.
– Вот, смотрите,
– Медведь залез в бочку и ест мёд.
Шмыгнула носом и,
– Боится, мы его напугали.
– Он согнулся там и лижет лапу – потому его и не очень хорошо видно…
Дорожные
Пассажирский скорый стоит на станции города Хмельницкий. На перроне стоит девочка. Смуглая. Очень смуглая.
– Мама, мама, смотри какая девочка. Почему она такая чёрная – чёрная?
– У них, доченька, в деревне нет удобств, как у нас, и колодец далеко. Они умываются в луже потому и чёрные. Вот ты. Умываешься и, почти не хнычешь. Молодец.
*
Он шёл по шпалам. Он шёл верным путём. Его качало, вело то влево, то вправо. И тогда он останавливался, очумело смотрел на шпалы, потом на небо, и, снова шёл, спотыкаясь то о левую рельсу, то о правую.
Не ходите по шпалам!
*
Поезд с Винницы опаздывал на две минуты. Выбегаю третьим по шпалам, двое попутчиков рядом. Через рельсы. Справочное. Скорее.
– Ребята, разрешите без очереди. У меня через одну минуту уходит.
– Низзя. Видийды.
Дыхнули на меня, два красносиненосых парня, крепким перегаром.
Но отошли.
– Спасибо.
– Скорее, идите к справочной вокзала.
– Это Симферопольский?
– Не знаю.
– Где пригородное справочное? Он уже на посадке стоит?
В справочной ни одной души. Посмотрела.
– Первый путь, скорее, опаздываете.
Бегу на третий путь. Попал. Пропал. Нужно первый. Под вагонами не пролезть. Бегу через верх. Переход. Наконец.
– Девушка, х, х, я туда попал?
– Двадцатое место. Проходите.
– Слава, Тебе…Господи.
С меня валит пар – дым, и ещё кое-что, но я в вагоне.
– А мимо бегут такие же опаздывающие…
*
Идёт красивая девочка. Очень красивая. С комнатным лохматым цуцыком. Он тянет поводок. И пятится задом к колонне. Девочка поняла, он хочет. Взяла его на руки. Бросила в сквер, через низкий забор. Но собачка бегала и радовалась жизни. Потом присела…
Прыгнула обратно к девочке и, бежит себе, рядышком.
Люди стоят и хохочут. Около столба появилось и лежало то серенькое, что выпало из него на лету.
… Девочка увидела, поняла, покраснела и, быстро – быстро, мелкими шажками, побежала вдоль перрона, в свой вагон.
Заиграли бравурный марш.
Поезд медленно тронулся.
*
Подъезжаем к большой станции. Читаю:
– Била Церква.
– Дядя, вы украин?
Спрашивает шестилетняя Оля.
– Нет, я русский, но говорить и читать могу.
– А я украинка.
– Так ты же по русски говоришь?
– Нет, не так. У меня есть кофточка, блузка и юбочка украинская, я её одеваю, вот я и украинка.
*
От Винницы до Киева, совершенно прямая дорога. Ехали четыре часа. Солнце светило прямо в купе. Половина диванчика – в тени, половина – солнышко. И так четыре часа – ровная дорога, как у нас между двумя столицами.
*
Он не был министром, но одет строго. Руки прятал под мышки своей отутюженной тройки, энергично ходил по проходу. Садился. Вздыхал. Делал глубокие вздохи, расслаблялся, выполнял пассы, снимая головную боль. Видно, что он знает все системы релаксации и йогу тоже.
Подтянутый. Чёткий.
– Ах, голова. Ах. Гоооловаа. Побери его леший, этого металлурга.
Потом он рассказывал о делах министерства, зарплате, планах, соревнованиях, об аренде – всё толково и чётко.
– Неет, я не министр. Работаю в министерстве. Ох, голова. Ой, болит. Вот уже неделю. Сейчас Киев. Потом Москва, инспекционные поездки.
– И он снова ходил по вагону, проходу между купе. Дышал в открытое окно в тамбуре.
– Ох, этот металлург, подери его мама родная.
Снова делал пассы, снимая головную боль и расслабляясь прямо в купе.
– Вы знаете, приехали. Нас просили зайти в зал. Металлургический огромный завод. Подводили итоги соцсоревнования… И. И сразу в зал. За стол. Сидят все. Сижу и я. Налил. Чёкнулись. Выпили. Я пол стопочки. Слышу, кто – то стоит за спиной. Оглянулся. Парень – великан, косая сажень.
– Ты чого, цэ не пьешь?! Хворый, чи шо?!
– А як хворый, то якого чорта ихав сюды. Прыпэрся, зараза. Сыдыть. Лупае глазамы, як сучка в паслёни…
– Ой, ох моя голова. И так три дня.
– Ой, и принесла же его нелёгкая.
– Товарищи. Приехали!
– Киев. Кассы. Билет на Севастополь.
Домой. Скорее домой.
Ёлка
Отшумели, отплясались новогодние вечера и карнавалы. Прошли зимние каникулы. Дворец пионеров пуст. Всё пусто. Содраны все декорации.
В глухом дворе валяется ёлка.
Лежит. Ветер шелестит хвоей.
Стонут от вьюги веточки.
Так хорошо было в лесу… хорошо. Потом её срубили. Остался лес, остались подружки – ёлочки, зайчата, белочки. Малыши – ёлки разрастутся, им теперь много места, света и воздуха.
Когда её рубили, она радовалась. Смеялась. Счастье. Она самая красивая, её, самую стройную выбрали. Потом её привезли во Дворец. Одели. Нарядили, и сам Дед Мороз, зажёг огни – фонарики, на глазах у всей восторженной, счастливой ребятни. И все радовались. Плясали. Пели…
Потом все ушли.
Все.
Одна.
Одна…
Совсем одна…
Пробегают мимо маленькие человечки. Некоторые останавливаются. Как – то странно, не помальчишески умолкают. Трогают осторожно веточки. И, прижав покрепче портфели – убегают.
… Она видела, как сверкали глаза ребятишек. Как они светились тогда…
Дети ещё долго будут помнить её.
*
Подошла девочка.
Сияют радостью её глаза.
Она гладила, колючие веточки ёлки, своей пушистой красной варежкой.
Они ещё долго будут жить этим…
Может быть всю жизнь.
Неужели это и есть счастье?
Искусствоеды
Почти молодые, видимо муж и жена. Одеты ультра. Одеты вызывающе дорого и безвкусно. Музей, имени Пушкина. Москва. В зале голландского искусства, выставка. Живопись. Восемнадцатый век. Зрителей много.
Эти, почти ряженые, стоят. Щурятся. Отходят. Делают кулачками бинокли, сжимая трубочкой ладони. Смотрят как в театре сквозь свои почти театральные бинокли.
Смотрят многозначительно…
М мм – дааа…
Между собой творческое обсуждение…Он ей.
– Айвазовский?!
– Нет.
– Шишкин?
– Нет.
Подходит ближе. Наклоняется. Нюхает. Читает этикетку…
– Какие – то непонятные, не русские фамилии.
– Смотри. Потрескался…
– Пойдём лучше в ГУМ…
Там вкусные пирожки с капустой.
Кукушкины слёзки
Мой урок начинается ровно в восемь, а первачки в восемь пятьдесят. Их приводят мамы, папы. Оставляют в огромном зале, а сами быстро-быстро – мультипликационно, убегают на работу.
Первачки сначала пускают по полу портфели. Те юзом едут – сунутся в другой конец зала. Потом таскают друг друга за руки, за ноги, – и пол блестит от их штанишек. Потом борьба, и так целый час.
Урок скульптуры, в нашем филиале. Возня в коридоре. Тишина. Потом кто-то завыл. Мои оживились, повеселели. Выхожу. Стоит в другом конце зала первачёк – Сазонов. Орёт, задрав голову, сунув палец в рот. И как это у него только получается?
– Говорю, что это ты, голубчик так кричишь?
Кричит самозабвенно и отчаянно.
– Что кричишь, говорю?
Открыл глаза. По щекам текут ручьи.
– Что плачешь?
Он сунул палец в рот. Показал недостающий зуб. Повозил там пальцем и, сквозь рыдания сказал, что выбили. И…снова закричал с чувством, с чувством и упоением…
– Аааа…
А
Рядом стояли его друзья с кислыми опущенными носами.
Виноватые.
Нахохлились, как воробьи в большой мороз…
Я его потряс за плечи.
– Покажи.
Открыл рот.
– Во, здесь… и, и снова заорал…
– Да ничего там нет.
– Этого зуба у тебя давно уже не было.
– Д а а, больно.
– А больно, по губе кто-то дал, а зубы целые.
– Да?
… Вытер рукавом слёзы, потом рукав об штанишки…
Рассмеялся…
Умолк.
И пошёл в класс.
Маленький
В горную крымскую деревушку приехали гости. Гостям всегда рады, но помнят мудрость грузин, которые говорят – чтоб к тебе приехали все твои родственники, друзья и знакомые, на всё лето. Но приехали всего трое. И на одну ночь. Их ждали. Им были рады. Сидели в саду под огромной красной черешней, а ягоды свисали целыми гирляндами.
Маленький Дима рассказывал, как он не любит детский сад. Там ему не интересно, скучно и много сопливых малышей. Дома всегда ему лучше. А папа его считает ещё маленьким и рвёт ему самые, самые спелые черешенки.
А девочки, гости рассказывали, как им трудно было участвовать первый раз на конкурсе красоты. Как с ними сейчас будут работать. Аэробика, гимнастика, зарядка, режим, ох трудно.
Потом папа рассказал, как они ехали с аэродрома и бабуся в троллейбусе охала…
– Божественная красота! Все три одна лучше другой. Ох – ох.
А третья была его, Димки сестра. Десятиклассница. Тоже попала в красавицы. Ему, младшему братику, было смешно, как это просто, его сестра и вдруг красавица. Правда говорят, что хорошее видится на расстоянии… Может и правда…
Потом они все и папа, трудно полезли на крышу. И ели самые спелые ягодки.
Ну, конечно, москвичи на лестнице. Это нужно было видеть. Они приготовились загорать…
А тут, Крым. Солнышко. Долой драпировки и модную, дорогую одежду. Купальники, или отсутствие, таковых, мы не поняли, что было или ничего этого не было. Они одеты были в красоту…
… Глаза дымились, как от электросварки в первый день практики, на заводе, когда он учился в ремесленном училище, здесь, в Крыму, потом болели глаза… Целую неделю……
На балконах москвичи умудряются даже дома загорать, а тут, грех прятать такое сокровище – Красоту.
Прилунились на крыше, почти плоской, с малым наклоном шифера. Дима демонстрировал свою ловкость и внимание. Срывал, самые, самые спелые и угощал Дашу. И, вот, – Пер Гюнт,– и, она – Жалоба Ингрид, – он Дима, говорил, говорил, что зря папа его считает маленьким, таким маленьким, и добавил, что он, и сейчас, сегодня, находил крупные ягоды и несёт ему, маленькому сыночку… Помолчал, спросил у неё, Даши.
– Правда, я уже большой?
Она провела своей ладошкой по его голове, по самой макушке, посмотрела внимательно, и ему показалось это, таак, таинственно…
Потом.
А потом рассказала о своей будущей специальности – журналистки, сейчас она студентка М.Г.У.
… Все верхолазы – верхоглазы на твёрдой земле, внизу, на ветках тоже ягодки – черешенки хороши, такие, ну такие красивые и сочные, как эти губки красавиц.
Но Диме это было всё таинственно. Он стал рядом с девочками, обвёл их меедленным взглядом, с ног до головы, обошёл вокруг этих живых памятников красоты. Остановился около Даши. Голова его была как раз около её красивых коленей. Глаза смотрели почти на её коленные чашечки, не тронутые крымским солнышком… Потом, поднял свои и пытался посмотреть поближе в её сияющие глаза.
… Высоковаато…
И, сказал…
– Я только сейчас понял, какой же я маленький.
– А жаль.
Мелодии дятла
Стакатто дятла
– Ты знаешь, Эдик, всякие трели, песенки, щебет, уханья слушал и слышал. А туут, какого красавчика. Сам удивился.
Слышу, стучит.
– Тук тук. Потом опять тук тук, тук тук, и снова беспрерывно туктуктук.
– И всё бы ничего, но звук не тот, понятно, что это песня дятла, его трудный хлеб – долбить дерево, добывая пропитание.
– Всегда радостно слушать и видеть его парадный красный костюм, всегда жалеть его, что отпел свою последнюю песню. А точнее, не до окончания, своей песни.
Его песни, дроби барабанной, и потом, когда он громко, отрывисто щебечет, как будто ругается, вижу, улетел – значит ещё будет петь, щёлкать и барабанить.
Подхожу ближе, ближе, но звук странный какой-то, звонкий, а по ритму слышу, он, красавец.
… Он. Не мог я ошибиться, говорили же мне, ещё в студенческие годы, что слух абсолютный.
– Ещё ближе, ещё. Ааа. Вот ты где, красавчик. Вижу парадный его наряд алый.
– И снова барабанный перестук, нет, скорее перезвон. Потом тишина. И опять его песня – дробь, звенит. Подхожу ближе, ближе, не боится, – не улетает.
Да и высоко, он меня не видит, похоже, и не желает…Он занят. Музицирует. Но странно, на обычном телеграфном столбе. Ну ладно. Я видел, как они долбают телеграфные столбы, деревянные в городе такое бывает, а тут обычный, бетонный, но, правда круглый, Может у него, как и у людей бывает старческий маразм, или дальтонизм, только от сотрясения. Так они обычно от сотрясения и погибают. Падают замертво сразу под это дерево, где добывал себе пропитание. А тут, перепутать бетон с деревом. Но вот после очередной музыкальной паузы он снова забарабанил, защебетал и зазвенел. Так сразу в два коленца.
Смотрю ещё ближе…Он, красавчик, сидит на столбе, но играет не на деревянном ксилофоне, а на металлофоне. Вот потому то и звук, пел с подголосками, как в хорошем храме – орган. А он – музыкант, без школы и консерватории, играл не на привычном инструменте – дереве. Потом мой солист, почти первая скрипка в оркестре, посидел, повертел головкой влево, вправо и, снова тишина. Как будто слушает. Может он, оригинал, подругу себе песней завлекает. Есть же такие птахи, сидят рядышком, на большой длинной ветке, и по очереди выдают свои серенады. А она, будущая, выбирает. Это вам не козлы, которые рогами лоб в лоб, потом и сил не остаётся после такого, соревнования, конкурса на почётное – право господина, – обновления семейства.
И так повторялось несколько раз. Но интервалы и мелодии ритмично повторялись, как будто кто- то дирижировал.
– Эдик, что это? Сотрясение, контузия, или что другое?
– А ты сам как думаешь? Вот ты заметил, но не до конца досмотрел и не дослушал. Ну, подумай, зачем он голову наклонял и паузы эти?
– Знаешь, мне кажется, он, что- то изучал или анализировал. Они, конечно не люди, но всё – таки.
– Ты прав вообще и в частности. Я за этим дятлом наблюдаю уже второй год. Весной он всегда занимается экспериментами. Думаю и у них есть – В.П.Ш. Ну как у нас, в Орле – Высшая Партийная Школа- повышение певческой квалификации. А может весенняя настройка инструмента. Но как бы там не было весной, обычно весной, в лесу они выбирают обломанные сучки на хвойных деревьях, ты знаешь почему. Резал ты из них ковшики на пленере, они так пропитываются смолой, что становятся полупрозрачными, но главное звук какой! Да ты сам мне говорил на пленере, когда были, помнишь? Так вот и дятлы, весной ищут, как ты говоришь, свой ксилофон, не металлофон, – деревянный инструмент. А, этот оригинал, ищет свою песню, на своём -оригинальном выдаёт. А в городе, где такие сучки смолистые? Вот он и выбрал себе камертон. И сам радуется, ты заметил, услышал, как он радуется этой импровизации, на этом железном козырьке, над лампочкой, паркового фонаря.
Я – то в Крыму замечал, что дятел долбал – играл, сначала на телеграфном столбе, потом на грецком орехе, затем на тополь садился, снова на телеграфный столб, не знал, не ведал, что он музицирует, у них тоже, не только от добычи хлеба насущного голова болит. Видишь, какое дело.
– А помнишь, в лесу ты хлеб сушил на ветках клевали – долбили, только сухой.
– Да. Пташки наши не просто куют, поют, едят, щебечут.
– У них тоже есть гимн, частушки, и, видимо есть озорные.
– Наверное, есть. Это не простые песенки.
И это не просто песни.
Это Песни Радости.
Это Песни Весны.
Это мелодии любви.
2008 год.14 марта. День рождения Эдика.
Эрудиты
Закон тяготения
Два соседа жили в пригороде. Их огороды были так хорошо устроены, что по субботам они могли осуждать последние известия, программу время.
Не забывали косточки промыть и президентам, не всматриваясь в цвет кожи и страну, которую, как им думалось, они сами правили.
А было и так, что мнения, ну никак не состыковывались, каждый считал себя правым, и тогда, недопив, положенную стопку, кто-то из двоих, хлопал резко калиткой. Ссорились…навсегда, с непритворной злостью, а на следующий день снова продолжать круглый стол в вечернем и ночном эфире этого дома.
Вот и сегодня, суббота. Бутылка почти пустая…
Первая серия. Погода, урожай. Вторая – дети, внуки. Жёны. И косточки, уже успели перемыть соседям. Потом дед Тюкин признался деду Андреевичу, что он ушёл в науку.
Ну, наука, так наука, кто его знает, куда его завтра потянет… как они говорят, пройтицца и не напицца, до потери пульса.
– Ты, ето, знаешь, Андреич. Ты знаешь, что такое закон теготения? А?
– А на кой хрен энтот закон, мне, ай табе?
Дед Тюкин врезал Андреичу по плечу.
– Послушай, Андреич, послушай…
– А ты чаво кулачишшами сучишь?
– Ай кулаком в стену гвозди забиваешь, лупишь?
– Нет, Андреич. Ты послушай.
– Дда пошол тты, со своим законом. Закон, закон…
– Вон, Вятюшку, мого сына, энтот закон…хренов. Чуть не упякли в тюрьму!
– Закон…
– А ты спроси. За что?!!
– Ну, Андреич, за что?
– Вот так то! За что.
– Да ни за что. Вот так то…
– Сапатки друг другу начистили.
– Ты скажешь? Ни ни, никому, никогда…неее!
– Ай и тебе по мусалу не били? Ай ты не бил?
– Молчишь?! Ааа…
– Правильно делаешь, что молчишь, и сам схлопотал бы, ежели не так!
– Во! А етих сразу туды. Туды!
– Закон, закон… Теготения…
– Тянут, тянуть. Усё сабе тянуть. Вот тебе и теготение…
– Домой, свату, брат брату…Брату на дачу…
– Тяготение…
– Нет, Андреич. Ты того, у меня наука…Я счас знаешь какой научный…
– Ппошел ты со своей наукой…
– На кой ляд эта наука…Мне сопатку чистили? И я не промахнусь, коли надо. Ай не так? Бил в самый хряшшык, что у носе… Ломал одним ударом…Ну и что? Посадили?
– Нет! А сколько их ходють с кривыми носами в каждой дяревне. Мы ходили к соседям, ух там девкии, всем девкам девки.
– Во, хороши. И хош бы што.
– Ходють, ды ходють как грузины, мужики, с кривыми рубильниками. Никакой разницы…
– Нос да нос – мимо такого носа не пронесёть рюмку…
– Ни пронесёть, я тебя спрашиваю?!
– Нет Андреич, не слыхал об ентим. Неее…
– Вот и я говорю. Никакой. А дети, смотри какие, вон мой Вятюшка. – Все ребята, как ребята, нос ровный, как положено…
– Ты, Тюкин, сегодня сколько? А я вот двадцать рейсов на Билазе отмотал. Руда в таком карьере железная, чижалоо…Хотя я сам не тряпочный, тоже железный, до Берлина дошёл. Во. Но чижало. Устаю.
– Отмантулил, а мне шестьдесят. Три раза раненый, в позвоночник ранение было, и щас сидить железка, не стали ташшыть, говорят будешь лежачий. Ходи пока так с железякой. Вот и хожу железный. До Берлина дошёл… Мне к девятому мая грамоту…
– Сам начальник гаража руку пожал, так душевно, потряс.
– Посмотрел грамоту, почитал и говорит…Молодец Андреевич!
– Вот друг, сосед мой Тюкин. Какие дела.
– Он снова ткнул соседа в плечо, но уже с должным уважением. Награждён. Грамота. Как же…
– Молодец, не каждому такое…
– Ну, Андреич, слушай. Наука…
– Што ето ты на мене нукаешь? Запряг, что ли?
– Ну, запряг сатану!
– Ладно, недотёпа.
– Хрен с тобой, давай!
– А, это, Андреевич, был такой, ну, это, как его учёный.
– Этот,– Цилковскай…
– Ты не трынди…Он не учёный…Учитель он! Дяревня он. В дяревни жил. Ты мне на уши лапшу не накручивай!
– Я разведчик был. Переднего карая.
– Туда дураков не брали.
– Не перебивай, правда твоя, да, он дяревня, но ракету али спутник выдумал – ооон…
– Это ты выдумал, аль придумал…
– Ага, в небо запущають ракету в дяревне…
– Ды пошёл ты. Ты знаешь что такое ракета? А ты знаешь что такое… Катюша?!
– Ппошёл ты!
– Ты болтушка. Болтушка лекарство такое горькое, кислое, нам от маляреи давали, а эти ветинары – скоту рогатому дают, лечат, коров, лошадей, баранов. Был у нас такой дурак, пересмешник, но когда и помогало, а то и нет…Придёть бабка, у какой корова молоко не даёть, сглаз наверно. А он себе зубы скалить. Зубы скалить…
– Давай говорит, трояк, да ещё и сало.
– А зачем сало?
– А, говорит, чтоб она на место стала, вот и разумей…дам лекарство, трояк сдерёть, это говорит деду даш, что бы чары разбить, а скороговоркой – вот так – привяжи говорит племенному быку деде к бороде, и тогда, говорит, твоя коровка снова молоко, вёдрами давать будет – зальёсси.
– А быбы, чёо? Тёмныии, идёть домой и думает ну как ето? Дурак он и есть дуу рак. Так ещё и вслед кричить бабке – и дед будет доволен! – И ему привяжи.
– Дед Андреич долго смеялся народной и теперь уже его прибаутке, но и сосед не спал…Он налил стопку, вручил её торжественно красиво, и, пока сосед пил, кряхтел, занюхивал – таки успел изложил суть великого учения.
Выражаясь языком самого деревенского учителя – учёного, концепция выразилась скороговоркой.
– Успел таки…
– Он, этот самый космус, жил у дяревни, взял у загнетки вядро, вядро, на канати…
– Налил у яго воды…и пошёл вяртеть. И пошёл вяртеть. Вяртел вяртел, а и капельки не распляскал, сам вяртить, а головой неее, нельзя, не выйдеть…
– Вяртел, вяртел – выше головы, и ничаво! Ни одной капельки нни – ни!!
– Дааа.
– Так вот энто самое и есть закон тиготения!!
– А ты, Вятюшка, Вятюшку. Ды нахрен он им нужон твой Вятюшка.
– Вот.
– На энтом самом закони, щас спутники запущають.
– Теперича, нам и не нада.
– А на кой они нам?!
– На кой хрен эти спутники…
– Небо, вон, как решато стало…
– Ливни, засуха. Наводнения. Землетрясения. Какая то цунама… слышал? – Ага.
– Ага, слышал, говорять баба ето такая.
– Цунама зовуть, ну дразнять може.
– Баба говорит, какая то у дяревни колдуить.
– Да слышал по брехунку. А чё это такое?
– А я почём знаю?
– Ды нет, это для науки. Хотя какая она эта наука?
– Говорят это наука – урожай будет хороший…
– Чё, будет лучше?
– Ды нуу?!!
– Ага.
– Надо жааа…
– Тады пушшай и баба ета и спутники и теготения.
– Урожай это дело.
– И табе и мяне, ха ра шоо.
Виппури.
Рассказ не ложь,
Рассказ намёк,
А присказки здесь,
– Ликбеза урок.
СОБЕСЕДОВАНИЕ
… Жил отважный капитан, посетил он много стран, и, влюблялся, не простой мальчуган.
Ну, видел ли ты хоть одного мужчину, совсем ещё не древнего, чтоб он отвернулся, увидев пред очами своими такую красоту, небесную почти…
И вот.
Причалил, мой знакомый капитан в нашем посёлке, бросил якорь. Утром, ещё все спят, а он, сухопутный теперь, плавал по нашим лесам, ножками, правда, с двумя своими подружками. Белые, красивые, а мы с ним уже сивые,– возраст, что поделаешь. И вот пришвартовался я к ним почти случайно, подальше от чайной, на лесной поляночке, где похмеляются ранние пташки, мужички, – не алкашики. А, мы, в горах, почти у скалы нашей известной, которую зовут Утюг.
Теперь с ним, капитаном, почти сваты. Традиции…
… Раньше так было – живут рядом соседи, у одних девочка, у других мальчик, мы – сваты. А там время покажет, может, и правда спаруются, понравятся и, вот те нате мой приятель. Пара созрела. А мы с капитаном не так. Мы серьёзно, у него две девочки, собачки, у меня мальчик, и зовут его Любчик. Он, правда, влюбчивый. Почти каждую такую девочку с хвостиком, готов принять в свои объятия и прислать сватов. Это ясно собачка она хоть мальчик, хоть и девочка, спрос один. А вот у людей… неет, всё сложнее.
Мы сидим на камешках и толкуем, а они тройка, не борзых, две белых и один почти серый, на расстоянии, что бы чего не вышло, чуть в сторонке. Ну ладно. А люди? Как у них. Мы этот вопрос опустили, а вот о братьях меньших поведаем.
… Но, что бы потихоньку, не травмируя его чувства, перейти на такую серьёзную не собачью тему, спросил.
– Ну, вот, товарищ капитан, сколько бы ты хотел иметь жён?
Он удивлённо вскинул Брежневские брови и спросил.
– А чего? И утих, как утонувший Титаник. Тогда, чтоб оправдать себя в невиновности такого вопроса, рассказал, как в журнале вычитал,– 500!
– Пятьсот жён, и триста детей – мальчиков, девочек не в счёт…у кого то, там, далеко, не у нас, в песках в пустыне, не такой уж сахарной, как эта Сахара. И смазал мягким глиссандо, обрадовал, расскажу сейчас тебе о моих знакомых, таам, штук двенадцать или даже пятнадцать…
– Вон. В Соколином. Сам видел. Он, капитан, успокоился. Сказал.
– Давай. Швартуемся. Интересно. Уговорил…
Тогда я совсем распетушился и добавил.
– Вон, сосед почти мой, на той стороне через речку живёт, да, правильно дразнят его Живот, ну живёт этот Живот, – куркуль. Разбогател, разбух в объёме, а что, улиток ловил, благо они не такие шустрые как он, далеко не убегали от него, а денежки прибежали…
Да, возил в Италию, раскрутился и, говорит, что был там, в сахарной пустыне, которая горше редьки эта сахароза, и вот разгуливал по крутым переулкам, и забрёл, очутился у самого подъезда могучего хана. У него говорят пятьсот жён.
– Ну, стою себе рассматриваю, будто что увижу через почти крепостные стены, полюбуюсь на его красавиц. Хоть одну высмотреть бы, глаза и душу порадовать.
– Глядь, подъезжает автобус, полный битком, без всяких там удобств. А тут мимо прошмыгнул какой то их человек, я у него и спросил, а что это, экскурсия? Он, помолчал, придавил пальцами губы, а я ему…
– Гля, да там одни женщины. И не совсем небесной красоты, не первой свежести. Как груша в моём саду. Скороспелка. Лежат, ветром сбитые, на земле в травке, красивые, хоть сразу пробуй. Радость желудку. Ан, нет. Она или клёванная птичками или уже сгнила нижняя её часть. Вот они эти. Кто они, новые претенденты на конкурс, как у нас,…красавиц. Тот, который их помощник, сказал, совсем понятно, что это приехали тёщи Хана, хотят посмотреть на своих дочерей, на их, совсем не райскую жизнь…
Он, капитан, мой, конечно собеседник, криво так усмехнулся и, бросил мне спасательный круг.
– Давай лучше про своих, у меня от любой песни про тёщу ненужные позывы, случаются, в самом неподходящем месте пребывания. Расскажи. Как это у нас в глухом, почти ауле десятки жён. Столько, на одного?
Если трёп…привяжу тебя к рее. Или на губу посажу, есть такое место, на корабле. Знаешь?
– Ну что такое якорный клюз ты слышал, учился, говоришь на судосборщика в ремесленном училище. Так вот это там в кроватке, где отдыхает якорная цепочка, но не золотая, как у крутых, помнишь, у Маяковского,…златая цепь на дубе том, так вот эта цепь хранится там, а рядом комнатка. Через стеночку, пятёрка сталь, чтоб не помешала спать приговорённому, так вот там, тебе сидеть. Грохот, как пневмо кувалда, которой рихтуют толстый металл. Бухтинки, вмятинки, прогибы на корпусе корабля от непредвиденных поцелуев как у Титаника. Договорились? Ну, тогда отчаливаем, в дальние неведомые дали хороших приключений. Теперь и этому рад. Пеенсия. Скука…А туут…
Петушиные трели
Китайский соловей.
……….. Так мы коллегиально решили назвать заголовок к такому серьёзному повествованию.
– Ну, так слушай, если у тебя скукота, – таможня, открывает ворота!
– Соколиное, ты же знаешь. В горах затерялось это поселение, то ли аул, толи село, а может шлюз, или рубка, на почти подлодке, рассказывал один сенс, что видел, как из под горы Бойко, выныривали, бабочки, похожие на тарелочки. Грохот жуткий, а потом туда как то прибыл этот почти контактёр, и, и ничего, тихо как в танке, на стоянке, в парке отдыха, в Орле видел.
– Ну, так вот, моя мастерская, керамическая была чуть ближе входных ворот на той горе, скалах, почти до неба. Иду себе, тишина, ни гугу, ничего плохого сказать не могу, спешу творить, а не хатку белить, хоть она облезлая и вид чуть старше выглядит и древнее меня самого. Справа речушка, блестит, струи шепчут, – радость бытия, а, а вот и они. Радость жизни, – зелёная лужайка, а таам, а там чудо невиданное. Курочки несушки. Цыплятки побегушки, и фазаны, гости званы, потом вот они курочки в штанах и шароварах на ногах, ну такие пушистые, как одуванчики с ореолом солнышка против света, если смотреть любоваться, тем более есть чему радоваться.
И вот, он, петух, Король, а не пастух, ходит глазами водит, а они горят, горят. Гребешок сияет маком красным, шпоры на ногах, как у кавалериста в Будёновских войсках. И, самое главное, – короли этого царства,– два павлина. Правда и ещё, какие то пташки как перепёлки, я таких, и не видел раньше. Все, конечно проходят и не уходят, смотрят, любуются. И я стою, почесал в бороде, чтоб не случиться беде…
… А и не виновата была борода, что случилась такая беда.
Немая сцена и тишина жуткая.
… Смертельный номер цирка на пленере, без страховки…
– Из – за кустика выбежала шустрым маршем курочка, но не ряба, а та, в красивых штанишках, пушистая и бежит без оглядки, бежит во все лопатки, ну, думаю, соскучилась бегом к своему почти памятнику, хозяину гарема, а, а он. Правда, как памятник стоит и улыбается, гребешок сияет, качается. От ветра, а не до, ветру собирается. Серёжки, – звёзды как на Спасской башне горят, сияют, курочек к нему приглашают.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71407102?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.