Во имя Солнца
Дарья Савицкая
Восемнадцать лет назад в королевской семье родился желтоглазый ребёнок без тени – воплощение Солнца, бездушная оболочка для божьих сил. А пять лет тому назад Солнце отказалась посещать храм и даже покидать свою башню без должной причины. Слухи множатся – кто-то не верит, что воплощение бога настоящее, кто-то считает, что жрецы прогневали Солнце.
Убийство в Новом замке становятся для Королевского Храма предлогом, чтобы навязать принцессе общество "своих" – и получить соглядатаев в Предрассветной башне. Найти одержимых, уговорить воплощение бога вернуться в храм и всегда действовать во имя Солнца и никак иначе – не самая простая миссия даже для жрецов, и уж тем более для простых монахов.
Только вот с каждым днём всё больше сомнений – настоящие ли Тени?
И что хуже – настоящее ли Солнце?
Дарья Савицкая
Во имя Солнца
Пролог. Королевский Храм
Ворота в Храм открыли на рассвете, когда первый луч Солнце-бога коснулся Утреннего Зеркала – огромного витража на восточной стене Зала Божьей Славы.
В предрассветных сумерках, когда заступает на службу Утренний корпус, приходит тихое трепетание многочисленных свечей и всполохи очагов по углам. Истончаются сумерки, превращаясь в тени от тени, легкую сине-серую дымку. Наступает рассвет – и наполняется светом Утреннее Зеркало. Солнечные лучи проходят сквозь плоские тела зверей и птиц, сквозь стеклянные деревья и шпили зданий, и падают на пол залы – пёстрые, ломкие, знаменующие начало нового дня. Некоторые из них сохраняют цвет, данный им волей Солнца – и они складываются в руну Крыла, символ Утреннего братства. Его легко потерять взглядом, засмотревшись на детали витража или хитросплетение бликов, но в утренние часы, в ясную погоду, от алтаря всегда видны два крыла – горящее на витраже и отброшенное сквозь него на пол.
Днём, когда Солнце-бог воспарит от горизонта к зениту, от яркой пляски цветов на Утреннем Зеркале останется лишь лёгкое свечение, а основной поток света примет на себя Полуденное Зеркало. Самое большое и яркое, оно не украшено разнообразием тварей и птиц, и взгляд сразу приковывает к себе символ Полуденных – руна Солнца – огромное ало-злато-багровое солнце с волнистыми лучами, окружённое бледными тенями праведников, святых и жрецов. Безоружная армия миротворцев, стоящая вокруг своего господина плотным кольцом, на полу отразится сотнями светлых призраков.
Тем разительнее контраст станет вечером, когда неустанный Солнце-бог, завершая путь, коснётся Вечернего Зеркала – старейшего из Зеркал. Танцуют у самого пола на витраже фиолетовые Тени, сверкают серебряные серпы из матового стекла, свиваются в сложные орнаменты растения, и Солнце-бог, горящий наверху, украшен, как старым шрамом, полумесяцем. Через весь витраж причудливо змеятся молнии, вечное знамя воинов, и, когда закатный свет коснётся стекла, по силуэту молний проляжет последняя из трёх святых рун – руна Возмездия, в народе более известная под просторечным названием «руна Серпа».
Вечный круговорот утра, дня, вечера и богопротивной ночи, недолгого времени ненужной человеку свободы, когда творятся страшнейшие из грехов. Недаром на четвёртой стене, в Ночном Зеркале, лишь глухие осколки стеклянных звёзд на каменной кладке.
Мне ли не знать, как ужасна даже не сама ночь, а дела, что мы прячем в её мягком покрове.
Но сейчас – утро. Хохочут юные монашки Утреннего корпуса, отвлёкшиеся от своего послушания – мытья подсвечников. Ведут себя, как сущие дети, корчат рожицы. Остальные утренние к их безалаберности потрясающе благосклонны – кое-кто оборачивается на шум, но глядит без осуждения, и быстро возвращается к работе. В этом, в неестественной какой-то для грешного человека незлобивости и отсутствии строгости даже к тем, кто её заслуживает, их невероятность и их же слабость.
Я смотрю на них, тщетно пытаясь нагнать в собственную пропавшую душу того же чувства спокойной радости и покоя, не фанатичного, а мирного и богоугодного желания трудиться. Но не выходит. Глаза мои слипаются после бессонной ночи в засаде, руки изредка, как от тика, вздрагивают от понимания того, что было сделано.
А вот и ранние пташки из братского Полуденного корпуса – вышагивают от выхода к алтарю со степенностью, какую у аристократии встречаешь через раз. Мужчина с длинными рыжими волосами, у корней отросшими русым почти на палец, и женщина в жреческой гриве. Разговор их то и дело спотыкается о попадающихся на пути утренних – с каждым они пытаются успеть обменяться кивком или улыбкой. Правда, суетность оставляет полуденных, едва эти двое подходят к алтарю. Я вижу, как замедляется их твёрдая поступь. Как весёлая бодрость, отражённая на лицах, сменяется тихим благоговением. Они по очереди касаются алтаря и начинают готовить его к службе. Осторожность в движениях выдаёт в полуденных людей, совмещающих молитву про себя с простой работой. И такая спокойная уверенность от них исходит, так доверительны их взгляды на алтарь и Зеркала, будто Солнце-бог для них – живое существо, во плоти находящееся здесь же, в Зале Божьей Славы, с которым они ожидают очередной аудиенции.
Мне бы их уверенность. Мне бы подойти к алтарю, коснуться его рукой и бессловесно обсудить с Солнцем свои печали – да как подойти тому, кто, греша, продумывает план на новый грех?
Бывает ли малое зло и может ли быть оправдано соучастие больше, чем самовольное злодеяние? Виновен ли тот, кто убивал, более того, кто заманил жертву к убийце? Есть ли зло, которое Солнце-бог прощает даже тем, кто греха своего до конца не осознает и цепляется за иллюзию «это было меньшее из зол»?
Вот, к примеру, те парни из Вечернего корпуса. Судя по их неопрятному виду и выражению лиц, одновременно сонному и взбудораженному, они сегодня были на жатве. Скорее всего, в этот раз у них не получилось изгнать Тень «малой кровью», как говорят у нас в Храме, а может, одержимый сопротивлялся слишком яростно, и его случилось убить. Они не ложились спать и караулят самую первую, утреннюю службу, в слабой надежде облегчить боль от осознания, что были соучастниками убийства. Они молоды. Молодость бывает совестлива, знаю это по себе. Чёрствость к собственному греху приходит с годами.
Мне бы их смелость и уверенность в доброте Солнца, с которой они ждут начала ежеутреннего обряда и заветной минутки, чтобы подойти к полуденной жрице для разговора и отпущения грехов, а то и вовсе заверения, что их дело грехом считаться не может. Одержимый мог просто вынудить их убить себя.
Оправдывает ли меня то, что я сейчас – жертва шантажа? Или же я лишь получаю по заслугам за страшный грех прошлого?
– Да осветит твой путь Солнце, – нараспев произносит одна из монахинь Утреннего корпуса, проходя рядом.
– Да осветит! – соглашаюсь я и даже удивительно, что голос мой не дрожит и не звучит устало.
В последний раз оглянувшись на Залу Божьей Славы, я неспешно двигаюсь к выходу. Я знаю, что выгляжу непринуждённо и на меня никто не обращает внимания. Меня не назначали дежурить в этой зале, а праздным зевакам дозволено приходить и уходить когда угодно.
Навстречу мне по гулким коридорам спешат на службу монахи и Жрецы – три оттенка ряс разных корпусов смешиваются с «мирской» одеждой, которую носят занятые на рабочих послушаниях. Конечно, среди них есть и настоящие миряне – узнать их не так уж трудно. Все монахи храма крашены хной в рыжий цвет. У кого-то из волос она вымылась, у кого-то свой цвет отрос уже на пядь, а то и больше. Среди мирян же множество русых и светловолосых, иногда, как редкие семечки тмина на светлой хлебной корочке, в потоке людей мелькают темноволосые.
Я иду им наперерез, придав лицу виновато-растерянное выражение, будто мне неудобно мешать другим.
– Простите! Извините! Солнце-бога ради, дайте пройти! Да, да, доброе утро! Отойдите, пожалуйста! – бормочу я, огибая идущих навстречу мне людей. – Господин Настоятель, да осветит ваш…! – упомянутый господин Настоятель дарит мне кивок, пролетая мимо, торопясь на службу. Неожиданно, обычно он на утренние не ходит… – О, доброе утро, Слава! Доброе, Гром! Да осветит ваш путь Солнце и дайте мне пройти!
Максимум раздражения, какой я получаю – недовольный вздох какой-то важничающей женщины из мирян да пару надменных взглядов от наиболее юных и нетерпимых представителей Полуденного корпуса.
Идеально. Меня видела целая куча народу, но конечно же, и десятая доля из них не вспомнит, в какую сторону меня несло и подтвердит в случае нужды моё «присутствие» на службе.
Выскочив на лестницу и отдышавшись, я бегу вниз, держась левой стены, чтобы не сталкиваться с последними из идущих на службу.
Ящик находится там же, где был оставлен. Под скамьёй у входа в Львиную залу, сейчас пустующую.
Плечи мои и руки ноют после дурацкой ночной засады, а ящик, с которым мне уже случилось побегать по лестницам в обнимку, кажется неоправданно тяжёлым. Первые несколько метров я просто толкаю его ногами, ленясь поднимать, всё равно никто не видит. Но поднять приходится – он неприятно и громко скрипит о неровности пола, привлекая ненужное внимание.
Подхватив ящик на руки, я почти бегом кидаюсь к выходу из Королевского Храма.
Люди, попадающиеся мне на пути, либо заняты делом и не оборачиваются на звук шагов, либо идут мне навстречу и быстро разминаются, толком не приглядываясь, что я там тащу. Ящик в моих руках слишком обычен, чтобы привлечь внимание. Там можно переносить почти всё – например, запас писчих принадлежностей родному корпусу, или объедки со стола старших Жрецов, припрятанные для подкормки свиней, собак и однорунных монахов, которые в еде немногим переборчивее первых. В принципе, в таком ящике мне даже как-то раз пришлось выносить из Храма кошку, отловленную на верхних этажах и приговорённую к изгнанию. Не желающая изгоняться кошка едва не разорвала мне до костей руки, пока не оказалась в ящике.
До выхода из Храма добираюсь без приключений. На улице стоит прекрасное весеннее утро, свежий ветер приятно бодрит. Площадь живёт своей обычной жизнью – мечутся туда-сюда монахи и Жрецы, суетятся прихожане, бегают чьи-то дети. От ворот доносится едва слышный перезвон старых ветряных флейт. Я быстро пробегаю через площадь – одна из десятков точек, пересекающих площадку перед Храмом очередным суетным утром. Лишь у самой границы с тропинкой в сад я приостанавливаюсь, чтобы поудобнее перехватить ящик, оборачиваюсь на Храм – и замираю.
Вдоль лоджии третьего уровня неторопливо двигается фигура. Возраст выдаёт старческая сутулость и некоторая скованность движений. Светло-жёлтое одеяние с чёрными и красными элементами кажется светлым пятном в тени. Изношенная жреческая грива надвинута на самое лицо.
Он не мог почувствовать мой взгляд, но остановился и взглянул на площадь, как будто это действительно было так. Казалось, он ищет глазами в толпе именно меня. Против этого не помогало ни понимание, как нелеп мой страх, ни твёрдое знание, что этот человек к старости стал страшно близорук.
Сокол. Королевский Жрец Сокол.
Те на площади, кто замечали его, замирали приподняв руки в приветственном жесте, будто хотели обнять старика. Мои руки были заняты ящиком, который стал, похоже, вчетверо тяжелее, чем был ночью.
Тени цветущего сада приняли меня под свою защиту и укрыли от нежелательного внимания Сокола. Ноги несли меня к жилым зданиям. Всё ближе становились обыденные звуки: громкие разговоры, перекличка скотины, звук топора, опускающегося на поленья, и хлопки многочисленных дверей. Окончательно исчезли отзвуки песнопений, заполнивших сейчас Королевский Храм.
Дверь приходится толкать онемевшим от напряжения плечом.
Десять секунд – отдышаться. Минута – разворошить угли в очаге, на котором утром кипятили воду для чая и умывания, подкинуть дров. Ногами, уже не боясь, что услышат, подтолкнуть ящик. У настоятельских покоев мало соседей.
Огонь занялся неплохо. От камина потянуло жаром.
Медленно разгорался огонь, а моё сердце колотилось, как ненормальное. Всё это казалось мелочью – мелкой пакостью, ничтожным проступком, за который разве что пожурить можно, но уж точно не наказывать всерьёз. Но мне уже слишком хорошо известно: именно такие мелкие, простительные с виду пакости, «меньшее из зол», ведут порой к такой дряни, от которой вся жизнь станет сплошной репетицией пребывания в аду.
Но менять выбор уже поздно.
Я открываю ящик, сняв крепко прилаженную крышку, вытираю выступивший на лбу пот.
Увесистый, потрёпанный по краям томик занимается быстро и слово «Легендариум», высеченное на обложке и некогда крашенное под золото, пламя слизывает уже через несколько секунд. Не дождавшись, пока он догорит в ничто, я бросаю в получивший хорошую подпитку огонь следующую книгу. «Летопись Войн» горит чуть хуже, зато хорошо и быстро занимается третья книга – длинное название стирается огнём раньше, чем я успеваю его в последний раз перечитать.
– Славься, Солнце, – шепчу я, вороша огонь и смешивая рассыпающиеся в пепел книги друг с другом, освобождая в камине место для следующей. – Пусть это никому не принесёт вреда. Пусть это больше никому не принесёт вреда…
1 – Сокол. Имена и толпы
Как много значит для человека имя, данное ему при рождении?
Эта мысль посещает меня довольно часто. Мое имя – Сокол – мой отец дал мне в честь солнце-птицы, неистовой и яростной в борьбе за жизнь и свободу. Или был в его поступке иной резон?
К сожалению, это останется тайной, которую унес пламень погребального костра, до обидного рано оставив меня наедине с моими вопросами.
Одно я знал точно – моя жизнь будет посвящена Солнцу, и, плохо или хорошо, но я буду служить Богу, во славу Его и навек. Моё понимание своей судьбы было тем чуднее, что до меня в нашем роду не было не только жрецов – даже самых скромных утренних монахов – и тех не сыскать.
Окружающие, узнав о моих планах, чаще всего смеялись. Таковы уж люди, особенно когда их много – им проще осмеять кого-то отличающегося, чем попытаться понять, поверить, даже просто поддержать добрым словом! Ибо стара как мир и жестка, будто чёрствый сухарь, царапающая души ложь, гуляющая в толпе: не может быть один умнее тысячи.
Все, что не укладывается в узкую тропинку жизненных помыслов, легко признается несущественным, осмеивается, смешивается с грязью и втаптывается в землю. Оттого и выдергивают другим перья те, кто сам никогда не взлетит в небо. Теперь, оглядываясь назад, мне страшно подумать, сколько же богобоязненных, благородных, умных, полных желания служить Солнцу и людям детей погибло под насмешками дурной толпы. Сколько девушек побоялись связать себя узами монашеского служения, сколько юношей оставили мечту украсить голову львиной гривой – обрядовым убором Жрецов – и сколько бравых парней так и не выкупили себе серпы, чтобы снимать жатву из поганых Теней.
Нет ничего отвратительнее лишенной мудрого управления толпы. Вкусивший свободы и одиночества человек рано или поздно расслышит в тишине, окружающей его будни, голос Солнце-бога. Вкусившая безнаказанности и свободы толпа будет слышать лишь собственный лай – перекрикивая друг друга и давя слабейших, люди, поражённые стадностью, как пороком, будут перенимать грехи и страсти друг друга. И если не найдётся свободного помыслами и душой человека, способного указать толпе путь к Солнцу, толпа будет лишь множить новые толпы бестолочей и ублюдков.
Я знаю, о чём говорю, я прекрасно познал толпу изнутри. У этого прискорбного явления множество лиц. Ужаснейшее из них – толпы деревенских невежд, в низости и мерзости своей недалеко ушедшие от пресловутых бродяг, тянущие друг друга к почти животному состоянию, где хорош тот, кто здоров телом, любим в толпе и обделён испытаниями на жизненном пути. Немногим лучше толпы чопорных горожан, погрязших в гордыне и увлекаемых друг другом в вечное соревнование с собиранием злата. Смягчается и добреет толпа, становясь восприимчивой к добру, лишь приходя к Храму и увидев, хоть на мгновение, куда им тащить свои несчастные души.
Менее всех на толпу похожи представители духовенства – жрецы и монахи Солнце-бога, но ими мудро управляют старшие, им дан пусть к Солнцу и у них не возникает сомнений, куда идти.
Мне не повезло. Меня долго окружала толпа, в которой не было ни жреца, ни монаха, и которая снисходила до молитвы лишь по большим праздникам, низводя тем самым молитву Солнцу до очередного праздничного песнопения. Толпа эта меня душила, тщетно пытаясь сожрать с потрохами и увлечь не столько своими пороками, сколько самой однотипностью мышления и поведения, принятой в толпах.
Но я не сломался и не смирился. Я твердо был намерен стать жрецом, не монахом, а именно жрецом. О, Солнце, как же я был отвратительно горд!
Я ушёл в монахи, чтобы начать своё долгое восхождение к Солнцу. Но желанный путь в Полуденный корпус, выпускающий самое большое количество жрецов, был мне закрыт. Толпа оставила на мне слишком много невидимых отпечатков, низведя весь мой потенциал в ничто. Я всей душой желал служить Богу, но не умел этого показать должным образом.
Оставалось два пути, но тропа Утреннего корпуса была мне не по нраву. Я ушёл к монахам, что покидают корпус лишь вечером. Вечерние приняли меня молча – они принимали вообще любого, кто не боялся умереть и желал служить Солнцу.
Вечерние монахи, поразительная каста… Армия Солнце-бога, ищейки и убийцы, преследователи и ловцы Теней, они настигают одержимых и избавляют их от зла. Единственные из духовенства, кто носит оружие – серпы из священного серебра. Я пробыл в Вечернем корпусе семь лет – ничтожный, по сути, срок – но насмотреться успел всякого. Я видел людей, одержимых Тенью, и знаю, о чём говорю. Я видел их глаза – налитые злобой и ненавистью, зияющие в глубине пустотой выжженной грехом души, потемневшие от боли…
Они не ведают, что творят, когда Тень поглощает их разум.
Охотясь за одержимыми, я много странствовал, и несколько раз заезжал в родные места. Как самозабвенно насмехалась надо мной вездесущая толпа, отравившая мою юность! Ведь вечерние монахи реже всех становились жрецами, и шансы мои на смерть в придорожной канаве были несоразмерно больше шансов на успех. Они бросали мне своё оскорбительное неверие, а я отвечал им молчанием.
По истечению первой семилетки, когда каждому из вечерних монахов даётся выбор – уйти в мир или продолжить борьбу с Тенями – ко мне подошёл Настоятель Полуденного корпуса с предложением перейти в их братство и стать помощником для жрецов. Вечернее братство проводило меня так же спокойно, как и приняло. У них не было привычки привязываться даже к товарищам по келье – слишком часто наши собратья не возвращались с жатв, и мой уход никого не смутил.
Вечерний корпус отучил меня от пустых мечтаний о почестях, оказываемых жрецам. Сколь близки бы они не стали, а я по старой вечерней привычке думал лишь о делах насущных и о том, чтобы прилежно исполнять заповеди своего Бога. Я перестал ненавидеть толпу и людей, её составляющих, научился жалеть, направлять и наставлять заблудших.
И вскоре мне не пришлось красить по монашескому обычаю волосы в рыжий – всё одно их скрыла от посторонних глаз жреческая грива.
Шли годы. Солнце становилось всё ближе. Я, вопреки прежнему косноязычию, научился вести службы и петь молитвы, открыл в себе дар упорядочивать и улучшать работу корпусов, и незаметно для себя за заслуги эти поднимался всё выше. Младший жрец. Один из «боевых» жрецов. Старший жрец и почтенный член Полуденного совета.
Едва я достиг всего, чего, казалось бы, мог желать, как по душу мою был прислан «зов» из Ярограда – столицы королевства. Меня приглашали стать жрецом Королевского Храма. Поначалу я растерялся, не зная, какой ответ дать посланникам. Я был одним из трёх старших жрецов Траворского Каменного Храма, я планировал организацию Вечерних корпусов в подвластных нам более мелких храмах, открытие школы и расширение больницы. Уйти – это значило бросить привычный уклад, родные земли, полюбившийся храм и хорошо мне знакомых жрецов, монахов и прихожан. Юношеское моё тщеславие стёрлось о прожитые годы. Служба у самой королевы казалась непосильной для меня наградой.
Не последнюю роль в этом сыграли события предшествующих лет, творящиеся в столице – у Ярограда было много тёмных тайн и неуместных соблазнов, но совсем не было привычного и желанного для меня покоя.
Я оттягивал это решение два года, словно надеясь, что обо мне забудут.
Но вот молодая королева объезжала свои владения, впервые вступая на земли Траворска в статусе владычицы земель. Двадцати двух лет от роду, измученная вторыми подряд родами, она поразила меня до глубины души. Лошадь её ничем не отличалась от лошадей монахов и слуг из свиты, а наряд королевы был нарядом простой горожанки – опрятным и тёплым, но не богатым. На голове её была шапка по погоде, а королевский венец болтался, прихваченный на цепочку, у шеи, как свободный ошейник на собаке. Так она, по сути, и относилась к своей власти – как к ошейнику и обязательству, нежеланному дару небес.
К несчастью, она помнила обо мне и нашла время лично задать вопрос, чем столичный храм неугоден моей светлости.
Отказать самой Тихонраве Проклятой, глядя ей прямо в лицо, я не смог.
Так начался мой путь в Ярограде, под началом Настоятельницы Милолики, славящейся придирчивым и строгим нравом, и Королевского Жреца Чернослава, слепого и мудрого старца, урождённого яроградца, знающего свой город от околицы до околицы.
Мог ли я, растерянный, боящийся столичной суеты и капризов королевской семьи, сравнить себя с Чернославом и тем паче решить, что буду избран спустя десяток лет его наследником?
Дни тянулись чередой, наполненные красотой и суетой, тысячи людей приходили к Королевскому Храму, сотни нищих получали здесь еду и помощь днём и ночью, десятки умерших возносились для отпевания на смертный алтарь. Я проникся этим мельтешением, научился успевать за быстрой жизнью Королевского Храма, полюбил доброту и свет храмовой «толпы».
И вот, в один из дней произошло то, что принесло избавление от страданий одному, но наполнило скорбью сердца тысяч.
Июньским утром я, сорокачетырехлетний жрец Полуденного корпуса Яроградского Королевского Храма, вышел на улицу, спеша сократить путь до Утреннего корпуса, куда вела меня необходимость передать некоторые распоряжения. Уже на улице я почувствовал волнение и краем уха слышал разговоры проходящих мимо, но лишь явившись в обитель утра смог понять, что случилось страшное. На рассвете занемог Королевский Жрец Чернослав. Сейчас он находился в лечебных палатах Утреннего корпуса, но местные лекари ничего не могли сделать со старостью – страшнейшим из недугов.
Мы не были особо близки, и я всегда считал себя несопоставимо мельче и ничтожнее Чернослава, и тем удивительнее было то, что меня к нему допустили по первой неосторожной просьбе. Он лежал, скорчившись, напряжённый от боли, на постели у окна. Безбровое лицо, изувеченное ожогом, казалось позолоченным от солнечного света. Слепые глаза были широко открыты, но взгляд оставался бессмысленным и пустым. То и дело он начинал задыхаться, грудь его вздымалась так резко и высоко, что, казалось, вот-вот треснут рёбра.
Солнце било ему прямо в глаза, отражаясь в них огненными клубками, но не причиняло слепцу никакой боли.
Я вдруг оробел, не решаясь окликнуть. Приблизившись к постели умирающего, я молча смотрел на него, подыскивая слова ободрения и благодарности, как вдруг он сам подал голос.
Он не мог меня узнать – я не хромаю, выдавая себя походкой, и я не подал голоса, войдя, дав тем самым Чернославу шанс себя узнать. Но он безошибочно назвал меня по имени: «Сокол, знаешь ли ты, что я буду делать нынче вечером?»
Удивлённый, я предположил, что он намерен поберечь свои силы и отлежаться в больнице, но Чернослав лишь улыбнулся и ответил голосом, тихим от затаённого предвкушения: «Нынче вечером я впервые за много лет буду смотреть на Солнце. Знаешь ли ты, что будешь делать нынче вечером ты сам?»
Ответа на второй вопрос он не озвучил, но вечером того чёрного июньского дня я сидел в своей келье, оглушённый внезапными новостями, чувствуя, как дрожат мои руки. Чернослав умер спустя два часа после нашей короткой прощальной беседы, спасённый от последней боли крепким сном от макового зелья, а во второй половине дня Полуденный Совет объявил свою волю, заранее согласованную с волей господина Чернослава: я, Сокол Траворский, назначался Королевским Жрецом.
И пришло новое искушение – возгордиться, вознестись! Меня выбрали Королевским Жрецом, меня, не кого-то из мудрых старейшин, не кого-то из «солнечной знати», не любимца толпы и не знаменитого проповедника, а меня, безродного, некрасивого, упрямого мужика из деревеньки, про которую говорили, что там и бродяги брезгуют жить.
Я стоял на своей первой службе в роли Королевского Жреца, впереди остальных, у балюстрады, на месте лишь вчера умершего старца и выплетал голосом молитву, гордо вскинув лицо к Солнцу.
И вдруг мне стало страшно. Я вспомнил, почему многие из монахов не стремятся, а то и отказываются от чести стать жрецами. Монах – это выбор, обязывающий сменить жизненные устои и идти по пути к Солнцу, но жрец – это тяжкая ноша, жертва, метка на всю жизнь без права сменить порядок. Быть жрецом – это тащить к Солнцу других, даже самых заблудших, уродливых, паршивых, сгнивших изнутри, каждого из толпы. Прежде я словно не задумывался об этом, вытаскивая из канав пьяниц или исповедуя разбойников. Сейчас же на мне висела не просто ответственность за чужие жизни, но ответственность за благополучие королевской семьи.
Ведь Королевский Жрец – единственный, чьё слово приравнивается к слову короля или королевы.
Королевского Жреца всегда выбирали особенно тщательно. От его благодетелей и пороков зависела судьба принцев и принцесс, в чьё воспитание я теперь имел право вмешиваться согласно закону, судьба самой королевы, чьи решения теперь могли быть оспорены мной даже из одного предчувствия ошибки, а следовательно – судьба всего королевства. Мне следовало стать духовным воспитателем, отцом, советчиком, самим посланцем Солнце-бога для королевы Тихонравы Проклятой и её детей.
И если что-то пойдёт не так – вина будет лишь на мне.
Страх сдавил горло, я осёкся на полуслове, прерывая молитву. Ещё несколько секунд толпа гудела, договаривая за мной, а потом наступила тишина.
Королева Тихонрава Проклятая стояла за моей спиной. Её единственный сын, предрассветный Брегослав, лишённый по перворождению прав на престол, стоял подле матери, глотая зевоту и щурясь на Солнце, золотящее его русые волосы. Наследница престола, двенадцатилетняя рассветная принцесса Миронега, что была младше брата всего на год, сидела на положенной её статусу резной скамейке, слушая молитву с видом безразличным и даже скучающим. Десятилетняя Малиновка, дневная принцесса, охотно подхватывала молитву и выглядела увлечённой.
Я, обернувшись, смотрел на них, и волосы мои под гривой шевелились от ужаса. Как я должен спасать если не саму королеву, то её детей – я, сам никогда не бывший отцом или хотя бы страшим братом, не знающий, как отыскать ключ к юному сердцу?
На лицах королевской семьи светился немой вопрос – почему я прервал молитву? Даже скучающая Миронега уставилась на меня с неодобрением. Я онемел почти на минуту, не зная, что мне с ними теперь делать, как стать достойным советчиком для тех, кто научен бремени власти с рождения.
И тогда вечерняя принцесса, годовалая Чистоглазка, отделённая от своих сестёр и брата непреодолимой пропастью возраста и сидящая на руках матери, вдруг заметившая что я обернулся, заулыбалась мне и протянула руку, будто не боялась незнакомого мужчины в ярком наряде.
Это, казалось, меня пробудило.
Я возобновил молитву, но страхов не оставил.
Не так уж они беспочвенны оказались впоследствии.
Сердца королевских отпрысков оказались глухи к моим тщетным и неумелым попыткам призвать их к праведному и богоугодному образу жизни. Брегослава интересовали лишь развлечения, охота, гончие псы да попытки урвать больше влияния вопреки закону о предрассветных, по которому старшие дети не имели права на наследование родительского добра. Миронега с юности пренебрегала обучением и духовной жизнью, предпочитая верховую езду, общество юношей из армии и танцевальные вечера. Малиновка подавала больше всех надежд – тихая, охочая до знаний и прилежная в учёбе, но и в ней не было искры той истинной веры, что заставляет детей уходить в храм.
Отрадой стала лишь маленькая Чистоглазка. Она выросла на моих глазах и о двенадцати годах изъявила добровольное желание уйти в храм. В течении года королева не отпускала её, желая, чтобы решение было взвешенным, а не принятым впопыхах. Однако принцесса не отступилась, и в тринадцать лет стала монахиней Утреннего корпуса нашего храма. Быть может, дело было в том, что моё влияние на её душу началось достаточно рано и она не успела нацеплять от толпы «мирских» привычек.
Но всегда во мне жил маленький и неистребимый страх – что если при мне, по моему недосмотру, в королевскую семью проникнет Тень?
Страх был беспочвенен.
При моём правлении в королевскую семью снизошёл Солнце-бог.
Тихонрава Проклятая умерла внезапно для всех – не жаловавшаяся на здоровье и не рисковавшая своей жизнью попусту. Восемнадцатилетняя Миронега стала королевой.
А на девятнадцатое лето своей жизни королева родила дочь.
Это была тёмная и недостойная история. Замужем Миронега не была, а отцом назвала рыцаря с Архипелага – этой нечисти у нас в замке развелось предостаточно после того, как дневная принцесса Малиновка заключила выгодный для Солнечного королевства брак с молодым королём Архипелага. Имени фаворита королевы не разглашали, да и интереса особого к той теме не было. По счастью, первенец Миронеги почти наверняка был бы лишён наследства и прав на трон.
Это был ужасающе жаркий день, тяжелый даже для здоровых людей, что уж говорить о впервые рожающей женщине. Я даже сомневался, выживет ли она после той обширной кровопотери и изматывающих схваток, длящихся почти сутки.
У нас были наготове кормилицы для принцессы, но кто-то из слуг настоял, чтобы новорождённую безымянную девочку, новую предрассветную принцессу, отнесли к умирающей матери и положили спать рядом с ней. Будто надеялись, что плач ребёнка поднимет с посмертного ложа юную королеву.
Я молился, чтобы она хотя бы дожила до рассвета.
Но ещё до восхода Солнца мне доложили, что Миронега встала с постели и занялась ребёнком, отогнав кормилиц. Жар её спал, а последствия кровотечения исчезли не иначе как чудом.
Чудо, спасшее королеву, после своего подвига затаилось на два или три дня, прежде чем окружающие заметили новые странности.
Птицы странно себя вели в присутствии новорождённой, хотя начать стоило уже с того, что птицы в принципе по неведомой причине стремились при ней присутствовать. Солнце-птицы всех мастей, от крошечных жаворонков до диких ястребов слетались на её плач, если девочка оказывалась на улице, и опускались на ограду, на ветви деревьев и даже на землю рядом, не сводя с младенца глаз. Зато боялись её теневые твари – кошки.
Тело новорождённой хранило жар, который не могли снять никакие снадобья и лекарства, хотя самой девочке это, казалось, не мешало.
Няньки твердили, что если поукачивать новую принцессу с полчаса, то исчезает головная и зубная боль.
Глаза её, с младенчества светлые, были странного оттенка – не голубые, как у матери-королевы, а светло-жёлтые, как у новорождённого котёнка. Сперва это списывалось на примесь заморской крови от отца-островитянина, но в день имянаречения открылась самая главная из черт принцессы.
За пробивающиеся на голове рыжие волосы её решили назвать Полымя, и я уже читал на алтаре молитву дарования имени, собираясь назвать младенца. Я торопился закончить обряд, пока она не возобновила плач, ловил минуты тишины. Омыв её водой из чаши, я поднял младенца на руки, собираясь переложить принцессу на выступ алтаря и впервые назвать по имени.
Взгляд мой упал на стену, на которой лежала моя собственная тень, чуть вытянувшая руки вперёд, удерживающая… пустоту.
У младенца в моих руках не было тени.
Монахи и жрецы порой утрачивали свои тени в результате бесчисленных духовных подвигов, многолетних постов и молитв, но то были случаи – один на тысячу, черта мудрых старцев, выслуживших лучшую из наград. Принцесса же не отбрасывала тень с рождения.
Несколько минут присутствующие молчали, не понимая, почему я прервал обряд. Но вот один из них заметил, что я лихорадочно перевожу взгляд с принцессы на тени, с теней на принцессу, вскрикнул, передал своё наблюдение соседу – и вся зала загомонила, видя, как я то и дело отвожу от себя принцессу, моя тень вытягивает пустые руки, а тень младенца не появляется.
В тот день я узнал, что Солнце-бог даровал нам не просто предрассветную принцессу, будущую придворную даму или, согласно старым традициям, будущую монахиню Королевского Храма. Лишь святые, которых Солнце-бог награждал за верное служение, не имели тени. Девочка была свята от рождения. Девочка несла в себе частицу Солнце-бога.
– Солнце, – прохрипел я, то ли взывая к Богу, то ли окликая по имени воплощение его, что смел держать в своих грешных руках, – Солнце…
Именно тогда, в день имянаречения, я провозгласил её избранницей Бога и дал принцессе единственное имя, которого она была достойна.
Я назвал её так же, как нашего Бога – теперь принцессу тоже звали Солнце.
2 – Солнце. Особенности бытия мёртвых коров
Видимо, сегодня понедельник.
Другого объяснения, с чего бы вся эта вдохновенная толпа мечтающих пожариться на солнышке людишек валит в сторону южных ворот с такой скоростью, я найти не могла. Их не смущал медленно разгорающийся майский полдень, жаркий, как раскалённая сковорода, и грозящий тепловым ударом для всех этих доморощенных праведников, что в аскезе своей совершенно зря отказались от головных уборов в такое время. Их не заботило, что молятся они вразнобой, отчего молитву в их какофонии мог вычленить лишь мой искалеченный храмом ум, способный отличать песнопения Главной службы друг от друга даже по первому слогу. Да этих недоумков даже не смущал их самопровозглашённый предводитель – пухлый мужик в рубахе, расшитой таким количеством крыльев, солнц и серпов, что это казалось скорее шутовским нарядом, чем выходным платьем набожного прихожанина.
– Да-а освети-и-ит Со-олнце наш пу-у-уть! – выводил мужик, вышагивая впереди и размахивая самопальным знаменем, любовно состряпанным из кривоватой палки и куска затасканной простыни, крашенной в красный. Видно было, что красил сам – красная краска легла на ткань багровыми пятнами, отчего знамя казалось окровавленным. – Во славу-у-у Королевского Жреца-а-а Со-окола! Во славу-у-у принцессы Со-олнце!
– Во славу…
– …ибо путь наш..
– …грехи поганые…
– …воистину так..
– …Тенями одержимые… – нестройно и невпопад отзывалась следующая за ними толпа, не умеющая словить единого ритма, и образующая вырванными из контекста кусками бред сумасшедшего.
Понедельник – день «начальных ко труду молитв». В него каждый, кто добывает себе кусок хлеба регулярным трудом, обретает «голос тройной, усиленный, Богу слышный лучше, чем в дни прочие», а потому все слуги замка в этот день не видят повода не помолиться, свято верящие, что именно по понедельникам Солнце-бог слышит их особенно прекрасно.
Ну в самом деле – что может быть лучше, чем собраться всем вместе, разношёрстной и частично уже подвыпившей толпой, да потащиться от Нового замка к Королевскому Храму, оглашая окрестности теневым ором?!
Толпа – она толпа и есть. Шумное скопление идиотов.
Глазами я попыталась сосчитать идущих, но сбилась в районе сорокового. Вереница ярко одетых людей медленно утекала в южные ворота, игнорируя дежурный писк стоящей на воротах стражи, которая умоляла вдохновенных тружеников назвать имена и цель ухода из замка в таком количестве хотя бы порядку ради, но вдохновенные труженики были непреклонны в своём стадном экстазе.
Стремясь протиснуться в ворота и выбиться в первые ряды, иные из них ломились прямо через розовые кусты и цветники, будто невзначай толкали собратьев плечом, пробиваясь ближе к выходу. А ведь половина из них в довесок, уверена, нагло слиняла с положенных работ, бросив голодную скотину, недомытые полы и недорубленные дрова на совесть не настолько набожных, на более трудолюбивых коллег.
Зато на пороге Королевского Храма у всего этого стада внезапно проснётся совесть, и они зайдутся в покаянных рыданиях о грехах своих тяжких, о том, что мало работают и скверно ведут себя в суете будних дней. Покаяние сменится горячими мольбами дать трудолюбия и дружелюбия душам их, а в следующий понедельник будет снова-здорово – пихание локтями, потоптанные цветники, брошенная работа и лёгкий аромат винца. Потому что слегка пьяных в храм вполне пускают, а раз уж с работы эти выродки один хрен смылись, то почему бы заодно не совместить богоугодное с весёлым и не принять на грудь креплёного?
Взбудораженная коротким беспорядком, вызванным появлением толпы слуг, стража носилась по внутреннему двору, как свора собак, почуявшая съестное из открытого хозяйского окна. Некоторые даже начали на меня коситься, прикидывая, тяну ли я на нарушителя вверенного им порядка.
Потенциальный нарушитель порядка в моём лице никого не трогал и вроде как своими действиями не оскорблял – ну чем может оскорбить других человек, который тихо-мирно забрался на яблоню и сидит там, производя шуму не больше, чем обычная шуршащая ветка, коих на яблоне и так в изобилии?
В дальнем конце двора, где был выход к оранжереям, мелькнуло подозрительно знакомое синее платье простого кроя, но с вышивкой столь богатой, что на него в жизни бы не осмелилась разориться простая горожанка. Проблески золотых и серебряных нитей в цветах и птицах, украшающих ткань, вспыхивали и гасли на свету, отчего казалось, будто по девушке пробегают бесконечные искры. Толстые тёмно-рыжие косы ниже пояса, заплетённые искусно и украшенные свежими цветами, выглядели со стороны такими тяжёлыми и густыми, что, казалось, у их хозяйки должна бы болеть шея носить такое богатство.
Девушка, босоногая и запыхавшаяся, подбежала к одному из стражников, расспрашивая о чём-то, но стражник ей едва ли смог помочь. Морда его, по крайней мере, осталась непонимающе-придурковатой и ответ вышел кратким.
Не тратя времени даром, девушка в синем подбежала к следующему стражнику, снова о чём-то вопрошая.
Вскоре к ней присоединилась компаньонка – такая же невысокая, но более полная в телесах, с крупной грудью и крепкими руками, привычными не только к шитью да плетению кружев. Волосы её были тёмными, скорее каштановыми с рыжим оттенком, чем по-настоящему рыжими, и доходили всего лишь до середины спины.
Впустую промаявшись по двору и опросив троих стражников, девушки удалились – побежали в сторону Старого сада.
У моей яблони тем временем появился постоянный наблюдатель – один из стражников, став в нескольких шагах от ствола, глядел на меня укоряющим взглядом, таящим в своей глубине намёк свалить куда подальше и не раздражать сильных мира сего. Возможно, кого-то его взгляд и мог бы смутить. Но не меня.
Я могу стоять или сидеть неподвижно, не выказывая смущения, страха или огорчения, даже перед тысячной толпой, где каждый взгляд будет выжидающим и каждый – направлен на меня. Это одно из немногих моих умений.
Я чуть удобнее устроилась в ветвях, потянулась и продолжила рассматривать пустеющий двор.
– Огник! – вдруг подал голос мой наблюдатель, привлекая внимание проходящего рядом товарища. – Что за девки к тебе подходили?
– А что, издали не узнал? – чуть удивлённо отозвался окликнутый Огник, остановившись и сплюнув на землю, – Леди Аметиста да эта… Солнце, дай памяти… Девчонка, что покои принцессины прибирает… Зимовница, кажется. Да ты её видел не раз, она с крылатой меткой в косе ходит.
– А, эти… – тут же поскучнел мой стражник, ненавязчиво придвигаясь ближе к дереву и бросая на меня особенно раздражённый взгляд, – Чего хотели-то?
– Да я сам не понял. Спросили, не слыхал ли я, где принцесса Солнце гулять изволит. А мне почём знать? Сто лет уже её гуляющей не видел.
– Девки… – повторил наблюдающий за яблоней парень, и глянул на меня с утроенной яростью, приправив взгляд громким и зловещим пыхтением, от которого в моей голове сразу соткались жуткие образы гигантским ежей-убийц. – Маются дурью всякой.
– А ты чего под деревом встал, как не родной? Пошли к воротам, а то десятник заметит…
Новая волна нетерпеливого раздражения в мою сторону заменила славному стражнику словесный ответ. Ощущалось, что я его нервирую. Вроде бы не делаю ничего запрещённого, даже дерево не порчу и цветов с него не рву, но стражнику ужасно хотелось сделать из своего двора образцовый двор, где нет никаких посторонних, а из разумных существ присутствует только собственно стража и, в крайнем случае, Солнце-бог, которому присутствие в неположенных местах прощалось только в силу его божественной вездесущности.
– Да парень вот какой-то, – наконец произнёс мой наблюдатель, аж поскрипывая зубами от злости, – усадил свой зад на дерево и сидит, понимаешь ли, Тень разбери зачем.
Парень. Что и требовалось доказать. Чес-слово, если бы Весна и Тиса не ушли так рано и всё ещё бродили по двору, я бы свалилась с этого дерева в тот же миг, вопя «Слыхали?! Слыхали, что стражник сказал?! Парнем меня назвал, парнем! Я говорила, я говорила!».
– Эй, паря! – окликнул второй стражник, подходя ближе и дёргая меня за левую штанину, имеющую неосторожность вместе с ногой оказаться слишком близко к земле. В принципе, всё моё бренное тело находилось на высоте не то чтобы недосягаемой, и отсюда всё ещё было безопасно прыгать и даже падать, предварительно подставив руки. – Паря, слезай. Иди вон в садах сиди, или ещё где, а тут ворота, тут непорядок…
– Давай-давай, облетай на землю и проваливай! – проворчал его товарищ, скрещивая на груди руки.
Парень. Так и знала. Так и знала, что на парня я похожа больше, чем на девушку. Конечно, если уж смотреть на вещи объективно, то стражники видели только какой-то худой силуэт без явных выпуклостей, в рубашке и штанах, сидящий под куполом из ветвей цветущей яблони, а ноги мои по размеру могли быть и в самом деле как ногами девушки, так и ногами мальчика-подростка.
Но объективность никогда не была моей сильной стороной. К тому же излишне объективные к жизненным обстоятельствам люди лишают себя немыслимого удовольствия раздувать драму или праздник из случайно оброненного слова, а я давно уже была известна в узких кругах своей потрясающей способностью раздуть повод для двухчасовой истерики из того обстоятельства, что кто-то на меня как-то неправильно посмотрел.
Парень. Чес-слово, насколько же надо иметь отвратительное, бесполое на вид и убогое тело, чтобы тебя с расстояния в шаг путали с молодым человеком?…
Проглотив вставшую в горле комком обиду, я нехотя выпрямилась, сгруппировалась, насколько позволяла развилка дерева, на которой я сидела, и прыгнула вниз.
– Тихо, ногу сломаешь, паря! – с неподдельным испугом воскликнул второй стражник, участливо протягивающий руку, чтобы помочь мне подняться. Рука эта застыла на полпути в недоумении.
Опустив лицо как можно ниже, я выпрямилась, отряхивая саднящие от удара о землю ладони.
В следующую же секунду прокатился громовой лай и по двору скачками, как исполинский заяц, пронёсся здоровенный гривогрыз, чуть полинявший от первой жары, с высунутым набок синим языком. Сырая белая шерсть с явными пятнами грязи выдавала, что пёс сегодня проверял на качество как купальню замковый ров.
– Снежок! – рявкнула я, сразу обрубая этим выкриком скачку пса и напугав стражников, явно не ожидавших, что в таком тщедушном тельце, как моё, может крыться такая способность орать.
Снежок, притормозив, закружил вокруг меня, недружелюбно глядя на слишком близко стоящих стражников. Его уши заканчивались примерно там же, где у меня начиналась мочка уха.
– Снежок! – повторила я, вышагивая к замку и хлопая себя по бедру ладонью, чтобы пёс яснее понимал, чего мне от него надо. На стражников я до последнего не оборачивалась.
Лишь на пороге я чуть приостановилась, открывая дверь и пропуская вперёд себя собаку, и заметила, что оба стражника теперь стоят под деревом на коленях, подняв руки на уровень плеч, ладонями вверх, как при молитве, и пялятся на меня с чистым ужасом.
Они боялись и даже объяснить не могли, чего именно боятся.
Убогую тощую девку в почти мужской одежде, с волосами, обрезанными так коротко, что они даже не касались плеч, за которой ходит хвостом несчастливая белая собака?
Дверь закрылась, отрезая меня от их нежелательного внимания. Интересно, решатся ли они меня окликнуть или догнать? Едва ли. Могут ли рассказать Весновнице и Аметисте где именно изволит гулять недоразумение, по ошибке рождённое принцессой? Это вполне возможно. Они не рискнут меня трогать, но вполне могут помочь меня найти моим фрейлинам.
Нужно срочно сменить направление.
– Дуры теневые, – в сердцах процедила я, вышагивая по коридору и судорожно пытаясь вспомнить, в какой части замка нахожусь и куда отсюда можно выйти. – Ду-ры, – повторила я по слогам с удовольствием. Снежок трусил рядом, и мягкие собачьи шаги заглушались его же собственным громким дыханием.
На рубашке, как назло, не было капюшона, и попадающиеся мне на пути слуги косились сверх всякой меры подозрительно. Подавляющие большинство населения замка помнило, как я выгляжу лишь по портретам пятилетней давности, и явно не ожидали повстречать принцессу в огромной мужской рубашке, едва-едва с меня не сваливающейся и в штанах, подпоясанных куском грязной верёвки.
Да и не похожа я на принцессу. Скорее на мальчика, убирающего за свиньями на скотном дворе.
Выдавали меня только волосы. Я их срезала – криво и почти вслепую, так, что длина у меня была примерно как у мальчишки, не желающего ни регулярно стричься, ни отращивать волосы ниже плеч. Но цвет всё равно был заметен.
Вернее, три цвета. У иных праведников-молитвенников от подвигов появлялась «солнечная метка» – одна или несколько прядей могли изменить цвет, став рыжими или золотыми. У меня примерно с годовалого возраста волосы растут трёх цветов сразу – русые, золотые и рыжие. Самое ужасное, что они росли прядями, отчего издалека казалось, будто у меня на голове капюшон из шкурки трёхцветной кошки. Ни у кого больше не было таких шутовских патл.
А, ну да. Ещё меня выдавал Снежок. В замке любят собак, но только тех, которые не рождаются поганой белой масти, ведь белые животные, по суевериям простонародья, приносят несчастья, мор, голод и неурожай черники, а также делают похмелье особенно тяжёлым. Снежок же был белым, как сугроб. Четыре года назад я отобрала его у кухонных слуг, топящих в ведре щенков слишком светлой масти – тех, у кого были слишком мелкие рыжие и чёрные пятна. Щенков было четверо, и трое из них захлебнулись прежде, чем я смогла растолкать завороженно наблюдающих за смертью мужиков. Все трое были белыми с заметными пятнами на ушах и лапах, что в целом делало их всё-таки не полностью белыми.
Четвёртый был белее молока, и белизну его шерсти разбавляла только проступающая на пузе розовая кожа.
Приказать принцессе выбросить собаку никто не посмел. Да что принцессе. Приказать Солнце-богу выбросить собаку никто не осмелился.
Потому что я и есть Солнце. Воплощение Солнце-бога.
По крайней мере, так утверждает дедушка Сокол. По крайней мере, на это указывают все признаки. По крайней мере, им я себя считала лет этак до десяти точно.
И если кто-то думает, что весело и здорово быть воплощением небесного светила, то спешу разочаровать: ни хрена не весело. В каждом моём неосторожно ляпнутом слове обычно находят тридцать шесть скрытых смыслов, десяток пророчеств, отсылку на святые писания и подтекст на шесть листов мелким почерком. Каждый мой шаг неустанно контролируется – и ладно бы слугами-мамой-жрецами, но нет, меня контролирует сам Солнце-бог.
Попробуй поживи по-человечьи, когда знаешь, что в твоей глупой башке с самого рождения сидит добрый боженька, который наверняка записывает все пошлости, грубости и злобности в отдельную книжечку и только и ждёт часа, когда ты помрёшь, чтобы вкатить по самые уши за безответственное исполнение работы вместилища великой силы.
В детстве, знаете ли, было проще. Все утверждали, что я – само Солнце. Я с удовольствием исцеляла людей от проказы и страшных опухолей, каждое утро я выбегала на крышу северной башни встречать Солнце-бога, восходящего на небо, приветствовать себя же саму, почему-то имеющую форму расплывчатого шарика, чей яркий свет никогда не мог повредить моим глазам и даже заставить щуриться. Я была счастлива быть частью бога, я обожала, что люди мне поклоняются, мне нравилась слава избранной и прекрасной девочки по имени Солнце, чьё тело Солнце-бог выбрал для воплощения.
Взрослые с самого моего рождения играли в игру, а я лишь подыгрывала. Подыгрывала, пока не выросла. Может быть, поумнела, может быть, возгордилась.
Каждый прожитый месяц дарил мне новую истину, и мир, этими истинами украшенный, из места прекрасного медленно превращался в место отвратительное.
В храм ходить необязательно, если Солнце-бог вездесущ, и уж тем более – если ты и есть Солнце. Некоторые монахи – идиоты, представляешь? Ого, некоторые жрецы тоже идиоты, вот это неожиданность. Стоп, не некоторые, а практически все жрецы идиоты. А твоя мать, на людях кланяющаяся тебе в ноги, дома, на твоё нежелание идти в храм, будет пытаться протащить тебя до выхода за волосы. С твоего внешнего вида смеются даже прихожане храма – им смешно, что Солнце воплотилось в таком уродце. Ты никому не нравишься, ты никому не интересна, всем нужен лишь Солнце-бог, в тебя засунутый. Тебя все считают нелепой и наивной. Ты не нужна даже собственным братьям, они считают тебя бездумной оболочкой для Солнца. Ты никому не нужна.
Ты просто сосуд для божьих сил. Ты – бездушное тело, в котором орудует Солнце-бог, твоими устами предсказывая будущее, твои руками принося исцеление и твоими молитвами зажигая святое пламя.
Лет до двенадцати я жила в игрушечном мирке, заботливо созданном совместными действиями матери, дедушки Сокола и моего собственного детского ума, охотно верящего каждому слову взрослых. К пятнадцати годам мир рухнул окончательно.
Меня называли бесполой и бесплодной, и этому утверждению как нельзя лучше способствовала моя проклятая внешность. Я хорошо так росла в длину, перегнав даже мать-королеву, но совершенно не росла в ширину. Любая свободная одежда скрадывала мою фигуру настолько, что невозможно было понять, девушка я или парень. Та грудь, что имелась у меня сейчас, у моей фрейлины Аметисты была лет примерно в тринадцать, да что там Аметиста, любой плотно кушающий повар из нашего замка обладал грудью более пышной, чем моя. С возрастом я дурнела. Дети очаровательны почти поголовно, но выходя из детства я превращалась из милой девочки в страшненькую девку.
Я слишком перепугалась, когда пошатнулось моё представление о добром и прекрасном мире, где все меня любят и ценят. Глупая, некрасивая, озлобленная девка, по какой-то ошибке назначенная на роль божества.
Мать тяжело приняла моё решение не ходить больше в Королевский Храм и не выходить к народу. Благо, что её частично переубедил дедушка Сокол – не желающий меня неволить старик целых три часа нараспев читал монолог про теорию неуправляемых толп, которую он же сам и придумал, о том что толпа меня сломила своим пагубным стадным мнением, посмели судить самого Солнце-бога, но я оправлюсь через пару месяцев и пойду спасать эту самую толпу личным примером.
Тени с две я оправилась.
Во мне не было ненависти к людям, но я больше не искала их общества, а они никогда не искали моего. Если им и нужна была я, то только ради чудес и проповедей. Им нужен был Солнце-бог, а не та, что была почти проклята его силами.
Я заперлась в Предрассветной башне, оставив лишь пару десятков стражников и несколько слуг. Из всех моих разогнанных фрейлин осталась одна Аметиста – наверное, просто потому, что нет такой дикости, которая могла бы смутить Тису или заставить её свернуть с проторенной дороги. Из личных горничных была бессменная Весновница, а в дни, когда она брала выходной или напивалась в такую зюзю, что не могла доползти до моих покоев, её обязанности выполняла Аметиста и ещё одна девочка, условно нанятая в мои «компаньонки».
К новому укладу я привыкла быстро. Оказывается, если никуда не выходить из башни, то на тебя никто не будет пялиться, как на чумную, никто не будет лезть за исцелением под руку и никто не будет требовать, чтобы я вела себя так, как подобает принцессе.
В башне становилось всё тише, и в тишине этой начали заводиться кошки. Меня они ненавидели, боясь Солнце-бога, во меня сидящего, но зато любили мою башню и моих слуг.
Снежку кошки давали уважительный повод лаять в любое время дня и ночи. Мне они давали ощущение, что моё затворничество не совсем настоящее, раз уж в башне обитает почти сотня живых существ, не считая Тисы и Весны.
Я приостановилась у окна, переводя дух и размышляя, куда свернуть дальше по коридору. Снежок, идущий рядом со мной, тут же подался вперёд и принялся вылизывать мне ключицы.
Рубашка была большой настолько, что в широченном вороте виднелись полосы верхних рёбер. У нормальных девушек там уже начинается грудь. У меня же был виден участок чистой белой кожи примерно с ладонь, без следов каких-либо выпуклостей. Чудо ли, что меня считают то парнем, то бесполым сосудом?
На эту тему мы вчера шумно дискуссировали с моими леди – Весна с Аметистой загодя начали меня соблазнять посещением летних ярмарок, приуроченных к Солнечному Дню. Я огрызалась, что меня на ярмарке можно показывать только в шатре с уродствами, рядом с трёхглазыми телятами и двухвостыми собаками – бесполое существо, это же так интересно! Весна заявила, что я выгляжу как парень просто потому, что одета как чучело, мыла голову последний раз в прошлом месяце, а в банях не была порядка трёх недель. Если меня отмыть, причесать и одеть так же, как одета она сама, я буду ничуть не хуже любой из девушек.
В результате вчерашнего спора, меня сегодня с утра отволокли в бани, где я тщательнейшим образом вымыла своё бренное тело и была покинута девушками на минут десять. Я не люблю, когда мне помогают одеваться или даже смотрят, как я одеваюсь.
Но эти две теневые дуры притащили платье, имеющее в себе три недостатка. Во-первых, оно было розовое. Во-вторых, оно оказалось мне коротко в рукавах – кажется, я опять чуть-чуть выросла или раздалась в плечах. В-третьих, оно, будучи мне впору по росту, в поясе и обхвате руки, было слишком свободно в груди – в образовавшихся на месте предполагаемых грудей полостях можно было бы выносить из теплиц ворованные помидоры в несметных количествах. В этом мешке мои недостатки были словно подчёркнуты сильнее обычного.
Они издевались. Они просто, мать их, издевались. Чтобы я не имела возможности надеть старое платье, Весна предусмотрительно забрала его с собой.
Я стащила с банного чердака рабочую одежду кого-то из слуг и ушла бродить по замковой территории. Возвращаться в башню не хотелось – я понимала, что Тиса и Весна будут ломиться ко мне в комнату, давясь смехом и уточняя, каково это, голой ходить по улице, раз уж принесённое ими платье так и осталось лежать в банях. Мне совершенно не хотелось их видеть, красивых, нормальных и полноценных. Я же, мать его, Солнце, мне нельзя орать на служанок.
Если я и есть всего лишь сосуд для божьих сил, то сейчас я очень недовольный своим существованием сосуд.
В сопровождении Снежка я вернулась к лестнице, где и застыла в тяжких раздумьях чем мне занять свою тушку. Серьезно, предрассветная принцесса – это просто приговор к пожизненному бесцельному потреблению воздуха и пищи. Меня ничему не учили, кроме молитв и «святых» наук, положенных монахам и, почему-то, самому Солнце-богу в моем лице.
Мне объясняли про жреческий транс, про молитвы, про восхищение Солнцем и поклонение ему, про то как правильно клянчить у него благодать(вообще, как бы цинично не прозвучало, любая молитва для меня в некоторой мере просто разговор с самой собой). Тот факт, что раз уж я Солнце, то я должна бы родиться со всеми этими трансами и восхищениями в башке, Сокола не смущал: учи, и все тут.
Зато элементарно научить меня верховой езде не взялся никто. Как и фехтованию, и иностранным языкам, и лекарским премудростям. Профессия лекаря мне, между прочим, всегда очень нравилась, но Сокол почему-то считал, что раз я могу плевком исцелять какие-то там опухоли, значит, я по умолчанию лекарь и нечего тратить мое время на всякую чушь.
С улицы, прямо из-за приоткрытого окна, раздался тонкий голосок Весновницы:
– Со-олнце! Со-о-олнце!
Я, понадеявшись, что это она небесное светило науськивает из-за тучки вылезти, поспешно отступила вниз по лестнице. Второй этаж маленький, там особо не спрячешься, особенно, если Весну увлечёт игра в прятки и она начнёт привлекать знакомцев из стражи и слуг. А вот на первом можно спрятать армию, у нас там и кухня, и все комнаты прислуги, и оружейные. Рядом с оружейными, где вечно ошивалась стража, боялись в одиночку ходить все служанки замка. Бравые защитники, охочие до женского тепла, очень любили затаскивать девушек в закоулки и лапать без их согласия. На меня, впрочем, это не распространялось. Хотелось бы посмотреть на стражника, который посмеет меня куда-то потащить, и уж тем более на того, кто отыщет на моих костях за что полапать.
Сопровождаемая Снежком, я быстро спустилась по узким ступенькам и рванула прочь от выхода из замка – в сторону комнат уличной прислуги. Как всегда, коридор у их жилья был щедро загажен крысами и истоптан многочисленными отпечатками чьих-то ног. Сырость стояла страшная, впрочем, меня она нисколько не трогала – тоже сомнительный дар Солнце-бога. Когда я была маленькой, мой младший брат, вечерний принц, вечно жаловался, что я его обжигаю. Обжигаю, как же.
Услышав какой-то шум в дальней части коридора(то ли Весна с тыла решил зайти, то ли какой садовник закончил пытать кусты и решил вернуться в замок), я резко завернула в сторону и, миновав кладовку в которой копошилась старая поломойка, выскочила в «кухонную» часть.
– Солнце! – донеслось мне в спину.
Ага, значит, все же не садовник. Весновница, мать её налево. Голосок уже не такой весёлый, может, устыдилась, что забрала моё старое платье и вынудила свою благодетельницу чуть ли не голой по замку бегать.
– Глупая Весновница… она нас не найдет, да, мордашка? – шёпотом поинтересовалась я у семенящего рядом Снежка. – Глупая Весновница… Глупая, красивая Весновница…
Весна совершенно не понимала, каково это – быть отличающимся от всех уродливым недочеловеком, и упрямо пыталась помочь мне превратиться в подобное себе «нормальное» создание.
Прокравшись по коридору рядом с пекарней, откуда доносился гомон поваров, я едва было не свернула на скотный двор, по счастью, божественный аромат навоза и гнилой травы вовремя предупредил меня о том, куда ведет избранный путь. Вот в той части замка, что примыкает ко двору, я не бывала уже лет семь или восемь. Снежок возбуждённо задёргал носом, поводя мордой вниз и вверх. Оно и понятно – здесь где-то должна быть комнатка нашего мясника, добрейшего парня, который почти что каждый день тайком подкладывал мне под дверь дохлые цветочки и свежие булочки, позаимствованные из пекарни. Подкладывая угощение, он искренне считал, что я не догадываюсь о его доброте. Узнать же благодетеля, чьи подарки начались с два года назад, было проще простого: Снежок так привык к запаху, который оставался на пирожках с мясом, скармливаемых ему вечером, что перестал рычать на его обладателя.
В любом случае, бедняга мясник в жизни не стал бы меня прогонять или сдавать Весновнице, если я спрячусь у него в рабочей комнате. Так что вполне сносный способ отсидеться, да и Снежок косточки помусолит.
Но увы, мастерская «мясных дел мастера», как значилось на табличке, была заперта на ключ, а со стороны комнатки чернорабочих, где замковые мальчишки чистили овощи, мыли крюки и ножи мясника и мешали из остатков пищевого мусора кормежку для замковых свиней, доносился подозрительно громкий гогот. Видать, мясник устал от одиночества и пошел травить байки этим заморышам.
Конечно, заявиться в «кабинет» черни и ледяным тоном потребовать мясника на пару слов мне ничем не грозило – ну подумаешь, удивятся мальчики сверх всякой меры, так от удивления, небось, не умирают. Проблема только в том, что я выгляжу как проклятое чучело. Всё ещё чуть сырые нечёсаные волосы, грязноватая мужская одежда не по размеру, и Солнце во мне выдают только пёстрые пряди и жёлтые, как у кошки, глаза.
Они будут смотреть на меня, как на урода. Какие-то мальчишки, нанятые чернорабочими в замок, половина из которых сироты, а другая половина – сыновья нищенствующих слуг, будут смотреть на меня с презрением и омерзением только потому, что я выгляжу уродом.
Твердо было решив направляться назад, ибо за поворотом уже находились склады провизии и там всегда крутилась стража, охраняя и подъедая наши запасы, я невольно задержала взгляд на темной, почти что слившейся со стенным камнем двери. Краешек ее был приглашающе продавлен внутрь дверного косяка, что свидетельствовало о том, что дверь не заперта.
Обычная с виду дверь: чуть потемневшая от сырости, с темными наличники с весьма схематичной резьбой. Ручка – простое толстое кольцо, таблички нет.
Кольцо было неприятно шершавым и липким. Поспешно отдернув руку, я бегло осмотрела свою ладонь. Буроватая, то ли ржавчина, то ли застарелая кровь, что тоже вероятно, все же напротив мясничьего логова стоим. Наверное, склад инструментов для убийств бедных коровок и свинок, мясник часто пользуется этой дверцей во время работы, вот и заляпал ручку.
Впрочем, Снежок как-то подозрительно яростно рвался попасть за дверь, тычась носом в косяк и поскуливая, словно там были не ножи и крюки, а свора молодых течных сук.
С трудом схватив толстошкурого пса за загривок, чтобы хоть как-то удержать, я с ноги распахнула тяжелую дверь, которая неохотно поддалась.
Сразу от порога начиналась ведущая вниз лестница, выщербленная, грязная, с четкими бурыми разводами на верхней ступени, на которую падал свет из коридора. Внизу царил мрак. Примерно на шестой низкой ступени он захватывал лестницу полностью.
Погреб. Обычный погреб, который в замке важно зовут «складом». Там наверняка хранятся сыры или сырые овощи, то, что требует сухой прохлады при хранении.
– Или пыточная камера, – мрачно добавила я вслух, – Смотри, Снежок, вот кровь невинных жертв, которых Марник пытает своими мясницкими ножами, а потом за ноги вытаскивает наверх, чтобы скормить свиньям.
Снежок послушно обнюхал первую ступеньку, лизнул кровавый узор, фыркнул и снова голодными глазами уставился вниз.
Учитывая мою совсем не солнечную больную фантазию, мне мгновенно представилась дохлая течная сука с разрубленной шеей, которую добрый мясник убил и спрятал на складе продуктов, надеясь закопать к вечеру, как дел станет поменьше. Запах же остался, вот Снежка и выворачивает наизнанку от желания спуститься вниз.
Да уж, если у моего коллеги на небе такая же фантазия, странно, что он не устроил еще всемирный потоп или нашествие бешенной саранчи.
– Снежок, ищи Жаврика! Жаврик! – приказала я псу. Снежок обиженно прижал уши, понимая, что его пытаются отвлечь от желанного подвала. Другого способа прогнать пса не было – даже если захлопну за собой дверь, этот кривляка будет жалобно выть на пороге, пока не соберет всех слуг с Весновницей во главе.
Снежок плохо поддавался дрессировке, и из всех людей искать соглашался лишь мою мать и младшего брата, рассветного принца Жаворонка, ну или просто Жаврика.
– Жаврик, Снежок! Где Жаврик? Ищи Жаврика! – повторила я, дергая пса за складку шкуры на загривке. Снежок горько, совершенно по-человечьи вздохнул, и нехотя отошел от дверного проема, не спеша потрусив по коридору на поиски Жаворонка. В иных аспектах он был идеально послушен.
Я осторожно прикрыла дверь и стала спускаться по лестнице – благо, что вижу даже в кромешной тьме. Картинка тёмной комнаты без источников света для меня не ясна, но и полностью беспомощной я в темноте не остаюсь.
Ступеньки были почти покатыми, стёсанными временем. Вскоре показался конец лестницы, ознаменованный арочным проходом.
Осторожно придерживаясь руками за потрескавшийся край арки, я заглянула в комнату.
Тьма в моих глазах пестрела багровыми и тёмно-синими силуэтами. Выложенный плитами пол обжигал ноги могильным холодом, воздух был неподвижен, но затхлости не ощущалось.
На ощупь, касаясь выступающих из темноты черт предметов кончиками отросших ногтей, я начала продвигаться вглубь комнаты. На полу у входа обнаружилось дурно пахнущее корыто, на ощупь крепкое, но по запаху будто бы начавшее гнить. Запрокинув голову, я увидела несколько жердей, протянутых под потолком и теряющихся в темноте у невидимых с такого расстояния стен. Местами на жердях висели короткие, почти тупые крюки и звенья оборванных цепей.
Солнце! – плеснул снаружи голос Весновницы, и я почувствовала себя утопленницей на дне озера, окликаемой с берега.
Осторожно раздув на собственной ладони огонёк, я отпустила его летать по комнате. В старых писаниях их называли зорчами – крошечные огоньки веры. В прежние времена я зажигала их сотнями. Сейчас с трудом смогла бы создать хотя бы пару.
Одинокий зорч плыл по комнате перед моим лицом, и темнота обращалась огненными сумерками – теперь уже ясно выступали во тьме крюки, цепи и жерди, бурые разводы на плохо вымытом полу. Не глядя, я опёрлась рукой на то, что по невнимательности спутала с частью стены.
Пальцы вместо камня нащупали кости. Ровные ряды гладких рёбер, перемежённые остатками плоти.
Я не вздрогнула и не вскрикнула, но сердце у меня едва различимо дрогнуло. Скосив глаза влево, я увидела свиную тушу, подвешенную на один из крюков. Это было старое мясо – высохшее и частично обобранное. Ног у свиньи не было, и со спины были сняты целые куски плоти.
Обойдя свинью по кругу, я с явным усилием отогнала зорч подальше от себя, к центру комнаты – в его свете вырисовались ещё одна свиная тушка, более свежая на вид, и висящий почти в центре костяк коровы. Отрубленная безглазая голова лежала на старом столе у стены. Отрезанные ноги висели на отдельных крючьях.
Хмыкнув, я принялась расхаживать по мясному погребу, с интересом разглядывая раны на давно уже мёртвых животных, трогая места, где Марник отрубал в суставе конечности, ощущая, как пальцы стали липкими от ещё остающейся в мясе крови.
Не то чтобы это место вызывало у меня море симпатий или казалось уютным, но и явного отторжения не возникало. Жаль, что едва ли получится здесь отсидеться и по-настоящему испугать своим исчезновением нерадивую Весновницу. Занять себя в этом месте просто нечем, разве что изучать по тушам тяжкое ремесло мясника, а потом шокировать Марника своим интересом к этому делу.
Нарезая уже пятый круг по маленькому погребу в компании затухающего зорча, я предавалась дурным мыслям. В голову лезла то нелепая картинка, что я сейчас поскользнусь на застарелой луже крови, упаду, сверну себе шею, и буду лежать до самого завтрашнего дня, страдая от жажды и невыносимой боли, не имея сил даже кричать, то белые черви, яко бы копошащиеся в свиной туше. Для успокоения своей бурной фантазии, я осмотрела и даже ощупала свинку – та была свежей и в меру кровавой, а белого в ней было лишь прослойки сала, и никаких червей. Никаких луж крови, на которых можно было бы поскользнуться, кстати говоря, так же не было, лишь сухие красные полоски на тёмных плитах.
В голову забралась диковатая мысль укусить свинку за мясистую спинку. Впрочем, к своей дурной фантазии я давно уже привыкла. Иногда мне даже казалось, что, если не забивать мою голову религией, я обязательно буду думать исключительно о всяких гадостях, вроде тех же червей или пожирания сырого мяса.
Да я бы, пожалуй, даже попробовала прожевать обрывок свежего мясца, если бы у меня было чем отрезать себе кусочек(зубами рвать свежее мясо – это даже божественному сосуду не под силу) и была бы фляга воды прополоскать рот, если не понравится.
Нарезав еще несколько кругов по складу, я начала всерьез задаваться вопросом, а не покинуть ли мне это замечательное место. Наверняка Весновница уже обошла весь первый этаж, не нашла меня и вернулась на улицу, или пошла обшаривать верхние уровни замка. Впрочем, все равно придётся обратится к кому-то из слуг, чтобы мне принесли в комнату воды, вымыть ноги, а то пятки у меня уже побурели от хлопьев крови, налипающих с пола.
Что ж. Десять минут и можно, пожалуй, уходить. Тихонько вернуться в Предрассветную башню и отсидеться там.
Подойдя к самой старой туше из имеющихся – полностью выпотрошенным и лишенным всего лишнего бренным останкам коровки – я придирчиво понюхала свой потенциальный будущий завтрак. Хотя вряд ли ее подадут на королевский стол, судя по аромату. Скорее пустят на кормежку слуг.
Мясо пахло, как обычно, отвратительно, но что-то в этой отвратительности вдруг начало мне казаться знакомым и манящим. Откусывать жилистые волокна от этого старья мне не хотелось, но вот обсосать ребрышко…
Поток странных мыслей прервался так же резко, как и возник.
Обойдя тушу кругом, я остановилась напротив нее, там, где грудина была проломлена, и в щели между ребрами просвечивал розовый позвоночник.
У меня странная фантазия, я говорила? Идеи притаскивать в замок сирот и устраивать их у нас работать, целовать цветы и спасать щенков приходят ко мне в том же количестве, что и идеи жрать сырое мяса, или, к примеру, гладить позвоночники освежеванных коровьих туш.
Внутри туши, в кольце из ребер, было темно и моя рука со сползшим до локтя рукавом слабо светилось беловатым цветом. Позвоночник оказался холодным, чуть шершавым и даже приятным на ощупь.
Подняв взгляд, я несколько секунд разглядывала торчащий сверху зазубренный край крюка, на котором болталась туша. Очередная дурная мысль: интересно, каково это, висеть на крюке в этом подвале и смотреть на темную стену, у которой тебя разделывали на куски? Больно, само собой, но если, как эта туша, боли уже не чувствуешь?
Не знаю, что на меня нашло, но здравый смысл ко мне вернулся уже тогда, когда я, ободрав плечи и руки о торчащие края ребер, забралась внутрь туши и стояла в клетке ребер, где когда-то билось большое, коровье сердце, прислонившись своим позвоночником к хребту мертвой скотины. Острый зуб крюка поблескивал прямо над моей головой. Что ж, хотела чувствовать себя тушей – почувствуй себя тушей. Паршивый, сладковатый запах смерти прилагается, как и затхлый воздух, и странноватый полумрак внутри этой костяной клетки.
Идиотизм. Я уже начинаю сходить с ума от скуки. С некоторым усилием воли я рванулась прочь из трупа. Если забраться внутрь, протиснувшись в разлом груди, еще можно, то выбраться как-то не получалось. Вспышка паники, от которой погас мой единственный хиленький зорч, была короткой – пока до меня не дошло, что коровья туша, в общем-то, висит, и ее нижняя часть обрывается на уровне моих коленей, то бишь, мне достаточно просто сесть на пол и аккуратно вытащить плечи и башку. Почему я не сделала этого сразу, как только нашла выход – понятия не имею. Наверное, у меня просто закружилась голова. Я на несколько секунд закрыла глаза, силясь прийти в чувство. Хорошо хоть, не задрыхла, потому что дверь, ведущая наружу вдруг громко ударила о стену, распахиваясь, и по лестнице застучали торопливые, тяжелые шаги.
Я заметалась, насколько возможно метаться в этом гибриде гроба и трупа. Здравый смысл снова куда-то делся, я уперлась локтями в ребра коровы, подобрала ноги, прячась в туше полностью. Конечно, долго так не провисишь, ноги вывалятся, но все же.
Как чувствовала, что кто-то зайдет!
– Эй? – раздался неуверенный оклик, и по полу и стенам заплясали огненные всполохи, – Ребят, есть тут кто?
Марник. Интересно, с чего это ему вдруг пришло в голову спрашивать, есть ли тут кто? Я же дверь плотно прикрыла за собой, вроде не должно быть заметно, что кто-то заходил. Или он просто ищет кого-нибудь из черни и обходит помещения?
Послышалось его привычное, негромкое «та-а-ак!», после чего по окровавленной плитке зашаркали неторопливые шаги. Через секунд десять мимо моей туши, в смысле – мимо меня внутри туши, внимательно разглядывая плитку, прошелся наш мясник. Тьфу ты, вот я наследила, весь пол истоптан. Там, где кровью пол был вымазан особенно густо, на бурых узорах оставались отпечатки моих тощих ступней.
Локоть мой неловко шкрябнул по коровьим ребрам, соскальзывая. Звук получился тихий, но в мертвой тишине мясного склада Марнику наверняка показался похлеще барабанной дроби.
В ту же секунду бросив взгляд на коровью тушу, Марник даже не сразу остановился, сделал еще два шага вперед, прежде чем смог осознать увиденное в неровном свете факела
В своей мясницкой карьере он видел и гнилые туши, и червивые, и туши, которые были плохо подвешены и падали с крюков сами по себе, и туши в которые забирались кошки, обгрызая изнутри, и различных паразитов, портящих мясо. Полутораметрового человекообразного паразита, который своим телом занял все пространство внутри дохлой буренки, он видел впервые.
Видимо, именно поэтому он с ходу издал нечеловеческий вопль, шарахнулся в сторону, оступился, рухнул на задницу и, не прекращая голосить, начал активно уползать на своей пятой точке в сторону выхода. Оброненный факел не погас, но зачадил, откатываясь.
Я от неожиданности царапнула коленями по костяным прутьям своей клетки, ноги у меня вывалились, стукнув пятками по плитке. Стрельнуло глухой, быстро затихающей болью.
Марник продолжал уползать от фаршированной человеком коровы. Когда в его могучих легких кончался воздух, он на секунду замолкал, набирая новую порцию, и принимался голосить с прежней силой.
Я, совсем забыв про свой план вылезать из коровы через низ, с третей попытки прорвалась сквозь реберную клетку, в хлам разорвав рукава и ободрав плечи и лопатки. Брезгливо тряхнув руками, я застыла, мрачно глядя на достигшего стены мясника, чей вопль перерос в судорожные вздохи, а мокрое от пота лицо было перекошено ужасом.
– С.. Солнце…– прошипел он, хотя мне до последнего казалось, что выругаться матом ему хотелось сильнее, чем помянуть божье имя.
– Собственной персоной, – мрачно подтвердила я, насупившись.
Услышав мой голос, Марник неспешно поднялся, отряхивая руки и попутно бормоча взывания к Солнце-богу. До меня, кстати говоря, было гораздо ближе, чем до моего небесного воплощения, так что он мог бы уже говорить и в мою сторону, а не в низкий потолок, я скорее услышу и проникнусь.
– Т-твою ж…твою ж с-светлость… – прохрипел он сдавленно вместо молитвы, – Я…я сдох п-почти…
– Сдох не сдох, но заикаешься знатно, – буркнула я.
Просто прекрасно, я почти довела до сердечного приступа нашего мясника! Для полного счастья у него теперь должно развиться заикание и ужас перед мертвыми коровами, что бы он бросил работу и нам пришлось искать нового мастера мясных дел.
Объяснять ему, что у меня бывают странные фантазии и порой мне хочется ощутить себя мертвой коровой совершенно не хотелось. Марник разболтает Соколу или, что ещё хуже, матери, Сокол решит, что я двинулась и привяжет к шпилю на Храме, что бы я очищалась от скверны и дурных мыслей солнечным светом, пока кожа не почернеет.
Ожидая, пока Марник придет в себя и с ним можно будет вести осмысленный диалог, я бегло оглядела погреб, попутно пытаясь поправить одежду. Тело странно ныло, будто я только что встала с постели после нескольких часов сна в очень и очень неудобной позе, от которой у меня затекли все конечности разом.
Марник подобрал факел, со второй попытки кое-как вставил его в кольцо у прохода на лестницу, вытер ладонью с лица пот и медленно пошёл ко мне. Выглядел он паршиво. Даже не думала, что его так легко напугать.
– Это наш погреб, королевский, и мясо тут королевское, и вообще я имею право быть вездесущей и сидеть, где мне взду… – начала я оправдываться, но Марник умудрился перебить меня одним взглядом.
Подойдя вплотную, он поднёс руку к моему лицу, будто хотел убрать прядь волос, но коснуться не решился. Замер, одёрнул руку и пристально на меня смотрел минуты полторы, прежде чем осторожно уточнил:
– Ты в порядке?
Когда никто не видит и не слышит, Марник со мной на ты и по имени. Когда есть хоть один свидетель, он будет изображать преданного слугу и звать меня на «вы» и через «вашу святость».
– Не то чтобы, но я не в порядке уже несколько лет, – буркнула я, пытаясь вытереть липкие руки о собственную одежду. – Я спряталась от Весны. Мы опять повздорили, ну я и спряталась, ты же знаешь, я частенько прячусь.
– Здесь? – Марник судорожно обвёл глазами погреб.
– Это неочевидное место. Кто, кроме тебя, сюда ходит?
– Чернорабочие, что помогает мне туши носить… Солнце, ты точно в порядке?
– В полном, – недоуменно ответила я, озадаченно склоняя голову набок. – Ты настолько меня испугался, Марник?
– Н-нет! – воскликнул мясник поспешно и улыбка его напоминала оскал, – Нет, просто… Тебя ищут уже несколько часов… Почти с самого полудня…
– Часов?
– Часов, – глупо повторил Марник, глядя на меня сверху вниз.
Это звучало как бред. Даже окончательно потеряв счёт времени, я не могла провести в бегах больше полутора часов, а в этом погребе – больше двадцати минут.
– Там Сокол, – вдруг обернувшись на выход, добавил Марник. – Он в Новом замке. Приехал, когда узнал, что ты пропала.
Несколько секунд я молчала, пытаясь понять, что происходит. Марник за это время успел стащить с себя рабочую мясницкую куртку из крепкой кожи и отдать мне. Словно во сне, я накинула поверх разорванной рубашки его куртку, глядя в пустоту, мимо мясника.
Голос Марника разрезал тишину и показался мне почему-то похожим на собачий рык:
– Ты ничего не слышала? Ничего не видела?
– А что я должна была слышать?
– Не знаю. Вечерние развели тут редкостный переполох. Они искали этого одержимого часа четыре, прежде чем признали, что по горячим следам тут хрена с два что отыщешь…
– Одержимого?! – переспросила я недоверчиво.
Я не видела одержимых Тенью уже несколько лет.
Но, понимаете ли, на одержимых очень редко написано, что они – одержимые. На самом деле их в замке всегда хватало, хотя бы одержимых самыми мелкими домовыми Тенями. На катастрофу выявление одержимого в Новом замке тянуло слабо.
– Одержимый, – повторил Марник. – Убил мальчика с кухни. Насмерть убил.
Я уже открыла рот, чтобы уточнить, как можно убить не насмерть, но осеклась. Рядовой одержимый – это нечто такое слюнявое, психованное, что заходится воплями ужаса при виде меня и Сокола. Они не убивают людей просто так, их легко найти и узнать. Другое дело, если человек одержим припадками, в которые он теряет разум и творит, что прикажет Тень. Такие – убивают, и таких – убивают. Потому что тому, кто несёт смерть невиновным, прощения быть не может. Серпом по горлу, и да здравствует Солнце, и я в его лице!
Наверняка одержимый уже в курсе о своем положении, и будет до последнего скрывать свою сущность, надеясь спастись. Да и Тень будет нашептывать ему идею сохранить свою жизнь, не позволяя прийти с повинной.
– А где убили? – спросила я настороженно.
– В комнатке чернорабочих.
– Почему я ничего не слышала?
– Ну, отсюда сложно что-то услышать… Ты давно тут сидишь?
– Минут двадцать.
– А убили мальчика – часов пять назад.
Часов пять назад, по моему мнению, было довольно-таки раннее утро, а полчаса назад из комнатки чернорабочих, где якобы свершилось убийство, доносился хохот подростков и даже, кажется, самого Марника. Довольно странно, что они собрались пороготать над местом убийства.
– Пойдём, – Марник неуверенно тронул меня за плечо, призывая следовать за ним. – Ужин объявят через полчаса и в коридорах будет куча народу.
Произошла некоторая путаница. Я решительно не понимала, какой может быть ужин, если у нас ещё обеда не было, но Марник выглядел растерянным и измотанным, и я не решилась грубить. Зато нашла в себе силы задать вроде бы глупый вопрос о точном времени, и была неприятно удивлена новостью, что скоро пробьёт шесть вечера.
Я провела в трупе коровы порядка пяти часов.
Впрочем, думать об этом не было сил. Я почувствовала ужасную жажду, усталость, голод… Надо же, как лошадь спала стоя в этой туше. Как только умудрилась? Коленки у меня защелкиваются, что ли?
Надо было возвращаться в северную башню. Как можно быстрее, пока дедушка Сокол, родная мать и бравые парни из Вечернего корпуса не начала гоняться за мной с криками «принцесса-а-а, а напредсказывайте, кто мальчика убил да покажите пальцем на виноватого!».
– Как я только смогла простоять в этой туше пять клятых часов? – прошипела я себе под нос, поднимаясь по ступеням.
Марник ответил почти сразу:
– В первый раз, что ли? Трансы твои поганые. Помнишь, как ты маленькая цепенела почём зря? Было, просто забилась в солому, у кормушки лошадиной сваленную, и лежишь, окостеневшая, глаза светятся…
– А сейчас у меня глаза светились?
Марник, как мне показалось, чуть-чуть замешкался, прежде чем осторожно ответить:
– Конечно. В ваших глазах был свет.
3 – Ястреб. Про Утренний корпус и мои грехи
– Не жалеть себя! Жалость к самим себе омрачит ваш разум и отдаст вас на растерзание теням в считанные дни. Лелея лишь чувство собственной обделённости и непринятости миром, вы сами пускаете Тень в свое сердце! Задавите в себе эти жалкие порывы опустить руки, сесть и расплакаться с мыслью, что все наши дела бессмысленны и ничтожны, и не изменят ничего. Как можно сомневаться в могуществе нашей веры, видя наши великолепные стены, золотые купола, тысячи прикоснувшихся к благодати Солнца нищих и калек, получающих здесь помощь ежедневно? Вы видели, как молитвы наших жрецов разрушали каменные стены, исцеляли тяжело больных, наставляли на путь истинный заплутавших и запутавшихся в собственной жизни!..
Вы только не подумайте ничего плохого. Я очень уважаю отца нашего небесного, Солнце-бога, и его преданного слугу и соратника Королевского Жреца Сокола в частности. И всегда внимательно слушаю все эти его утренние проповеди, если у господина Сокола возникает желание нам их читать (по счастью, желание возникает нечасто, наш корпус вечно обделён вниманием его святейшества). Но сегодня случай особый – вчера у Сокола какие-то чудаки с нашего корпуса пытались ростриг попросить. Якобы завалилось к его святейшеству двое наших и, рыдая горючими слезами, заявили, что жизнь тлен, монахами они быть больше быть не могут, ибо мир исправить им не под силу, и они, по своему же мнению, только прожирают впустую храмовые харчи. Странные ребята. Я вот, например, мир тоже исправить не могу, а уж харчей храмовых ем за шестерых, благо, чревоугодие у нас тут мелкий и незначительный грех, который Солнце по умолчанию прощает всем, кто регулярно на службы ходит. Так вот, из-за тех двух, так сказать, на редкость несообразительных и слабых душой ребят, которых так и хочется сравнить с какой-нибудь мелкой рогатой скотиной, господин Сокол решил, что мы тут все поголовно заразились от них пороком соплежуйства и малодушия, а посему нам срочно надо прочитать лекцию на тему саможаления. И заодно поднять нас в четыре утра, чтобы мы совсем уж прониклись важностью этой проповеди.
За окнами царила тьма тьмущая, и наверняка по тьме этой активно шастали Тени. Многочисленные свечи щедро бросали дробные отсветы и блики на лица других монахов, заставляя их щуриться. Мне же ничто не мешало стоять и безо всяких прищуров лицезреть его святейшество Сокола – блики до меня почти не долетали, тела товарищей служили надёжной защитой для моего лица.
Даже немного обидно, что я настолько ростом не вышел. Новички, переведённые в наш храм недели две назад, и то были выше меня на полторы головы, а им, на секундочку, всего по четырнадцать лет. Конечно, отсутствие лишнего света и уютный полумрак среди спин собратьев – это отчасти хорошо, но не сегодня. Сегодня я бы предпочёл, чтобы у меня над душой постоял кто-нибудь в меру жестокий, кто будет светить мне в морду целым факелом и поминутно отвешивать то пощечину, то пинок, то отрезвляющий вопль на ухо, а то я сейчас усну. Сокол тем временем продолжал:
– Как может быть бессмысленно то, чем жили ваши славные предки и чем будут жить ваши потомки? Ведь вы – каждый из вас – часть нашего бесконечного солнечного круга жизни и добра, ведь именно из ваших, на первый взгляд мелких и незначительных добродетелей, создаётся основа нашего мира, мира, где Тени занимают место приниженных тварей, а Солнце-бог щедро освещает каждый дом. Мы, возможно, счастливейший из народов земли, а вы, именно вы, Утренний корпус, счастливейшие из духовенства нашего Бога. Разве приходится вам надрывать силу духа и тратить юную память на заучивание тысяч молитв и песнопений, как вашим братьям из Полуденного корпуса, разве требую я от вас той безупречной чистоты нравов и помыслов, что от ваших старших братьев? Разве приходилось вам сталкиваться с болью, болезнями, страданиями, кровью, как монахам и жрецам Вечернего корпуса? Вы даже не знаете, что такое страдание и смерть! – на этом моменте укоряюще раскашлялись представители нашей Утренней больницы и особенно громко кашляли, вроде бы, те, кто ухаживал за палатами умирающих. Сокол этого даже не заметил, – Вы, Утренний корпус, одарены самой мирной и спокойной, лёгкой жизнью! Ваш труд приятен и лёгок! – раздался укоряющий кашель с той стороны, где кучковались монахи, у которых послушание заключалось в уходе за скотиной и полями, от которых питались все обитатели Королевского Храма, – Вы даже не знаете настоящей работы! Играючи и легко проходит ваша жизнь!
Конечно же, так всё и было, я мог подтвердить. Каждое второе утро я играючи и легко просыпался в семь утра, после крепкого и сладкого трёхчасового сна, и летящей походкой бежал скорее к колодцу, потому что вода на кухню всё ещё почему-то не переносится по молитвам полдников, а ездит туда на плечах дежурных при кухне ничтожных монашков вроде меня и моих соседей по келье. После этого я прощался со своим соседом Кори, который играючи и легко бежал отдыхать на поле: он и другие ребята там, как правило, потехи ради наперегонки копают картошку, рвут сорняки и предаются прочим видам досуга. Вместе со Златом мы играючи и легко шли в корпус, где Злат, повеса и лодырь, каких мало, не нюхавший настоящей крови, щелкал топориком дрова, что семечки, исключительно себе на потеху, а потом, затопив печь, греющую наш коридор (он топит нашу часть корпуса), играючи бежал мыть полы в школе при Храме, помогать своей подруге Лиственнице приводить в порядок архивы, а порой ему даже везло, и он занимался такой плёвой работой, какая другим корпусам только снится. Например, таскал тяжелые тележки с едой в другие корпуса, или убирал стойла, или прислуживал при отпеваниях, ведь это такое удовольствие, стоять шесть часов подряд неподвижно, держа в руках обрядовые подсвечники.
Я сам, если меня удавалось добудиться, как правило работал при больнице. Легко и играючи перестирывал простыни за больными, делал перевязки и мыл немощных стариков, кормил с ложки, мешал лекарства и приободрял болящих. А по вечерам, когда настоящая работа бывала закончена, шёл отдыхать в конюшню или коровник – люблю, знаете ли, легко и изящно почистить копыта лошади и сыграть с тем же Златом в любимую игру «кто быстрее вычистит от дерьма стойла Зорьки и Бурёнки».
Не жизнь, а сказка.
– Ща будет требование, чтобы мы, свиньи неблагодарные, полдникам и вечурикам на входе в пояс кланялись и рыдали от умиления, как они, бедные, трудятся на благо мира, пока мы отдыхаем, – вполголоса произнёс Кори, даже не пытаясь придать лицу хоть какое-то уважительное выражение. Сокола он не любил.
– Особенно полдники, – сонно ответил Злат, которого я едва расслышал – он стоял по другую руку от Кори, – Бедные, бедные полдники, сидят целыми днями, книжки читают, молитвы читают, проповеди читают, так читать устают, глаза болят, языки отваливаются, не то что мы, лентяи прокопченные.
– Потому что, как известно…– начал Кори, но его перебила звонкая оплеуха.
Остролист, стоящий за нашими спинами, треснул по загривкам обоим – и Злату, и Кори.
Сокол тем временем распинался дальше:
– Мы живём на острове спокойствия и мира, так будем же ценить это! Я хочу, чтобы каждый из вас помнил: мы все – дети Солнца, и наш мир в первую очередь построен на том, что мы обязуемся думать о ближних чаще, чем о себе. Иной ход мыслей губителен! Любое отступление от закона Солнце-бога губительно! Среди вас едва ли есть путники, но расспросите своих более мудрых собратьев из Полуденного и Вечернего корпусов: они расскажут вам про Архипела-а-аг! – на последнем слове голос Сокола взлетел до потолка залы, хватанул петуха и тут же оборвался. Кто-то за моей спиной старательно закашлялся, пряча смех, – На Архипелаге царит жестокость и злоба, там Тени процветают и побуждают островных воинов проявлять жестокость и ненависть, там – обитель азарта, войн, ссор и интриг между Орденами, там девушки не блюдут чести своей, а мужчины не видят в пьянстве и жесткосердечии порока. Вы что, хотите, как на Архипелаге?!
Я почти дрых, то и дело начиная заваливаться вперёд. Да-да, да будет свет, Солнце, радость, и славься наша принцесса, которую, судя по тому, что в Королевском Храме она не появлялась уже лет пять, уже сожрали Тени. Сложно думать обо всей этой ерунде, то есть, об этих серьёзных и нужных вещах, когда алый узор на плитке пола то и дело дробится в бессонных очах и начинает опасно расплываться (а порой и приближаться).
Видимо, я всё-таки почти уснул, потому что каким-то образом мое тело вдруг переместилось на шаг вперёд, а стоящий впереди Коля испуганно обернулся, попутно шёпотом ябедничая Солнцу, что я бодаюсь. Скорчив виноватую гримасу, я шагнул назад, попутно едва не сшиб с ног заслушавшегося трелями Сокола Скорослава и отдавил ногу стоящему с другой стороны Громославу. И Кори, и Гром лишь слегка потеснились, реагируя на толчки. Хороший мы, монахи, всё же народ. Жирный сонный боров в моём лице распихал всех соседей, и ни одной шуточки или злого взгляда.
Королевский Жрец Сокол, всё ещё стоящий на возвышении и угрожающе потрясающий то посохом, то бородой, кажется, наконец решил завершить свою проповедь, и я невольно вздохнул с облегчением. Вот взбрело же старику в такое время языком молоть! Даже Солнце-бог ещё дрыхнет, а его дети уже на ногах.
– Так не поддавайтесь пороку саможаления! В мире достаточно несправедливости и теневых козней, на которые стоит обратить свое внимание и свое желание помочь, – Королевский Жрец замолк, подарив мне иллюзию, что все закончилось и желание зааплодировать по этому поводу. Хмыкнув, он растянул губы в странной, как будто сердитой улыбке, – А сопли мотать нечего. Ваша Настоятельница вообще принцесса по крови, и ничего, работает со всеми наравне и грехов себе не прощает.
Наша Настоятельница, жрица Чистоглазка, похожая на бледное и печальное изваяние какой-нибудь древней мученицы, стояла по правую руку от его святейшества, широко распахнув глаза и неотрывно пялясь в одну точку. Бытует легенда, что она умеет спать с открытыми глазами прямо на службах и только тем до сих пор и жива. Сокол у нас любит дёргать Чистоглазку хоть бы и в два часа ночи с комментарием «Так уже скоро утро!».
– Относитесь серьёзнее к своим обязанностям, мои дорогие, – проговорила она, не меняя направления взгляда, – Солнцу служить – не шутки шутить, и ваши богохульные речи и дерзкие проступки вовсе не покажутся ему забавными.
Я был в этом не уверен. Солнце-бог – сущность со специфическим, но с весьма развитым чувством юмора. Других объяснений, почему я, любитель отсыпаться по утрам до полудня, был им засунут в Утренний корпус, вроде как нет.
– Нужно работать на благо храма! Вы ведь хотите стать жрецами? – поддакнул откуда-то от алтаря помощник Настоятельницы, младший жрец Утреннего корпуса, Долгослав.
Я не хотел быть никаким жрецом. Я хотел кинуться пред Соколом на колени и прокричать: «Умоляю, закругляйтесь! Я не спал две ночи, а днём пахал, как осёл на руднике! Если вы собираетесь нас мучать до самого рассвета, лучше сразу принесите меня в жертву Солнцу! Я не выдержу!».
Чья-то рука заботливо легла мне на плечо. Полуобернувшись, я увидел размазанный, двоящийся силуэт.
– Ты опять не смог уснуть ночью? Я же давал тебе снотворное. Ты выпил? – прошептал силуэт, и лишь по голосу я отличил среди других расплывчатых силуэтов Остролиста, самого толкового из бестолочей нашего корпуса. Ему было около тридцати, он имел большие заслуги и аж четырнадцать рун, к которым прилагалось полное право стать жрецом (на него даже полдники засматривались), но Острик желал оставаться монахом, утверждая, что корпус без его поддержки рухнет в считанные дни, а Чистоглазка повесится с горя.
– Я выпил в два часа ночи, – проблеял я тихо, – Но оно начало действовать только через час, а потом был сбор на проповедь.
Остролист вздохнул. По некоторым причинам он прекрасно знал о моей бессоннице и полной беспомощности по утрам. Пытался меня лечить снотворными травками, надеясь, что я начну засыпать вечером и просыпаться утром свежий, здоровый и пышущий желанием работать, но сегодня его план сломался о внезапную проповедь Сокола. Я только-только уснул, отравленный снотворным зельем, и почти сразу меня растолкали на общий сбор.
Ну, вот не сплю я по ночам, я утром сплю, да иногда ещё днём. Вот такое я порождение тьмы.
– Попытайся не упасть снова в обморок. Когда Королевский Жрец уйдёт, я найду, где тебе поспать. И серьёзно, тебе бы пора, что ли, подумать о переходе в Полуденный корпус. Ты же так помрёшь скоро, от недосыпа, – Остролист, предусмотрительно придерживая меня за воротник, чтобы я не упал, покосился на Утреннее Зеркало, за которым, кажется, тьма тьмущая начала медленно превращаться в просто темноту. Просто отлично. Рассвет, мать его, близок.
– Так утро вот-вот…– я не договорил, прерванный собственной смачной зевотой, – Чистюля меня убьёт.
Чистюля, она же Чистоглазка, продолжала притворяться статуей. Вообще давать клички у нас тут не принято, но обращение «Чистюля» к ней прилипло ещё когда я был совсем маленьким и печальным. В моём детстве Чистюля была монахиней, даже не жрицей, и с удивительным терпением прощала окружающим панибратство.
Возможно, ей по самое горло хватило почестей младшей принцессы, которыми её кормили в прошлой, до-храмовой жизни. Даже став Настоятельницей, она спокойно относилась к обращениям на «ты» и без приставки «госпожа».
– Не тронет, – буркнул Остролист, – Я с ней поговорю.
– Ты мой брат на веки вечный, Острик, – пробормотал я, понимая, что картинка перед моими глазами совсем поплыла, а в башке на секунду стало пусто и мягко, словно череп перьями набили, – Знай, что твой портрет давно пора бы уже повесить в Зале Святых Лиц и вообще, счастья тебе, благодетель мой.
– Яс, ты молчал бы лучше, – добрым голосом посоветовал «благодетель», – Долгослав на нас смотрит, как вечурик на одержимых.
Долгослава я не видел, картинка смазалась, голова трещала так, словно между ушей у меня было сорочье гнездо, принадлежащее многодетной птичьей семье.
Его святейшество Сокол всё не затыкался, пророча нам конец света, если мы не будем паиньками. Голос его стал неразборчивым гулом, глаза мои невольно закрылись. Я сосредоточился на том, чтобы остаться стоять, а не упасть под грузом сонливости.
Впрочем, через несколько секунд Остролист тряхнул меня за шиворот, заставив встрепенуться. Сокол, да продлятся его дни, замолк, стоящие рядом монахи смотрели на меня с вежливым укором, а некоторые даже старательно кашляли, пряча неуместный на проповеди смех.
– Не смей спать! – прошипел мне на ухо Остролист, а стоящий теперь чуть впереди Златосвет выразительно чиркнул пальцем по горлу.
– Да не сплю я! Я слушаю!
– Ты храпеть начал, балда!
Надеюсь, я не сравнялся по оттенку с собственной алой рясой. Королевский Жрец, вдруг показавшийся мне возмутительно близко стоящим, смотрел на меня как на всемирное недоразумение, как на пробравшегося в храм котёнка, как на явившегося на молитву в исподнем, да как на самое презренное существо на земле он на меня смотрел! Открыл рот, начал что-то говорить, протянув ко мне руку и совершенно невоспитанно тыкая в меня пальцем. Я толком ничего не слышал – гул в башке смешался с грохотом собственного сердца – но был уверен, что Сокол пересказывает на моём примере очередные пороки.
Во мне шелохнулось что-то, отдалённо похожее на злость, впрочем, в Утреннем корпусе злость – редкая гостья, и ничего удивительного, что это дрянное чувство почти сразу треснуло во мне и растеклось глухой обидой. Небесное светило, что ты пальцем-то в меня тыкаешь, как в ворьё какое-то? Что вы все на меня уставились, собратья любимые? Может, уже закончите кашлять, да похохочите в голосину, чего уж стесняться?!
Я вообще здесь не по своей воле! Я не хотел идти на эту проповедь в четыре утра! Я, в конце концов, и монахом-то быть не соглашался, а даже если за согласие приняли какой неосторожный кивок, данный мной в неполные восемь, то я никогда не просился в Утренний корпус! И вообще, у меня бессонница уже неделю, я с ног валюсь, я работаю сквозь недосып, можно мне хоть капельку понимания?!
Хохотать с меня в голосину или хотя бы поддерживать речи Сокола одобрительным гулом никто не стал, но я, взбрыкнув, резко развернулся и попёр к двери, расталкивая плечами толпу собратьев.
– Ястреб! – Остролист попытался меня остановить, но не преуспел.
Обида во мне мешалась со стыдом: только такая бестолочь как я мог задрыхнуть на проповеди Королевского Жреца.
– Бестолочь, кретин, сова-сплюшка…– ругал я сам себя и на самого же себя обижался, – От тебя одни проблемы, Ястреб, горе ты луковое, Ястреб. Тьфу! Единственный из утриков, кого могут выгнать! Позор и срам. Чучело предрассветное.
Неудобно всё-таки быть монахом. Никакого шанса долго обижаться на родной корпус этот самый родной корпус мне не оставляет. Попробовал бы кто из вечуриков повторить мой подвиг – дерзко расхрапеться прямо на проповеди Сокола, а потом, не извиняясь и не пытаясь изобразить раскаяние, убежать в рассвет, мысленно ругаясь. Да такого вечурика собственные братья по корпусу бы отловили, силой на колени поставили и заставили бы извиняться перед Королевским Жрецом. А меня – отпустили с миром.
Хороший у нас корпус. Даже моя лень и моё нежелание подстраиваться под ранние подъемы тут не осуждались и не высмеивались, а наказанием было только то, что я в родном храме, где живу с шести лет – как чужой.
Я самый тупой и бестолковый монах Утреннего корпуса, живое воплощение безответственности и мелких пороков.
Впрочем, моё желание спать никто не отменял. Добравшись до выхода из Королевского Храма и попутно загоняв себя до отдышки, я направился на запад – в сторону Вечернего корпуса. Там много запущенных садов, полных мягких, неживых теней, укромных углов и чистых колодцев.
Углубившись в эти заросли, я завалился, как последний пьяница, под какой-то куст, и наконец задрых. Все планы на день оказались разрушены одним неосторожным всхарпом. Ну и Тень с ними…
Снился мне прекрасный сон, в котором я был монахом Вечернего корпуса и у меня были серпы вкупе с правом дрыхнуть до полудня и не спать до рассвета.
Спать – это вообще моё призвание и истинное предназначение. Вот кажется: начало мая, пусть погода тёплая, но земля-то ещё не прогретая, особо не полежишь, но мне это не мешало вообще. Я проспал восхитительно долго, и проснулся уже тогда, когда мой корпус сдал пост полуденным ребятам. И не просто сдал – уже отгремела Главная служба, и через часок-другой, судя по положению небесного светила, в права вступали отважные вечурики.
«Время вечуриков» длится до глубокой ночи, а потому их корпус обычно отсыпается почти до самого полудня. Сейчас же издалека слышались голоса – верный признак, что вечернее братство готовится принять вахту и поголовно бодрствует. Пять вечера и близлежащие часы – самый неудобные для времяпрепровождения в братском Вечернем корпусе, ближе к этому времени просыпаются даже те, кому разрешили спать до обеда и кто не занят ни на каких послушаниях – начинаются тренировки, переклички, раздача заданий на вечер и ночь, маленькие закрытые «вечерние» службы для избранных. Корпус становится похож на торговую площадь.
Через сад возвращаться не хотелось. По утрам и вечерам там безлюдно, но вот сейчас наверняка куча старших монахов тайком балуются вином и просто отдыхают с приятелями от надзора жрецов. Никто меня не побьёт за то, что я в чужом корпусе, но вот поулюлюкать вслед эти ребята вполне могут, пошутить всласть, рожи покорчить, а у меня и так настроение дерьмовее некуда, нету у меня сил сейчас прощать братьям-вечурикам их «безобидные» шутки. Вздохнув, я поплёлся в обратную сторону от храма – к выходу на Берег Ясного Заката, узкую улочку с длинным названием, что тянулась вдоль построек Вечернего корпуса и по берегу крошечной, перепрыгнуть можно, речки. Налево пойдёшь – в город придёшь, направо пойдёшь – к лесу забредёшь.
К лесу я и побрёл. Условно лес этот считался уже не нашим и даже не городским, а непосредственно королевским, туда даже без спросу ходить было нельзя (ну как нельзя, если тихо и не сталкиваться с лесничими – можно). Я хотел дойти до юго-западной границы храмовой территории и тихо вернуться домой через самую безлюдную, «жреческую» часть Вечернего корпуса и через главную площадь, где всегда столько народу, что меня не заметят.
День выдался на погоду чудесный, но по настрою – ужасный. Я шёл по берегу, тёр глаза и продолжал себя ругать. С опозданием стало стыдно не только перед Остролистом и перед Чистюлей, но даже перед старым Соколом.
С другого берега речушки, где зеленел недавно посаженный вместо вырубленного подлесок, вдруг раздался шорох – я даже приостановился, но ничего толком увидеть не смог. За подлеском начинался настоящий лес – густой, хвойный, тянущийся километра на два так точно. Дальше, если я верно помнил, было поле, а за полем начинался замок.
Если бы я стоял не на земле, а на одной из галерей Королевского Храма – я видел бы Новый замок с его многочисленными башнями. Из них хорошо видны были четыре. Восточная башня – Рассветная, это владения нашего будущего короля Жаворонка. Южная – Дневная, там владения принца Огнемира. Западная Вечерняя принадлежит Красноцвету. Хорошо, конечно, принцы живут. Всем троим ещё и моих лет нет, а все уже по башне имеют. Есть ещё четвёртый принц, Грознослав, но ему башни не хватило – да ему башни и не надо. Он у нас планирует уйти в вечурики, и так активно и громко планирует, что слышно даже в нашем корпусе. Регулярно, оказавшись в Ярограде, он приходит под окна храма и орёт «возьмите меня Тени убивать!». Чудное дитя.
Северная башня будет самой близкой к нам. Предрассветная. Там живёт принцесса Солнце.
Бедная, бедная Солнце. Я тут не знаю, как с обязанностями обычного монаха справиться, у неё вообще клеймо Солнце-бога. Небось, требуют от неё вставать на рассвете, засыпать аккурат на закате и передвигаться летящей походкой да с постоянной песней на устах. Я её видел – правда, в детстве, но зато несколько полноценных раз и даже не то чтобы сильно издалека. По крайней мере, я бывал раз десять в первой сотне рядов, что стояли перед ней, и даже разок или два в первой пятёрке. Предыдущий Настоятель нашего корпуса меня туда маленьким за ручку проводил, чтобы я лучше видел.
Принцесса и до своего исчезновения выглядела затравленной, худой и такой несчастной, что хотелось ей пирожков с кухни принести в утешение.
Когда я завершил свой крюк и вышел на аллею, идущую через Вечерний корпус, вечурики уже начинали выходить в дозор. Они то и дело попадались мне, рыжие мужики в багряных накидках, все при серпах, все смотрят как оголодавшие волки, почуявшие корову, движутся не строем, а вразнобой, кто торопится в конюшню успеть «урвать» лошадку получше, кто едва тащится, как на прогулке, кто старается идти отдельно, кто чуть ли не под ручку прохаживается.
На вроде бы безлюдной «жреческой» части меня ждал неприятный сюрприз. Настоятель вечуриков, Дроздовик, стоял у самых ворот, ведущих к площади. Даром, что имя забавное – на его серпах столько крови, что мне от одного мысленного подсчёта жертв плохело. Я Дроздовика боялся до жути, до пропажи голоса и тряски коленок, хотя вроде сильно страшным он выглядеть был не должен. Рыжий от природы, мелкий, с меня ростом, глазастый как кошка. На вид ему было около пятидесяти, что ли, а голос его, особенно когда злился, истончался почти что в женский.
Дроздовик меня не заметил: что-то втолковывал одному из своих воспитанников. Паренёк выглядел вроде знакомым – но имя его я запамятовал. Среднего роста, крепкий, но в отличии от меня коренастость у него не перетекла в полноту. Волосы явно недавно подкрашивали, они так и блестели, будто начищенная медь, но видно было, что хна его берёт плохо – слишком тёмные от природы волосы, даже рыжими не хотят становиться. Ряса до дырок заношена, у накидки ползут швы в районе плеч, серпы носит как деревенский – один за плечом, один при поясе (городские носят оба при поясе).
Услышав мои шаги, парнишка чуть повернул голову, заглядывая за спину своему Настоятелю. Глаза чёрные, словно сам одержимый. Лицо его по-прежнему казалось мне смутно знакомым, явно виделись, хоть бы мельком, но имя всё не вспоминалось. Черноглазый мне дружелюбно кивнул, приветствуя и дёргая углом рта в подобии улыбки.
Я махнул в ответ ему рукой и поспешно отправился дальше, пока со мной не решил поздороваться ещё и Дроздовик.
Выйдя на площадь, я замешкался, не зная, куда идти. В сам храм, что ли, помолиться да поиграть в паиньку? Тихо пойти на скотный двор, где всегда есть работа? Или сначала к жрецам, покаяться?
Вопрос решился сам собой. Чистюля, похожая на злую осу, уже неслась ко мне от дверей храма. Бежать было глупо, к тому же меня теперь заметили и некоторые коллеги по корпусу, что до сих пор крутились на площади.
Не хочу вдаваться в подробности. Скажу только, что в родной корпус меня тащили за ухо, увы, мой до смешного маленький рост, позволял свободно дотягиваться до моих ушей даже Чистоглазке. Вообще монахов не принято прилюдно за уши таскать, но монахам не принято и посреди проповеди сваливать, чтобы поспать под кустом.
– Весь корпус! – выдала Чистоглазка, едва затащив меня в свой кабинет, – Весь корпус, от этого полудикого Скорослова до многоуважаемой старейшины Светломыслы, просили сегодня Сокола, чтобы тебя, барана, не выгоняли и не ссылали в другой храм, за то, что позоришь королеву! Что ты себе позволяешь, Ястреб?!
Я польщённо охнул, кое-как вырвав своё ухо и поспешно отступая к стене. Послышалось, или мне и правда ничего не будет, кроме возмущений Чистюли, раз за меня просила даже бабушка Светломысла?
Чистоглазка, продолжая изображать разгневанную осу, металась от окна к столу, сердито жужжа. Гриву она сбросила и её жиденькие русые волосы рассыпались по плечам. Она была возмущена. Даже не так: она была в ярости, в том максимально возможном накале ярости, какой доступен не имеющим права на злость утрикам.
Я устало опустился на стул, сцепил руки в замок и потупил взгляд. Ладно, к этому мне не привыкать, пущай орёт, я заслужил. Поорёт да и отпустит, мне главное, что в корпусе никто не злится.
– Весь твой корпус,– шипела тем временем Настоятельница, словно корпус вот вправду не её, а чисто мой, личный, собственный, трудом добытый,– как сговорился. Голубка из больницы принесла целых два листа доклада, по которому она, как врач, обосновывала твоё поведение болезнью, от которой у тебя обмороки, хрипы подозрительно похожие на храп, головокружения и перепады настроения! Скорослав притащил Златосвета и Сокольника и они чуть на тупом ноже не поклялись, что ты не храпел, а подавился мухой, которая залетела тебе в ноздрю, а сбежал от смущения и природной ранимости. Остролист плясал, как ярморочный зазывала, распинался изо всех сил чтобы всем объяснить, какой ты хороший, драгоценный и чудесный, и что твой побег говорит не о хамстве, а о высшей форме раскаяния. Но я, я-то знаю, что ты просто идиот, который привык ложиться спать не раньше первых петухов и не желающий менять привычки! Баран!
– Баран, – кивнул я, заинтересованный богатыми теориями моих коллег, – Так, Голубка сказала что болею, Кори давил, что это даже храпом не было, а Острик пытался замазать мои косяки расписыванием моих же достоинств… А ты что сказала?
Лицо Чистоглазки стало суровым и честным, как у пятилетней девочки-посыльной, требующий свой медяк за выполненную работу с нерадивого адресата.
– Я сказала, что я не стояла рядом с тобой, но мне кажется, ты вправду уснул стоя, вместо того, чтобы молиться Солнцу или слушать проповедь, – отчеканила она и тут же смутилась, – Конечно, потом я добавила, что ты наверняка сразу осознал свою ошибку и убежал, чтобы спрятаться и вознести Солнцу покаянные молитвы, и весь день тебя не было, потому что ты, конечно же, молишься, голодный и продрогший, несколько часов подряд…
Я тонко и невоспитанно заржал, не удержавшись, но быстро взял себя в руки.
– Яся, – шикнула на меня Настоятельница, пытаясь скорчить хмурую моську, – Ты очень крепко попал.
Впрочем, её ярость уже утихла. Побухтев ещё с минуту, моя ворчливая Настоятельница занялась приготовлением чая – куда более достойное занятие, чем отчитывание меня любимого, прошу заметить. Отдав мне чашку с напитком, от которого сильно пахло мёдом, рябиной и душицей, Чистоглазка грубовато погладила меня по волосам.
– Он что-нибудь ещё говорил? Ну, Сокол? – опасливо спросил я, подув на напиток.
– Спросил, почему вы так много кашляете на каждой его проповеди и предложил закупить вам шерстяных рубашек да утеплить комнаты.
Я едва не поперхнулся чаем, залившись смесью смешков с кашлем, которую освоил ещё на самой первой проповеди Сокола.
– Яся, – Настоятельница строго цыкнула, призывая меня к порядку, – Ты горе луковое, а не монах.
Яся не спорил, старательно булькал в чашку и притворялся паинькой.
– Ты же добрый парень. Добрейший. Доброты этой на целый бы Вечерний корпус хватить могло бы. И руки ведь у тебя откуда надо растут, ты и в больнице первый помощник всем врачующим, и на кухне самый активный помощник, пусть и с корыстным мотивом. И на скотный без нытья ходишь, животных любишь. И суть нашей веры понимаешь. И в корпусе тебя, дурака, любят. А безответственный – хоть топись! По ночам шляешься. И хоть бы ты уже по Ярограду, по трактирам каким шлялся, чем плохим занимался, так нет же. Ходишь по Храму всю ночь, как призрак, то мелкой уборкой занятый, то молитвой, то просто сидишь в зале, на изображения Солнца смотришь, и глаза у тебя как будто в трансе. Как тебя ругать за такое?
Я молчал, предчувствуя, что после похвалы последует вполне предсказуемый удар по самолюбию.
– Я-то вижу, что ты хороший, я б тебя и в жрецы пророчить бы решилась, – продолжала Чистюля, остервенело ероша мои бедные волосы, – Ты же в храме вырос, ты уже по-другому жить не сможешь.
– Ага, вырос, – ляпнул я, не удержавшись, – Родители вышвырнули на помойку, больного не захотели растить. А вы убогого подобрали. Ай!
Чистоглазка, едва не оторвавшая моё многострадальное ухо, тяжко вздохнула и, отойдя прочь, села за стол. Смотрела на меня без прежнего недовольства.
– Не выкинули…
– Выкинули на помойку! – упёрся я.
– Как у тебя совести хватает называть Королевский Храм помойкой? Я свидетель – я, я тебя принимала, когда ты к нам попал, я твою руку из руки твоей мамаши взяла. Тебя сюда привели, в храм, как положено по старому правилу предрассветных…
Я совершенно демонстративно закашлялся, перебивая Настоятельницу.
Чистоглазка была слишком хорошая для мира за стенами Королевского Храма. Поступок моей кровной матери до сих пор не помещался у неё в голове. Когда десять лет назад поздним вечером к дверям нашего корпуса явилась женщина с шестилетним мальчишкой и попросила позвать кого из монахинь для разговора, ей повезло наткнуться на монахиню, которая ещё несколько лет назад носила бархат, шелка и диадемы и звалась принцессой. Она передала меня в руки Чистоглазке, сказала, что они с мужем нищенствуют и не могут растить меня до положенных четырнадцати лет теперь, когда у них родился ещё один ребёнок. Она сказала, что я слабоумный и не разговариваю, и что она вверяет мою жизнь Солнцу.
Чистоглазка так растерялась, что какое-то время даже не признавала в корпусе, что меня отдали насовсем. Привирала, что у женщины, видать, тяжёлые времена, вот она и отвела старшего ребёнка на месяц пожить в храм. Многие ей верили. Меня даже никуда не отдали – и почти год все ждали, что за мной вернутся.
Но моя безымянная родительница пропала с концами.
– Она сдала тебя в храм, – повторила Чистоглазка упрямо, – И ты знаешь, что тебя оставил тут сам Настоятель. Он сразу понял, что из тебя выйдет хороший утренний монах, – Настоятельница чуть откинулась на спинку стула, предаваясь воспоминаниям, – Боже, мне было… Да, кажется мне было семнадцать лет, когда тебя привели.
– Она сказала, что я слабоумный. И что я не умею разговаривать, – процедил я, – Что такого больного как я даже в сиротский дом не примут.
– До сих пор не понимаю, зачем. Ты умел разговаривать. И выглядел запуганным, а не глупым. Помнишь, как ты стоял у ворот глубокими вечерами и раздавал вечерним, что с дозора возвращаются, спёртые с кухни пирожки? Семь лет ребёнку – а он спёр поднос с пирожками и пошёл кормить вечерних.
– Ну, подумаешь, – пробурчал я.
– А как ты носился по корпусу, когда освоился, всем тебе надо было помочь, каждому подсобить, всех уболтать. Воду таскать порываешься, в школу прямо сам бежал, в швейные мастерские ходил, к десяти годам уже сам себя обшивал, к двенадцати был первый помощник в больнице… Мелкий, тощий, кровью кашляешь, а желания другим помогать – до крыши и выше. Правда, но ночам ты всегда шатался, а утром спал как убитый, но с тебя по малолетству не требовали дисциплины какой-то. Думали, подрастёшь и подстроишься. – Чистоглазка опять вздохнула, изображая немыслимое горе от того, что я не оправдал её надежд.
Небесное светило, хвала тебе, что Чистоглазка моего младенчества не застала, а то бы мы сейчас до рассказов о моём агуканьи докатились.
– А теперь я вырос страшным, жирным, ленивым и до сих пор не умею спать по ночам, – буркнул я сердито.
– Регулярно нарушаешь посты и голодовки, спишь на службах, пропускаешь утренние послушания…– добавила Чистоглазка грустно, – Знаешь, я-то понимаю, что ты по духу наш, утренний, а по распорядку сна тебе разве что в вечурики вербоваться… Но Сокол-то этого не понимает! Что мне с тобой делать?
По виноватым глазам её было понятно – вопрос риторический. Что-то со мной уже сделали. Какое-то распоряжение старина Сокол отдал. Что-то нехорошее да будет.
– Чистоглазочка, госпожа вы моя обожаемая, – проговорил я вдруг севшим голосом, – А я что, могу по окончанию разговора нашего душевного, изобразить раскаяние да идти с миром в свою комнату, покаянно помолиться и пытаться уснуть, а утром приступать к работе?
Лицо у Чистюли стало совсем виноватым.
– Конечно, ты можешь зайти в комнату, собрать вещи, передохнуть перед дорогой…
От её безобидного ответа я подпрыгнул на стуле, как укушенный, невольно дёрнув правой рукой к груди – за сердце хвататься. Вещи собрать! Небесное светило мне в глаз! Выгоняют! Допрыгался! Дохрапелся на проповедях соколиных! Тени меня подери!
На горизонте жизни моей начало маячить что-то вроде перспективы поехать единственным монахом-сохранителем в заброшенный храм или, ещё лучше, в какое-нибудь вшивое захолустье, где работать настолько некому, что всем будет плевать на мой распорядок сна.
Видимо, на вид я стал совсем бледным и больным.
– Солнце сохрани, Ястреб, что с тобой?! – Чистоглазка вскочила, едва не опрокинув свой стол, – Аж посинел. Дышать можешь? Опять грудь сдавило?
Я, дрожащими руками цепляясь за стул, лишь шмыгнул носом и жалобно проблеял:
– В-выгнали-и-и…
Чистоглазка подбежала ко мне, отчаянно размахивая руками, будто разгоняя невидимую мошкару. К губам у неё прилипла жалкая, вымученная улыбка.
– Нет, что ты, кто тебя выгонит, ты просто уезжаешь…
– Ага, знаю, как я уезжаю. В село Псуподхвостово, в Огерохский край, на границы со степями кочевников, – поддакнул я, сдерживая внезапно подступившие к глазам слёзы, – На постоянное место жительства. Помощником местному подыхающему жрецу Гулиславу, которого должен буду обмывать, обстирывать и обслуживать, а как помрёт – куковать в его оставленном храме и силиться не подохнуть.
– Солнце сохрани, Ястреб, что ты мелешь?
– Выгнали-и-и! – упрямо взвыл я, аж голову к потолку вскидывая, – Выгоняют из дома отчего, второй раз за жизнь, правильно мамка меня вышвырнула, теперь ты вышвыриваешь, ты позволила Соколу меня выписать в какие-то болота, вот помру там в тоске по дому, а вы…
– Ястреб! – рявкнула мне Чистюля прямо в лицо, заставив примолкнуть. Я сидел на своём стуле и мелко трясся от ужаса. Уезжать из храма мне категорически не хотелось. Я в жизни Яроград не покидал, деревни настоящей не видал, а они меня, нежного, столичного, в храме выросшего, и к Теням на куличики отправляют!
– Ястреб, – повторила Чистоглазка, выдыхая и пытаясь глядеть с пониманием и лаской. – Ястреб, ты остаёшься числиться в Королевском Храме. Просто по распоряжению господина Сокола тебе будет дано задание, особое, важное, аж в самом Новом замке!
Я минуты две молчал, сдерживая икоту и всхлипы. От Сокола я ничего хорошего не ждал.
– С каких пор ты стала называть наказания заданиями?
– Тебя никто не наказывает. Тебе дают задание. Я тебя и искала для того, чтобы передать это задание.
– Мне?
– Тебе.
– В Новом замке?
– Да.
– Зачем я в замке? Там своих полудурков мало?!
Настоятельница совсем поникла, устало потёрла виски, будто у неё от моего нытья разболелась голова.
– Хватит меня сбивать с мысли, болботун. Давай сначала. Ты едешь в Новый замок…
– На генеральную уборку замковой часовни, на три дня, не больше? – с надеждой перебил я, вспомнив, что в замке есть часовня для молитв и иногда туда посылали дежурить монахов из нашего храма.
– Ястреб! – шикнула Чистоглазка, – Ты едешь в Новый замок, чтобы пополнить ряды…– она примолкла на секунду, будто пытаясь вспомнить сложное слово, и наконец полувопросительно изрекла:– …стражи?
Первая мысль была – в наказание меня отдали в прислугу замковой страже. Портки им стирать, кольчуги начищать, девок непотребных до покоев им провожать и за пивом до харчевни бегать. Мысль, что меня самого взяли в стражу мне даже в голову не пришла. Ну какой я, Тень мне в печёнки, стражник? Я на клёцку с конечностями похож, при виде меня в кольчуге и шлеме нарушители порядка разве что от хохоту помрут.
Чистюля, вернувшись за стол, устало подпёрла подбородок кулачком.
– Опять не понял? Ладно, давай ещё раз. Племянницу мою помнишь?
– У тебя есть племянница?! – поразился я, недоверчиво прищурившись. Чистоглазка – младшая из трёх дочерей покойной королевы Тихонравы, и вроде как у её старших сестёр, Миронеги и Малиновки, только сыновья, да и у малоизвестного графа, самого старшего ребёнка в прошлом поколении королей, тоже сын.
– Совсем память отшибло, – подытожила Чистоглазка печально, – Мне казалось, старшая дочка Миронеги достаточно известна в наших кругах.
– Солнце! – воскликнул я, нервно хихикнув, – Сразу не сообразил. Все на неё божество да божество, совсем за человека считать перестал.
И ведь только сегодня вспоминал о принцессе, да из головы вылетело…
– И очень зря, – голос Чистоглазки стал куда прохладнее, – Солнце – не божество, и, на мой взгляд, не тянет даже на пророка или святую. Я бы предпочла слово «блаженная» или, к примеру, «отмеченная»…– Настоятельница осеклась, будто поймав себя на попытке отвлечься, – Она почти ребёнок, всего на годик старше тебя. Ты ведь слышал, что в замке завёлся одержимый?
Одержимые – отродясь не наша проблема. Одержимые – это проблема бравых вечуриков. Про одержимого в замке я, конечно, краем уха слышал, но ничем помочь замку в этом деле не мог.
– Значит, слышал, – что-то поняв по моему лицу, произнесла Настоятельница. – Солнце обладает с рождения способностями, которые простым смертным не даны.
– Светящиеся глаза, плевки огнём, всякая ерунда вроде чириканья с воробышками на равных…– я осёкся под взглядом Чистюли.
– Я бы на твоём месте вместо балаганных трюков вспомнила трансы. Солнце может впадать в трансы. Иногда – в результате молитв, иногда – просто по воле бога, независимо от своих желаний. Сокол утверждает, что многие из её поступков продиктованы прямой божьей волей. К примеру, он не считает неправильным то, что Солнце последние несколько лет не появляется в храме. В её желаниях и капризах господин Сокол умудряется читать волю Солнце-бога. В некотором роде, он соотносит интуицию Солнце с данными свыше знаками.
Удобненько. Любой бредовый поступок – воля божья. Даже немного завидую, что никто не хочет увидеть в моих привычках божественного промысла.
– Но это лишь частное мнение Сокола. Авторитетное, но не абсолютное в своей истинности, – пробормотала Чистоглазка, задумчиво глядя в пустоту, – Солнце всегда была малость странной, но я до сих пор не научилась отличать, где заканчивается каприз избалованной принцессы и начинается божья воля. Сначала она отказалась вести службы. Потом – посещать храм. После – покидать территорию замка. Закончилось всё тем, что она практически перестала покидать даже свою башню. Начала избегать общения с людьми, разогнала слуг и фрейлин, не принимала во внимание никакие просьбы, приказы и приглашения.
– А при чём здесь одержимый? – на всякий случай уточнил я.
– А? Ах да. Одержимый. Я не отрицаю, что у Солнце есть что-то вроде интуиции. Она впадает в оцепенение, если предчувствует опасность, а иногда совершает бессмысленные на первый взгляд действия, предотвращающие её участие в неприятных историях. Двадцать два дня назад в замке одержимый убил мальчика из слуг. Солнце в этот же день и примерно в это же время пропала, и была обнаружена спустя несколько часов в мясном погребе. Две недели назад, в сопровождении одной из слуг возвращаясь в комнату, она вдруг запаниковала, без объяснения причин выбежала на улицу и скрылась в саду. Её нашли гораздо быстрее – спустя полчаса, в пересохшем колодце. Она не реагировала на оклики. Пока слуги и стража вытаскивали Солнце из колодца, в её башне, на первом этаже, произошло второе убийство – стражник был найден мёртвым, с прокушенным горлом. Следы человеческих зубов вокруг раны выдают одержимого.
– Очень грустно, – нервно отозвался, ёрзая на стуле, – Но я не вечурик. Я ничем не помогу.
– Одержимый явно пытается подобраться к принцессе, – продолжала Чистюля, – Оба раза убийства были совершены рядом с ней. Мы до сих пор не знаем, могут ли Тени касаться Солнце и вообще причинять ей какой-то прямой вред. Верховный Совет строит на эту тему предположения одно другого краше – но никто не верит, что это череда совпадений.
– А разве принцессу плохо охраняют? Что там один одержимый против десятка стражников…
– Проблема в том, что десятка стражников, по воле самой Солнце, как правило распределена по всей Предрассветной башне. Особенно много их на первом этаже, где стража охраняет покой принцессы от нежеланных посетителей. Она не отказывается от стражи, но вышвыривает взашей каждого «лишнего» охранника. По сути, они ей нужны просто для порядка и ради того, чтобы в башню не проникали чужие слуги с просьбами.
– Вы что, не можете ей объяснить, что в условиях, когда вокруг шатается одержимый, нужно увеличить стражу? Желательно вообще почётный караул там какой-нибудь…– с видом знатока предложил я, увлёкшись разговором.
Чистоглазка поглядела на меня, как на законченного идиота.
– Вот поезжай, Яся, в замок, – произнесла она, как приговор, – и сам объясняй Солнце, что нужно увеличить стражу.
Я натужно хихикнул, не совсем поняв шутку, но сделав вид, что счёл её забавной.
– Солнце не желает стражи. Она прямо сказала господину Соколу, что не потерпит лишних слуг и стражников в своей башне и просит считать это волей Солнце-бога. Однако, господин Сокол с присущей ему проницательностью умеет извлечь выгоду из любой ситуации. Как я уже упоминала в начале, он с большой осторожностью относится к любым капризам Солнце, старательно выискивая в её поступках божественную волю. Столь же понимающим и лояльным союзником он оказался для Солнце пять лет назад, когда она окончательно перестала ходить в храм. Предполагал, что это проявление божьей немилости, связанной с грехами жрецов нашего храма, или же простая детская глупость, которой стоит дать время отболеть и утихнуть. Но Солнце не изменила своего решения ни через полгода, ни через год, ни даже через пять лет. Даже встречаясь со мной, она сразу просит «не говорить с ней о храме, а только о его обитателях». Сокол, как бы он не любил и не почитал принцессу, в итоге засомневался, действительно ли в её нежелании иметь дело с Королевским Храмом лежит именно божья воля или актуальная обида. Возможно, сказал он, это превратилось в привычку. Время в бездеятельности размывается. Месяц затворничества плавно перетёк в год, год в три, три в пять.
– Я только что потерял нить разговора, – торжественно сообщил я Настоятельнице, разводя руками, – Мы вообще-то с меня любимого тут начинали. С того, что меня не надо наказывать и никуда посылать. А скатились в соколов всяких.
– Солнце не желает стражи. Но она не выказала столь же яростного протеста, когда Сокол впервые предложил приставить к ней монахов и жрецов.
– Вечерних, – добавил я как нечто самой собой разумеющееся.
– Нет. Изначально речь шла, о том, чтобы к ней были отправлены посланники от всех корпусов. Вечернего, Полуденного и… – тоненький пальчик Настоятельницы указал прямо мне в морду, – Утреннего, разумеется. Ты представишь мой корпус перед принцессой Солнце.
Ясно, надо мной издеваются. Я – худший монах Утреннего корпуса, я, как уже сказала Чистоглазка, баран, который мухи не обидит. И я – защитник принцессы от одержимого Тенью убийцы?! Чистюля себе, похоже, в чай самогону плеснула…
– Эту идею с монахами господин Сокол упрямо толкает в жизнь вопреки предыдущим провалам, – Чистоглазка вздохнула, – Остролист был в первой тройке, которую собрали ещё в апреле.
Меня аж передёрнуло. Ах он жук! А ведь и правда – было такое, исчезал Острик на пару дней в апреле, да не объяснил куда и зачем. Принцессу он там охранял, а мне ни слова! Друг, называется!
– Солнце их вышвырнула. Остролист вышел, кажется, самым целым из троих. Монаха от Полуденных потрепала её собака. Жреца от Вечернего корпуса ездил забирать сам Дроздовик. Поговаривают, что Солнце столкнула его с лестницы и он сломал себе руку, а когда Дроздовик решился её укорить за это – плеснула Настоятелю при всех в лицо вином.
Очень захотелось согласиться охранять принцессу просто затем, чтобы пожать руку человеку, который решился плеснуть Дроздовику вином в его рыжую морду.
– А вторая тройка?
– Их отозвал сам Сокол, сочтя непригодными. Принцесса не позволяла им себя сопровождать, только присутствовать в замке и посещать её не чаще раза в неделю. Во время их пребывания в замке случилось второе убийство. Третья не продержалась и двух часов, просто без разрешения вернулись все трое в Храм с огромными от ужаса глазами. Можешь сам расспросить нашего Светломира, он участвовал. Сокол отдал приказ: набрать четвёртую тройку.
– А он упрям, – оценил я.
– Весьма. На этот раз его святейшество решил зайти с другой стороны. В первый раз послали наиболее опытных и уживчивых на взгляд Сокола. Во второй – несколько более скромных, наделённых большим уважением к принцессе. В третий раз Сокол попросил нас выбрать монахов, чьих характеры и повадки максимально отражают суть каждого из корпусов.
– Это какая-то странная охрана. Я всё понимаю, молитва сильнее меча, доброе слово подобно лекарству и так далее, но проблема разве не в одержимом? Разве ей не нужны именно охранники? Давайте пошлём Долгослава лучше. Он бывший вечерний. Серпы десять лет назад сдал, но драться-то он умеет.
– Долгослав был во второй тройке. Умение драться и искать одержимых ничем не помогает, если Солнце просто не позволяет охранникам находиться в башне и куда-то её сопровождать.
– А мне она с какой стати позволит?! И вообще, что я буду делать, если на неё нападут? Икать от испуга?
– Ястреб! Не делай вид, что это я тебя куда-то посылаю. Я лишь перечисляла Соколу кандидатов, подходящих по возрасту, когда он вдруг оборвал меня на твоём имени и сказал, что ты можешь сгодиться. Сокол предположил, что раз Солнце так не нравились предыдущие охранники в рясах, может, она смирится если её оберегать будет кто-то её возраста, кто-то, кто составит ей компанию, а не будет конвоем.
Я, округлив глаза, патетично ткнул себя пальцем в грудь.
– Я?!
– Ты, – спокойно подтвердила Чистоглазка, – С подбором молодой свиты для принцессы были большие проблемы. Сокол-то от своего Полуденного корпуса сразу знал, кого послать, да и Дроздовик быстро подобрал угодную его святейшеству кандидатуру среди своих парней. Меня как будто пригласили порядку ради. Мол, раз полдник с вечуриком едут, дай какого-нибудь юношу из своих до кучи. При том он отверг всех молодых монахов, каких я предложила, а потом чуть ли не сам предложил тебя.
Да конечно, так я и поверил. Златосвета не взял, Лественницу не взял, Скорослава не взял, а меня прям уж отправляет на особо важное задание.
– Я страшный, маленький, толстый, вечно сонный, предрассветный баран в котором привлекательного для девушек – только звучное имя, – медленно проговорил я, невольно лыбясь, – Девушка, которая не вытерпела симпатягу Остролиста, вышвырнет меня через окно через пять минут после знакомства. Зачем Соколу это нужно?
Чистоглазка грустно улыбнулась.
– Тебе сказать правду?
Я осторожно кивнул. Происходящее не укладывалось у меня в голове.
– У меня сложилось впечатление, что Сокол надеется на твой провал. Ему не дали тебя наказать за утреннюю выходку – даже Королевский Жрец не способен переорать весь Утренний корпус сразу. Но ты ему не нравишься. Он будто хочет, чтобы провал у Солнце стал последней каплей, поводом тебя выслать.
Я устало застонал, запрокинув голову к потолку.
– Королевский Жрец отправляет меня охранять принцессу с божественными силами, чтобы я провалился и меня можно было спокойно вышвырнуть в провинцию. Сам Королевский Жрец! К принцессе! Разбудите меня.
– Ястреб, хватит ныть! Тебе оказана великая честь!
– Я смогу как-нибудь пережить то, что принцесса не узнает о моем существовании. Но вот если окажется, что я настолько бешу Солнце-бога и саму Солнце, что она выбросит меня в окно, я утоплюсь в придорожной луже!
Мне захотелось проснуться. На самом деле захотелось. Случившееся казалось бредом – ну какой из меня, Небесное Светило мне в глаз, охранник принцесс?!
Чистоглазка смотрела на меня через стол, строго и, кажется, с надеждой. Я начинал понимать. Если я смогу принять участие в успешной поимке одержимого – Сокол будет вынужден изменить свое мнение на мой счет.
– А если мы поймаем одержимого…
– Юноша, вы категорически ошиблись дверью! – раздался от порога знакомый голос. – Одержимых ловят в Вечернем корпусе, а у нас тут корпус Утренний. Кого ты там, соня, ловить собрался?
Я оглянулся и увидел Остролиста, любопытно заглядывающего в настоятельский кабинет. Чистоглазка устало погрозила ему кулачком, но словами гнать не стала.
– Меня отправляют охранять принцессу, – пожаловался я Остролисту, который уже успел добрести до стола Настоятельницы и усадить на него свой зад. Чистоглазка гневно запыхтела. – Эту… эту вот принцессу, которая на всех собак науськивает, вином обливается и вообще странная. Как я её охранять должен? Я из боевых приёмов знаю только «оглушающий вопль ужаса».
– А зачем тебе её охранять? – удивился Острик, – Там мальчик из Вечернего корпуса едет для того, чтобы её охранять. Ну худой конец – мальчик из Полуденного корпуса, который будет читать защитные молитвы.
– А я что, для красоты еду?
– Не для красоты, а для полноты картины, – Остролист подскочил со стола, получив болючий щипок от Чистюли и погрозил ей пальцем, – Твою ж светлость, Чистоглазка! Ты ему что наобъясняла? Что он должен там с одержимыми драться?
– В случае нужды он должен будет…
– Не будет никакой нужды. – Острик отмахнулся от Настоятельницы, подошёл ко мне и сообщил, доверительно склонив голову. – Слушай теперь умного человека, Яся. Старина Сокол совершил ошибку пять лет назад, когда позволил Солнце прекратить ходить в храм. Приказывать ей он не может, тащить силой – не хочет. Но старательно извращается в поводах Солнце сюда вернуть. Не знаю, отчего его святейшество решил, что более близкое знакомство с монахами нашего храма побудит её снова ходить в храм, но он в своей идее упорнее осла. Солнце откровенно издевается над посланниками и провоцирует их уход. От тебя никто не ждёт, что ты станешь защитником Солнце. Твоя задача – просто не оставить у неё неприятных впечатлений. Пусть она помнит, что Утренний корпус существует. И пусть помнит, что её разочарование в лицемерии и жестокости соседних корпусов не должно касаться нас. Ведь мы не лицемеры и не убийцы, верно? – Остролист протягивает мне руку и я нерешительно хлопаю по ней своей ладонью, подтверждая, – Мы – лекари людских душ. Не пытайся ловить Тени. Ты там для того, чтобы показать Солнце Утренний корпус своим живым примером. Делом, а не словом.
Остролист замолчал, и некоторое время мы так и смотрели друг на друга. Его слова меня хоть немного успокоили.
– А когда ты справишься со своим заданием, – мягко проговорил Остролист, выпрямляясь. – Соколу придётся заткнуться. Он никуда не сможет тебя отправить и даже не осмелится тебе перечить, если ты получишь защиту Солнце или, тем паче, сможешь хоть один раз уговорить её посетить Королевский Храм, даже если это будет не Главная служба, а простое посещение тётушки Чистюли.
Тётушка Чистюля фыркнула.
– Ты всего лишь посланник нашего корпуса. Не единственный защитник и не одинокий воин. Мы всегда будем за твоей спиной. Просто доверься Солнце-богу, который отмерил тебе этой чести, и делай то, что можешь.
Мягкий голос Остролиста меня усыплял, почти баюкал. Острик в проповедях не силён, а в личных беседах – незаменим. Он может рыбу уговорить, что она способна летать. Даже меня, перепуганную бестолочь, он на несколько минут убедил, что я справлюсь. А если и не справлюсь, то провалюсь без треска, мягонько так провалюсь, осторожненько, за компанию с коллегами из соседних корпусов.
– Не хочу показаться пессимисткой,– замогильным голосом отчеканила Чистоглазка, едва Остролист заткнулся,– но этот болтун продержался при Солнце меньше шести часов. Так что я бы на твоём месте, Яся, не сильно рассчитывала на успех.
Мне оставалось лишь вздохнуть и отправиться собирать вещи.