Чумацкий тракт
Юрий Жук
Императрица Елизавета пригласила Запорожских казаков в Заволжье, в чумаки. Соль возить. Отправился в новые земли курень Петра Борисенко, послужить матушке императрице и России. Туда же, через пару веков Екатерина 2-я пригласила немецких бюргеров, освоить Заволжские земли. И те, и другие селились рядом на земле. Роднились. Служили России. Воевали. 1-я мировая. 17- й год. Раскулачивание. Великая отечественная. Наши дни. Длиння жизнь рода Борисенко.
Юрий Жук
Чумацкий тракт
Пролог
services@selfpub.ru
Юрий Жук
ЧУМАЦКИЙ ТРАКТ
История жизни одного рода
Загадка
«Лежит гася-простеглася.
Як устане, – то небо достане».
ПРОЛОГ
Соль
Она почти не двигалась. Задними лапами пыталась толкать истощенное тело, вперед, а передними подгребать под себя, чтобы хоть как-то сдвинуться с места. Это получалось с трудом. Она знала, что только впереди у нее есть хоть какая-то надежда не сдохнуть, в этой бескрайней степи. И напрягала остатки сил, пыталась встать. И вставала, и брела до тех пор, пока вновь не падала. И снова вставала, и снова падала. И снова вставала. И снова падала. Поземка заносила ее свежим колючим снегом. Казалось, через какое-то время еще один окоченевший труп, присыпанный порошей, будет валяться на радость вездесущему воронью.
И воронье слеталось. Самые отважные боком, боком подскакивали к морде норовя клюнуть в глаз. Но, волчица, чуть живая, поймав, запах костров и варева, вновь поднималась и упрямо брела на этот, обещавший жизнь, запах. А воронье с карканьем и суетой, отскакивало в сторону, и ждало своего часа. Оно, воронье, всегда дожидалось своего часа.
Лошадь захрапела, попятилась. Встала и начала бить копытом, прядать ушами и косить глазом .
– Дывысь, Петро. Откуда оно тут? – Полу-засыпанное снегом тело волчицы резко выделялось на белом снегу.
– Тпру. – Петро, натянул поводья. – Стоять. Побий тэбэ лыха годына. – Прикрикнул он на коня, передал поводья товарищу, прошел вперед.
– Это ж бирюк. Похоже, дохлый? – Ткнул юфтевым сапогом с красным чулком по зверю.
Волчица вздрогнула. Приоткрыла глаза и тоскливо глянула снизу на человека.
И от этого взгляда у Петра, на секунду, остановилось сердце, захолонуло, и опять застучало.
– Ух ты, живой. – Товарищ казака соскочил с розвальней. – Стой. Тремайся. Я его зараз рубану. – И выпростал из ножен саблю.
– Не тронь, Понас. – Петро, сам не понимая почему, остановил товарища. – Не треба. Нехай живет, коли Господь даст. – Подошел к волчице, приподнял за передние лапы и бросил на розвальни, на солому. Конь опять захрапел и дернулся в оглоблях.
–Та, на черта ли оно тебе? Дай, хучь руку разомну.
– Нет, сказал. Нехай живет. Коли выживет. – И накинул на зверя старый жупан. – Ну, ну. Пошел, Орлик – И поводьями стеганул по бокам коня. Тот, в миг вспотевший, взял с места, пытаясь наметом рвануть вперед. Но сбруя не дала ему воли. И пошел Орлик мелкой рысью, не переставая косить глазом на розвальни, где лежала полуживая волчица.
На дворе стоял конец марта. Но весны еще, не было на дворе. Мело. Мело сегодня. Мело вчера. И судя, по всему, будет мести и завтра, и еще долго, опять-таки, судя по всему, будет мести.
А, волчица, пригревшись на соломе под старым жупаном, разродилась тремя щенками.
–А, шо б, тоби повылазыло. – Петро откинул жупан и обомлел. – На соломе копошились пискляво три маленьких живых комочка. Волчица, отдав последние силы, вытянулась рядом, благодарно глянула на казака. Взгляд ее угасал, угасал и угас вовсе. Глаза остекленели и стали, совсем не живыми.
–1-
Соль. Коротко, как удар хлыста.
Во все времена ссорила она и мирила народы. Из-за нее рушились государства. Завоевывались новые. Люди гибли тысячами, тысячами уходили в рабство. Поднимались соляные бунты. То, там, то в иной Земле. Святополка скинули с Киевского престола, за попытку обложить налогом соль.
В Московии, так же решили повысить налог на торговлю солью. Пришлось созывать Земский Собор, чтобы, хоть как-то успокоить бунтующий люд. И, снова гибли и гибли люди. Соль нужна была всем. Но, соли всегда не хватало.
Испокон веков возили ее из Крымских озер и лиманов, где и добывали еще со времен Адама, и через Херсонес Таврический торговали по всему древнему миру. Еще Боспорское царство снабжало крымской солью Скифов.
Но, где, то Боспорское царство, где те Скифы. А за соль, как рубились, так и рубятся.
На Руси, в древности, соль всегда была красным товаром и стоила так дорого, что не всякий боярин, мог позволить себе лишний раз присолить похлебку, кашу или щи. Но, это бояре.
О простом люде я и не говорю.
Века плелись дружка за дружкой, а то, и пролетали со скоростью степного скакуна. Но, соль нужна была во все времена, везде. Проблема, как была, так и осталась. А ее, проблему эту решать надо было. И решать, не откладывая.
И, в который раз, задумался род людской на Запорожской Сечи.
А на Сечи, кого только не было. Любого вероисповеданья, цвета кожи и разреза глаз. Прибежал на Сечь, хоть, ты, смерд, дворянин, или попович, казак, турок ли, киргиз, или холоп из греков.
Пришел. Живи. Прими Сечевые законы. Обучись и живи, за милую душу.
Вот они-то и решили вновь взять в свои руки соляной промысел.
В веке, наверное, семнадцатом, вольные Запорожские казаки, и, просто, смелые люди из числа, прибежавших на Сечь, решили вместе с атаманами, и с казачьим людом прибрать сей промысел, к своим рукам.
И прибрали.
Пошли обозы от Сечи на Юг. На Крым. Пошли обозы в Закарпатье. Пошли обозы. Пошли за солью. И никто не мог их остановить. Налетали хазары, налетали калмыки. В Закарпатье налетали свои разбойники. Но, Сечевые чумаки, рубились саблями, палили пистолями, а то, и арматы запаливали, заряженные картечью. Отбивались, как могли. И побеждали, и везли соль дальше.
–2-
А тут и случай выпал. Редкий случай, но удачный. Хотя, для кого, как.
Приехало посольство из самого Санкт-Петербурга. Посольство – слово солидное. Одних возов и карет с десяток было. Не говоря уж о гвардейцах верхами. Да и людишки, под стать самому посольству. Солидный народец. На кого не глянь, кафтаны все в позолоте, чулки тонкого шелка, а на головах, парики-то, парики. Который, чуть головой тряхнет, так с головы и сыплется белое облако. А запах. От одного только этого запаха голова кругом идет, безо всякой горилки. Подивилсь казаки на эту невидаль. Кто-то хмыкнул в кулак, кто-то затылок почесал от увиденного, кто-то… да, ладно, мало ли кто, как.
Однако, нельзя не уважить столь солидное представительство. Да еще, от самой матушки Императрицы.
Ну, что ж.
Собрали Сечевую раду. Сели в Круг, куренные атаманы раскурили чубуки, задымили люльками. С есаулами побалакали. Поспорили. Подрались, немного. Какой же спор без хорошей драки. Запили обиду горилкой. Закусили таранькой. Однако, кошевой, резко прекратил «це дило». Поскольку, «Це дило», ради которого собрался Круг, казалось выгодным и для Сечи, и для чумаков. Не раз о нем поднимались разговоры. Да все как-то не договаривали. Рисковое, правда было «це дило». Но рисковать казаку, все равно, что высморкаться.
Поднялся кошевой атаман. Взял в левую руку Сечевой бунчук. Поднял правую с булавой. Круг затих.
– Ну, шо, казаки. Послухайте. И послухайте, со всем вниманием. Пришла цидулька, от самой Елизаветы Петровны и сената, из Санкт-Петербурха. – По слогам прочел он заковыристое слово. – Уважила. Ага. Вот я и кажу. Из самого Санкт- Петербурха. – Оторвался от Грамоты. Глянул на казаков. Сделал паузу. Набрал в грудь воздуха. Решился и продолжил. – Хорошо бы, говорит, Матушка, наши Сечевые, соль им повозили. Ибо, велика потребность в соли на Руси. Об том мы с вами балакали и ни раз, и ни два. Да, только толков не мае. Пришло время что-то решать. Вот и великое посольство из самого сената ждет ответа.
Загоготал круг, не хуже гусей на перелете. Да что там, те гуси. Заворчал, заворочался, чуть даже оскалился казачий круг, недовольный волей Матушки за последние годы. Выступила давняя обида. И сдержать ее было невозможно. Уж шибко Ее Императорское Величество стала обделять казаков Запорожья. То одну вольность отберет, налог новый, а то и вовсе законом запретов понаставит. Каково это Запорожцам, привыкшим жить на широкую ногу, и по своим законам.
– Нет у нас вопросов до сената, или як его там… пущай Матушке скажуть, що казаки сами, как жили, так и жити будут. И чумаки наши, как соль возили по миру, так и будут. А, если этим Санкт-Питер-Митер Бурхцам, що вот тут сидят, не ясно, – Казак глянул в сторону высочайшего посольства, – дак я, куренной атаман восьмого куреня, Сэмен Детына, готов, великому посольству из столицы…
Но не дали договорить Детыне казаки. Зашумели, загалдели. Оборвали на полуслове. Свистом заставили сесть на место. А «великое посольство» заерзало, заметно занервничало, Напудренные парики сбились в кучу и стали поглядывать, как бы, побыстрее, подвинуться под охрану гвардейцев, которые и сами-то, будто, примерзли к седлам.
Однако, встал куренной, седьмого куреня, Петро Борысынко. Отставил ногу в красном сафьяновом сапоге, трофей похода в Речь Посполитую, откинул правую полу жупана дорогого сукна, трофей из Туретчины, так же красного, снял бархатную шапку, трофей из Крыма, низко поклонился, кошевому атаману, затем, кругу. Выпрямился, поднял руку с нагайкой. Гвалт затих.
– Чого, тут балакать Батько. Сколько лет об этом говорено. Говорено, переговорено. Это дило доброе. Мой курень, скажу за всех разом, бо они со мною согласные. Благословишь. Пойдем в чумаки на Московию. Все готовы. Волы – есть. Мажар, тоже, хватает. Армат довольно. Пищали. Ручницы, Пистоли. Шаблюки, и те в избытке. Поедем. Это, дило доброе.
– Шо, скажите, казаки. – Кошевой обратился к кругу. – Тыждень решать надо. Только, ехать надолго. А-то и на все годы, шо остались вам от Господа нашего.
– Прости, батько, шо прервал твою речь. – Петро Борысынко повернулся всем туловом к кошевому. – Мы уже тут, трохи, побалакали. С жинками, с татами. Они не против. – Вновь повторил он.
– Ну, тогда, как круг решит. – Кошевой тряхнул оселедцем – Кажите казаки.
Вновь загоготал круг. Заворчал, заворочался. Но все слышнее и слышнее выделялось одно: «ЛЮБО».
– Ну, а коли так, – Кошевой завернул оселедец за ухо, натянул папаху. Глянул на казаков. Рубанул ладонью воздух. – Так тому и быть.
– 3-
Еще неделю гуляла Сечь, провожая соратников в новые, никем не обжитые земли за Волгой, что так щедро выделила им Елизавета Петровна. Уходили казаки, похоже, в, не совсем известную, а вернее, совсем не известную новую жизнь.
Плакали, прощаясь. Братались, забывали обиды. Мирились и снова ссорились. До первой, второй или третьей чарки. Понимали. Многие больше уж не увидятся никогда.
– Нет. Ты слухай меня сюды. От эту шаблюку, я снял с турка в Крыму. Цены ей нет. Гляди, как в руке легла. А рубит? Только, чуть рукой взмахнешь, а он уже напополам, до седла.
– Хто, он?
– Хто, хто. Який ты бестолковый. Да, басурман, разумиешь. Я про кого балакаю. Бери. Тебе в новой жизни нужнее будет. А у меня еще есть.
– Чтобы казак свою саблю, свою нэньку, в другие руки отдал. Это дорогого стоит. А ведь, было. Было. И люльками менялись, и чубуками.
– Вот, Панас, бери моих волов. Они покрепче твоих будут. Нечого, нечого. Я еще наживу.
– Яремо. Окуда, ты такой. Бери моего аргамака. Он мне уже не пригодится. Годы. Годы мои велики. А тебе, еще погулять с ним по воле. Да и ему воли дай. Разве такому коню место в стойле. Ты пусти его в степь. Пусти в перелески. Увидишь, какой он в деле. Сколько раз выносил меня от ляхов. Не место ему в конюшне. Ему воля, воля нужна. Забирай его вместе с чепраком. И орчак не забудь. Он под ним уже третий год ходит. Привык. Дай, я его почаломкаю на прощанье.
И казаки прощались. Прощались со слезами, не стыдясь, своих слез, прощались, обнимаясь, в последний раз, выпивая вместе останью чарку горилки, выкуривали по последней люльке. И плакали, смялись и снова плакали, прощаясь
Впереди у куренного атамана Петра Борысынко был долгий путь в неизвестность, в новую жизнь. И туда, в эту самую «новую жизнь» нужно было привезти все хозяйство. С жинками, ребятишками, и скотиной. В общем, считай все подворье. О-хо-хо.
Ну, да слово сказано. Дело делается.
–4-
Волчица, отдав последние силы, вытянулась рядом, благодарно глянула на казака. Взгляд ее угасал, угасал и угас вовсе. Глаза остекленели и стали, совсем не живыми.
– А, побий тэбэ лыха годына. Шо ж это делается? – Петро растерянно глядел на новорожденных. – И, куды ж мне их?
– Да, кинь их в снег, и все дило.
– Нет, хлопче. Це, не дило. – Петро поднял волчат. Все три щенка уместились в огромную ладонь казака, и еще место осталось, обтер соломой и засунул под кожух в тепло, ближе к телу. – Гони, Панас. Доехать надо швыдко. Помрут, божьи твари. А я не хочу. Пусть живут.
Панас не стал перечить атаману, стеганул кнутом Орлика. Тот дернулся всем телом и резво затрусил по пороше.
–5-
Обоз располагался на ночевку. Казаки, как всегда, поставили кругом, а когда и квадратом, возы и мажары. Завели внутрь волов. Первым делом каждому поднесли кожаные ведра с водою. А. когда те напились вволю и отдохнули, бросили сена. И тут же, приспособили кругом наружу арматы, ружья. Ночь, по всему, обещала быть беспокойной.
Киргиз-кайсаки. А может и другие какие степняки, вот уже неделю маячили, недалече, время от времени с гиком и посвистом, лихо, проскакивая, вдалеке и, осыпая обоз стрелами, показывая свою удаль, вреда особого обозу не причиняя. Но, киргизы, киргизами, а ночевать, хочь, не хочь, а надо было.
Жонки – то ж не сидели без дела развели огонь. Приспособили казаны на кострах. В воздухе запахло свежим кулешом.
Петро гикнул, подъезжая к обозу. Его услыхали, развели в стороны возы. Розвальни проскочили внутрь. Возы тут же встали по местам и ощетинились арматами.
Ночь.
Те же самые киргиз- кайсаки. Но, они-то ладно, были нахальными только днем, пытаясь отбить отставших волов, сорвать, что успеют, и унестись на своих вертких лошаденках, с тем, что удалось урвать, во время быстрого налета.
Но, нагайские татары в степи никого не боялись. Вот это и была основная напасть. Подкараулить чумаков, перерезать, отнять волов и товар считалось у них молодечеством.
Однако, Петро Борысынко, не зря был поставлен куренным атаманом еще на Сечи.
– А. ну, Мыкола, ходь сюды, – Крикнул Петро сыну и соскочил с розвальней еще до их остановки. – Смотри, на мой подарунок. – и вытащил из-под жупана трех слепых щенков. – Это, бирючью диты.
Рано, пораненьку, як стало светати,
Стала орда, – вся черная, с под моря вставати, –
Пели казаки, коротая ночь.
И это была последняя суровая зимняя ночь. К утру заметно потеплело. Южный ветер нагнал теплый воздух, который топил, не сразу, конечно, но, весьма и весьма быстро, заметенные сугробами шляхи, ерики и перелески. Через пару недель земля оттаяла.
–6-
Для обоза это было горе. И так медленно двигавшийся он, то и дело, застревал в залитой грязью колее. Приходилось подпрягать лишних волов, чтобы вытянуть мажару или телегу из ямы. А потом вновь впрягаться, чтобы вытащить очередной воз.
Однако, хочешь, не хочешь, но обоз двигался все дальше и дальше на Восток. Медленно. Трудно. С задержками, топчась на месте, отбиваясь от киргиз-кайсаков, иных степняков- калмыков, которые, хоть и редко, но давали о себе знать, правда, все издали, как и кайсаки, больше пугая, своим присутствием. Но, все-таки обоз двигался, продираясь сквозь гряз и непогоду.
– Та, звидкиля ж ты, такэ взялось. – Ругался Петро, глядя на каждую вылазку иноверцев. Потом вниманья на них обращать перестал. – Та, ладно. Поскачут, поскачут, а там и устанут. – А, когда те совсем уж плотно доставали, Петро, сплюнув в сторону, – а побий тэбэ лыха годына, – Это было его любимым ругательством, давал команду.– Ну-ка, Степанко, пальни из арматы пару раз. – Степана уговаривать нужды не было. Тот дело свое знал. И, прицелившись поточнее, делал два, реже три выстрела подряд. После чего степняков и следа не было. Только ошметки грязи летели из-под копыт их лошаденок, все дальше и дальше теряясь в степи.
– Ну, вот. – Довольный Петро, подгонял казаков, – А ну, хлопцы, не спать. Не спать. И обоз, хоть и с трудом, но двигался все ближе и ближе к восходу солнца.
А впереди, скоро, замаячила полоска воды, с редкими, зацепившимися за береговой тальник, льдинами вдоль уреза реки. Атаман первым заметил воду, крикнул казаков:
– Мовчан, Катаржин! А ну, айда за мною. Подывымся, шо там такое. – И первым вскочил на коня. А за ним верхами и Катаржин с Мовчаном, пытаясь догнать атамана, наметом отправились к реке. Остановились на крутояре.
– Похоже, хлопцы, приехали. Ото, он и есть, тот самый Еруслан.
Река половодилась. Рокотала весенним паводком, освободившись ото льда. Наконец-то вволю задышала и обрадовалась свободе. А. вместе с нею, зарадовались и казаки.
– Ну, шо? – Петро ударил шапкой о землю, закрутил на палец оселедец, закинул конец его за ухо, шлепнул себе нагайкой по правому сапогу. – Конец пути. Перекрестился и заплакал. – Спаси, Боже, спаси Крепкий, спаси Бессмертный – проговорил он сквозь слезы. Тяжело соскочил с коня и упал на берег крутояра. – Конец пути. Боже ж мой. Конец пути. – И распластался на едва пробивавшиеся, первые, и еще слабые, ростки бузлучков, кое-где уже показавшие свои, склонившие к земле колокольчики. А в небе над ним дрожал жаворонок, распевая на весь белый свет свою весеннюю песню.
–7-
– Ну, шо, казаки. Вот, тут нам и жити. – Обоз подтянулся к излучине реки. Петро Борысынко вскочил на мажару и повторил. – Вот тут, нам и жити. Распрягайтесь. Устраивайтесь. Со стороны речки ворога ждать неча. А в степь? Ну, в степь, как обычно, выставим возы с мажарами. Отдохнем. А там подумаем, чого ждать от этой земли. Я, так думаю, приживемся.
– А куды деваться? Нам другой дороги нема. – Катаржин надвинул на лоб папаху и заливисто рассмеялся, покручивая отвислый ус. И этот его смех снял великое напряжение, висевшее в воздухе. Малые казачата, весь нелегкий путь, живущие по походным законам взрослых, подхватили его радостный смех, кинули вверх шапчонки и малахаи и заверещали:
– Конец пути. Дома. Все дома. Нам другой дороги нема.
А за ними, то, в одном углу, то, в другом ответно засмеялись и взрослые. И вот, уже весь курень радостно хохотал. Казаки обнимались, раскуривали чубуки. Доставали заветный штоф горилки.
– Давай, Петро. Не побрезгуй. Весь год берег для такого случая. – Мовчан поднес кубок куренному. – Вот он этот случай и вышел.
– Спасибо вам, казаки. – Петро принял вырезанный из воловьего рога кубок. Сделал изрядный глоток. Низко поклонился людям и передал его Мовчану. Тот так же отпил и пустил горилку по кругу.
И вновь вернулся кубок к атаману, почти полный. Тот, пригубил и передал Мовчану.
– Да. Откуда же столько горилки в курене? Пить, да не выпить? – Петро присел на оглоблю телеги. Снял с бритой головы шапку, закусил ус. Тяжело, глянул на всех. И его проняла горилка. Молвил резко. Молвил.
– Все, казаки, выпили сегодня, выпьем еще, когда обустроимся. А, пока не до гулянки. Тут и диты, тут и жонки. Да и вокруг неспокойно. Не дай боже, ночью, спящих, порежут. А потому, караул в ружье. Остальным отдыхать. Утро, вечере мудренее.
–8-
И полег курень на ночь. Сказалось напряжение целого года пути. Целого года надежд, разочарований, когда и не виделось впереди ни какого просвета, который казался призрачным светом, неизвестно кому светившим. Только не им. Только не казакам куреня Борысынко Петра. А, свет-то оказался полезным. А свет-то оказался правдивым. И привел тот свет казаков к месту, где, так уж случилось, поселились они, обжились и прикипели к Земле Заволжской всею своей душою, всеми корнями.
Но, это потом. Далеко потом.
Наутро же, собрались казаки вокруг атамана. Надо было решать, как жить дальше.
– А дальше так, казаки. – Петро окинул взглядом весь свой курень. – Все мы знаем, ради чего покинули Сечь и целый год месили грязь и слякоть, тащились по снегам и буеракам, отбивались от иноверцев и, наконец, добрались до своего места. А, это место, – он окинул взглядом и обвел рукой от горизонта до горизонта, – теперь наша земля. По закону. Матушка подарила. И никто ее не отнимет у нас. Если только вместе с жизнями нашими. Но, тому не бывать никогда.
– Не бывать. Не бывать. – Волной прошло от края до края казачьего войска.
– Вот и я говорю. Не бывать. А, потому, будем обживаться. И не забудьте, казаки, за каким чертом мы с вами сюда кочевали. Чого не жилось на Сечи, и у себя по селам и хатам. Чого обещали императрице. А, потому, – Петро тяжело вздохнул, глянул из-под лобья на дружину. Помолчал, а потом, выдохнул. – Не спал я этой ночью. Да, думаю, и многие из вас не спали. Все думали. И я думал. Раньше некогда было серьезно потратить время на завтрашний день. Выживали. Выжили. Теперь, пришло время. А дума моя такая. – И снова Петро закусил ус. И снова закинул оселедец за ухо. – А потому, говорю, как думаю. Часть куреня, большая часть, с жонками, казачатами, и хорошей охраной, остаются туточки. Землянки вырыть, если случится – вальки зробыть… хотя, вряд ли. – Оборвал он сам себя. – Дай господи с землянками управиться. Волами вспахать землю, сколько получится. Жито посеять. А остальным казакам, чумаками, за солью, как обещано. На Эльтон. Вот, кто, куда пойдет, и решим сегодня.
– Чого тут решать. – встал с круга Катаржин .– Как скажешь, так и будет. Скажешь, я пойду с обозом. Ан нет, сам иди.
– Видно, так тому и быть. – Петро вздохнул с облегченьем. Похоже, по душе пришлось его слово Катаржина. – Глянул на товарища. – Только наоборот все будет. – Мне, тут не воевать. И тебе за солью не ходить. А спроворит обоз, чумацкий, Григорий Осипенко. Все мы его знаем, как знатного казака. И по Крыму, и по Карпатам. Не раз и не два ходил с обозом. Наладим с сотню возов. – Петро глянул на собравшихся. Продолжил. – И казаки с ними пойдут отдельно. Хоть обоз просто не возьмешь, а подмога, не лишней будет. Места новые, неизведанные. Откуда ждать беды, и черт не скажет. Хотя, мабуть, и самому ему, то не ведомо. – Вновь замолчал. И казаки молчали. Продолжил атаман. Было видно, как нелегко давалась ему речь. Все понимали. Только из одного огня вырвались, да еще и не вырвались, толком, и, вот на тебе, опять в полымя. Продолжил Петро.
– Григорий сам решит с кем ему в походе быть. С кем кулеш хлебать, а с кем на смерть идти. Но, думаю, Бог даст, до этого не дойдет. – Атаман скинул с плеча кафтан. Солнце пригрело. – Я все сказал. А теперь, вы говорите.
Всколыхнулись казаки. Волной прошел гул над головами. Будто ветром потянуло со стороны реки. Да и по реке рябь пошла. Налетел ветерок, и вновь – тишина. Ни былиночки не шурухнется. И так, минута, а может и десять минут, а может, и все двадцать. Кто их считал, те минуты. Однако, то там, то тут задымились чубуки, запалились люльки. Негоже в таких делах торопиться. Обдумать, не торопясь, обмозговать, покалякать друг с другом. А потом и …
– Ну, вот, что, Батько. – Встал из круга Григорий Осипенко. Ударил люлькой об ладонь. Вывалил на нее горячий уголек. Плюнул. Растер в пальцах. Засунул люльку за обшлаг дорогого кафтана. Сегодня, по случаю, может в первый раз за весь год-то и надетого. – Все верно сказано. И низкий поклон тебе, за доверие, что мне оказано. Ватагу соберу. Есть казаки, что не раз чумаками ходили в Крым, да и в Карпаты. А потому, не сумлевайся. Все сделаем, как надо. И дорогу разведаем, и соль привезем. А уж ежели казаков с десяток дашь, для охраны, тут и толковать не о чем. Все будет, как сказано.
– Ну, и добре, казаки. Ну и славненько. – Петро Борысынко достал свою люльку из кармана. – Что ж, коли других мнений нема, вынимай, Григорий, и свою из кафтана. Рано спрятал. Закурим, что ли, еще по одной. Подымим на дорожку.
– А, ну тату, глянь, какие у меня звери. – Мыкола подскочил к отцу, а за ним наперегонки неслись, смешно переваливаясь с боку на бок, три серых вислоухих, но уже вполне определившихся щенка.
– О, гляньте, люди добрые. Выходил-таки, стервец. – Петро поднял одного, что поближе крутился, и тут же уронил на землю. – Ты. глянь, чуть палец не отъел. Вот ведь, зараза. – И все вокруг весело засмеялись.
А через день собралась ватага идти на тот далекий и никому не известный Эльтон. Первые чумаки готовы были наладить свой соляной шлях по Заволжью.
Глава 1
Каушен
Утро 4-го августа 1914 года, под Каушеном, выдалось дождливым. Как, впрочем, и все предыдущие дни августа в восточной Пруссии. Тучи висели низко и постоянно сочились мелким изматывающим душу дождиком, от которого негде было укрыться. Даже в блиндажах.
Австрияки лениво постреливали, время от времени, посылая на русские окопы снаряды, которые так же лениво, то не долетали до позиций, то перелетали, или взрывались, где-то совсем в стороне. Артиллерия, его Императорского Величества отвечала, примерно, тем же. Стрельнут и замолчат. Потом опять стрельнут. И вновь замолчат.
Позиционная война под Каушеном была в полном разгаре.
Конно-Гренадерский Гвардейский полк зарылся в окопы и уже неделю, спешившись, и отогнав лошадей в тыл, по колена в грязи, промокший и вонючий, терпеливо ждал приказа о наступлении.
И это было унизительно и страшно. Унизительно то, что их, Гвардейцев, перемешали с пехотой, уже до того, два месяца сидевшей в этой грязи. А страшно то, что, привыкшие к стремительным конным атакам полками и эскадронами, казаки, в бездействие и неизвестности, вынуждены были ждать приказа о наступлении неизвестно когда, и неизвестно от кого. Хотя, конечно, известно от кого.
Но, этот самый «известный от кого» молчал, и приказа все не было. Его и быть не могло, так как Австрияки по всему фронту теснили армию его Императорского Величества, Николая 2-го, навязывая ей, армии Российской, позиционную оборонительную войну.
Во всяком случае, в ближайшие недели, приказа ждать было бесполезно.
Казаки начали роптать.
Да и не только казаки. В пехоте были те же настроения. Особенно, среди нижних чинов, во всех частях. И это было по всему фронту. То там, то здесь прорывались всяческие недовольства. И на уровне дивизионов, полков, а то и Лейб-Гвардейских соединений. А уж в окопах-то…
– Да, шо ж такое? Подметка совсем сгнила. Дывиться, хлопцы. Вси пальци наружу. Хоть бы, трохи, дали повоевать. Глядишь у какого-никакого австрияка сапогами бы разжился. – Приказной казак Семен Нечипоренко с удивлением рассматривал свой, только что с трудом стянутый с ноги разбухший от сырости, когда-то в прежние времена, называвшийся юфтевым, сапог. – А, ведь, сносу не было. Еще батько в них свадьбу справлял. Я их дегтем, дегтем. Самое верное дело. Батько, так, тот, ворванью. Да, где ж ее нынче взять? – Приказной казак Семен Нечипоренко, развязал свой сидорок. Достал шило, протянутую через вар черную дратву. Тяжело вздохнул. – Шо тут за место такое? Гнилое.
– И-то, чего гнием. – Рядовой пехотного полка, Ванька Рябой, такой же рябой, под стать фамилии, – подал голос из дальнего угла блиндажа. Рота пехоты сидела тут же, в блиндаже вперемежку, с казаками. – А у меня, мужики, гляньте, – Ванька задрал кверху застиранную гимнастерку вместе с исподним, – гляньте, – повторил он, – под мышкой, какая гуля выросла. Ладно, ведь так, но и рукой шевельнуть не можно. До того болит. Как воевать?
– Ты к фершалу сходи, – подал голос, сидевший в противоположном углу пожилой приказный казак Семен Нечипоренко, на минутку оторвавшись, от своего сапога. – Он тебе мигом ту гулю вскроет. У меня такое чудо было. Пять минут – и все дела.
– Да, где ж, он, тот хвершал? Пока найдешь – околеешь.
– А не то, сыпь сюды. – Семен Нечипоренко достал из-за голенища тонкий длинный нож. – Я, тя, не хуже фершала оприходую.
– А ты, могешь? Ванька Рябой недоверчиво глянул на казака.
– Чего уж тут. Чик и готово. Сразу полегчает. Сучье вымя это называется. От недостатка в твоем организме минерала.
– Чего, от недостатка? – Ванька Рябой повернул лицо в сторону казака.
– Да, минерала, дурень. Минералом тем, иод называется. – Терпеливо разъяснял Семен. – Вот его-то у тебя и не хватает. Так фершал объяснял.
Ванька Рябой опустил рукав гимнастерки, спрятал гулю под исподнее. Прикрыл рукой. Поморщился от боли. Видно и впрямь, невмоготу было.
– А ну, как помру из-за твоего минерала? Недоверчиво глянул на старого казака.
– Э, милай. Ежели б от этого помирали, воевать было б не кому. Ходь, сюды. Не сумлевайся. Я тебя в момент вылечу. Не хуже фершала. Только тряпицу с собой прихвати. Потом приложишь к ране, чтоб исподнее не замарать. У, нас, на Кавказе, такое добро, часто встречается. Так что, говорю, не сумлевайся. Знакомо.
– Не, я поостерегусь. – Недоверчиво глянул Рябой на казака, ладошкой прикрыл больное место. – Глядишь, само как-нибудь рассосется.
–Ну, ну. – Нечипоренко спрятал нож за голенище. – А-то, смотри, ежели, что. – И снова принялся колдовать над сапогом.
А на дворе, над окопами и блиндажами висела все та же хмара, вытягивающая из солдат и казаков душу.
И так было, по всей линии фронта. Куда не загляни. Недовольство, бездействием командованья. Желанье, наконец-то, вылезти из грязи и, одолевших вшей, солдат и казаков.
Ежели воевать, так воевать. А не воевать, так и не воевать вовсе.
Судя по всему, у австрияков в окопах были те же настроения.
Но, воевать все-таки пришлось. Да еще как. Яростно. Не жалея, живота своего. Впрочем, так всегда было в русской армии. Через сутки или чуть позже, а, если быть точным, то утром 6-го августа, внезапно сыграли тревогу по всему фронту на Каушене.
Казаки сбросили ежедневную дрему и будто проснулись. Вроде, и не было этих двух недель вынужденного сиденья в блиндажах. Кинулись к лошадям. Те, заботаные и застоявшиеся, встречали ржанием своих хозяев. Радостно трясли гривами, били копытом и, всячески, выражали свою радость.
Кони, и те, устали от затянувшегося безделья.
Гвардейцы только успели взнуздать, каждый своего, как загорелась канонада из всех орудий и с нашей стороны, и со стороны неприятеля.
– О. Проснулись, бисовы диты. – казак, лейб-гвардейского конно-гренадерского полка Серега Борисенко, закинул поводья на шею своего дончака и ловко вскочил в седло. – Тпруу,– натянул он поводья. – Застоялась, скотинка. Погодь, трохи. Пришло твое время.
Серега Борисенко, молодой казак, из Заволжских степей, астраханского войска, лет двадцати, был высок, худ, и жилист, будто с рожденья запеленат, корневищами прибрежной ракиты с ног до головы. Жадный до работы, гулянок и девчат, со своей гармошкой, всегда был желанным гостем на всех вечорках, пока смертельно не заболел любовью к Меланье Рудоман.
Глава вторая
Какая Рудоман? Кто, такая? А Думлеры? А Кушманы и Бауэры? Что за фамилии? Откуда вся эта неметчина? И зачем она тут, в Заволжье?
И об этом надо сказать
Ангальт-Цербстская принцесса, став русской императрицей Екатериной Второй, была убеждена – немецкая культура всегда стояла выше русской, была уверенна, что европейский фермер непременно поднимет сельское хозяйство на пустующих землях России. И была права. А земли той было – немерено, и поднимать ее, землю Российскую, надо было, во что бы то ни стало и, как можно скорее.
Екатерина была умна, мало того, прозорлива.
Да, это, слава Богу, никто во все времена и не оспаривал. А уж, нынче и подавно.
Поскольку, прозорлива была Императрица, то в году, эдак, шестьдесят первом ли, шестьдесят втором, подписала указ Сенату принимать иностранных подданных, со всей Европы, желающих поселиться в России, без всякой волокиты, и давать им земли, столько и где пожелают.
И, вот ведь, зараза, согласились те самые Европейцы с большим удовольствием и радостью, уж больно, перспектива был привлекательна. А куда им было деваться, европейцам этим. В Германии, в Голландии, да и по всей остальной Европе, свободных земель вовсе не осталось. Какие уж тут, к черту, перспективы. Земли-то там было всегда и так, «с гулькин нос». И разобрали ее еще, черти когда. А, уж, тут, извиняйте. Кто не успел, тот опоздал. Поразмыслили безземельные бюргеры, или как их там в те времена называли, затылки почесали, и перекочевали, как когда-то и Запорожские казаки в Заволжье.
Земли было, девать некуда. Хотя, потом, нашлось, куда девать. Разобрали все Заволжье, чуть не до киргизских степей. Но это позже. Много позже. А, в те времена, и, правда, «девать было некуда».
Казаки приняли колонистов без опаски. А чего им было опасаться. В станицы, к ним, немцы не лезли, и вовсе обживались в сторонке. Избы ставили по берегу Еруслана, и дальше по степи. Дома возводили на главном, широком, проспекте, который сами прокладывали, на манер своих поселений, к которым привыкли за долгие века. В центре колонии, вокруг площади, непременно – костел. В своей колонии и веру свою исповедовали. Там же была и аптека, не виданное для казаков до сей поры заведение, хозяева которой, готовы были помочь и немцам, и казакам. Да, хоть кому.
Казакам, поначалу, это было без надобности. «У них своя жизня, у нас своя. Нехай, соби живуть. До той поры, пока они нас не рушат, до тех пор и мы рушить не будем. Мы, тут веками обитали.»
Но, времена, меняются. Соседи есть соседи. Хочешь, не хочешь, а времена эти все по-своему решат.
И стали жить бок о, бок, и перекочевавшие с Запорожских земель потомки Петра Борысынко, и немецкие безземельники, так же, как и во всем мире, по белу свету ищущие новой и уж, конечно, достойной жизни.
Да, я уж говорил об этом вначале. Ну, да повторюсь на минутку.
Пришли, значит, в Заволжские степи чумаками, на службу Государства Российского, Запорожские казаки. Всем гуртом пришли, с жонками, детишками, скотиной и прочим скарбом. Запрягли волов в телеги и мажары, и двинулись на Восток, в неизвестные и такие далекие Заволжские земли. Обжились и служили государству Российскому, которую сотню лет. Возили на волах соль с Эльтона. А когда возить в убыток стало, потому как, вдоль Волги проложили железную дорогу с озера Баскунчак вверх по течению, какие уж тут волы, стали сеять чумаки жито, пшеницу, благо земля родила немереные урожаи, не только для себя, но и на продажу. Тем и жили. И, неплохо, скажу я вам, жили. Однако, волов не забывали. В пришедших на волах, черт знает, когда, в Заволжские земли казаки и теперь, в каждом дому, в каждом хозяйстве, непременно держали хотя бы, пару волов. Зерно ли на мельницу отвезти, мешки с пшеницей загрузить, вспахать ли поле – это все на волах. Или, просто, для радости держали.
Но, казак, он и есть – казак. И царскую службу казакам никто не отменял.
Глава третья
– Смотри, хлопче, – Отец Сереги, Илья Спиридонович, перекрестил лоб сына. – Великая честь тебе оказана – служить. И дед твой служил, и отец деда твоего. И никто из Борисенок не посрамил своей фамилии. Ни посрами и ты, хлопче.
– Да, ты, шо, Батько. Хиба ж я не Борисенко? Чи, я, какой, никакой, урод, что ли?
– Вот и я, говорю. Служи. – И перекрестил лоб сына, завернул седую чуприну за ухо и отошел в сторону, уступив место матери. Та подошла к Сереге с иконой, молча, встала перед ним. Сын рухнул на колени, надолго приложился к старому, почерневшему от времени образу, вместе с предками совершившему длинное путешествие с Запорожья в Заволжские степи. А до этого, трофеем взятый, предками Борисенок, после набега на Туретчину, чуть ли, не из-под самого Царьграда.
Святыня рода, редко покидала свое место в красном, углу избы. Но, сегодня был как раз тот случай.
И казак Серега Борисенко, отправился служить в третьем поколении в лейб-гвардию Его Императорского Величества. И был безмерно горд оказанным ему доверием.
– О. Проснулись, бисовы диты. – Казак, лейб-гвардейского конно-гренадерского полка Серега Борисенко, закинул уздечку на своего дончака и ловко вскочил в седло. – Тпру,– натянул он поводья. – Застоялась, скотинка. Пришло твое время.
И, как оказалось, прав был казак. Время пришло.
– Гвардейцы! Казаки! Сынки! Братья! – Лейб-гвардии конного полка, ротмистр барон Петр Врангель, на полном скаку остановил жеребца перед своим эскадроном. Там! – он бросил руку в сторону австрийских окопов. – Там! – Повторил он и замолчал. – Да, что говорить. Вы и сами знаете, кто там. – Голос его сорвался до фальцета, однако слышно было всем. – Но, там должны быть мы. – Откашлялся он в кулак. – Сколь долго можно просиживать в грязных окопах, и ждать у моря погоды. – Седой, назойливый дождик сек его лицо. – Сегодня мы с вами сокрушим врага. Сокрушим врага, здесь, под Каушеном, раз и навсегда. Пусть враг почувствует всю мощь Русского солдата. Всю мощь Русского войска. Казаки! Гвардейцы! За Царя! За Отечество! За нашу Веру! Во славу Государства Российского! Вперед!
И эскадроны, развернувшись Лавой от фланга до фланга, влившись в казачьи полки тремя шеренгами, наметом пошли потрошить врага за Веру, за Царя и, конечно же, за Отечество. Оно у Русского солдата всегда было одно, и на все времена.
Но, не тут-то было.
Противник, встретил казаков залпом из всех орудий. Картечью положил сразу почти всю первую шеренгу Лавы.
Одно спасло Лейб-гвардейские полки. Не успели австрияки поднять прицел на батареях. И основная часть картечи пришлась по лошадям, принявшим на себя всю силу залпа противника.
Серега Борисенко, пригнув голову к самой холке дончака, гнал его, во второй шеренге Лавы: « Та де ж воны, сучьи диты». Взгляд его, тяжелый и почти безумный, рыскал из стороны в сторону, пытаясь найти какого-никакого австрияка. Кривая улыбка перекосила скулы, обнажив страшный оскал. А шашка в правой руке, будто зажила своей жизнью: то над головой просвистит, то мелькнет сзади всадника, описав широкую дугу, то рухнет вдоль туловища коня.
– «Та де ж воны, сучьи диты. – Одна только эта мысль и жила в его голове. Он не слышал первого залпа австрийской артиллерии. Не видел, как попадали кони под казаками, да и сами казаки посыпались, как горох, под ноги своих же коней. – « Та де ж воны, сучьи диты».
Однако, австрияки успели перезарядить орудия, и картечью, вновь сокрушительным залпом, ударили по казачьей атаке.
За несколько минут до залпа ротмистр Врангель, успел увести свой эскадрон в сторону из-под огня австрийских батарей. И, тут же, с правого фланга атаковал окопы противника, батарею и все их бастионы, сабельным ударом.
Вот уж где, казаки отвели душу, дав разгуляться своим шашкам, по головам австрияков.
Серега Борисенко рубился насмерть, как и все сражавшиеся, рядом с ним опьяненные атакой, долгожданной атакой, казаки. Шашка его мелькала поверх островерхих касок, рассекая их, чуть ли, напополам. А, уж тем, кому не повезло увернуться, уворачиваться было поздно и незачем.
Однако, австрияки понимали, сегодня, сейчас, в этот самый момент, решалось все, и защищались отчаянно. Пропустив, первые мгновения неожиданного нападения с фланга, они быстро перестроились и развернули пулеметы в сторону эскадрона.
Ротмистр был в первых рядах и, как и остальные казаки, шашкой прокладывал себе дорогу к батарейному редуту. Редут был рядом, но, как далек в тот день, в тот час, в ту минуту, находился этот редут. А ему надо было еще и вести за собой эскадрон.
Молодой казак Серега Борисенко рубился рядом, справа от командира, так уж случилось во время атаки. И, то ли увидел, то ли почувствовал какое-то движение в рядах австрияков. Он не смог бы объяснить, да и до объяснений ли было, но, только, сам того не ожидая, навалил своего дончака на жеребца командира и оттеснил его в сторону, сбив с ноги.
– Ты, что, мать твою, – Врангель, ошалело, глянул на казака и шашкой попытался его достать. Не достал. Жеребец завалился на бок и свалил ротмистра.
Серега же, Борисенко, слетел с коня, прошитый пулеметной очередью. Да и сам дончак рухнул рядом.
А оборону австрияков, казачий эскадрон все-таки проломил. Правда от эскадрона, да и от самого полка мало, что осталось, но батарея, из-за которой и началась эта кровавая свистопляска, перестала существовать.
Только молодой казак Серега Борисенко этого уже не видел.
Глава четвертая
«Тыгдык-тырдык-тыгдык-тырдык». И от этого звука некуда было деться. Он жил повсюду. Повторюсь. Он жил повсюду. И отовсюду вливался и в головы, и в уши. Проникал глубоко в сознание, а вернее, в безсознание. В безсознание тех десятков и сотен раненых, что болтались в вагонах санитарного поезда, увозившего их с передовой, в тыл. В сторону города, Санкт-Перербурга.
И была боль. Нестерпимая боль, режущая по живому или, бесконечно, ноющая, но, такая же, страшная и нестерпимая. Боль, никакого-то одного человека, или нескольких по отдельности, а всеобщая огромная боль, которая поселилась в этом поезде, и, жила, подчиняя себе все живое. Заставляла выполнять свои прихоти, бояться ее, и, с ужасом, ждать возвращения, ежели, на время, боль эта, оставляла кого-то в покое. Но, она, всегда, возвращалась. И возвращалась нежданно, с запахом карболки, вонью мочи и нестерпимым, наизнанку выворачивающим всю душу, сладким запахом застарелой крови. И эти запахи чувствовали все обитатели поезда. Не важно, ранен ты. В бреду ли. При памяти. Или врачуешь раненых. Она сидела в каждом.
И, только, мертвым было глубоко плевать на эту боль. Отболело.
Глава пятая
– Маты, моя, маты. Где ж ты, моя, мамо. А, я где, мамо. Батько. Чи, я, не козак.
– Лежи. Лежи, казаченько. Казак ты. Казак. Лежи, не шурухайся. – Сестра милосердия грудью навалилась на раненого. Ухватила его руки. Он все пытался сорвать с себя окровавленные бинты. Бился в беспамятстве и горячке. И, все, звал свою маму. И, все, звал своего отца.
Операционная сестра, Анна Вырубова, вновь прижала, осторожно, но сильно руки молодого казака к тюфяку. Она была опытной медицинской сестрой.
Так, уж случилось: вместе со всей женской половиной Августейшей семьи, Вырубова прошла курс сестер милосердия и, уже в который раз, сопровождала поезд красного креста с передовой в тыл. И видела всякое. Умирали у нее на руках, или выкарабкивались. И каждый раз она так же, умирала, вместе с ними, или радовалась безмерно, когда удавалось вернуть хоть одного раненого, к жизни.
Но этого молодого казака, вот уже вторые сутки в беспамятстве и горячке, от ранения в грудь, метавшегося на узком тюфяке санитарного вагона, Вырубова оставить не могла. Он был плох. Очень плох. И находился где-то посередине, между жизнью и ангелами, которые бесцеремонно уселись и с правого его плеча, и с левого. И ждали финала.
Слава богу, его вовремя прооперировали, в прифронтовом палаточном госпитале. Грубо, в спешке, по-фронтовому. Но вовремя. Это, и есть, главное. Во- время. И у казака появилась, хоть какая-то, надежда – выжить.
Сестра была на операции, помогала хирургу, и молила Господа.
– Дай, ему, Господи, жизни. Не забирай, Господи, раба твоего. Во имя отца и Сына, и Святого духа. – И еще что-то шептала. Молитву ли, или просто, слова, что приходили на ум, лишь бы, облегчить его участь.
И тогда же, у операционного стола, загадала: «Выживет – и мы выживем. Помрет – и нам худо будет».
Она тогда совсем не думала, кто это «мы» выживем, и почему нужно выживать. Кому это «нам» худо будет, и от кого. Просто загадала, и все.
Уж больно хотелось, чтобы этот молоденький казачок, с такими страшными ранами, жил дальше.
И вот, теперь, в санитарном поезде, сестра милосердия, загадала во второй раз: « Выживет, и мы выживем. Помрет, и нам худо будет».
А казак открыл очи.
Глянул на женщину. И сквозь пелену, закрывавшую белый свет, еле слышно, прошептал запекшимися губами
– Меланьюшка. Диво, мое. Ты пришла.
– Пришла, милый. Пришла. – Сестра склонилась над казаком. – Очнулся. Слава Богу. – И слезы ручьем покатились из ее глаз, к нему, на лицо.
– Что же, ты плачешь, девонька. – Едва заметная улыбка просветлела на его лице.
– Я не плачу. – Вырубова легко и незаметно промокнула глаза. – Это дождик. Случайный дождик, занесло ветром.
– Дождик. – Улыбнулся раненый. – Дождик, это хорошо. – И заметался из стороны в сторону, – Дождик. Дождь. Ливень. Грязь. Окопы. – Губы его шептали что-то непонятное. Шептали. Шептали. И перестали шептать. А тело, в миг, покрылось испариной и рухнуло на тюфяк. И, вновь, изогнулось. По лицу промелькнула судорога.
Вырубова, быстро пришла в себя, схватила шприц, лежащий тут же и, неожиданно смело, прямо сквозь исподнее вколола содержимое в плечо казаку. Морфин подействовал быстро. Раненый успокоился и затих.
«Тыгдык-тырдык-тыгдык-тырдык». Вагонные колеса не уставали долбить одно и то же.
Глава шестая
– Ну, шо, казак, оклемался, мало-помалу? Вот и правильно. Вот и хорошо. – Серега на голос скосил глаза. В мутном свете тусклой лампочки, над ним замаячила перебинтованная голова Семена Нечипоренко. – А мы тебя схоронили. А, ты, вона, как. Всех обманул. Да, нас-то, ладно. Главное ее с носом оставил. – Серега попытался повернуть голову поудобнее. – Ты лежи, лежи. – Семен поправил тюфяк в изголовье. – Дохтур сказал, тебе нельзя шевелиться.
– Кого, ее-то? – еле слышно прошептал Серега, непослушными запекшимися губами.
– Что кого ее? – Не понял казак.
– Кого, ее, с носом оставил? – Серега скосил глаза на Семена.
– А, – сообразил тот, чуть погодя, – Ну, как, кого? – Нечипоренко наклонил голову поближе к Серегиному уху. Посмотрел по сторонам. Прошептал. – Старуху с косой. Кого ж еще. Не к ночи будет сказано. Она, похоже, от злости чуть сама Богу душу не отдала. Ты потом, непременно, сестричке спасибо скажи. Это она тебя, сохранила. Уж, сколько над тобой колдовала. Никого не подпускала, только дохтура. Все перевязки – сама. Все уколы – сама. Санитары ей, иди, мол, отдохни, чуток. Мы присмотрим. А она, нет. Так двое суток, пока ты в беспамятстве обретал, рядом просидела. Вот, только, с час назад, и прогнали, отдохнуть. Ито, дохтур приказали. А так ни за что. Меня, вот, подежурить оставили. Потому мы, вроде, как вместе, сослуживцами воевали. Приказали, ежели что, не так, зови сразу.
– А я-то где? Со мною что? – Едва слышно прошептал раненый. У него, немного, просветлело в голове. Но, туману было, хоть отбавляй. Однако, соображение, потихоньку, возвращалось.
– Э, милай, в поезде мы с тобой. В санитарном. – Семен склонил голову, потеребил бинты на макушке, – Нас с тобой подобрала похоронная команда, после атаки, ну это уж когда, редут взяли. Всех подбирали, и нас туда же, к мертвякам. Санитары-то раньше прошли, живых вынесли. С нами, видать, промашка случилась. На телеги грузить стали. Я зашевелился, ты задышал. Вот, они, слава тебе, Господи, заметили, отвезли нас до госпиталя. Хорошо еще, увидали, что, живы. Ну, вот, привезли, значится, к фершалам. Принимайте, – говорят, – не наш это груз. – Из палатки вышел дохтур. Глянул: «этого», – ткнул пальцем в мою сторону, значится, – «в палатку. А, этот», – ты, значится, – «не жилец. В сторону. Вот-вот помрет». – Мне уж потом санитары рассказали, как дело было. Я-то, не сразу в себя пришел. А, ты все не помирашь, да не помирашь. Пришлось, и тебя в палатку отправить. Чего, уж там, в палатке? Как дело было? Того не ведаю. Вот, только увидал тебя в вагоне. Живой. И, слава, Богу.
– А конь мой где? – Чуть шевеля губами, прошептал Серега и с надеждой глянул на Семена.
– Э, милай. Какие кони. Люди полегли, тыщами. А ты, про коней.
– Ах, беда. Може, выжил? Може, миновала его смертушка? – По Серегиной щеке поползла одинокая слеза. – Уж, больно справный был.
– А, може, и выжил. – Согласился Семен. – Кто, знает? Да, нет, непременно выжил. – Увидел Серегино волнение. Тут же согласился и перевел разговор.
– А я, видишь ли, так себе новые сапоги и не справил. Не довелось трофей взять у австрияков. Чуток, времени не хватило. Рвануло рядом, и все, по голове. Ну, да ладно. Еще свои поношу. Они, ведь, у меня юфтевые. Оклимаюсь. Подлатаю. Сносу не будет. Еще, Ванька, сынок мой, под венец в них пойдет. – И Семен радостно заулыбался. Потом спохватился.
– Чегой-то, я разгутарился. Тебе отдых нужон. Так сестричка велели. А я, все молочу и молочу. Ты, отдыхай, не сумлевайся. Я, возле, подежурю. А, лучше поспи.
– Слухай, дядько. – Серега с трудом шевельнул головой в сторону Петра.
– Да, лежи, ты, лежи. Наговоришься еще.
– Не, я спрошу. Пока в памяти теплится.
– Ну, давай.
– А шо, там, с Рябым? Може, знаешь? Смешной, такой, солдатик. Все со своей «гулей» маялся? Ты его еще тогда к фершалу посылал, А потом и сам за фершала решился.
– Э, милай. – Нечипоренко, поудобнее, пристроился на краю тюфяка, в ногах. Подоткнул простынку. Прошептал, будто побоялся, услышат. – Так не бывает. Однако ж, случилось. – И еще тише, чтоб услыхал один Серега. – Тут он. В нашем поезде. Ранило его. И, что? Веришь, в гулю ранило.
– Да ладно. – С трудом улыбнулся Серега.
– Вот те, и ладно. – Нечипоренко вновь поскреб повязку на голове. – Ну, не то, чтобы, совсем уж в гулю, но туда, в подмышку осколок прилетел. Срезало, подчистую. Веришь? А, рука цела. Рана, конечно, большая. Но, ни че, оклемается. Так, что, моя операция не нужна ему боле. Видно Бог есть на свете. – Нечипоренко перекрестился. – Да и тебя, вишь, уберег. – И снова осенил себя крестным знаменем.
– Ладно. Будя, на се дня. Нагутарились, на неделю. Отдыхай, тапереча. А-то, сестричка вернутся, заругаются, как мы с тобой балакаем.
И Серега вновь провалился в небытие.
«Тыгдык-тырдык-тыгдык-тырдык». – Пели свою нескончаемую песню вагонные колеса.
Глава седьмая
Борисенки, были крепкие хозяева. Казачий курень, да теперь уже не курень вовсе, а богатая усадьба была лучшей во всем порядке домов, по вдоль реки. Обнесенный высоким забором, пятистенок, на кирпичном фундаменте, фасадом выходил на широкую улицу, а другой, задней стороной, на флигилек, в глубине усадьбы, что едва угадывался из-за, высокого забора. Рубленые ворота, венчали забор. Пожалуй, что, и не забор, вовсе. Пожалуй, неприступный редут, так же срубленный из отдельных плах, еще сотню лет назад, предками нынешнего главы рода, Ильи Спиридоновича. Тогда такой забор нужен был. Тогда в нем необходимость была. А теперь, как стоял, так и стоит памятью о тех, далеких, но, таких, веселых временах. И ворота, оттуда. Ни, просвета, ни щелочки. Попробуй, увидь хоть одним глазком, каково, за ними, за воротами, за оградою.
Да и два пса волчьей породы, живущие вольно на дворе, вряд ли позволили бы любопытному глазу, разглядеть, что это такое, делается внутри.
А внутри обретал старинный род Петра Борысынко. Или Борисенко, как их, с давних пор, стали называть и в метриках записывать.
Глава восьмая
– А, что Малаша, – Серега сдвинул гармонь под мышку. Подошел вплотную к девушке – Пойдешь за меня? – По широкой немецкой улице, к тому времени, соединившей колонию, и казачьи хаты, гуляли казаки по вдоль берега Еруслана, вперемежку с колонистами, их молодайами. Да и своих молодаек, тоже хватало.
– Смеетесь, Сергей Ильич. Грех, это.– Меланья глянула снизу на Серегин небритый подбородок. – Куда мне до вас.
Серега вплотную подошел к девчонке, упершись обеими руками в забор, возле которого стояла Меланья Рудоман.
– Серьезно говорю, девонька. – И наклонился близко, близко.
Меланья, обеими руками уперлась в Серегину грудь.
– Смотри-ко. То никого, а тут такой урожай. То Думлеры. Теперь и вы, Сергей Ильич, с таким предложением. – Подняла голову. До сего часа, вроде, как и не смела, глянуть в лицо. А, тут, посмотрела прямо в глаза. – Буду думать.
– Какие Думлеры? – Изумился, Серега. Кого тут думать?
– Да одни они, Думлеры, у нас. Других нету-ти…
Тыгдыг-тырдык-тыгдык-тырдык. Рубили колеса бесконечную
песню.
Глава девятая
Но, сколь этой песне не длиться, конец, один. Колеса допевают последний куплет. Поезд причаливает к перрону. И тишина. Хоть на минутку, хоть, на секунду, а, все-таки, тишина. Все замирает в вагонах. Конец пути.
Санкт-Петербург эшелоны встречает, неприветливо. Уж, больно часто стали прибывать на вокзал, такие поезда. И короткая тишина взрывается грохотом тележных колес и экипажей, ржанием лошадей, говором санитаров, криками извозчиков:
– Сюда подруливай. Не видишь, что ли? Да, телегу не смахни с перрона. Вот, так и поставь!
А. если к этому прибавить стоны раненых, от боли, в ожидании то ли смерти, то ли, избавления от нее. Мат санитаров, в бога, душу мать, несущих по матушке извозчиков и еще неизвестно кого, по всем святым и не совсем святым в неизвестность, то картина расцветает во всем своем великолепии. И так, изо дня, в день, из недели, в неделю. И дальше по календарю.
А сегодня, на вокзале встречали, прибывший по специальной «царской» железнодорожной ветке «Полевой Царскосельский военно-санитарный поезд № 143 Ея Императорского Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны».
И встретили.
Казака Борисенко вынесли из 5-го вагона на носилках, в четыре руки и погрузили на телегу. Вырубова была рядом.
– Легче. Легче, ребятушки. – Просила она. – совсем плох, козаченько. – И сама пыталась помочь, то с одной стороны, то с другой, подбегая, чтобы поддержать носилки.
– Да, куда уж, легче. Ты бы, матушка, отошла, однако, в сторонку, мешаешь. Сами справимся. – Санитары, и в правду, справлялись. Аккуратно, вынесли раненого, погрузили на телегу, удобно уложили, чтоб без тряски довезти до госпиталя и сдать на руки тамошним санитарам.
Без тряски, однако, не получалось.
И, все-таки, как-то, телега дотрясла Серегу Борисенко к лазаретам Царскосельского села.
Конечно же, всего этого, казак не разумел. Был в омане. Ну, не то что бы совсем в омане, но в полузабытьи. И все, что происходило с ним в действительности, особенно по дороге в лазарет, вряд ли воспринимал, в реальности. Пришел в себя уже в коридоре на тюфяке, среди десятков таких же, как и он, бедолаг.
И тут же вернулась, притаившаяся в истерзанном теле нестерпимая боль. Серега застонал. Открыл глаза, но кроме яркого белого света, резанувшего по глазам, ничего не увидел. Зажмурился и, вновь, застонал. И, еще застонал, но, уже в темноте своей ночи.
И стонать бы ему, так до «второго пришествия». Толпы раненых, сотни раненых. Неразбериха, суматоха, полный кавардак.
Но, случилось, услыхала его стоны, проходившая мимо, старшая ординаторша больницы. Шла мимо. Остановилась. Глянула. Всей этой радости хватало. Стонали, а то и кричали, со всех сторон. Да и сколько она видела, такой радости, за все времена, с японской, до сегодняшней германской. Но, случилось. Глянула на казака. Распорядилась.
– Этого ко мне. –
Вот так, Серега Борисенко, затерявшийся среди сотен таких же полутрупов, как и он, попал в руки Веры Игнатьевны Гергойц, старшего ординатора, Царскосельского дворцового госпиталя, дай ей Бог здоровья на все времена.
И вновь распластали его на операционном столе. И вновь резали по живому. И новь не дали умереть от страшных ран. Вычистили загноившееся тело, вместе с двумя ребрами, перебитыми австрийскими пулеметными очередями. Зашили. Залатали. И заставили жить дальше.
А Серега и сам был, не против. Ой, как он был, не против. На третий день, после операции, открыл глаза, увидел белый свет и попросил пить. К нему подбежала молоденькая сестричка.
– Очнулся, милый. Ну, и слава тебе Господи. На-ко, вот. Сделай глоточек. Все, все. Довольно, милый. Много тебе нельзя. Попозже еще напою. А, пока лежи смирно. Я сейчас за доктором сбегаю. Доктор велели позвать, если очнется… – и остановилась на полуслове. – Ой, что, я говорю. – Прикрыла ладошкой рот. – Доктор велели позвать, КОГДА очнется. – Поправилась она. – Немедля, позвать. Так, что ты лежи, я мигом.
И Серега лежал.
И день, и два, и неделю. А куда ему было деваться? Через две недели раны его почти перестали кровить, кое-где поподсохли. А через месяц стали потихоньку, краями, затягиваться.
– Да, как же ты, милый. – Изо дня в день, сестричка во время перевязки не переставала удивляться. – Смотри-ка, еще вчера тут такая дырка была, а, нынче, гляди-ко, почти не осталось. Нет, конечно, кое-что есть, но меньше, значительно меньше. А тут, внизу и вовсе зарубцевалась. – Тараторила она, стараясь, хоть как-то отвлечь Серегу от грустных мыслей.
А мысли у молодого казака были одна, грустней, другой.
А мысли у молодого казака. Совсем были, невеселы.
И, хоть санитарный поезд остался далеко, совсем уже в прошлом, у Сереги в голове, стоило ему только забыться тяжелым горячечным сном, все так же слышался этот треклятый.
– «Тыгдык-тырдык. Тыгдык-тырдык.
И выплывали картины, совсем далекого, а иногда и вовсе неизвестного Сереге прошлого, его, Борисенковского, рода.
Глава десятая
Мирон Николаевич, дед нашего Сереги Борисенко, пришел со службы в лейб-гвардейском казачьем полку, после окончания Крымской войны с Турками. Пришел героем. С Георгиевской медалью «За храбрость». Ранен был трижды. Выжил. Нажил троих сыновей, одного, за одним. Сумел поднять детей и вырастить, до парубков.
Но, до того, вернувшись, домой героем, покуролесил изрядно.
– Да, хто вы есть? Нет, ни хто. – Гулял он по центральной улице, зело хмельной и буйный. – А ну, геть витце вси. Не то, порубаю. – И, с трудом, выволакивал из ножен свою, давно уже затупившуюся саблю. Однако, вертел ею над головой мастерски и пугал всех встречных-поперечных. А встречные-поперечные шарахались по сторонам. Те же, которые были знакомы с норовом героя, Крымской воны, и вовсе, загодя обходили опасное место стороной.
А герой наш, скинув в дорожную пыль свой жупан, приплясывал вокруг него, то вприсядку, волоча по пыли безразмерные казачьи портки, то в притоп, не забывая саблей вокруг себя выписывать немыслимые кренделя. И так, неделями…
Долго терпели казаки те загулы. Герой, все-таки. Да и силен без меры. Однако и для героя приходит его час.
Подкараулили казаки, Мирона, пока тот, в очередной раз, нагулявшись, успокоился возле завалинки, не дойдя до ворот усадьбы пару шагов. Попридержали за руки, потому, как и во сне опасен был герой войны Крымской, вытащили саблю из ножен и обломили клинок, почти по самую рукоятку. Да опять, то, что осталось, вложили в ножны. Будто так и было.
Очнулся Мирон, отдохнувши. Встал, с трудом правда, во весь свой немалый рост. Рявкнул, по привычке, оглянувшись по сторонам.
– Всих порубаю. – Схватился за саблю. Рванул, что есть силы клинок, наружу, и с удивлением глянул на то, что осталось у него в пятерне. Удивился. Не поверил. Долго смотрел. Внимательно. Соображал. А когда сообразил, рассмеялся. Не сказать, что б весело. Пожалуй, скорее, горестно и тоскливо. И так вертел обрубок, и эдак, будто решал что-то. Однако, видно, решил. Вставил то, что осталось от сабли обратно в ножны. Пошатываясь, зашел во двор. И пропал в доме, на трое суток.
Однако время прошло, и вышел Мирон на улицу. Вышел. Глянул по сторонам. Ухмыльнулся.
Нако-те, вам.
Все, кто рядом были, а на улице всегда народец толпится, увидели и подивились. Осэледец сбрит, подчистую. Висячие подусники аккуратно сострижены. Цивильные брюки, ( гляньте, люди добрые, шаровары снял), аккуратно заправлены в сапоги. Сапоги, правда, прежние, но до зеркального блеска натертые. На плече пиджак, как только держится. На лацкане пиджака Георгиевская медаль. За ухом сорванный цветок мальвы. Широким жестом Мирон водрузил на бритую голову фуражку с красным околышем, глянул по сторонам и пошел себе по улице, как ни в чем не бывало.
Тырдык- тыгдык. Тырдык-тыгдывк.
Глава одиннадцатая
Палата раскачивалась перед Серегиным взором. Потолок норовил свалиться прямо к нему на кровать. Высокое окно, а Серега лежал как раз напротив окна, было как в тумане, и тоже раскачивалось. В голове было тяжело и тоскливо. Однако, все постепенно, вставало на свои места. И стены больше не рушились, и потолок перестал падать. А за окном, оно тоже успокоилось и окрепло, образовался кое-какой пейзаж.
Серое тяжелое небо. И на его фоне корявое дерево с давно облетевшей листвой, на ветке которого одинокая ворона вертела головой из стороны в сторону и время от времени громко каркала, жалуясь на судьбу. Это, карканье, и привело Серегу в чувство. По оконному стеклу непрерывно бежали тонкие струйки дождя. И текли они не, сверху вниз, как положено, а справа налево.
– Сильный ветер. – Сообразил Серега. И это была первая мысль, пришедшая ему в голову, после забытья. Ворона вновь громко каркнула, склонила голову и, одним глазом, как показалось Сереге, грустно ему подмигнула.
– Что, подруга. И тебе невмоготу. Терпи. Терпи, птица. Я, вишь, терплю. И ты, терпи. Давай терпеть вместе. – И птица будто услыхала. Пискнула, чуть слышно. Будто и не было у нее того предыдущего голоса. Нахохлилась, взъерошила перья, и замерла. Втянула голову в тулово, одним глазом поглядывая на мокрое окошко.
А в лазарете было натоплено. А в лазарете было жарко. Серега попытался сбросить с себя одеяло. Расхристался. Дышал трудно. Но, тут же, подбежала сестричка.
– Ты, что милый, зачем, так. – Сестра попыталась успокоить Серегу. Но, тот уже и сам затих. – Давай, я тебя прикрою. Вот так. Вот так. Лежи, милый. Ты, ведь, у нас герой. А герои должны терпеть.
– Ты, про что, девушка? – Прошептал Серега. Услыхал последнюю фразу.
– Ну, как же. Все только про тебя и говорят. Ты командира, спас от неминуемой гибели. – И сестричка ласково так, провела ладошкой по его щеке, заросшей кучерявой бородкой. Наклонилась и поцеловала в губы. Да, так смачно, что у казака оборвалось все внутри, несмотря на его полуживое состояние.
И вот тут-то, Серега решил.
– Ну, уж, хрена ты от меня дождется. – Кто там должен был от него хрена дождаться, Серега и сам не очень-то соображал. Мелькнула только картинка из прошлого. Когда Семен Нечипоренко ему в вагоне передал слова дохтура: « не помирашь и не помирашь. Решили лечить.»
Вот и Серега решил. Сегодня не помирать. Да и завтра тоже. А там, глядишь, и на многие годы.
Так с этого дня казак Борисенко пошел на поправку.
Глава двенадцатая
Через две недели он уже сидел на кровати. Сам ел завтраки, обеды и ужины. Даже пытался вставать, когда рядом никого из обслуги не было. Но однажды, был уличен, и клятвенно пообещал дохтурше, ни чего подобного не предпринимать, без ее ведома.
А тут, это «ведомо» и случилось.
Прибежала сестра милосердия. Вся заполошная. Вся такая, ну, такая, какой ее Серега еще не видел, ни разу.
– Ой, миленький. Ну-ко, дай я тебя поправлю. – И принялась расправлять на нем одеяльце, тормошить подушку. Исподнее поправила, и бросилась к другим раненым, привести в порядок их койки, да и их самих.
– Ой, ребятушки. Идут. Вот-вот будут. – Лопотала она между делом. – Вы уж, аккуратней. Не подведите меня, соколики. К тебе идут, миленький. – Это она Сереге. – Так и спросили. Генерал спросил. А, може, и не генерал.
– А проводи-ка нас, дочка, к раненому казаку Сергею Борисенко? – Ты, наверное, знаешь, где он лежит? – А, за ним, целое представительство. А там, прости господи, сестры милосердия. И все не наши. Не знакомые. Но, среди них, сказали, Их Императорское Величество, Александра Федоровна. И все они, сюда, миленький. О, господи. – Перекрестилась сестричка. – Пресвятой Боже, крепкий, Боже, бессмертный. Оборони нас. – И трижды осенила Серегу крестным знаменем.
– Они-то, чинно идут. Возле раненых останавливаются. Какие-никакие подарки раздают. А я скорее в палату. О, Господи, что же будет. – И рухнула на табуретку возле Серегиной кровати, обхватив руками обе щеки.
– Ну, что ты, девонька? Чего, заполошилась. – Сосед Сереги по койке, раненый в ногу и в плечо, урядник казачьей сотни, протянул руку, погладил по спине сестричку. – Не стремайся, голуба моя, все будет, как надо.
– Да? – Сестричка убрала ладошки от лица. – Вы так думаете? Ну и ладно. Ну и хорошо. – Успокоилась, вроде. Достала из кармашка передника носовой платочек, неожиданно, громко высморкалась, свернула свой батист и, аккуратно, вернула в кармашек. – Ну и ладно. Ну и хорошо. – Повторила она и быстро прошла к двери. Встретить делегацию.
А делегация, и впрямь, была высоко-представительской.
Только сестричка успела распахнуть обе створки дверей, как в проеме появилась, в окружении нескольких высокопоставленных военных чинов, Их, Императорское Величество Александра Федоровна. Ее можно было и не узнать. Одетая в простую форму, она ничем не отличалась от остальных, таких же сестер милосердия. Простое платье, коричневого цвета. Белый передник, с нашитым красным крестом на груди. Белый апостольник на голове, и нарукавная повязка, так же белая, с изображением красного креста. Вот и все убранство ее, и остальной свиты. Каждая, из них, несла пакеты, с подарками для раненых. И только, высокие военные чины блистали всеми своими регалиями на фоне женской части делегации.
Вошли. Встали полукругом. Императрица. Рядом сестры милосердия. Госпитальные? Или же с ней прибыли? Кто его разберет. Похоже, что с нею. Все, как говорилось раньше, с пакетами, все с подарками. Рядом офицер в парадной форме. Молод. Строен. Скромен. Растерян. Видно, первый раз с такой миссией. Но, вроде как, знает свое место. Проинструктирован заранее. Без подарков. Однако, что-то держит, прижав к аксельбантам на груди.
Александра Федоровна, сделала шаг вперед. Глянула по сторонам. Палата была, огромной. И раненых человек тридцать, а то и больше, лежало по койкам, во все стороны. Собралась с духом. Негромко. Ласково. Но, слышно было всем. И обращалась, ко всем. Произнесла.
– Казаки. Герои. Здравствуйте. Низкий поклон вам. – Императрица глубоко поклонилась.
И кто знает, может в других палатах, другим раненым Александра Федоровна дарила такие же поклоны, и произносила, те же, слова. Раненые не слышали, что там было в других палатах. Но каждый на койке принял то, что она сказала, как личное. Сказанное, только ему. Императрица подняла голову.
– Люди, добрые. – Продолжила Императрица. – Вы все, кровь свою проливали за Родину. За Россию. За то, чтобы ваши матери, жены и дети ваши, могли жить на этом свете и не бояться, что завтра придет ворог со стороны и нарушит всю нашу жизнь. – Александра Федоровна произнесла эти слова настолько проникновенно и искренне, что никто не обратил внимания на ее не совсем правильную речь, отдающую немецким акцентом. Кого это волновало. – И низкий поклон вам за это. – Повторила она. И, вновь, глубоко поклонилась всей палате.
Вперед вышел молодой офицер. Его потряхивало. Волновался, родимый, рядом с ее Величеством. Заговорил.
– Герои! – Выкрикнул он. Перехватило горло. Откашлялся. Гмыкнул два раза. Произнес тише. – Солдаты. Казаки. Все вы тут. – Чуть замялся, подыскивая слова. – Все вы тут, – Вновь замялся, – все вы, прошли через огонь и полымя страшной войны. Выжили. Слава тебе господи. – И осенил себя крестным знаменем. За ним и вся делегация перекрестилась, вторя ему. За ними и раненые. Ходячие, сидячие, стоячие. Эта пауза, похоже, привела офицера в чувство. Он продолжил. Волнение ушло. Да и офицер, вроде, пришел в себя. Набрал в грудь воздуха.
– Сегодня мне, поручику кавалергардского полка ставки верховного главнокомандующего, – Сказал он гордо. – доверили наградить Георгиевским крестом четвертой степени, – он заглянул в бумажку, что держал в левой руке. Вновь набрал воздуха. – Казака конно-гвардейского гренадерского полка, – поднял голову, поглядел по сторонам. Продолжил, глядя в писульку, – за героизм в бою и спасение командира эскадрона, – Сергея, – и вновь остановился, глянул в записку, – ну, да, все правильно, – Сергея Ильича Борисенко. – Он остановил свой, затянувшийся, и не очень удачный монолог. Огляделся по сторонам. – Который тут из вас Сергей Ильич? – Спросил он общество и растерянно глянул по сторонам.
Никогда еще Серегу не называли по батюшке. Да так, чтобы при всех, да так, чтобы во весь голос. Потому и не воспринял все это в свой адрес. Потому, так же, как и молодой поручик, начал вертеть головой по сторонам, где же тот, Сергей Ильич?
Повисла тишина. Первой опомнилась сестричка.
– Да вот же он. Сергей Ильич Борисенко. Перед вами. – И обеими руками, указала на, лежащего на кровати, Серегу.
– Ах, этот. – Поручик, удивленно и разачарованно, повернул голову в сторону раненого. – А я-то думал. – Что он, там, думал, Александра Федоровна не дала ему договорить.
– Ну. Будет вам, Борис Александрович. – Императрица решительно взяла из рук, совсем уж растерявшегося, поручика коробку с наградой. Подошла к кровати. Села в ногах на краешек. Раскрыла коробку. Вынула Георгиевский крест. И приколола его на левую сторону белой сорочки нижнего белья Сереги.
– Да, какой же ты молоденький. – Александра Федоровна ласково улыбнулась, провела рукой по Серегиной голове, пытаясь пригладить непослушные вихры, вынула из кармана небольшой образок Христа Спасителя. – На-ка, вот, герой. На память от меня. Пусть он тебя хранит в будущих битвах. И еще. – Достала из кармана небольшую книжицу с молитвами. – Читай, когда время будет, ежели грамотный. А, нет, дай другим. Пусть другие прочтут. Выздоравливай, коли Бог даст. А Бог даст, непременно. С тем и прощай. Трижды перекрестила его крестным знаменем. Встала и пошла из палаты.
За нею вся свита.
Вот такая случилась, на сегодняшний день, судьба, у казака Сергея Ильича Борисенко.
Судьба, ведь она, какая? То на всю жизнь человеческую распределит свое влияние. И долгие, долгие годы, по капле, по капельке, выдавать станет свои судьбоносные решения. А-то, глядишь, вывалит все в один миг, распоряжайся, как хочешь, этим богатством. Все за тебя решила. А ты, уж, как сможешь. Или не сможешь, как. На то она и судьба.
Глава тринадцатая
Сергей Ильич Борисенко. А к нему теперь обращались только так, и не иначе. К чему Серега, ну, никак не мог привыкнуть.
– Заслужил, парень, уважение. – Успокаивал его сосед по койке, урядник казачьей сотни Степан Каровайло. С ним Серега, бок обок, пролежал с первого дня. И в забытьи, и в светлой памяти, все время рядом был Степан. Урядник, значится. Так, вот, говорил Степан.
– Не журись и не смущайся. Мало, что, молодяк. Тут и постарше тебя будут, и не один, и не два. А Император тебя выделил. Значит, есть за что. «Георгиями» нынче не разбрасываются. «Георгия» заслужить нужно. Ты теперь, казак – «Георгиевский кавалер». Потому, ты нынче и есть – Сергей Ильич. Гордись, казак.
И казак гордился.
Время от времени, когда никто не видел, косил глазом на награду. Поправлял «Георгия». Протирал его рукавом полотняной рубашки, укладывал по ровнее, чтобы тот, лежал, по удобнее, и издалека светил серебром.
Словом, гордился Серега, А, вернее, казак, Сергей Ильич Борисенко, врученной ему Императорской наградой из рук, самой, Александры Федоровны.
Однако, время шло, дни тянулись за днями. Тянулись медленно, однообразно и скучно. Но, видно, такими они и должны быть, однообразными и скучными, чтобы раненый народ, в госпиталях постепенно приходил в себя, подлечивался, вылечивался, выздоравливал. А там, глядишь, и силы вернуться. И подлечившийся, вылечившийся, казак, вновь отправлялся туда, откуда его доставили, почти неживого. И, ежели, повезет казаку, вновь вернется назад, в госпиталь. В этот ли, в другой ли, чтобы, в очередной раз, подлечиться, вылечиться, встать на ноги.
А, если судьба решит по-иному, выстрелит взвод жиденьким залпом в белый свет, как в копеечку, сереньким дождливым утречком, после торопливой заупокойной молитвы полкового священника.
А тут и тишина.
Тишина ложилась рядом с темнотой. Смеркалось. Жизнь затихала до зари. Чтобы с зарею, вновь, как это водится, народиться обновленной, новой жизнью, до следующих сумерек. Как, это и было во все времена, от Адама, до сего дня.
Глава четырнадцатая
Не помер Сергей Ильич от смертельных ран. Выздоровел. Черт его подери. А может, слава Богу. Одно из двух. Ну, да ладно. Главное, выжил. Главное – выздоровел. Ну, не совсем, чтобы, выздоровел, но подлечился, крепко. Встал потихоньку на ноги. Начал выходить в коридор, родимый, а там и на улицу, в морозный животворительный воздух, по которому истосковался за долгие месяцы госпитальной неволи.
– А, побий тэбэ, лыха годына. – И дальше уже по-русски. – До чего ж хорошо быть живым, на этом свете. – И никто ему в эти моменты не возражал.
Ну, вот.
Сидел, сидел, значится, Сергей Ильич на лавочке, возле корпуса, где он провалялся более полугода. Радовался, болезный, светлой жизни. Радовался погоде. Любой погоде. Хоть и с дождем, хоть и с солнышком.
А погода задышала на весну. Задышала стремительно. С оттепелью, с теплым ветерком, с березовыми почками, очнувшимися от зимней дремы.
И Сергей Ильич задремал. Вот она погода что делает. Да уж, не то, чтобы задремал, а, прямо-таки, уснул. С похрапыванием. Глубоко, окунувшись в сон. И не то, чтобы, окунувшись, а занырнув, в него, окаянного, с головой, и всем туловищем. И приснился ему все тот же сон.
– Тыгдык – тырдаык. Тыгдык –Тырдык.
Глава пятнадцатая
Вот уж думал. Отстала от него эта пиявка. Отлепилась. Пропала в прошлом. Ан, нет. Опять, на заре жизни нынешней, проявила себя, живучая, приставучая, прилепившаяся.
А куда девать память? А память девать некуда.
И возвращала она, память эта, Серегу Борисенко, к тем далеким и, казалось бы, нереальным временам. Когда совсем еще молодым парубком, гуливал он вдоль берега Еруслана до утренней зари, с ватагою таких же, молодых, разгульных и вольных казачат. Под звуки гармошки, с которой Серега управлялся с великим искусством. Под хохот девчонок. Ну, как же без них. Под частушки. А потом и под вольные протяжные казачьи песни.
Но, время шло. И, как бы ночь не длинна была, не хватало ее ни парубкам, ни девчатам. Вот еще чуточку. Вот бы еще мгновение. Однако, рассвет выцветал неминуемо. А с ним пропадало все очарование ночи. И приступали будни со всей их повседневностью, заботами и хлопотами.
И там, в ночи, еще до рассвета, оставались мысли о Меланье Рудоман, молодой девчонке из бедной семьи немецких колонистов, на которую запало сердце молодого казака Сереги Борисенко.
Рудоманы
– …И стали они жить-поживать, да добра наживать, – бабушка поправила у меня в ногах лоскутное одеяло, подоткнув аккуратно края.
– А теперь про Чудиков, что в колодце жили.
– И, милай, я и раньше-то ее с пятого на десятое знала, а сейчас, поди, и вовсе забыла. Где мне с моей дырявой памятью упоминать.
– Ну не про чудиков, тогда, другую, какую-нибудь. Или нет, бабуль, ты, когда еще обещала рассказать, как молодой была.
Я давно жду от нее этого рассказа. Она много раз начинала его для меня, но все как-то не получалось. То одно, то другое отвлекало. И вот сегодня, когда дела все переделаны, в доме только мы двое, а впереди целый вечер, рассказ этот я, возможно, услышу от начала до конца.
– Что ты, что ты, когда это было! Сколь годов улетело! Где в памяти удержать… тут не упомнишь, что вчера делала, а ты хочешь заставить вспомнить такую старину. И не думай!
Но я-то вижу, что бабушка моя больше для вида отнекивается и оттягивает время начала рассказа, что ей самой уже хочется поведать мне историю своей жизни. Может, вспоминает, а может, хочет, что б я еще попросил.
– Ну, бабуль. Ну, пожалуйста. Ты ведь когда еще обещала. А времени все не было и не было. Теперь вот самое время и пришло. И бабушка больше не сопротивляется.
– С чего ж начать? Давно это было. Жили мы тогда в Красном Куте за Волгой, в маленькой покосившейся избенке. Папаша мой, пока жив был, приторговывал помаленьку красным товаром,
– А что такое – красный товар?
– Красный товар-то? – бабушка поворачивает голову и долго глядит на меня. – Красным товаром раньше мануфактуру называли. Материю всякую. Ткани, в общем. Ну вот. А тут погорели мы. Дотла не выгорели, однако, пропало много. Люди говорят, пришла беда, отворяй ворота. Папаша и без того попивал, а тут и вовсе запил горькую, да так крепко, что все оставшееся барахлишко на распыл по ветру пустил, и сам через год от белой горячки помер. И остались мы с мамой одни бедовать. Я в семье младшая была, всего не упомню. Но каково ей с нами, тремя ртами, приходилось, понимала. В семь лет отправила меня мама в школу. Походила я, значит, туда два месяца, она мне и говорит:
– Хватит, дочка. «Саша-Маша» писать умеешь, иди в люди нянчить, не маленькая. На этом мое образование и кончилось.
– И чего ж? С тех пор ты никогда и не училась?
– Где уж, милый, учиться. Тогда до того ли было. Потом-то я с грехом пополам приспособилась и слова складывать, и книжки легкие читать. Но это уж, когда было! А в те года, слава Богу, подпись свою ставила. Многие и так не умели. Крест чертили или палец прикладывали.
Ну вот. Отправили меня, стало быть, к Волковым в богатый дом ребятенка нянчить. Они, Волковы-то, хлебом торговали. Свозили его в Астрахань и там продавали, тем и жили. Неплохо жили. Крепко. А сестра моя старшая – Поля, за Волковым Василием замужем была, ее, значит, из бедной семьи в богатую, сосватали за красоту. Вот Полиного сынишку Ваню я и нянчила. Племянника своего, стало быть.
Живу я, значит, у Волковых, По хозяйству, что прикажут, помогаю, Ванюшку нянчу. А командовала в доме тетка Катерина – жена старшего сына. Сами-то старики хворали. Все больше на печи да на завалинке обитались. А хозяйство в Катерининых руках. Ох, и доставалось мне от нее поначалу! Она сама каждый день до свету вставала и меня поднимала;
– Хватит бока пролеживать. Не дармоедку в дом брали, работницу. Ртов у нас и своих довольно.
– И начиналось: «Малашка, подай то, Малашка, принеси это!» – только успевай поворачиваться. А мне едва семь годочков миновало, к полудню под собой ног не чуешь, а тут время обеда:
«Малашка, марш лапшу крошить!» А у самой, у Катерины, нож в руках так и мелькает, так и мелькает. Вжик да вжик. Где мне за ней поспеть. Одно думаешь: только б не осерчала. А то подзатыльник мигом схлопочешь. Рука у ней к любой работе привычная, тяжелая. Бывало, такую затрещину отпустит, в глазах темно делается. Вот и стараешься. Лишь одна в голове мыслишка вертится, как бы с лапшой и пальцы свои не покрошить. Вот так до вечера юлой и вертишься. А ночью не раз и не два к ребятенку встанешь, коли проснется, и давай зыбку качать, пока не успокоится. Охо-хо-хо-хо-хо. Грехи наши тяжкие. А то еще случай был:
– Ступай, – говорит мне как-то тетка Катерина, – вымети золу из печки в бане, К вечеру истопить надо. Париться будем. Да гляди, чтоб чисто было. – Ну, пошла это, значит, я. Ведро взяла с собой поганое, чтоб было, куда золу выгребать, совок. А загнетка у печи высокая. Ящик поставила с краю, сколь достала, выгребла, а дальше ручонок-то не хватает. Что делать? Ну и залезла я в ту печку. Золу гребу под себя, а она в рот, в нос лезет, дышать не дает. Из печки дым коромыслом. А выгрести надо. Как же: тетка Катерина заругает. Я и стараюсь. И вот слышу ее голос;
– Меланья! Малашка, где ты?!
– Тут я, – это я ей из печки откликаюсь.
– Да где тут-то? Фу ты, дьявол, ни зги не видно! – А зола на пол сыплется, по всей бане летает – меня и не видать.
– Да вот же она я, в печи, – отвечаю. А сама вылезти хочу и не могу, застряла ни взад, ни вперед. Испугалась я тогда, и давай реветь белугой.
Вытащила Катерина меня оттуда, а я хуже трубочиста: вся в копоти да в саже.
– И чего это тебя туда понесло, дуреху?
– Вы ж сами, тетенька, велели, чтоб чисто в печи было. Снаружи-то мне никак не достать, – отвечаю я ей. А сама, как лист осиновый, трясусь. Ну, думаю, всыплет, непременно всыплет.
– Гляньте на нее, люди добрые: ну анчутка и анчутка. Ступай умойся, горе луковое. А то, не дай господь, кто увидит к ночи, испугается. – Я скорее к бочке с водой. Слава Богу, пронесло, на сей раз. Пока я плескалась у бочки, пока обтиралась, гляжу, тетка Катерина всю баню вымыла, выскоблила, да уже и затопила. Спорая она была в работе. Этого и от других требовала.
Вот так и жила я у Волковых: родней – не родней, наймичкой – не наймичкой, так сиротствовала целых шесть лет, пока дядя Даня, брат мой старший, не подрос и не поступил на службу к Думлерам в младшие приказчики в лавку.
– Кто это, Думлеры? – я подтягиваю край одеяла под самый подбородок. Бабушка откладывает вязанье,
– Думлеры-то? – она опускает свои маленькие натруженные руки на колени, потом одной что-то невидимое стряхивает с юбки и повторяет:
– Думлеры? Думлеры по тем временам бо-о-льшими людьми считались. В Красном Куте у них богатая торговля была, и тут, в городе, дома имели. Люди говорили, много домов им тут принадлежало. Сами-то они были из немцев, поволжских.
– Как это? – перебиваю я бабушку.
– Вот так. Была у нас раньше на Волге целая немецкая колония.
Когда-то, еще при царе Горохе, переехали они на дикие земли за Волгу. Их, значит, царь, с нашим так порешили. Там и прижились. Села немецкие построили, города даже. Нынешние Маркс да Энгельс и есть те самые бывшие немецкие города. Народ аккуратный, хозяйственный. Многие разбогатели. Вот и Думлеры из таких были. Мы, Рудоманы, тоже, ведь из немецких колонистов. Вместе со всеми из Германии перебрались. Лучшей жизни искали. Да где она, эта лучшая жизнь… Ну вот, – бабушка вытирает кончиком платка уголки глаз. – Ходила это я к дяде Дане, помогала ему в лавке. Когда полы помыть, когда товар разложить, когда еще что. В общем, работы хватало. С той, конечно, прежней жизнью не сравнить было. Куда как легче жилось. Работы меньше, да и я подросла. Тринадцать годков миновало. По тем временам, считай, невеста.
–2-
– Бабуль, а как ты с дедушкой встретилась? – снова вцепляюсь я в бабушку.
– Поздно уже, Алеша, спать пора. И глаза у тебя уже слипаются.
– Не поздно. И вовсе не слипаются, – я в отчаянии, что могу не услышать бабушкину историю до конца, тереблю ее снова и снова. – Расскажи, бабуль. Ну, пожалуйста!
Но бабушка сама готова продолжать рассказ. Она вновь берет спицы в руки, некоторое время смотрит куда-то под абажур в темный угол, чему-то чуть улыбается и начинает:
– Дедушка твой молодой красивый был. Ты не гляди, что он сейчас худой да сгорбленный. Время никого не красит. А в те года, и-и, милай, гоголем ходил по улице! Я, и глядеть на него не смела. Какое там. Он из семьи богатой, а мы – голытьба. Семейство у них тоже большое было. Дедушка вторым шел в сыновьях, да после него трое народились. Вона сколько ртов. Но все работали, потому и жили в достатке. Богато жили, прямо скажем. Дом в Красном Куте одним из лучших считался. Шатровый, на кирпичном фундаменте. Крепкое хозяйство. Дед Илья, отец твоего дедушки, да ты его видел у дяди Пети с тетей Фисой, – крутой был мужчина. Всю семью в порядке содержал.
Своего прадеда Илью я, конечно же, видел и помнил хорошо. По праздникам мы всей семьей собирались у дяди Пети, младшего брата моего дедушки, что жил около Волги на Тулупной. Вот там-то, на Тулупной, в крохотной, но всегда чистой комнатушке и доживал свой век белый, как январский снег, длиннобородый и сгорбленный восьмидесятисемилетний прадед мой, бывший грозный хозяин уважаемого семейства, дед Илья. Он и сейчас в старости выглядел строгим и неприступным и внушал нам, ребятишкам, неизвестно откуда бравшийся суеверный страх. Ходил он мало и медленно, тяжело опираясь на отполированную руками до блеска, суковатую палку, которой сердито стучал об пол, ежели что было, не по его. И частенько нас одергивали взрослые, сами в тот момент старавшиеся не шуметь.
– Сядьте. Дед Илья молится.
И сразу присмиревшие, на цыпочках мы подбирались к дверям в его комнатушку и сквозь узкую щелку, затаив дыхание, глядели на это таинство.
А дед Илья стоял к нам спиной на коленях, вперив взор в угол с тремя черными от времени иконами, под которыми теплилась лампадка, и что-то неразборчиво бормотал, едва слышно. Проходило какое-то время, и он отбивал земные поклоны: один, второй, третий. Затем снова была молитва, а за нею снова – поклоны. И так долгое время. Не знаю, уж о чем он просил у своего Бога, но мы слышали повторяемые им имена многочисленных его детей: Клавдии, Петра, Марии, Сереги, это он так моего дедушку звал, Ивана, Натальи и еще много-много других имен, которых я не знал, но верно, все это была многочисленная наша родня, разбросанная по белу свету, как семена по полю.
–3-
– Ну вот, – бабушка сложила руки на вязанье, призадумалась. – Бывало, вечером выйдет твой дедушка на улицу с гармошкой
– Ишь ты, – удивляюсь. А, я и не знал, что дедушка гармонистом был. У нас в доме и гармошки-то нет.
– Был дедушка гармонистом, внучек, был, – бабушка, чуть заметно, вновь чему-то своему улыбается. Видно, ей приятно вспоминать все это. – Только он на улицу с гармошкой, а вокруг уже парни с девками так и вьются, так и вьются. «Серега, сыграй то, да Серега, сыграй это». Он мастер был меха растягивать, клавиши шевелить. Хоть тебе частушки, хоть и переборы. На любой вкус, в общем. Идет по улице, за ним толпа из парней и девчонок. А он в середине. Сапоги в гармошку, пиджак только чуть на плечи наброшен, непонятно на чем и держится, картуз набекрень, из-под него чуб торчит. Это они, стало быть, на берег Еруслана направляются. Там у нас молодежь обычно собиралась.
– И ты? – я смотрю на бабушку снизу вверх, и она мне кажется молодой и красивой, как на той старой фотографии, что висит у нее над кроватью. Там много разных фотографий, но есть две, вырезанные лодочкой, в центре одной из которых в кружке моя бабушка, а на другой – дед, правда, без чуба. Волосы его чем-то смазаны и расчесаны на прямой пробор, но видно, что они густы и кучерявы.
Бабушка и сейчас у меня красива, но тогдашняя прямо царевна Лебедь, которую я однажды видел на картинке.
– И ты ходила? – повторяю я.
– Я-то? – бабушка двумя пальцами касается уголков рта. – Я не ходила. Куда уж мне!
– Почему? – удивляюсь я.
– Недосуг было. С восхода до заката у людей наломаешься, потом дома по хозяйству, вот тебе и ночь. Да нет. Чего там, – бабушка сама себя перебивает, – было, конечно, время. И желание было. Мне тогда уже пятнадцатый годок миновал. Только вот не в чем на гулянье идти. Юбчонка одна застиранная, кофточка в штопке. А уж на ногах… – бабушка вздохнула и потерла руками коленки. – Одно слово, с ранней весны до ранних заморозков все босиком, – она замолчала на секунду. – Бывало, утром выскочишь к скотине, а лужи под ногами: «Хрум, хрум, хрум». Ледок, значит, голыми пятками давишь. Вот так и жили. Какое уж тут гулянье!
Стоишь у ворот в сторонке, смотришь, как все к реке идут. Кто победнее одет, кто побогаче, но все в праздничном, нарядном. И так-то тебе горько вдруг сделается! И слезы катятся, катятся, катятся… Господи, думаешь, да что ж это такое? Да что ж это за жизнь такая проклятущая?!
–4-
– А тут в один день все перевернулось. Стою я как-то у ворот своих. Гляжу, как дедушка твой, значит, мимо с парнями да девчатами по улице идет. А сердце так и обмирает, так и обмирает. Нравился он мне шибко. Но только я и себе самой тогда боялась в этом признаться. И вот, гляжу, он гармонь с плеча снимает, отдает кому-то, а сам ко мне прямиком. Господи, думаю, чего это он?
Стою, ни жива, ни мертва. Подходит это он.
– Здравствуй, – говорит, – Меланья.
Я ему:
– Вечер добрый, Сергей Ильич. – А у самой, кажись, язык к небу прилип, чуть шевелится.
– Что ж, ты, – говорит он дальше, – на речку не ходишь? Иль маманя не пускают?
Я его до сего часу так-то близко ни разу и не видела, а уж чтобы разговаривать, и думать не могла. А тут, на тебе, все сразу. Стоит рядом, близко. Хоть рукой до него дотронься. Да только сил моих нету, пальцем шевельнуть, не то, что руку поднять. Я, конечно, виду стараюсь не подать. Обычное, мол, дело. Только где там, когда зуб на зуб едва попадает! Однако еще держусь.
– Отчего ж, – говорю, – не пускают? Пускают. Да ни к чему мне это.
– Как ни к чему? – это он, значит, мне. – Смотри-ка? Всем к чему, а ей ни к чему. Из другого теста, что ль, сделана? Аль не подросла еще? Тут меня будто бес в бок шибанул. До того я глаза долу держала, а после этих слов его подняла их и прямо па него глянула.
– Что ж, – говорю, – не подросла? Иль сами не видите? – и медленно так повернулась вокруг себя. Откуда только что взялось. И опять на него гляжу.
А он улыбнулся странно. Руки вот так вот в ворота упер, – бабушка показала, как он уперся руками, – так, что я оказалась между рук его, наклонился ко мне близко, близко, я даже дыханье его на себе почувствовала. А от него табачищем тянет. Только тогда мне этот запах слаще амбры показался.
– Вижу, – говорит, – потому и подошел. И сразу брякнул: «А, что, Меланья, замуж за меня пойдешь?»
Вот тут-то я и решила, что конец мой пришел. В голове закружилось все, и в глазах темно сделалось. Ну, думаю, грохнусь сейчас прям на этом самом месте! Да, только Бог миловал, устояла.
– Смеетесь, – говорю, – Сергей Ильич. Грех так-то вот смеяться.
А он и правда, гляжу, смеется весело да радостно.
– Жди, – говорит, – Меланья. К Ильину дню сватов зашлю. – Не успела я ему ничего ответить, да, какое там отвечать, когда от слов его таких, у меня внутри все обмерло. А он обнял меня крепко и прямо при всех, все девки да ребята тут же стояли и видели картину эту, в губы поцеловал. Потом повернулся и пошел себе, будто ничего и не было. Согласная я, не согласная, так и не спросил. Вот, как в себе уверен был. Только тут уж я не стерпела:
– Сергей Ильич! – вслед ему кричу. – А вы хоть бы узнали, может, я против?
– Вот, и подумай, – говорит, – до Ильина дня, тогда сватам моим все и скажешь.
«Уж и не чаяла я, как того Ильина дня дождаться. Бывало, всю ноченьку до зари не спишь, подушку слезами мочишь. Когда ж, наконец, тот проклятущий и желанный Ильин день наступит? А время, будто остановилось. Это все еще только на Пасху случилось. До Ильина, считай, три месяца впереди оставалось. Вот уж я тогда намаялась, И верилось, и не верилось. А уж как хотелось-то, чтобы все оказалось правдой. А он, дедушка твой, будто ничего и не было промеж нас, знай себе, с гармошкой гуляет да девок смешит. Но я-то замечаю, когда идет мимо, нет-нет, да и кивнет взглядом в мою сторону, будто предупреждает, смотри, мол, думай хорошо. А чего там думать, когда я давно для себя все решила…
Ну тут слухи по улице про сватовство пошли. Соседки теребят, интересуются, правда ли, да правда ли. А что я им скажу, когда и сама ничего толком не знаю. Мамане-то своей, я все сразу выложила. Но чего она мне, маманя, могла присоветовать…
– Слава тебе господи, услышал мои молитвы. Счастье подвалило Меланьюшке нашей. В какой дом уходит, с какими людьми породнится.
–5-
А тут как-то подходит ко мне наш дядя Даня и говорит:
– Ты, Малаша, с Егором Давидовичем будь поласковее. Он мне намекал, что, вроде, сватать тебя хочет. Эх, ба, думаю, то ни кого, а то, гляди-ка, от женихов отбою не стало. Егор Давидович был двоюродным братом того самого Думлера, в чьей лавке дядя Даня служил. Дядя Даня, значит, младшим приказчиком, а Егор Давидович старшим. Вроде, как компаньоном у брата своего.
– Ну а ты чего же? – не терпится мне.
– Я-то? А что и я? Примечала уже, как он на меня поглядывает. Нет-нет, а взгляд его перехвачу. Особливо последнее время, как слух по улице пошел, что Борисенки к нам сватов засылать собираются. Егор Давидович – человек смирный, аккуратный. Громко не разговаривал, но уж ежели один раз говорил, непременно требовал, чтобы все в срок, и по его, сделано было. Но вот эта аккуратность мне в нем меньше всего и нравилась. Казалось бы, чего уж, наоборот хорошее, редкое даже качество в человеке. Но у него оно каким-то ненормальным было.
Бывало, увидит непорядок…
– Какой непорядок?
– Ну я не знаю… Мусор на полу где, или, скажем, вещь не на месте лежит. Так ты скажи попросту, уберите, мол, или на место положите. Нет. Непременно сам возьмется порядок наводить, да так, чтобы все видели, как он это делает. Еще и посмотрит на виновника, будто тот по крайности из казны миллион украл. Да я двадцать раз готова была за него ту работу выполнить, лишь бы он так на людей не смотрел. А так-то что же, конечно, приятно было, что сам хозяйский компаньон на меня внимание обратил. Только к тому времени, кроме дедушки твоего, мне уже другого кого, и на дух, не надо было. Я и карты разбрасывала на него. И по ним выходило, что быть мне непременно за Сергеем Ильичем.
А осенью и свадьбу сыграли. Вот так вот! С тех пор мы с дедушкой твоим ладно ли, плохо ли, а все вдвоем горе мыкаем.
– Ну а дальше что?
– Что ж дальше? Не успели и года прожить вместе, как его на войну забрали. Слава Богу, с войны этой, проклятущей, живым вернулся. А, тут уж, как водится, детишки пошли. Первых-то двух господь прибрал маленькими еще. Но остальные все выжили: Витя, Коля, Тоня – мама твоя, Вена да Нина с Тамарой. Слава тебе Господи, все выросли, все на ноги встали. А уж, каково мне в замужестве жилось, то отдельная история. Не все вдруг. Надо что-то и на потом оставить. Спи, Алеша, время позднее. Вон уже и домовой за печкой притих, уснул давно.– Бабушка в последний раз поправляет на мне одеяло, украдкой крестит, и я засыпаю.
–6-
И снится мне широкая улица. Деревенская – не деревенская, городская – не городская. А по той улице дедушка мой с гармошкой вышагивает, а рядом – бабушка. Оба нарядные и молодые. Ото всех домов подходят к ним люди и дарят цветы. Я так понимаю, что у них свадьба. И подходят они к воротам, у которых стоит дед Илья, такой, каким я его знаю, седой и сгорбленный. Отворяет он те ворота, и проходят молодые во двор, а со двора на крыльцо и в избу. Дед мой, Серега, гармошку на крыльце оставляет. И, откуда ни возьмись, я у той гармошки оказываюсь. И только я хочу ее взять, слышу, как дед Илья своей палкой стучит об пол. Не смей, мол, трогать, без спросу, что тебе не принадлежит. И дальше еще снится что-то. Только, этого я уже не помню.
«А уж, каково мне в замужестве жилось, то отдельная история. Не все вдруг».
Глава вторая
Тыгдыг-тырдыг, тыгдыг-тырдык.
Здравствуйте, уважаемая Меланья Рудомановна.
Пишет вам урядник казачьей сотни Степан Каровайло. Вы не журитесь и не шарахайтесь. Потому как, пишу я по просьбе вашего мужа, казака, Сереги Борисенко. Вот он туточки, рядышком лежит, живой, милостью Божьей. Сам писать не может, потому, слаб очень, по случаю тяжелого ранения. Но, говорить получается, хотя и мало. Пишу вам с его слов. Мы в столице, государства нашего, Санкт-Петербурге, в лазаретах Царского села. Живем и лечимся. Даст Бог, вылечимся. У мужа вашего выгляд намного лучше, чем раньше. Дохтур говорит, жить будет. Все страшное позади. А по мне, и бояться вам Меланья Рудомановна, неча. Но, встанет, супруг ваш, еще не скоро. Раны не дают. Шлет приветы казак Борисенко всем родным. Особливо родителям. И, уж, конечно же, вам, любимой жене. С тем и прощается.
Руку приложил, урядник казачьей сотни, Степан Каровайло.
Меланья, а теперь и вовсе Малаша, для всех, и своих, и чужих. С детства, пока в людях служила, Малашкой кликали. Вот так и повелось, Малаша да Малаша. И только Серега, называл ее Меланьюшкой. Но это было так недолго, а потому, так сладко.
Малаша всполошилась. Письма от мужа приходили редко, война, и потому, всегда были праздником, письма эти. Прочесть самой ей, никак, не хватало уменья.
«Саша- Маша читать научилась. Хватит. Не маленькая. Иди в люди» – Говаривала матушка.
И каждый раз, Малаша бежала к Волковым. Тетка Катерина шибко грамотной была.
Но, с этим письмом, вот, как чувствовала, начала разбираться сама. До конца не уразумела. Однако, поняла – беда с мужем. Большая беда. И, кому ж, как не ей вытаскивать его из беды. Решила ехать. Жене рядом с мужем должно быть.
Но, где оно, то Заволжье, а где, Санкт-Петербург?
Илья Спиридоныч резко был против. Долго и неумолимо. Но, в конце концов, сдался.
– Как же ты, милая, да рази можно? Гляди-ко, пропадешь в дороге.
– Нет, Тату. Еду. – Настаивала Малаша на своем.
– И, чого ж тут балакать. – Илья понурил голову. – Езжай, коли так. Во имя Отца и Святого Духа. – И трижды перекрестил невестку. – Жену сына своего, казака Сереги Борисенко, Меланью Рудоман, теперь, уже, после свадьбы, и вовсе, Меланью Борисенко.
Глава третья
И девонька поехала.
А чего ей тогда было. Едва семнадцать миновало. И длинная неизвестная дорога впереди. С Заволжья, до Санкт-Петербурга, где, там, в далекой неизвестности, в тех краях, которых она и вовсе не знала, обитал ее Венчанный Муж.
И ведь, доехала. Мытарилась по поездам. Вначале до Мичуринска, а потом и вовсе на Уральск. Благо, люди добрые подсказали: « не в ту сторону, милая». Соскочила с поезда. В последнюю минуту помогли сесть на поезд до Кирсанова. А там Ряжск. И тут уж, слава Богу, проще было. Все поезда, что шли через Ряжск, так или иначе, Столицу миновать не могли. Добралась до Твери, до Великого Новгорода. А уж в Великом, как говорили люди, рукой подать.
Вот, и добралась до Столицы. А где оно, то Царское Село? Одному Богу ведомо.
Вышла, девонька, на вокзал. Поезд разгрузился, гукнул, да и отправился восвояси.
Пассажиры, поехали, а то, просто, пошли по своим делам. И только Малаша столбом осталась стоять на перроне.
– И куда ж мне теперь? Ну, да, уж, сколь верст одолела, последние, выдюжу. – Решила она для себя.
А то, и в правду, как бы ей, девчонке, добраться до Столицы.
Добралась.
Пошла по перрону в сторону города.
– Здравия, вам желаем, барышня. Куда? К кому? И, главное, зачем вы к нам? – Жандармский начальник, наметанным глазом сразу распознал приезжую. Приложил руку, к козырьку.
– А, батюшки, – переполошилась Малаша. – Да, с поезда я. Ваши благородия. И не к вам вовсе, а в Царское Село. понимаете? – И от великого волнения, почти ужаса, затараторила, без остановки. – В Село, ваше, Царское. Вы бы научили, как до него добраться. А то я, туточки, впервые. Растерялась. Ничего не соображу. – И хлюпнула носом, в подтверждении правдивости своих слов.
– А чего вам, барышня в том Царском Селе, понадобилось? – Жандарм крутанул ус и сурово глянул на Меланью. – Это объект, секретный. И разглашению не подлежит. – Гоголем глянул на растерявшуюся девчонку.
– Да, какой там, вам, секретный. Вот, у меня и письмо, с этого секретного, как вы говорите, объекта. – Малаша, тут же, вытащила из-за пазухи потрепанную истертую бумажку. – Муж там у меня. В госпитале. – Протянула руку с помятым письмецом. – К мужу я. К законному. Венчанному. Уже две недели добираюсь. И вот, Слава Тебе Господи, добралась. А вы – секретный. Хотите – читайте, коли читать умеете. А, нет, так пустите, люди добрые. – И Малаша, неожиданно для себя, шлепнулась на колени перед караулом. Глянула, снизу, вверх на жандармского начальника. Заголосила.
– Рятуйте, дядьки. Мне до Царскго Села, ой как надо. Муж у меня там. Страшно раненый. Да вы, читайте. Читайте. Все там написано. Куда ж ему без меня?.
– Ну, будя. Будя. Чего уж, так-то. Читать-то мы, конечно, умеем. Но и тебе верим, девонька. – Жандарм перестал крутить ус и сочувственно глянул на девчонку. – Мы, тоже, при понятии. Поможем, чем сможем. Так я говорю? – Глянул он на караул.
– Так точно, Ваше Бродь. – Подчиненные закивали головами, – Поможем, чем сможем.
– Ты с коленок вставай, девонька. Тут идти далЕко. На коленках, гляди-ко, не доползешь. Ногами идти, сподручней будет. – Хохотнул начальник и вновь крутнул ус. Видно, привык подкручивать богатство свое и кстати, и некстати. Заулыбался. Подхватил под руку, помог встать на ноги. – Пошли, голуба моя, доведем, куда надо.
И, Слава Богу, помогли. Довели, куда надо. Посадили, куда надо. И отправили в лазареты Царского Села с подводами, что везли туда раненым провиант, наказав извозчику, чтоб довез молодайку, непременно до самого места.
Глава четвертая
– И, милаи, – Малаша влезла на подводу. – Спаси вас Господь. Как бы я без вас добиралась в эту неизвестность. – Осенила себя крестом. Пристроилась сбоку за извозчиком. Подоткнула подол, прикрыла озябшие ноги сенцом на телеге – Уфф-а-а. – Выдохнула протяжно. И вновь перекрестилась.
– Не журись, девонька, доедем. – Пожилой бородатый мужичок, в изношенном жупане, для порядка взмахнул кнутом, над головой такой же изношенной, как и жупан, кобылы. Крикнул.
– Но! Милая. – Кобылка дернулась. И тут же встала. Опустила голову и виновато глянула на хозяина.
– Но, Проклятущая. Кому говорю. – И вновь, взмахнул кнутом. И кобыла, видно с полуслова понимая хозяина, для порядка опять дернулась, и опять встала.
– Вот, ведь, стерва, хитрющая. – Мужичок соскочил с подводы. Снял с руки верхонку. Что-то вынул из-за пояса и поднес к губам лошади.
– На, скотинка. – И ласково погладил лошаденку между глаз. Та что-то пожевала, пожевала и пошла. Сама пошла. Безо всякого кнута над головой.
– От-ведь, животное, а свой норов имеет. – Извозчик запрыгнул на телегу. – Пока корочку не дашь, ни за что с места не тронется. Ты сена-то, поболе, на ноги подгреби. – Повернул он голову к Малаше. – Так оно теплее будет. А-то, вижу, захолонула вся. Вона, за поворотом, еще пару верст, а там, и ваши лазареты.
– О, господи, не уж-то добралась. Слава Богу. – Малаша осенила, себя, заодно телегу, вместе с кобылкой, а уж бородатого, и, вовсе, трижды. И смахнула со щеки непрошеную слезу.
Да, что такое, эти пару верст, для Меланьи Борисенко, когда за плечами были сотни таких же трудных, а-то и вовсе неподъемных верст, длинного, нескончаемого пути до этого самого, неизведанного, Царского Села.
Глава пятая
– Сергей Ильич. Ты ли это? – Малаша недоверчиво глянула на фигуру, укутанную в серую шинельку, что замаячила, на садовой скамейке, прямо на ее пути. Присмотрелась, улыбнулась. – Спишь, родимый. Худющий какой. Господи, – трижды перекрестила его, – не уж-то и правда, нашлось, золотко мое. – Присела на скамейку с краюшку. Положила худенький сидорок, сбросив с плеча. Растерла руками натруженные колени и концом платка вытерла непрошеные слезы. А, заодно, и нос вытерла. – Уфф-а-а. – Глубоко вздохнула. Тихонько подвинулась поближе к мужу и притулилась к плечу, обеими руками, обняв рукав его шинели. И замерла. Вроде, как затаилась. А может, и придремала.
Казак тяжело вздохнул во сне. Почмокал губами. Что-то, видно, почувствовал. Не иначе тепло, с левого бока. Прошептал.
– Боже, боже. До дому хОчу. Дай мени радости увидеть женку мою. – И, вновь, тяжело вздохнул, уже со стоном и присвистом.
– И-и, глупый, Да, туточки я. Вона. Приехала. – Малаша отстранилась от мужнего плеча и легонько шлепнула его по щеке. Проснись, Сергей Ильич. Вот, она я, туточки. – И, вновь повторила. – Приехала. К тебе приехала.
Серега долго приходил в себя. Сны и всяческие сновидения, живущие в тех снах, не хотели отпускать его на волю. Да, и сам он, не очень хотел возвращаться. Уж больно сладкими были они, сны эти.
Однако шлепок Малаши, как он был не легок, вернул Серегу, из привычного омана, к действительности. Открыл глаза. Повернул голову в сторону жены. Долго глядел на нее. Улыбнулся широко и радостно. Сказал.
– Ни. Я просыпаться не хОчу. Ужо, ще подремлю. Дай мени пару хвелинок.– И вновь прикрыл глаза.
– Ну-ко, ну-ко, Сергей Ильич, хватит ночевать. – Малаша ухватила его за рукав казенной шинели, накинутой поверх такого же казенного, теплого халата. – Не для того я сюда добиралась, что б на тебя спящего глядеть. – Просыпайся, родимый. Вот она я, туточки. Живая. И, вовсе не во сне.
Серега открыл глаза.
– А, побий тэбе лыха годына. – Увидел. Не поверил. Потом, поверил. И опять не поверил. Распластался в улыбке, глядя на жену.
– Та, з виткиля ж ты, туточки взялась. – Прошептал он, мешая русские и украинские слова.
– Приехала, вот. К тебе приехала. А к кому ж мне еще ехать. – Меланья вновь промокнула глаза, на мокром месте, что б Серега не увидал ее слезы. Громко высморкалась, в, тот же, платок. – Ты, тута, я там. Дело ли. А еще и письмо пришло от твоего сотоварища. Мол, лежишь, не жив, ни мертв. Что мне делать было. Вот и собралась. Вот и добралась. Здравствуй, Сергей Ильич. Со свиданьицем.
– Меланьюшка. Донька моя. Вот не ждал, не гадал. – Серега подозрительно хмыкнул и, зачем-то протер глаза рукавом халата.
А Малаша обняла рукав Серегиной шинели, к которому давеча притулилась. И потекли ее слезы нескончаемым потоком на платок, на Серегину шинель, на скамейку, где они сидели и, дальше, под ноги. А, из-под ног, и по всей аллее.
Глава шестая
– Ну, что я тебе скажу, казак. – Вера Игнатьевна, старший ординатор лазарета, внимательно осмотрела Серегу. – Раны твои заживают. Хорошо заживают. Да ты и сам видишь. Ребра, что я у тебя удалила, конечно, не вырастут, а в остальном, все идет своим чередом. – Вера Игнатьевна сняла пенсне, положила его в нагрудный карман халата. Села на табуретку. Достала из портсигара длинную папиросу. Закурила. Выпустила дым тонкой струйкой. Глянула на Серегу.
– Я не ожидала, что после такой операции, пойдешь на поправку. Уж больно плохого я тебя тогда приняла. Однако, выжил. Вот, что значит – молодость. Да и я – молодец, прямо скажем. – Вера Игнатьевна вновь затянулась папиросой, пыхнула облаком дыма, затушила об ладошку эту самую папиросу. Бросила в урну. Повернулась к Сереге.
– Но, домой тебе еще рановато. Надо бы пару недель подлечиться.
– Да, что ты, матушка. Какие пару недель? – Разволновался Серега, натягивая на худющее тело исподнюю сорочку, чтоб скорее прикрыть исполосованную рубцами грудь. – Отпусти. Христом Богом прошу. Ко мне, вона, и женка приихала, домой забирать. Уж она меня выходит. Я дома скорей на ноги встану. Да я и так на ногах. Гляди-ко. – И он, для наглядности, гусиным шагом прошелестел по палате, широко растопырив руки. – Видала. А вот они, и бумаги эти. Тебе только подписать. – И протянул Вере Игнатьевне ворох документов, где сказано, что казак Серега Борисенко, по случаю тяжелого ранения, списан из армии Его Императорского Величества, вчистую. И по сему, к дальнейшей службе, в военное время не пригоден.
– Ну, раз уж женка за тобой приехала, что я могу сделать. – Рассмеялась Вера Игнатьевна. – Жена есть жена. Давай, свои бумаги. Так и быть. Подпишу. – Протянула руку. – Но, смотри, казак, – строго глянула на Серегу. – Береги себя. Раны откроются. Никто тебе не поможет.
– Да, что ты, матушка. Уж, я так беречься буду. Так беречься…– Серега сиял от счастья. – Ты не сумлевайся. Да и женка не даст мне лишнего шага ступить.
– Не уж то, так любит? Вера Игнатьевна подмахнула нужный документ, на выписку.
– А то, как же. У нас, по-другому, не можно. Кохает. – Серега бережно сгреб со стола бумаги.
– Ну, а ты ее?
– Уж это, как водится. Я ж кажу. По-другому, не можно.
– Ну, счастья тебе, казак. И долгой жизни. – Вера Игнатьевна быстро вышла из палаты.
Глава седьмая
– Ну, вот, Доню моя. Теперь до дому. – Перед Меланьей стоял отставной казак Астраханского сводного полка. В подогнанной шинели, с шашкой на левом боку, «Георгием» на груди и огромной счастливой улыбкой, в пол лица.
Меланья всплеснула руками.
– И, батюшки мои. Да откуда ж ты, такой справный?
– Так, от кастеляна. – Серега вскинул руку к папахе. – Так что, разрешите доложить. Все, что должен был сдать, сдал, как положено, все, что должен получить, получил. Бумаги, ось они, на руках. В конторе выдали. Гроши, вот еще. За «Георгия» целых тридцать шесть рубликов серебом. Еще и на дорогу. Так, что живем, Донюшка. Теперь, до хаты. Даст Господь, доберемся, с его помощью.
– И, слава Богу, что все так удачно. Ты пока там управлялся, я тут тоже не сидела. Нашла подводу, что меня к тебе привезла. Дедок обещал дождаться. Так что, пошли, милый. – И радостно засмеялась от того, что так ладно все складывается с самого начала.
– Это он и есть. Твой голубь сизокрылый. – Извозчик соскочил с подводы, навстречу Малаше с мужем. – Я уж и ждать перестал. Однако, гляжу – идете. Э, парень, да ты герой, увидел он «Георгия» на шинели. Ну-ко, давай поклажу. Я сам уложу. А ты садись, поудобнее, что б не растрясло. Вижу, не с курорта возвращаешься. Краше в гроб кладут. Помоги ему, девонька. А не то, я сам помогу. – Подгреб сена в кучу. – Иди-ко сюда, молодец. Тут тебе удобней будет. – Повернулся к Малаше. – И ты, иди, рядышком сядешь. Так и доедем, потихоньку.
– Не, деда. Туточки у меня еще дельце есть. – Малаша устроила нехитрые вещички на телеге. Подошла к кобыленке. Достала платок. Из платка, кусок хлеба. На ладошке протянула скотинке. – Отведай, милая. – Лошаденка с благодарностью, влажными губами, собрала все до крошки. Глянула на Малашу, поднатужилась и пошла, потянув за собой оглобли, а за оглоблями и всю телегу, безо всякой команды.
– Ну, вот и славно, вот и хорошо. – Малаша, вновь, счастливо рассмеялась.
До Санкт- Петербурга добрались без приключений. Лошаденка мерно тащила подводу. Извозчик, время от времени, для порядка, лениво взмахивал кнутом, над головой лошаденки. Та, правда, никак не реагировала, Трусила, себе, и трусила по давно уже известной ей дороге. А Серега с Меланьей, прикорнули, убаюканные монотонностью пути, притулились друг к другу, согревая, опять же друг друга, теплом тел своих. И не столько теплом тел, сколько чувством только, только, зародившейся в них новой, непомерной любви.
И, надобно сказать, забегая вперед, пронесли они, Меланья с Серегой, это чув ство, за все долгие годы совместной жизни, до самого последнего дня.
Глава 1
Каушен
Утро 4-го августа 1914 года, под Каушеном, выдалось дождливым. Как, впрочем, и все предыдущие дни августа в восточной Пруссии. Тучи висели низко и постоянно сочились мелким изматывающим душу дождиком, от которого негде было укрыться. Даже в блиндажах.
Австрияки лениво постреливали, время от времени, посылая на русские окопы снаряды, которые так же лениво, то не долетали до позиций, то перелетали, или взрывались, где-то совсем в стороне. Артиллерия, его Императорского Величества отвечала, примерно, тем же. Стрельнут и замолчат. Потом опять стрельнут. И вновь замолчат.
Позиционная война под Каушеном была в полном разгаре.
Конно-Гренадерский Гвардейский полк зарылся в окопы и уже неделю, спешившись, и отогнав лошадей в тыл, по колена в грязи, промокший и вонючий, терпеливо ждал приказа о наступлении.
И это было унизительно и страшно. Унизительно то, что их, Гвардейцев, перемешали с пехотой, уже до того, два месяца сидевшей в этой грязи. А страшно то, что, привыкшие к стремительным конным атакам полками и эскадронами, казаки, в бездействие и неизвестности, вынуждены были ждать приказа о наступлении неизвестно когда, и неизвестно от кого. Хотя, конечно, известно от кого.
Но, этот самый «известный от кого» молчал, и приказа все не было. Его и быть не могло, так как Австрияки по всему фронту теснили армию его Императорского Величества, Николая 2-го, навязывая ей, армии Российской, позиционную оборонительную войну.
Во всяком случае, в ближайшие недели, приказа ждать было бесполезно.
Казаки начали роптать.
Да и не только казаки. В пехоте были те же настроения. Особенно, среди нижних чинов, во всех частях. И это было по всему фронту. То там, то здесь прорывались всяческие недовольства. И на уровне дивизионов, полков, а то и Лейб-Гвардейских соединений. А уж в окопах-то…
– Да, шо ж такое? Подметка совсем сгнила. Дывиться, хлопцы. Вси пальци наружу. Хоть бы, трохи, дали повоевать. Глядишь у какого-никакого австрияка сапогами бы разжился. – Приказной казак Семен Нечипоренко с удивлением рассматривал свой, только что с трудом стянутый с ноги разбухший от сырости, когда-то в прежние времена, называвшийся юфтевым, сапог. – А, ведь, сносу не было. Еще батько в них свадьбу справлял. Я их дегтем, дегтем. Самое верное дело. Батько, так, тот, ворванью. Да, где ж ее нынче взять? – Приказной казак Семен Нечипоренко, развязал свой сидорок. Достал шило, протянутую через вар черную дратву. Тяжело вздохнул. – Шо тут за место такое? Гнилое.
– И-то, чего гнием. – Рядовой пехотного полка, Ванька Рябой, такой же рябой, под стать фамилии, – подал голос из дальнего угла блиндажа. Рота пехоты сидела тут же, в блиндаже вперемежку, с казаками. – А у меня, мужики, гляньте, – Ванька задрал кверху застиранную гимнастерку вместе с исподним, – гляньте, – повторил он, – под мышкой, какая гуля выросла. Ладно, ведь так, но и рукой шевельнуть не можно. До того болит. Как воевать?
– Ты к фершалу сходи, – подал голос, сидевший в противоположном углу пожилой приказный казак Семен Нечипоренко, на минутку оторвавшись, от своего сапога. – Он тебе мигом ту гулю вскроет. У меня такое чудо было. Пять минут – и все дела.
– Да, где ж, он, тот хвершал? Пока найдешь – околеешь.
– А не то, сыпь сюды. – Семен Нечипоренко достал из-за голенища тонкий длинный нож. – Я, тя, не хуже фершала оприходую.
– А ты, могешь? Ванька Рябой недоверчиво глянул на казака.
– Чего уж тут. Чик и готово. Сразу полегчает. Сучье вымя это называется. От недостатка в твоем организме минерала.
– Чего, от недостатка? – Ванька Рябой повернул лицо в сторону казака.
– Да, минерала, дурень. Минералом тем, иод называется. – Терпеливо разъяснял Семен. – Вот его-то у тебя и не хватает. Так фершал объяснял.
Ванька Рябой опустил рукав гимнастерки, спрятал гулю под исподнее. Прикрыл рукой. Поморщился от боли. Видно и впрямь, невмоготу было.
– А ну, как помру из-за твоего минерала? Недоверчиво глянул на старого казака.
– Э, милай. Ежели б от этого помирали, воевать было б не кому. Ходь, сюды. Не сумлевайся. Я тебя в момент вылечу. Не хуже фершала. Только тряпицу с собой прихвати. Потом приложишь к ране, чтоб исподнее не замарать. У, нас, на Кавказе, такое добро, часто встречается. Так что, говорю, не сумлевайся. Знакомо.
– Не, я поостерегусь. – Недоверчиво глянул Рябой на казака, ладошкой прикрыл больное место. – Глядишь, само как-нибудь рассосется.
–Ну, ну. – Нечипоренко спрятал нож за голенище. – А-то, смотри, ежели, что. – И снова принялся колдовать над сапогом.
А на дворе, над окопами и блиндажами висела все та же хмара, вытягивающая из солдат и казаков душу.
И так было, по всей линии фронта. Куда не загляни. Недовольство, бездействием командованья. Желанье, наконец-то, вылезти из грязи и, одолевших вшей, солдат и казаков.
Ежели воевать, так воевать. А не воевать, так и не воевать вовсе.
Судя по всему, у австрияков в окопах были те же настроения.
Но, воевать все-таки пришлось. Да еще как. Яростно. Не жалея, живота своего. Впрочем, так всегда было в русской армии. Через сутки или чуть позже, а, если быть точным, то утром 6-го августа, внезапно сыграли тревогу по всему фронту на Каушене.
Казаки сбросили ежедневную дрему и будто проснулись. Вроде, и не было этих двух недель вынужденного сиденья в блиндажах. Кинулись к лошадям. Те, заботаные и застоявшиеся, встречали ржанием своих хозяев. Радостно трясли гривами, били копытом и, всячески, выражали свою радость.
Кони, и те, устали от затянувшегося безделья.
Гвардейцы только успели взнуздать, каждый своего, как загорелась канонада из всех орудий и с нашей стороны, и со стороны неприятеля.
– О. Проснулись, бисовы диты. – казак, лейб-гвардейского конно-гренадерского полка Серега Борисенко, закинул поводья на шею своего дончака и ловко вскочил в седло. – Тпруу,– натянул он поводья. – Застоялась, скотинка. Погодь, трохи. Пришло твое время.
Серега Борисенко, молодой казак, из Заволжских степей, астраханского войска, лет двадцати, был высок, худ, и жилист, будто с рожденья запеленат, корневищами прибрежной ракиты с ног до головы. Жадный до работы, гулянок и девчат, со своей гармошкой, всегда был желанным гостем на всех вечорках, пока смертельно не заболел любовью к Меланье Рудоман.
Глава 2
Какая Рудоман? Кто, такая? А Думлеры? А Кушманы и Бауэры? Что за фамилии? Откуда вся эта неметчина? И зачем она тут, в Заволжье?
И об этом надо сказать
Ангальт-Цербстская принцесса, став русской императрицей Екатериной Второй, была убеждена – немецкая культура всегда стояла выше русской, была уверенна, что европейский фермер непременно поднимет сельское хозяйство на пустующих землях России. И была права. А земли той было – немерено, и поднимать ее, землю Российскую, надо было, во что бы то ни стало и, как можно скорее.
Екатерина была умна, мало того, прозорлива.
Да, это, слава Богу, никто во все времена и не оспаривал. А уж, нынче и подавно.
Поскольку, прозорлива была Императрица, то в году, эдак, шестьдесят первом ли, шестьдесят втором, подписала указ Сенату принимать иностранных подданных, со всей Европы, желающих поселиться в России, без всякой волокиты, и давать им земли, столько и где пожелают.
И, вот ведь, зараза, согласились те самые Европейцы с большим удовольствием и радостью, уж больно, перспектива был привлекательна. А куда им было деваться, европейцам этим. В Германии, в Голландии, да и по всей остальной Европе, свободных земель вовсе не осталось. Какие уж тут, к черту, перспективы. Земли-то там было всегда и так, «с гулькин нос». И разобрали ее еще, черти когда. А, уж, тут, извиняйте. Кто не успел, тот опоздал. Поразмыслили безземельные бюргеры, или как их там в те времена называли, затылки почесали, и перекочевали, как когда-то и Запорожские казаки в Заволжье.
Земли было, девать некуда. Хотя, потом, нашлось, куда девать. Разобрали все Заволжье, чуть не до киргизских степей. Но это позже. Много позже. А, в те времена, и, правда, «девать было некуда».
Казаки приняли колонистов без опаски. А чего им было опасаться. В станицы, к ним, немцы не лезли, и вовсе обживались в сторонке. Избы ставили по берегу Еруслана, и дальше по степи. Дома возводили на главном, широком, проспекте, который сами прокладывали, на манер своих поселений, к которым привыкли за долгие века. В центре колонии,
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71019847?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.