Мальчуган
Нацумэ Сосэки
Магистраль. Главный тренд
«Мальчуган» – одна из ранних повестей знаменитого японского писателя Нацумэ Сосэки, которая принесла ему популярность и сделала его имя известным в литературных кругах Японии.
Юноша-максималист, личность которого только формируется, смотрит на взрослый, живущий по своим законам мир. В силу возраста и характера, мальчуган прямолинеен и открыт новому, однако, окружающие и взрослые видят его недальновидным, а порой глуповатым.
Герой живёт в непростое время: эпоха Мейдзи – период стремительных перемен, когда появляются новые взгляды и идеи, и на фоне этого молодому человеку приходится определять для себя, что правильно, а что нет, и каким идеалам стоит следовать.
Нацумэ Сосэки
Мальчуган
????
?????
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Предисловие
Автор повести «Мальчуган» Нацумэ Сосэки (настоящее имя писателя – Кинноскэ, Сосэки – это псевдоним), крупнейший представитель японского критического реализма, родился в 1867 году в Токио, в обедневшей дворянской семье.
Буржуазный переворот 1868 года, известный под названием революции Мэйдзи, в числе прочих задач поставил перед японской буржуазией вопрос о национальных кадрах новой интеллигенции, необходимых для страны, вступившей на путь бурного капиталистического развития. Изменившиеся в связи с этим условия и система образования в значительной мере объясняют путь формирования и круг интересов будущего писателя: Нацумэ Сосэки после окончания школы поступил на отделение английского языка и литературы европеизированного к тому времени Токийского университета.
Окончив в 1893 году университет, Нацумэ работает преподавателем английского языка вначале в учительском институте и университете «Васэда» в Токио, а затем по собственной инициативе переходит на работу в среднюю школу небольшого городка на острове Сикоку, вдали от центра политической и культурной жизни страны. Здесь он близко соприкасается с косной в то время провинциальной учительской средой, и многое из того, о чем рассказывается в повести «Мальчуган», стало хорошо знакомо писателю по собственному опыту. Затем Министерство просвещения командирует Нацумэ для пополнения знаний в Англию, где он проводит три года. По возвращении на родину Нацумэ ведет курс английской литературы в Токийском университете.
Печататься Нацумэ начал поздно. Ему было уже около сорока лет, когда в 1905 году появилось его первое произведение – большой сатирический роман «Ваш покорный слуга кот». Роман сразу же обратил на себя внимание литературных и читательских кругов и принес автору славу. В 1907 году Нацумэ отказался от преподавания и от намечавшейся карьеры ученого и целиком перешел на литературную работу.
За недолгие годы своей писательской деятельности (он умер в 1916 году) Нацумэ создал большое количество произведений, причем самых разнообразных по жанру. Он писал стихи и романы, критические статьи и повести, рассказы. Кроме того, ему принадлежат многочисленные заметки по различным вопросам японской и английской литературы, воспоминания о литературных друзьях и современниках, а также переводы, в частности переводы произведений японской литературы на английский язык. Полное собрание его сочинений составляет двадцать томов.
Советскому читателю Нацумэ Сосэки знаком по роману «Сердце».
Мир, который изображает писатель, – это главным образом японская интеллигенция, ее судьба, положение в обществе, ее интересы, быт и нравы. Чаще всего внимание Нацумэ привлекают писательские и учительские круги, с которыми непосредственно был связан сам автор.
Повесть «Мальчуган», появившаяся в печати в 1907 году, была одобрительно встречена критикой и читателями. В своих воспоминаниях Нацумэ, между прочим, замечает, что его не раз расспрашивали о персонажах этого произведения и об их дальнейшей участи, полагая, что каждый из них – реально существовавшее лицо. Действие повести происходит в первые годы после Русско-японской войны.
«Мальчуган», повесть незамысловатая по своей фабуле, рассказывает историю прямого, бесхитростного юноши, который с открытой душой идет навстречу жизни, не подозревая, что в окружающей его действительности честность и благородство расцениваются лишь как недальновидность, а то и просто глупость.
После смерти родителей, окончив училище естественных наук, «мальчуган» отправляется в глухую провинцию в качестве учителя математики средней школы. Здесь он сталкивается с жизнью во всей ее неприглядности. Его идеалы, вера в справедливость, наконец, его прямота и бескорыстие кажутся дикими и нелепыми людям, с которыми ему приходится общаться. Доверчивый и наивный, он не может ужиться в этой враждебной ему среде, где господствуют интриги, подхалимство, ложь и корысть. И после ряда неудач, не проработав в школе и года, он возвращается в Токио. Не раз задумывается «мальчуган» над дальнейшей судьбой школьников, воспитание которых отдано в руки людей столь низкого морального уровня. Он понимает, что такие «воспитатели», разумеется, не могут привить своим ученикам ни стремления к знаниям, ни уважения к обществу, ни просто элементарной порядочности. Эта мысль не случайна у Нацумэ. Он неоднократно возвращается в своих более поздних произведениях к вопросу о воспитании молодого поколения, о задачах литературы в этой области, о правильном выборе книг для юношеского чтения.
Надо указать, что «Мальчуган» в какой-то мере автобиографическая повесть. Об этом говорят некоторые биографы Нацумэ, да и сам автор в воспоминаниях приводит отдельные эпизоды из собственного детства и юности, позднее воспроизведенные им в «Мальчугане».
Повествование ведется не от имени автора – характер «мальчугана», его внутренний облик раскрывается перед читателем через поступки героя, в его столкновениях с врагами, в его отношении к друзьям, в теплых воспоминаниях о вырастившей его няньке; оценка окружающего мира и общественных условий также дается через восприятия «мальчугана».
Каждое действующее лицо повести имеет свою индивидуальность, каждому свойственна своя манера говорить и действовать. Как живые выступают перед нами и сам «мальчуган», и директор школы «Барсук», для которого самое важное – собственное благополучие и внешнее соблюдение приличий, и «Красная рубашка» – человек, способный на любую подлость, развратник, маскирующий красивыми фразами свои неблаговидные поступки, и подхалим, трус и сплетник Нода, и тихий, беззащитный «Тыква», которому так сочувствует «мальчуган», и другие.
Все симпатии автора на стороне «мальчугана» и его друзей. Врагов «мальчугана» Нацумэ рисует достаточно непривлекательными красками.
Положительный герой не одинок. Самодурам, карьеристам, завистникам и подхалимам противопоставлены в повести не только сам «мальчуган», но и старая служанка Киё – человек большого душевного благородства, и учитель «Тыква», честный и порядочный, но робкий и неспособный к сопротивлению, и учитель «Дикобраз» – товарищ «мальчугана», близкий ему по духу.
Вдвоем с «Дикобразом» «мальчуган» борется за справедливость. Но борьба эта кончается неудачей, и оба вынуждены оставить школу. Все положительные герои повести терпят крах: Киё умирает, «Дикобраз» и «мальчуган» хотя и учиняют расправу над двумя своими врагами, но это только случайная победа, и обоим друзьям приходится бежать из города, где они работали. Причина зла не в отдельных плохих людях, она коренится глубже – в общественных условиях, с которыми одиночкам бороться не под силу.
«Мальчуган» – это не просто повесть, описывающая быт и нравы уездного учительства, это сатирическое произведение, обличающее общественные пороки.
Сатирические приемы изображения типов и социальных явлений характерны для творчества Нацумэ. Правда, это не всегда остро бичующая сатира. Чаще это ирония. Ирония умного, очень наблюдательного и очень насмешливого человека. Но в некоторых своих произведениях, в том числе и в повести «Мальчуган», Нацумэ поднимается до уровня подлинной сатиры.
В «Мальчугане» заслуживают внимания также те места повести, где проявляется отрицательное отношение автора к официальной печати (эпизод с газетным сообщением), к чиновничеству (которое в повести олицетворяет директор школы) и к парадной шумихе по случаю ежегодного празднования победы Японии в Русско-японской войне.
Японский народ знает и любит Нацумэ Сосэки. Его произведения пользуются широкой известностью. Реалистическое изображение жизни и сатирическое обличение общественных пороков, гуманизм, с которым Нацумэ рисует простого среднего человека своего времени, – все это объясняет нам популярность его произведений. И вполне закономерно, что журнал «Дзэн'эй» – орган Коммунистической партии Японии – в редакционной статье «О борьбе в области культуры и задачах КПЯ по созданию единого культурного фронта» назвал имя Нацумэ Сосэки в числе выдающихся деятелей национальной японской культуры, юбилей которых японская компартия предлагает отмечать как дату, имеющую мировое значение.
На русский язык повесть «Мальчуган» переведена впервые.
Р. Карлина?
Глава 1
С самого детства я был отчаянным сорванцом и поэтому вечно попадал в какие-нибудь истории. Однажды, еще в начальной школе, я прыгнул со второго этажа школьного здания и с неделю потом не мог разогнуть спину. Может быть, спросят, почему я выкинул такую штуку? Особенных причин не было. Просто я высунулся из окна второго этажа, а один из моих одноклассников увидал меня и нарочно стал дразнить:
– Э-э-э, задаешься, а спрыгнуть-то, небось, боишься! Эх ты, трус!
Я взял да и прыгнул.
Когда я прибыл домой на спине школьного служителя, отец широко раскрыл глаза.
– И какой это дурак прыгает со второго этажа? Ведь ты шею себе сломаешь! – возмущался он.
– Ничего, в следующий раз прыгну лучше, – ответил я.
Один из родственников подарил мне заграничный перочинный ножик, и я показывал этот ножик товарищам, поворачивая его красивое лезвие на солнце. Вдруг кто-то из них сказал:
– Блестеть-то блестит, да, поди-ка, не режет?
– Как это не режет? Что угодно разрежет! – поручился я.
– Ах так! А ну-ка разрежь свой палец, – предложил тот.
– Что, палец?
И я вот так, наискось, резанул по пальцу правой руки. Счастье, что нож был маленький и кость оказалась крепкой, а то быть бы мне без большого пальца. Правда, шрам остался на всю жизнь.
У нас во дворе был небольшой огород, в самой его середине, в двадцати шагах от дома, росло каштановое дерево. Это дерево было для меня дороже жизни. Когда каштаны поспевали, я, как только просыпался, выскальзывал из дома черным ходом и бежал подбирать паданцы, а потом грыз их в школе. Одной стороной наш огород примыкал ко двору закладной лавки Ямасироя. У владельца этой лавки был сын Кантаро, лет тринадцати. Кантаро, разумеется, был трус, но у него все же хватало смелости лазить через бамбуковый плетень и таскать каштаны. Как-то вечером я спрятался за калиткой и поймал вора. Убедившись, что бежать некуда, Кантаро отчаянно набросился на меня. Противник был старше меня года на два. Он был труслив, но силен. Улучив момент, Кантаро хотел было боднуть меня в грудь, но промахнулся, и его плоская голова, скользнув, угодила в рукав моего авасэ [1 - Авасэ – подобие халата на подкладке, без ваты.]. Стараясь освободиться, я стал как попало трясти рукой, а голова Кантаро моталась в моем рукаве из стороны в сторону. Кончилось тем, что вконец замученный Кантаро вцепился зубами в мою руку. Это было очень больно, и я, прижав Кантаро к плетню, дал ему подножку. Участок Ямасироя располагался метра на полтора ниже нашего огорода, и Кантаро, ломая плетень, вверх тормашками полетел вниз и с хриплым криком брякнулся у себя на дворе. Падая, он оторвал напрочь мой рукав, и рука сразу освободилась.
Когда мать в тот же вечер ходила к Ямасироя извиняться, она заодно принесла обратно и мой рукав.
Много было и других проделок. Однажды мы с сыном плотника Канэко и Каку – мальчишкой из закусочной – перепортили участок, засеянный морковью. Там, где морковь еще не взошла, земля сверху была прикрыта соломой, а уж после того, как трое ребят на этой соломе полдня возились и боролись, ясно, что от грядки моркови ничего не осталось. А то еще помню, как мне попало за то, что я замусорил колодец на рисовом поле У Фурукава. Колодец был устроен так, что через отвод, сделанный из колена толстого бамбука, вода из глубины била ключом и растекалась по полю. Что это за устройство, я в то время не знал, а потому набросал в колодец камней, палок и щепок и, удостоверившись, что вода перестала идти, вернулся домой и сел обедать. Но тут, громко бранясь, явился побагровевший Фурукава.
Кажется, дело обошлось возмещением убытков.
Отец совсем меня не любил. Мать питала привязанность только к моему старшему брату. У брата было белое лицо, и ему нравилось играть женские роли, подражая актерам. Отец каждый раз, когда видел меня, говорил: «Из тебя-то уж во всяком случае ничего путного не выйдет». Ему вторила мать: «Все только хулиганит да хулиганит. Беспокоит меня его будущее». И в самом деле, как видите, ничего путного из меня не вышло. Беспокойство за мое будущее тоже не лишено было оснований. Правда, вот на каторгу я не угодил, потому и жив остался.
Мать болела, а за два-три дня до ее смерти я кувыркался на кухне и зашиб себе ребро об угол печки, мне было ужасно больно. Мать очень рассердилась: «Чтоб глаза мои тебя не видели!» – сказала она. Ну что ж, я взял да и ушел к родственникам. А тут вскоре сообщили, что мать умерла. Я совсем не ожидал, что она так скоро умрет. «Надо бы мне быть немножко послушнее, раз у нее была такая серьезная болезнь», – думал я, вернувшись домой. А мой братец сказал, что всему виной моя непочтительность к родителям и что это из-за меня матушка так скоро скончалась. С досады я дал брату по морде, и за это мне здорово влетело.
После смерти матери мы жили втроем: отец, старший брат и я. Отец мой был человек, который сам ничего не делал, но стоило ему только посмотреть на кого-нибудь, как он говорил: «Эх, негодный ты, негодный!» Манера, что ли, у него такая была? Отчего негодный, почему негодный – до сих пор не понимаю. Странный у меня был отец.
Брат объявил, что намерен стать коммерсантом, и усердно зубрил английские слова. Он был хитрый, и характер у него был как у женщины, поэтому мы с ним плохо ладили. Хоть раз в неделю, но мы обязательно ссорились. Однажды за игрой в шахматы он смошенничал и открыто злорадствовал, что я попал впросак. Я сильно вспылил и швырнул ему прямо между глаз ладью, которая была у меня в руке. Из ссадины на переносице чуть-чуть выступила кровь. Брат наябедничал отцу. Отец объявил, что лишает меня наследства. Тут уж ничего не поделаешь, придется оставаться без наследства, решил я. Но наша служанка Киё, которая проработала у нас лет десять, со слезами стала просить за меня отца, и гнев его постепенно прошел. Я все-таки не очень испугался отца, – скорее мне было жалко нашу служанку Киё. Говорили, что она была из хорошей семьи, род ее давно пришел в упадок, и в конце концов дошло до того, что ей пришлось пойти в прислуги. У нас ее звали бабушкой. Не знаю почему, но эта бабушка очень меня любила. Удивительное дело! Матери я опротивел перед самой ее смертью, отец вообще не знал, что со мной делать, во всем околотке от меня сторонились как от испорченного мальчишки и хулигана, – а она во мне души не чаяла. Я уж примирился с мыслью о том, что у меня нет способности располагать к себе людей. «Поэтому-то и относятся ко мне как к деревянной чурке», – думал я. Все это было привычно. И тем более мне казалась странной постоянная забота Киё обо мне. Иногда на кухне мы оставались вдвоем, и Киё принималась расхваливать меня: «Ты честный, прямой, у тебя хорошая душа», – говорила она. Но я не понимал смысла ее слов. Будь у меня хорошая душа, думал я, тогда не только Киё, но и другие тоже немножко получше бы ко мне относились. И я всегда отвечал ей:
– Терпеть не могу, когда ко мне подлизываются!
– Вот поэтому-то я и говорю, что у тебя хорошая душа, – не унималась бабушка, с радостью поглядывая на меня. Казалось, она гордится мною, как своим собственным изделием. Мне это было не совсем приятно.
После смерти матери Киё привязалась ко мне еще сильнее. Иной раз в мое ребячье сердце закрадывалось сомнение: за что она так любит меня? «Ерунда все это! Уж лучше бы оставила в покое. Жалеет, что ли?» – думал я. Но Киё все-таки действительно любила меня. Не раз на свои деньги она покупала мне разные сласти и печенье. В холодные вечера она тихонько приносила и ставила у изголовья моей постели горячую похлебку из припасенной потихоньку гречневой муки. Случалось, что она даже покупала мне жареную лапшу. Но дело не ограничивалось только съестным. Я получал от нее башмаки и носки, и карандаши, и тетрадки. А впоследствии Киё как-то даже одолжила мне три иены. И не потому, что я попросил взаймы, – нет. Она сама принесла эти деньги ко мне в комнату и сказала: «Трудно, наверное, без денег-то? На-ка, возьми себе на расходы». Я, конечно, сказал: «Не нужно». Но она настаивала на своем, и я наконец согласился взять их в долг. По совести говоря, эти деньги очень обрадовали меня. Я положил три иены в кошелек и сунул его за пазуху, а потом, когда пошел в уборную, нечаянно уронил в яму. Что тут было делать! Спотыкаясь, я вышел из уборной и чистосердечно – так, мол, и так – рассказал все Киё. Бабушка немедленно отыскала бамбуковую палку и сказала: «Достану!» Вскоре послышался плеск воды у колодца. Я вышел посмотреть – и увидел, что Киё, подцепив на конец палки завязки кошелька, обмывала его водой. Потом она открыла кошелек и вытащила оттуда одну неновую бумажку; бумажка стала бурого цвета, знаки на ней расплылись. Киё подсушила деньги у хибати [2 - Хибати – жаровня в виде круглого или четырехугольного глиняного сосуда.] и протянула мне:
– Ну, теперь, пожалуй, ладно будет.
– Кажется, маленько припахивает, – сказал я.
– Тогда давай схожу обменяю.
Не знаю, как она это сделала – сплутовала, что ли, – только принесла мне вместо бумажных денег на три иены серебра. Забыл, на что я истратил эти три иены. Я обещал ей вернуть долг, но так и не вернул. А теперь хотел бы отдать в десять раз больше, да поздно!
Киё дарила мне что-нибудь только тогда, когда ни отца, ни брата при этом не было. Но что может быть противнее, чем тайком от других получать только для себя? Конечно, с братом мы не ладили, но все же мне не хотелось, чтобы Киё давала мне сласти и цветные карандаши потихоньку от него.
– Почему ты даешь одному мне, а брату нет? – спросил я как-то Киё.
Киё сухо ответила:
– Да потому, что брату отец покупает.
Это было несправедливо. Верно, отец был человек своенравный, но все же он не был так несправедлив. Однако в глазах Киё все выглядело иначе, – она самозабвенно любила меня. Ну что можно было поделать с невежественной старухой, хотя в прошлом ее семья и имела какое-то общественное положение. Этим дело не ограничивалось. Пристрастный глаз – страшная вещь! Киё твердо верила, что в будущем я непременно добьюсь успеха, сделаю блестящую карьеру и буду жить припеваючи. Зато у моего прилежного братца только и есть, что белое лицо, а ни к чему он не пригоден. Так она решила сама раз и навсегда. Перечить ей было бесполезно. Киё была уверена, что те, кого она любит, непременно станут выдающимися людьми, а кого не любит – тех обязательно постигнет неудача. У меня и мысли не было, что я могу стать чем-то особенным. Но Киё все твердила: «Станешь, станешь», и я уж невольно начал подумывать: «А может быть, и в самом деле из меня что-нибудь выйдет?» Вспомнишь теперь – экая глупость! Раз я попробовал спросить Киё, кем я буду. Но, по-видимому, у нее тоже не было отчетливого представления на этот счет. Она только сказала: «Ясно, что ты выстроишь себе дом с роскошным подъездом и будешь разъезжать на рикше». С этих пор Киё стала беспокоиться о том, чтобы нам с ней жить вместе, когда у меня будет свой дом и я стану самостоятельным человеком.
– Уж ты, пожалуйста, оставь меня у себя, – не раз просила она.
И я, как будто и в самом деле являюсь хозяином дома, отвечал:
– Гм? оставить? Ну ладно, оставайся.
Но у этой женщины была очень пылкая фантазия.
– Тебе где больше нравится, в Кодзимати или в Адзабу [3 - Кодзимати и Адзабу – названия кварталов в Токио.]? Устрой в саду качели. И пусть в доме будет одна европейская комната [4 - То есть с дощатым полом и обставленная европейской мебелью.]. Одной хватит.
Так она сама, без моего участия, строила всякие планы. Какой там дом! Ни к чему мне все это было. Мне совсем не нужен был ни европейский, ни японский дом. И каждый раз я отвечал Киё:
– Да зачем это мне?
– Сердце у тебя чистое, вот потому ты и не жадный, – опять хвалила меня Киё. И что бы я ни говорил, в ответ я слышал одни похвалы.
Так мы прожили лет пять-шесть после смерти матери. Отец меня ругал, с братом я ссорился. Киё приносила мне сласти да по временам хвалила. Особых желаний у меня и не было, – я считал, что хватает и того, что есть. «У других ребят, наверно, то же самое», – думал я. И когда Киё по какому-нибудь поводу неосторожно говорила: «Бедный ты, несчастный!» – я задумывался: почему это я бедный и почему несчастный? А больше ничего не тревожило меня. Только мне было трудновато без денег на карманные расходы, а отец мне их не давал.
На шестой год после смерти матери, в январе, от удара скончался отец. В этом же году в апреле я кончил частную среднюю школу, а в июне окончил коммерческое училище мой брат. Он должен был уехать на Кюсю, где ему предложили место в отделении какой-то торговой фирмы. Мне же нужно было еще учиться в Токио. Брат заявил:
– Продам дом, разделаюсь с имуществом и затем поеду.
– Как хочешь, так и делай, – отвечал я.
Во всяком случае, я не думал жить на иждивении брата. При первой же ссоре он непременно попрекнул бы меня этим, и пришлось бы из-за каких-то подачек сносить все от этого братца. «Нет уж, – решил я, – найду чем прокормиться и без него, – наймусь хоть молоко по домам разносить».
Брат вызвал торговца подержанными вещами и сбыл за бесценок весь унаследованный хлам, оставшийся от предков. Дом с участком через какого-то человека продали одному богачу. Все вместе, надо полагать, составило довольно значительную сумму, но сколько – толком не знаю. Я еще за месяц до этого переехал в квартал Канда, где снял на улице Огавамати комнатку со столом, и рассчитывал, пока не определится будущее, некоторое время пожить там. Киё очень горевала, что дом, где она прожила столько лет, переходит в чужие руки, – но дом был не ее, и она ничего не могла поделать. «Вот был бы ты немного постарше, мог бы все это получить по наследству», – горячо убеждала она меня. Но если можно было получить наследство, будь я немного постарше, то, значит, его можно было получить и теперь. Бабушка же ни в чем не разбиралась и поэтому верила, что если бы я только был постарше, то дом достался бы мне.
Мы с братом, таким образом, расставались. Но что было делать с Киё? Брат, конечно, не мог взять ее с собой, не такое у него было положение, да и у Киё не было ни малейшей охоты тащиться за моим братом куда-то на Кюсю. Я же в то время ютился в крохотной дешевой комнатушке; да и эту комнатушку мне, может быть, в любой момент пришлось бы освободить, – так что я ничем не мог помочь Киё. Я попробовал спросить у нее самой, как быть. Я спросил, не пойдет ли она куда-нибудь в прислуги. Но Киё ответила:
– Ничего не поделаешь, думала я, думала, да и решила: пока ты не имеешь своего дома и не женился, буду жить у племянника.
Племянник этот служил писцом в суде и теперь в общем жил неплохо; он и раньше не раз предлагал ей: «Хочешь, переходи ко мне», но тогда она не соглашалась: «Пусть хоть в прислугах, да на обжитом месте», – говорила она. Но теперь Киё, видно, решила: чем наниматься в какой-нибудь незнакомый дом, лучше пойти на житье к племяннику. Однако она все твердила:
– Приобретай поскорее дом да заводи себе жену, а я тогда буду о твоем хозяйстве заботиться.
Похоже, что меня, чужого ей человека, она любила больше, чем своего родного племянника.
За два дня до отъезда на Кюсю брат пришел ко мне, отсчитал шестьсот иен и сказал:
– Можешь использовать эти деньги как капитал и открыть торговлю или потрать их на плату за обучение и учись. В общем, делай с ними что хочешь, но зато уж что там будет с тобой дальше – меня не касается.
Для моего брата это все-таки был замечательный поступок! Я, правда, подумал, что как-нибудь мог бы обойтись и без его шестисот иен, но все же такой необычный для него хороший поступок тронул меня, и, поблагодарив брата, я принял деньги. Потом он вынул пятьдесят иен и сказал:
– Передай это как-нибудь Киё.
Их я взял без возражений.
Два дня спустя мы расстались с братом на вокзале Симбаси, и я никогда больше его не видел. Ложась спать, я размышлял о том, как употребить мои шестьсот иен. Торговлю открыть – хлопотно, да и ловкости у меня для этого нет; притом на шестьсот иен настоящую торговлю, наверно, и не откроешь. А если и откроешь, тоже ничего хорошего не будет – останусь я таким, как есть, и не придется похваляться перед людьми, что я, мол, образованный.
Раз я могу с этим капиталом делать что хочу, так уж лучше использую я его как плату за обучение. Разделить шестьсот на три – это по двести иен в год; значит, можно три года учиться. А если три года усердно заниматься, что-нибудь да получится. Тогда я стал думать, в какое училище пойти. Но мне сроду не нравилась ни одна наука, особенно языки или там литература, – уж от этого вы меня увольте! Взять хотя бы новую поэзию – да я из двадцати строк и одной не пойму! А в конце-то концов, если все не по душе, так чем ни занимайся – все равно, решил я. По счастью, проходя мимо училища естественных наук, я увидел, что вывешено объявление о приеме учащихся. Ну, значит, судьба! Я взял там программу и тут же выполнил все формальности, нужные для зачисления.
Когда я теперь вспоминаю училище, мне ясно, что и это было ошибкой, порожденной все той же безрассудностью, которая была присуща мне с детских лет.
Три года я занимался вместе с другими учениками, однако особых способностей не обнаружил и поэтому всегда был на одном из последних мест. Но три года как-то прошли, и я окончил училище. Мне и самому все казалось забавным, однако не возражать же против этого; и вот я благополучно прошел курс наук.
На восьмой день после окончания училища меня вызвали к директору. «Наверно, какое-нибудь дело», – подумал я и пошел. Оказалось, что в одну среднюю школу, где-то на острове Сикоку, требуется учитель математики. Жалованье – сорок иен в месяц. Предложили мне, не поеду ли. Я проучился три года, но, по совести говоря, у меня не было ни желания стать учителем, ни мысли о том, чтобы поехать в провинцию. Впрочем, что я еще мог бы делать, кроме как стать учителем? Поэтому я тут же, не раздумывая, ответил, что поеду.
И это решение тоже было вызвано от роду присущим мне безрассудством. Но предложение было принято, и нужно было отправляться на место службы. За три года, что я прожил в своей комнатушке, меня ни разу никто не ругал, как бывало дома, и ни с кем я не ссорился. Пожалуй, это было самое беззаботное время в моей жизни. Теперь же приходилось покидать мою маленькую комнатку. За городом я был всего один лишь раз, когда вместе со своими одноклассниками ездил на экскурсию в Камакура. Но сейчас предстояла поездка не в Камакура. Дорога была дальняя. На карте морского побережья это место казалось крохотным, как булавочная головка. Вряд ли оно могло быть стоящим. Кто его знает, что там за город, что за люди живут в нем? Ну, не беда. Волноваться нечего. Нужно ехать, вот и все! Правда, это как-никак немного хлопотно.
С тех пор как продали наш дом, я несколько раз бывал у Киё. Племянник Киё оказался прекрасным человеком. Когда я приходил, он всегда очень радушно принимал и угощал меня, всячески стараясь, чтоб я оставался у них подольше. А Киё, выдвигая меня вперед, на все лады расписывала ему мои достоинства. Однажды она даже объявила, что вот я, мол, заканчиваю училище, покупаю себе дом в районе Кодзимати и буду ходить на службу. Сама выдумала, сама и наболтала, а меня поставила в неловкое положение и заставила краснеть. И такое случалось не раз и не два. Киё выкладывала обо мне всякие подробности, вплоть до того, как я в раннем детстве иногда по ночам делал лужу в постели. От таких рассказов я окончательно терялся и не знал, что сказать.
Неизвестно, что думал племянник, слушая болтовню Киё. Она была женщина старого закала и отношения между мною и собой понимала в духе отношений между господином и слугой феодального времени. Ну а если я был для нее господином, то она, видимо, полагала, что я, конечно, являюсь господином и для ее племянника. Каково было это племяннику!
Я уже связал себя обещанием поехать. До отъезда оставалось три дня, и я пошел проститься с Киё. Когда я пришел, она лежала, простуженная, в маленькой комнатушке, выходившей окнами на северную сторону. Увидев меня, Киё приподнялась и сразу же спросила: «Мальчуган, а когда же у тебя будет свой дом?» Она думала, что раз я окончил училище, то теперь деньги сами собой хлынут ко мне в карманы. Тем более глупо было хватать такую «высокую персону» за рукав да еще называть мальчуганом! Я просто сказал ей, что пока у меня нет своего дома и что я еду в провинцию. Когда я упомянул о провинции, она с разочарованным видом стала быстро и как-то растерянно приглаживать свои растрепанные поседевшие волосы. Мне стало жаль старуху.
– Поехать-то я поеду, но скоро вернусь, – утешал я ее. – В будущем году непременно приеду на летние каникулы.
Но Киё по-прежнему растерянно смотрела на меня. И тогда я сказал:
– Я тебе гостинцев привезу. Скажи, чего бы тебе хотелось?
– Этигосских тянучек, – сразу ответила она.
Мне даже не приходилось слышать, что это за этигосские тянучки. К тому же и ехал я не в Этиго, а совсем в другую сторону.
– Там, куда я еду, кажется, нет этих тянучек, – заметил я.
– Да? А куда же ты едешь?
Я ответил, что на запад. Тогда она спросила:
– Это до Хаконэ или дальше? Ну что ты с ней будешь делать!
В день отъезда Киё пришла ко мне с утра и всячески старалась помочь. Она положила в мой парусиновый чемодан зубной порошок, зубную щетку и полотенце, которые купила по дороге в мелочной лавке.
– Да зачем мне все это? – говорил я; но она и слушать не хотела.
Мы приехали с ней на вокзал на двух рикшах и вышли на платформу. Когда я сел в вагон, Киё, пристально глядя на меня, тихонько сказала:
– Вот, кажется, и расставаться пора Ну, самого счастливого пути тебе! – Глаза ее были полны слез.
Я не плакал. Но еще немного, и я бы тоже заплакал. Поезд сразу набрал скорость.
Ну, вот и все! Я высунул голову из окна и оглянулся: Киё все еще стояла и казалась какой-то совсем маленькой.?
Глава 2
Пароход загудел и остановился; от берега отчалила лодка и подошла к пароходу. Лодочник был совершенно голый, в одной только красной набедренной повязке. Экая дикость! Впрочем, в такую жару кимоно и не наденешь. На воде ярко горело солнце. Посмотришь – глаза слепит.
Я обратился к пароходному служащему, и тот сказал, что мне здесь слезать. Кажется, я попал в большое рыбацкое село вроде Омори [5 - Омори – в то время деревня в окрестностях Токио; теперь – заводской район Токио.]. «Вот и поживи здесь, – подумал я, – не каждый выдержит». Но теперь отступать было поздно. Я первый бодро прыгнул в лодку. За мной сели еще человек пять-шесть. Потом с парохода сгрузили четыре больших ящика, и лодочник в красной повязке стал грести обратно.
Когда мы пристали к берегу, я раньше всех выпрыгнул из лодки и, поймав сопливого мальчишку, стоявшего на берегу, спросил его, где здесь средняя школа. Мальчишка растерянно пробормотал, что он не знает. Вот деревенщина тупая! Весь-то город с кошкин лоб, а он не знает, есть ли тут средняя школа! Подошел какой-то мужчина в узком кимоно странного покроя и сказал мне: «Пойдем туда». Я пошел за ним, и он привел меня к гостинице, которая называлась что-то вроде «Минатоя». Какие-то женщины наперебой стали приглашать: «Заходите, заходите, пожалуйста». Но мне все это не понравилось. Остановившись у входа, я попросил показать мне, где здесь средняя школа. Оказалось, что до школы отсюда нужно ехать поездом километров восемь. Это мне уж совсем не понравилось. Я отобрал у человека в узком кимоно свои чемоданы и побрел прочь. А они все растерянно смотрели мне вслед.
Вокзал я нашел быстро. Билет купил легко. Сел в поезд и огляделся: вагон – как спичечная коробка. Поезд, громыхая, шел минут пять, и я был на месте. «Не удивительно, что билет так дешево стоит, – подумал я. – Всего только три сэны». Я нанял рикшу и подъехал к школе, но там занятия уже окончились и никого не было, а ночной дежурный, как объяснил мне школьный служитель, ненадолго отлучился по каким-то делам. Вот так дежурный!
Надо бы разыскать директора школы, но я уже очень устал и поэтому велел рикше отвезти меня в гостиницу. Рикша бойко подкатил к подъезду с вывеской «Ямасироя». Забавно! То же самое название, что и у закладной лавки отца Кантаро.
Меня почему-то провели в полутемное помещение под лестницей. Там было невыносимо жарко. Я пытался возразить, что мне не нравится комната, но провожатый ответил, что, к сожалению, все занято, поставил мои чемоданы и ушел. Что было делать! Обливаясь потом, я вошел в эту комнату и решил как-нибудь потерпеть. Вскоре меня позвали принять ванну; я с плеском погрузился в воду и сразу же вылез. Возвращаясь к себе, я тихонько заглянул в другие номера и убедился, что было много никем не занятых прохладных комнат. Вот подлец! Как обманул меня!
Пришла служанка и внесла столик с обедом. Комната была душная, но еда куда вкуснее, чем у хозяев, где я жил в Токио. Служанка, подавая мне кушанья, поинтересовалась, откуда я изволил прибыть. Я ответил, что приехал из Токио.
– А что, Токио, наверное, хорошее место?
– Разумеется, хорошее! – воскликнул я. Служанка убрала со стола, ушла на кухню, и оттуда донесся громкий смех. «Ерунда», – подумал я и сразу же лег спать, но заснуть не мог. Было не только жарко. Было шумно. В том доме, в Токио, я чувствовал себя куда спокойнее. Задремав, я увидел во сне Киё. Чавкая, она уписывала тянучки, прямо вместе с листьями молодого бамбука. «Ведь это вредно – листья бамбука! Брось, не ешь!» – кричал я, но Киё возразила: «Нет, это полезно», – и продолжала уплетать за обе щеки. Все это было так странно, что я громко захохотал и проснулся. Служанка открывала ставни. Из глубины неба вставал неизменно ясный день.
Я слыхал, что если человек прибыл с дороги, то полагается, чтобы он давал на чай. Я слыхал еще, что если не дашь на чай, то с тобой будут грубо обращаться. Может быть, меня и поместили в такую тесную и темную комнату потому, что я не дал чаевых? А может быть, это оттого, что я бедно одет, что в руках у меня был парусиновый чемодан и зонтик из бумажной ткани? Ну, а сами-то они что? Серость провинциальная, а еще других ни в грош не ставят! Что, если удивить их: взять да и дать на чай!
После всех расходов на обучение, из Токио я все же уехал с тридцатью иенами в кармане. За вычетом стоимости билетов на поезд и пароход да еще других расходов у меня оставалось четырнадцать иен. Даже отдать все – и то не беда, потом жалованье получу. Но эта деревенщина – скряги, им и пять иен дай, так, поди, от удивления глаза вылупят. Ладно, посмотрите у меня! Я с важным видом пошел умылся, потом вернулся в комнату и стал ждать. Вскоре вчерашняя служанка принесла столик; с подносом в руках она прислуживала у стола и все время ухмылялась. Вот невежа! И рожа-то какая противная! «Ладно, – думал я, – вот поем и тогда дам на чай». Но ее присутствие так меня раздражало, что, не окончив завтрака, я вынул банкноту в пять йен и, подавая ей, сказал: «Снесешь потом в контору». Служанка, видимо, была удивлена. Покончив с едой, я тут же отправился в школу и ботинки не почистил.
Дорогу в школу я в общем знал: вчера я ездил туда на рикше. Два-три раза свернув на перекрестках, я очутился прямо перед школьными воротами. От ворот до подъезда все было выложено гранитом. Вчера, когда с грохотом подкатил сюда на рикше, я даже немного струхнул – уж очень большой шум поднял.
По пути мне попадалось много школьников в ученической форме из бумажной ткани, все они входили в ворота. Некоторые из них были выше меня ростом и с виду очень здоровые. «Неужели придется учить вот этаких парней?» – подумал я. И мне стало как-то не по себе.
Я подал визитную карточку, и меня провели в кабинет директора школы. Директор был мужчина с жиденькими усами и темным цветом лица, похожий на пучеглазого барсука. Держался он величественно.
– Ну, надеюсь, будете усердно работать, – сказал он, важно передавая мне припечатанный большой печатью приказ о моем назначении. (Когда я возвращался в Токио, то скатал из этого приказа шарик и швырнул его в море.) Директор сказал, что сейчас представит меня всем преподавателям, при этом каждому из них я должен показать этот приказ. Вот уж лишняя морока! Чем затевать всю эту канитель, лучше бы просто на три дня вывесить этот приказ в учительской.
Преподаватели должны были собраться в учительской, когда прозвучит труба после первого урока. Времени еще оставалось много. Директор вынул часы, взглянул на них и вознамерился поговорить не спеша. Он начал с того, что попросил меня понять и усвоить основное, после чего произнес длинное наставление на тему о педагогическом духе. Я, конечно, слушал его с пятого на десятое, но уже посередине этой проповеди подумал, что влип в скверную историю. То, о чем говорил здесь директор, было просто невозможно. И нужно быть идеалом для учеников, и пусть на тебя взирают с почтением, как на образец для всей школы, и педагогом может быть только тот, кто, помимо преподавания, оказывает еще и личное нравственное воздействие на учеников.
Выходит, что такой сорвиголова, как я, должен быть для всего этого пригоден! Что за нелепые и бессмысленные требования! Да будь я такой выдающейся личностью, чего ради я поехал бы в эту глушь на сорок иен жалованья в месяц? Все люди одинаковы, и, поди, каждый ругается, когда сердится, – а тут, значит, и слова лишнего не скажи и погулять не выйди! Если здесь такие сложные обязанности, то, перед тем как нанимать человека, надо бы сказать ему об этом. Я сам не могу кривить душой, но тут я был не виноват: меня подвели. Подумав, я решил отказаться от места, махнуть на все рукой и уехать обратно. В моем кошельке оставалось всего-навсего девять иен – ведь пять иен я дал на чай, – а на девять иен в Токио не вернешься. И зачем было давать эти чаевые! Зря я это сделал. Ну да ладно! Пусть даже девять иен, как-нибудь да обойдется! «Денег на дорогу не хватит – это ясно; и все-таки лучше уехать, чем вводить людей в заблуждение», – подумал я.
– Нет, то, что вы говорите, никак невозможно, а этот приказ… вот, возьмите его обратно, – сказал я.
Директор уставился на меня, моргая своими барсучьими глазами, потом рассмеялся:
– Вам незачем беспокоиться. Я ведь сейчас говорю только о том, что вообще желательно, и прекрасно знаю, что этим пожеланиям вы соответствовать не можете!
Если уж он так хорошо все знает, зачем было с самого начала меня запугивать?
В это время раздался звук трубы. В классах сразу зашумели.
– Преподаватели, наверно, уже собрались, – сказал директор и пошел в учительскую; я следом за ним.
Учителя сидели за столами, расставленными вдоль стен большой комнаты. Когда я вошел, все они, будто сговорившись, разом принялись глазеть на меня. Тоже нашли себе зрелище! Затем я, как мне было сказано, подходил к каждому из них по очереди и, подавая приказ о моем назначении, кланялся. Некоторые только отвечали мне на поклон, привстав со стула, но те, кто был полюбопытнее, брали приказ, бегло просматривали его и затем почтительно возвращали. Это было очень похоже на представление в театре. Когда я подходил к пятнадцатому по счету – учителю гимнастики, я уже был слегка раздражен многократным повторением одного и того же. Им-то что – поклонились по одному разу и все! А я проделывал это уже в пятнадцатый раз. Хоть бы кто-нибудь на миг представил себе мое состояние!
Среди тех, кому я кланялся, был старший преподаватель. Говорили, что он кандидат словесности. Ну, раз кандидат словесности, думал я, значит, он окончил университет и, должно быть, важная персона. У кандидата оказался какой-то писклявый, как у женщины, голос. Но больше всего меня удивило то, что в такую жару он носил фланелевую рубашку. Как бы фланель ни была тонка, ясно, что в ней жарко. Только кандидат словесности был в столь неудобной одежде. К тому же рубашка была красная, и это придавало ему нелепый вид. Мне потом рассказали, что он круглый год ходит в красной рубашке. Какая-то странная болезнь у него. Он же сам объяснял, что красное полезно для организма и поэтому специально из гигиенических соображений он, мол, и заказывает себе красные рубашки. Вот лишние хлопоты! Коли так, пусть бы уж кстати носил и красное кимоно и красные хакама [6 - Хакама – длинные шаровары.].
Следующим был преподаватель английского языка – мужчина с на редкость плохим цветом лица, по фамилии, кажется, Кога. Обычно люди с зеленоватым лицом бывают тощие, а этот был бледный и разбухший. Давно, еще в те времена, когда я ходил в начальную школу, в одном классе со мной учился мальчик, которого звали Тами, по фамилии Асаи; у отца этого Тами Асаи было тоже зеленоватое лицо. Асаи был крестьянин, я все спрашивал Киё: не потому ли у него такое лицо, что он крестьянин? А Киё объяснила мне: нет, это все оттого, что он питается только одной зеленой тыквой. Когда я встречал потом человека с зеленовато-отечным лицом, я всегда думал, что это у него потому, конечно, что он питается тыквой. Учитель английского языка, несомненно, тоже ест зеленую тыкву, решил я. Впрочем, что это за тыква – я так и не знаю. Однажды я спросил об этом Киё, но она засмеялась и ничего не ответила. Видно, Киё и сама толком не знала.
Следующий, по фамилии Хотта, оказался, так же как и я, учителем математики. Это был грузный человек с бритой головой, точно бонза, и с таким выражением лица, что хотелось сказать: вот уж зловещий монах! Когда я вежливо протянул ему приказ о назначении, он даже не взглянул на него.
– А, ты вновь назначенный? Ну, приходи как-нибудь в гости, ха-ха-ха! – сказал он.
Что за «ха-ха-ха»? И кто это пойдет в гости к такому грубияну? С этого момента я прозвал его «Дикобразом».
Преподаватель классической китайской литературы был, как и следовало ожидать, человеком старых правил. Этот милый старичок сказал плавно и без пауз:
– Вчера только изволили прибыть? Наверно, утомились и тем не менее уже приступаете к преподаванию, это весьма ревностно с вашей стороны.
Учитель рисования держался совершенно так, как подобает человеку искусства. На нем было хаори [7 - Хаори – верхнее короткое кимоно из тонкой шелковой ткани.]. Обмахиваясь веером, он сказал:
– Из каких краев? Токио? Прелестно, присоединяйтесь к нашей компании Я сам тоже в некотором роде эдокко [8 - Эдокко – коренной уроженец Эдо (Эдо – название Токио до 1867 года).].
«Ну, если уж такой, как он, – эдокко, то не всякому охота была бы родиться в Эдо!» – подумал я про себя.
Понадобилось бы много времени для описания остальных, но я думаю, что и этого достаточно, все равно о всех не расскажешь.
Когда церемония с моим представлением была закончена, директор сказал мне:
– Сегодня можете идти домой. Относительно занятий согласуйте все со старшим по математике и послезавтра приступайте к урокам.
Но когда я спросил, кто здесь старший по математике, оказалось, что это тот самый «Дикобраз». Я был в отчаянии. Проклятье! Работать в подчинении у такого человека! Вот тебе и на!
«Дикобраз» обратился ко мне:
– Ты где остановился? В «Ямасироя»? Ладно, зайду, потолкуем, – бросил он на ходу и с мелком в руке направился в класс.
Выходит, он сам придет ко мне поговорить о делах. Ничего, держится по-простецки, хоть и старший! Во всяком случае, это куда лучше, чем по вызову идти к нему.
Выйдя из школы, я было сразу хотел идти к себе в гостиницу, но потом подумал, что еще успею, решил немножко пройтись по городу и побрел наобум, куда ноги понесли.
Видел префектуральное управление. Это старое здание прошлого столетия. Видел казармы. Они не лучше, чем казармы в квартале Адзабу в Токио. Видел главную улицу. Сама улица вдвое уже, чем улица Кагурадзака в Токио, и дома вдоль нее похуже. Повидимому, это был городок при замке какого-нибудь захудалого феодального владения.
Я шел и размышлял: «Жалкие люди! Гордятся, что их город, видите ли, при замке» Так, незаметно, я вышел к гостинице «Ямасироя». Только сначала кажется, что в этом городе простора много, а на самом-то деле здесь тесно. Я уже все осмотрел. Теперь нужно было пойти домой и пообедать, и я вошел в ворота гостиницы.
Хозяйка, сидевшая за конторкой, увидев меня, поспешно выскочила навстречу и, поклонившись до самого пола, сказала: «С возвращением вас». Когда я снял ботинки [9 - В Японии при входе в дом снимают обувь.] и вошел в гостиницу, служанка доложила, что свободна самая лучшая комната, и провела меня на второй этаж.
На втором этаже была просторная комната в пятнадцать циновок [10 - Циновка – единица измерения жилой площади. Одна циновка немногим больше полутора квадратных метров.], с окнами на улицу и с большой стенной нишей. Мне еще сроду не приходилось бывать в такой роскошной комнате, и неизвестно, случится ли такое еще когда-нибудь. Я снял европейский костюм, переоделся в легкое летнее кимоно и растянулся во весь рост на самой середине комнаты. Настроение у меня было прекрасное.
После обеда я немедленно сел писать письмо Киё. Я не мастер сочинять, к тому же и иероглифы знаю плохо, потому терпеть не могу писать письма. Да обычно и писать-то было некому. Однако Киё, конечно, беспокоилась. Она, наверно, тревожилась – думала, не погиб ли я при кораблекрушении или что-нибудь в этом роде. Пришлось постараться и написать ей длинное письмо. Вот оно:
«Вчера приехал. Нестоящее место. Лежу в комнате в пятнадцать цыновок. В гостинице дал пять иен чаевых. Хозяйка терла лбом пол. Вчера ночью не спалось. Видел тебя во сне, будто ты, Киё, ешь тянучки прямо с бамбуковыми листьями. В будущем году летом приеду. Сегодня ходил в школу, надавал всем прозвища: директору – «Барсук», старшему преподавателю – «Красная рубашка», учителю английского языка – «Тыква», учителю математики – «Дикобраз», учителю рисования – «Шут». Скоро напишу тебе обо всем подробно. До свиданья».
Покончив с письмом, я почувствовал себя совсем хорошо, тут меня стало клонить ко сну, и я снова растянулся во весь рост посередине комнаты. На этот раз я спал крепко и не видел никаких снов.
Меня разбудил громкий голос:
– Здесь, что ли?
Я открыл глаза. Вошел «Дикобраз».
– Здорово! Так вот насчет того, что тебе поручено, – начал он сразу деловой разговор.
Я только успел подняться с полу и вконец растерялся. Но когда я узнал о своих обязанностях, я сразу же согласился. Они показались мне не особенно сложными. Раз все в таких пределах, то чего там оттягивать. Я готов хоть завтра приступить к работе.
Когда вопрос с занятиями был улажен, «Дикобраз» спросил:
– Конечно, ты не собираешься оставаться навсегда в этой гостинице? Послушай, я тебя устрою к хорошим хозяевам, давай-ка перебирайся. Чужих там не пускают, но я поговорю, и тебя сразу примут. Чем скорей, тем лучше. Сегодня сходи посмотри, завтра переедешь, а послезавтра пойдешь в школу. Вот и хорошо будет, – рассудил он сам, не спрашивая меня.
И в самом деле, вряд ли я смогу долго жить в такой комнате: месячного жалованья только-только хватит, чтобы платить за гостиницу. Немного жаль, что совсем недавно дал пять иен на чай – и сразу же переезжать. Но в конце концов если уж переезжать, так переехать поскорее и устроиться как следует. Поэтому я решил в этом деле положиться на «Дикобраза».
– Ну что ж, – сказал «Дикобраз», – пойдем вместе посмотрим. – И мы пошли.
Дом находился на окраине города и стоял на склоне холма. Здесь было очень тихо и спокойно. Хозяин, которого звали Икагин, занимался покупкой и продажей редких вещей. Жена у него была года на четыре старше. Когда-то, еще в средней школе, я выучил английское слово «witch» – «ведьма», – так вот она была в точности похожа на witch. Ну что ж, ведьма так ведьма! Раз у нее муж, то не беда. В конце концов было решено, что я завтра переезжаю к ним.
На обратном пути «Дикобраз» угостил меня стаканом воды со льдом. Тогда, в школе, он показался мне бесцеремонным и грубым, но теперь, видя его заботу обо мне, я подумал: «Не похоже, чтобы «Дикобраз» был плохой человек. Наверно, он просто такой же вспыльчивый и неуравновешенный, как и я сам». Позже я узнал, что среди учеников он пользуется наибольшим авторитетом.?
Глава 3
И вот наконец я пошел в школу. Когда впервые я вошел в класс и поднялся на кафедру, мне было очень не по себе. Я вел урок, а сам думал: «Это я-то учитель!» Ученики вели себя шумно. Время от времени кто-нибудь из них нарочито громко выкрикивал: «Учитель!» И я откликался. В училище естественных наук я сам ежедневно обращался таким образом к преподавателям. Но одно дело назвать кого-нибудь учителем, и совсем другое, когда тебя так называют, – от одного до другого как от облака до болота! Мне вдруг так захотелось сбежать из класса, что даже пятки зачесались. Я не трус и не из робких, но мне, к сожалению, выдержки не хватает. Это громкое «Учитель!» каждый раз действовало на меня ошеломляюще.
Кое-как я довел до конца свой первый урок. Хорошо еще, что никто не прицепился с каким-нибудь каверзным вопросом. Вернулся в учительскую. «Дикобраз» поинтересовался:
– Ну, как?
Я коротко ответил:
– Ничего.
И он как будто успокоился.
Но когда с мелком в руке я вышел из учительской на второй урок, у меня было такое ощущение, будто я вступаю на неприятельскую территорию.
На этот раз вся группа состояла из ребят куда более взрослых, чем на первом уроке. Сам я, как и большинство эдокко, был худенький и маленького роста, так что, хоть на кафедру влезь, все равно внушительного вида иметь не будешь. В драке я еще бы себя показал, а тут попробуй-ка – одним только языком держи в страхе сорок таких рослых парней, сидящих перед тобой! На это у меня не хватало умения. «Однако покажи этой деревенщине хоть один раз, что робеешь, они сразу с этим освоятся», – подумал я и, как мог громче, бойко начал вести урок. Вначале мои ученики были сбиты этим с толку и сидели немного растерянные. «Ага! – подумал я. – Смотрите вы у меня!» – и, уже заранее торжествуя, понесся было на всех парах. Но тут из середины первого ряда внезапно поднялся самый здоровенный парень:
– Учитель!
«Ну вот, началось!» – подумал я. И спросил:
– В чем дело?
– Вы слишком быстро говорите, не понять. Помедленнее бы! Извините уж! – сказал он. «Помедленнее бы. Извините уж» – слова-то какие корявые.
– Слишком быстро? Ладно, буду говорить помедленнее. Только я эдокко и не употребляю таких выражений, как вы. Непонятно? Что ж, подождем, со временем поймете.
В таком духе, но все же лучше, чем я ожидал, прошел второй урок. И только в самом конце, когда я уже собирался уходить из класса, один из них обратился ко мне с просьбой:
– Пожалуйста, объясните вот что.
И он прижал меня таким сложным вопросом по геометрии, что у меня холодный пот выступил. Что было делать?
– Непонятно что-то, в следующий раз объясню, – пробормотал я и поспешно ретировался под насмешливые возгласы учеников.
Среди общих восклицаний выделялся голос: «Не может, не может!» Олух! Ну, не могу объяснить, хоть и учитель! Не могу, так не могу, что ж тут удивительного? Человек, который все это знает, разве поехал бы на сорок иен в этакую глушь? – думал я, возвращаясь в учительскую.
– А на этот раз как? – снова спросил «Дикобраз».
– Ничего, – буркнул я, но потом не удержался и добавил: – В этой школе ученики, видно, бестолковые!
При этом «Дикобраз» как-то странно посмотрел на меня.
И третий урок, и четвертый, и занятия во второй половине дня прошли в том же духе. Во всех классах, где побывал я в мой первый школьный день, я неизменно терпел неудачу. «Не так-то легко быть учителем, как это кажется со стороны», – думал я.
Мои занятия в общем закончились, но я еще не мог уйти домой и в одиночестве дожидался трех часов: в три часа, сказали, классные дежурные придут доложить об уборке помещений, и мне надлежит осмотреть классы; затем я должен буду проверить список присутствовавших на занятиях и только тогда могу быть свободным. Как бы человек ни запродал себя за месячное жалованье, но по какому закону привязывают его, как на веревке, к школе и заставляют играть вдвоем со столом в «кто кого переглядит» до тех пор, пока можно будет уйти? «Однако остальные все безропотно подчиняются здешнему распорядку, – размышлял я, – только я один, новичок, недоволен. Так не годится». И я решил взять себя в руки.
На обратном пути из школы я пожаловался «Дикообразу»:
– Подумай, нелепость какая – заставили понапрасну сидеть в школе до четвертого часа!
– Ну да? – засмеялся «Дикобраз», но потом серьезно добавил: – Послушай-ка, ты слишком много ругаешь школу! Смотри, если ругать, так уж давай только при мне, а то, знаешь, люди ведь есть всякие, – сказал он, как будто предостерегая меня.
На углу мы с ним разошлись, и расспросить подробно обо всем не было времени.
Когда я пришел домой, явился хозяин.
– Заварю-ка чайку! – сказал он.
«Раз говорит «заварю», значит, угостить хочет», – подумал я. Но хозяин без стеснения заварил мой чай и стал пить сам. По всему было видно, что и без меня он не раз практиковал это «заварю-ка чайку!».
Хозяин, по его словам, любил книги, картины и антикварные вещи и якобы поэтому в конце концов стал потихоньку торговать ими.
– Вы вот тоже, судя по вашему виду, изволите обладать весьма утонченным вкусом, – однажды заявил он, после чего обратился ко мне с совершенно нелепым предложением: – Не начать ли и вам ради удовольствия понемножку тоже заниматься этим? Как вы думаете, а?
Два года тому назад, когда я по одному поручению зашел в отель «Тэйкоку», меня там по ошибке приняли за слесаря, – было такое дело. Когда, повязав голову платком, я осматривал статую Будды в Камакура [11 - Огромная полая статуя Будды, которую осматривают не только снаружи, но и изнутри, где имеется специальная лесенка.], то какой-то рикша назвал меня старшиной, – и это было. Немало было в прошлом и других случаев, когда меня принимали не за того. Но чтобы кто-нибудь сказал, что я обладаю весьма утонченным вкусом, – такого еще не бывало! Да это вообще сразу поймешь по одежде и по всему моему виду. Посмотрите хотя бы на картинах: там человек с изысканным вкусом обязательно с капюшоном на голове или с листками бумаги для стихов. Всерьез сказать такое обо мне мог только изрядный жулик!
– А по-моему, это противное занятие, – сказал я. – Вроде как отмахнуться от всего и уйти на покой, бездельничать.
– Хе-хе-хе! – засмеялся хозяин. – Сначала-то оно, верно, никому не нравится, но уж если займешься, то не разлюбишь, – сказал он и, опять налив себе чаю, стал пить, как-то странно придерживая чашку.
Собственно говоря, я сам накануне вечером попросил его купить чаю, но такой горький, как этот, мне не нравился. Выпьешь чашку – и в животе делается нехорошо. Я заметил хозяину, чтобы он впредь не покупал горький чай.
– Слушаюсь, – ответил хозяин и нацедил себе еще чашку: чай-то чужой, вот и пьет сколько влезет!
Наконец он откланялся, и я, подготовившись к завтрашним занятиям, сразу же лег спать.
И вот началось: изо дня в день я ходил в школу и занимался там по распорядку, и изо дня в день, как только я возвращался домой, появлялся хозяин и говорил: «Заварю-ка чайку!» Через неделю я уже знал, что творилось в школе, и достаточно познакомился с хозяйской четой.
Я стал присматриваться к другим преподавателям. Оказалось, с тех пор как они подержали в руках приказ о моем назначении, в течение недели, а то и месяца их очень беспокоило, какое у меня сложилось о них мнение – хорошее или плохое? Меня же мысли о моей репутации ничуть не тревожили. Случалось, что в классе я допускал какой-нибудь промах и на какой-то момент становилось скверно на душе, но проходило полчаса, и это ощущение исчезало бесследно. Такой уж я человек: может, и хотел бы, да не могу долго волноваться. Как ученики воспринимают мои ошибки в классе, как на это реагируют директор и старший преподаватель – на все мне было ровным счетом наплевать. Я не был слишком самоуверенным человеком, но характер у меня был такой, что я иной раз мог поступить и очень энергично. Я решил, что, если эта школа мне не подойдет, я сразу же уйду куда-нибудь в другое место, и поэтому нисколько не боялся ни «Барсука», ни «Красной рубашки». Тем более я не заботился о том, чтобы угождать каким-то мальчишкам в классе или подлизываться к ним.
Школа меня устраивала, но вот о квартире этого нельзя было сказать. Если бы хозяин приходил только чай пить, это еще можно было бы терпеть, но он приносил с собой разные вещи. То, что он показал мне в первый раз, по всей вероятности, были заготовки для личных печатей [12 - Личные печати имеют в Японии широкое распространение. Личная печать художника на его картине обязательна.], хозяин разложил передо мной их штук десять и предложил:
– Покупайте. Три иены за все, недорого.
– Что я, какой-нибудь бродячий художник, что ли? – возразил я. – Мне эти вещи ни к чему!
Тогда в следующий раз он принес какэмоно [13 - Какэмоно – японская картина, написанная на продолговатой полосе бумаги или шелка; такую картину вешают обычно в токонома, то есть в стенной нише.] с цветами и птицами, работы не то Кадзана, не то еще кого-то там. Он сам повесил картину в токонома.
– А ведь здорово! – сказал он. – Не правда ли?
Я сделал вид, что мне нравится, и вежливо отозвался:
– Н-да, пожалуй.
Тогда он пустился в разъяснения:
– Видите ли, есть два Кадзана: один из них – это Кадзан, и другой – Кддзан, а эта картина – она работы этого Кадзана.
Высказав этот вздор, хозяин стал наседать:
– Купите! Только для вас отдаю за пятнадцать иен!
– Денег нет, – отказывался я. Но он не унимался:
– Денег нет? Отдадите, когда вам будет угодно.
– И были бы деньги, все равно не купил бы! – наконец сказал я, и только тогда удалось от него избавиться.
В следующий раз он приволок большущую плитку для растирания туши, величиной с кровельную черепицу.
– Это танкэй [14 - Танкэй – плитки для растирания туши; изготовлялись в Китае в Танскую эпоху (VI–IX вв. н. э.) из камня, который добывался в долине Танкэй (отсюда и название этих плиток), находящейся в теперешней провинции Гуандун; считаются редкостью и ценятся за высокое качество.], – объявил он.
Хозяин так важно два или три раза повторил это слово, что я, шутки ради, спросил:
– А что это такое – танкэй?
Он сразу же начал рассказывать.
– Танкэй, – сказал он, – бывает из верхнего слоя, из среднего слоя и из нижнего слоя. Теперешние все – из верхнего слоя, но эта плитка, наверно, из среднего слоя. Поглядите на ее пятнышки: их у нее три. Это большая редкость. И тушь на ней хорошо растирать. Попробуйте, пожалуйста! – совал он мне под нос огромную плитку.
– А сколько она стоит? – полюбопытствовал я.
– Видите ли, эту вещь привезли из Китая, и ее владелец говорит, что непременно хочет продать ее, поэтому можно отдать вам по дешевке, за тридцать иен.
«Нет, он окончательно спятил с ума! В школе я еще как-нибудь смогу продержаться, но этой пытки антикварными вещами мне, кажется, долго не вынести!» – думал я.
Однако и школа мне скоро опротивела. Однажды вечером, прогуливаясь по улице Омати, я увидел рядом с почтой вывеску: «Лапша из гречневой муки». Под этой надписью было добавлено: «Токио». Я очень люблю гречневую лапшу. Еще, бывало, в Токио идешь мимо закусочной, вдохнешь аромат пряностей – и захочется тебе нырнуть за бамбуковую шторку, висящую у входа. До этого дня из-за математики и старинных вещей я не вспоминал о гречневой лапше, но тут, когда я увидел эту вывеску, пройти мимо было невозможно. «Раз уж такой случай, – подумал я, – зайду-ка съем мисочку». Я вошел в закусочную, огляделся: совсем не соответствует вывеске. Если уж написали «Токио», хоть бы почище сделали. Но то ли они не видели Токио, то ли денег у них не было, только в закусочной было невероятно грязно: цыновки выцветшие и вдобавок шершавые, стены совершенно черные от сажи, потолок закопчен лампой и притом до того низкий, что невольно голову втягиваешь в плечи. Единственное, что здесь было совершенно новым и чистым, – это вывеска «Лапша из гречневой муки» и под ней меню с указанием цен. Не иначе хозяин купил старый дом и всего два-три дня как открыл свою торговлю.
В меню на первом месте значилась тэмпура [15 - Тэмпура – гречневая лапша с жареной рыбой.].
– Эй, дайте-ка тэмпура! – громко сказал я.
Три человека, которые сидели компанией в углу и, причмокивая и чавкая, что-то ели, все разом обернулись в мою сторону. В помещении было полутемно, и сначала я не обратил на них никакого внимания, но тут, взглянув на их лица, я увидел, что все трое были ученики из нашей школы. Они поклонились мне; я тоже поклонился им. Я давно не ел гречневой лапши, и в этот вечер она показалась мне такой вкусной, что я умял четыре порции тэмпура.
Когда на другой день, ничего не подозревая, я вошел в класс, на классной доске иероглифами величиной чуть ли не во всю доску красовалось: «Учитель – тэмпура». А все ученики, глядя на меня, открыто смеялись. Это было так глупо, что я спросил:
– Разве есть тэмпура смешно?
– Да, но четыре порции – это уж чересчур! – крикнул один из них.
– Четыре порции или пять, кому какое дело? За свои же деньги я ем! – сказал я и, побыстрее закончив урок, ушел в учительскую.
Через десять минут я пошел в другой класс и на доске увидел: «Четыре порции одной тэмпура! Но смеяться воспрещается!» В том классе я даже не особенно и рассердился, но здесь это меня здорово разозлило. Это уж была выходка, переходившая границы шутки! Все равно что взять лепешки и сжечь дочерна, вместо того чтобы сделать их румяными. Кому это нравится? А эти чурбаны таких тонкостей не понимают: они, видно, думают: «Э, жми сколько влезет, не беда!» Живут в этом тесном городишке, где час походишь – и уже смотреть не на что, развлечений никаких нет, вот и готовы случай с тэмпура раздуть до события вроде японско-русской войны. Жалкие людишки! С малых лет их так и воспитывают. А потом получаются вот такие ничтожества, вроде искривленного клена, выращенного в цветочном горшке. Если бы это делалось по простодушью, можно бы вместе посмеяться с ними – и все тут. Ну а это что же такое? Дети, а уже такие злые!
Я молча стер с доски написанное и сказал:
– По-вашему, такая выходка забавна? Это подлая насмешка! Вы знаете, что значит подлость?
Тогда один мальчишка ответил:
– Подлость – это если человек злится, когда смеются над тем, что он сам натворил, – наверно, так?
Вот негодяи! И я специально приехал из Токио, чтобы их учить! При этой мысли мне стало больно за себя.
– Перестаньте болтать и занимайтесь делом! – прикрикнул я на учеников и начал урок.
В следующем классе, куда я пришел позже, на доске было: «Поешь тэмпура – захочешь поболтать». Ну что ты с ними сделаешь! Совершенно рассвирепев, я крикнул:
– С такими хамами я заниматься не буду! – и быстро вышел из класса, а ученики мои, говорят, только обрадовались, что избавились от урока.
Теперь мне стало казаться, что даже хозяин с его антикварными вещами и то лучше, чем школа.
Я вернулся домой, и за ночь вся моя досада улетучилась. Когда я снова пришел в школу, оказалось, что явились и мои ученики. Не поймешь, что творится. Дня три после этого все было спокойно. На четвертый день вечером я отправился в Сумита и там угощался рисовыми лепешками. Сумита – это городок с горячими минеральными источниками. Добираться туда поездом минут десять, а пешком можно дойти минут за тридцать. Тут тебе и ресторанчик, и заведение с ваннами, и парк есть, и даже квартал публичных домов имеется.
Закусочная с рисовыми лепешками, куда я зашел, находилась рядом с публичными домами. Говорили, что в этой закусочной очень вкусно готовят, и я решил на обратном пути после купания зайти туда поесть. На этот раз я никого из своих учеников не встретил и считал, что теперь-то, наверное, никто ничего не узнает. Но на следующий день, когда я пришел в школу и вошел в класс на свой первый урок, то на доске увидел: «Рисовые лепешки, две порции – семь сэн». И в самом деле, я съел две порции и уплатил семь сэн. Вот негодники, покоя от них нет! Входя в класс на второй урок, я только успел подумать: «Непременно что-нибудь да будет» – и увидел надпись на доске: «Эх, и лакомы же рисовые колобки в публичных домах!» Прямо поразительные негодяи!
С рисовыми лепешками на этом как будто было покончено, но тут стали болтать о красном полотенце. По сути дела вся эта история и выеденного яйца не стоила. Побывав в Сумита, я подумал, что стану ежедневно посещать горячие источники. Все остальное и в подметки не годилось тому, что я видел в Токио, а вот минеральные источники – это действительно было великолепное место. «Буду ежедневно принимать там ванну», – решил я и стал совершать прогулки туда перед ужином, для моциона. Отправляясь в Сумита, я обязательно тащил с собой огромное европейское полотенце. Это полотенце как-то вымокло в горячей воде, красная полоса на нем расплылась, и издали оно казалось красным. Полотенце это обычно висело у меня на плече, когда я отправлялся на источники и когда возвращался обратно, когда ехал в поезде и когда шел пешком. Поэтому школьники стали дразнить меня: «Красное полотенце! Красное полотенце!» Да, поживи в таком тесном мирке – совсем изведут тебя! Но это еще не все. Купальня с горячими ключами помещалась в новом трехэтажном здании; в первом классе не только давали напрокат купальные халаты, но и обслуживали, и за все брали восемь сэн. Кроме того, там служанка подавала чашку чая. Я всегда ходил в первый класс. Мне заметили, что при сорока иенах жалованья в месяц каждый день ходить в первый класс слишком роскошно. Суются, тоже, не в свое дело! Но и это еще не все. Бассейн был выложен гранитом и разбит на отделения шириной примерно в пятнадцать циновок. Обычно здесь сидело по тринадцать-четырнадцать человек, но случалось, что и никого не было. В бассейне воды было по грудь, и очень приятно было просто ради спорта поплавать в горячей воде. Я выбирал время, когда никого не было, и с наслаждением принимался плавать вдоль всего бассейна. И вот однажды, предвкушая удовольствие поплавать, я бодро спустился с третьего этажа и у входа в бассейн вдруг увидел большое объявление, написанное густой тушью: «Плавать в горячей воде воспрещается». Кроме меня, тут никто будто бы этим не занимался, так что объявление, по всей вероятности, было придумано специально для меня. И пришлось мне с этих пор отказаться от плавания.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=70896712?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
1
Авасэ – подобие халата на подкладке, без ваты.
2
Хибати – жаровня в виде круглого или четырехугольного глиняного сосуда.
3
Кодзимати и Адзабу – названия кварталов в Токио.
4
То есть с дощатым полом и обставленная европейской мебелью.
5
Омори – в то время деревня в окрестностях Токио; теперь – заводской район Токио.
6
Хакама – длинные шаровары.
7
Хаори – верхнее короткое кимоно из тонкой шелковой ткани.
8
Эдокко – коренной уроженец Эдо (Эдо – название Токио до 1867 года).
9
В Японии при входе в дом снимают обувь.
10
Циновка – единица измерения жилой площади. Одна циновка немногим больше полутора квадратных метров.
11
Огромная полая статуя Будды, которую осматривают не только снаружи, но и изнутри, где имеется специальная лесенка.
12
Личные печати имеют в Японии широкое распространение. Личная печать художника на его картине обязательна.
13
Какэмоно – японская картина, написанная на продолговатой полосе бумаги или шелка; такую картину вешают обычно в токонома, то есть в стенной нише.
14
Танкэй – плитки для растирания туши; изготовлялись в Китае в Танскую эпоху (VI–IX вв. н. э.) из камня, который добывался в долине Танкэй (отсюда и название этих плиток), находящейся в теперешней провинции Гуандун; считаются редкостью и ценятся за высокое качество.
15
Тэмпура – гречневая лапша с жареной рыбой.