Вороний Яр 2
Дмитрий Дроздов
Тридцатилетний Родион Малахов, не особо преуспевший в жизни, из-за своего пристрастия к тотализатору и желания обогатиться к предстоящей свадьбе идёт на крайне авантюрную затею и попадает в весьма неприятную ситуацию. Но, чудом избежав сурового наказания от кредиторов, он тут же попадает в новую, полную загадочных обстоятельств жизнь… В романе органично переплетены множество жанров: драма и мистика, исторические факты и вымысел, ироничный юмор и элементы лихо закрученного триллера. Тихая жизнь на загадочной заброшенной станции сменяется захватывающими приключениями. Роман охватывает значительный отрезок времени: из эпизода в эпизод читатель переносится то в тридцатые годы коллективизации и “раскулачивания”, то в сибирскую таёжную глубинку середины 70-х, то в реалии современного мегаполиса конца лихих 90-х. И через всё повествование красной нитью пролегает вечная тема любви и разлуки с ненавязчиво влитыми элементами православных основ, духовным мировоззрением.
Дмитрий Дроздов
Вороний Яр 2
Глава 11
Касательно опасности, угрожавшей Варану от органов, в силу известной необходимости, Иван Иванович сгустил краски. Листок с фотографией преступника был вывешен в единственном экземпляре на доске объявлений перед крыльцом песковского сельпо. С той доски его аккуратно содрал Тамерлан и немедля доставил хозяину в Вороний Яр. Прихожане, посещавшие отца Фотия, сколько бы их ни было, все крепко держали язык за зубами. Потому о ските его органам было известно лишь понаслышке и относились они к этим слухам не более, чем как к фольклорному эпосу. Только на следующий день и позже подобные портреты были доставлены участковыми милиционерами в несколько ближайших поселений и вручены местным председателям. Поиск же по горячему следу был проведён уже когда рассвело, не более чем в трёх верстах окрест. Прочёсывать лес глубже у властей не было ни личного состава, ни физической возможности: сотни квадратных километров леса вокруг Песков, за исключением нескольких едва приметных лесных дорог и покосных троп, представляли собой труднопроходимую смесь из буреломов, оврагов и топей. Ориентироваться в проходах меж ними умели лишь немногие местные жители, да и беглецы, по здравому разумению, вряд ли стали бы дожидаться преследователей на этих тропах. Посему более углублённые поисковые мероприятия были признаны властями бесперспективными. Варан и неизвестный его подельник были заявлены во всесоюзный розыск, а следователь краевой прокуратуры, коему было поручено сие непростое дело, приступил к разработке скучающего на больничной койке Зыри. Однако, относительно умения заговаривать место, Иван Иванович не слукавил. Это, как и многое другое, делать он умел искусно, что и не преминул использовать для защиты от нежелательных гостей обители отца Фотия. Он прекрасно знал, что возможность пришествия сюда милиции стремится к нулю, и всё же перед тем, как окончательно покинуть скит, обошёл его верстовым кругом, старательно бормоча под нос дьявольскую свою абракадабру и обезопасил таким образом территорию надёжной невидимой стеной. Помня же о том, какую помощь могут оказать Родиону Настя с Николаем, он предусмотрительно оставил в ограде небольшой узкий проход, по которому ходили к Фотию люди с Красных Ёлок. Только закончив действо и удовлетворившись проделанной работой, отправился он в свою вотчину, увлекая за собой нового постояльца.
Однако же ограждённому колдовской крепостью Родиону уже совсем с другой стороны угрожала смертельная опасность. Случилось то, чего так опасался отец Фотий: к серьёзной кровопотере присоединилось грозное осложнение – нагноившаяся рана привела к тяжёлому септическому заражению крови. Вероятнее всего, находись он в таком состоянии в песковской больнице, недолго довелось бы пребывать ему на этом свете. Но, благодаря неустанным трудам отца Фотия и Анфисы, каким-то чудом душа его, то и дело, выходя погулять по просторам сибирской тайги, вновь и вновь неохотно возвращалась в бренное обескровленное тело. Он, то по нескольку часов лежал недвижим и почти бездыханен, то, вдруг вздрогнув, начинал часто хрипло дышать, словно навёрстывая упущенное за время отрешённости. Уже несколько дней не приходил он в сознание. Лицо его было бледно, глаза впали, нос заострился. Лишь на несколько минут в день, случалось, на щеках его возникал едва заметный нездоровый румянец, телом овладевало слабое лихорадочное беспокойство. В такие минуты приоткрывал он невидящие глаза, бормотал бессвязные слова, просил пить. Пользуясь редкими этими моментами, неотступно сидевшие подле него отец Фотий или Анфиса успевали споить ему несколько ложек лекарственного отвара да немного рыбного бульона, удерживая в изнемогшем и исхудавшем теле тлеющие остатки жизни. Так изо дня в день, находясь, что называется, одной ногой там, переминался он с ноги на ногу, словно сомневаясь и раздумывая над окончательным решением. Антибиотики, привезённые уже на следующий день Настей с Николаем, не приносили желаемого результата. Днём у одра его почти непрерывно находился отец Фотий, обрабатывал рану и истово молился, прерываясь лишь для приготовления пищи и отваров, да для коротких трапез. После захода солнца на смену ему приходила Анфиса. Стоя перед освещёнными скупым лампадным светом иконами над изголовьем больного, читала она спасительные молитвы, порой держа в руках перед собой ветхий молитвослов, но больше наизусть, по памяти. Затем, прервав молитву, садилась на табурет рядом с полатями и часами просиживала перед страдальцем, положив ладони свои то на грудь ему, то на лицо, и нашёптывая какие-то свои уже, одной ей ведомые слова. Так всю ночь неустанно чередовала она эти два действа, пока перед рассветом не появлялся в келье отец Фотий. Тогда, немного перекусив, уходила она на отдых в тщательно затемнённую от солнца баньку, чтобы вечером снова принять дежурство.
Как-то хмурым сырым вечером, придя после дневного отдыха в келью, Анфиса увидела согбенную спину отца Фотия, понуро стоявшего с низко опущенной головой над полатями. Тело Родиона было с головой укрыто покрывалом, монах что-то шептал над ним, то и дело осеняя его размашистым крестным знамением. Анфиса торопливо обошла его, встала напротив, ничего не говоря, широко раскрытыми, полными тревоги глазами заглянула ему в лицо.
– Всё, девонька, прибрал Господь нашего хлопца. Я уже и отходную по нём справил. Доски у меня готовые имеются, добрая сосна. Сегодня гробец какой-никакой сколочу, завтра отпою, да схороним, помянем, чем Бог послал. Так и не узнал, крещёный ли был аль нет, комсомолец, поди. Но крест на него надеть всё одно надобно. У меня есть несколько, собственноручной резьбы. Вот так.
Анфиса скинула с головы покойного покрывало, положила кончики пальцев ему на шею, постояла, замерев, пытаясь уловить хоть какое-нибудь биение артерии. Затем торопливо выскочила из кельи, тут же вернулась с маленьким прямоугольным зеркальцем. Окунув его в ушат с родниковой водой и протерев о рукав, она приложила его к верхней губе Родиона, прямо под самый нос, подержала некоторое время, затем подошла к иконостасу и стала внимательно осматривать зеркальце в пламени лампады.
– Есть дыхание, батюшка, есть! – сказала шёпотом, исполненным радости и надежды, – Не торопитесь отпевать, здесь он ещё, с нами. Я посижу с ним ещё ночку, а вы идите, отдыхайте.
– Что ж, – сказал монах, удивлённо покачав головой, – Бог тебе в помощь!
Перекрестив Анфису, он вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Она встала пред иконами, несколько минут молилась, громким шёпотом проговаривая слова своих молитв. Затем села рядом с полатями и начала своё целительное таинство. Ненадолго прерываясь, чтобы проверить пульс и дыхание, шептала она то молитвы, то какие-то свои слова, не отрывая от тела ладоней. Всю ночь она трудилась над полумёртвым Родионом, так отчаянно, что к утру волоски чёлки её прилипли к выступившей на лбу испарине, а под глазами появились тени. И, наконец, перед самой утренней зорькой, когда край солнца уже вот-вот должен был показаться над верхушками елей и сосен, и Анфисе необходимо было бы отправиться на отдых в затемнённую баньку, вдруг случилось долгожданное чудо. Больной открыл глаза и уже не отрешённо и бессмысленно, как бывало ранее, а ясно и направленно посмотрел ей в глаза.
– Анфиса, – тихо прошептал сухими, потрескавшимися губами, – Кажешься мне или снишься… Не хочу просыпаться…
Он вновь сомкнул веки, вздохнул глубоко.
– Вот уж нет, соколик! – радостно воскликнула женщина, слегка потрепав его по щекам, – Придётся проснуться! Ты хоть знаешь, сколько ты проспал? Столько не спят здравоумные люди, совесть иметь надо.
Глаза Родиона снова открылись. Анфиса поправила подушку так, чтобы голова его лежала как можно выше.
– Сейчас лекарство пить будем, потом ушицы похлебаем, а после и поспишь ещё. Давай-ка!
Она, придерживая его голову, поднесла к губам кружку с травяным отваром. Родион приложился, сделал несколько глотков.
– Что ж так горько-то? – сказал поморщившись.
– Не мёд это, снадобье целебное, потому и горько. Сладкое на свадьбе будешь пить, когда заживёт, – она заглянула в кружку, – Мало отпил, ну-ка давай ещё, тебе сейчас без этого никак.
Родион послушно сделал ещё несколько глотков, пролив немного на шею и грудь, оторвался, переводя дыхание. Анфиса промокнула пролитое рушником.
– Вот и умница. Теперь ушицы похлебаем. Попробуй, славная какая! – говорила она, скармливая Родиону ложку за ложкой, – Много тебе сейчас нельзя, да только жиденькое. У тебя уж вторую неделю крошки во рту не бывало. Потерпи немного, всему своё время. Давай-ка ещё ложечку. Вот молодец!
Родион медленно, дрожащими губами отхлёбывал из подносимых ко рту ложек уху. Осилив несколько, вскоре насытился, вздохнул, устало откинул голову.
– Всё, хватит пока, Анфисушка, не могу больше. Спасибо тебе.
– Ничего, ничего. И так не плохо, для первого раза. Вон как уработался.
Она, ласково улыбнулась, перевернула рушник, чистым концом протёрла ему вспотевшее лицо. Родион смотрел на неё благодарным, несколько недоумённым взглядом. Немного помолчали, глядя друг на друга.
– Где я? – спросил, наконец, Родион, – Как я здесь оказался?
– В надёжном месте. В келье ты, у лесного монаха. В лесу тебя подобрали добрые люди, сюда привезли.
– Разве не ты меня подобрала? Я же видел твоё лицо. Или это в бреду уже было?
– Лицо моё, – улыбнулась Анфиса, – А видел ты не меня, а сестрицу мою. Мы с нею как две капли.
– Вона что! – удивился Родион, – А ты здесь как же?
– Да так вот. По необходимости крайней. Благодари Господа, что Настя с Колей, мужем её, тебя нашли. Они знали, что делать. Кто другой бы тебя нашёл, да в больницу свёз – не гулять бы тебе боле по белу свету. Уж десять дней, как мы с батюшкой у безносой тебя отбиваем. Она тебя туда тащит, а мы с ним за ноги держим.
Родион помолчал некоторое время, не зная, что сказать, лишь заворожённо и извинительно как-то глядя на собеседницу.
– Я доставил тебе много хлопот, Анфиса. Прости. Я не знаю, как тебя благодарить. Что я могу для тебя сделать? – он слегка встрепенулся, как будто что-то вспомнив, – У меня денег много! Правда… я не знаю, где они сейчас.
Анфиса тихо рассмеялась, погладила его по накрытому покрывалом плечу.
– Не волнуйся так, вредно тебе сейчас. А деньги твои под головой у тебя. Только ты себе их оставь. А сделать для меня ты кое-что сможешь. Если, конечно, захочешь и решишься. Только об этом не сейчас.
– Почему же? Я готов… скоро буду, наверное. Что я должен сделать?
Она ничего не ответила. Тихо вздохнув, встала, поставила на стол чашку с недоеденной Родионом ухой, повернулась к образам, тихо прошептала что-то, перекрестившись, поклонилась.
– Мне пора, Родя. Сейчас придёт отец Фотий, рану тебе присушит. Весь день он с тобой будет. Слушай его, не перечь ни в чём. Это пока всё, что от тебя требуется. Я приду вечером, когда солнышко спать уляжется, и буду с тобой до утра. Так надо, нельзя иначе.
Родион высвободил руку из-под покрывала, провёл ею по лицу, немного обиженно и просяще глянул на женщину.
– Зачем столько тайн, Анфиса? Это же напрягает. А мне сейчас нельзя, сама же сказала.
Она улыбнулась, снова села рядом с Родионом, положила тёплую свою ладонь ему на запястье.
– Ты слышал что-нибудь про тысячу и одну ночь?
– Как же, сказка такая есть, арабская, кажется. Я, правда, не читал, но в общих чертах знаю.
– Вот и хорошо, что в общих чертах. И мы с тобой в эту сказку поиграем. Хочешь?
Родион кивнул головой.
– Значит, тому и быть. Ты ведь ещё не завтра козликом заскачешь. Правда, тысяча ночей – это много. Нам, поди, поменьше понадобиться. Но будет интересно, обещаю. А сейчас, не казни, султан, свою Шахерезаду. Пора мне, – она провела ладонью по его поросшей щетиной щеке, улыбаясь, покачала головой, – Борода то! Скоро батюшку догонишь. Спроси у него, может, есть чем побрить.
Скрипнула дверь и в проёме, на фоне светлеющего неба, возникла рослая сутуловатая фигура отца Фотия. Остановившись на пороге, не в силах сказать ни слова, он удивлённо глядел на Родиона, в его просветлённые рассудком глаза.
– Чудны дела твои, Господи, – наконец прошептал он, крестясь на образа. Затем обернулся к Анфисе: – Светает, дочка, проспал я немного, прости.
– Да полно, батюшка, нешто пересидела. Принимайте молодца. Гляньте-ка, услышала нас Заступница, прогнала прочь старуху, – она радостно смотрела на Родиона, – Ну а я пойду, пожалуй. Выздоравливай, Шахрияр!
Она слегка махнула Родиону на прощание ладошкой, скрылась за дверью. Отец Фотий, пожелав ей вслед доброго сна, сел на её место, всё ещё удивлённо разглядывая больного, словно не веря глазам.
– Как звать-то тебя, – спросил наконец.
– Родионом, отче. А вы, верно, отец Фотий?
– Верно, истинно верно. Ну, значит, будем жить, сынок. Давай-ка, перевяжемся.
Он взял со стола один из расставленных на нём флаконов и сложенную из бинта салфетку. Затем, усевшись рядом с Родионом, откинул покрывало, снял с живота старую повязку и, смочив салфетку жидкостью из флакона, занялся раной. Родион, стиснув зубы, терпеливо молчал, иногда тихо постанывая.
– Вот и рана почти совсем очистилась, чудеса господни, да и только. А я ведь вчера уже отходную по тебе отслужил, прости, Господи. Совсем ты, с виду, околел, ни сердца не слыхать было, ни выдоха. Только Анфисушка не отступилась, вот и награда ей за усердие да терпение. Ей ты, сынок, жизнью обязан, её благодари. Ну-ну, потерпи ещё чуток, уже перевязываю.
– Спросить хотел вас, святой отец, – смущаясь, спросил Родион, – Бритвы у вас не найдётся, хоть какой-нибудь?
Монах с удивлённой улыбкой глянул на него.
– А сам как думаешь? – спросил, погладив окладистую бороду. Затем рассмеялся негромко: – Ничего, придумаем что-нибудь. У меня на пасеке нож есть, я им соты из рамок вырезаю. Почитай, та же бритва, заправить только надо будет о валенок.
И, вновь склонившись над раной, добавил, пряча в бороду хитрую улыбку:
– Стреляный, однако ж, воробей, не успел очи отворить, а уже перья чистить собирается. Знать нужда особая имеется. Ну-ну, шустрый пострел.
Закончив, он подошёл к печке, забросил в топку старую повязку, затем вернулся к Родиону, помолчал немного.
– Я, когда утром, впотьмах ещё, из баньки-то вышел, – сказал полушёпотом, – глядь: а над кельей столб света, слабого такого, но ясного. Словно с небес сквозь крышу внутрь струится. Хотел зайти, да побоялся таинство нарушить, пошёл досыпать. С рассветом, думаю, разрешится всё. Стало быть, благодать божья на тебя, милок, сошла. Вымолила Анфисушка, светлая её душа. Так-то…
Весь день, лишь ненадолго прерываясь, лил дождь. В келье сделалось сумрачно и прохладно. Под тихий однозвучный шум падающих на крышу капель, смешанный с шёпотом молящегося монаха, Родион до самого вечера проспал. Изредка просыпаясь, он пытался вспомнить обо всём, что с ним произошло, восстанавливал в памяти цепь событий и фактов, и, весьма удовлетворённый работой своей головы, вскоре вновь проваливался в состояние, промежуточное между сном и, каким-то нездоровым ещё, забытьем. Однако, ближе к вечеру, словно взбодрённый
неким внутренним сигналом, окончательно проснулся, позвал отца Фотия и, помня о предстоящей вскоре встрече, попросил помочь ему привести себя в порядок. В келье было уютно: слышалось потрескивание дров и припахивало дымком – учитывая совсем не богатырское ещё здоровье больного, монах подтопил свою маленькую печку, наполнив подостывшую избушку запахом готовящейся еды, заваренных трав и каким-то добрым теплом.
– Кончается лето, – сказал отец Фотий, глядя в окошко на затянутое мглой небо. Затем повернулся к Родиону: – Скоро сменюсь. Анфиса приходит сразу после захода солнца, но сегодня заката не будет, вон какая хмарь. Так что может и раньше прийти. Ждёшь?
Он глянул на Родиона хитроватым, вопрошающим взглядом. Тот, немного смутившись, молча кивнул головой.
– Ну, давай готовиться. В баню-то тебе рановато ещё, это ничего. Я вот воды подогрел, – он подхватил с печки небольшой, слегка дымящийся парком тазик, поставил на табурет возле полатей, – Бритву тебе сообразил не хуже, чем в цирюльне. Потом я тебя перевяжу, покормлю, если голоден. Нет – так после Анфиса покормит. Ну-ка, давай сядем повыше…
Через час, умытый и побритый пасечным ножом Родион, в свежей льняной монаховой рубахе, полусидел на полатях, подложив под спину набитую травой наволочку и, уже самостоятельно, держа в немного дрожащих руках большую кружку, прихлёбывал из неё наваристый куриный бульон. Одолев половину, протянул кружку отцу Фотию.
– Оживаешь, сынок, – глядя на него, с нескрываемой радостью говорил монах, – что подснежник на прогалине. Передохни теперь, без охотки не ешь. Оно от тебя никуда не денется.
Начинало смеркаться. Родион с некоторым удивлением заметил, что сердце его стало биться чаще. Вскоре отворилась дверь, в келью вошла Анфиса с маленьким туеском, наполненным свежими крепкими рыжеголовыми подосиновиками. Голова её была непокрыта, на волосах сверкали, искрились свежие капли дождя.
– Добрый вечерок! Вот зарядил-то, окаянный, – она по-собачьи встряхнула головой, тихо рассмеялась, поправила ладонями растрепавшиеся волосы, – А я по лесу круг скита успела пробежаться, грибов видимо-невидимо. Ну, как наш пострадавший?
Она взглянула на Родиона, и ему показалось, что сумрачная келья вдруг вся осветилась солнцем.
– Ты посмотри на него, дочка! – сказал отец Фотий, – Огонь в глазах! Вся хворь, как с гуся вода! Готовь гармошку, он через неделю плясать захочет.
– Ой, не загадывайте, батюшка, мало ли чего, – ответила Анфиса, однако ж в голосе её более было радости, чем опасения, – Ну, и слава Богу. А с тобой, добрый молодец, мы сейчас чай будем пить. У нас, поди, найдётся, о чём поговорить?
Родион не совсем понял интонацию последних её слов: вопросом ли они прозвучали или утверждением, однако с готовностью кивнул головой. Отец Фотий поставил на стол плошку с медом, нарезал крупными ломтями белый хлеб, привезённый на днях Николаем, налил в кружки из томящегося на печке заварника ароматного травяного чая.
– Ну, вот вам и угощение, дети. Брусника мочёная вон, на полке, в ушатике. Берите, кушайте на здоровье. Мёд нынче знатный удался. А я пойду, пожалуй. Приустал я что-то нынче, – он подошёл к двери, пожелал оставшимся спокойной ночи, и, не задерживаясь, отправился на покой.
– Ну, как дела, боец? – Она подошла к изголовью, немного склонившись, положила тёплую сухую ладонь ему на лоб, – Вот и жару уже почти нет. И то верно, ожил. Бок-то не саднит?
– Пустяки, – тихо ответил Родион, слегка махнув ладонью, – Отец Фотий сказал, очистилась рана-то.
– Вот и слава Богу! Поел уже похлёбки-то, вижу. Теперь давай чаю отведаем с мёдом да брусничкой мочёной. Я сейчас.
Она разлила по кружкам чай, поставила на рукотворную тумбочку возле полатей оставленные монахом яства, положила пару ломтиков хлеба. Обжигаясь и дуя на чай, Родион посматривал на Анфису, молча прихлёбывая из кружки. Она, отщипывала от ломтя небольшие кусочки, отправляла их в рот, и запивая чаем, разглядывала его то с любопытством, то с какой-то затаённой, но доброй усмешкой. Толи от разгоревшейся в углу печки, толи от горячего чая, а толи от загадочно доброго, словно родного взгляда её, ему вдруг стало необыкновенно тепло, почти жарко. Захотелось снять с себя рубаху, но он лишь расстегнул на ней две верхние пуговицы и промокнул рукавом выступившую на лице испарину. В памяти его промелькнули далёкие зимние вечера за двумя чашками чая, распиваемые им в одиночестве перед пустым стулом, и мимолётная встреча в вагоне перед высадкой в Вороньем Яру, и таинственное посещение утром после новогодней ночи. Ему хотелось смотреть и смотреть на неё непрерывно, но, повинуясь какому-то доселе неизвестному ему чувству смущения, кое не вызывала у него прежде ни одна из знакомых женщин, он то и дело отводил в сторону взгляд, чтобы через несколько мгновений снова окунуться в колдовство её таких простых и таких загадочных светло-карих глаз.
– А что же наша сказка? – спросил он, наконец прервав молчание, – Не забыла ли Шахерезада о своём обещании?
– Что ты, что ты, великий господин, мой, – игриво ответила она, – Разве неизвестна мне суровая воля твоя и что ждёт меня, не начни я своего повествования. Сейчас же после чая непромедлительно и начнём.
Вскоре с чаем было покончено, Анфиса прибрала с тумбочки, постояла недолго напротив божницы, шепча молитву, после чего вновь устроилась на табуретке перед возлежащим Родионом.
– Ну что ж, начнём. Вот дойдём до конца нашей сказки, тогда и будем знать больше, чем сейчас, – начала она.
“Где-то я уже это слышал”, – подумалось Родиону. Она, внимательно глядя на него и, словно читая его мысли, сказала вдруг, заставив его слегка вздрогнуть:
– Это ты уже слышал, в детстве. Андерсен, знакомая фамилия? – она улыбнулась одними глазами, – Только это лишь присказка, сказка впереди. А теперь ложись пониже, мой повелитель, так тебе будет лучше слушать.
Она помогла Родиону принять горизонтальное положение, поправила под головой подушку, подтянула на грудь одеяло. Он, давно привыкший ничему не удивляться, послушно повиновался, и, заняв удобное положение, как когда-то в далёком детстве, в деревне у бабушки, погрузился в мягкое, сказочное журчание её слов.
– Станет скучной сказка, Родя, или устанешь, просто закрой глаза и спи, – сказала она, погладив его по плечу, – слаб ты ещё, покой тебе нужен. Уснёшь – я вам с батюшкой суп грибной успею сварить на завтра, а ночей у нас будет ещё. Ну, теперь, пожалуй, начнём. В далёком северном царстве, в дремучем лесу, в маленькой затерянной деревеньке на берегу холодной реки, жила была девочка Анюта. С сестрицей своею родною, с матушкой и отцом. Не богато жили да дружно, на судьбу не жалились, Христа Бога чтили да работали от зари до зари, во трудах праведных хлеб насущный добывали. Росли сестрицы, как заповедано было – отца с матерью послушались, ума набирались, когда и озоровали, да разума озорством не преступали. Вот, десяти годов от роду, раненько утром пошли как-то сестрицы с девчатами да ребятами селянскими в лес за грибами, да и заплутала Анюта, отбилась от детворы. Кликала-аукала – не отзывается никто. Стала сама путь домой отыскивать, да набрела на заброшенную избушку, от дождей и времени почерневшую. А у избушки той камень плоский из земли выступает с надписью древней. Присела Анюта, разобрать надпись попыталась – ан нет. Читаться читается, да разумению не имётся. Посидела она у камня того, передохнула, да дальше пошла, поблукатила день, а к ночи на деревню вышла. И забылась бы ей избушка та с камнем, да только стала она с той поры замечать, что мысли зверья да птиц слышимы и понятны ей стали. Со всякой скотинкой бессловесною разговор вести способна стала, а после и того более. Если к животинке занемогшей, а то и к человеку хворому с сердцем подойдет, руки на тело наложит да Христа Господа умолит, то и отступает всякий недуг, что скотинка, что человек на ноги становятся. Вскоре война страшная на Земле началась, отцы и братья на фронт уходили, не многие из них домой вернулись. И Анюткиному отцу не суждено было с войны той воротиться, во чужой земле голову свою сложил. Ох, и погоревали тогда сестрицы с матушкой, да через зиму и лето волей Божьей вернулся в деревню брат отца ихнего, Афанасий, нелёгкой судьбы человек. Смел и горяч был по молодости, за то на долгие годы на каторгу угодил, оттуда прямиком на фронт. Покалечила его война, да живым оставила. А как вернулся в дом свой, стала ему женой вдова братова, а сестрицы – дочерьми родными. Жить стали любо да счастливо, да недолго счастье то продлилось. Не за свою вину, а за дело подлое, человеком злым сотворённое, снова выпало Афанасию дело судное. Человек служивый пришёл за ним, по реке повёз в город на следствие, разыгралась вдруг буря осенняя, снежная, да и лодку их опрокинула. Вода в ту пору уж ледяная была, добрался Афанасий до берега, да и преставился – не сдюжил холода. Встрепенулось в тот миг сердце Анюткино, оседлала она лошадку тятину, да пошла искать его вдоль берега. Уж темнеть стало небо хмурое, как нашла она отца своего, бездыханный он у воды лежал. Села она пред ним, горевать да плакать стала, лицо его слезами своими горькими омывать. На беду ли, на счастье ли, по божьему ли, промыслу или по судьбы велению, проезжал в ту пору по берегу охотник. Не простым человеком он был, силой нелюдской обладал и знаниями сокровенными. Дядей Ваней Анютке представился. Прознав о беде её, возложил он Афанасия на коня своего, в лес недалеко отвёз. На поляне костёр жаркий развел, и посулил девочке отца его с того света воротить, только плату за это стребовал великую. Не задумываясь, согласилась Анютка. Отогрел дядя Ваня тело остывшее и долю жизни своей немалую в него вдохнул. И вернулась в тело душа тятина, и ожил он, и обнял дочь свою. Однако ж долг на них с той поры лежал, бремя трудное, иго тяжкое. По какой-то блажи своей изменил колдун имя девочке, с того дня стала она Анфисою, строго-настрого запретил он ей родным именем называться. Оседлали они лошадей своих и отправились в чертоги волшебные, службу долгую колдуну нести за спасение чудесное. Поселил их дядя Ваня на таинственном сказочном острове. Не водой тот остров окружён был, а широкой бездонною пропастью. Шириною он был ровно в три версты, да длиною два раза по стольку. Ни зимы, ни лета там не было, ни жары не бывало, ни холода, а была словно вечная осень. Никогда не бывало на том острове ясных дней, круглый год покрыт он был облаками непроглядными, день через день дождик моросил, а в летнюю пору – грозы с громами да молниями. Что ни утро – туманом густым покрывалась земля, словно одеялом пуховым. Солнце если, случалось, появлялось над островом, так более на луну походило. Только ночью, бывало, прояснялась небо, осенялось звёздною россыпью. Да луна, по-особому яркая, заливала луга жемчужным своим светом, отражалась в ручьях да озёрах. Лета прохладные да дождливые сменялись зимами мягкими да малоснежными. Леса на острове росли диковинные – стволы, где прямые, а где дивно извитые. Грибов и ягод там водилось несметное множество, зверья дикого да птицы непуганой. Ручьи чистые и озёра прозрачные исполнены были рыбою и раками. Луга полны были трав душистых да целебных, цветов медоносных. Охраняем был он волей чародейскою, непогодою суровой и грозною, путь туда заказан был всякому, конному ли страннику, иль пешему. Всяк, пытавшийся проникнуть на остров тот, находил погибель на подступах. Посреди того острова терем был, высокий да просторный. Там и поселил колдун отца с дочерью. Рядом с теремом метеостанция – вышки да приборы различные, по коим Афанасий погоду изведывал, да начальнику по связи докладывал. Огород был да птица со скотинкою, там Анфиса поспевала-управлялася. А чтобы не было у них о свободе помыслов, наложил он на них заклятие: покуда служат они долг ему, не видать им света солнечного. Лишь минута на солнце сгубила б их, луч дневной, свет ласковый, солнечный стал подобен для них пламени смертному. Но за службу верную да честную, делать стал им колдун послабление: в месяц раз отпускал он их конными на свидание на ночь в дом родной. Подходила лишь ночь полнолуния, на закате седлали лошадей своих, и впотьмах добирались до дому, Анфиса до сестрицы да до матушки, Афанасий до жены да до дочери. Но едва лишь заря занималася – обратно мчались, поторапливались. Летом коротко длились свидания, ночи-то – одно название, зимой гостили подолее. И жила-подрастала девчоночка, лишь с отцом якшалась, да со всякой живностью. Всякий день начинала молитвою, молитвой его и заканчивала. Не бранил её колдун за веру божию, хоть и сам отродясь был нехристем, дозволял ей образа иметь в спаленке, доставлял ей книги священные, ладан вёз да масло лампадное. И жилось бы девчонке невесело, да была у ней забава заветная: пуще воли, и мёду, и сахару почитала она слово печатное. Сам колдун хвалил её за тягу к чтению, книги вёз ей, откуда неведомо, да любые, какие захочется. Стеллажами уставлен весь терем был, стены все увешаны полками, сверху донизу набитыми книгами. И каких среди них только не было: и мирские книги, и священные, и забавы для, и учёные. И жила девчоночка во книгах тех, были сны её героями наполнены, странами да царствами далёкими. И науки постигала различные, на пяти языках говорить могла, об устройстве мира много ведала, о законах природы незыблемых, о далёких звёздах и галактиках, о былых временах и нынешних. Словно дочерью была колдуну она, как с родной обходился он с девицей, к Афанасию с уважением. Но хитер был дядя Ваня по-своему: стал давать ей книги чародейские, ремеслу своему поучать её. Для чего ему было то надобно, одному ему только ведомо. И хоть чуяла она – дело грешное, да брала всё же верх любознательность. Стала многое знать и уметь она, чего ведать недозволенно Господом. Волховством грешила незлобливым. Обернётся ли зверушкой безобидною, птицей белою, совою полярною, в ночь летит недалёко с острова. Знать могла, что станет в скором будущем, боль-недуг чужой на себя принять. После долго винилась пред Господом, исповедовалась во делах своих, но, бороться не в силах с искушением, снова пользовала знания тайные. Годы шли, вот уж выросли яблони, что сажала девчонка у терема, закипали весной белым облаком, наливались плодами спелыми. Вышла замуж Настасья сестра её, рос, мужал, матерел и скучал по ней сводный брат её, Макар Афанасьевич. А девица с отцом своим названным всё грустили в плену своём пасмурном. Год за годом, месяц за месяцем исполняли блажь чародейскую, обязательство, некогда данное. По железным дорогам таинственным в ночь ходили они на поезде. Не простым они поездом правили, колдуна окаянного творением. Не верстами одними тот поезд шёл, как ножом прорезал толщу времени. Колдуна слуга, ворон-оборотень, пролетая сквозь года и расстояния, прознавал про людей, ему надобных, по России-матушке рассеянных. Были люди те все молодцами справными, силой, смелостью да ловкостью богатыми, словно рыбы в воде себя чуяли, но с очами имели все особенность, и бедою какою-либо тяжкою были все они гонимы, опечалены. От долгов кто бежал, от власти ли, от нужды ли, от жизни безрадостной – никого не сажали силою. Привозили их ночью в Вороний Яр, жили все, кто подолгу, кто коротко, по двору, по хозяйству работали, проверял их колдун, испытывал. Наступало лишь лето тёплое, вёз он их на дальнее озеро выполнять сокровенное желание. В глубине того озера холодного, да на самом дне, в тихом сумраке, колдовской таился камень оправленный, с сердцевинкой горящею, рубиновой. За добычу с глубины того камешка обещал колдун удачливому молодцу путь домой с огромной наградою, жизнь богатую да счастливую, без нужды до глубокой старости, Афанасию же с Анфисою опостылевшей службы скончание, снятие заклятий охранительных, возвращение скорое в дом родной. Только не было счастия молодцам. Уходили с надеждой и верою, силою да смелостью исполнены, да назад в Вороний Яр не возвращалися, глубоко, знать, камень тот схоронен был. Кто в тайгу уходил, отчаявшись, находил там погибель скорую, кто, в удачу и силу свою веруя, смело шёл до края, до истины, да на век уходил в Улечь-озеро, свою тайну ревностно хранящего. И живут по сей день отец с дочерью средь туманов под тучами хмурыми, во чертогах острова угрюмого, во плену колдуна одержимого, тёплый свет вспоминая солнечный, да надежду тая на спасение. Тяжкий долг подневольно выполняючи, во грядущее уходят на поезде, подбирают, с указания ворона, молодцов бедовых, неприкаянных, от одной опасности спасая их, во другое бросая чистилище. Вот часы уж полночь протикали, и сверчок засыпает за печкою, угольки в золе тускло светятся, слово долгое тише становится, знать приходит сказке окончание. Ну, а будет ли ей продолжение, одному лишь Господу ведомо.
Голос Анфисы к концу сказки становился всё тише, наконец, она совсем умолкла, переведя грустный, немного отрешённый взгляд на образа. Родион закрыл глаза, спать ему не хотелось совершенно, но захотелось вдруг притвориться спящим, спокойно освоить и обдумать обрушившеюся на него лавину информации. Он прекрасно понимал, о каких людях рассказала Анфиса, и что услышанное им – не совсем сказка. “Но правда ли всё это? – взволнованно думал он, – Если принять за правду то, что я в семьдесят четвёртом году, то, пожалуй, нет оснований не доверять ей. А за те полгода, что я провёл здесь, ещё ни один факт не заставил меня усомниться в том, что я переместился во времени. Стало быть, всё, что она рассказала, вовсе даже не сказка, даже если где-то и присочинила малость. И рассказано мне всё это было неспроста. Сказка ложь, да в ней намёк, добрым молодцам повод для раздумья и выбора”.
– Сказка сложена по событиям, в самом деле место имевшим, – услышал он тихий голос Анфисы, – Ни жменьки выдумки. Что ж до подоплёки касательно – да, есть подоплёка. И в том, что повелитель мой её прочувствует, я ни на миг не сомневалась.
Родион открыл глаза, едва скрывая удивление, уставился на Анфису.
“Никак опять мысли мои прочла, – подумал сокрушённо, – Плохо, коли так. Выходит, я перед ней, как без штанов на площади. Знать и впрямь ведьма. Хотя и добрая”.
Она улыбнулась, провела ладонью ему по волосам, поправила покрывало, приложила ладонь к его лбу.
– Вот уж и жару нету вовсе. Теперь спать, Родя. Закрывай глазки ясные. Ты ведь засыпал уже? Нешто сказка растревожила? Я их уйму знаю, другие поинтересней будут. Завтра новую сказывать стану, хочешь грустную, как клик журавушкин, хочешь волнительную, как трель соловья в ночи, хочешь горькую да тоскливую, как болотной выпи стон или жуткую, как филина уханье, хочешь звонкую да весёлую, как жаворонка песнь полуденную. А теперь спи, касатик, спи. А я помолюсь, да еду стану готовить, мне до рассвета поспеть надобно.
Она встала, отошла к божнице, Родион закрыл глаза. Спать не хотелось. Он слушал тихий, неторопливый и выразительный шёпот её молитв, словно чистую ласковую музыку, словно колыбельную любимой бабушки, сидящей у его раскладушки в далёкой маленькой деревне, в избе с низкими потолками, куда мальцом привозила его мать на летние каникулы. Но сон не шёл, шли лишь воспоминания и мысли. Что-то смутное тревожило его сознание, точило как червь, скребло, словно ночная мышь в простенке, нудило, как невидимый назойливый комар во тьме деревенской избы. Она уже закончила молиться, стараясь бесшумно ступать по келье, чуть слышно позвякивала посудой. Он приоткрыл глаза: она сидела вблизи него полубоком и, ловко скользя ножом по картошинам, роняла длинные очистки в стоящее у её ног ведро. Он, сквозь полуприподнятые веки, наблюдал за ней, стараясь дышать ровно и громко, как дышат обыкновенно во глубоком и крепком сне, и, словно наваждением, жадно любовался её таким милым женственным профилем. Она, будто почувствовав на себе его долгий, пристальный взгляд, не оборачиваясь, быстро скользнула в его сторону глазами, слегка улыбнулась, словно поймав с поличным. Родион не успел прикрыть веки, продолжая глядеть на неё, тоже улыбнулся смущённо.
– Ты чего не спишь? – шёпотом спросила она. Он слегка пожал одним плечом.
– Может надо чего? Скажи.
Он слегка мотнул отрицательно головой, вздохнул, отвёл глаза. Она вновь принялась за картошку. Некоторое время в келье царила тишина. Родион напряжённо пялился в потолок, словно готовясь сказать что-то важное, она, чувствуя это, молча продолжала своё дело.
– Анфиса, – сказал он наконец, – а ведь камешек тот охраняется весьма серьёзно. Шахерезада почему-то обошла сей факт стороной, хотя возможно, ей он и не был известен.
Она внимательно посмотрела на него.
– Чудо-Юдо некое его стережёт, – продолжил Родион, – навроде русалки мерзопакостной, ну или что-то в этом роде. Видать всех молодцев тех, что не вынырнули, она в мужья себе определила. Последний из них лишь чудом спасся, браслету обережному за то спасибо.
Анфиса положила на стол нож и недочищенную картофелину, подсела на край лежанки.
– Ну-ка, расскажи, что видел. Что молодца бесстрашного смятением разбило?
Родион в подробностях изложил обо всём, что произошло с ним в подводной пещере. Лишь детали обретения спасительного оберега старательно, хотя и наивно, постарался из рассказа упустить. Анфиса и не поинтересовалась. “И так, поди, уж всё знает, – стыдливо подумал Родион, – Ей ли не знать”. Рассказ свой, однако, довёл до конца, красочно описав пещерное существо и закончив его на ночном побеге в тайгу.
– Вот такая моя сказка. Имеет ли Шахерезада что-нибудь к ней добавить?
Она, вздохнула, как-то успокаивающе глядя на него. Кивнула головой.
– Чонгада это, водяная, Улечь-озера хозяйка. С нею ты, Родя, признакомился. Встреча с ней, дело ясное, радости немного приносит, хотя и красотой свойской сатана её не обделил. Да только не убивает она никого, и в мужья силком не определяет. Всё гораздо проще. Не знаю, успел ли ты заметить. Пещера эта сквозная, впереди тебя был выход, в нём сильное, струйное течение. Туда она всех женихов и отправляла. А всплыв, оказывались они на том же озере, только в своём времени, и назад им путь уже заказан был. Никого из них, она не убивала. Видимо и нежить доброты не лишена. А погибли, скорее всего, лишь те, кто в тайгу бежал.
– Во-от оно как, – Родион был порадован услышанным, однако, слегка прищурившись, продолжил с непонятной для себя самого усмешкой: – А откуда ж Шахерезаде то ведомо? Нешто сама в том озере купалась?
– Надысь подранка, нырка-селезня старого выходила, от него и ведомо. Купаться не купалась, но бывать на том озере несколько раз доводилось. И с Чонгодой кой-то раз свидеться привелось.
– Ведьмак ведьмака видит издалека, – съязвил Родион, – А что ж в сказке твоей про временной коридор тот ни слова не сказывалось? Выпало из памяти? – продолжил он свой допрос.
– О том, что камень колдовской ныне в этом гроте схоронен, я только сейчас от тебя узнала. Никто точно не знал, где его искать, ни я, ни дядя Ваня, ни Тамерлан, ни гуси-лебеди. Возможно, Чонгада сама его туда и затащила. А после твоего рассказа нетрудно было догадаться, что происходило с теми, кто его находил.
Наступила тишина. Анфиса, сложив на коленях руки, задумалась о чём-то своём, Родион разглядывал подкопчённый потолок. Он вдруг подумал, что спрашивал сейчас то, чего спрашивать, наверное, ненадобно было бы. А если и спрашивать, так не сейчас, а спустя время, хоть бы и завтра, и с несколько иной интонацией. “Ведь все эти люди, если разобраться, – говорил он сам себе, – пусть даже и в собственных интересах, однако многажды спасали тебя от реальных угроз, да и от самой смерти. Все, и Афанасий, и дядя Ваня, и Матрёна, и Тимофей, и Тамерлан, все, так или иначе, от чего-либо тебя уберегли. И даже Варан, будь он неладен, не бросил тебя раненого в лесу, и денег добрую тысячу не пожалел, сунул тебе в карман, не задумываясь. А ведь, казалось бы, кто я для него такой? А где бы я был сейчас, кабы не запрыгнул на тот поезд? Вполне возможно, что, приняв мученическую кончину с утюгом на пузе, покоился бы под берёзой в какой-нибудь пригородной роще. Или, по весне, мог бы, за глупое своё любопытство, околеть в сугробе на подступах к острову. Что было бы с тобой в тёмном гроте, не имей ты на руке матрёниного браслета? Возвращение через тоннель домой? Это ещё вопрос. Чем закончилась бы встреча с медведем, не упади ему на голову ворон? На сколько лет упекли бы тебя в какой-нибудь дальний лагерь, не прилети за тобой тот же Тамерлан? Выжил бы ты в захолустной больнице, отвези тебя туда Анфисина сестра? И даже если бы случилось такое чудо, куда бы ты после отправился? Здесь же, в тишине и безопасности, монах с Анфисой две недели тащили тебя с того света, и сейчас нянчатся, как с дитятком родным. И какая после этого разница как хочет использовать тебя Анфиса? А уж монаху то ты, точно, нужен как собаке пятая нога. И ты, едва задышав в свои две дырки, учинил этой святой женщине какой-то идиотский допрос с пристрастием. А не правильнее было бы тебе, карасю перепуганному, выслушав её историю, молча набираться сил, и едва, встав на ноги, теряя штаны, бежать обратно к озеру, чтобы достать тот чёртов камень и вызволить её из плена колдуньего, в котором она, почитай, полжизни своей провела? И какая, к чёрту, разница кто тебе на пути твоём встретиться, русалка ли, леший или ещё какой хрен с рогами да копытами. Урод ты, Родя, коих свет не видывал. Моль ты и тля.
Он вдруг почувствовал, как кровь прихлынула к его голове, горячей волной окатила его лицо.
– Анфиса… – сказал он, и замолчал ненадолго, подбирая слова, – Анфисушка, ты прости меня, хорошая. За всё, что я сейчас нёс, прости. Это, знать дурная кровь, заразная, гуляет ещё по мне, вот в голову и долбанула. Кто бы выпустил её, по носу бы врезал старательно.
– Ну что ты, что ты, – улыбнулась она, тихонько поглаживая его по плечу, – Чего так встормошился? Что ж такого сказал-то ты мне? Интересно было, вот и спрашивал.
– Ты только погоди немножко с камнем-то. Я его у русалки зубами выгрызу. Коль понадобится, так и озеро до дна вычерпаю, а камень для тебя добуду. Мне бы только сил ещё немного набраться, так чтобы встать и не качаться. В тот же день на Улечь и отправлюсь.
Она с благодарной улыбкой глядела на него, слегка покачивая согласно головой, словно успокаивая его.
– Не тревожься, соколик, – говорила тихо, – Главное дело выздоравливай, остальное не к спеху. Что камень достанешь, верю и знаю. Сама помогу тебе, чем смогу. А теперь, будь мил, закрой глаза и на бочок, не то спину пролежишь. В деревнях петухи уж горланить начинают, а у меня ещё конь не валялся. Завтра вечером свидимся опять.
Родион с её помощью повернулся на бок, послушно закрыл глаза, затих. Она ещё долго сидела рядом, он слышал это, чувствовал на себе её взгляд, и чувство это было ему приятно и сладостно. Ещё некоторое время он слышал тихий шёпот её целительных молитв, пока, наконец, не провалился в тёмный и тёплый покой объявшего его сна.
Глава 12
Станция Вороний Яр маялась и кисла в плену угрюмых, плаксивых облаков. Дождь зарядил ранним утром, в аккурат в ту минуту, когда Иван Иванович с Вараном въехали через распахнутые Тимофеем ворота во двор и с небольшими ослаблениями и перерывами лил уже четвёртый день, разукрасив всё вокруг кляксами грязи и зеркалами луж. В виду непреодолимых обстоятельств все экспедиционно-заготовительные работы величайшей волей начальника станции были приостановлены. Сам Иван Иванович, представив Варана Тимофею и Матрёне, не распрягая коня, наскоро принял чая с блинами и отбыл в южном направлении, по обыкновенью не уведомив работников о времени своего возвращения. Перед отъездом, однако, не забыл о своём обещании: отдал распоряжение Тимофею выдать новому работнику старенькую, немного потёртую, но добротную ещё гитару, оставшуюся от одного из бывших постояльцев. Посему на станции, вместе с непогодой, четвёртый день царила этакая весёлая и добрая, но без излишеств и злоупотреблений, тихая анархия. И с Матрёной, и с Тимофеем Варан довольно легко и просто нашёл, что называется, общий язык и с первых минут знакомства обрёл их самое душевное расположение. Рабочий день начинался рано, едва всходило солнце, однако же, рано и заканчивался. С утра, управившись со скотиной и прибравшись во дворе, Тимофей с Вараном занимались косметическим ремонтом внутренних помещении вокзала, белили потолки и стены, красили пол. Заканчивали часов около четырёх, после чего шли в натопленную до мягкого жара баню, которую, в связи с малярными работами, Матрёна готовила для них каждый вечер. Смыв с кожи пятна извёстки и солоноватые следы пота отнюдь неизнурительного трудового дня, работники спешили в уютный Матрёнин буфет, где уже ждала их четвертинка самогона и сытный горячий ужин. Отстоловавшись не до тяжести в брюхе, но до удовольствия в сердце, расходились по своим углам на роздых, что длился, обыкновенно, около полутора часов, после чего, как только зубчатый таёжный горизонт сливался в сумраке с сизым небом, вновь собирались в буфете на вечерние посиделки. Эти несколько вечерних часов особо тешили душу Варану, наполняли её какой-то лихой упоительной радостью и немного странным, неведомым ему доселе теплом, исходящим от этих, почти незнакомых ещё ему, людей. Стол украшен был настоящим, вскипячённым на углях самоваром, вокруг которого теснились две-три плошки с различными вареньями и мёдом, короб с пышными булками, и большой кувшин с яблочной или ягодной наливкой. Отведав наливки и, напившись чаю с булками, под душевные разговоры, сдобренные безобидными шутками, приступали они к недолгой игре в карты или домино. Затем Варан брал в руки гитару и тешил благодарную публику своим богатым музыкальным репертуаром. Он органично чередовал душевные изыски романтиков-бардов с популярными шлягерами вокально-инструментальных ансамблей, учитывая пожелания слушателей, тешил Матрёну обожаемыми ею романсами, а Тимофея особо удававшимися ему шедеврами уголовно-блатного фольклора. Отдельные номера выходили у него настолько ярко и выразительно, что Тимофей, подпевая ему хриплым срывающимся тенором, украдкой подхватывал пальцем с уголка глаза скупую мужскую слезу. Когда же звучали исполненные щемящей тоски романсы на стихи Есенина, Матрёна, глядя на исполнителя широко раскрытыми глазами, не стесняясь и не вытирая слёз, роняла их прямо на скатерть, а под раскрытым настежь окном буфета начинал тоскливо завывать Волчок. Когда же лирические эмоции начинали переполнять зрительный зал, Варан умело делал паузу, и предлагал “смазать тачку”, то бишь спрыснуть наливкой пересохшие голосовые связки. Слушатели дружно соглашались, затем после какого-нибудь небольшого рассказа про суровую и полную опасности Варанову жизнь, исполнялась цыганочка с выходом, сменяемая весёлыми, не всегда приличными частушками. Примерно в таком ключе и прошли в Матрёнином буфете три первых дождливых вечера пребывания Варана на станции, быстро и естесственно сделавших его душою общества.
На исходе четвёртого дня, Варан, помывшись в бане и отужинав котлетой из свежезаколотого молодого поросёнка, лежал, широко раскинув ноги, на толстом ватном матрасе. В комнате царил полумрак, но он не торопился зажигать лампу. Крепкая деревянная кровать, та самая, на коей ещё недавно возлежал его, оставленный в таёжном ските, раненный товарищ, тихо поскрипывала при каждом движении его могучего тела. Он, тихо перебирая гитарные струны, наблюдал за спускающимся с потолка на своей невидимой нити, маленьким паучком. Паучок, то опускаясь, то приподнимаясь, висел прямо перед его носом, Варан, забавляясь, раскачивал его осторожными, лёгкими дуновениями. В окно негромко барабанил мелкий дождь, несмотря на это форточка была приоткрыта, и Варан, наслаждаясь лёгкими волнами прохладного мокрого воздуха, размышлял о своём, недолгом пока, пребывании в Вороньем Яре, о новой, ранее неведомой ему, такой замечательной жизни.
“Удачно я, однако, попал, – думал он, – Натурально банчок срезал, впервые за все свои лихие годы тишину поймал. Мне нравится здесь абсолютно всё. Да, я здесь работаю, чего, по большому счёту, не делал никогда в своей жизни. Да ещё, вот бы кто узнал, каждое утро выгребаю лопатой дерьмо из свинарника. Но ведь это там, за забором, я бы под пистолетом не стал этого делать, а здесь вовсе даже не западло. Кормёжка и выпивка от пуза. К тому ж и бабла мне за это перепадёт немало. Если верить Тимохе, начальник – мужик покладистый и не жмот, Радиатор за свою метлу отгребал у него, как учёный по ракетам. Да что там деньги – труха бумажная. Разве ж это не жизнь? Начальник сказывал: захочешь уйти – держать не стану. Только что-то пока не хочется мне уходить. А повариха какова! Мало что жрать готовит – язык проглотишь, так ещё и собой не дурна, и телом, и рожей удалась. А музыку как чувствует! Эх, так бы и прижался к ней всей плоскостью тела, как к русской печке! Только чую, нахрапом её не взять, гром баба. Тут тонкий подход нужен. Это ничего, есть баба, и есть время, остальное дело техники. В общем, если здраво рассудить, это, пожалуй, и есть то, что называется сладким словом “свобода”. Именно это, а не то, чем жил я всю свою недолгую жизнь в промежутках между отсидками”.
Настенные ходики тихо отбили час. Варан поглядел на циферблат. “Семь. Ну что, пора пойти, чайку дёрнуть, да народ поразвлечь на сон грядущий”. Он обулся в подаренные ему Матрёной калоши, перекинул через плечо гитару, вышел на крыльцо. Дождь утих, двор был объят упоительной, искрящейся тишиной. Варан двинулся по усыпанной мелкой щебёнкой тропинке ко входу в буфет. В прозрачном вечернем воздухе стоял запах дождя, тайги и дровяного дымка. Варан остановился, слегка опьянённый этим букетом, решил немного подышать. Скрипнула кухонная дверь, во двор вышла Матрёна с двумя большими вёдрами, полными вареной в мундире картошки, смешанной с пищевыми отходами, направилась к свинарнику, подмигнув на ходу Варану.
– Погодь, Мотя, – Варан скоро подскочил к Матрёне, – Чего надрываешься, я же вот он, стою. Держи инструмент.
– Ой, – улыбнулась она, – Вот уж верно, мир не без добрых людей.
Он протянул ей гитару, сам подхватил пудовые вёдра, вместе пошли в хлев. Вылив содержимое вёдер в корыто, Варан встал поближе к Матрёне и стал с интересом наблюдать за свинячьим ужином.
– Глянь, как к пайке ломанулись, – с усмешкой сказал он, глядя как поросята, толкаясь, повизгивая и покусывая друг друга, смачно чавкали своею баландой, – Точно, как люди, после шести кубов выработки. Не зря, видать, говорят: жрать – свинячье дело.
– Что ж ты хотел, с утра не кормлены, – ответила Матрёна и вдруг расхохоталась, разглядывая Варанов затылок, – Ой, не могу, Санька, у тебя голова, что репей, с кобельего хвоста отодранный. Ты когда стригся в последний раз?
Варан провёл ладонью по затылку.
– Да это я после бани с мокрой головой передохнуть прилёг, вот оно так и причесалось. А постригался-то я и впрямь давненько, это ты верно подметила. Позабыл за делами. А теперь где? Может, ты чем поможешь?
– Да как же не помочь, – Матрёна ласково как-то погладила Варана по взъерошенному затылку, – Иди в баню, там тепло ещё, жди. Я к себе, за машинкой.
Она подхватила вёдра и, не спеша, плавно покачивая бёдрами, вышла из свинарника.
“Вечер становится положительно нескучным, – подумал Варан, закинул на плечо гитару и пошёл в баню, – А баба она душевная, однако ж”.
Ещё не остывшая баня была наполнена мокрым душноватым теплом. Варан выдернул тряпку, коей была заткнута отдушина в парилке, распахнул все двери и форточку, поставил табурет под тусклую лампочку, сел. Вскоре появилась Матрёна с ручной постригальной машинкой в руке.
– Рубаху-то скидовай, космач, заволосится ж не то.
Варан послушно снял исподнюю рубашку, кинул на скамейку.
– Вот така техника, Санька, другой не имеется, – она пощёлкала машинкой у него перед носом, – Мы ею баранов стригли, раньше у нас были. Всё ж лучше, чем ножницами. Тебя как, под бокс или под горшок? Или мож, чего помоднее закажешь?
– Да какое там, – махнул рукой Варан, – Наголо валяй.
Матрёна уверенно принялась за дело, на влажный дощатый пол полетели клочья тёмных, с небольшой проседью, волос. Левой рукой она мягко придерживала его голову в нужном направлении, животом слегка касалась его спины. Варан затих.
– Молодой такой, а уж инеем подёрнуло, – говорила Матрёна, ловко орудуя машинкой, – Чай не сладкую жизнь прожил. Ой, а картинка-то какая красивая, – прошептала она, зайдя к Варану спереди, – Ну-ка распрямись.
Варан послушно разогнул спину, выставив на обозрение Матрёне роскошный собор с тремя синими куполами.
– Умелый, знать, человек писал, – Она легонько провела по куполам кончиками пальцев, – а ведь больно, поди, было?
– Пустяки, – ответил Варан, – Ты, когда шьёшь, палец, иной раз, накалываешь?
– Случалось.
– Так это то же самое. Правда, раз тысяч пять подряд, – скромно улыбнулся Варан.
– Ой-ой-ой, – протянула Матрёна, – и зачем же так себя казнить? Нешто без этого нельзя?
– Нам нельзя, Мотя, – лицо Варана осенилось чувством долга и ответственности, – Ну просто никак нельзя.
– Сколько же зим ты каторжанил, Сашка? Тяжело ведь там, поди?
– Сколько зим уж и не упомню, почитай половину жизни. А на счёт тяжело, так это как рассудить. Про курорты или санатории слыхала чё нибудь? Вот, что-то навроде этого, только пятиметровый колючий забор вокруг, вышки с автоматчиками, прожектора да собаки. Ну, кормёжка похуже, да попрохладнее малость. Зато народу там всякого полно. Там же не только такие, как я. И врачи бывали, и артисты, и доценты с кандидатами. Как-то раз в соседний отряд даже космонавт заезжал ненадолго, да-а. Завсегда было с кем за жизнь покалякать.
– Ой, Санька, а это что такое? – Матрёна приостановила работу, – Нешто твою голову с кочаном кто перепутал, пошинковать примерялся?
– А-а, это ты про шрамы, что ли? Да там разное. Самые большие – это от аварии. На “Волгаре” с братаном от ментов уходили, я в поворот не вписался, четыре раза перевернулись, на крышу встали. Братан на месте погиб, а мне два месяца череп латали титановыми пластинами.
– Родной брат-то был?
– Да не-е, – усмехнулся Варан, – даже не троюродный.
– Бедненький, – жалостливо прошептала Матрёна.
– Кто, я или братан? – спросил Варан, и вдруг почувствовал, как её мягкие и тёплые губы слегка прикоснулись к его наголо постриженному темени. Он ненадолго замер, затем запустил обе руки ей под блузку, притянул к себе.
– Эй, ты чего это?! Ну-ка отпусти, окаянный! – крикнула Матрёна, пытаясь освободится. В ответ Варан уткнулся носом ей в живот и ещё крепче стиснул её в объятиях. Матрёна дотянулась до берестяного ковша, плававшего в ушате с холодной водой, зачерпнула полный и вылила Варану на голову. Затем размахнулась и звонко приложилась опустевшим сосудом по только что обласканному темени. Ковш треснул. Варан вытащил руки из-под блузки, положил локти на колени и, опершись подбородком на кулаки, молча уставился в пол. На несколько мгновений в бане воцарилась тишина. Выпавший из руки Матрёны ковш глухо ударился о половицы.
– Ой, Саш, прости, мой хороший, – тихо сказала она, робко поглаживая Варану ушибленное место, – Оно как-то само собой получилось. Больно?
– Больно вот здесь, – Варан ткнул себя пальцем в левую половину груди, – У меня ведь, Матрёш, жены не было никогда, шконка из железных прутьев – вот вся моя жена. Вот и полез с дуру. Ты меня извини.
– Да ведь я что, Саш, – Матрёна опять приложилась к темени Варана губами, – у нас же дверь не заперта. А ну кто завалится? Сплетен не оберёшься. Я пойду, закрою…
Тимофей сидел в буфете, закинув ногу на ногу, потягивал стакан за стаканом клюквенную наливку, закусывал тёплыми пирожками с жимолостью. Вот уж второй час, как Матрёна ушла в баню с постригальной машинкой в руке. “Угорели они там что ли? Пойду, погляжу”. Он поднялся на крылечко бани, дёрнул ручку двери. Закрыто. Стучаться не стал, постоял немного, вскоре уловил из-за двери слабый Матрёнин стон. “Зело борзо”, – сказал, слегка усмехнувшись. Затем вернулся в буфет, вылил в стакан из графина остатки наливки, выпил и пошёл спать.
Едва забледнел узкой полоской горизонт на востоке и чуть поредели на небе звёзды, в соседнем с баней курятнике с каждым разом всё громче и настойчивее начал горланить петух. Матрёна с Вараном проснулись, едва успев задремать. Она вздохнула, потянулась, ткнулась губами ему в нос.
– Как почивалось? – спросила шёпотом, – Бок не отлежал?
– Да я привычный. Сама-то как?
– С милым полок из осины, что лебяжья перина, – улыбнулась она, поглаживая его по оставшимся на голове остаткам волос, – Ой, – засмеялась, – Да тебя ж ещё достричь надо, каторжанин ты мои сладкий.
– Не называй меня каторжанином, Мотя, – немного обиженно ответил Варан.
– Да я же шутейно, Сашка, – она снова приложилась к его носу губами, – Не буду. Давай уже вставать, а то скоро рассветёт, Тимоха подымется, а мне ещё вам завтрак готовить. В углу, в предбаннике, керосинка, пойди, зажги. Генератор-то он на ночь глушит. Я оденусь пока.
Варан натянул кальсоны, вышел из парилки. При свете керосинки, которую он держал перед собой, подсвечивая Матрёне, она достригла ему голову, вышли на улицу. Во дворе плотной матовой стеной стоял тёплый туман, сквозь который едва виднелись призрачные тени дворовых строении.
– Хорошо-то как, – тихо восхитилась Матрёна, – Грибов уйма будет, уж это обязательное дело. С покосом вам делов на пару дён осталось, потом дровозаготовка пойдёт, заодно и грибов на всю зиму накосите.
Немного помолчали, любуясь утром.
– А дальше то, что, Матрёш? – спросил Варан, она вопросительно глянула в ответ, – Ну-у, в смысле, дальше-то как жить будем? – несколько смущённо, подбирая слова, продолжил он, – Мне ж теперь без тебя никак.
– Понравилось никабы? – Она рассмеялась негромко, но весело, слегка толкнула его в плечо, – да так и будем, от чего ж не пожить-то. Вон, сарай видишь? Он снизу доверху свежим сеном набит. Сегодня вечером, после чая, как Тимофей уляжется, туда и приходи.
– Понял, – с готовностью ответил Варан, – А чё ж на сене-то? Может у меня, или, если хочешь, у тебя?
– Не-е, – она, улыбнувшись, мотнула головой, – На сене оно сказочнее. Где ж ты потом ещё так поспишь? Ну, всё, теперь давай по углам.
Она скоро поцеловала его в щёку, повернулась уходить. Он придержал её за руку.
– Подожди минуту, Моть, я до хаты слетаю, вынесу кой-чего.
– Ну, давай, жду. Только недолго.
– Стой здесь, я сейчас, – сказал Варан, исчезая в тумане в направлении своей избушки. Через минуту возник вновь, держа что-то в руке. Он взял Матрёнину ладонь, вложил в неё что-то поблёскивающее, согнул сверху её пальцы. – Это тебе, Мотя, носи, вспоминай.
– Что это? – спросила она, разжимая пальцы, – А-а! – прошептала, разглядывая украшение, удивлённо вскинула брови, – Откуда это у тебя?
– Это мы с братухой Радиатором, когда той ночью с песковского кичмана валили, дежурного мента окучили. Пока он пузом пол давил, я у него по ящикам стола успел прошвырнуться, вот это подобрал. Вещица-то женская, видать с какой-нибудь арестантской жены мзду содрал, ханыга. Как говориться, грабь награбленное.
Матрёна вдруг негромко, но как-то искренне, непритворно, тоненько расхохоталась.
– Ты чего? – удивился Варан.
– Да это я так, не обращай внимания, – сказала она, успокаиваясь, – Дорогая, небось, вещица-то?
– Не дороже денег. Ты только не отказывайся. Обидишь не то.
– Спасибо, Сашка, – она горячо поцеловала его, – Спасибо, родненький! А теперь давай, иди, досыпай. А мне ещё стряпать вам надо. Иди.
– Ухожу. Ухожу, – сказал Варан, помахал ей ладонью и вновь растворился в тумане. Матрёна надела на руку свой браслет-оберег, немного полюбовалась им, и, с улыбкой покачав головой, пошла готовить завтрак.
С того дня так и повелось. Как только небо за окном буфета становилось чёрно-синим, а в кувшине заканчивалась хмельная наливка, Варан, сославшись на недосып (в чём, собственно не было совершенно никакого лукавства), приступал к исполнению колыбельного номера. Таковым обычно являлось “Утро туманное”, или “Белой акации гроздья душистые” или что-нибудь в этом роде. Иногда, пребывая в особом вдохновении, он мог даже исполнить переборами “Вечернюю серенаду” Шуберта или “Лунную сонату” Бетховена. Эти произведения гитарист играл, как умел, но желания стрелять в него у не особо искушённых слушателей вовсе не возникало. Народу нравилось. Затем допивали остатки наливки, Варан брал гитару, и, пожелав всем спокойной ночи, шёл в свою избушку. За ним, устало позёвывая, удалялся Тимофей. Повесив в своей комнате на гвоздь гитару, Варан незамедлительно отправлялся на сеновал, где в скором времени появлялась и Матрёна. Хмелея от запаха луговых и таёжных трав, они сливались в жарких объятиях и, теряя чувство времени, миловались до глубокой ночи. Допьяна напившись друг другом, они забывались недолгим счастливым сном, который вскоре прерывался криком петуха. Тогда, разыскав в темноте свою одежду и вытряхнув из неё сено, они шли досыпать по своим комнатам, чтобы вечером встретиться вновь.
Дожди закончились, установилась уже не жаркая, но сухая и тёплая ещё погода. Во дворе невысокие северные яблоньки налились спелостью плодов. Приближалась грибная пора. Тимофей с Вараном, проворошив и просушив промокшее после дождей последнее сено, вывезли его с покосов и заполнили до отказа сеновал. Пора было браться за заготовку дров, а вместе с тем – и грибов.
Иван Иванович не часто появлялся в Вороньем Яру. Обычно в это время его неодолимо влекло в лес. “Охота пуще неволи”, – говорил он дворне, уезжая в тайгу на Разбойнике с ружьём за плечами. По нескольку дней не казал он носа на станции, ночуя по своим таёжным заимкам. Летом сам разделывал добычу, выделывал шкуры. Домой привозил кусковое мясо и готовые к сбыту кожи и пушнину. Справлялся у Тимофея о хозяйстве, у Матрёны о продовольствии, самое необходимое доставлял в скором времени и опять исчезал на несколько дней.
Как-то раз, заявившись поздно вечером, и заночевав на станции, Иван Иванович утром вызвал к себе Варана.
– Ну, что, Александр, – сказал он, усадив работника в кресло, на котором некогда сиживал Родион, – Долг, говорят, платежом красен. Вот твоя зарплата за неделю безупречной службы.
Он протянул Варану, с удивлением осматривавшему убранство кабинета, небольшую пачку красных купюр.
– Двести пятьдесят целковых червонцами. Полагаю, не обидел?
– Очень даже приемлемо, дядя Ваня, – Варан пересчитывал купюры, с трудом скрывая восхищение и окружающей его обстановкой, и полученной суммой, – Премного благодарен.
– Уважаю человека труда, особенно перековавшегося из мазурика и дармоеда, – усмехнулся Иван Иванович.
– На счёт дармоеда позвольте не согласиться, гражданин начальник, – улыбнулся в ответ Варан, – Дармоеды, это у кого папа в ЦК, а мама в министерстве торговли. Мне с этим не повезло. А мазурик – тоже своего рода работа. Вот ты, дядя Ваня, шикарно, однако, поживаешь. Это всё, – он окинул взглядом кабинет, – видать, непосильным трудом нажито?
– А то как же. У тебя своя работа, у меня своя. Вот наблюдаю, каким профессиональным взглядом ты здесь всё осматриваешь, видать уже прикинул, какой можно прибыток поиметь, ежели всё это вынести. Неплохой был бы довесок к шмоткам Панасюка? – и, уловив насторожённый взгляд Варана, добродушно рассмеялся, – Шучу, Саня, шучу. Я по натуре человек весёлый.
– Обижаешь, начальник. Я никогда не какаю, там, где ем. Принцип.
– А вот это достойно самой высокой похвалы. Очень хороший принцип, разумный. Свойственный всем неглупым людям. Колодец, он не для того, чтобы в него плевать. Вот Стёпа Панасюк, видать, не знал, да плюнул.
Варан вопросительно поглядел на начальника. Тот, сделав многозначительную паузу, продолжил:
– Жена у него была, Валентина. Умница, красавица, его из грязи вытащила, да в князи произвела. Отец у неё не простой был человечек. А Стёпа, как мошну набил да связями пооброс, так и подружку себе помоложе нашёл, а Валю по боку. Вот ему самому боком сие и вышло, – Иван Иванович с лукавой усмешкой глядел в глаза немного растерянному Варану. – А теперь меня пытает, не слыхал ли чего, не встречал ли кого.
– Я так понял, дядя Ваня, сей Стёпа – знакомец твой давний? – спросил Варан.
– Не то слово. У нас с ним товарооборот круглогодичный, многими тыщами измеряется. Он мне одно поставляет, я ему другое. Случается, услуги оказываю.
– По информационной части? – глядя исподлобья, спросил Варан.
– И по ней тоже. Только напрасно ты, Санька, ежом встопорщился. Кабы угодно было мне тебя сдать, стал бы я на тебя неделю харч переводить? Работников за такую плату найти не мудрёное дело. А ты по сей день не то что на воле, а и под надёжной защитой пребываешь. Делай выводы.
– Сделал, не дурак, – сказал Варан, немного помолчав, – Великое тебе на том спасибо, начальник.
– Не стоит благодарностей, Саня, живи, работай. Жалобы, вопросы, предложения есть? В помывке, питании, питье, культурном отдыхе недостатка не ощущается? Ну и ладненько. Лихорадка сенная по ночам не донимает?
– А это о чём? – спросил Варан, про себя подумав: “И про сеновал уже знает?”.
– Да был тут до тебя один, – под усами Ивана Ивановича вновь спряталась усмешка, – как вечером с покоса приедет, так у него всю ночь сопли, слёзы, слюни, – болесть такая, аллергией по науке зовётся. Ну ладно, если вопросов нет, можешь идти.
Варан встал, надел на стриженую голову выданную Матрёной тряпичную кепку с пластиковым козырьком, пошёл к двери.
– Да, кстати, Саня, чуть не забыл, – остановил его Иван Иванович, – Всё хотел тебя спросить. Перстень твой мне приглянулся. Увлечение у меня имеется, цацки разные собираю, предметы старины, произведения искусства. Могу тебе за него вполне достойную сумму назначить.
– Сколько? – поинтересовался Варан.
– Двадцать тысяч хоть прямо сейчас. Это десять его цен. Тебе и за две его не продать. К тому же, что-то мне подсказывает, что оно в розыске. Идти с ним в ломбард стало бы делом несколько неблагоразумным. А сколько тебе за него барыга отщипнёт – не мне тебе объяснять.
Варан немного помолчал, разглядывая кольцо.
– Извини, дядя Ваня, вещь не продаётся. Наследство это от любимой бабушки. Фамильная драгоценность.
– Фами-ильная, – Иван Иванович понимающе вскинул брови, – Ну тогда конечно… А я-то уж грешным делом подумал… Ну, ладно, иди, Саша, иди, – и добавил, когда Варан переступал через порог: – А на счёт цены всё-таки подумай. Цена хорошая.
“Хитрый, однако, старикан, – думал Варан, идя по коридору, – Всё намёками говорил, а на что намекал, ещё предстоит понять. Уж не шантажирует ли, рассказывая про связь с Панасюком? Гайку мою поиметь сильно хочет? Цену, вообще то, некислую озвучил, однако и я не лыком шит. Посмотрим, что станет с ценой по истечении некоторого времени. Нам торопиться некуда”.
С такими мыслями вышел он во двор. Тимофей, развалившись в бортовой телеге для перевозки дров, дымил самокруткой. Привязанная вожжами к заборному столбу Сорока потряхивала головой, отгоняя назойливых мошек. Из хлева вышла Матрёна с полным подойником молока, вопросительно глянула на Варана. Он показал ей зажатую в правой руке недельную зарплату, и выставленный вверх большой палец левой. Матрёна улыбнулась, подошла к уличному столику, на котором стояли несколько перевёрнутых чашек и кружек, подозвала его кивком головы. Он сунул деньги в карман штанов, скоро подскочил к столику.
– Давай-ка на дорожку, – сказала она, зачерпнула из подойника и протянула ему полную кружку парного козьего молока. Варан выпил на одном дыхании, вернул кружку Матрёне.
– Вот так и тебя пил бы всю жизнь, – поэтично выдохнул, нежно глядя ей в глаза.
– Иди уже, – улыбнулась она, – Ночью расскажешь. Вон Тимоха уже волнуется.
Варан вернул ей кружку и бодрым шагом направился к упряжке, где Тимофей уже отвязывал коня.
К полудню, повалив и разделав на чурки с полдюжины стволов, Тимофей с Вараном отобедали Матрёниным кулешом, напились квасу и расположились на расстеленной под берёзой дерюге на роздых. Сохли на ветру повешенные на сучьях, взмокшие рубахи, Тимофей курил, Варан ковырялся в зубах соломиной.
– Гляжу я на тебя, Санёк, и думаю: всю жизнь, однако, мужик лес валил, – сказал Тимофей, выпуская густое облако махорочного дыма, – Больно ловок ты в этом деле и силы тебе не занимать. Нешто и впрямь на всех трёх каторгах топора в руки не брал?
– Ну, если по чесноку, – сказал Варан, чуть подумав, – доводилось недолго. В шестидесятом году, на второй ходке, пару месяцев топориком потюкал. Потом забросил, раз и навсегда.
– Так полжизни на нарах в бараке и просидел?
Варан кивнул головой.
– Силён. Я бы, наверное, не смог. С тоски бы помер. Мне работу подавай, лес, волю.
– Да какая ж это воля, Тимоха, не смеши мою кобылу. Хотя в целом ты прав, такая жизнь не для каждого. Мужики, навроде тебя, домой скорее хотят, а, чтобы срок скостить, работать надо. А мне зачем, если там мой дом.
Варан грустно усмехнулся. Помолчали.
– А что, Тимоха, – спросил Варан, – Мотьку-то давно знаешь? Чё об ней сказать можешь?
Тимофей замолчал, задумался, глядя в небо, докуривая свою самокрутку.
– Что тебе сказать, Санька. Мы ж с ней, почитай, всю жисть на этой станции прожили. Любились даже, дело прошлое. Баба она справная, честная. Мужика ей надо, шибко по мужику скучает. Если жениться хошь – женись, не прогадаешь. Только заранее хочу тебя предупредить об одном важном деле. Если уж повяжешься с ней, от других баб держись подальше, мой тебе совет.
Он замолчал, свёртывая новую цигарку. Варан не торопил.
– Была у меня с ей вот така история, – продолжил Тимофей, вновь окутав себя сизым облаком табачного дыма, – Когда меня, беглого, Иваныч в лесу подобрал и на станцию привёз, ей уж лет двадцать было. Сколь ей точно, она и сама не знает, совсем малой сироткой Иваныч её в лесу подобрал. Девка с виду простая, да только оченно даже не глупая, да Иваныч её многому обучил. Ну а я годков на десяток постарше был. В скором времени стали мы с ею жить. Ну-у, как мужик с бабой. Венчать-то нас некому было, Иваныч нам и за попа был, и за родителя, и за свадебного генерала. Три года жили, не тужили, детей вот токмо Бог не послал. А на четвёртом годе случилась ерундовина. Иваныч раньше как в Пески по снабжению ехал, меня с собой брал. Грузчиком, посыльным, прочие мелкие делишки поручал. В кой-то раз сознакомился я там с кладовщицей тамошней, Нюркой. Шалавая бабёха была, но смазливая да стройная, что та берёзка. Ну и соблазнился я. Замечаю: всё ближе ко мне подкатывает, да и я от ей не шарахался, дело молодое. Вот как-то случилось нам с начальником заночевать там. Время позднее, Иваныч пошёл к другану своему, завскладом, на ночлег. А меня оставил повозку гружёную охранять. Я рядом с ней сенца кинул, спать было завалился, а Нюрка уж тут как тут. В общем, согрешил я с ней. Да ладно бы раз, а то ведь каждую поездку по новой бес путал. Так и шло оно, пока Матрёна не проведала. Как уж, я не знаю. Виду особого не подала, только вроде как грустная стала, глаза всё на мокром месте, да прохладцей чуть повеяло в её ко мне отношении. И вот как-то раз, покувыркались мы с Нюркой, пошла она домой, а я как всегда под телегой на соломе заснул. Просыпаюсь рано поутру, чувствую – голова кака-то тяжёлая, а вроде ж не пил с вечеру. Рукою-то по темени помацал: “Мать честна, никабы выросло чего”. Я к луже, глядь в неё, а у меня из головы два рога торчать, как у полугодовалого телка. Перепужался я тогда, голову рубахой обмотал, едва начальника дождался. Ему сказал, дескать, голову вчера напекло, теперь вот берегусь, да коня плёткой, чтоб домой быстрей нёс. Приезжаем, я сейчас до неё. ”Признавайся, – говорю, – Мотька, твоя работа?” А она мне: “Что ты, Тимоша, это оно само так бывает, когда муж жену обманывает, а помочь тебе я смогу. Но только при однем условии: в Пески больше не поедешь, в Яру сидеть будешь, и до меня не подходи”. Я конечно на любые условия согласный был, с Иванычем в командировки более ни ногой. Да он и не приказывал, шляпу соломенную мне дал, ухмылялся ходил, глядя как я её две недели с головы не сымал. А через две недели отвалились те рога. Сами собой отвалились. Только Мотька более меня до себя не допускала, сильно обиделась. Насовсем. А сама с той поры как с цепи сорвалась. Сколько работников к нам ни приезжало, почти всяк ей жених становился. А их, до Родьки, с дюжину-то побывало за тридцать лет. Только ты худо про неё не думай. Они же все подолгу не задерживались. Задача у начальника такая, что никто с неё не верталси. Не силком шли, добровольно, Иваныч за исполнение мзду огромную сулил. Только все, кто уходил её выполнять, более не возвращались. Ни живым, ни мёртвым никого не видали. Вот и выходило, что ни вдова она, ни жена, ни брошенка, а не пойми кто. Вот так и живём.
Варан всё время, пока Тимофей рассказывал, с усмешкой глядел на него, пытаясь уловить на его лице или в голосе хоть малейшую тень улыбки. Но нет, рассказчик говорил совершенно серьёзно, словно учитель, доводящий до учеников трудную тему, не оставляя слушателю ни единого шанса усомниться в правдивости его истории.
– А спилить-то ты их не пробовал? – спросил Варан с деланной серьёзностью на лице.
– Пробовал. Больно было, оставил.
– Ну надо же, – покачал головой Варан, – А что за задание такое старик пацанам давал?
– Об ентом мне говорить не велено. Тут не обессудь. Коли интересно, у него самого и спроси. Может и тебе то задание предложит, хотя и навряд ли. Ну, пойдём, Санька, залежались что-то мы с тобой.
Весь день, наваливаясь на тяжёлую советскую бензопилу “Дружба”, Варан думал о рассказанной Тимофеем истории. Одной половиной головы он понимал, что всё, что он услышал – не более чем на ходу придуманная байка. Однако другая половина назойливо шептала: “А ты проверял? Во всякой сказке есть доля сказки”.
“Для чего ему сочинять с такой серьёзной рожей? – думал он, – Пошутить любит? Ну-ну. Хотя, если разобраться, станция эта – довольно странное место. Тут, похоже, всякое может состояться. Да и хозяин – дедок не простой, это я ещё там, на пасеке, почуял. Он или ворует вагонами, вон как деньгами раскидывается, или, в натуре, с чертями знается. А если так, то и Матрёна могла от него ведьмацким подхватцам натаскаться. Тьфу, чёрт, о чём я думаю. Детский сад, штаны на лямках”.
И всё же ему очень хотелось поспрашивать Тимофея о деталях и подробностях рогатой истории. Однако он останавливал себя мыслью: “Да ведь натуральное фуфло прогнал рыжебородый, на дурь меня проверяет. Начну дознаваться, сразу подумает: эк я тебя развёл, простодырого”. И молча вгрызался бензопилой в сосновые и берёзовые стволы, весь день, краем глаза поглядывая на всклокоченную Тимохину голову: не осталось ли каких следов. Вечером в бане планировали дела на ближайшие дни: вывоз заготовленных дров, походы за грибами, рыбалку. Ни Варан, ни сам Тимофей, ни словом не обмолвились о рассказанном им на послеобеденном роздыхе. А после стопки самогона за ужином и вечерних посиделок с наливкой Варан и вовсе позабыл о Тимохиных россказнях.
Ночью на сеновале, проснувшись от петушиного крика, и от предутренней свежести, он натянул на обнажившееся плечо Матрёны покрывавшую их ватную телогрейку, осторожно, стараясь не разбудить, приобнял. Она, видимо, немного продрогшая от августовской ночи, слегка дрожа и не открывая глаз, прижалась к нему всем телом, уткнулась лицом под мышку. “Ну какая она тебе ведьма, дурак, – сказал сам себе Варан, – Развесил уши. А если даже и ведьма, что с того? Рога то ещё заслужить надо. А с кем я их здесь заслужу? Разве с кобылой”. Он глянул на щель над воротами сарая. “Темно ещё”. Он уткнулся носом в Матрёнины волосы и закрыл глаза.
Ещё два дня Варан с Тимофеем плотно работали на заготовке дров. После обеда третьего дня отправились за последними поленьями. Тимофей положил в телегу два ружья, два заплечных короба, выдал Варану небольшой нож.
– Грибы нас заждались, Санёк, прогуляемся по тайге, пока погода, – сказал он, слегка тронув кнутом лошадь и присвистнул псу: – Волчок, давай за нами, пёсья харя!
Прибыв на место, загрузили в телегу остатки дров. Тимофей распряг лошадь, спутал передние ноги.
– Не опасно лошадь-то в тайге одну бросать, – спросил Варан, – Волки не подрежут?
– Ни-и, – махнул рукой Тимофей, – Они сейчас по одиночке шастають, а от одного она отобьется. Чай не впервой, бывалая. Он и сам не полезет, ему теперь проще найти, что по зубам. Да и Волчок в подмогу.
Он кинул собаке взятые на кухне мясные объедки, велел лежать. Пёс послушно улёгся в тени телеги с костью в зубах.
– Вот тут и сиди, за нами не ходи. Пошли, Санька, туды нам.
Углубились в тайгу. Стали всё чаще попадаться плотные, только что вылезшие после недавних дождей, моховики, подберёзовики да подосиновики.
– Вот енти бери, да те, что помоложе, – учил Тимофей, – Груздями пока не отвлекайся, мало их тут. А чтоб Матрёна за них взялась, вёдер пять надо накосить, никак не меньше. За ними потом в другое место сходим. Вот тебе котомка, собирай сперва в неё, после в короб пересыпай. Ну, давай, ты – туда, я – туда, – он взмахами рук указал направления, – Ружьё пулей заряжено, ведмедя навылет прошибёт. Вот тебе ещё, – он вынул из кармана пять патронов, протянул Варану, – Поди, не заблудишься? За солнцем гляди, шибко далеко не забредай. Если что – стреляй. Гильзы – в карман. Ну, с Богом.
Через пять минут грибники уже не видели друг друга. Варан шёл не спеша, но бодро, наслаждаясь красотами летней тайги. Тихо поскрипывал за плечом карабин ружейного ремня, со звонким сухим эхом доносились из глубины леса барабанные дроби дятлов. Когда набредал на грибную поляну, по нескольку минут не разгибался. Душа пела, огромный семиведёрный, сплетённый из лыка короб быстро наполнялся отборными грибами, однако ж не давил широкие плечи Варана. Какая-то детская радость наполняла его грудь. И от грибного изобилия, и от таёжного терпкого, припахивающего хвойным озоном воздуха и от предвкушения очередной ночи на сеновале. Вскоре короб был наполнен доверху, Варан поглядел на солнце. “Так, мне туда, – сказал сам себе и направился в сторону, где предположительно находилась лошадь с телегой, – Хорошо, что денёк ясный”. Минут через двадцать пути, не выйдя к месту, остановился, скинул короб, присел на пень передохнуть. “Тьфу ты, ёлы-палы, – вдруг осенило его, – Солнце-то тоже на месте не стоит. Мне ж левее надо было брать. Значит наша вырубка там”. Он бодро закинул за плечи короб, зашагал по вновь выбранному направлению. Но время шло, а выйти на вырубку всё никак не удавалось. Два раза пробовал стрелять вверх, однако ответа не было – видимо сильно далеко разошлись с Тимофеем. Наконец, проплутав по тайге часа два, он прилёг под сосну передохнуть. “И не расстреляешься особо, – озадаченно думал он, патроны поберечь надо бы, вон уж и солнце на спуск пошло”.
Варан собрался было вставать, как вдруг услышал неподалеку хруст. Затих, осторожно выглядывая из-за толстого ствола. По лесному стланику небыстрыми, по-кошачьему мягкими шагами шёл человек. Он проходил шагах в десяти от Варана, так, что тот смог хорошо его разглядеть. Одет он был в серые грубые штаны, такого же цвета простую плотную рубаху. На ногах оленьи унты с короткими голенищами, за плечами ружьё, на поясе патронташ. С одного боку висела плечевая сумка, с другого – пара добытых зверьков и армейская фляжка. Он шёл почти бесшумной поступью, лишь изредка под его ногой чуть похрустывала ветка. “Охотник, из аборигенов, – догадался Варан, – Сам Бог мне в помощь, эти на сотню вёрст вокруг каждый пень знают”. Подождав, пока охотник пройдёт мимо, он встал, подхватил короб и ружьё, и, стараясь не ступать на ветки, скоро пошёл вслед за ним.
– Гутен морген, уважаемый! – громко поприветствовал Варан, когда до охотника оставалось шагов семь. Тот вздрогнул, резко обернулся, схватился за ремень ружья, но скидывать не стал, видимо потому, что Варан держал своё в руках.
– Ты не волнуйся, друг, – с добродушной улыбкой продолжил Варан, медленно подходя к охотнику. Тот замер с ружейным ремнём в руке, внимательно изучая азиатскими глазами приближающегося незнакомца.
– Мы с тобой одной крови, ты и я, – сказал Варан первое, что пришло на ум, не зная, как успокаивать дикарей, положил правую ладонь на сердце, – Меня Саней зовут, работаю я тут недалеко, на станции. За грибами вышел, да блуданул малость, я тут недавно.
Варан подошёл к охотнику на расстояние двух шагов, остановился, скинул короб. Абориген по-прежнему молча смотрел на него, только убрал руку с ремня. Лицо смуглое, глаза раскосые, тоненькие усы, чёрные, короткие, неухоженные волосы. На вид лет тридцать. Варан, чтобы разрядить обстановку, закинул ружьё за плечо.
– Меня Атилька звать, – сказал, наконец, охотник. Варан тут же протянул ему руку, тот, чуть помедлив, подал свою. Варан заметил, как азиат быстро, но цепко скользнул взглядом по перстню.
– Ну и порядок, Атилька, – улыбнулся Варан, крепко сжав сухощавую ладонь аборигена, – Будем, значит, корешами. Так я о чём: ты мне на станцию выбраться помоги, а я уж в долгу не останусь.
– Совсем твоя не думает, – сказал Атилька, – Нет здесь никакой станция. Раньше был, да много зим прошло, теперь там только рельса ржавый.
– Как же нету, браток, – удивился Варан, – С утра вроде была. Может, мы про разные станции толкуем?
– Другой станция совсем никогда не был. Другой станция два сотня вёрст на солнце.
– Ну, добре, – согласился Варан, – тогда веди меня туда, где ржавая рельса, там разберёмся. Далеко идти?
– Вёрст десять будет, – ответил Атилька, для наглядности показав Варану по пять растопыренных пальцев на обеих руках, – До темнота ходить.
– Десять вёрст? – обрадовался Варан, – Вот это примерно, то, что мне надо. Слушай, друг, ты меня проводи туда, там сочтёмся. Денег дам от души, ведра три огненной воды купишь, – и, подумав вдруг, что абориген может обидеться, добавил: – Шутка. Двести рублей, уважаемый, двадцать червонцев.
Он, для наглядности, дважды показал ему свои десять растопыренных пальцев. Охотник замолчал, задумавшись. “Торговаться начнёт”, – подумал Варан.
– Проклятое там место, – сказал Атилька, – близко не пойду. На рельса выйдем, дальше сам ходи.
– Да кто ж его проклял-то? – усмехнулся Варан, – Ну, давай хоть до железки. А как я тебя отблагодарю? Деньги то на станции.
– Ружьё свой отдашь, там близко будет, ружьё не нужен. Старый у тебя ружьё, не стоит, сколько ты показал.
– Замётано, – с готовностью согласился Варан, – будет тебе ружьё. Пошли.
– Ходи за моя, – сказал Атилька, и, развернувшись, направился в сторону, совсем другую, чем та, по которой собирался идти Варан. “Ишь ты, если б не он, куда бы я упорол?” – подумал он и двинулся вслед за охотником. Минут через десять пути начался небольшой спуск и вскоре вышли к маленькой тихой речушке метра три – четыре в ширину. Пройдя недалеко по прибрежной осоке, вышли к перекинутому через речку тонкому березовому бревну. Атилька, скинув ружьё и используя его как балансир, уверенным шагом перебежал на противоположный берег.
– Давай, сюда ходи, – позвал он, махнув с того берега рукой. Варан последовал его примеру. Держа перед собой ружьё, он осторожно пошёл по бревну. Выходило не так легко, как у аборигена. “Что-то не припомню я, чтобы мы с Тимохой какой-либо ручей форсировали, – думал он, покачиваясь на ходу и глядя прямо перед собой. Когда же вышел на берег и поднял глаза, то увидел пренеприятнейшую картину: абориген стоял на прибрежном косогоре, шагах в семи от него и держал его на мушке своего ружья. Варан оторопел.
– Ты чё это, индеец, – спросил он тихо, – бесива мухоморного опился? Я ж тебя как друга попросил дорогу показать, денег хотел много дать, а ты в меня из пукалки целишься. Ты это прекращай…
– Ружьё положи, урус, – перебил охотник. Варан пригнулся, положил оружие на траву, и вдруг быстро скакнул в сторону, на ходу скидывая с себя короб. Раздался выстрел. Темя Варана обожгло, на секунду он почувствовал себя оглушённым, словно получил удар по голове бутылкой. Охотник переломил ружьё, быстро выбросил гильзу и так же, почти мгновенно, вставил патрон, но выстрелить не успел: Варан оказался быстрее. Ещё не совсем придя в себя, он в три стремительных прыжка подскочил к охотнику и размашистым хуком в лицо повалил его наземь. Тот слабо охнул, но ружья не выронил, посилился встать, но тут же снова повалился, пытаясь направить ствол на соперника. Варан ударил рукой по стволу, а ногой, что было сил, как по футбольному мячу, пнул аборигена в голову. Тот, не издав более ни звука, распластался на траве. Варан схватил его ружьё, встал, возложив на него стопу, направил дуло в лицо.
– Ну что, папуас, колись, гайка моя тебе понравилась? – зло спросил он, тяжело дыша, несильно толкнул его ногой. – Отвечай, падла, когда спрашивают.
Охотник не шевелился. Варан почувствовал, как по лицу его и за шиворот потекли тёплые липкие струйки. Он отёр кровь рукой, присел перед тихо лежащим охотником.
– Ну, давай, просыпайся! Слышь, ты, – Варан похлопал его по щекам. Охотник не реагировал. Варан прощупал пульс на шее, увидел, как из уха его и из носа выступила кровь. “Зажмурился никак, – подумал, – Ну, дела.”
Он расстегнул охотничью сумку, высыпал содержимое на траву. Спички, кисет с табаком и куском газеты, мешочек с сухарями и несколькими кусками прессованного сахара, полоски вяленой оленины, какие-то вырезанные из дерева мелкие безделицы неизвестного предназначения, свёрнутый вчетверо листок. Варан подобрал его, развернул. ”Обана! – от удивления приоткрыл рот: в руках его была точно такая же листовка, какую давал ему почитать дядя Ваня у костра в ските, – Значит, не врал начальник про подвязку индейцев с легавыми. Видимо по особой примете меня узнал, завалить хотел, сука, да навариться”.
В это время откуда-то издалека раздался выстрел. “Тимоха! – обрадовался Варан, вскинул ружьё и выстрелил вверх. В ответ услышал ещё один выстрел, запомнил направление. Кровь из раны на голове продолжала течь по щекам и шее. Он потрогал рукой темя. “Череп, вроде цел. Перевязаться бы надо”. Он снял с себя взмокшую рубаху, подрезав грибным ножом, порвал на ленты. Как сумел, обмотал голову. Сложил рассыпанное барахло охотника обратно в сумку. Затем подхватил своё ружьё, короб и двинулся в сторону выстрелов. Через пять минут на небольшом косогоре встретился с Тимофеем. Тот, увидев его с обнажённым торсом и с обмотанной окровавленными обрывками рубахи головой, округлил глаза.
– Матинко ридна! Що з тобою сталоси, Санько?
– Рога выросли, – деловито ответил Варан, – А я их ружьём отстрелил.
Тимофей стоял перед ним, приоткрыв рот, и ошарашено хлопая глазами. “Не то, поверил? – с усмешкой подумал Варан, – Так, может, правду про свои-то рога рассказывал? Ладно, не время Ваньку валять”.
– Пулей меня шваркнуло, Тимоха, – сказал, улыбнувшись, – Давай, веди меня домой, по дороге расскажу.
По дороге до вырубки Варан рассказал Тимофею, обо всём, что с ним произошло.
– Точно убил? – запрягая лошадь, спросил Тимофей, когда он закончил свой рассказ.
– Точнее не бывает. Не хотел я, Тимоха, не хотел! Да больно хлипкий индеец попался. Я ему всего-то пару раз в голову вложил, а он сломался, как спичка.
– Может, пойдём, закопаем? – робко спросил Тимофей, – По христианскому обычаю.
– Вот этого не надо. Я и ружьё его брать не стал, рядом оставил. Лисы его подъедят, сразу картина ясная нарисуется: со зверем не справился. Так дело в стол и засунут. Да и в Христа они не верят. Одно слово – папуасы. Поехали.
Варан запрыгнул на телегу, свесив ноги, откинулся на невысокий штабелёк дров. Тимофей стегнул лошадь, повозка покатила в сторону станции, позади рысцой побежал Волчок. “А не дядя Ваня ли на меня этого урюка наслал? – подумал вдруг Варан, разлегшись на трясущейся телеге и глядя в небо, – Вон как на перстень-то зыркнул, как будто узнал. Почему бы нет? Цацка-то Панасюкова больно ему приглянулась, вон какую цену выставил. Я не продал – он придумал более простым способом вопрос порешать, старый чертила. Тут, правда, бабка надвое сказала. Как говорят легавые, прямых улик нет – значит презумпция. Однако ж основания для подозрений на лицо, и очень даже веские. Э-эх, начальничек, не видать тебе моего перстня. Хрен ты угадал”.
– Слышь, Тимофей, – сказал Варан, когда подъезжали к станции, – ты начальнику про этот эксцесс не рассказывай. Не надо бы ему знать, я тебя как друга прошу. Скажем, полено прилетело. Замётано?
– А мне что, – откликнулся Тимофей, – Мне всё равно. Полено, так полено. Замётано.
Когда въехали во двор, солнце уже закатывалось за лес. Увидев Варана в несколько необычном виде, Матрёна всплеснула руками, подбежала к телеге.
– Матушка родная! Сашка, где ж тебя угораздило?
– Да ерунда, Мотя, Тимоха колол, я собирал, вот полено и прилетело. Одной дыркой в башке больше, одной меньше, какая разница, – отшутился Варан.
– А ну, покажь, – она быстро сняла с его головы обрывки рубахи, осмотрела рану, – Шить тебя надо, Сашка. Только сначала помыть. Давай скоренько в баню. Идти можешь или проводить?
– Плясать могу, Мотя, – устало улыбнулся Варан, слезая с телеги.
– Давай, иди, я сейчас.
Она побежала к себе, Тимофей, распрягши лошадь, принялся разгружать дрова, Варан поплёлся в баню. Там он набрал в шайку тёплой воды, осторожно помыл раненую голову. Вскоре появилась Матрёна с бутылкой самогона в одной руке и с небольшой коробкой с ручкой в другой.
– На-кося, – сказала она, наливая из бутылки полный стакан, – это чтоб не шибко больно было. Первач.
Варан выпил до дна, выдохнул, промокнул пальцами заслезившиеся глаза. Матрёна усадила его на табурет, под лампочку, достала из коробки иголку с проденутой в неё нитью, положила в стакан, залила самогоном. Затем, обработав тем же первачом рану, и подбрив станком её края, принялась за шитьё.
– Потерпи теперь, Сашок, больно будет, – сказала она, прокалывая иглой Варанов скальп.
– Шей, Мотя, шей, не боись, – говорил Варан сквозь стиснутые зубы, дыша на Матрёну крепким свежим перегаром, – Больно осталось за забором. На воле, да ещё от твоих рук, больно статься не может.
Когда работа была закончена и Матрёна обвязала голову друга бинтом, Варан притянул её к себе.
– Ты сеновал-то мне нынче не отменяй, Мотя, а то рана с тоски загноится. Придёшь?
– Живчик! – рассмеялась Матрёна, поцеловала его в щёку, – Ну куда ж я денусь. Давай только концерт сегодня отменим, Тимоха раньше уляжется. На ужине поешь плотно и иди к себе, отдыхай. Как у Тимохи окно погаснет, так я сама за тобой зайду.
В утренних сумерках, когда слезли с сеновала и подошли к дверям сарая, Варан придержал Матрёну за руку.
– Погодь-ка, Матрёнушка, – сказал, – Это вот тебе.
Он снял с пальца перстень, вложил ей в ладонь.
– С ума сошёл, Сашка, – прошептала она, разглядывая украшение, – ему ж, поди, цены нет.
– Это ты точно сказала, нету. Для меня вообще цен нету, человек я такой, Мотя. Для меня только на тебя цена есть. Больше жизни моей та цена. Ты феньку эту сховай подальше, на палец тебе она великовата будет. Просто, как память обо мне храни. Только не показывай никому. Договорились?
– Как скажешь, Сашок. Спасибо тебе. Прямо не знаю, что ты за человек. Отродясь, таких не видала, – она обняла его за шею, расцеловала в лицо, – А носик мы тебе поправим, милый, это я сумею.
– Какой носик? – не понял Варан, – Зачем носик?
– Не гоже с таким ходить. Смешон больно. И приметен. А с новым носом тебя никакая милиция не сыщет, никакой басурманин на тебя не покусится. Я сказала: поправим, значит, так тому и быть. Всё, иди…
Прошло ещё дней пять. Варан не особо страдал от полученной травмы. Ходили с Тимофеем на рыбалку, лыко драли, аврально картошку выкопали, так как начальнику с метеостанции посулили скорые дожди. Как-то хмурым, моросящим утром, Иван Иванович подошёл к укладывающему поленницу Варану.
– Здорово ночевал, Саня, – поприветствовал, – Как твоя голова?
– И тебе гутен морген, гражданин начальник. Голова в полном порядке, спасибо. Вчера Матрёна повязку сняла.
– Рад за тебя. Новость у меня для тебя есть. Родька, подельник твой, в себя пришёл и, кажись, поправляться начал. Скоро, видать здесь будет. Ну а ты, как я и обещал, можешь быть свободным.
Варан немного растерялся, уронил на землю полено.
– Так ведь ты говорил, на то моя воля, дядя Ваня. Хочешь – иди, хочешь – оставайся. Не говорил разве?
– Говорил, – Иван Иванович расплылся в улыбке, – И ещё раз говорю: в моём доме место найдётся, работник ты хороший. Тем более что Родька задачу выполнит, да домой отправится. Так что ты мне пригодишься.
– Благодарствую, дядя Ваня, – Варан наклонился, подбирая полено. Получилось что-то вроде поклона.
– Да не за что, – снова улыбнулся начальник. И вдруг спросил, лукаво прищурившись: – А колечко-то с перстнем куды с пальца подевалось?
Варан поглядел на пустой палец, изобразил на лице досаду.
– Потерял я его, дядя Ваня. Дрова колол на вырубке, снял, чтобы не мешало, в траву положил. А как искать кинулся – нету нигде. Всю поляну на четвереньках прошарил – не нашёл. Вот такая, понимаешь, беда.
– Потерял? Ну, что же ты так, Саня, – лицо Ивана Ивановича сделалось очень грустным, – Разве ж можно такие вещи, да в траву. Ты сходи туда, сынок, ещё поищи. Может, ещё и найдёшь, оно ж всяко бывает. А коли я найду, так не обессудь. Что с возу упало…
Варан насторожённо взглянул в лицо начальника, предполагая увидеть на нём хоть какую-то ухмылку. Однако оно по-прежнему не выражало ничего, кроме искренней скорби.
– Да-а, – печально протянул начальник, – Вот уж беда, так беда. Ну, ничего, ничего. Работай, Саня, работай.
Глава 13
Мало по малу, с того чудесного утра, когда загулявшая душа вернулась, наконец, в истосковавшееся по ней Родионово тело, стала по капле возвращаться в него и сила. С каждой ночью, а именно этим временем суток шло у него теперь времяисчисление, чувствовал он, как тонким, но горячим родником всё полнее и полнее разливалась по его жилам жизнь. Уже через двое суток после чудесного воскрешения, проводив Анфису, он с помощью отца Фотия, поднялся со своего одра и самостоятельно вышел во двор по нужде. Однако, на обратном пути, почувствовав внезапное головокружение, едва успел навалиться на дверной косяк, и, если бы сопровождавший его монах не подхватил его крепко под мышки, наверняка загремел бы на пол.
– Ничего, ничего, дитя моё, – успокаивал его старик, уложив на полати, – это скоро пройдёт. Festina lente, говаривал один латинянский цезарь, что означает: поспешай медленно. Крови в тебе нынче – вошь не накормишь, а посему пока за трапезой усердие проявляй, а ходить – оно скоро придёт, через седмицу уж и побежишь.
Уже следующим утром Родион самостоятельно дошёл до находящейся в двадцати шагах от кельи “летней трапезной” – большого пня, что недавно служил столом Варану на его единственном ужине с отцом Фотием. Усевшись на чурку, поиграл с кутёнком, привезённым Настей с Николаем из Красных Ёлок. “Добрым вырастешь волкодавом, – говорил он, сжимая толстые сильные лапы трёхмесячного щенка, – И нрава, наверное, крутого, вон пасть какая чёрная. А рыкаешь-то прямо как лев. Ну-ну, давай поспорим, кто быстрее силёнок наберётся, ты или я”. А ещё через четыре дня отправился он с отцом Фотием на Ичэвун-озеро, проверять морды. Болезнь отступила, и неуёмная жажда жизни окончательно овладела его духом и плотью. Возвращаясь, он не спешил на отдых, сам просил монаха предоставить ему какую-нибудь нетяжёлую работу, даже брал в руки топор, правда, хватало его пока ненадолго. После выполнения небольшого послушания, как называл монах его трудовые порывы, он, позавтракав и немного поговорив со стариком о смысле жизни и вере, ложился спать. Беседы их становились с каждым днём всё продолжительнее и всё больше и больше стали западать ему в душу. Вскоре он попросил отца Фотия покрестить его по-настоящему, так как крещён был матерью ещё несмышлёным младенцем. Три утра исповедовался он батюшке то в одном, то в другом, вспоминая все грехи своей жизни. Наконец, после отпущения их и совершения обряда, надел ему монах на шею небольшой деревянный нательный крестик на льняном гайтане, тот самый, в коем совсем недавно собирался его отпевать. “Ведь неспроста, видать, вернул Он меня на грешную землю, – часто думал Родион, держа крестик в пальцах и разглядывая распятого Христа – тонкую, ручную монахову работу, – Значит не совсем законченный я для Него грешник, рано мне ещё на суд, значит, предстоит мне совершить некие добрые дела, искупив ими всю мою дурную и никчёмную прежнюю жизнь”. После утренних трапез, улегшись на полати, читал он на сон грядущий святые писания. Поначалу Евангелия не вызывали у него живого интереса, но развлечь себя более было не чем, к тому же он помнил, что Анфиса была верующей, и ему не мешало бы немного подтянуться в православной науке, чтобы найти с ней общий язык и ещё более расположить её к себе. И Родион читал, пытаясь вникнуть, задавая отцу Фотию множество вопросов, на которые тот отвечал с великим удовольствием. К молитвенным правилам он не проявлял особого рвения. Встав рядом с батюшкой пред образами и повторяя за ним слова святых молитв, он уже минут через десять ссылался на недомогание и заваливался на свою лежанку, не выпуская, однако, при этом из рук молитвослова, чтобы не обидеть старика. Тот, видя его филонство, не серчал и не настаивал на аскезе.
– Ничего, ничего, отдыхай сынок, – говорил он, – потрудилась душа, на сколь сподобна, и то, слава Богу. Не ко всякому оно одинаково приходит. Ты в монахи вроде пока не примеряешься, а мирянину, да ещё только что окрещённому, и того, что ты сотруждаешь, вдосталь.
Но главной радостью, да и, без особого преувеличения сказать, смыслом жизни, стали для него теперь, конечно же, ночи. Каждую из них он ждал, как иссыхающие нивы ливня, как звери и птицы в лютую стужу ждут наступления оттепели. Проснувшись ещё до заката и тщательно, насколько было это возможно в условиях скита, приведя себя в порядок, он начинал ждать. Это были томительные и волнующие минуты, он, чуть ли не ухом слыша, как стучит его сердце, суетливо придумывал, что сегодня расскажет ей интересного, какими словами согреет её душу. Она входила, когда едва начинало смеркаться, всегда с обворожительной улыбкой и чуть тронутыми ветром волосами, такая упоительная, милая и чистая, что ему казалось будто солнце, только что опустившееся за горизонт, повернулось вспять, вновь взошло и протиснулось лучом в тесное окошко кельи, чтобы разглядеть это маленькое чудо. Словно свежий, опьяняющий сквозняк врывался в пропахшее дымом помещение и, кружась, сдувал исходящие от неё искры. И казались Родиону эти первые минуты её появления, знаменовавшие начало очередной сказочной ночи, самыми счастливыми из всех, когда-либо им прожитых. “Ради этого стоило мне выжить, – думал он, чувствуя, как замирает сердце от прикосновения её ладони к его лбу, давно уже остывшему от лихорадочного жара, – ради того, чтобы смотреть на неё, быть с ней рядом, чтобы помочь ей вырваться из плена, вернуться в тёплый солнечный мир, в родной дом, в котором она бывает так недолго, редкими полнолунными ночами. И не важно, какова будет цена вопроса. Хоть бы и сама жизнь, возвращённая мне ею”.
Три ночи он провёл, распластавшись на лежанке. Она садилась поближе и подолгу рассказывала ему свои сказки, по нескольку за ночь. А знала она их великое множество: и весёлых, и грустных, и смешных, и страшных – на любой заказ слушателя. Иногда она, не прерывая сказки, клала ладонь на его плечо. Тогда он несмело покрывал её сверху своей ладонью и, глядя в дивные глаза рассказчицы, продолжал заворожённо слушать. Несколько раз за ночь, закончив очередную сказку, она прерывалась, чтобы заварить какие-то травы и ягоды, поила Родиона, давала ему что-нибудь перекусить и вновь продолжала свои бесконечные чтения. Толи от этих снадобий, толи от такой милой его сердцу музыки её голоса, от самого присутствия её в такой близости, всё тело его начинало переполнять блаженство и покой, и, ближе к утру, он начинал засыпать. Она не будила его, и как уходила она, он не видел. Просыпался он, когда солнце весело заливало бревенчатые стены яркими квадратными трафаретами окон, и в келье уже хозяйничал отец Фотий.
Вечером перед четвёртой ночью, он, к её искреннему восторгу, встретил её уже на ногах, и предложил посидеть в этот раз у большого пня, возле костра. Она с радостью согласилась. Он взял её за руку и вывел к горящему в сумерках заранее приготовленному костру, дрова в котором выложил в форме сердца.
– Это тебе маленький сюрприз. За доброту твою, за спасение моё. Нравится?
– Боже, красота-то какая! – восхищённо прошептала она, глядя на костёр широко раскрытыми глазами и сжимая его ладонь, – Спасибо, Родечка! Славный получился подарок, спасибо тебе!
С той поры их ночные встречи переместились под открытое небо, вновь расчистившееся к тому времени от дождевых туч и облаков. Отец Фотий любезно предоставил ему свой старенький латаный овечий тулуп.
– Возьми-ка, сынок. Тебе остывать пока ещё чревато. Нонче хоть и не зима ещё, да уже, считай, и не лето. Великоват, поди, будет. Это ничего, в тулупе много места не бывает. Доведётся, и голубку нашу в нём согреешь, – сказал он, добро улыбаясь.
На закате, ещё до её прихода Родион заготавливал достаточное количество дров. Как только провожали почивать монаха, Анфиса готовила еду на завтрашний день, затем шли в его летнюю трапезную, где Родион ловко разжигал заранее старательно уложенный костёр. Они садились рядом на отрезок соснового бревна. Весело потрескивали дрова, выбрасывая в сумеречное небо россыпи искр, крутился у их ног, приглашая поиграть, назойливый непоседа-щенок, а они сидели, глядя то на огонь, то в глаза друг другу, и вели неторопливую всенощную беседу. Постепенно сказки как-то сами собой отошли в сторону, потеснённые новыми темами и интересами. Теперь на смену им пришли разговоры о книгах (коих, впрочем, Родион прочёл не так уж и много), о тайнах Земли, океана и космоса, в коих он, благодаря телевизору и четвертьвековой временной форе, преуспел значительно больше, и, конечно, о собственных житиях. Они слушали друг друга с великим, неподдельным интересом, не перебивая вопросами, и почти не отводя друг от друга глаз. Даже футбол и хоккей, рассказывать о которых Родион умел лучше, чем о чём-либо другом, вызывали у Анфисы самый живой интерес. Но больше всего любила она слушать о том, что случится в стране в грядущие годы. Он старался вспоминать что-нибудь хорошее, но, к своему стыду, не мог вспомнить ничего, лучше и радостнее московской олимпиады. “Может так оно и есть, – думал он, – Всё хорошее, доброе, славное, героическое происходило как раз в это время и раньше, – Чем могу я порадовать её, кроме достижений научно технического прогресса?” Вспоминая самые громкие события последних двух – трёх десятилетий, он рассказывал про Афганистан, про Чернобыль, про “перестройку” и всё, что она за собой повлекла, про август 91-го и октябрь 93-го, про кавказские войны, про бандитские девяностые и про всё, что сталось со страной и народом после распада Союза и прихода Ельцина. Он вдруг заметил, как она, слушая его, становилась всё грустнее, а в глазах её стала появляться тревога и даже испуг. Он замолчал. Молчала и она, глядя в костёр, лаская пальцами уснувшего на её коленях щенка. Родиону вдруг показалось, что говорил он то, о чём стоило бы, может быть, помолчать или упустить подробности.
– Я знала, чувствовала, что это скоро будет, – тихо сказала она, – За богоотступничество наше нам всё это. Но как же жаль. Как жаль…
Она вдруг прижалась к нему боком, положив голову ему на плечо. Он почувствовал, как по шее его покатилась тёплая её слеза. Он положил руку ей на плечо, несильно прижал к себе. Так сидели несколько минут, глядя в огонь, слушая ночную тишину, нарушаемую лишь потрескиванием дров, да сонным сопением щенка. Ему хотелось сказать ей что-нибудь утешительное, но, как назло, ничего не шло на ум. Он сидел, чувствуя рукой тепло её немного вздрагивающего плеча, слегка сжимая его и торопливо перебирая в памяти вехи новейшей истории. Его вдруг осенило:
– А веру-то православную народу вернули, Анфисушка!
Она оторвала голову от его плеча, глянула ему в лицо так, словно услышала объявление Левитана о конце войны.
– Да, – он утвердительно кивнул головой, радуясь, что попал в точку, – Ещё в конце восьмидесятых началось. Теперь священники с экрана телевизора не сходят, – в газетах и журналах столько всего о вере нашей православной. В моём городе на миллион жителей один храм был, и тот наполнялся только по праздникам. А теперь их уже двадцать как не более, и всегда в них люди. По всей стране церкви растут, как грибы после дождя. В каждом райцентре храмы, в каждом большом селе. В Москве храм Христа спасителя по новой отстроили, тот, что в тридцатые взорвали.
– Так ли? – спросила она удивлённо и недоверчиво, глядя на него поблескивающими от слёз глазами.
– Так, Анфисушка, так! Провалиться мне на этом месте! – радостно уверял Родион, – Давно уже никаких гонений, полная свобода вероисповедания. Разве никто из тех, кто был до меня, тебе об этом не говорил? Вы ж, поди, и из более далёкого будущего нырков привозили?
– И из двадцать второго привозили, – ответила она, – Только разве я с ними сиживала, как с тобой? Даже Тимофею не велено было никому обо мне говорить. Я и на станции-то бывала редкий раз, лишь когда по хозяйству срочная помощь требовалась, и только когда там пловцов не было. Нам с тобой встретиться только случай помог, да дядиванинин интерес. Как говорят, не было бы счастья…
Она немного смущённо улыбнулась, осторожно, чтобы не разбудить, переложила с колен на траву сонного щенка.
– Пора взвар готовить, Родя, – сказала, вставая, – Взбодри-ка костерок, я за мёдом схожу да за травками.
Родион подкинул дров в костёр, водрузил над ним заранее приготовленный котелок с родниковой водой, Анфиса сходила в келью, вернулась со своими снадобьями. Снова уселись на бревно бок о бок.
– Расскажи мне ещё про свой остров, Анфиса, – попросил Родион, – Мне Тимофей сказывал, вроде лагерь там был, а потом из-за какого-то природного бедствия, вроде бы, прикрыли его. Так ли? Расскажи.
– Так Родя, так, – ответила она, и чуть помолчав, продолжила: – Только ни Тимофею, ни мне толком об этом ничего не ведомо. Дядю Ваню пытала, рассказал кой-чего. Вроде как в двадцать седьмом году отстроили там лагерь для особо опасных уголовников: разбойников, душегубов, насильников, ну и политические там же: шпионы, контрреволюционеры, а также родственники таковых и друзья. Невиновных, конечно, много сидело. Ты-то после, перестройки, поболее меня, поди, знаешь. Рубили лес, летели щепки. Страшный лагерь был, каких немного. Условия содержания таковы были, что на волю оттуда никто не возвращался. Кроме лесоповала рудник там ещё был, там совсем скоро помирали. Сперва хоронили, летом на метр мерзлота позволяла, зимой просто снегом присыпали. Потом нашли решение попроще. Пропасть та, что ты видел, тогда совсем небольшим оврагом была. Туда мёртвых и стали сваливать. Присыплют землёй, сверху опять валят. А поездами всё новые этапы везут, на ту станцию, где ты жил. Там тюрьма пересыльная была. И так три года. Не одна, не две тысячи людей там погублено, а сколько точно – одному Богу известно. А в начале лета года тридцатого случилось там что-то страшное. Не то землетрясение, не то извержение какое – обрушилась земля кругом того места страдания на большой ширине и глубине бездонной. Те, кто в обвале не сгинул, от жару и газу задохнулись, что арестанты, что служивые. И не стало с тех пор там лагеря. А всё, что сталось там, власти засекретили. Сколько не пыталась узнать хоть что-нибудь по журналам да газетам нашим – нигде ни слова. Вам-то там поболе знать разрешено. Может ты чего слышал, Родя?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/dmitriy-drozdov-32316973/voroniy-yar-2-68501863/?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.