Варенье из падалицы
Алексей Давидович Алёхин
От Мендельсона до Шопена. Миниатюры жизни
Алексей Алехин для ценителей современной поэзии личность легендарная: много лет был главным редактором журнала «Арион», в котором публиковались Максим Амелин, Сухбат Афлатуни, Вера Павлова, Ирина Ермакова, Мария Галина и многие-многие имена, уже ставшие классикой сегодняшнего дня.
«Варенье из падалицы» – книга миниатюр, каждая из которых похожа на стихотворение, сделана из того же материала, что стихи, но крой – свободнее. Нет рифм и ритма, и от этого образы живут полнокровнее.
Ювелирное внимание к деталям и мельчайшим оттенкам смысла – в этом тончайшем слое творческого живет гений Алехина.
Почти каждую его миниатюру хочется рассматривать на ладони, как каплю росы, – в ней целый мир и множество миров сразу.
Книга содержит нецензурную брань.
Алексей Алёхин
Варенье из падалицы
Все эти выпавшие из записных книжек строчки и фрагменты норовили стать если не стихами, то, на худой конец, хоть прозой. Они вроде падалицы, не поспевшей в настоящие яблоки.
В детстве у нас на даче варили из падалицы чудесное варенье.
Вот только я забыл спросить рецепт.
© Алёхин А., текст, 2023
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
1968
С тех пор как люди изобрели очки, приходится вспоминать, куда ты их засунул.
Такой гуманист, что жалел даже милиционеров на перекрестке.
Подслушал, как один работяга пересказывает другому содержание «Сказки о царе Салтане». При этом оба сидят орлом в соседних отсеках заводского сортира.
Поздно вечером в дверь позвонил мужик в черном флотском кителе без нескольких пуговиц, представился подводником и попросил одолжить… трусы.
От обращения «девушка» свечкой пахнет.
1969
Пеньков-Веревкин.
Ночью ему приснилась лошадь с педалями.
Развелось столько умных, что обыкновенная глупость выглядит проявлением своеобразия.
– Идем мы, значит, с Мишкой мимо фонтана, что позади Пушкина Мишка мордой сияет весь франт такой в клеша?х и батничке только гвоздички в петлице не хватает клеши белые а фонтан отключен воды нет только грязь на дне жидкая а у бортика гранитного мальчик маленький с мамашей ревет машинку туда забросил пластмассовую грошовую а мамаша выпуклая такая молодая блондиночка помогите ребята ну Мишка джентльмен детей любит да и на мамашу косит раз-два на бортик стал нагнулся игрушку подцепил ну и поскользнулся жопой в грязь вылезает чучело чучелом весь капает мамаша мальчики мальчики спасибо большое вот платочек вытереться из сумочки достает беленький кружевной с ладошку а какой там платочек у Мишки вся задница и спина он ее матом платочек на землю плюнул ногой растер а мальчонка хохочет дяденька еще еще мамаша его за руку да скорей от греха подальше а мы газировкой Мишку отмывать так и не попали в кино…
Ей часто звонили домой и с сильным английским акцентом спрашивали «мистера Стоковского». Когда ей надоедало объяснять ошибку, отвечала, что он здесь редко появляется, разве зайдет случайно. Иногда о нем осведомлялись на английском. В очередной такой раз она рявкнула в трубку: «I don’t understand!», на что последовало на чистом русском:
– Чего?..
Пойти на бульвар и прижать к сердцу родную чугунную завитушку ограды.
– Девушка, девушка, – молоденький лейтенант спотыкается на сходе с эскалатора и устремляется за ней по перрону, – выходите за меня замуж! Да не шучу я. Встретимся завтра, в 10 утра, у ЗАГСа. У меня отец большой генерал, он все устроит, чтоб сразу. Мне послезавтра в Монголию на два года. Сдохну я там без жены!..
Срединная площадка бульвара обратилась в снежную целину, и пробираться туда пришлось по узкой тропке. Пушистые скамейки, выстроившиеся кольцом вокруг сугроба на месте клумбы, напоминали лагерь храброго Яна Жижки из школьного учебника. И чтобы усесться на одну из них, надо было вперед разгрести в ней нишу.
– Я тут намедни сгоряча промолчал…
1970
В дневное время едва освещенный дежурной лампочкой буфет Большого театра заполнен перекусывающими меж репетиций артистами – кто в халате, кто в трико, перевязанном на пояснице шалью, кто в каких-то бинтах, кто чуть ли не в исподнем, но с накинутой на плечи гусарской тужуркой потускневшего золотого шитья.
За огромной дубовой стойкой буфетчица болтает с костлявой балериной в выцветшем голубом халате. Положив перед собой кошелек, та отхлебывает из чашки кофе, а ее левая нога, задранная высоко назад, терпит в руках усердно разминающего ее массажиста.
По желтоватому проходу рабочий в фартуке катит к буфету тележку с поленницей балыков.
В красноватом сумраке кабинета, позолоченном далекими звуками оркестра, сидел маленький сухонький балетмейстер в большом халате.
– Мам, а Еву с Адамом из рая выгнали за то, что немытые яблоки ели?
Единственным предметом роскоши в его спартанском жилище был арабский, красной кожи с золотым тиснением пуф.
Толстые витые шнуры, перетягивающие его, глубоко вреза?лись в тугую кожу, отчего он весь казался расчлененным на дольки, вроде очищенного мандарина.
Пуф этот был куплен года полтора назад. Он увидел его в большом универсальном магазине, куда зашел погреться. Долго ходил вокруг, любовался и прикидывал, как удобно было б, сидя на таком, читать, привалившись спиной к стене.
С получки поехал в магазин, купил пуф и привез к себе на квартиру – тогда он снимал квадратную комнату с пожелтелыми обоями на втором этаже провонявшего кухней деревянного дома на 3-й Тверской-Ямской. Из мебели кроме пуфа там была большая железная кровать, круглый стол без скатерти и стул.
С тех пор при каждом очередном переезде – в среднем раз в четыре месяца – пуф оставался у хозяев в заложниках. Но после выкупался. И он ехал с ним через город в новое жилище, что было весьма удобно: дорогой можно было присесть на него в переполненном транспорте.
Приметив в позднем, полупустом вагоне метро хорошенькую девушку, элегантный грузин средних лет с пронзительными глазами поднялся с места, перешел вагон и уселся напротив. При этом он распахнул и запахнул полы черного пальто, точно расправил крылья.
Англосаксы, ожидающие в Москве увидеть Азию, и монголы, мечтающие повстречаться тут с Европой.
О своем детстве он рассказывал: «Всего обидней, когда у тебя, заснувшего днем, вынимают из-под уха подушку. Не со злости, а просто забирают – чтоб самому прилечь. А ты остаешься лежать головой на твердом плоском диване. И когда потом просыпаешься и понимаешь, что над тобой сделали, тебе хочется плакать».
Так жить – это как завтракать холодными творожниками, глядя в кухонное окно на заснеженную улицу.
Под гипсовым небом актовых залов.
Большая черная с проседью собака стоит в проходном дворе, уставившись в снег.
Идущая через двор женщина останавливается, достает из сумки пачку сахара, надрывает край и протягивает псу два куска.
Тот делает шаг, берет их, не подняв глаз, у нее с руки, возвращается на прежнее место и снова принимается смотреть в одну точку.
Женщина, вздохнув, прячет пачку обратно в сумку и отправляется своей дорогой.
Это был чрезвычайно жизнерадостный молодой человек – закуску он называл разминкой.
И улыбнулась такой улыбкой, что подумалось: а ведь может укусить.
Свое писательское бессилие он ощущал словно тяжелую болезнь. И подробно описывал ее, во всех проявлениях и муках. Втайне надеясь, что в этих-то описаниях как раз откроется его сила…
«Ложкой моря не вычерпать». Ну а вычерпаешь – куда воду-то выливать? Вот и будет снова море.
Ревновал даже к шарфику, скрестившему руки у нее на шее.
Культработник сталинской эпохи.
Всю жизнь прожил дурак дураком. Так и умер – не приходя в сознание.
Фирменные бутерброды в этой пивной сооружались так: на большом ломте черного хлеба пять-шесть серебристых килек веером, а поверх хвостов, чтоб их прикрыть, бело-желтый кружок из вареного яйца. Все вместе походило на исходящее лучами солнце, и потому именовалось: бутерброд «Восход».
У него было удивительное свойство: любая женщина, с которой он шел по улице, или разговаривал, или просто оказался рядом в троллейбусе, – казалась его подругой и любовницей.
Когда он вдруг умер, множество женщин подумали: «Это из-за меня».
Больничное помещение было поделено стеклянными перегородками на одинаковые отсеки, так что, войдя в один из них, он принял стекло за зеркало и вздрогнул, не обнаружив там своего отражения.
– Ну а работаешь-то где?
– В почтовом ящике.
– А-а, газеты разносишь…
Был до того влюблен, что сердце замирало от любого слова с женским окончанием: «пришла», «видела», «устала»…
Простое счастье дачной электрички, переполненной цветами.
Поганки в белых кружевных панталончиках.
За остановку поезда стоп-краном потребовали штраф 25 рублей. Протягивает сотенную. Нет сдачи.
– Ну ладно, я еще три раза остановлю.
По ночам ходил под окна родильного дома слушать крики рожениц.
– Нужна она мне, как твоей бабушке водолазный костюм!
Да он сам себе велосипед.
Сладкий ресторанный тенор улыбнулся в зал и запел что-то вроде:
Бумажные цветы
недорогих романсов,
любимая моя,
прими из белых рук…
Овладев женщиной, ощущал себя, точно овладел миром.
Город Краснобайск.
– А правда, что английская королева курит «Приму»? Только из какого-то особого цеха, не то что мы?..
С таким злым выражением глаз, каким отличаются разве что школьные учительницы младших классов.
Под часами прохаживался мужчина лет пятидесяти с безобразным багровым шрамом на лице и с удивительной красоты осенним букетом в руке.
Лица японок – белые и неподвижные, как молоко в плоских фарфоровых чашках.
Это была редкостно красивая женщина. Той крайней, бросающейся в глаза мерой красоты, когда та уже граничит с пороком. И в разные минуты, в зависимости от настроения и выражения глаз, она казалась то по ту, то по эту сторону черты.
«У бабушки моей была горничная. Очень бабушку уважала. Когда родилась мама, у бабушки было так много молока, что оставалось. И горничная с ним чай пила: не могу, говорит, чтоб барское молоко пропадало».
1971
У старого актера в его квартире на Чистых прудах часто собиралась молодежь: актеры, художники, просто барышни.
Однажды посреди такой ассамблеи он встал, обвел всех взглядом:
– Надоели вы мне все, ну вас на хер!
Вышел в соседнюю комнату – и умер.
Швейцар презрительно отвернулся, показав камергерскую спину.
Кошмарная джульеттина любовь.
Музейный экскурсовод обладал удивительным даром говорить готовыми формулами. О писателе-земляке, например: «Это большой, жизненный, близкий народу талант». К экскурсантам-колхозникам обращался не иначе как «труженики полей».
Переводчик беззвучно, как рыба, шевелил толстыми губами на ухо послу.
Майор Кегебешкин.
– Ты мне в сыновья годишься!.. – Помолчав, прикинув: – В старшие!
У нас что ни дождь, так хождение по водам…
Вот и марсианские арки Курского вокзала посносили.
Рафаэль
Вагонные двери открылись, на мгновение стало тихо, и я услышал, как, входя за мной следом, он пробормотал: «Карету мне, карету!.. хотя какая карета… метро…» Я оглянулся на эксцентричного старичка, тот заметил и тут же ко мне подсел. И сразу быстро заговорил, жестикулируя.
– Сделал портрет Есенина тридцать пять на сорок. Продал. Лицо вот такой высоты, – он показал пальцами. – Маслом. На грунтованном картоне. Картон в художественных салонах по 10 копеек штука. На 25-го Октября салон, на Петровке возле Пассажа салон, на Кутузовском тоже салон, – он загибал пальцы. – Пятнадцать рублей просил, дал тринадцать. Черт с ним, двух рублей не жалко. Хороший портрет. Глаза синие. Волосы желтые. Сосед мой посмотрел – он пьет, правда, – это, говорит, кто – Пушкин? Ты, говорит, кто: Рафаэль? Рубенс? Леонардо да Винчи? (Это художник знаменитый, итальянец.) Ты, говорит, Сур-гуч-кин! Ты по цветным открыткам намастырился! (Он пьет, правда, сосед мой, плохо видит.) Ты, говорит, в газетном киоске покупаешь портреты по пятачку. Киноартистов. Цветными карандашами перерисовываешь. С натуры рисуй, с на-ту-ры! Репин! Рафаэль! Тебя в художественном училище надо лет пятнадцать учить. Господь с тобой, говорю, мне уж шестьдесят пять, станет восемьдесят. Я и не доживу. А для меня это… этим и дышу только. На пенсии я. Вот Аиду нарисовал, Софи Лорен. «Аида» – опера. Софи Лорен не поет, только шевелит губами, – старичок показал, как она шевелит. – Это в кино бывает…
– Та-та-та-та… – я попытался изобразить марш из «Аиды».
– Вот-вот! – Старичок обрадовался. Он был сухонький, желтенький, чистый такой старичок. В коричневом пальто длинном. Весь немного заштопанный, потертый немножко, но опрятный. А он продолжал говорить:
– …Аида – она служанка у фараона. В Эфиопии где-то. В золотом колье, – он изобразил руками колье, – и в серьгах. Лицо такое выразительное, волосы на затылок, вот так. Сосед мне говорит: «Тебе лучше в зоопарке рисовать – бегемотов, жирафов, слонов. У жирафа шея пять метров, нарисуешь шесть – не придерется никто, с метром не пойдет мерить. То же слон. На полметра длиннее хобот, на полметра короче… А то смотри, милиция заберет за искажение, за халтуру. Рафаэль! Репин! Фамилию смени, Сур-гуч-кин!»
Я Рафаэля портрет написал. Соседа привел. Смотрю на портрет и говорю: «Рафаэль! Ревную тебя к твоему таланту!» Сосед мой рассердился: «Как смеешь!» Но он, правда, пьет, плохо видит. А я от души. Рафаэль был флорентиец. В тридцать семь умер. Ему папа Пий, не то Девятый, не то Восьмой, велел портрет написать. Но папа жестокий был, и лицо жестокое, а велел добрым изобразить. И Рафаэль его написал мягким, добрым. «Это, – говорил, – не тот папа, какой есть, а тот, каким должен быть!» Я книжку читал. – И старичок изобразил, как этот папа сидит у Рафаэля…
Я встал выходить на своей станции. Старичок схватил меня за руку:
– Я чертежник был по профессии. Но в этом вся моя жизнь – вся жизнь!
Ресторан «Вечерний араб».
Драматург Навозный-Жижин и театральный рецензент Стаканов. Хорошая парочка.
К деду, продающему на Птичьем рынке чижа, пристал мальчишка:
– А он, дедушка, поет?
– Поет, поет. А четвертинку поставишь, так и ногой притопывает!..
Залитая солнцем площадь была полна счастливых женщин.
Воробей, этот дервиш среди пернатых…
Мальчик всю дорогу смотрел сквозь круглую дырку в коробочку, где у него сидела белая мышь, и мысленно был там, внутри, с мышкой.
Нинка-матрасик, Тонька – резиновая попка.
В историю вошел и цензор Пушкина…
Сутулые старинные фонари.
После него остался только потертый фрак, коллекция чубуков и полный стол любовной переписки.
Самобытный дурак.
Она умела любить только то, что в пределах видимости.
«В Средние века легко было чертей рисовать – они их на каждом шагу видели, как мы милиционеров…»
Сложные взаимоотношения старушки с автоматом, продающим автобусные билеты.
Черпал вдохновение в утренних газетах.
Из двери вышел мужчина в подтяжках, вытряхнул помойное ведро в мусорный бак – и оттуда выпорхнул голубь. Получилось как у фокусника.
Кастрюльная голубизна неба.
Железные завитушки кроватной спинки наводили на мысль о решетке Летнего сада.
С незагорелыми полосками от сандалий на подъеме маленькой ноги.
Ты спишь, и весь мир лежит на боку…
Для счастья всего-то нужно – цепочная карусель. Вокруг все вертится, и полощутся на ветру легкие женские брючки.
«Кипяточек-то есть, только холодный», – кивнула проводница.
А дальше, за домами, зеленым рулоном раскатывался горизонт.
Свободный человек
Внутри украшенного табличкой «Здесь бывал Лев Толстой» тульского вокзала спят, сидят и лежат на желтых скамьях из толстой гнутой фанеры. У подоконника, поглядывая сквозь широкое стекло то на перрон, то на похрапывающих в зале, расположился небольшой мужичок с приятно крупными чертами лица. В солдатской шапке не по сезону, в распахнутом драповом пальто с обвисшими плечами. Бесформенные брюки аккуратно заправлены в тяжелые казенные башмаки с железными клепками. Зато рубашка щегольская, розовая, с узором.
Стоит, прислонясь к окну, весело смотрит, бросает тому-другому проходящему словцо, каждого примечает, а сам быстро, но аккуратно поедает копченую рыбку, разложенную на бумаге. Тут же и полбатона хлеба: отщипывает мякиш, отслаивает от рыбки длинный ремешок с хвоста, бросает в рот, не проронив ни крошки. И наслаждается свободой.
Поймав мой понимающий взгляд, подмигивает:
– От «хозяина» я… – и показывает, бросив в рот последний кусочек, решетку пальцами.
Свернул замаслившуюся бумагу, кивнул мне напоследок и пошел – приветливо посматривая направо-налево, бросая словечко туда-сюда…
Туман развесил сети…
Все мое детство было отравлено шнурками на башмаках, с вечными их узлами.
Осознанная слабость не слабость уже, а лень.
Жена цензора – вне подозрений.
Лишь ребенок способен, сидя на корточках, беседовать с улиткой. И даже с ее пустым домиком.
От стакана воды со льдом повеяло речным холодом.
Черный, тонкоусый, в белых крагах милиционер-кавказец на перекрестке дирижировал движением, как оркестром.
Волосы у него были промыты так чисто и причесаны так аккуратно, что по пробору пробегал огонек от люстры.
Аристократы Центрального рынка в золотых перстнях.
Редактор грузно нависал над столом, а между тумбами были видны его кокетливо скрещенные ножки в маленьких ботинках.
Власть над вещами женщины проявляют перестановкой мебели.
Ну что ты все плачешь в зеркало!..
1972
Так и ехал по жизни, как в поезде: спиной вперед.
Застекленная касса походила на коробочку, в каких энтомологи хранят свои экспонаты, и кассирша в кружевной наколке сидела в ней, как бабочка на булавке.
Новенькие серебряные крыши райкомов на старых барских особняках.
На тарелку ему положили блин, похожий на Луну в телескоп – весь цирках и кратерах.
«Одна. Две. Три…» – мальчик, стоя в зоопарке перед клеткой с тигром, считает полоски.
Прогуливаясь солнечным днем, он любил наступать на головы теням других прохожих.
С сумраком на лице.
…Пока он рассуждал, легкая тополиная пушинка кружилась вокруг его головы и вдруг ринулась, привлеченная током воздуха, и исчезла у него в ноздре.
Леночка Ягодицына.
«Ой, что это вы со мной такое делаете, что мне с вами так хорошо?!»
Тень облагораживает предметы.
Самая пошлая, заляпанная потеками краски чугунная решетка бульвара отбрасывает витую, изысканную, благородную тень.
Будущие дома стоят в лесах, как в железных авоськах.
Возвращаясь ночной порой по переулку, заглянул в лицо встречному и ужаснулся: меж губ у того сверкнул огонь. И только на другой миг понял, что у того во рту горящий окурок.
Ночной парад
– Это танки? – спросила, проснувшись, жена, когда их рев наполнил комнату и заставил дребезжать стекла.
– Танки.
Я накинул пальто и вышел на улицу. Один за другим, кильватерным строем, они шли по Садовому кольцу от «Павелецкой» – на полночную репетицию парада. Дул холодный ветер, моросил дождь. Я раскрыл зонт.
Я встал там, где Садовая чуть поуже, – здесь танки проходили под светом фонаря. Они шли быстро, непреклонно. В каждом люке торчала голова в шлемофоне. Лиц не разглядеть, но по напряженной неподвижности головы можно было угадать, как они всматриваются в моросящий сумрак.
Свистками, окриками милиционеры согнали в переулок стадо лезущих друг на дружку мокрых легковушек. На тротуарах, где их застала колонна, стояли редкие прохожие, несколько парочек под зонтами. И смотрели, притихшие.
Танки шли по середине Садовой и уходили в туннель.
Я пошел навстречу им, к «Павелецкой», где они появлялись, выворачивая с Зацепского Вала, и шли несколько мгновений прямо на меня. Танки, транспортеры, тяжелые тягачи. Они светили на повороте мне в лицо и будто прибавляли скорость, проносясь мимо. Спереди они были плоско-приземистые, с узкими, как бы прищуренными фарами, казавшимися глазами. Их настоящих глаз – смотровых щелей – я, сколько ни вглядывался, не смог распознать на скрытых тенью черно-зеленых мордах.
Тягачи с короткими толстыми ракетами были чудовищны, но не производили такого жуткого впечатления, как танки. Они не казались одушевленными. А главное, смутно шевелилась мысль, что они не опасны для этого города. Из окон швейной фабрички напротив торчали головы работниц, они тоже смотрели.
Снова показались танки.
Я повернул к дому. В окне первого этажа сидел, свесив ноги с подоконника, парень в свитере, а на улице перед окном стоял его приятель – красивый черноусый мужчина в накинутом на плечи плаще. Он курил и молча смотрел на танки. В глазах его мне почудилась тоска, но может, я сам ее придумал: танки не воспринимались мною как свои. Я вспомнил такое же ощущение осенью 68-го – тогда я застал репетицию возле Пушкинской площади. Я стоял у витрины ВТО, танки шли по широкой и яркой главной улице, кажется, был небольшой туман, и какой-то старик рядом нацелил в их сторону свою трость и сказал: «Паф!»
Колонна прервалась, сразу сделалось гораздо тише. Стало слышно, как в одной из желто-синих милицейских машин офицер что-то орет в рацию вперемешку с цифрами и птичьими именами позывных. Потом вдруг бросил рацию, крикнул водителю «отведи в сторону!» и побежал наперерез откуда-то выскочившим автомобилям, тесня их к обочине. Со стороны «Павелецкой» донесся тяжелый равномерный гул – двигалась новая колонна.
Я вернулся домой, разделся и лег в постель. Жена что-то мне говорила, но я плохо понимал смысл: неведомая сила заставляла меня вслушиваться в то притихающий, то нарастающий до невыносимого грохота рев танков. Он будоражил и вызывал плохо определимую, гнетущую комбинацию чувств. Я зарывался головой в подушку и одеяло, но рев танков находил меня и под одеялом.
«Да я из тебя могу свистков понаделать!»
Трезв, как бутылка нарзана.
На пустынной горной дороге вдруг открылась за поворотом украшенная лепными фруктами и виноградом арка с выпуклой надписью: «Коммунизм неизбежен».
На руку ему легла кружевная тень ее ночной сорочки.
Душа имеет форму тела.
Неправда, что старики равнодушны к моде. Их просторные брюки, круглоносые ботинки, усы и клиновидные бородки – всё по самой последней моде 20-х, 10-х, а то и 90-х годов: в зависимости от возраста.
Тень от носа лежала у него на бледной щеке и, когда он говорил, вздрагивала, как бабочка.
1973
Седой и рыженькая. Его старость простила за молодость ее совсем некрасивое лицо. И оба счастливы.
Терпеть не могу арфу. Булькает.
Откуда-то подул теплый ветер, и зима распустила слюни.
Вагон метро покачивался, свет перемещался, и казалось, что у сидящей напротив женщины бегает по колечку с бриллиантиками голубой и розовый огонек.
Она бросила на него взгляд, легкий, как облачко над вулканом.
Если говорить о необычных ракурсах, то в самом примечательном из них я увидал мир, когда мне было лет одиннадцать и, возясь с ребятами на перемене, я упал на спину и въехал в толпу одноклассниц.
Надо мной во все небо распустились их скрытые обычно от глаз беленькие нижние юбки, в таинственную темноту которых уходили ножки в кремовых чулках.
И мне не хотелось подыматься с пола.
Человек, жующий яблоко, всегда выглядит независимым и счастливым.
Машина с репродукторами прокашлялась и вдруг заорала на всю улицу о правилах перехода.
Металлические крики фазанов.
Сверхчеловеки вечно замахиваются на полмира, а кончают старухой-процентщицей.
С позывами на интеллигентность…
Такое костлявое лицо, что наводило на мысль о конструктивистской архитектуре.
Моральные долги можно отдавать деньгами.
Ветер свистит, как далекие реактивные самолеты.
Любовь к самолетам
Брат с приятелем садились на велосипеды и уезжали «смотреть самолеты» – в Быково, на аэродром. А я оставался на даче, ждать их и страшно завидовать. Меня не брали, потому что на моем детском велосипеде туда не доехать. У них же были «Орленки», подростковые. А потом они возвращались и рассказывали, как низко, в неправдоподобной близи, над ними пролетало грохочущее железо: вон как то дерево, даже нет – как крыша террасы.
Однажды наконец меня взяли: брат посадил на раму. Мы ехали по поселку, потом через железную дорогу, потом по шоссе, через заросшую полынью узкоколейку – и уже над головой пролетали самолеты так низко, как никогда в жизни. И вот уже грунтовая дорога вдоль ограды летного поля, и мы лежим в сухой траве у самой колючей проволоки, и велосипеды брошены рядом. А самолеты, идущие на посадку, проносятся на высоте десять метров, нет – четыре метра, даже ниже, и хочется сорваться и побежать, но ревущий металл уже промелькнул над головой.
Приседающие на хвост «Ли-2» с покатыми плечами крыльев, и тяжелые, устремленные вперед «Ил-12» и «Ил-14», и легкие «кукурузники», но эти совсем высоко – по-птичьи легко они спархивают на середину полосы далеко позади.
Мы всматриваемся в небо и замечаем черную точку над горизонтом. Она не движется, но начинает расти, уже становится не точкой, а черточкой, еще набухает – внезапно в тишине, озвученной шуршанием травы и птичьим цвиканьем, прорезывается слабый пока рокот моторов, и вот уже совсем близко, над пересекшим дальнюю окраину поля шоссе, над самим полем, летит прямо на нас, прямо в меня, огромный, грохочущий, сверкающий дюралем, и виден пилот в стеклянной кабине, и в страшном громе широко распластанные крылья заслоняют над нами небо, как смерч сдувая траву и пыль, – и исчезает за спиной… Огромные, плоские груди самолетов там, где крылья сливаются с корпусом. Такие широкие груди бывают у крупных собак, когда те рвутся с цепи, срываются и несутся на человека.
Это тогда, лежа в сухой траве у края летного поля, замирая от страха и восторга под проносящимися над головой махинами, я полюбил самолеты.
Я пишу эти записки о самолетах у открытой балконной двери, в которую видны огни Внукова на горизонте. Днем можно даже различить белые здания аэропорта за дымкой леса. А к вечеру, ближе к заходу солнца, там загораются ослепительные голубоватые прожекторы. Позже, в темноте, они окутывают сиянием ту сторону горизонта.
Днем я выхожу на балкон каждый раз, заслышав рокот или гул самолета, ищу его в небе и смотрю, как он разворачивается, уходя на запад или на восток, оставляя дымный след работающих на форсаже двигателей. Одно время мне больше нравились реактивные. Я и сейчас люблю их хищные формы и не упускаю случая полистать журнал с фотографиями истребителей или бомбардировщиков, когда попадется в руки. Но все-таки мне милее винтовые старики: тяжелые, крестообразные четырехмоторные «Ил-18», а особенно, их теперь совсем мало, величественно проплывающие «Ту-114» на могучих стреловидных крыльях.
Интересно смотреть на Внуково ночью. Долго вглядываешься в неподвижные помигивающие огни. Потом что-то меняется в них: поначалу просто неясное перемещение света. Затем несколько огней стремительно отделяются от других и поднимаются вверх. И вдруг прожекторы самолета бьют в мою сторону, на миг ослепляя набирающим высоту неземным светом, – и он тут же гаснет, и остается только нервная, вспыхивающая рубином точка. Если подождать, она обогнет горизонт дугой, приблизится и распадется на две немигающие, зеленую и красную, и еще на тусклую цепочку желтых – и пророкочет в черном небе над головой.
Раз я летал на планере. Я уломал начальника летной базы, и планерист-чемпион усадил меня вторым в свой «бланик». «Само собой, ничего такого не случится, но, по инструкции, я должен тебя предупредить, – обернулся он ко мне, пока нас катили. – Ежели что, я скажу и откину “фонарь”. А ты отстегнешься, встанешь на ноги и просто дернешь кольцо – парашют тебя сам выдернет». Я подумал, что и ноги выдернет, пожалуй.
Это оказалось удивительным ощущением – летать беззвучно, только шипит обтекающий кабину воздух, а ты полулежишь на низком сиденье под узким прозрачным колпаком, чувствуешь тяжесть парашюта за спиной, и ремень его приятно обжимает ляжки. Мы летали, болтая о всякой всячине, внизу вертелась земля, и где-то у меня есть снимок, на котором можно различить мою голову в кабине парящего «бланика».
В тот же раз мне удалось полетать на спортивном «Як-12» с открытой, как у старинного автомобиля, кабиной, и тарахтел он не хуже трактора. Вокруг лежали вспаханные поля, и я впервые заметил сверху, что они точно сшиты из темно-коричневого вельвета в мелкий рубчик.
Самолеты прекрасны. Не потому только, что по скорости они единственный достойный человека способ передвижения.
Самолеты прекрасны сами по себе. Даже первые, из деревянных реек и перкаля, – может, самые прекрасные из всех.
Самолеты прекрасны своими формами, совершенней которых не найти в технической эстетике ХХ века. Формами, соединившими могучую силу зверя со стремительной легкостью птиц и рыб. Чем дальше, тем больше рыбьего: реактивный «Ту-104» похож на летучую рыбу, сверхзвуковой «Ту-144» – на ската…
Они прекрасны, потому что законы среды при таких скоростях почти не оставляют выбора и вплотную приближаются к всеобщему Закону – тому же, который диктует законы красоты. (Легенда о художнике, который не слышал ни про аэродинамику, ни про конструкторское дело и строил в 20-е годы в Москве «машину для полета», исходя из чисто эстетических принципов – из своего понимания полета и красоты. Бедняга умер от голода, не то от испанки, а друзья вытащили его деревянный шедевр из сарая, запустили – и тот полетел. Нищий гений построил планер.)
Ничего нет прекраснее самолетов.
…Потому особенно страшна их смерть. Мне часто снится один и тот же сон: взлетающий реактивный. Нос его отрывается от земли и задирается вверх – слишком круто, почти перпендикулярно, и мощи ревущих двигателей не хватает, он свечкой замирает на миг, и опрокидывается навзничь, и несется по бетону брюхом вверх, хвостом вперед, в дыму, рассыпаясь на части…
Америка пройдет, как Рим прошел…
Городское небо, нарезанное на осьмушки.
Замечали, что под мотоциклетными шлемами лица делаются жестче?
Сидя в библиотеке, радовал себя мыслью об улице с тихим снегопадом в столбах фонарного света.
Буква «Ф» – самая старомодная в алфавите. Она кажется родственницей резных боярских кресел.
Корона со слишком высокими зубцами смахивала на шутовской колпак.
За низеньким плетнем толпились гусиные головы – будто оттуда, гогоча, тянулись кукиши.
Когда в Кишинев приехал цирк-шапито и для трюков иллюзиониста Кио принялись рыть подземные ходы, из земли полетели кости: пустырь оказался заброшенным румынским кладбищем.
«Мои сомнения стоят больше, чем ваша вера».
Воздушные гимнасты со своими страховочными тросами делали цирк похожим на театр марионеток.
Сладко пахло разогретым асфальтом.
«Записки сумасшедшего охотника».
«Медный всадник без головы».
«Хождение по мукам за три моря».
У нас писатель Толстой един в трех лицах.
Такой ветрище. Выпорхнувшая из арки двора газета облепила брючину прохожего, и тот проволок ее несколько шагов за собой, точно вцепившуюся в икру грязно-серую собачонку.
Кто различает верх-низ на одеяле по вензелю, а кто – по дырке…
Мечтать всего лучше ночью, когда окна не зашторены и по стене ходят светлые уличные тени.
Страна орлиноносых красавцев.
О своем фаллосе он скромно говорил: «мой ломик»…
На безрыбье и рак свистнет.
Не все попу масленица.
– Знаешь, он, по-моему, очень интеллигентный человек. Гондоны зовет «презервативами».
Мой неутомимо пьяный приятель.
Золотая середина – это масло между хлебом и икрой…
Почему-то про длинную женскую шею говорят: «лебединая», а про мужскую: «как у жирафа»…
«Та, старая, “Московская” – она мя-яконькая была!..»
Если я умру, кто о вас напишет?
1974
Спаниель тянул поводок в сторону и оттого бежал накренясь, как переполненный автобус.
Необычайно утонченная дама, после нее даже в туалете оставался лишь легкий запах фиалковой воды.
На кухонном столе лежала вобла с веревкой в голове.
На уровне окна висел уличный фонарь и ночами наполнял комнату голубоватым светом, похожим на лунный.
Одни курят, жадно глотая дым, подбирая крошки дыма, пережевывая его вместе с папиросой, – так набрасывается на еду голодный. Другие – точно пьют хорошее вино: пуская длинную струю и разглядывая ее на просвет.
Набухший в весенней грязи обрывок коричневых обоев с отпечатком проехавшего автомобильного колеса лежал, как крокодиловая кожа.
Путешествие в международном вагоне старой постройки оставило на руках роскошный запах меди от дверных ручек и поручней.
По вечерним улицам провинциального городка бродили мальчики с гитарами наперевес.
В каждом фабричном здании, среди кирпича, мутного стекла, станков, железа и бетона, есть уголок, в котором теплится жизнь: какая-нибудь выгородка позади стеллажей со сверлами и деталями, где под лампочкой с газетным абажуром, сидя за щербатым столом на табуретах и клеенчатом топчане, играют в домино и наливают в граненые стаканы.
Так в расщелине отполированных ветром скал все ж таится пятнышко мха и цепляется лишайник.
Подвыпивший одинокий посетитель вокзального буфета, не в силах съесть уже заказанные бутерброды, принялся укладывать их между страницами извлеченной из портфеля записной книжки. Заметив посторонний взгляд, смутился и стал вынимать обратно, раскладывая по тарелке.
От скошенного луга кверху тек желтый вибрирующий свет.
Ребристый ящик трансформатора, угнездившегося на двух столбах посреди рощи, казался оазисом цивилизации в дикой природе.
Когда начальство заходило в комнату, интересуясь, где же Фёклов, отвечали: «Да где-то тут, вон и шапка его на шкафу!» И начальство уходило.
Для этого Фёклов специально держал вторую шапку. А чтоб не унесли, приколотил к крышке шкафа гвоздиком.
В дальнем конце подземного перехода, как затихшая птица с перебитыми крыльями, топорщилась газета.
Мальчишки во дворе побаивались гермафродита по прозвищу Ася-Вася и всё норовили подсмотреть за ним, когда тот отправлялся по нужде.
– Теперь я учу латынь, – неожиданно заявил М.
– Зачем?
– Так, хочу одну книжку прочитать латинскую. А потом еще выучу английский, немецкий и французский. Мне и учебник принесли, правда, там не хватает четырнадцати страниц в начале.
– И давно ты этим занялся?
– С полмесяца.
– А много выучил?
– Алфавит.
По воскресеньям он просыпался с первыми пылесосами.
Кепка его, благо имела сечение самолетного крыла, обладала замечательными аэродинамическими свойствами: ветер, дующий в лоб, только крепче прижимал ее к макушке. Но беда, если в затылок, – тут она норовила взмыть над головой, что не раз и проделывала.
Директор в черном костюме, белой рубашке, с желтизной в лице, сидел за столом так прямо, что походил на лежащего в гробу покойника.
В ядовитом свете неоновой рекламы листва казалась густо-синей.
Пробиравшаяся по троллейбусному проходу девица выпустила изо рта белый пузырь жевательной резинки вроде тех, что вылезают у вытащенных на поверхность глубоководных рыб, – соседняя бабка в бархатной кацавейке охнула и перекрестилась.
Никто так быстро не опускается, как уволенные в запас офицеры средних чинов. Будто сняв портупею, теряют все скрепы личности.
По небу каждую ночь вместе с луной болталась какая-то планета.
– Дикари, – сказал художник, – не так уж неправы, опасаясь фотографов и полагая, что снимки забирают частицу жизни. В иных местах, в Кижах например, я прямо вижу, как тамошние церкви изношены глазами моих предшественников. Контуры прежних набросков буквально витают в воздухе, накладываясь друг на дружку и перекрывая пейзаж.
1975
Лицо совы в вольере походило на циферблат.
Помутневшее зеркало было оправлено в черную раму такой глубокой и густой резьбы, точно ее источили черви.
Неудачник
Он жил в необъятной коммуналке в знаменитом некогда доходном доме на Тверском, где каждая квартира на пол-этажа. И кого там только теперь не обитало в бывших залах, в комнатушках и выгородках: от знаменитого в довоенную пору авиаконструктора на пенсии и спившейся первой скрипки Большого театра до работницы прилавка в огненно-рыжем перманенте и некой темной личности, промышлявшей блатными песнями и романсами Козина на магнитофонных катушках. Русские, татары, евреи. Столь разнообразную публику можно встретить разве что в вагоне метро или в фойе кинотеатра. Но он редко выходил из комнаты, разве только по длинному коридору на кухню.
А я его не видел уже без малого год, за который, я знал, он успел попробовать жениться, да неудачно, пытался устроиться на работу, но не прижился и теперь просто сидел в своем пенале, отрезанном от когдатошной гостиной фанерной перегородкой, и либо читал, валяясь в кресле, либо курил. Вот я и решил, оказавшись на бульваре, заглянуть. И разумеется, застал дома.
Он вышел ко мне, высоченный, бледный и еще больше прежнего худой, в чистой, хотя мятой, белой рубашке, плоской на спине, и в сильно потянувшихся на коленях брюках. Здорово лохматый и какой-то полубородый: сам, что ли, пытался подровнять перед зеркалом. И едва зашли в комнату, принялся рассказывать про каких-то сурков, виденных им якобы когда-то в Астраханском заповеднике. Он, похоже, обвык уже в своем безнадежном положении и постарался в нем устроиться поуютней.
На пианино горой валялись пустые сигаретные пачки и горелые спички, но крышка на клавишах была от них свободна, и, судя по следам на покрывшей черный лак пыли, ее поднимали, и не так давно. И я попросил его сыграть.
– Давненько не садился… – но тут же придвинул единственный в комнатушке венский стул, откинул крышку и принялся перебирать по клавишам огромными кистями рук.
Из-под них вылетали какие-то обрывки, каскадики, он останавливался, дул на пальцы, бормотал:
– Ну, вот, вроде разыгрался… – и принимался бродить по клавишам дальше.
То ловил и нянчил какую-то тему, то бросал ее. Внятная музыкальная фраза рассыпа?лась, терялась в траве, а потом возникала откуда-то вновь и начинала обрастать подробностями, жестами, ухваченными краем глаза не то уха детальками, – одна клавиша при нажатии чуть скрипела, и он чертыхался сквозь зубы – но продолжал своей пьеске жизнь.
Если б я даже про него ничего не знал, я бы многое понял, слушая. Были там и человеческая жажда счастья, и тоска по рассыпающейся в прах судьбе, и слабость, и гордость, и дар, и ущербность. Он и внешне немного походил на Маяковского, только не среди футуристов в желтой кофте и не в салоне Брик, а каким бы тот был, если б писал в одиночку стихи, никем не читаемые.
Когда в настроении, особенно немножко выпив, он обожал огорошивать подвернувшихся слушателей невероятной выдумки россказнями, но до того подробно и зримо выделанными, хотя и совершенно невозможными по сути, что многие верили. Да и сам он, наверное, верил. А правду про себя позволял только за фортепьяно – рассчитывая, может, что никто ее не расслышит. Но и то спохватывался и прерывался, покряхтывал, мдакал, напевал не идущее к делу «ти-ри-ри-римп», раскачивался на стуле – и продолжал все же дальше.
Пьеска закончилась. Он остановил ее на самой низкой, подземной ноте. Она еще звучала из глубины инструмента, когда он выпрямился на стуле и зашуршал, потянул сигарету из пачки, но не закурил, отшвырнул, и снова разбросал руки по клавишам и начал новое – ровно с той самой ноты, сбивающейся на хрип…
На отгоревшее закатом небо, разом с трех сторон, полезли тучи, будто на него натягивали рваную по краям волчью шкуру.
Когда художник перегибался через ящичек с красками, целя кистью в стоящий на мольберте картон, в лице его проступало что-то хищное, как у готовой долбануть добычу птицы.
Человек толстел, и на его брючном ремешке, перехватившем пузо, виднелись прежние следы от пряжки, вроде годовых колец.
Покуда, поглядывая в выцветшее небо над крошечным аэродромом, ждали самолета, дежурный по аэропорту, бывший военный летчик, рассказал, что воевал в Корее, под китайским именем, в 50-х. В наших не только в воздухе, но и на земле постреливали. Его ординарцу, молодому парню, пуля угодила в пах. На другое утро он застрелился в госпитале, выкурив за ночь больше сотни папирос – когда прибежали, весь пол вокруг койки был в окурках.
Легкие черные насекомые садились на раскрытую страницу, принимая, видимо, мелкий шрифт за скопление собратьев.
Подсолнух на жилистой зеленой ноге.
В похоронном оркестре то ли по болезни исполнителей, то ли вообще не хватало басов, отчего траурная мелодия звучала несколько визгливо.
В душе и на бумаге…
От постоянной зависти у него увяли уши и сделались похожи на пожелтевшие и ломкие осенние листья.
Веселый паренек втиснулся в толпу старших школьниц с возгласом:
– Эй, прыщавенькие!
На скамейке у пивной средних лет работяга совал уронившему голову приятелю соевый батончик: «На, пожуй конфетку – проснешься».
В графе «род занятий» написал: «Торгую овощью».
1976
Пустынная в снеговых пятнах улица уходила вдаль, как неудавшаяся жизнь.
«…желая принять участие в делах небезразличной мне Вселенной» (из заявления).
В большом сугробе, бессильно скользя колесами, мучился маленький оранжевый трактор.
Стекляшки бус отбрасывали ей на шею и подбородок множество мелких светлых пятнышек, точно там перебегали мелкие розовые муравьи.
У него был такой низкий, мыском заросший лоб, будто он натянул на голову трикотажную шапочку конькобежца.
Где-то поблизости, видимо, пролегало большое шоссе, потому что и здесь, в узких улочках между домами, разогнавшиеся машины проскакивали как бешеные.
Когда ей исполнилось 23, она на полгодика сходила замуж.
Потянуло теплом, и по улицам, как мамонты, прошли последние снегоуборочные машины.
Он умер в одиночестве и до прихода соседей лежал в своей комнате, где телевизор продолжал передавать хоккей.
Административная сказка
Пойдешь туда, не знаю куда. Зайдешь на почту. Получишь посылку. В ней бандероль. В бандероли письмо. В письме телеграмма. В ней – Кощеева смерть…
С ним была маленькая черноволосая женщина, похожая на собачонку.
Окно такое грязное, что погоды не видно.
Милицейский воронок в голубых и розовых лентах: у начальниковой дочери свадьба.
В черемухе душной / кричал соловей простодушный…
Она так следила за своим лицом, и массировала его, и умащала кремом, как хороший хозяин заботится о парадных башмаках.
Потянулись дни, измятые, как рублевки.
Полгода Господь мучил его сомнениями, выправляя душу.
Ливень перестал барабанить по лужам, и вода потекла по мостовой гладким потоком.
Инженер на пенсии мечтал выправить Пизанскую башню с помощью домкратов, стать почетным гражданином этого итальянского города и прибавить к своей фамилии «Пизанский».
Учиться одиночеству.
В колодец двора уже начинал стекать зеленоватый рассвет, и только одна тополевая ветвь, на которую давила невидимая, залетевшая невесть откуда воздушная струя, все качалась, как живая, среди полной неподвижности.
Броуновское движение бабочки.
Зеленый запах скошенной травы.
Некий восточный владыка, имя коего не дошло до нас, спросил в отведенный для отдыха час у своих мудрецов: «Какая игра всех древнее на свете?»
– Шахматы, о повелитель! – отвечал один. – Ибо…
– Древней всего нарды! – перебил другой, знавший пристрастие владыки к этой хитроумной забаве. – Нарды, о повелитель.
И прежде чем в спор вступил третий из мудрых, любимая жена правителя, сидевшая подле, шепнула ему, обняв за шею и колыша своим дыханием паранджу: «Самая древняя игра та, в какую играет мужчина с женщиной на раскинутом ложе. Ты слишком много времени уделяешь государственным делам, мой милый, а то б догадался сам…»
И владыка отослал мудрецов, решив посвятить этот час игре, которая древнее шахмат.
Под ногами на мокром асфальте валялись громадные кривые темно-красные стручки, похожие на кинжалы.
С каким-то керосином в душе.
Второй день на городе лежал такой тяжелый туман, что полосы дымков за курильщиками загибались книзу.
«Мама! У меня ветер зонтик отнимает!»
…и только на берегу бескрайнего проспекта припозднившиеся горожане пытались пленить одичавшие на свободе такси.
«Ты человек или милиционер?»
Уже какая-то непрочность чуялась в его фигуре.
Бывают мысли вроде поганых бродячих псов, забредающие на ум, как те на помойки.
1977
Тост за жену: «Дай Бог, не последняя!»
Громадный рабочий с плаката тянул к прохожим широкую натруженную ладонь с таким обилием мозолистых складок, что она казалась в перчатке.
Впереди старухи бежала собака с палочкой в зубах.
Висячий зад Семирамиды.
«Ну, ты, старый огурец!» (окрик в очереди).
Шимпанзе задумчиво висел на ветке в своей вольере, уставившись неподвижным взглядом в кафельный пол. А жираф местами протерся до кожи, так что впору штопать.
«Даже самую большую рыбу можно съесть только один раз».
Дальше оба берега сделались низкими, точно присели к воде.
Сад, желтый до головокружения.
В сущности, она была ребенок. Только с пухлым задом, большими грудями, неутомимыми бедрами и с паспортом.
Всякий раз перед этим она шептала партнеру в ухо: «Я такая трусиха…»
1978
Воспользовавшись слабостью его духа и крепостью вина…
Один стоял сбоку, пощипывая контрабас («Портрет джаза»).
Литератор был из породы умельцев, к письменному столу у него тисочки привернуты.
Юлия Цезаревна Гай.
Где в рукомойники нацелились рядком никелированные клювы.
Чтобы исправить настроение, ей требовалось сходить в парикмахерскую или переставить в доме мебель.
Путаные узкие улочки расползались во все стороны, как мысли ревнивца.
Черные махачкалинские старухи.
Та экзотическая глубинка, где уже на третий день тебя обуревает ностальгия по предрассудкам – вроде чистых наволочек и ватерклозета.
Тов. Клизман.
«Не откладывай на завтра то, что можно выпить сегодня».
Вокруг лампы вился крошечный мотылек, серый и рассыпающийся, точно не до конца вылепившийся из окружающих сумерек.
Гостиницу заполонили съехавшиеся на турнир боксеры в ярких пиджаках, натянутых на непомерные плечи, как на валуны.
1979
Тяжеловлюбленный человек.
Любовь эта занимала в нем примерно то же место, что Сибирь на карте страны: куда ни ехать, все через нее.
«Перед сильным смириться – это еще не смирение. Ты перед слабым смирись».
Который год она все примеряла любовь, не находя по фигуре и впору.
1980
К тридцати годам он приобрел легкое отвращение к жизни.
В тбилисских магазинах можно было купить глобус Грузии.
Во дворе, звонко матерясь, играли дети.
«Дареному слону в хобот не смотрят» (индийская поговорка).
Она любила устраивать мелкое постельное хулиганство.
1981
Это не жизнь, а просто обмен веществ!
Страна стрелочников.
С возрастом проницательность прогрессирует, как дальнозоркость. И на людей уже не смотришь так легко.
Свободно конвертируемая девица.
Свисающие, как черные локоны, уши спаниеля и грустно-улыбчивый взгляд придавали ему сходство с Джокондой, только без ее самоуверенности.
На украшавшей парапет гранитной вазе два голубя по очереди клюют оставленный кем-то пончик.
Испытывал к ней глубокое половое чувство.
Лицо ее немного портила чересчур тщательная прорисовка деталей.
Когда он поставил стальные коронки на клыки, в его бабьем лице неожиданно появилось что-то зверское.
В те годы, когда сыр приобрел вкус мыла, а мыло – запах сыра.
Выученным движением, крючком указательного пальца, гэбэшник смахнул с него очки, чтобы, когда тот инстинктивно качнется их поймать, встретить страшным правым снизу, но в последний миг только сделал шаг вперед, хрустнув стеклами под подошвой.
– Права у нас не мерены!
Человек создан для счастья, как рыба для полета.
Взгляд у него был оловянный, деревянный, стеклянный.
Весь в воспаленных марганцовочных цветках, как в болячках, стоял шиповник.
Когда-то на заливном лугу перед деревней паслось небольшое стадо, и озорной старик-пастух дал всем своим подопечным имена-отчества членов действующего Политбюро: «Эй, Вячеслав Михайлович, куда поперлась!» – и хворостиной пеструху по хребту.
Голубые крыши Самарканда, розовые стены Бухары.
Мучительная старческая бессонница, счастливая молодая.
«Кто боится помять брюки, не сидит нога на ногу» (народная мудрость).
Когда Бог наказывает, то первым делом вынимает любовь из сердца.
В дачный сезон домработница погуливала вечерами с солдатами и просила хозяйку, стесняясь своего подчиненного положения, представлять ее двоюродной сестрой. Потому, когда на заборе повисал очередной солдатик, хозяин, поблескивая очками, баском провозглашал: «Ку-у-зина! К ва-ам посетитель!» – на что та отчего-то страшно обижалась.
Бабочки-однодневки, бабоньки-одноночки.
«Я про нее вот что скажу: она как овощь неснятая. В ствол пошла. Да».
От оборудованного под летнее жилье сарайчика до берега канала простирался пестреющий цветами луг. Потом цветы разом исчезли, а трава выбросила метелочки, и луг точно поседел, из веселого сделался элегантным, вроде стильного ковра в гостиной. Через несколько дней пришел глуховатый старик в белой рубахе и все выкосил. Луг снова помолодел, превратившись в стриженый круглый затылок футболиста.
Собака вечно терлась у наших ног, влекомая не столь человеко-, сколь колбасолюбием.
Когда уже перестали надеяться, из подступающей тьмы забелел и подвалил к пристани рейсовый катер. И они подивились, что им подали такую большую, красивую, порожнюю внутри вещь.
Разлет ее жизни был пропорционален красоте, которая увлекала ее наподобие сквознячка, помимо воли.
Цирк выглядел внутри, как океанский корабль снаружи: в разноцветных сигнальных огнях, в прожекторах, в каких-то палубах и веревочных лестницах, убегающих на мачты.
1982
Третейский районный суд.
«Пролетарии всех стран, опохмеляйтесь!»
Шумел мыслящий тростник.
В небе посреди мелких лейтенантских звездочек виднелась одинокая и крупная майорская звезда.
Во дворе пожарного училища выпускники принимали клятву Герострата.
«Душа у него какая-то… жилистая!»
Часы на площади показывали явно нездешнее время, судя по разнице – каких-то островов в Атлантике.
Кустарщина? Или ручная работа?
Попеременно стояли то золотые, то матовые дни. Ветер, прилетевший откуда-то с полей, продул город, и он задышал легко, как выдох серебряной трубы.
В буреломе остального оркестра о чем-то своем разговаривал рояль.
Касторка детства.
Ночь состояла из тысячи позвонков.
В согласии с новейшей модой девушки приобрели военизированный вид, так что хотелось подъехать к ним на танке.
Мусор исходящих бумаг.
И тогда ему вставили протез души.
В гостинице жила бригада инженеров, приехавших в местную академию вправлять мозги электронной машине.
«Предпоследний день Помпеи», комедия.
Дни то тянулись чередой, как бесконечный товарняк из облитых черной нефтью цистерн, то пролетали коротко и быстро, сверкая окнами новеньких спальных вагонов.
Разинутые окна общежитий.
Мужчина с тяжелым, как колодезная цепь, взглядом.
Голубь выпустил красное шасси и уцепился за подоконник.
Уехал в тот благословенный гористый край, всю географию которого можно выучить по винным этикеткам.
С упорством насекомого.
Мотоциклист был весь в мягкой черной коже, как китовый член.
Водочный гамбит.
1983
Если опасаешься потопа, на ночь ставь ботинки на стол.
Гостям в мягко освещенной московской квартире показывали сувенир: самодельный молитвенник с груди убитого афганца. Переплетенная в серую тряпицу маленькая книжечка форматом с сигаретную пачку, всего несколько розовых листков, усыпанных маковыми зернами вязи. И еще два арабских слова чернилами на картоне обложки изнутри. Быть может, имя хозяина.
В столице теперь много таких сувениров.
Из тех людей, кто поднимает глаза к небу, только когда полощет горло. Да и то упирается взглядом в потолок.
Вещам, как и людям, надо пожить, чтоб обрести узнаваемую физиономию.
К пиву на овальном блюде подали две узкие золотистые рыбки, умело разделанные, с выложенными вдоль икрой и молокой – на любителя. Быть может, то были рыбьи Ромео с Джульеттой.
Улитка тоже имеет свое суждение о жизни. Оттого и сидит в раковине.
Как выяснилось, коммунизм может быть построен не только в одной отдельно взятой стране, но даже в отдельно стоящем здании на Кутузовском проспекте.
Чиновник за письменным столом поднял голову и пробормотал что-то среднее между «слушаю» и «пошел вон».
Голые проклюнувшиеся листвою ветки, трогательные, как детские пальцы, выпачканные зеленкой.
…И наконец подобрала себе старикашку, из которого сыпался золотой песок.
Над столом в гостиной знаменитого московского особняка, где теперь устраивают дипломатические приемы, царила громадная серебряная люстра, похожая на латы парящего под потолком рыцаря.
Домыслов. Шлагбауман.
Философские школы: стоики, сидики, лёжики. А также ходики, они же перипатетики.
Над силуэтами домов лежала раздвоенная туча, напоминавшая исполинский монгольский глаз, из-под синего набрякшего века било заходящее солнце.
В саду вовсю цвели лаперузы и астролябии.
Ветерок на миг пригнул кусты, дав оценить густую роскошь сада – так женщина ненароком разводит рукой прическу, болтая по телефону.
Оркестр на эстраде сыграл нечто, зрительно напоминающее фонтан «Дружба народов» на ВДНХ.
«Село наше, значит, Эльдорадово…»
Мелодия то терялась в зарослях звуков, так что приходилось ее отыскивать, напрягая слух, то вдруг, даря радостью узнавания, являлась совсем нагой («Портрет джаза»).
Тьма в той стороне, куда, поблескивая под звездами, уходили рельсы, заголубела и обнаружила понизу, у горизонта, зубчатую черноту леса. Голубое туманное пятно светлело, превратилось в сияние и наконец ослепительным прожектором вырвалось из-за поворота. Шел экспресс.
От долгого пребывания на Кавказе его кепка заметно увеличилась в размерах.
Интеллигент Штанишкин.
Из отворившихся дверей школы выкатилась, вереща, грудастая женскополая детвора.
1984
Уткнувшись в путеводители и поднимая глаза только чтоб сверить подпись под картиной, по музею бродили интуристы.
От двух рюмок коньяка он приобрел легкое вращение в голове.
– Это у других желания. А у меня – позывы.
От многолетней привычки к осторожности он говорил какими-то дистиллированными фразами, точно русский был ему неродной язык.
Воздушкин-путешественник.
К прилавку через толпу ломилась напористая нестарая бабка с лицом маленького бегемота.
Кружок художественного храпа.
– Разменял жизнь… на трехрублевки.
Воро?ны по обыкновению явились в черных фраках, а голуби – в синих ратиновых по?льтах с ватными плечами, по моде 50-х.
Придет время, и ты тоже почувствуешь себя слабым перед безжалостным детским сердцем.
Согнувшись, точно получил под дых, раскачивался саксофонист. Пианист загребал руками, вращая лысиной. Контрабасист, тоже перегнувшись, мотал головой, сладострастно раздирая струны. И бесновался среди своих сверкающих сковородок любимец публики – усатый ударник («Портрет джаза»).
Белая щетинистая собачонка, похожая на зубную щетку.
– Первая любовь – это как первая стопка: хмель в голову, веселье в ноги. Вторая до нутра продирает. А на третьей мужик раскрывает душу…
Жизнерадостная старушка в белом платке вся состояла из улыбки, вокруг которой было собрано в морщины остальное лицо.
Вспомнил то лето, когда мы нашли в пруду карманные часы капитана Немо.
Одинокая кривая сосна с плоским верхом, казалось, забрела на песчаный берег подмосковного пруда из далекой Японии.
В сторону соседнего аэродрома плыло по закатному небу тяжелое железо.
По вечерам, вскоре после захода солнца, на южную сторону неба выползала и подолгу сидела там жирная желтоватая звезда.
Как утверждает Брэм, «любовь крокодилов своеобразна».
К тридцати годам он созрел и принялся плодоносить.
Крошечное розовое облачко казалось болячкой на протравленном купоросом небе.
Тот час, когда по небу летают местечковые Венеры Шагала.
Сапожный крем «Отелло».
Сверкающий автобус увез наконец интуристов, набитых икрою, как идущие на нерест осетры. И гостиница опустела.
Один из тех желтых от солнца сентябрьских дней, когда кажется, что счастье уже наступило.
Собачонка какой-то мелкой кошачьей породы.
Чешуйчатый шпиль архитектурного излишества уходил в небо, где парило волнистое, как намытый у берега песок, прозрачное облачко.
Время от времени в многоэтажное ущелье, по которому текла городская река, заплывали окающие волжские теплоходы.
Они вторгались в город, как в улицу, еще храня в иллюминаторах отражение приокских полей.
Уже зажгли небесные бакены.
Магазин сантехники «Параша».
– Старое название нанайцев – «гольды». Так что, по-вашему, Гольдберг – нанайская фамилия?
Уже с четырех часов дня он вился вокруг своего преуспевающего приятеля, который был в состоянии купить целых две бутылки водки, а выпить – только одну.
Город Шестипалатинск.
Красный канцелярский карандаш марки «Отказать».
Впервые эта мысль посетила его еще в студенческие годы, за кружкой пива, и затерялась в пене.
Вторично – лет через десять, в троллейбусе. Но он так устал после службы, что поленился ее додумать.
В последний раз догадка осенила, когда ему было уже хорошо за пятьдесят. Несколько дней подряд она наведывалась. Но так и осталась неузнанной и забылась навсегда…
По невидимой в темноте реке прошли между домами красные и белые огни, обозначавшие баржу.
…тащил свою любовь, как несут на плече длинную прогибающуюся доску.
Вьюго-запад.
Ребенок что-то прошелестел во сне губами.
Его родословное дерево сожгли еще в революцию, в буржуйках.
Маленький тщедушный человечек был помещен в большое кожаное пальто.
Писатель Иван Посредственный.
…И свернул рукопись, как продавщица свертывает кулек.
– Да у него во рту кубик Рубика!
На концерте индийской музыки не различил момента, когда музыканты уже кончили настраивать инструменты и принялись играть.
Синьор Дурраччино.
1985
Потное балетное ремесло.
В его внешности было что-то от миллионера, только неважно одетого.
В те далекие годы, когда лифтерши вязали в парадных бесконечные чулки.
…Иногда ветер дует из-за реки, со стороны вокзала. Он приносит тягучий запах древесного угля от спящих на путях составов. И тогда кажется, что прямо там, за похожим на помесь мечети с аэропортом вокзальным зданием, сразу открывается свободное пространство – страна, перерезанная веером уходящих через поля, леса и полукружия рек блестящих рельсов.
На самом деле там еще долго тянутся пакгаузы, какие-то ангары, заваленные бочками и ящиками сортировочные станции, закопченные городские окраины, полосы отчуждения и прочая железнодорожная чепуха.
Но поля и леса действительно существуют дальше, и они снятся в такие дни.
В окружении подруг, перемежавших телефонное вранье с любовью.
Представляясь, он произнес нечленораздельно нечто похожее на «Екатерин Палыч».
Исподнее жизни.
Чужой желудок – потемки.
Весна проявилась исподволь, как неизлечимая болезнь. Снег невидимо подтаял изнутри, наполнив воздух всепроникающей сыростью. И уже вскоре первые велосипеды проехали по освобожденному от почерневшего льда асфальту.
На стене висел энергичный набросок жилистой натурщицы.
Девки будут обнимочно и на вывоз.
Земля просохла, но принялась невидимо набухать всеми кочками и деревьями, как набухают и проклевываются бобы, завернутые перед посадкой в мокрую тряпицу.
Голубая, ветреная весна.
По очередной прихоти моды, мужчины почти поголовно приобрели вид лыжников, только что вернувшихся с прогулки.
В учрежденческом туалете пятеро сантехников со стонами корчевали унитаз.
Профессия – мародер.
Профессор Бандер-Логин, индолог.
Мраморные греческие боги и герои расположились в анфиладе голышом, как в райвоенкомате на медкомиссии.
Тт. Сциллов и Харибдова, сотрудники ОВИР.
Мудрый дворовый закон: замахнулся – бей!
«В семь часов вечера после Указа», роман-памфлет.
Жук натрещит, и птица насвистит.
Над остывающим вечерним полем пролегли длинные тонкие облака, похожие на белые борозды, взрытые невидимым плугом.
В той стороне, где уже сгустился сливовый закат, они понемногу темнели и обращались в чернозем.
На деревьях тяжело ворочалась листва.
Та стадия превращения юной женщины в матерую бабу, когда легкие черты первой еще просвечивают под застывающей ленивой тяжестью ее нового облика.
– И как это муравьи умудряются жить в асфальте?
Нынешний ленинградский чиновник – совершенно особенный, в неприкосновенности сохранившийся гоголевский персонаж. Только подстриженный покороче и в синей пиджачной паре.
Техник-смотритель человеческих душ.
«Хиппи, штопающий джинсы. Холст, масло, джинсы» (из каталога выставки).
Любой провинциальный город, если идти от центральной площади со статуей вождя, удивительно быстро мельчает и сходит на нет – до изб с сараюшками.
Радио бормотало о посевных площадях.
Золотистый август, слегка уже тронутый осенью.
В канавах копались какие-то земляные люди.
Официанты принялись убирать со столов, а на паркетной полянке перед сценой еще продолжала топтаться, обнявшись, последняя пара, хотя музыка уже ушла.
Зоологический музей
Давай пойдем в зоологический музей.
Вот раковины южных морей, красивые и бесполезные, как пластмассовые игрушки в «Детском мире».
Вот костяки доисторических чудовищ, вымерших миллион лет назад, когда мы еще были детьми. Помнишь, как они выезжали на Садовое кольцо после репетиции парада и громыхали в голубом смраде, и из каждого торчала голова в шлеме с наушниками, похожая на улитку?
Вот лошадь Пржевальского из папье-маше и на колесиках, подаренная Буденному благодарным монгольским народом. По ночам старый маршал садился на нее и скакал, обнажив именную шашку.
Вот йети, ловко избежавший четырех экспедиций, специально отправленных на его поимку. После он спустился с гор, выучился на водопроводчика, приехал по лимиту в Москву и теперь по воскресеньям приходит сюда, в кургузом пиджачке, попахивая пивком, со своей коренастой подружкой-лимитчицей, напоминающей ему девушек-йети. Они всегда стоят перед витринкой с реконструкцией снежного человека, выполненной по медвежьей челюсти, которую он тогда подбросил ученым возле своей стоянки, – хихикают и жуют ириски, шурша конфетными бумажками.
Детская кухня им. Р. Б. Барабека.
Предпенсионного возраста жэковский бухгалтер, крючконосый и похожий на серую птицу, в ситцевых нарукавниках в цветочек. Понравившимся посетителям, особенно из молодых, любит рассказывать свою жизнь. Не всегда в этой клетушке сидел. Доклады писал для министров. Весь Союз объездил. Лучшие гостиницы, автомобили к трапу. «Приеду, только взгляну на отчеты…» Женщины легко дарили любовь…
Что-то и правда притягательное в легкой усмешке, растягивающей уголки губ и глаз на не по возрасту гладком лице.
Не было гостиниц, автомобилей, женщин. И министерских докладов не было.
К уставленному «делами» шкафу прислонены две черные палки с кольцами для предплечий. А исковерканные полиомиелитом ноги криво стоят под столом на щербатой скамеечке.
Но писал он и правда с чудесной тщательностью, по одной внося всякую цифру и букву. Мелко-мелко.
1986
Круглый лысый человечек с узкой «бабочкой», вспорхнувшей на горло крахмальной сорочки.
В тот год, как и в предыдущие, в запущенных московских квартирах всегда можно было обнаружить где-нибудь на кухне небольшое сборище почти оборванцев, рассуждающих о феноменологии, экзистенции и тому подобных материях, запивая все это дешевым портвейном из разнокалиберных чашек, обычно с отбитыми ручками.
Город Извинигород.
Полярник Маманин.
Художником старик был средним, но старательным. Без малого три четверти века мазал холсты. Выходило похоже на цветные фотографии. Только три или четыре раза за жизнь у него правда получилось – всё цветы, и всё красные. Эти эскизы он никому не отдал, они и теперь кровоточили на стене.
Так он и состарился, украшая какие-то клубы, колхозы и столовые портретами и пейзажами на сюжеты, почерпнутые в «Огоньке» и из настенных календарей.
Совсем одряхлел, ослаб и вконец запустил свою комнату-мастерскую в бывшем доходном доме возле метро, в свое время полученную по записке добродушного Луначарского. И теперь скопившиеся в ней карандашные наброски, повернутые лицом к стене холсты, заставленный флаконами колченогий туалетный столик и большой, с облупленной позолотой, заваленный бумагой, кистями и скрюченными тюбиками письменный стол, драные кожаные кресла, перекинутые на ширму заляпанные краской драпировки вперемешку с предметами стариковского быта и туалета неожиданно придали ей тот замечательно артистичный, живописный облик, которого он тщетно пытался добиться в своих работах.
И тут в прежнюю бесконечно длинную коммуналку намерился въехать отдел какого-то министерства, и старика принялись выселять.
Уж все остальные жильцы, радостно перекрестившись, вселились в отдельные блочные квартиры где-то за ВДНХ. Уже полы покрыли новым пахучим линолеумом и принялись завозить канцелярские столы. А старик, всю жизнь привыкший выходить из парадной на одну и ту же улицу и покупать хлеб и масло в одном и том же гастрономе, упирался.
На его счастье, в давние годы в этой самой комнате он рисовал портрет сестры самого Ульянова-Ленина, она даже упомянула одобрительно в какой-то заметочке о способном живописце из рабочих.
Сложив в серую холщовую папку старые выставочные дипломы, похвальные отзывы о своих работах, пожелтевшую газету с той самой заметкой и письмо в поддержку, подписанное старейшим ветераном партии, старик принялся обивать пороги кабинетов.
Чудом ему удалось заполучить чью-то подпись да еще звонок куда-то, и его оставили в покое. Не без расчета на естественный ход вещей: старику-то уж было за девяносто.
И посетители министерства, ждущие своей очереди на стульях в коридоре, получили возможность с изумлением созерцать, как из высоких крашенных белой краской дверей появляется длинный худой старик в домашних тапках, серых брюках на подтяжках, пожелтелой от времени рубашке с расстегнутым воротом и, не обращая внимания ни на посетителей, ни на министерских, со сковородкой в руках шаркает под стрекот пишмашинок в дальний конец, в специально для него оставленную кухню.
«Обратно с речки утописта понесли!»
Один из тех хорошо подстриженных молодых людей, что сразу рождаются в руководящей должности.
Тюлени с коричневыми телами цирковых борцов.
Когда сытые, с лоснящимися губами государственные люди и те, кто к ним прибился, разъезжаются с очередного банкета, они лишь дописывают очередную строчку Всеобщей истории халявы, уходящей корнями в глубь веков. Еще в Шумере народные собрания сопровождались пирами за храмовый, т. е. казенный, счет.
Тягучий кофейный запах трубочного табака.
Птичий рынок
Уже на подходе, на разобранных трамвайных путях перед рынком, торгуют котятами. По полтиннику из картонных коробок. И подороже из полированного ящичка с гнутой прозрачной крышкой.
Эти – у старорежимной дамочки в потертых кошачьих мехах.
Будто пухлый брэмовский том с картинками, переложенными папиросной бумагой, рассы?пался по веселым рядам под желтым просвечивающим навесом.
Населенные тварями аквариумы, банки, колбы с чистой водой.
Хитрые машинки, качающие воздух
Гроздья крошечных серебристых шаров, уплывающих из спрятанных на дне трубочек вверх – как исчезающие виды.
Рыбки в полосатых пижамах и в бальных платьях со шлейфами. Генеральчики неведомых армий с фосфоресцирующими лампасами на боках. Толстые розовые «телескопы», шевелящие трубочками глаз с любопытством естествоиспытателя.
Крабики и аксолотли, восхитительные своим уродством.
Мраморные и полосатые водяные черепашки: стоит купить, если ты одинок и не уверен в себе.
Склонные к философии аквариумные лягушки, белая и черная, медленно кружащие в сферическом стекле, перебирая перепончатыми лапками.
Место, где торжествуют необыденные ценности.
Щенята копошатся в детских манежах с пришпиленными родословными и цветными фотографиями родителей, вроде того, как развешивают портреты киноартистов в газетных киосках.
Цветастый петух растопырил перья и, кажется, вот-вот загорланит, задрав к небу раскрытый клюв.
Розовую козу украшает черная строчка, словно вышитая шерстяной ниткой по хребту.
Любители редкостей: опрятные старички, дамы спортивного вида, подростки.
Завсегдатаи неспешно играют в шашки на обитом жестью прилавке между заключенными в аквариумы стайками рыб.
Среди торгующих птицами почему-то особенно много убогих.
Голуби вертят своими нежными головками в искалеченных красных руках.
Парень, волокущий ноги, предлагает щеглов.
Над прислоненным к дереву костылем повисла клетка.
В ней двухсотрублевая пичуга невиданной красоты, разделенная на три широкие полосы чистейшего синего, красного и желтого цвета. Точно флаг островного государства, разлетевшегося по свету.
Переложенная папиросными листками брэмовская жизнь, но не отторгнутая от своих тропических речек и южных островов, как это бывает в зоопарке, а словно завернувшая сюда ручейком по дороге в ухоженную квартиру с большим аквариумом или в уставленную клетками комнатушку в коммуналке.
Клуб, созывающий сам себя дважды в неделю.
Белая и черная лягушки кружатся, обнявшись. Как день и ночь.
– А какой породы щенок?
– Собака она и есть собака!
«С высоты человеческого роста».
Пианист с отвращением на лице колотил по клавишам («Портрет джаза»).
«Я таю, как конфетка за щекой».
Чтобы летать, как птица, надо всю жизнь махать крыльями.
Августовское небо отрясало звезды, как старая яблоня – плоды.
Яблоня «ньютоновка».
Ночью, когда все отдыхающие уходили, они запирали вход в бассейн, гасили свет и плавали голые вдвоем в громадной зеленоватой воде, подсвеченной со дна; через стеклянную крышу светили звезды; и в темноте над водой летал звук трубы из поставленного на бортик магнитофона, точно выпорхнул из открытой клетки.
Налетевшие в конце августа ветры сдули лето в один день – и оставили гулкую, как колоннада, осень.
В сентябре ветер сделался прозрачным, как вода. Но остывающее небо временами еще по-прежнему опрокидывало потоки солнца, и тогда оно било в глаза через листву, отвердевшую, но еще не потерявшую первоначального цвета.
И в этой золотистой жиже плавала и сновала напоследок мошкара.
Потом повалила мокрая снежная пыль, и город принялся тонуть в красноватой мгле, пока не ушел в нее целиком, слабо просвечивая через мутную толщу иллюминаторами окон, точно уходящий на дно «Титаник».
1987
Когда наконец установились настоящие холода, воздух сделался прозрачным, и над заиндевевшими крышами встала в небе необыкновенно высокая луна.
Спал он плохо, и ему приснилось, что высохший крокодиловый портфель из Музея подарков вождю ухватил его никелированным замком за горло.
Из приемника, продираясь через кусты и заросли помех, пробилась-таки чистая, колеблющаяся струя альт-саксофона.
В южных городах жизнь по-прежнему вывернута лицом во дворы, где все и происходит.
В вечной борьбе за свои права дети неизменно берут верх. Знаете ли вы хоть одного ребенка, которому позволяли бы чиркать спичками, и хоть одного взрослого, который бы не добился этого права?
Сытенький, сильненький и с перстеньком…
Дальнюю родственницу пригласили в дом, чтобы отдать ей старые платья. Полезли в шкаф и обнаружили, что моль испортила хозяйский воротник. Суматоха, слезы. Про гостью забыли.
Соломон Давидович Екклесиаст.
История царства, выигранного в кости.
На ее голые плечи было накинуто что-то вроде серебряной сети, отчего она походила на пойманную рыбу с грузилами в ушах.
Поливальная машина задерживалась у каждого деревца, точно собачка, задирающая ножку.
Предместья кончились, и мы вступили в эпоху фанеростроя – в полуоседлую культуру садовых домиков и крошечных огородов.
Ступая по ласковой пыли.
Закатные краски быстро смещались вправо, пока не захлопнулись там, как в черном сундуке.
Пароход двигался в расставленные объятия порта с несколько надменной медлительностью, слегка приседая кормой – так танцуют провинциальные девушки, когда стремятся держаться чинно.
Фальшивая радость духовых оркестров.
Юнцы, уже научившиеся заглядывать женщинам в глаза.
Стойка бара в разноцветных бутылках напоминала алтарь дикарей, да и сами они в своих дикарских пестрых майках сидели тут же. Уши, шеи и руки туземок украшали блестящие побрякушки в таком количестве, что лет триста-четыреста назад за них можно было купить два Манхэттена.
Мир входящему. И исходящему.
По оркестровой яме валялись разбросанные бумажные листки, облепленные, как муравьями, нотами.
Впереди ехал маленький кривоногий автомобильчик.
Посреди планетария поводил круглой головою аппарат, похожий на исполинского механического муравья.
…Бродил по улицам со своей тоской, бережно прижимая ее к животу, как несут кислородную подушку.
1988
Дуракократия.
В ожидании начала по площади парами прохаживались милиционеры, как школьницы на перемене.
Живем тут, на выселках Вселенной…
Вся Москва провоняла дьявольскими французскими духами, появившимися минувшим летом. Теперь, на морозе, их запах сгустился и превратился в совершенный смрад.
Блондинка с душистой скукой сигаретки в пальцах.
В приемнике ворочался голос Армстронга.
Всякая новая подруга, поселившись у него, наутро принималась переставлять мебель. С той же закономерностью, как впущенная в дом кошка, напившись молока, начинает умываться.
Ребенок со всем миром на «ты». Даже со слоном.
Грустный как черепаха.
Мода совершила полный оборот и нечаянно воротилась к дореволюционным красавчикам с выстриженными по линейке усиками, в кургузых парусиновых пиджаках и полосатых брюках.
Зато у девиц появился одинаковый похотливый румянец на скулах.
Подул ветерок, и на ветках завертелась проворная листва.
По небу наплывали печальные, как тысячелетия, облака.
«Мама! Ты даже красивей, чем моя новая пожарная машина!»
Это у взрослых указательный палец. А у детей – вопросительный.
Настала летняя пора с выпуклыми девушками на улицах.
«Носорог». «Рогонос». А вы говорите, от перестановки не меняется!
От всякой женщины, разделившей его ложе, он требовал записать рецепт какого-нибудь супа, горячего или салата в специально заведенную толстую тетрадь. Рассчитывая в старости выпустить бестселлер: «Тысяча и одна ночь».
Они были все одинаковые, как пятирублевки.
Жених был до того элегантен, что казалось, невеста вышла под руку с официантом.
Зазвучала какая-то мрачная музыка.
Обувная швейная машина «Минерва».
У старухи был скверный характер, она вечно собачилась с соседями, а после запиралась в своей комнатушке и вытирала там пыль или переставляла цветы. Родных у нее не было, и только в старости жизнь улыбнулась: она сломала ногу. Тогда отыскался какой-то дальний племянник и стал ходить к ней в больницу, а когда выписали, то домой. Заезжал раза два-три в месяц, после работы. Старуха жаловалась соседкам, что навещает редко и приносит всякую ерунду, но уже не чувствовала себя такой одинокой, как прежде, и, чтобы не лишиться его, до самой смерти не расставалась с костылями, хотя кость давно срослась.
1989
С лицом спортсмена и нецензурным выражением глаз.
Через ветви, не задев их, серым снежком пролетела птица.
Без нее моя жизнь была неполна. А с ней сделалась чрезмерна…
В коридоре висел телефон-заика, не выговаривавший половину слогов.
Реликтовые паровозные водокачки с красными клювами, уцелевшие на запасных путях.
Статуя мудреца, задумавшегося столь крепко, что птицы свили гнездо на его мраморной плеши.
Совсем взрослые школьницы, с омутками блуда в глазах.
Ее похоронили в джинсах и кроссовках.
На окровавленной необъятной плахе мясники в своем закутке играли в шахматы.
Трижды консул, автор «Рассуждения о водопроводах Рима».
Бабушку время от времени навещал мальчишка с четвертого этажа – он всегда приходил со своим большим желтопузым котом, свисавшим у него на руках до самого пола.
Облака уходили на закат, как окровавленные эшелоны.
Маленькая черная собачонка с таким надменным взглядом, точно она величиной с корову.
Сад заполонили маленькие квадратные жучки в красно-черных камзолах.
Красноватые раскаты грома.
Грузинские женщины с изумительно жужжащими голосами.
Старые тбилисские гостиные в жирной позолоте.
Тень от серьги покачивалась на ее щеке гроздью разноцветных пятнышек.
Из полукруглого, единственного горевшего во мраке окна лился такой мертвенный свет, точно там в комнате взошла луна.
Вот и наступил век мытарей.
Донос был написан старинным почерком, с завитушками и нажимами.
Правительственные воззвания все больше походили на тосты.
Трупы деревьев вокруг пожарища так и остались стоять, протягивая скелеты ветвей к пасмурному небу.
1990
Лежать бы и читать книжки про кораблекрушения.
По коридору все время шмыгали какие-то пыльные старушки.
Сладковатый трупный запах индийских сигарет.
В истории голубиного племени эпоха многоэтажных домов стала золотой страницей.
Латынь всегда напоминает о болезни.
В воздухе, как клоунские штаны, повис полосатый парашют.
Это был человек-волчок. Стоило ему перестать вертеться, как валился на бок.
В спирту томился мозг гения, похожий на кочан цветной капусты.
Молодость прошла, оставив на губах вкус дешевого вина и губной помады.
Очередь за желтенькими цветочками на мясистых стеблях оказалась очередью за весенними огурцами.
Лимонные японские улыбки.
Над поселком целый день тарахтели маленькие самолеты, будто там ползали трактора, вспахивая небо.
Хорошая погода как Царство Божие – она внутри нас.
Изувеченные селекционерами розы.
К заросшему тиной пруду брели, как паломники, детсадовцы, предводительствуемые толстой теткой.
Девушки ушли и унесли свои маленькие груди.
В колодце двора, снижаясь кругами, плыло выпавшее из какой-то птицы перышко.
Весь сад оплели жилистые вьюнки.
Курортные парочки из отряда тайнобрачных.
Я не муха, чтобы газет бояться!
В 1637-м на ярмарке в Портобело серебряные слитки лежали сваленными в кучи, как камни для мостовых…
И только запоздавшие мужики бились в ресторанные двери.
Туман развешивал свои сети от фонаря к фонарю, обращая весь город в рыбацкую деревню.
Как известно, Деда Мороза еще в 18-м году расстреляли за мешочничество.
1991
Из дома пишут, на улицах стали появляться люди с черными пуговицами, пришитыми белой ниткой: нужных не достать.
Инвалиды труда и зарплаты.
Сладкая физиономия несостоявшегося вождя с золотым паучком пенсне, усевшимся на переносицу.
Наползли многопалубные облака.
Бесконечный, как пещера, сипловатый голос свирели.
Гроссбухи венецианских купцов. Они-то и были Книгой странствий XIV века.
Один из тех, кто всегда выбирает место в самом последнем ряду. Запуганный человек. Боялся не только высоты и глубины, но и длины, и ширины…
Салон духовых музыкальных инструментов «Иерихон».
Кооперативные пепельницы «Помпея».
Смолотый на жерновах любви.
Улыбчивый раб каллиграфическим почерком вписал его имя в книгу обреченных.
Что появилось раньше: женщина или зеркало?
По небу еле слышно шуршали кучевые облака.
В зеленой шевелюре лета обозначились первые золотые пряди.
Смотрю себе легкие перепончатые сны.
Европейские вокзалы наводят на мысль о путешествиях. Российские – о бедствиях войны.
Из приемника лился жизнерадостный ранний джаз, еще не научившийся тосковать.
1992
Небольшой экскаватор дремал у разрытой траншеи, положив на кучу песка усталую когтистую лапу.
Жизнь, одинаковая по всей стране, как время на вокзалах.
Сделался начальником и облачился в пальто, тяжелое, как гроб.
Город Белоруцк.
«Смерть комара». Драма в четырех актах.
Китайские презервативы «Великая стена».
Смерть – чепуха по сравнению с жизнью.
На улице запахло морем. Не то из-за приближения весны, не то от цинковых лотков со свежей рыбой.
Возвращение в райство.
Старинная тяжелая ваза, похожая на отлитую из хрусталя берцовую кость.
Картинки эти водились в дебрях золоченого тома с верхней полки шкафа, до которой в детстве было так трудно дотянуться.
Дважды не войти в одну и ту же любовь.
О, сладкозадая!
И уехал в те края, где спят, подложив под голову камень.
Оркестранты в плохо сшитых фраках.
Только комаров всегда встречают аплодисментами.
Он был безмятежен, как продавец вееров в жаркий день.
Когда на море волны, кажется, будто всю дорогу плывешь в гору.
Между курортами бегал маленький черно-белый, со вздернутым носом катерок, похожий на матросскую бескозырку.
И тут началось одомашнивание меня…
Дама с комплекцией циркового борца.
Продавец ювелирных побрякушек поглядывал на гуляющую толпу и ждал, пока деньги проснутся и зашевелятся в бумажниках.
Чугунные копыта скамеек.
Густое солоноватое вино.
Насупилось, и дождь совсем уже приготовился вступить – вроде музыканта, перевернувшего скрипку к подбородку и только ждущего взмаха дирижерской палочки.
Полость головы.
Зал для игры без правил.
В школьном вестибюле стоял гам, как в зверинце.
1993
Ввалился прямо в пальто, под которым не угадывалось ни пиджака, ни свитера, ни даже рубашки.
Улыбка как улитка проползла по ее лицу.
Поэтический вечер вел главный бухгалтер издательства.
Румянолицые юноши так быстро превратились в краснорожих мужиков…
По снегу цепочкой протянулись лунки следов, желтые с той стороны, где падал свет уже зажегшегося фонаря, и голубые с другой, освещенной смеркающимся небом.
…А тебя в моем перечне «любимого» нету, потому что глупо признаваться, что любишь дышать…
Проклюнувшийся на комнатном цветке побег сложился в нежно-зеленую крошечную фигу.
Жена велела ему надеть драповое пальто: «Его пора проветрить!»
Вообще-то он предпочитал куртки, но послушался.
Пальто было тяжелое, скучное и наводило на неинтересные мысли. Он прогуливал его целый день, даже сводил в ботанический сад. Но с ними ничего не приключилось.
У ларька стоял квадратный мужик с лицом вулканического происхождения.
И уехал на историческую чужбину…
В щелку приспущенной ресторанной шторы видна была широкая терпеливая мужская рука, лежавшая на скатерти возле стеклянной ноги бокала в золотистом пятне настольной лампы.
Можно придумать целую историю про него и ту невидимую, что сидит напротив.
Одна из тех маленьких брюнеток, что снизу смотрят на мужчин как бы поверх их голов.
Лысый, с круглыми глазками, похожий на пресноводную рыбу.
…Так и летела по жизни, крутясь и подлетая, вроде воздушного шарика в метро.
Случайно повстречавшись на мосту, у гранитной тумбы беседовали о чем-то модное длинное пальто со старой болоньевой курткой.
Нищенка, вся увешанная сумками и кошелками.
На пустом эскалаторе, уплывая вверх, оживленно обсуждали что-то две девицы, одновременно всплескивая руками, точно играли в ладушки.
По улицам прошагали орды с красными знаменами.
Тот трудноуловимый миг, когда розовизна заката сравнялась с искусственной подсветкой высотки, и весь зиккурат вдруг сделался прозрачным, лишь обрамленным легкими штрихами контура, тающим, как сахарный, в красноватом растворе неба.
Ее тягучая любовь…
С какой-то стати в сад залетела бабочка в тропическом исполнении.
На протяжении жизни ему довелось поливать из кувшина многим женщинам, когда те мыли волосы. И всякий раз он удивлялся изумительной одинаковости их движений, когда пальцы перебирают мокрые потемневшие пряди под теплой струей. Жены, подружки, дочь.
С дерева валились то овальные, то граненые яблоки.
Лет сорока, груболицый, с разбойничьим перебитым носом, нежно прижимал заскорузлой рукой похищенную с бала Золушку. Ее белое кружевное платьице беззащитно выглядывало из-под наброшенного на плечи плаща. С бесстрашной любовью она глядела в его страшные желтые глаза, и под взглядом этим он, казалось, забывал свое разбойное ремесло и счастливо улыбался.
Эскалатор уносил их в обнимку наверх, в теплую ночь, и его потресканные от матерной ругани губы беззвучно шевелились, точно пытаясь выговорить ласковое.
Господи, где Ты их отыскал друг для друга?
Сдавала комнату, ненадолго поселился даже заезжий миссионер, после которого остался легкий запах ладана и запиханные в диванную подушку дамские трусы.
Уголок Дурова с черными чугунными слонами статуэточной породы.
Переливчатый серо-зеленый занавес, будто сшитый из шкурки ящерицы.
Глупые дрессированные птицы.
И сама хозяйка, смахивающая на большую старую ворону, приодевшуюся в елочную мишуру.
Кабан с отвратительными желтыми клыками раскатал по сцене ковер и немножко по нему покружился с голубым платочком в зубах – что обозначало танец.
Большой белый попугай, вертя педалями маленького блестящего велосипедика, проехал по проволоке.
Собака сосчитала до десяти.
Из-за кулис отчетливо пахло слоном, но тот так и не появился на публику.
В ту зиму модники облачились в толстые волосатые брюки.
1994
Старые московские дома расселяют. Прежние жильцы вывозят свои обшарпанные пианино. Въезжают другие, с новенькими двухкамерными холодильниками.
Человек, скалывающий лед, вытер лицо ушанкой и плюнул с ненавистью:
– Да хоть бы весь мир поскользнулся!..
Усомнился в таблице умножения и пересчитал ее всю. Сошлось.
В ванной над мраморным умывальником уставился из стены пучеглазый кран с никелированным хоботком, похожий на гигантское насекомое.
Настоящая история
От тянувшейся полтора десятка лет семейной жизни художник наконец сбежал, переселившись в мастерскую. К тому моменту у него осталась только одна потребность – в одиночестве.
От сомнительного положения «мазилы-левака» не убежишь.
Развеска картин на групповой выставке: запланированное избиение младенцев. «Комиссия» явилась в зал на Беговой, возглавляемая бой-бабой из Управления, настоящим комиссаром в юбке. В окружении холуев она крупным шагом бежала вдоль картин, то и дело гремя высоким властным голосом: «А это что за мазня? Убрать!»
Герой наш затаился в своей выгородке и решил: «Слово скажет – пошлю. Открытым текстом».
Что случилось, понять нельзя. Наверное, она все ж имела свои отношения с живописью, и что-то ее тут зацепило. Влетев в выгородку и еще не видя его, она остановилась, обведя глазами, и вдруг совсем другим тоном: «Может, эту расширить?» – Это значит – за счет других. – «Не надо…» Посмотрела на него внимательно: «Жаль, раньше не знала вас. В мастерской бы посмотреть».
А ее во все мастерские правдами и неправдами заманивают.
Выставка открылась и закрылась.
Примерно через месяц в его клетушке-мастерской на Патриках посиделка с выпивкой. Дверь незапертая распахивается, и является – она. Как только разыскала в этой мансарде?
Подсаживается за стол. Стакан водки в руку. Ест что есть. Хвалит картины. А когда все разошлись: «Я у тебя останусь».
Баба фактуристая, но только этой ему не хватало. Да и ощущение, что его – насильно.
– Я домой. (Не должен был, но поедет, раз так, на Бутырский к матери.)
– А я?! Я ж не могу за руль!
– Такси возьми.
– Не хочу.
– Тогда – запру.
И запирает, и уезжает.
Утром находит ее в бешенстве. С ней так никто, никогда! Судя по виду, даже не прилегла, не разулась.
Накидывает плащ, подхватывает сумочку, и за дверь. Он вообще молчит.
Но через пару недель, при тех же обстоятельствах, снова на пороге. Как ни в чем не бывало. Глазом стол окинула:
– Ну, у вас уж и нет ничего. Поехали ко мне продолжать.
Приятели тактично отказываются. Он – едет.
Роскошная квартира. Холодильник битком. Коньяк французский. Даже камин, хотя электрический.
Он остается у нее.
Наутро, в пеньюаре на голое тело, секретарше в телефон:
– Оформи мне отпуск сегодняшним днем. На неделю. Такому-то то-то передай, такому-то – то-то (дает указания).
И сразу, пока не перехватили, пока не принялись звонить, – распихивать вещи по сумкам. Гастроном, другой гастроном. Рынок. С продавцами – начальничьим голосом, да те и так чуют, сносят купленное в багажник, на заднее сиденье.
К вечеру – на даче. Берег Волги. Особнячки будь здоров, чуть не Зыкина с Кобзоном в соседях. Два этажа. Камин настоящий. Сауна, бильярд.
Река – пейзаж – птички…
В ее женских повадках что-то провинциальное: разом властность и желание ощутить себя беззащитной.
На другое же утро вызван прораб: перестраивать чердак под студию: «Она большая должна быть. Ты сам не понимаешь, те картины свои – забудь. Ты должен громадные холсты писать. Для залов, холлов. Для дворца ЮНЕСКО в Париже».
А он и сам про большие думал. Она смыслит в живописи. И про успех понимает правильно. Ему и лестно, и противно.
И снова: река, лес, птички. И властность, и жажда беззащитности.
Мастерская оборудована и остеклена в полторы недели.
Она уезжает одна и возвращается через день. С грунтованными холстами высшего сорта, на таких он ни разу в жизни не писал. С импортными кистями, красками.
«Ты будешь жить здесь».
Она уезжает в Москву в понедельник вечером и возвращается в пятницу. С полной машиной съестных припасов, с какой-то специальной «робой художника» с итальянским ярлыком.
Три дня реки, лесных прогулок и любовных, похожих на родовые, схваток, во время которых она в голос визжит по-кошачьи, а после только стонет тоненько. Временами в спальне, временами в каминной, на лестнице, в мастерской, прямо в лесу. Потом: «Работай и будь хозяином. Еда в холодильнике». И уезжает.
В ее отсутствие: прогулки, колка дров для камина, сидение перед пустым холстом.
На третью неделю он разрабатывает план побега и бежит. Это непросто: «поселок» в стороне, автобус сюда не ходит. До попутки добирался с местным пасечником, в телеге.
В Москве он прячется у матери и старается как можно скорей исчезнуть из города. Подворачивается горящая путевка в дом творчества.
Клетушка, столовка, одиночество. Уфф…
На пятый день она его находит.
Переводит в номер-люкс.
Привозит холсты и краски.
Устраивает пир.
И принимается приезжать через день.
И тут начало новой сюжетной линии.
Она (она!) – молодая художница, лет на двадцать его моложе.
Из старой искусствоведческой семьи, и сама уже известна: ее книжные иллюстрации взяли призы в Италии. Молодой муж, на одном курсе учились. Вместе работают, берут заказы на пару. Вот и теперь он уехал представлять их последнюю книжку на выставке.
Что их сводит, кто объяснит. Талантливый наш герой немолод. Умен, но мужиковат – как многие, кто себе сам пробивал дорогу. Если интеллигент, то разве что в первом поколении. А у нее род восходит к мирискусникам: полный шкаф книг с именами предков на обложках. Да и по виду: институтка…
Но их дороги пересекаются на этюдах. Потом они вместе ужинают в столовой. Потом вместе молча гуляют по берегу, на который положил последние коричневые мазки закат. И утром просыпаются в ее комнатенке (в свой «люкс» он бы не смог ее привести).
Та приезжает вечером. Пир в «люксе». Но когда она начинает расстегивать молнию на платье, он говорит: «Спи здесь, а я…»
Пьяную истерику брошенной бабы – с угрозами, с матом, с битьем посуды – все, кто тогда там был, запомнили. Не говоря об обслуге.
Они бегут.
Они в его мансарде на Патриках.
Еще одна ночь.
Он находит в себе силы. Он говорит: «Уходи. Я старый для тебя. У меня ничего нет. У тебя – семья, дом. Я себе не прощу, ты себе не простишь».
Она уходит.
И возвращается через неделю.
Ночует и уходит снова.
А еще через две недели возвращается уже совсем: «Я ему все сказала…»
С тех пор они уже десять лет вместе.
Синие в сумерках кусты малины.
Вместе с розовым плюшевым мишкой, по оплошности оставленным в электричке, уехало его детство, неизвестно куда.
По ночам черноту сада облетала по дуге какая-то скрипучая птица.
Дорос до тех лет, когда мужчина уже понимает, что женщина с ребенком прекрасней женщины без ребенка.
На лице у ведущего юбилейный вечер застыло то тупое и потерянное выражение, какое бывает у автомобилиста, когда тот накачивает спустивший баллон.
Еще там был небогатый банкир в ботинках «прощай молодость», приехавший на стареньком «мерседесе».
Почувствовал себя одиноко, как потерявшаяся из улья пчела.
Вспыхнули прожектора, и на сцену выдвинулось джаз-бандформирование в черной кожаной униформе.
1995
Быть поэтом, банкиром, спортсменом – все нелепо. Пассажир – вот призвание для человека.
Во рту с утра такой привкус, точно начитался дрянных стихов.
У обитающих в Москве популяций странных людей временами проявляются необъяснимые привязанности к тому или иному месту. Взять хоть подземный переход у Киевского вокзала. Всю прошлую зиму там каждый день собирались какие-то смуглые в чалмах. Теперь его вдруг облюбовали глухонемые.
Сидит за пишущей машинкой и вытягивает из себя роман, как паук паутину.
В Приказных палатах псковского кремля, если верить записям, изводили по два ведра чернил в год.
Декрет о переводе петухов на летнее время.
Вода источника имела столь безупречный вкус, что ее следовало бы подавать в крутобоких графинах и потягивать за беседой из запотевшего стекла, как вино.
На расписных подносах были разложены неведомые восточные сладости гаремного типа.
За время его отсутствия в городе все будто немного покосилось – так бывает в квартире с картинами, когда надолго уезжаешь: начинают криво висеть.
Дирижер то плавательными движениями разводил руками, то делал фехтовальный выпад. Со спины он был похож на выгребающего против течения пловца.
Бабочка благодарно облетела вокруг меня и запорхала дальше по своим делам.
По саду потянулся декадентский запах каприфолей.
Кое-что про Петербург
Всякий раз вернувшись в номер, обнаруживаешь на коврике под дверью россыпь разноцветных билетиков и визиток с предложением интимных слуг. И потом еще полночи вкрадчивые женские голоса обольщают по телефону.
Петербуржцы по типу, в сущности, русские англичане. Если вообразить себе обедневших англичан.
Нева слишком широка, и не собирает город в целое, а разъединяет его. Несоразмерность реки домам вдоль набережных создает ощущение громадного пустыря.
Иное дело – каналы.
И почувствовал себя несчастным, как женщина без зеркальца.
Вошла в своем дремучем свитере.
В клетке сидело звероподобное человекообразное.
Арбатская музыка
Кришнаиты в розовом расположились на потертом коврике перед магазином «Консервы». Грубоватые лица бритоголовых музыкантов странно сочетаются с нежными лепестками их одежд.
Один – с маленькими дзинькающими тарелками. Другой – с длинным гортанно выговаривающим барабаном. И третий – с какой-то сложной фисгармонией, мехи которой он сдвигает и раздвигает босой ногой. Он еще и поет в микрофон, укрепленный на бритой голове тонким металлическим обручем.
Заунывная, прозрачная, бесконечная и одинаковая, как текущая вода, мелодия, выводимая неожиданно чистым голосом при невидящем взгляде широко расставленных глаз. Она необъяснимо завораживает и не дает уйти.
Больше, чем покушение на оживающую в кармане и норовящую выпорхнуть на вытертый коврик пятисотрублевку. Нечто вроде плывущей по небу вереницы облаков, когда засмотришься. Понимаешь, что надо сделать усилие и отойти, и не хочешь, чтобы эта однообразно ветвящаяся музыка прекращалась.
Подзинькивают тарелки, постукивает барабанчик, обвивает, как лиана, фисгармония с ослепшим голосом. Где мой колокольчик. Дайте мне розовую одежду. Обрейте голову. Дзинь-дзинь-тук-дзинь…
На мое счастье, на том углу, где «Макдоналдс», грянул диксиленд. Они в эту пору всегда там собираются, старые лабухи, поседелые, пузатые, краснорожие обноски 60-х.
Фальшивящий на каждой ноте, повизгивающий джаз.
Непередаваемо пошлый в соседстве с заунывной небесной гармонией в розовом. Чудесно земной и плотский, мгновенно забивший ее жизнерадостными вскриками сакса.
Я облегченно вздохнул и спасся – или окончательно погиб, бросил повеселевшую денежную бумажку джазистам на пиво и отправился дальше по своим делам.
– Вы что-то сказали?
– Нет, рыгнул.
Память памятью, а о людях напоминают вещи. Бабушкины часы с боем. Отцовский механический карандаш. Теткина серебряная ложка.
А с годами и они куда-то исчезают, будто растворяются во времени, как сахар тает во рту.
Каркающая французская речь.
Обводя взглядом комнату, задумался, вычисляя возможное местонахождение кошки.
И жили тогда на двух- и трехпалубных дачах.
Не то с банджо, не то с теннисной ракеткой в чехле.
Ее только немного портил длинный змеящийся рот.
Тот предзакатный час, когда кладоискатели со своими лопатами высыпают на позлащенные косыми лучами картофельные поля.
Маленький сухой листок, вися на невидимой паутине, быстро-быстро вертелся на ветерке – точно прял воздух.
Небо было пусто, и только по горизонту тонкая вереница облаков складывалась в далекие пирамиды, сфинксы и бредущий по сахарному песку верблюжий караван.
Вокзальная готика Праги.
Шел переулками еврейского квартала, где и живут, и говорят картаво.
Над крышами выползла раздавленная оранжевая луна, точно там грузовик проехался по апельсину.
В сильные холода городская река все-таки замерзает, и тогда по ней пускают маленький ледокол, чтобы у детей и пьяниц не возникло соблазна пройтись на тот берег по ненадежному, подтачиваемому с изнанки теплыми городскими стоками льду.
1996
Явился со своей весьма телесной женушкой…
Из всех искусств для нас важнейшим является – кулинарное.
Мелкий писательский чиновник из баталистов-маринистов, подвыпив, все жаловался на молодую жену, блядующую с турком с соседней стройки. «А раньше у нее мясник был из нашего гастронома…»
По вагону шествовала мороженщица, крича «а вот эскимо, эскимо!» таким противным голосом, что хотелось купить зараз весь ящик, лишь бы заткнулась.
Бо?льшую часть времени он проводил за своим массивным директорским столом, уставившись на его пустую поверхность, в позе «Девочки с персиками» – если б только девочка эта обладала бородой, девяноста пятью кило живого веса и беспрерывно курила сигареты «Lucky Strike».
Оплетшие куст вьюнки разом разинули свои белые ребристые граммофончики, точно готовые грянуть на весь сад маленькие духовые марши.
Сад терпимости.
Жопастенький контрабасист был копией своего инструмента.
Потолок курортного павильона украшал расписной плафон, причудливо сочетавший барочную форму с социалистическим содержанием: там были нимфы со снопами, фавны с отбойными молотками, амуры в детсадовских матросках…
На пляже водились мелкие белые камешки, похожие на выпавшие молочные зубы.
В будущую археологию наша эпоха войдет под именем «культуры пивных баночек».
Из-за угла выскочил автомобиль с подвернутыми веками.
Вышел из подъезда в новых версачевых штанах.
Подмосковный август выдался по-прибалтийски холодный и прозрачный, так что соседскую бабку, встретившуюся по дороге в магазин, подмывало приветствовать эстонским «тере!».
Он целый день гулял в толпе, выискивая глазами женщин.
На перекрестках уже начали появляться решетчатые вольеры с полосатыми арбузами, наводя на мысль о зоопарке.
Танго «Дымок папиросы».
Хорошая дорога оставляет в нас больше следов, чем мы на ней.
В провинции деревянные дома отчего-то оказываются живучее кирпичных.
Над местностью нависли тяжелые, с луной навыкат, небеса.
К утру ей приснился эротический сон с хорошим концом.
Великий шелковый путь всегда кончается вещевым рынком.
Высокомерные юные поэты.
…А после обнимался в парке с застывшими зимними статуями, как Диоген.
1997
Он так потратился на лекарства, что не на что было похоронить.
Изгнанный из отечества сиракузский тиран Дионисий Младший спасался от голода, обучая ребятишек грамоте.
Так и прожила всю жизнь скороговоркой.
В бывшем общественном туалете открылся ресторанчик. Мы сходили туда и поедали форелей, отваливая от рыбин розовые пласты.
Крепился, крепился, да и выронил им в глаза наболевшее слово, как закипевший чайник выплевывает свисток.
Там еще был провинциальный филолог в черной нафталиновой тройке, с тщательно разбросанной по плечам волнистой шевелюрой, как пристало человеку артистическому. Вроде капельмейстера в беднеющем помещичьем доме.
Воздух в саду шевелился от мириадов крошечных мошек.
Время от времени откуда-то забредал бандитского вида лохматый кот с горящим желтым глазом, повадкой и видом напоминавший художников-авангардистов начала 70-х, кучковавшихся вокруг выставочного зала на Кузнецком мосту.
Лучшие мысли приходят в голову в пять часов вечера пополудни в заполненном солнцем саду, когда соловьи только еще начинают переговариваться о любви и красоте.
Господь мало того, что создал этот мир. Он еще и поддерживает его в приличном состоянии.
В нестройных стеклах только что построенного здания синими пятнами отражалось небо.
Поезд выстукивал по-японски: «сан-дэн», «сан-дэн»…
Большое, сталинской постройки, здание было все выпотрошено ремонтом, и во дворе, как стадо черно-пестрых коров, валялись вытащенные из квартир оббитые эмалированные ванны.
Самое чудесное, что Ему до нас есть дело!
Собака Баскервилей. Кошка Баскервилей. Мышка Баскервилей.
На поэтическом вечере, как всегда, вертелось множество переспелых девиц с обтянутыми в джинсы попами и запахом пота, не заглушаемым даже ихними зверскими духами.
Характеристика: Трудолюбив. Добычлив.
С тарелки на него глядели печальные глаза форели.
Состояние клинической жизни.
1998
Похолодало, задуло, и ветер гнал по льду замерзшей городской реки мелкий бумажный мусор и полиэтиленовые пакеты, время от времени взмывавшие вверх, как чайки, в невидимых воздушных водоворотах.
Когда через неделю потеплело, лед потемнел и сделался похожим на рыбью чешую.
Ветер был таким резким и ледяным, что всякое сказанное слово тут же срывалось с губ и остывающим облачком отлетало в сторону, чтобы пропасть в пространстве.
Заявление: мир тесен.
Молодой поэт вышел на сцену в таких громадных штанах, какие бывают разве что у гранитных памятников.
По сводам, как птицы по веткам, разлетелись херувимы в виде личиков с алыми крылышками, похожими на двух гигантских креветок.
С облака глядел православный Бог с красным банщицким лицом.
Вот явится к тебе Дьявол, и чем ты в него запустишь – шариковой ручкой, что ли?
Это бессмысленно, как спор Цельсия с Фаренгейтом.
Во дворе запахло весной и бензином.
Толстый кот любовался с подоконника подсохшим асфальтом и при этом еще ворковал, как голубь.
Стены комнаты были увешаны таким количеством разнокалиберных распятий, что наводили на мысль о языческом капище.
Что осталось от древнеегипетской цивилизации? Посмотрите папирусы: одна бухгалтерия. А вы говорите – искусство!
Где-то внизу, на фоне тянувшейся под самолетом тусклой земли, плавали, как медузы, легкие круглые облачка.
Адмирал Улисс.
Море перевернуло его вверх тормашками, закрутило в буруне и выплюнуло на берег.
Скажи, какому богу ты молишься, и я скажу, что ты за народ.
В те далекие времена, когда Фалес заезжал в гости к Гераклиту попить эфесского пивка…
На маленьком аэродроме самолеты с укутанными в тряпки мордами ждут случая полетать.
Вспомнились старые красные московские трамваи, похожие на дачные балкончики.
Со слезами навыкат…
Пропащий художник: на вернисаже ни одной хорошенькой женщины.
На тропинке, ведущей с речки, повстречалась идущая за руку парочка, такая смущенная и розовая, точно они перепачкались, кувыркаясь в стогу Моне.
На эстраду в яркой бабочке и мятом смокинге выскочил птица-говорун.
Эйнштейн умер и предстал пред Всевышним.
– Ты подошел ближе всех к пониманию Творения, за это – любое желание.
– Господи, покажи мне Формулу мира.
– Гм… Ну, раз уж обещал… Смотри.
Из облака является каменная скрижаль, Эйнштейн погружается в изучение испещривших ее символов. То удовлетворенно вскидывает густые брови, то досадливо крякает. Вдруг останавливается, возвращается перечесть строку, на чем-то спотыкается вновь, недоуменно поднимает глаза:
– Создатель! Но тут – ошибка!
Всевышний морщится:
– Я знаю…
Такое настроение, будто меня пересадили в аквариум с мутной водой.
Пошли мне, Боже, желаний. А я их уж как-нибудь утолю.
В кресле, безмятежно перепутав лапки, дремала кошка.
Увидев одногорбого верблюда, он спрашивал: «Это что – одногорбый верблюд?»
Венера Милосская с руками Девушки с веслом…
1999
Самолетная девица с брезгливым лицом разносила липкую газированную воду.
Читатель-гуманист.
На сцену вышла женщина с худым лицом и полным телом.
Промерзший троллейбус, скрипя, пробирался по Садовому кольцу, а у меня за спиной беспрерывно тараторили две матерые московские тетки, перескакивая с Лужкова и евреев на гречневую крупу и какую-то Нинку-стерву, не дающую сыну житья.
По набережным огромные самосвалы возят серый московский снег.
Г. Ноголь, романист.
Все цивилизации не случайно зародились в теплых краях. Это на ленивом юге возможно, подкрепившись горстью оливок и овечьим сыром, прилечь в тени и поразмышлять о похождениях богов или про то, что человек – мера всех вещей.
А полежи-ка на снегу под колымской сопкой!
Плоские невские пейзажи.
Небо в разводах светлой синевы, как потолок перед побелкой.
Каждую весну, копая огород, я вынимаю из земли один и тот же камень, похожий на косточку сустава. Нынче я его снова выбросил.
На панихиду в гробообразный Малый зал ЦДЛ пришло больше народу, чем бывало на поэтических вечерах покойника.
Под ногами хрустели коленчатые обломки гвоздичных стеблей.
Живые собратья по перу выискивали в толпе журнальных редакторов, чтобы, пользуясь оказией, всучить рукопись.
Женщины переживали неудобства от занавешенного по случаю похорон зеркала, не позволившего поправить прическу.
В церкви смог только разглядеть из-за спин маленькую женственную руку архангела Михаила.
Теперь мы все – жители разрушенного Карфагена. Ликуй, Рим!
На клумбах лениво зевали лилии.
Нынче поезда кричат высокими женскими голосами. В моем детстве у паровозов были зычные басы.
Поливку сада я поручил Господу, и Он меня не подвел.
Яблочный червячок – это теперешний формат змея-искусителя? Впрочем, и грешки измельчали…
За рулем громадного, в дымчатых стеклах, джипа, дежурившего у церкви, сидела, углубившись в газету, здоровенная монашенка-шофер с грубоватым угрюмым лицом вроде тех, какие носят обычно вахтерши общежитий.
Любил себя страстно, но без взаимности.
Говорил долго, но так непонятно, что нечему было возразить и не с чем согласиться.
Из полированных дверей выскользнул официант и беззвучно покатил по офисному коридору накрытую крахмальной салфеткой тележку с торчащей из ведерка опростанной шампанской бутылкой. Так из операционной вывозят готовый труп.
Пахнуло чужой богатой жизнью.
Древо Познания переработали на целлюлозу.
Все вещи в ее доме жили медленной, как бы восточной жизнью.
Заложив руки за спину, по двору прохаживалась ворона.
Это был один из тех людей, что обладают способностью заполнять собой всякое пространство: гостиную, зал собрания, дачный сад, если их опрометчиво пригласили за город. И даже целиком небольшие равнинные пейзажи.
И жили душа в душу – как Мазох с де Садом…
Что-то мелькнуло в памяти, подобно тонкой девичьей тени, прошелестевшей в дни его детства на велосипеде по дачной улице.
Старик брел по колумбарию, как по библиотеке, разглядывая корешки…
2000
…Ему уже сыграл небесный джаз.
Потрескавшееся родовое дерево прабабушкиного комода.
Саксофонисты сгрудились у края сцены и отправили по барханам свой «Караван», покачивая золотыми хоботами.
Темнота в глубине комнаты мыркнула, и оттуда выкатилась кошка.
В постели вместе с платьем она сбрасывала весь свой светский форс и превращалась в сюсюкающую провинциальную девчонку.
В витрине лежала пластмассовая женская нога в ажурном чулке.
– Девушку ждешь?
– Ага.
– Беленькую или черненькую?
– Жду – беленькую. Придет – черненькая…
По комнатам разбрелась породистая мебель.
Эмиграция занесла ее в маленький французский городок, в среду местных обывательниц, занятых деторождением, обихаживанием мужей и хождением в церковь. На какое-то время она почувствовала себя среди них чем-то вроде миссионера: пыталась впустить в их беспросветное благонравие чуток светскости, здорового феминизма и вообще суждений об окружающем мире, почерпнутых не из клерикальной газеты. Но потерпела крах и сбежала вместе с дочкой в Париж, где стала жить с югославом-контрабасистом.
Жизнь его утратила молодое изящество и сделалась неповоротливой и громоздкой.
Припомнил, как в детстве ходили в антирелигиозный музей, где им показали заспиртованного ангела.
Дом лужковской архитектуры с такой высокой башенкой, что в ней уместен был бы человек с подзорной трубой.
Взяла в руки гитару и запела, открывая круглый рыбий ротик.
По набережной прогуливался человек с такой маленькой черно-белой собачкой, точно вывел на поводке морскую свинку.
Пересадка в Цюрихе
Бодрая, как фокстерьер, путешествующая французская старушка. Элегантные джентльмены с орлиными профилями международных воров. Детина с вьющимися бачками и с блондинкой, похожей на сообщницу.
После зал опустел, и только в креслах топорщились оранжевыми страницами брошенные «Файнэншл таймс».
И бармен, пощипывая бороду, прогуливался у себя за стойкой вдоль батареи крепких напитков.
Амстердамский аэропорт до того велик, что кажется больше самой Голландии.
Похоже, у голландцев с Ним договор: Он им всякие удобства и житейские блага, а они чтоб оставались всегда малыми голландцами. Вроде того контракта, с каким носятся эстонцы, литовцы, латыши, – вот только Он не подписывает. Потому что голландцы заключили его, еще будучи большими.
Так что все голландцы – малые. Что не мешает им бывать подчас весьма здоровенными мужиками и иметь таких же баб лошадиной стати.
Есть города, родившись в которых невозможно не стать художником. К примеру, Амстердам.
Раньше голландские ветряные мельницы перемалывали воду, теперь вертящиеся двери музеев перемалывают деньги.
Повсюду, как в палеонтологическом музее, были разложены святые мощи.
С годами уголки губ у него опускались все ниже, пока не замерли на отметке «Великое разочарование».
Упитанный ребенок хлебал столовой ложкой чай с молоком из кружки с розочками, покрякивая, как купчиха.
На яблоко ловить свежеподросших Ев…
Вдоль парапета порхала диковинная белая птичка, но, угодив в затишье за гранитным выступом, упала на воду и умерла, оказавшись простым клочком бумаги.
Дом был набит стариками и старухами.
Уже появилась на лотках молодая морковка мальчикового размера.
Летний асфальт некстати напоминал о зиме белыми шрамами от дворницких скребков, долбивших лед.
Европейская народная мудрость: иди за японцами, и попадешь в музей.
В фонтане брюхом вверх плавали дохлые русалки.
У здешних официантов до того развито чувство достоинства, что посетитель, просто спросивший пива, уже себя чувствует назойливым.
«Жар-птица» – это из сказки. А вот «жар-рыба», видимо, из меню.
На юге Франции познакомилась с бедным русским эмигрантом, замученным налогами на роскошь.
– Ты что-то сказал?
– Нет. Я просто громко подумал.
«В этом месте у меня очень нервные окончания…»
Господь уже присматривался к его жизни, как плотник прикладывает рейку к глазу – выверяя прямизну.
Будто вокруг затылка щелкал ножницами невидимый парикмахер.
Небесные прачки понапустили над садами мыльной белизны.
По-деревенски бесцельно протарахтел мотоцикл.
Тусклое золото пижмы напоминало военно-морской позумент.
По небу, одергивая свои вздувшиеся серые хламиды, семенили беременные тучки.
Оса пролетела так близко, что даже подула крылышками на ее голое плечо.
В ночном небосводе застряла телега Большой Медведицы.
Завели кошку, а не гладите!
В августе все подоконники завалены палыми яблоками, и дачи делаются похожи на бильярдные.
Коленчатый ход поездов.
На сцене расселся ансамбль народных инструментов, все как один с глуповатыми лицами.
«Что-то мне на теле тоскливо!» – пожаловалась ей подруга.
Судя по запаху, до меня в приемной сидел человек в калошах.
Я и не думал, что снова встречусь со знаменитым слоненком Москвичом, в детстве виденным в зоопарке. Только теперь, в Зоологическом музее, у него были стеклянные глаза и широкие портновские стежки на брюхе.
Товарняк прогрохотал так близко, обдав мазутным ветром, что на миг он почувствовал себя Анной Карениной.
С платформы валила толпа толстосумчатых баб.
Шелестя по асфальту когтями, пробежала собака.
Пьяненькая девчонка-строитель из лимитчиц, в перепачканном краской комбинезоне, пристает к прохожим с целой гроздью водочных бутылок в авоське, предлагая отметить получку. Те отмахиваются. Удивленно-отчаянно она только бормочет вслед:
– Ну и город! Выпить не с кем!..
Небесный Дизайнер.
Значит, так: водка, сигареты, цветы, гондоны. Вроде для дома все купил.
Играл ли Ду Фу в фут-бол?
Вообще-то все искусство – реклама. Творения Божия.
Готовясь к переходу в мир иной, не мешало б подучить мертвые языки, вроде древнегреческого. Там будет масса интересных собеседников.
Прошел какой-то, важно раскачивая шубу.
Тот самый переулок, где Берия охотился на старшеклассниц.
Говорящие часы заговорили с инопланетным акцентом.
Выйдя в отставку, майор написал книгу авангардистских стихов, составленных из паролей, запомнившихся за все годы службы. Она имела успех у критики, а также у зарубежных разведок.
Весь мир казался ей одной громадной спальней.
Из романа «Машина времени»:
– Сослать в 37-й!..
На шкафу в кабинете астрономии пылился зеленоватый глобус Луны, похожий на заплесневевшую головку сыра.
Мысли в голову приходят, но такие короткие…
Из тех губастых бабьих лиц, которые улыбнутся влажным ртом, и вид такой, будто раздвинула ноги.
У них денег – жопы не клюют!
Некто Нектович.
Мышей бояться – книг не писать.
Утреннее поучение сыну: «Мир не спальня, а столовая. И человек в ней – едок».
Из-за распухшей губы он приобрел какое-то древнерусское произношение.
Театральный режиссер Гуревич просил называть себя запросто: «Гуру».
2001
По набережной ползла целая вереница грузовиков с коническими грудами снега в кузове, вроде каравана белых дромадеров.
…китаец только мяукнул что-то по-своему и упал.
Длинный фуршетный стол плотно обступали писательские спины. Через каких-нибудь полчаса они поредели и расступились; на всем белоскатертном пространстве среди перепачканной пластмассовой посуды лежала на блюде одна-единственная виноградина. Она-то мне и досталась.
Еще там был круглоголовый критик с кудрявой бородкой клинышком, похожей на бабий лобок.
Опечатка: «Автор задерживает свой вздор на…»
У нас состоялся глубокий и бессодержательный разговор.
«…с изображением ангела в натуральную величину» (из каталога).
Выучить язык, на котором «утренник» – это детский праздник, «дневник» – тетрадка для оценок, «вечерник» – студент высшего учебного заведения, а «ночник» – осветительный прибор, – невозможно!
Отношения с музыкой у него были, как у обыкновенного человека с едой: покушать любит, но путает куропатку с рябчиком.
Маленькая лохматая душа кошки.
В этот ранний час пустой, с перевернутыми стульями и раздернутыми шторами ресторанный зал заполняли утренние звуки: голоса уборщиц, звон посуды из буфетной, далекие телефонные звонки в кабинете директора, пробуемый настройщиком рояль…
Эти окна с лепниной еще помнят те времена, когда по тесному Арбату проезжали вожди в круглозадых послевоенных автомобилях.
Затиснутые между домами дворики, где днем прогуливают детей и собак, а ночью распивают.
Кому – праздники, а кому – будники.
На прилавке возлежала рыбина, судя по величине, одна из двух, которыми Иисус накормил пять тысяч паствы.
Кошка вертикального вспрыга.
«Кто мог подумать! С утра он себя неплохо чувствовал, купил даже два презерватива на вечер…»
Надо же, что как раз 8 марта я оказался в одном троллейбусе с Кларой Цеткин. Противная старуха на соседнем сиденье все шуршала пластиковыми пакетами и ругала демократов.
Красный кавалерист Отведибеда.
За всеобщими жалобами и не заметили, как жизнь переменилась. Уборщицкого вида коренастая бабка в овощной лавке выговаривает продавщице:
– Чтой-то у вас нынче ананасы какие мелкие!
Если уж ты кот, то давай себя потискать.
Несгораемые сейфы «Настасья Филипповна».
Дачные подмосковные дворцы: деревянные дореволюционные и краснокирпичные новейшей постройки.
В саду овечьим стадом паслась сирень.
Этой мыслью я уже был посещен.
Высоко-высоко пролетел один из тех двухмоторных самолетов, что заполняют все небо металлическим визгом, несоразмерным маленькому серебряному тельцу.
– А правда, что в Австралии живут питеки?
В кафе на Бронной сидела с чашечками у окна, казалось, все та же, что и утром, парочка, брюнет с блондинкой. Только теперь они поменялись местами.
У компьютера долго бурчало в животе.
В моей памяти парка все еще вяжет и вяжет свой бесконечный чулок у решетчатой двери лифта.
– У него душа растолстела…
В аквариуме толпились рыбки с какими-то губастыми славянскими лицами.
…Еще раз крутанулся и встал как вкопанный, и гордо глянул на публику, держа балерину за фюзеляж.
Значительная часть старой Самары состоит из поленовских московских двориков.
Какая-то прошла, вертя тугой маленькой жопкой.
«Когда цвела прыщами юность» (романс).
Из здания Биржи вышел не то маклер, не то брокер с киргиз-кайсацкими усами.
Дуревестник.
Уехал так далеко от дома, что уже и километры сменились милями.
По цейлонским законам, хозяин обязан содержать слона так, «чтобы тот был счастлив».
На предложение подвезти отказался:
– В метро я буду читать или думать, а так что?
Мерзкий запах хризантем.
Граф фон Гамбургер и лорд Чизбургер за лаун-теннисом.
В городское окно неведомо откуда залетело дачное цоканье пинг-понга.
Лишь одна выбившаяся из кроны ветка лепетала на ветерке…
Всю ночь во дворе орут, как лягушки в весеннем пруду, поставленные на сигнализацию автомобили.
На ногах у него были башмаки той внешности, какая могла бы заинтересовать Ван Гога.
К полудню ветерок прогнал по небу маленькое стадо овец, и снова там никого.
Ковылявший вдоль забора старик перегнулся пополам погладить кошку, будто отдал земной поклон.
Как всегда чуть боком, пролетела ласточка.
…Так и просидели на берегу до утра, пока Медведица не вычерпала своим ковшом все небо вместе со звездами.
Троллейбусная блондинка уехала в своем окне, а я в ее зрительной памяти так и остался с зонтом на остановке.
Человек с лицом телесного цвета.
Высказывался он веско, по-хозяйски формулируя всякую фразу – точно раскладывал по полкам штуки добротного сукна.
«Выплывать надо, выплывать!» – и сделал руками движение вроде брасса.
С ним было трудно говорить: он мыслил в масштабах области, а мне интересней мироздание.
Перед входом в ресторан у большого, как катафалк, черного джипа маленькой толпой стояли, тихо переговариваясь, мужчины в темных костюмах. Было похоже на похороны.
У дверей торчал бравовидный охранник.
Это что же – на том свете я повстречаю всех соседей по коммуналке? И тех райкомовских старперов, что цеплялись ко мне в выездной комиссии?
В то слабоумное время…
«А я ей в кактус-то кипяточку, кипяточку!..»
Между столиками в кафе прогуливался кот преуспевающего вида.
Потом подали сливовый джем, видом напоминавший солидол и вкусом тоже.
За нехваткой текстов в посмертное издание включили пухлый том истории болезни.
О, эти гнущиеся в руках типографа тяжелые кипы свежеотпечатанных листов!
К вымершим породам домашней утвари, вроде кофейников и чернильниц, теперь присоединились и пишущие машинки.
Вот подрастут вылупившиеся в словарном гнезде кукушата – и разлетятся по газетам.
В Париже выйдешь из музея на улицу – а вокруг все те же Моне с Писсарро.
Показывая пруды в королевском замке, гид рассказала, что в них плавают зеркальные карпы, выведенные еще Людовиком XIV.
– Я их так вкусно готовлю… – вздохнула старуха-экскурсантка из Израиля.
Пианист разошелся и наяривал так, словно запускал руку с засученным рукавом в мешок, набитый нотами, зачерпывал их там пригоршнями и швырял на клавиатуру.
– Это у вас цена или номер телефона?
Прислал стихи, отпечатанные на какой-то нервной пишущей машинке со скачущими буквами.
Когда С. заходит в редакцию, то тут же заполняет всю ее своими сумкой, ранцем, какими-то брезентовыми свертками в ремнях – точно тут расседлали лошадь…
Заточенная в стеклянной будке у подножия эскалатора дежурная не дает покоя своему микрофону, все время общаясь по громкой связи с плывущей толпой: «Гражданин с чемоданчиком – вправо!.. Дамочка в шляпке, проходите!..» Она чувствует себя ведущей ток-шоу.
Люди делятся на тех, кто при виде расшалившегося ребенка морщится, и тех, кто улыбается.
Покупая сыну кеды, разговорился с продавцом-кавказцем о вымахавших незнамо в кого чадах: «Они все теперь такие аксельроды…» – печально заключил азербайджанец.
«Ты, блин, из тех солдат, у кого на сапоге шнурок развязался!»
А у нас тут все редколесье да криволюдье…
В одном из переходов Эрмитажа я обнаружил окошко с неизвестным пейзажиком Марке: с рекой в гранитном парапете и бело-голубым трудолюбивым катерком, разводящим буруны на серой невской воде.
Центральную площадь украшал гранитный пьедестал с человекообразной статуей.
Зеленщик уже раскладывал по прилавку скрипучие кочаны.
Молодая испанистка отдалась своим занятиям с таким пылом, что едва не забеременела от Сервантеса.
– Смотри, схлопочешь славу!..
Говорил он довольно складно, сложными фразами, вот только, на манер неумелого пианиста, то и дело попадал не в те слова, что имел в виду, а в соседние.
По звуку Баба-Яга должна бы говорить по-немецки.
Вот бы подставить в гардеробе ЦДЛ плечи под гоголевскую крылатку! А подают тебе заплатанную башмачкинскую шинель. Да еще рупь отдай за услугу…
Велеречивые похороны.
На стол поставили блюдце с восточными сладостями, похожими на разноцветные обмылки.
Похоронный жулик
(канва рассказа)
Неброское ремесло похоронного самозванца подсказали ему скромная, но достойная ветеранская внешность и случайная путаница: на похоронах давнего сослуживца уехал с кладбища не с тем автобусом.
Два-три раза в неделю он отправляется в какой-нибудь из моргов, или прямо в крематорий, выбирает там похороны помноголюдней и присоединяется к провожающим в последний путь. Внимательно слушает прощальные речи, запасаясь зацепками для застольного разговора, и солидно отправляется закусить, выпить, пообщаться на поминках. Уходит обыкновенно одним из первых, ссылаясь на отдаленное место жительства.
Не обошлось без приключений. Раз завезли в Ногинск, еле выбрался. В другой приняли за приехавшего из Уфы брата покойного и ни в какую не хотели отпускать.
Конец карьеры: усопший оказался полным тезкой и однофамильцем, да еще и год рождения совпал. Наслушавшись прощальных слов, так расстроился, что даже не поехал на поминки. Вернулся домой, лег на диван – и помер.
Принадлежал поколению, еще помнящему значение слова «промокашка».
Рояли для дуэта составили вплотную, выемка в выемку – так что походило на совокупление двух черных лакированных туш.
В ту раннюю детскую пору, когда в толпе я видел только хлястики.
Еще там был со своей крашеной старухой отставной кагэбэшник такого медвежьего вида, точно врагов советской власти он ловил и душил голыми руками.
– То ли «частный мастер», то ли «честный мастер». Тут неразборчиво.
У него было две секретарши, беленькая и черненькая, но на удивление одинаковые, как сестры. Вопреки логике, черненькая всегда дежурила днем, а беленькая по вечерам и допоздна, сколько шеф засидится.
Раздавленная тушка воробья на снегу в алой розетке крови, как орден…
Темпераментный пианист все жал и жал педали, как автогонщик.
Скрипач то и дело вскидывал брови, показывая красные веки.
Верь мне: растает снег, и прилетят из теплых стран, из Турции и Вьетнама, яркие футболки, и шорты, и кепки с гусиными солнечными козырьками!..
2002
Если бы записать разговор двух бабьих шубок на вешалке!
Одноногий танцор Динато, в конце позапрошлого века развлекавший публику в саду «Эрмитаж».
– Это ваше кахетинское даже не моча, а просто ссаки.
Гренадерского роста певица в кружевном черном платье, то вздымая брови домиком, то опуская очи долу, голосила романс.
В антракте дипломаты вы?сыпали из своей ложи, ринулись черной стайкой в буфет и оживленно закаркали: «Ка-ви-ар! Ка-ви-ар!»
До чего ж поэты пьющи! Оттого и неимущи.
Среди чудесных отверток с разноцветными ручками, пил и дрелей в магазине инструментов почувствовал себя, как Ахилл, когда к тому на женскую половину явился Одиссей со своими приманками.
– Еще чуть-чуть, и я смог бы позировать Рембрандту. Для «Урока анатомии».
Не трамвай, а двухтомник Шекспира, такие страсти! Старуха-Лир, белобилетник Гамлет, Ромео с Джульеттой в прыщах, кавказец Отелло…
Библиобиография:
«Три поросенка»
«Три толстяка»
«Три мушкетера»
«Три товарища»
Греческий астроном Телескопуло.
По бесконечному пляжу было рассыпано женского смеха, как песку.
В райском бестиарии топталась большая, как надувная резиновая игрушка, душа слона.
Не хотел обременять себя лишними привязанностями.
Храм св. Мытаря на Тульской, похожий на остекленный карандаш.
Мебель того новомодного дизайна, в какой пристало б сидеть пластмассовым манекенам, а не людям.
В котенке урчала душа, переполняя все его маленькое лохматое тельце.
На парадном литературном вечере несчастная замужняя Джульетта маялась под присмотром матери; разведенный, но моложавый Ромео страдал на стуле у стены; и вид этой пары, трогавшей друг друга взглядами через головы сидящих, вызывал у меня синдром отца Лоренцо.
– Чтобы тебе бомжом стать! И побираться на виагру!
Между номерами с животными в цирке показывали дрессированных людей.
Те первобытные поэты, для которых Пегас летал еще на перепончатых крыльях.
С годами он стал грешить непогрешимостью.
В ветвях на все лады свиристели птицы, так что гуляющие то и дело хватались за мобильники.
– Ну и как он?
– Да так. Три секса в неделю.
Вспомнили то время, когда знакомые начальники ездили за границу и привозили оттуда небывалые вещицы.
В тени единственного дерева томилась кем-то привязанная лохматая черная собака в образе ожидающей жертвенника козы.
Только невидимая птица тянула бесконечное и?ти-и?ти-и?ти на одной и той же ноте.
По ее голой ноге взбиралось микроскопическое насекомое с внешностью динозавра.
В воздухе носились отлитые из тяжелого металла бронзовки, вроде памятников самим себе.
Приснилось, что покупаю часы: времени, что ли, не хватает?
Лицо его имело особенность: очень выпуклую верхнюю губу, так что походило на светлые аккуратно подстриженные усики, хотя он всегда гладко брился.
Чем больше места занимает в человеке желудок, тем меньше – душа.
Недовольные собой люди разделяются на плюющих в свое отражение и на разбивающих зеркало.
Вообще-то ксендзы раздражают меня меньше попов. Наверное, потому что реже встречаются.
По рекламным щитам обильно расползлись словесные паразиты.
Специально оставлял в своих книгах приметную опечатку, чтобы проверить, кто из друзей не поленился прочесть: об огрехах ведь не преминут сказать.
С точки зрения уличного подметальщика основной продукт цивилизации – мусор.
В надежде выздороветь, он подменил свою историю болезни со страшным диагнозом на выкраденную у соседа по койке, с благополучным.
Темнеющее небо приобрело тот синевато-серый цвет, какой бывает на экране телевизора с выскочившей из гнезда антенной.
Что-то там мельтешило в полумраке, вроде розовых лиц музыкантов в оркестровой яме.
Безжалостно подстриженный сад лежал в лунном свете, казалось, в одном исподнем.
– Жизнь проходит…
– Так возьми ее под руку!
Посольский особняк постройки 900-х годов славился своими интерьерами, и недаром: это было что-то среднее между готическим храмом и станцией сталинского метро.
…пускал невидимые миру слюни.
Почетные гости расселись на сцене такие важные, пухлые, в крахмальных раздувшихся сорочках, что было похоже, как в начале дачного сезона раскладывают на стульях подушки просушить на солнышке.
У нее было немножко лисье лицо с загнутыми кверху уголками губ.
Ухаживал за своей маленькой лужайкой, как за старой кошкой: расчесывал, выстригал колтуны.
Умывался под уличным умывальником, чавкая мыльными руками.
Толстые листья на войлочной подкладке.
От соседей забрел коротко стриженный, почти голый бородатый пес, похожий на попа в бане.
– Живем, понимаешь, как скиф с сарматом.
В том печальном для женщины возрасте, когда мужские взгляды привлекают тем, как оделась, – а не тем, как разделась…
Вообще-то парикмахеры могли бы брать с плешивых поменьше.
– Очень смешно… – но сам не рассмеялся.
Самолет понемножку пробирался в небе, наворачивая на винты вату облаков.
На заросших травой и одуванчиками ступенях бывшего ДК должны были бы пастись козы, но даже их не было.
По словечку клюет, а стишки бывают.
Приветствуя вышедшего из кулис юбиляра, музыканты разом взмахнули руками с инструментами, повернувшись к зрителям натянутыми на задах пиджаками.
Кот – животное барственное.
Их маленькие ссоры только отчетливей проявляли любовь: ведь и ветра не видно без облаков.
Самым лучшим в книжке, которую он читал, были дрожащие солнечные пятнышки, пробивавшиеся через листву на страницу.
Последователи прославленного древнегреческого поэта Эпигона.
И представил себе, как Гоголь стирает с жесткого диска второй том «Мертвых душ».
Их хотели не то отпустить, не то опустить…
Вдоль железной дороги были насыпаны горы фараонова песка. В чистом поле торчал одинокий дощатый клозет, покрашенный свежей зеленой краской.
«Коррекция эрекции» (объявление в газете).
– Полночи девки в номер звонили. Сказал, что сплю, – не помогает. Сказал, у меня жена и любовница, – не помогает. Сказал, импотент, – только больше заинтересовались. Сказал, наконец, что СПИД и сифилис, – говорят, предохраняемся. Деньги, говорю, кончились – отстали…
…и задергался на ней, как кролик.
Интеллигентнейший человек, из тех, что при кошке не пернут.
Она пекла дивные пухлые пирожки – по образу своему и подобию.
«Лучше других работало МЧС: за год число чрезвычайных ситуаций возросло на 43 процента» (из отчетного доклада).
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/aleksey-alehin/varene-iz-padalicy/) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.