Агами
Алексей Федяров
Роман «Агами» снова погружает нас в мир антиутопии «Сфумато». Добро пожаловать в Россию 2044 года. Страну закрытых границ и кластеров. Страну сфумато. Агами – место вожделенной свободы, та граница, которая разламывает мир на две половины. То место, куда можно попасть, только пройдя через Сфумато. Пройдя через бунт. Бунт не бывает осмысленным и милосердным. Но если он успешен, то зовется иначе.
Алексей Федяров
Агами
Обложка
Иван Бочаров
Фото на обложке:
Нигина Бероева
© Алексей Федяров, автор, 2020
© «Захаров», 2020
?
Глава 1
Веськыда сёрнитам[1 - Поговорим откровенно (пер. с зырянского (коми)).]
«Много лет прошло, очень много, прежде чем я понял одну простую вещь. Не знали они про нас ничего. Ничего. Кроме того, что мы сами рассказывали. Про себя и про других. А все байки про всевидящее око и дьявольскую осведомленность – туфта, миф, погремушка для баранов. Ничего у них не было против нас, кроме нашего страха».
Михаил Шевелёв. От первого лица
Странный. И чем дольше приглядываешься, тем больнее чуйка жмёт в груди: странный, не наш, опасный. Идёт по тайге третью неделю и не кашлянул ни разу. Городской ведь, видно, что не в тундре вырос и не его это – холод и север. И углы эти медвежьи зырянские не его. И подкластер «Нарьян-Мар» не его был. Но древний лес он валил не так, как делали это чуждые из бывших городов, которые уставали быстро и ничего долго делать не могли в холоде, даже жить. Этот не уставал. И жил, чахнуть не собирался. И много чего умел. А они мало чего умели, чуждые эти, которых Дима-Чума видел много.
Сейчас он шёл по едва заметной тропе третьим, последним в их цепочке, смотрел на Трофима, который двигался вторым, размеренно ставя чёрные ботинки из грубой юфти след в след за первым, Спирой – зырянином из местных. Места гиблые, то сухо, то трясина снизу, то не поймёшь чего. Лучше ступать туда, где опытный ногу поставить не остерёгся.
Дима-Чума шёл и слушал, внимательно слушал голосок внутри.
Спира по роду и сути северянин, печорский. Охотник. И отец его был охотником, и дед. Только такие в таёжном лесу тропы видят. Как такой устанет? Он шёл и шёл, от утра до привала, а потом до вечера. И Трофим шёл и шёл. Но Дима уставал, а Трофим нет.
Уставал Дима ещё и от того, что Спира с Трофимом молчали и говорили только по нужде – место для привала указать, очередь для шухера ночного назначить. А Дима-Чума так не мог, говорить он начал ещё когда не родился, если матушке верить, потому она его Чумой и прозвала – замолчать его ничто заставить не могло. Едва научившись ходить, он начал бегать, а сказав «мама», немедленно начал произносить все слова, что слышал, и уморительно матерился, чему отец, приходя домой с завода, где делали большие комбайны, смеялся, а мать хмурилась: «Смейся, таким же дураком вырастет, как батя».
Там где он рос, всегда тепло, даже зима повеселей местного лета. Большой южный город на широкой реке. Что сейчас – неизвестно. Новые поселения.
Потому мучился, пока шёл, Дима-Чума втройне: холодно даже сейчас, коротким летом – это раз, молчать надо – это два и Трофим этот странный – три.
Спира отмеривал широкие для него шаги ровно, дышал неслышно. Коренастый, в чёрном ватнике, он слегка раскачивался при ходьбе, оттого казался шире, чем был. Трофим переставлял длинные ноги, не вынося их далеко вперёд, он был значительно выше Спиры, вровень по росту с Димой. Сухая порода, жилистый. Такие хорошо ходят, особенно если постоянно приходится. Но не та была у Трофима жизнь, чтобы много ходить надо было, не та. Не мог Дима ошибаться. Такие в кабинетах сидят и пишут, и нос у него подходящий для очков, длинный и прямой, не широкий в ноздрях и приплюснутый, как у Спиры, и не маленький-вздёрнутый, как у Димы. Молод, конечно, может, и потому ещё резвый пока, но много ли резвых остаётся после года на лесобазе у Печорской губы? А этот шёл и не жужжал.
Когда присматривался Дима, с кем валить с базы, Спиру отметил сразу, он места знает и привести мог туда, куда почти пришли сейчас. И зверя бить способен. А вот третьего долго выглядывал. Третий нужен, и не чтобы с голоду не сдохнуть, как в байках старых про кабанчиков, которых в побег тянули, чтобы съесть. Третий нужен, чтобы ночью в шухере стоять по очереди, от зверя и случайного лихого человека. Такие тут ходят – и звери, и люди. Тайга вековая, лес валят аккуратно и бережно, с расчётом, чтобы снова вырос. Это не сибирские пустоши, где всё, что росло из земли, ещё в тридцатые повырезали. Потому зверь здесь есть. В Сибири Китай рулит, а здесь – немец. Немец живёт, будто тысячу лет будет. Тайге лучше, а человеку без разницы, что сплошь лес рубишь и гробишься, что по делянкам выверенным убиваешься. Непосильно это человеку было всегда – лес рубить на каторге. Оттого люди бегут, а значит, есть кого, кроме зверя, опасаться.
Трофима Дима в расчёт не брал и не взял бы, если бы не случай. Однажды к ночи пошёл перед сном по нужде и наткнулся случайно у сортира за бараком на драку короткую – слишком короткую даже для зоны, которую Чума потоптал немало и стычек на которой насмотрелся. Двое молодых, недавно прибывших с малолетки, зажали Трофима у стены барака, что-то говорили ему дерзкое на полукитайском и заточками грозили. Опасные они, молодые эти, необтёсанные разборками по понятиям, резкие. Молодые всегда такие. И человека порежут почём зря, и сами на рудники уедут, чтобы сгинуть, а всё от страха, что их бояться не будут. Трофим тогда помолчал немного, но без боязни совсем, не увидел Дима-Чума испуга у него, и даже как-то смотрел Трофим, будто жалко ему было малолеток вчерашних. Потом полувыдохнул-полусказал пару слов на странном этом языке, которого много стало на каторге, больше, чем русского, и двинулся вбок и прямо, потом снова вбок и снова прямо. Молодые упали. Не отлетели, а именно на месте свалились. «Как снопы», подумалось почему-то тогда Диме, хотя снопов он не видел никогда – не оставляют их комбайны, которые убирали поля вокруг его большого солнечного города.
Трофим не убил молодых, нет, хотя мог шеи свернуть и оставить на морозе. Даже заточки отбирать не стал. Тогда Дима и принял решение – этот пойдёт с ним в побег. И Трофим не подвёл – тащил самый тяжёлый рюкзак с припасами и шухер стоял исправно.
Было понятно, когда уходить. Зимой в этих местах много не нагуляешь. Мороз стоит лютый, ветра гуляют, пурга чуть не каждый день подняться может. Поэтому ушли в июне, когда в лесу стало можно ночевать. Прямо с работы и ушли, охраны на лесоповалах – чем дальше в тайгу, тем меньше. Собирайся и сваливай, главное, не под прицелом. В погоню не пойдут, зачем? На тысячу вёрст вокруг никого – тут либо сдохнешь от голода, либо зверь приест, либо вернёшься в слезах.
Куда идти, старый арестант тоже знал. Дима так себя называл, ему нравилось, что он давно живёт и много видел.
– Не старый ты ещё, – как-то на привале сказал ему Спира, устав слушать про больные ноги, – старый будешь, быстро помрёшь, старые тут долго не живут.
– Сколько тебе лет? – рассеянно спросил у него тогда Трофим.
– А сколько дашь, я не считаю, – засмеялся Дима тогда, разминая ладонями уставшие сухие мышцы на тощих бёдрах.
Деланно засмеялся. Трофим промолчал, но почему-то стало понятно, что он знает – Диме чуть больше пятидесяти и родился он, аккурат когда развалился Союз. И даже знает, что Дима-Чума вовсе не истинный блатной, а служил давным-давно ментом, был даже какое-то время самым весёлым и понимающим помощником дежурного в городском райотделе полиции. Весёлым, потому что с удовольствием курил изъятую анашу. А понимающим, потому что продавал её недорого страждущим, за то арестован был первый раз, получил приговор – восемь лет и отсидел их в Нижнем Новгороде, в зоне для бывших сотрудников. Второй раз сел за кражу, потому как, освободившись, работы не нашёл. Отец к тому времени умер, а мать состарилась.
Дима воровал как придётся, из машин, оставленных на улицах. Вскрывал их за минуту и уходил. С умом воровал, машины выслеживал на привычных людям местах, дожидался тех, кто оставлял сумки, а там всегда что-то находил. Но попался глупо – в обычный оперской рейд. Влез в подставной «Мерседес». Сам виноват: нельзя было три раза подряд работать в одной точке, но кто ж мог подумать, что менты «Мерседес» подставят на взлом, не пожалеют.
Тут случилась Конвенция, и всё смешалось. Зон для бывших ментов не стало, и оказался Дима-Чума обычным крадуном. И держать его стали среди таких же. Вёл себя как арестант порядочный, внимания лишнего не привлекал, вопросов не задавал, и ему их задавать было людям недосуг. Не до того всем стало, неважно – кто носил погоны, а кто нет. Да и какая разница, если тех погон не осталось, появились новые, а те, кто носил эти новые погоны, оказались одинаковые всем враги – и мужику, и блатному, и менту бывшему.
Спира остановился на светлой сухой поляне в сосновом перелеске.
Коротко проговорил:
– Привал.
Трофим снял рюкзак с плеч, стал доставать галеты и сублимированную гречку в вакуумной упаковке с иероглифами. Хороший продукт. Саморощенная, не синтетика. Такую каторжанам не дают, её только у вольных выменять можно. Дима и выменял, вдосталь, на весь переход. Это он умел, торговать и менять. Заговаривал людей.
Спира сноровисто разжёг костерок, сходил до ручья и подвесил над огнём самодельное ведёрко с водой. Трофим положил каждому по две галеты, отломил по ломтику горького мексиканского шоколада – тоже хорошего, не для каторжан сделанного.
– Семижильные, – процедил сквозь зубы Дима.
У него сил не осталось, идти три недели по тайге – это долго и тяжко. Он вытянул было ноги, ботинки снимать не стал, как делал это обычно. Сегодня надо быть в ботинках. Сегодня важный привал, тот самый, предпоследний, одна ночь осталась до точки.
От мысли об этом кровь поднялась, нехорошо стало на душе. Не делал Дима-Чума таких дел. Воровал, наркотиками торговал, было. Этим и жить думал. На мокрое не ходил и не собирался. Но как нельзя в побег идти одному, так и выходить из него надо без груза. Спира свой, братан Спира, он останется в своих лесах, в болотах этих вечных и сгинет здесь от медведя или человека. А Трофим странный, он к своим пойдёт, а кто те «свои» – Бог ведает. Потому Трофима надо здесь оставить. И не завтра оставить, близко к точке, а сейчас, чтобы не набрёл кто и не вышел по следам куда не следует.
Заточка лежала в потайном кармане, хорошая, сделанная лагерным мастером из рессоры тракторного прицепа. Лагерная вещь: клинок гранёный, как штык, чтобы пробивать ватник и одежду тёплую. Без лезвия – от него только кровь лишняя.
Дима-Чума пощупал металл и пошёл к костру со своей кружкой, в которую положил щепотку бережно хранимого индийского чая, худшего из всех возможных, – россыпь пахнущих сырой землёй катышков. Такой ценили арестанты во все времена, какие Дима помнил. Только из такого чая получался тот самый бурый напиток, от которого сердце вставало, а голова светлела, выгоняя сон.
– Чифирь опять? – спросил Трофим, который сидел рядом с костром на старом бревне, разглядывая сорванную ветку можжевельника с причудливо торчащими в разные стороны иглами.
– Чифирь – первое дело для зэка, – успокоившись привычным занятием, проворчал Дима, помешивая жижу в кружке и дожидаясь, когда она вскипит.
– Три раза кипятить надо, – скороговоркой проговорил Спира, щуря узкие глаза на солнце, которое проглядывало сквозь широкие стволы старых сосен.
– Кого учишь? – неожиданно для себя зло ответил Дима.
Его вновь стало мучить предстоящее. Мокрое.
Разговор об этом со Спирой неделю назад вышел тяжёлый.
– Не злой он, – бурчал упрямый зырянин отрывисто, – такой же каторжанин. Как ты. Как я.
– За что он сидит, ты знаешь? – злился Дима. – Говорят, что из врагов, из чуждых. Сдаст он нас.
– Никого он не сдавал, год его знаю, за тяжкие телесные сидит. Жену с мужиком застал, все знают, – отвечал упрямый Спира.
Согласились на том, что Чума сделает всё сам. А Спира уйдёт на это время в лес, как бы ягоды смотреть.
– Помогать не буду, – отрезал тогда Спира.
– Да понял уже, понял, братан, – устало согласился Дима.
Чифирь был почти допит, и в голове наступила ясность. Спира встал, доев разведённую кипятком гречку из кружки.
– Ягоды пойду посмотрю, – зевнув, сказал он.
– И то дело, – рассмеялся Дима, – сладенького хочется после чая.
Заточка уже была заткнута под рукав старого вязаного свитера, одно движение – и вот она, в ладони. Проверено.
Дима тоже встал. Сердце стало работать чуть чаще, но не внахлёст. То, что нужно. Спира прошёл мимо и пошёл к опушке поляны. Заточка легла в руку. Большой палец нашёл упор, головка короткой рукояти упёрлась в основание ладони.
Трофим сидел в пяти шагах спиной к Диме и снова поднял ветку можжевельника. Чего он в ней нашёл? Мысль была не вовремя, но отбросить её Дима не успел.
Трофим резко развернулся на бревне.
– Погоди, Чума, убивать меня, – ровно произнёс он, – разговор есть.
Спира развернулся и встал. Он смотрел на правую ладонь Трофима, в которой лежал небольшой пистолет с коротким стволом. Трофим не сжимал его, просто показывал подельникам по побегу, но было ясно: ладонь эта умеет сжимать пистолет, а её хозяин – быстро и точно стрелять. В левой ладони оставалась ветка можжевельника, Трофим ею даже немного помахивал.
Ставшая тяжёлой заточка выскользнула из руки Чумы и бесшумно вошла отполированным остриём в рыхлый песчаник.
Спира потянулся за топориком на поясе, но Трофим остановил его рассеянным взглядом серых и очень спокойных глаз.
– Веськыда сёрнитам, парни, – мягко произнёс Трофим, – сядем рядком, поговорим ладком.
Глава 2
Паша Старый
Утро выдалось холодным. Лето занималось, листва в печорской тайге быстро набирала силу, но стеклянные окна барака и в это время иногда покрывались по углам кружевным инеем. Увидеть его можно было только очень рано.
Паша Старый любил это время дня и вставал первым. Хороший это час на зоне для смотрящего. Во все времена так было: и при коммунистах, и при новых, и после Конвенции. Никто не донимает.
Шнырь принёс в комнату ведро с тёплой водой. Вылил в большой умывальник.
– От души, Витос, – Паша порядка придерживался и за доброе благодарил.
Так надо. Пусть шнырит этот Витос на посылках у него и мелких нуждах, пусть молодой совсем каторжанин и сидит за что-то несерьёзное, но гадкого и подлого за ним нет, потому говорить надо с ним как с человеком. Придёт время, и Витос понадобится.
Умывался Паша Старый каждое утро, тщательно выбривал сухое морщинистое лицо, со впалыми щеками и острыми скулами. Приглаживал ладонью редкий ёжик жёстких седых волос. Разглядывал себя в небольшое карманное зеркало. Возил он его с собой без малого пятнадцать лет, сберегая на этапах от лютых шмонов и не променивая ни на что даже в самые голодные дни.
День наступал солнечный.
– Лета нет, баб нет, бабьего лета нет, эх ты, доля моя воровская, – прокряхтел Паша, – совсем старый стал, помереть бы хоть в тепле, до осени дал бы Бог не дожить, не хочу в холоде помирать…
Лукавил, не собирался он помирать.
– Так ты всю жизнь Старый, – хохотнул Витос.
Сам то он из новых, родился после Конвенции, но лукавство бывалого вора чуял. Потому и был рядом, что чуять умел.
Мало таких стало, понимающих, чтобы старый арестантский уклад чтили. Всё больше перемешанного молодняка, азиаты, китайцы, латиносы даже. И африканцы. Тяжело было, но научился он их так называть. А как иначе, назовёшь по-старому, негром, – возмущение будет ненужное, зону на ножи поставишь. Много их. Дерзкие. С каторжным людом менялись и вертухаи. Каждый народ привёл с собой своих.
Но каторга вековая своё берёт. Потрутся новые арестанты углами, упрутся лбами, порежут кого или опустят, ответку словят и к нему, старому вору в законе Паше Старому приходят. Кто за советом, кто за малявой, чтобы на этап с рекомендацией от воров, правильно и ровно поехать, а главное – за справедливостью. Ведь понятия каторжанские устроены на крови и от крови призваны уберечь, чтобы всем было ясно, что можно, а за что спрос будет воровской.
Старым Пашу и вправду стали называть с первой ходки, когда было ему ещё семнадцать. Человек он был уже тогда серьёзный, мелочью не промышлял и работал с люберецкими, крышу делали коммерсам, доили их потихоньку, грамотно, чтобы насухо не выдоить и в обиду другой братве не дать. Взяли его по заяве одного такого: решил торгаш крышу сменить на ментовскую – и сменил. Крыша потом его выпотрошила и тоже в зону определила, за ненадобностью. Так где-то и сгинул бедолагой. Вечная судьбина лавочника российского – или братва обчистит, или менты посадят. Тоже обчистив, вестимо.
Когда Паша попал в первую хату в Бутырке, оробел было. Да и как не оробеть, когда тридцать малолеток рядом с тобой за жизнь бьются круглосуточно и спят по очереди. Но за него пришла малява от смотрящего, что, мол, стремяга, понимающий и уважение от братвы имеет. Стало спокойнее, косые акульи взгляды ушли. Люди начали приходить с вопросами. Паша, когда думал, молчал и морщил лоб, что делало его старше на вид. Погоняло Старый оттого и прикрепилось. Тюрьма-старушка дала погремушку. С ней он и жил свою блатную жизнь, а иной жизни не знал.
Под именем Паша Старый его и короновали во время третьей ходки. Вышла она тяжёлой: выпала ему омская тюрьма, специальная, для перевоспитания таких, как он. За весь срок – без малого семь лет – Паша не видел своего лица в зеркале, не давал хозяин крытки такого послабления. После того срока Паша долго был на воле, а когда заехал снова, зеркальце заимел сразу. С тех пор и берёг.
Не было в той омской тюрьме и горячей воды, потому после Паша Старый ценил её особенно.
– Дай полотенце, – попросил он Витоса.
Повязал полотенце вокруг выступающих тазовых костей и омыл грудь, тощий живот, побрил подмышки. Торопиться было некуда. День как день. На работу старый вор в законе не ходил. Не по понятиям. Начальники иногда менялись, некоторые пробовали установить порядки, как правилами положено, но зона начинала волноваться. Паша это умел – сделать так, чтобы люди волновались. Его оставляли в покое, наступало спокойствие и в зоне. Людей привозили много. Увозили меньше: они работали, валили лес, болели, умирали. Иногда их освобождали и отправляли куда-то – не домой, потому что домов прежних больше не было, менялось всё.
Всё чаще те, кто уезжал, писали ему малявы. Благодарили за наставления и помощь. Появились и те из новых, кто хотел стать как он. Стремились. Таких стремяг Паша Старый отбирал придирчиво. Нерусь, ворчал иногда про себя. Но только про себя.
– Что, Витосик, жизнь ворам? – спросил он у парня, забравшего у него полотенце.
– Вечно, – быстро откликнулся тот.
– То-то, – довольно проговорил Паша Старый и пошёл делать себе чай.
Живёт ход воровской. Постоит ещё уклад.
Чай Паша всегда заваривал сам. Ложась спать вечером, он начинал ждать этот ритуал перед новым безликим тюремным днём, таким же, как тысячи прожитых и тысячи – а как жить-то хочется – впереди. Были времена совсем тёмные. Как пришли новые порядки, воры стали собираться на сходки. На многих сходках Паша Старый побывал и сам собирал три раза. Никто не мог сказать ничего ясного, да и не знал никто, что сейчас ясное, а где оно – тёмное. На ощупь по сумеркам бродили.
Потом воры стали пропадать, один за другим. Сначала самые жёсткие, на ком крови больше. Она на всех больших блатных есть, кровь. Но понимать надо, на ком она по нужде, по людской правде, не от пустой тяги к мокрому делу, а на ком от страстей и от корысти. Потом стали из виду уходить те воры, что на воле. Не брал их новый порядок, не принимал к себе.
Паша Старый в ту пору тоже был на свободе. Святым он не был, да и не мог быть, страх чуял, но понять не мог, когда его черёд придёт. Потом пришло ясно в мозг: пока не знаешь, кто смерть твою принесёт, остерегаться надо всегда. Много новых людей стало кругом – и лихие люди вместе с теми, другими, прибыли. Узкоглазые, загорелые, тёмные, светлые. Всякие. И у всех свои понятия и свои блатные. И их тоже новый порядок не хотел себе брать. Они тоже стали пропадать, но приезжали и приезжали другие, потому убыли заметно не было так, как в исконной братве.
Тогда решили на сходке семь воров в законе, больших, в авторитете воров, настоящих, что они из кластеров уйдут. В рудники и на лесоповалы – трудовые подкластеры.
– Как ни называй, – сказал тогда Максуд Казанский, – а где мужик за пайку гробится – там зона.
Зона, а то как же. Только снова сумерки – кто за что там оказался, никто толком пояснить не мог. И менты бывшие, и налётчики, и интеллигенция, и господь знает кто, и не приведи господь знать кто – все вместе. Всем пайка и кайло. Или пила с топором.
Одно радовало. Каторга осталась каторгой, прав был Максуд, мудрый татарин. Бараки, подъём-отбой, а между ними трижды баланда, кипяток в алюминиевых кружках и работа без предела и продыха. А значит, тут старому укладу и жить-выживать.
– Чифиришь? – раздался голос сзади.
Не Витос. Не арестант.
– Не пью я этой дряни, начальник, знаешь ведь, – ответил Паша не оборачиваясь и снимая чайник со старенькой электрической плитки.
Не торопясь, развернулся, поставил чайник на крепкий дубовый стол. Достал из шкафа на стене мёд в глиняном кувшинчике.
– Угостишься, Григорий Игнатьич?
– Ну а что нет? – ответил кум, вице-шеф подкластера Хромов, – у меня и ложка с собой.
Рассмеялся. Он и вправду держал в чехле на поясе ложку. И нож. Север, лесоповал, где поесть придётся – неизвестно. Ложка своя нужна.
У Паши Старого тоже был чехол для ложки. И финский нож у него был, но, понятное дело, без чехла. Где хранил – менту знать не надобно.
– Что ж распустил шнырей-то? – спросил кум серьёзно, когда отпил чая из кружки. – К тебе мент заходит, а ты булки расслабил, не ждёшь.
– Так это ж ты, – усмехнулся Паша, – и не со шмоном, а с ложкой.
Хромов знал, что это правда – блатной владел информацией обо всём на зоне и попасть к нему незаметно невозможно. Да и не нужно пытаться, только людей беспокоить зря. Странная ситуация. Вроде до Паши этого были здесь всякие бандиты и пытались внедрить изживаемые криминальные понятия. Всё это происходило под плотным оперативным контролем, благо современные технические средства позволяют контролировать все помещения хоть визуально, хоть путем аудиофиксации. И конфиденциальный агентурный аппарат в изобилии. Потому нейтрализовывали таких «лидеров криминальной среды» быстро и рутинно. Кого в строгую изоляцию, кого компрометировали, кого через методы физического воздействия пропускали. Ничего нового, но всё действенно, прошло через ГУЛАГ и ФСИН, а потом прекрасно прижилось в новом пенитенциарном мире.
Но вот приехал этот Павел Огородников по кличке Паша Старый, и всё стало иначе. Работать он отказался, но с этим пришлось смириться – тут же вокруг него образовалась группа приверженцев, которая официально заявила о безусловной поддержке прав человека и солидарности с осуждённым Огородниковым, а неофициально – что вскроют себе вены всей толпой.
Казалось бы, тут и начнутся беспорядки, но нет. Как-то всё стало налаживаться само собой. Зыбким виделся этот порядок, временным, неверным, но всё кругом было таким. Потому посовещались они с шефом да и оставили осуждённого Павла Огородникова в покое. До поры. И вот теперь появились вопросы. Всего два. Но каждый из тех, что нельзя оставить без ответа, хотя ответ может изменить всё.
– Хороший мёд, – похвалил Хромов.
– Хорошие люди собирали, – ответил Паша, пристально глядя на него, – ну говори, с чем пришёл, кум. Нам друг с другом чаи гонять без серьёзного базара нельзя. Люди не поймут. Ни твои, ни мои.
Григорий Игнатьевич зашевелил крепкими пальцами, а затем сцепил их перед собой и положил руки на стол. По имени-отчеству называть его дозволялось немногим осуждённым. В этой колонии только Павлу Огородникову это сходило с рук, и только в личных беседах. Приходилось успокаивать себя: оперативная работа иногда требует отступления от правил.
– Такое дело, – начал он.
И остановился. Ну никак не вязалась проблема, которую он сейчас должен был изложить, с видом этого худого и высокого человека с лицом классического старого зэка из учебников – жёсткие глаза над впалыми щеками и прокуренные до ржавчины пальцы.
– Говори, – мягко сказал Паша.
Кум вздохнул и быстро заговорил:
– Есть сведения, что ты получаешь информацию из-за пределов подкластера с использованием служебной оперативной телефонии. И передаёшь. Что у тебя налажены каналы связи с другими так называемыми ворами в законе. Им ты тоже технические каналы передачи данных наладил.
Паша рассмеялся:
– Я ж даже чайник на плитке грею до сих пор, не могу нагреватель квантовый включить, ты чего, начальник? Путают тебя нелюди.
– Может и путают. Но вот стал я к тебе присматриваться. Вокруг тебя же не только блатные. Интеллигенты, писатели разные. Инженеры есть. Учёные. Ты ж всех пригреваешь, кто тебе нужен. А вот зачем тебе инженеры и учёные? Вопрос.
– Ровные мужики всегда поддержку людскую имеют. Воры их чтут, без них уклада нашего нет.
Паша встал, говорить на эту тему он больше не хотел.
Хромов закряхтел. Знал, что об этом можно больше не спрашивать. Не скажет.
– Плохо, – проворчал он.
– Ещё что у тебя есть ко мне? – резко спросил Паша.
Вице-шеф подкластера встал, одёрнул форменную крутку. От деланного добродушия на лице ничего не осталось. Перед Пашей Старым стоял враг – жестокий и видавший кровь. Которую сам и пускал.
– Расскажи мне, о чём ты с Трофимом Ивановым говорил за неделю до его побега, – коротко потребовал он.
Глава 3
Сила и бессилие
Денис Александрович попросил всех выйти. Ситуацию следовало обдумать самому, и обдумать тщательно. Торопиться не надо. Уже не надо.
Нет, такого случиться просто не могло. Безусловно, волевой выход агента из сложной оперативной разработки возможен, такие риски всегда закладываются в планирование, но для того и существуют системы подготовки, тестирования, психофизиологические исследования, испытания и проверки внедряемого, чтобы подобного не случалось. Современные методы – те, что пришли с новыми спецами, и родные – проверенные, вековые. Денис Александрович не сомневался ни в первых, ни во вторых. Невозможно обмануть эту многослойную систему. Что-то должно было случиться существенное, и случай этот не уровня инцидента. Много серьёзней. Полноценная внештатная ситуация. И ведь известны все возможные причины, всё продумано в профессии Дениса Александровича до мелочей, не абы кто – институты продумывали и практику изучали, а её тысячи томов, этой практики, даже свитки пергаментные и таблички глиняные на эту тему сохранились.
Люди думать ещё не умели, когда следить друг за другом начали. С дерева подсматривать, из кустов поначалу, а потом научились работать с хитрецой, обманом – зайти в город под видом торговца, чтобы оценить изнутри обороноспособность в деталях, или спецназ в коне деревянном за стены крепости доставить. Специальная операция полноценная. Разведка и контрразведка появились раньше письменности, задолго до томов, свитков и табличек.
Потому и думал Денис Александрович над тремя возможными вариантами того, что могло произойти с его сотрудником, – предательство, разоблачение и смерть. Последний вариант, к слову, не худший в такой ситуации. Приемлемый. Самый приемлемый для всех.
Конечно, мог агент выгореть эмоционально и уйти со связи, но тут случай явно не тот. Молодой опер, думающий, инициативный, принимал активное участие в разработке и планировании внедрения.
Но не это точило изнутри по-настоящему. Был фактор важнее, именно он останавливал мысль Дениса Александровича, не давал завершить логические построения, сделать вывод и дать команду. Единственно возможную. Этого пропавшего со связи сотрудника принял на службу он сам. Его и ещё нескольких, всего семерых избранных в том наборе. Четыре парня и три девушки. Пять из этих семи стажёров к работе «в поле» оказались непригодны и растворились в аналитических и статистических службах. А вот Мария Кремер и Станислав Соколовский себя нашли.
Эта мысль была дерзкой изначально. Когда Денис Александрович впервые задумался о вербовке и привлечению на службу особо одарённых детей чуждых, идея показалась сором даже ему самому. Отбросил. Но она не ушла, больше того, пришла уверенность, что подбирать этих детей нужно из тех, кому некуда возвращаться, чьи города попали под Большую реновацию, а родители ушли по первой категории с утилизацией трупов без возможности идентификации и установления места захоронения. Из тех, кто должен был не выжить в определённых им кластерах, к тому и приспособленных – для невыживания.
Денису Александровичу много тогда пришлось выслушать: что дети репрессированных (между собой это слово применялось, хотя к официальному обиходу строго запрещено) лояльными органам безопасности не станут ни при каких обстоятельствах, ещё говорили, что они мотивированы на месть за родителей, но были и те, кто утверждал обратное: дети эти слабы и запуганы, использовать их в оперативной работе невозможно.
Резон был во всех этих словах. Но Денис Александрович верил себе. Прежние города и воспоминания, которые отрывками успели передать родители и опекуны, чьи тела сгнили потом в засекреченных местах, фантомная память и боль от неувиденного – всё это замещалось генетической памятью и передаваемой из поколения в поколение неведомыми даже науке середины 21-го века способами системой опознавания «свой-чужой». Только этим детям, избранным, не могли стать своими ни посконный народ, что топтал их предков веками, ни блатные, что загоняли их под шконки и уничтожали в лагерях массово, только поставляй партию за партией.
– Вы историю почитайте, кто создал всё вот это! – даже вскипел на одном из совещаний Денис Александрович. – Вот это всё, где мы сейчас, нас, систему. Кто они, посмотрите!
И широко обвёл рукой пространство вокруг. Он показывал на портреты на стенах, очень известные портреты умерших своими и не своими смертями больше века назад основателей госбезопасности, первых из первых. Лубянские святые. Канонические образы смотрели на совещавшихся большими ясными глазами, часто из-за пенсне. Узкие лица с тонкими чертами и впалыми щеками укоряли, они не были лицами блатных и лицами кожемяк, и баржи по Волге их отцы не волочили. Из университетов появились эти лица, из библиотек и даже из-за черты оседлости многие.
– Они знали, что делать, они подняли страну, – Денис Александрович быстро пришёл в себя и вернулся в привычный режим подачи материала – короткими выверенными фразами. – Они не дали пропасть нашей истории, – закончил он.
Он искренне верил в то, что ничего бы не осталось на огромной территории без этих людей с портретов. Они жили не хуже мужика, нет, они даже не представляли, как тот мужик живёт, но мужика можно было не кормить и не одевать, можно было бить. Он молчал. Пил горькую и молчал. И этим было в душе безразлично, что там, с мужиком. Нет, они, конечно, переживали и даже могли «уйти в народ», надеть толстовки, косу в руки взять и помахать недолго, могли научиться метнуть бомбу и выстрелить в градоначальника, но это было даже правильно, потому что было – иногда. Так даже надо, чтобы иногда кто-то бросал бомбу и стрелял. Тогда все видят важность тайной охраны. Важность власти. Сильной руки. Чтобы раз – и к ногтю. И в сортире мочить. И предотвращать с нейтрализацией, обязательно с нейтрализацией, и только с ней.
Тогда важнее оказалось, что их самих, тех, кто в пенсне, не били и ели они хорошо. Потому в народ они ходили ненадолго и нечасто. Всё началось по-настоящему, когда в их толпу стали влетать казаки с нагайками, а чёрные сотни стали громить дома и лавки без разбору. С высшего одобрения. Когда отменили правила – стали отнимать сытость и безопасность у тех, кто без них не мог. С мужиком так было можно, мужик может и без того и без другого. Он бы и дальше терпел. А вот эти, с узкими лицами, изменили всё.
За каждой революцией, если приглядеться, эти образы. И тогда, во время совещания, они подействовали с портретов на стенах. Подействовали, потому что были ещё коллеги, дух Лубянки оставался, старые кадры, остатки Большой системы, когда нельзя было быть не чекистом. В той, старой, по крупицам созданной реальности они руководили строительством дорог и градостроительством, банками, метро, всеми видами связи, запусками спутников и даже службой «Гидромета». Работать мог кто угодно, был бы лоялен. Но руководить там, где бюджет и власть, – только чекист. Полиция, суды и тюрьмы. Нефть и газ. Главное – нефть и газ. Самое охраняемое и, казалось, вечное.
Всё было поставлено под учёт и контроль. Везде были правильные люди, проверенные, заложившие жизнь и душу Большой системе, чтобы она стала идеальной. Она стала такой. И сломалась.
– Наша основная задача, установленная Конвенциональным советом, – контролировать население кластеров, – говорил ему тогда Сергей, его сотрудник. – Не лишнего ли берём на себя? Зачем вообще это всё? Тебе зачем, мне? Что они сделают, эти твои избранные? Куда ты их отправишь?
Тихо говорил, отношения позволяли и даже диктовали: говорить о важном так – тихо, склонив головы друг к другу.
– Пока задачи две – контролировать территорию и население. Населения вне кластеров почти не осталось. Потому и задачи сужаются до контроля кластеров. А потом мы будем не нужны. Ты понимаешь? – очень серьёзно разъяснял Денис Александрович. – Не будет населения на территориях, потом его не станет и в кластерах. В тяжёлых кластерах не выживут. Из тех, что полегче, будут получать разрешения на выезд и уезжать. Ассимилируются. Их дети уже станут новыми людьми. Говорить будут на полукитайском каком-нибудь. И жить будут в новых городах. Кластеры ликвидируют за ненадобностью – дорого это, народ в загонах держать. И ничего не останется от прежнего. Вообще ничего. Задачи просты. Первое: сохранение контроля над населением на максимально широкой территории. Вторая: охват влиянием наиболее значимых социальных групп. Особое внимание лицам аграрного труда (их игнорируют ввиду инертности группы) и приверженцам старого криминального уклада. Третье: внедрение агентов влияния в органы власти. Главное – Совет должен в нас верить. Сомнений быть не должно, что без нас – никак.
Поверил тогда Сергей в него. И в идею. И рядом был в самые тяжёлые времена, когда висел Денис Александрович на волоске, в шаге был от ликвидации. А в самый важный момент не поверил. Сломался. Не дотерпел.
Сергей, Сергей Петрович. Его ученик. Бывший. С которым уже никогда не поговорить.
Денис Александрович с трудом поднялся из кресла. Возраст. Возраст стал проникать в стареющего офицера Управления президентской безопасности. И не столько убывание физической силы, что была когда-то изрядной, тревожило его, и не усталость, что стала появляться всё чаще, сколько сомнения, которые всё сложнее поддавались воле и не исчезали, но селились глубже. Рвали изнутри.
Слишком много. Слишком. Никому из тех, с тонкими чертами, не выпадало того, что пережил он. Или выпадало? Снова сомнения. Нет, они пришли в дикое поле, готовыми к диким порядкам, они были рейнджерами в чёрных кожаных куртках с маузерами, с осиными талиями, они стреляли, вешали, топили врага и вычистили целину, потом вспахали её и установили правила. Только, сделав всё это, они ушли в тень.
Денис Александрович и его коллеги привыкли к другому полю – богатому, и к тому, что только они, потомки тех рейнджеров, могли устанавливать правила. Расслабились. Разжирели. Стали медленными. Не верили, что те, с другой стороны, придут к ним. Не поверили, что так может быть. Но всю систему просто поставили перед фактом: отныне будет иначе. С тех пор Денис Александрович жил по правилам, которые ему установили другие. И променял бы без секунды размышлений эту жизнь на жизнь тех, первых, и на их дикое поле.
И ещё одно жалило изнутри, тоненько, но в тот самый потаённый нерв, которого как бы нет. Ну хорошо, системе мстить его питомцы не захотят, если верна его теория. Вмонтируют себя в неё. Станут сильными. Но вот если кто-то захочет отомстить именно ему, лично Денису Александровичу? И всерьёз отомстить. Что тогда? И кто защитит его, всесильного, когда эти дети сами станут системой?
Солнце перевалило зенит. Плоские серые крыши зданий управления свет почти не отражали, и оттого вид из окна был мрачен, хотя солнце в этих местах светило почти всегда. Простые здания, без изысков снаружи и изнутри, ничего лишнего и ничего дорогого. Это казалось странным поначалу: новые люди не хотели дорогих кабинетов. Сложно было привыкнуть к их объяснениям. Мы – служащие, говорили они. У нас нет на это денег, и нам этого не надо. Роскошь – это неприлично.
Квартал зданий поставили на месте усадьбы на берегу Чёрного моря, снесли все постройки – избыточно дорого. Мрамор и всё, что было дорогого в отделке, демонтировали бережно. Увезли. Оттуда, где роскошь неприлична, туда, где неприлично без роскоши. Так будет всегда – понимающие люди ценят мрамор, берегут и забирают у тех, кто уберечь его не может.
Решение это – построить квартал зданий для специальной службы на месте особо охраняемой прежде этой же службой базы – поразило Дениса Александровича простотой и эффективностью. И эффектностью, что уж говорить.
Бункеры под землёй переоборудовали в архивы. Защищённость, вентиляция, секретность – всё соответствовало новым задачам.
Там, под землёй, Денис Александрович бывал прежде. С охраны тел начинали тогда многие. Вспомнилось, как один из охраняемых назвал деньги другого «пеньковыми».
Врезалось слово тогда. Показалось тревожным.
– А почему не банановые? – спросил тот, другой, попивая что-то чудовищно дорогое из чего-то такого же чудовищно дорогого.
– Бананьев нема, – ответил первый, и оба рассмеялись.
Сильные были люди, большие, а за ними стояла власть – нечто огромное, скрытое от всех место, где принимаются решения, где хранятся и откуда раздаются жизнь и смерть.
Бункеры и слово в названии управления – вот всё, что осталось от той силы, подумалось вдруг. Силы, которая желала контролировать всё и для того стремилась к бесконтрольности. Добилась того и другого – и перестала быть силой.
– Сидорова ко мне и Александрова, – нажав кнопку на большом телефонном аппарате старого образца – селекторе, – скомандовал Денис Александрович.
Аппаратура стала новой внутри, но он упорно отстаивал внешний её вид. Селектор должен остаться селектором.
– Слушаюсь, – ответил помощник.
Денис Александрович поморщился. Слишком привык к голосу Лидии Фельдман. Но она недавно переведена в другую службу. Так надо. Некоторые задания могут выполнять только самые проверенные сотрудники.
Глава 4
Абердин, штат Вашингтон
Анна проснулась, поднялась со своей кровати, потянулась и прошлась по комнате без одежды. Красивая, она знала это и не собиралась стесняться. Видела, что Маша уже не спит. Анне нравилось дразнить Машу видом своего тела, она знала, что нравится всем – и мужчинам, и женщинам. Пользовалась этим.
Остановилась у письменного стола, задумалась. Сдвинула брови, морщась, как от зубной боли. Эта привычка её не портила, как не портило почти ничего – ни страсть к пустым разговорам, ни вечная равнодушная улыбка одними губами, когда глаза остаются нетронутыми. Маша посмотрела на неё и вдруг почувствовала, что подруга по комнате перестала вызывать раздражение, что хочется посмотреть на неё снова, а может быть, даже встать и подойти. Солнечный свет пробился в щель между шторами, волнистые рыжие волосы Анны разбили его на несколько маленьких радуг.
Маша села на кровати. Начало лета в Берлине выдалось жарким, и в комнате быстро становилось душно.
– Вы, русские, скучные, – сказала Анна почти месяц назад, они только заселились в комнату университетского общежития, решили познакомиться поближе, обошли много баров и завершили аперолем в старом кафе на Хаккешер-Маркт.
Люди там сидели на деревянных скамьях и много пили, делая это со вкусом. Так же со вкусом и не оглядываясь вокруг трогали друг друга руками и губами – по-настоящему, отчего хотелось тоже вкусно пить и трогать кого-то рядом. Энн – она попросила себя так называть – явно делала это не впервые, в удовольствие, и у неё всё получалось легко. Маша поддалась, там невозможно было иначе – среди этих лёгких людей, но остановила подругу сразу, как зашли в комнату. Волшебство старого кафе исчезло.
– Мы – коллеги, – строго сказала Маша тогда.
– И что же это меняет, Мария? – удивилась Энн.
Но быстро пришла в себя и заулыбалась без глаз, как обычно. Американка, свободная. Не в ссылке выросла, может улыбаться равнодушно, а иногда, если захочет, по-другому – как в кафе на Хаккешер-Маркт. Как сейчас, поздним солнечным утром.
Маша встала.
Анна тихо напевала очень знакомую мелодию, старую, ещё из прошлого века:
– Jesus doesn’t want me for a sunbeam. Sunbeams are never made like me[2 - Иисус не хочет, чтобы я стал солнечным лучом. Солнечные лучи никогда не бывают такими, как я. (англ.)].
Красивый голос. Но Маша остановилась. Песня прогнала морок, это снова была коллега, Анна Томпсон, а вовсе не рыжая Энн, которая могла трогать тебя так, что болью внизу живота отдавало до сих пор, а ещё от воспоминания о том, как остановила тогда эти белые мягкие руки, как положила свои загорелые и худые запястья на её – с множеством бледно-коричневых родинок, как отняла эти руки от себя.
– Что с тобой? – мягко спросила Анна.
– Песня, откуда ты её знаешь?
– Невозможно не знать Курта Кобейна, если ты родом из Абердина, штат Вашингтон. А что ты заволновалась?
Анна подошла к Маше. Положила руки ей на плечи.
– Это любимая песня моего мужчины, – спокойно сказала Маша, мягко убирая с плеч руки подруги, – не спрашивай меня, пожалуйста, об этом.
– Ок, – улыбнулась Анна, – твоя очередь готовить завтрак.
И пошла в ванную.
Как у неё так получается? Маша снова села на кровать. Анна чуть старше неё, вопросов личных им задавать друг другу нельзя, но видно – из обычной семьи, обычный агент, каких тысячи. Приехала работать, у неё задание, она отработает и уедет. Служить она будет до пенсии, потом уедет в свой Абердин, штат Вашингтон, купит в ипотеку дом в пригороде, будет жить там с мужем, растить детей. И дети её будут дружить с детьми тех, кто жил в Абердине всю жизнь, и их родители там жили, даже деды и прадеды с бабушками и прабабушками. А куда уедет она, Мария Кремер? Где её Абердин? И где он был для её мамы? И для родителей мамы? И их родителей? Почему она хочет знать и помнить, кем они были и чем дышали, где они увидели свет первый, а где последний раз, но ей нельзя этого? Почему это можно тем, из колхоза в кластере, откуда они со Стасом уехали не так давно, но они не хотят? Ни знать, ни помнить.
Фамилию матери, настоящую, девичью, она нашла не сразу. Доступ к архивам этого уровня Марии, на тот момент с фамилией отчима из далёкого кластера, открыли на четвёртом году обучения в Школе. Но ещё год ушёл на согласования – даже при открытом доступе к базам данных использовать их в личных целях нельзя. Вообще никакие возможности службы нельзя использовать в личных целях – это вбивал им учитель с первых дней. Когда же удалось узнать, получить документы и даже прочесть приговор, из которого стало ясно – Марии Кремер никогда не удастся узнать место, где утилизировано тело её матери, – закончилось обучение, она получила назначение на стажировку, и смена фамилии произошла без затруднений.
Вот и всё, что у меня есть от прошлого, подумала тогда Маша, разглядывая новый документ. Ничего. И ничего не было у мамы. И у отчима – безобидного и любившего её колхозного агронома. А было ли что-то у их родителей? Где их Абердин, где живут поколения, откуда дети разлетаются жить и куда они могут вернуться стареть? Или не вернуться, это неважно, значение имеет лишь то, что оно есть, это место.
– Я знаю, почему ты любишь эту песню, – сказала Маша как-то Станиславу.
– Почему?
– Ты уверен, что никто не вправе требовать от тебя радоваться жизни.
– У нас не требуют радоваться жизни. Мы должны радоваться, что остались живы, – ответил он тогда.
Они лежали на траве у реки в школьном парке, и тогда был такой же жаркий летний день, какой будет сегодня. Станислав принёс покрывало, расстелил его. Они загорали, и это было смешно – на обоих были обтягивающие чёрные шорты и чёрные майки. Другого белья в школе не выдавали. Кожа у них тоже была одинаковая – белая.
Стас снял тогда майку и встал, раскинув руки, даже заулыбался – он очень любит, когда солнце и жарко. Она подумала и тоже сняла. Подошла к нему сзади и обняла, прижавшись, обхватила сильными руками. Хотела быть нежной. Получилось. Было страшно, что улыбка у него пропадёт. Что отодвинется. Но он положил ей тогда ладони на руки, они стояли так долго и ничего не говорили. Потом Стас повернулся и обнял её.
Не нужно было слов. Близость стала естественной, как дыхание, как боль, кровь и слёзы, как жизнь, которой хотелось радоваться тогда и хочется всегда, когда он был рядом.
Очень долго. Год, месяц и двадцать один день – это много, слишком много, если ты совсем не видишь его и не знаешь, где он. Настоящая боль – это когда ты можешь поговорить с кем угодно нужным или ненужным, но с ним, единственно важным – нет.
– Такие командировки затягиваются, – ответил ей на много раз незаданный вопрос Денис Александрович, когда готовил её к Берлину, – и твоя может затянуться.
Куда его отправляют, Стас не сказал. Спрашивать не стоило, он бы не сказал, да и смысл? Это не жатва в поле, с туеском покормить мужика не приедешь. А вскоре и самой пришлось готовиться к командировке такого же уровня сложности. Это должно было случиться. Берлин или Койоакан – неважно. Работа.
Старые сотрудники управления иногда забывались и называли работу службой. Это не приветствовалось. Не служба, а работа.
– I’ve got a dream job[3 - У меня работа мечты (англ.).], – говорила Анна.
Она наслаждалась командировкой и новыми людьми вокруг, любила вечеринки и ощущение всесилия, которое давали конспирация и прикрытие.
В школе Денис Александрович почти не появлялся, но наблюдал за ними, присутствие его ощущалось, в редкие встречи он задавал вопросы не оставлявшие сомнений – теперь он всегда рядом. Ощущение всесилия появилось именно тогда. На поверку, если копнуть глубоко, не всесилие это вовсе, но тотальное погружение в поток, в общую силу, которая всегда вокруг тебя и с тобой, которая придёт на помощь и защитит, и нужно ей за это немного. Тебя, со съеденным вчера стейком и сегодняшними липкими снами. Всего лишь тебя. Всего тебя.
Когда однажды учитель оставил их со Станиславом после окончания занятий в классе и мягко, без нравоучений, почти равнодушно рассказал – вмонтировал в них информацию, именно так он воспринимал обучение своих избранных – о контрацепции и опасности психологической зависимости от юношеских привязанностей, было даже смешно немного. Стас тоже улыбался, воспринял как вызов им, уже единому существу, но для них не существовало по-настоящему страшных вызовов, в этом они были уверены.
Позже, к окончанию третьего года обучения Маша как-то одномоментно поняла, что у неё нет теперь ничего своего и нет секретов, что значение имеет лишь то, насколько узок или широк круг людей, знающих о том, что она умеет.
– Приказ сложнее всего допустить в область частного, – сказал тогда учитель, сидя за своим столом и сложив перед собой руки.
До этого была беседа о том, что есть у сотрудника государственной безопасности частного, где начинается зона недопустимой депривации и есть ли она, эта граница недопустимости. Избранные впитывали. Эта тема начинала пугать, всем хотелось оставить в себе что-то для себя самого.
Слушали все. Внимательно слушал Игорь Сидоров, сын давно нейтрализованного чуждого московского писателя. Маша с недавнего времени видела его «особенные» взгляды и пресекала попытки стать ближе, интеллигентные попытки, в этом ему не откажешь. Видела и то, как он смотрит на Стаса. В этих взглядах потомственная столичность исчезала, это был взгляд альфа-самца на соперника. Который, впрочем, не реагировал. Был намного сильнее.
Маша давно уже думала о том, что тогда говорил учитель.
Вчера им со Стасом было хорошо, и она смотрела в его глаза, она хотела, чтобы он не торопился и не останавливался. Он почувствовал – она сделала так, чтобы он почувствовал. Утром их группа работала в лесной полосе препятствий, а это много бега, преодоление оврага, уход от погони по холодному мартовскому ручью, на берегах которого оплывающие сугробы с твёрдым настом – на нём едва видны следы мелких зверей, и метание ножей – их выдавали по десять каждому бойцу, так их называли тренеры. Тяжёлые, короткие, без рукояти, которая нужна лишь в ножевом бое, а для метания важнее другое – балансировка. Отслеживалось всё: количество бросков – умелые метатели на бегу забирали из мишеней оружие, и оно снова шло в ход, – сила и, конечно, точность.
Маша слушала учителя, и вдруг оно свалилось на неё – ощущение, которое осталось потом навсегда. И накануне вечером, со Стасом, и утром в лесу – всё это лишь навыки в глазах тех, кто смотрел на неё и будет смотреть теперь всю жизнь. Контролировать оргазм партнёра и метать боевые ножи в условиях встречного боя на незнакомой лесистой местности с эффективностью 67 процентов? Полезные навыки, важные. Но важнее то, что ей применять их нужно будет по приказу тех, для кого обладатель любых умений – не более чем орудие с определёнными техническими характеристиками.
– Это и есть граница всесилия. Когда понимаешь, что всё, что у тебя есть, тебе не принадлежит, – сказала она тогда учителю.
– Всесилия человека нет, – не задумываясь ответил он, – есть всесилие разума. А он не принадлежит одному человеку. Ни один обладатель большого ума не мог пользоваться им в одиночку. Быть достаточным лишь для себя самого – счастье, которое может подарить только глупость.
Анна глупой не была. Но ей нравилось быть в этом потоке силы коллективного разума, нравилось выходить на связь с кураторами проекта, входить в контакты и использовать навыки. Любые.
Маша пошла на их небольшую кухню, достала четыре яйца, налила в небольшую белую кастрюлю в крупный красный горошек воду, положила в неё яйца, поставила кастрюлю на плиту. Газ горел бесшумно, некоторые струйки синего огня выскакивали из-под дна кастрюли и исчезали. Красные ягоды на белом снегу, подумала Маша. Надо сменить посуду. Не время сейчас вспоминать об этом. И не будет такого времени больше.
Сыр, яйца, хлеб, кофе.
– Опять без бекона, – шутливо проворчала Анна, усаживаясь за стол.
Она любила поесть, делала это обстоятельно, но быстро.
– Да, некоторым надо беречь форму, – в тон улыбнулась Маша.
Анна рассмеялась, начала есть.
– А теперь скажите мне, госпожа Мария Кремер, в чём вы пойдёте на сегодняшний вечер? – уже без улыбки спросила она.
Да, вечер предстоял важный. От него зависело многое, а главное – останутся ли они здесь. Ошибиться нельзя было ни в чём. В одежде тоже.
– Прислушаюсь к вашим рекомендациям, мисс Анна Томпсон, – ответила Маша и встала из-за стола.
Глава 5
Братья
Шедший впереди Спира на подходе к очередному оврагу с журчащим внизу ручьём резко остановился и поднял левую руку. Опасность. В лесу всё было как прежде. Жужжали надоедливые слепни. Трещали кузнечики, перекликались птицы. Неподалёку стучал дятел. Иногда с сосен мелко осыпалась кора: это пробегали белки. Летний лес – шумный. Но шумит он ровно, и, когда привыкаешь к нему, каждый новый звук слышен особенно. Если он долгий, как гудение роя пчёл на лугу, усыпанном мелким северным разноцветьем, то его перестаёшь слушать – это не опасность. Если резкий, как хруст сломанной ветки – надо остановиться. Подождать. Переход важный. Последний. Ветки здесь ни с того ни с сего не ломаются.
Но сейчас ничего такого Дима-Чума не услышал. Не услышал и Трофим, он шёл последним, в десятке шагов за Димой, и сделал ещё пару – не сразу увидел поднятую руку Спиры. Тоже стал уставать, теряет зоркость, подумал Дима. Но Трофим не устал и руку видел. Это Дима понял, когда тот бесшумно подошел к нему. Трофим стал другим, лёгким и быстрым. Страшным. Готовым убивать и умирать.
– Тихо, – шепнул он, – беда. Не успели мы.
Дима-Чума, бывалый южнорусский крадун, почувствовал, как в его правую руку легла пластиковая рукоятка пистолета. Справно легла, ладно, так карманники опытные могут взять или положить человеку в карман всё, что нужно, будто само собой это случается, и не задумаешься.
– Держи, – почти неслышно сказал Трофим прямо в ухо Димы. – Глок, бесшумный, электромагнитный, обращаться умеешь. Восемь выстрелов у тебя. Семь используй, один себе оставь. Лучше не попадай к ним.
– Ты чего, братан, – горячо зашептал Дима, повернув голову, – нам осталось полдня, давай добавим ходу.
– Не суетись. Попробуем пройти. Но сначала здесь повоюем.
Взгляда со Спиры Трофим не сводил. Тот медленно разогнул пять пальцев на поднятой руке. Потом пятый согнул обратно.
– Малой группой взять хотят. Это хорошо, – выдохнул Трофим.
И начал командовать.
Дима-Чума не сообразил, как так вышло, но подчинился этому человеку сразу: скинул рюкзак и стал обустраиваться метрах в десяти, в ложбинке у поросшего низовым лесом русла высохшей лесной речки, вдоль которого шли весь день. Место оказалось идеальное для маскировки: куст можжевельника скрыл Диму целиком, а видно изнутри было хорошо.
– Я рюкзаки кину кучей на полянке, под твой обзор. Выведу бойцов сюда. Кто-то за мной пойдёт, кто-то останется рюкзаки смотреть. Обязательно останется. Тебя здесь никто увидеть не ждёт, подумают, что разбежались мы. Кто останется тут – твой. Стреляй, когда остановятся. Не торопись. Не попадёшь с семи раз – беги в овраг и по ручью. Шансов нет, но попробуй. Догонят – стреляй себе в висок.
– Не учи, – ответил Дима, – сделаю. Только приведи.
Он умел стрелять. В человека, правда, не пробовал до того, но сейчас об этом не думалось. Очень хотелось жить, и очень быстро стало идти время. А когда так, нет разницы, в мишень стрелять в тире или в человека в лесу.
Спира подошёл к ним. Снял рюкзак и опустился на землю, ноги его не держали.
– Ты чего колбой затряс? – зашептал из куста Дима. – Воевать будем, пацаны подъехали, мочить нас хотят.
Весело шептал, зло, но весело. И колбой не тряс, не боялся. Удивился, что Спира так сломался. А он нужен был сейчас.
– Брат, – прохрипел Спира и добавил: – Убили брата.
– Плохо, – сказал Трофим, – поднимайся. Работать будем.
Раскидал рюкзаки, как говорил, аккурат перед Диминой лёжкой – промахнуться будет сложно.
– Стой, – проговорил Дима, ему вдруг пришла в голову мысль. – Сам с чем пойдёшь?
– С головой, – усмехнулся Трофим.
– Держи, – протянул ему Дима заточку.
Трофим взял. Кивнул, поблагодарив. Через полминуты оба они со Спирой исчезли.
Дима-Чума лежал на холодной земле в можжевеловом кусте и думал. Брат Спиры, Иван – серьёзная потеря. Он их должен был встречать здесь, в им двоим известном месте, и провести в Агами. Им надо было туда. Больше никуда не надо, нет больше мест, где их встретят. И люди те, что только и нужны сейчас, – там. Прийти в Агами можно и без Ивана, но к тем людям без него не попасть. Тяжко это понимать, но это всё про потом. Выжить надо сначала – для того, что будет потом.
Снизу холодило, а спину стало припекать, дневное солнце палило даже сквозь пушистые ветки можжевельника. Лежать скоро стало неудобно. Дима попробовал устроиться поудобнее и внезапно увидел в своей руке пистолет, о котором забыл на время. Глок – лёгкий и удобный. Надёжная штука, стрелял из такого на воле. Из ещё старых, пороховых пистолетов глок он любил особенно, хотя ментам больше из отечественных стрелять приходилось. Из прежнего отечества, с которым сгинуло и прежнее оружие.
Подержав пистолет на ладони, Дима взвёл затвор. Медленно, чтобы не было щелчка. Почувствовал, как патрон вошёл в ствол. Положил оружие на землю перед собой. На предохранитель не ставил – каждая доля секунды может стать самой важной в жизни. Успокоил дыхание. И стал ждать.
Спира шёл ровно. Быстро шёл, не бежал. Бежали те, кто двигался навстречу. Чума остался в засаде. Трофим шёл справа, в двадцати шагах, они видели изредка друг друга в просветах между деревьями. Сохранять визуальный контакт до встречи с противником, так приказал Трофим. Это было частью его плана. Спира подчинился, очень естественно это произошло – Трофим стал главным. Да и ни времени не было спорить, ни смысла. Охотники за ними были в пяти минутах, а Трофим делал всё как надо, будто был опытным бойцом. Может, и был. Разные люди ходят в этих местах. Времена такие.
Встретившись с противником, Спира должен был выманить одного-двух за собой, пропетлять с ними по большому кругу и вывести на ту поляну, где остались рюкзаки. Под пистолет Димы-Чумы. Трофим должен был прийти со своими туда же по короткому пути и нейтрализовать их – ох и слова из него лезли, из парня этого! – до подхода Спиры. А дальше по обстоятельствам.
План был хорош и до того. Ваня ждал на своём берегу Удоръёля, нижнего из двух ручьёв, огибавших их родовое поселение с юга и севера. Овраг, неширокий, но глубоко вырезанный за много веков лесным ручьём, с крутыми склонами, поросшими колючими кустами, перейти мог не каждый зверь и не везде. Ваня встречал брата в правильном месте, у невысокого разлапистого дуба, приходил туда к полудню каждого дня после старого праздника Семик, ждал, пока солнце не склонялось к верхушкам деревьев, и уходил. Восемь дней ходил и сегодня дождался.
Знак Спира подал условленный: крикнул чирком, два раза, коротко. Ваня ответил. Спира подождал. Ваня показался под дубом. Так было надо. Спира тоже вышел из-за сосны. Ваня поднял правую руку и стал медленно загибать пальцы. В горле у Спиры встал ком. С братом были люди. Спира их не видел, но они были. Брат показывал, сколько их. Спира тоже поднял руку и стал разгибать пальцы вслед за братом, заходя обратно за дерево. Трофим должен был видеть.
– Младшой, беги, – прошептал он.
Иван разогнул пятый палец. И тут же резко развернулся и метнул левой рукой небольшой нож, неизвестно как оказавшийся в его ладони, куда-то в кусты за собой. Метнул и упал. До Спиры донесся отзвук выстрела – едва слышный треск, такой издают новые пистолеты, что без пороховых патронов. В зоне такое иногда можно услышать. Спира слышал.
– Четыре, – сказал он не понижая голоса и согнул один палец, – спасибо, братик.
Развернулся и побежал к мужикам. В глазах было мокро и мутно.
Он легко держал на трёх пальцах левой руки короткий лук из карагача. Такой вырастает невысоким, но древесина его плотная и вязкая. И пилить, и рубить, и колоть такое дерево тяжело, а дрова получаются дурные, к чёрной бане непригодные, пара поленьев давала столько угара, что выветрить не было возможности до самого утра, пока баня совсем не остынет. То ли дело берёза: дым ушёл – и лезь, грейся. Но из берёзы лука не сделаешь, ломкая. А карагач хорош, правда силы требует изрядной, не каждый такой лук натянет, особенно короткий. Но мужики в семье Спиры это умели с детства.
Правую ладонь грели три стрелы с тяжёлыми гранёными наконечниками – на тяжёлого зверя. Или на человека. Наконечники сделали умельцы на зоне, те же, что и заточку Чуме справили. Больше стрел не оставалось, все лёгкие ушли в пути, а тяжёлые Спира берёг для настоящего случая. Сильный охотник-лучник по две-три стрелы держит в руке. Из колчана их доставать долго, а зверь бегает быстро. Учиться так стрелять нужно долго, но уж если умеешь, три выстрела можно сделать на одном выдохе. Сегодня эти выстрелы будут последними. Потом лук нужно выбрасывать и драться чем придётся.
Они почти дошли до склона оврага, когда оттуда появились четыре фигуры в камуфляже. Почти одновременно. Не боятся, подумал Спира. Это хорошо. Остановились они с Трофимом вместе, только тот сразу лёг и исчез, а Спира пошёл вперед. Хрустнул веткой. Ещё раз. Фигуры остановились. Повернулись на шум. Спира мелькнул среди деревьев. И побежал вдоль Удоръёля, вверх по течению. За ним, отделившись от остальных, побежала одна фигура. Остальные двинулись туда, где их ждал Трофим.
Плохо, подумал Спира. Тяжело будет Трофиму. И за брата один – совсем мало, а три стрелы на него много. Надо быстро его сработать. Самому. И идти резать других. Спира знал, куда бежать. Места родные, знакомые. И что делать будет, знал.
Матео бежал за целью размеренно. Не впервые догонял по местной сельве арестантов. От него не уходил никто. Приехал он сюда с первыми потоками переселенцев, пятнадцать лет назад, из Мексики. Скверная история случилась. Он едва начал работать в полицейском участке Канкуна – в курортном местечке, многие туда мечтали попасть, а ему свезло, да, очень свезло, что в тех местах родился, оттого и работать попал ближе к дому, где мать-старушка доживала.
Дело казалось простым – помочь перевезти товар местным «Ла Эме», серьёзным людям, из порта до границы штата. Никто им не отказывал. Полицейские тоже. Матео сделал почти всё, оставалось отдать машину связному, но тут случилась облава, и пришлось бежать. Чудом сбежал, чудом попал на корабль с колонизаторами, придумал историю с пропавшими документами. И не расспрашивал никто особо. Первые переселенцы приехали сюда свободно – земли в избытке, людей мало. Это сейчас визы и лимиты. Оно и понятно, новые земли, новые деньги, быстро заполнилось свято место.
Матео деньги не волновали. Есть на выпивку, да и ладно. Он был ищейкой и нашёл себе работу по вкусу. Сначала конвоиром, а потом стал расти, благо всё, что нужно, у него имелось – сила, хитрость, равнодушие к «контингенту». Это важно – быть равнодушным. Жестокие опасны, от них все проблемы, они пытают не для чего-то, а потому что не могут иначе получить от человека то, что нужно. И останавливаться не умеют. Матео мог себя контролировать. Но главное – он видел человека. Знал, куда пойдёт по лесу арестант-беглец. Где остановится. Когда нужно подождать, чтобы заснул. Когда его взять тихо, уставшего и не ждущего беды. Это от предков, говорил он собутыльникам. Был майя и гордился этим.
С этим Иваном только ошибся. Допросил его хорошо, и на место встречи тот вышел. Но предупредил брата и убил ножом, который спрятал в рукаве, одного из коммандос, нигерийца Фрэнсиса. Тот был хорошим и сильным парнем. Но глупым: расслабился и ему не повезло. Бывает. Пришлось стрелять. Нож он из шеи товарища вынул. Клинок глубоко вошёл под чёрный кадык. Хороший бросок, и нож хороший – кованый, с берестяной наборной ручкой. Матео любил такие вещи, в них видна была душа. Взял себе.
Куда завернёт беглец впереди, он тоже чуял. Его тянуло к расщелине каменистого холма чуть слева. Пусть бежит. Оттуда нет обратного выхода, только через него, Матео. Он чует. Прохода нет. Там всё и кончится. Вдох – три шага – выдох – три шага. Никто не уходил от Матео.
Братья – так их все называли. Андрей, Алексей, Александр – близнецы. Родились за пару лет до Конвенции, в Якутске, тогда ещё не кластере «5000 плюс», просто далеко от Москвы. Родители приехали ещё на союзную стройку какую-то и остались, работали в шахте. Долго детей не было, а потом сразу трое появились. Семья и старую власть любила, с красными флагами ходила, и новую, и после Конвенции уважала. Рудников стало много и людей, дороги построили и мосты через Лену, поезда быстрые пустили в двух направлениях – в Китай и в Европу. Чего ж не жить? Потому братьев отдали служить новым властям с лёгким сердцем. Те и служили, попали в спецназ Главного пенитенциарного управления. Отряд быстрого материкового реагирования, зона «Север» – не шутки. Только лучшие там.
Неделя на этом задании была почти без дела, разве что с Иваном поработали ночью накануне. Взяли спящего, допросили. Всё по методике. Потеря – первая за время службы – сначала сковала, но потом бросила адреналина в кровь. Сейчас они, раскинувшись полукругом, бежали за долговязой фигурой сбежавшего зэка. Тот спотыкался и даже упал один раз. Далеко не уйдёт. Видно – слабый.
Зэк выбежал на поляну, снова споткнулся, уже об один из трёх брошенных сбежавшими рюкзаков, и, нервно подпрыгивая, скрылся в кустах.
– Алексей, твой, – скомандовал Андрей.
Хилый, такому одного хватит. Надо найти третьего, осмотреть рюкзаки.
Дима-Чума взял пистолет и поставил правую руку на локоть, а ладонь левой положил под рукоятку пистолета, которая едва выглядывала снизу из его широкого кулака. Пропали звуки леса, исчезла боль в измученных коленях, даже комары перестали отвлекать. Ну пьют кровь, и пусть. Она, может, и течь перестанет вот-вот.
Двое парней, что остались на поляне, молодые совсем, двигались быстро, между собой не говорили, видно, что давно вместе. Похожи даже. Такие не простят промаха, быстро сообразят, рассредоточатся и с двух пушек изрешетят куст вместе с Димой-Чумой. Нельзя промахиваться. Дима и не собирался.
Глава 6
Волки и волки
Омская зима лютая, в хате поутру вода в кружках стынет до зубной ломоты. Стёкла в окошке под потолком вынуты, иначе нельзя – створки не открываются, а иной вентиляции нет. Кипятка не дают. Передвигаться только бегом и полусогнутым, туловище чтобы параллельно полу, а руки за спиной. Увидел мента – громко кричи: «Разрешите пройти, гражданин начальник!» Мыться – раз в неделю, пять минут, не успел – запускают в душевую собак в намордниках. Прогулка – десять минут. Правила внутреннего распорядка арестанты учат наизусть, пока учишь, надо стоять у тормозов – тюремной двери – и держать в руках рулет – скатанный матрас с простынёй и подушкой внутри.
И бьют, бьют. Каждый мент здесь может бить до смерти и каждого зэка могут до смерти забить. Парень ростовский, крадун, только заехал на неделе, как попал под шмон. Мент бросил на пол фотографию матери арестанта и плюнул на неё. Только сучка такого родить могла, сказал. Парень не сдержался, ударить хотел мента, да куда там, еле живой с этапа, месяц на воде и сухпае, от сквозняка качается. А менты на подбор, рукастые, ряхи толстые, за сто кило каждый, с одного удара таких доходяг класть на пол привычные. И положил мент пацана, а как же. Но не остановился. Утащили паренька в санчасть и устроили промывание прямой кишки в целях отыскания запрещенных предметов – вставили шланг, включили воду и порвали ему там всё. Похоронили на следующий день на тюремном кладбище. Нашла мама могилку, не нашла, Бог весть.
Начальник тюрьмы по фамилии Шральц, из обрусевших немцев, любил говорить, что Россия теперь – Европа и он больше не мент, а служащий министерства юстиции, куда лагеря переданы, так как пришла цивилизация.
– Европейский подход, – тряс животом, хохоча, Шральц, когда опера сноровисто раскладывали на железном столе провинившегося, раздев его предварительно догола, и зажимали ему электродами мошонку, – 21-й век на дворе, работаем по-новому. Миллениум.
Любил это слово.
Постоянно кто-то кричит в этой тюрьме. Но чисто очень, это правда: всегда кто-то моет полы, или трёт стены, или оттирает унитазы. Проверяющим очень нравится, для них и трут. Никто никогда не жалуется на проверках – все хотят жить.
Плохая тюрьма. Паша Старый много лет потом открывал глаза в холодном поту, когда снился этот Шральц со своими толстыми шестёрками. Радовался, просыпаясь, животно радовался, когда понимал, что это всё не по-настоящему, ему не будут снова жечь пятки электродами или избивать пластиковыми бутылками с водой, чтобы не было следов. Он дома, или у бабы какой, или у пацанов своих на лесной заимке. Неважно где, но не в Омске, и это счастье. А сон – так не надо жрать на ночь.
Но сегодня впервые всё оказалось не так. Не рад был Паша Старый, вор в законе, проснувшись от омского сна, понять, что спал. Хуже было всё, чем во сне. Много хуже.
Паша лежал на деревянной шконке штрафного изолятора – ШИЗО. Тело болело, лицо распухло, глаза затекли. Получилось лишь щёлочки из них сделать, шире раскрыть мочи не было. Крепко обработали.
Накануне кум, побеседовав с Пашей, ушёл. День покатился своим чередом, работяги ушли на лесоповал, в бараке остались несколько больных и трое уборщиков, которые принялись за свою работу. Чистоту Паша Старый любил, не ту, вымученную, тюремную, омскую, которая через кровь людскую, а когда в бараке всё аккуратно, по-человечески, без грязи и тараканов. Этой нечисти расплодилось навалом – от южноамериканских до филиппинских, приехали с людьми со всей земли. Растения разные приехали тоже, их зэки любили, чего только не выращивали, даже маракуйя на одном подоконнике стояла в деревянном горшке. На тюремном кладбище тоже чего только не росло: семена ведь разные в карманах у людей. Кладут человека в землю, он там и остаётся, а семена прорастают.
Растения не все приживаются, всё же суровые места, но вот тараканы – любые.
Потому каждый день после обеда Паша сам внимательно осматривал шкафчики в комнате приёма пищи, пищёвке, как её называли зэки испокон веков. Чтобы стакан с водой кто не оставил, крошки какие или еду незакрытую. Главное, чтобы воды не было. Без еды они, черти, живут. А вот без воды дохнут.
Долговязая фигура Паши Старого была согнута в три погибели, он затирал антитараканьим средством из местных трав щели в нижних шкафчиках, бережно отодвигая нехитрые арестантские запасы – сухари, соль, сахар, консервы, – когда в барак вошли. Витос успел быстро шепнуть Паше нужные слова и помчался вприпрыжку к двери, изображать из себя шута и встать на дороге спецназа в узком месте, чтобы дать людям ещё минуту, чтобы убрать от шмона мелкое, нужное, людское, которое потом тяжело снова дыбать и мастырить – ножички, цветные чернильные ручки, лекарства, нитки, иголки. Книги – их тоже отбирали все. Всё отобранное складывали в мешок и уносили в отдел безопасности, за нож могли и в ШИЗО отправить, за остальное просто слегка поучить на месте. Или не слегка. Ну а через пару дней Паша Старый или кто помельче шёл к инспектору и выторговывал всё назад. Так везде было и всегда, даже в той клятой омской тюрьме можно было что-то вернуть из отметённого на шмоне, и Конвенция ничего не поменяла. Власть властью, зона зоной.
Но шмонать не стали, просто втоптали в пол Витоса и пошли дальше, прямиком за Пашей. Он выпрямился и ждал. Не суетился. Важное после разговора с кумом уже припрятано, мелочь всякая выложена напоказ – забирайте. Не стали забирать ничего. Только Пашу увели к себе и стали бить. Долго били, но грамотно, не ломали. Не спрашивали ни о чём. Готовили. К чему, Паша знал. И что спрашивать будут, знал. Оттого и жалел, что проснулся не в Омске в начале века.
Трофима Паша Старый увидел не сразу. Зона большая, мужиков везут много, со всей страны, с каждого этапа кто-то тревожный появляется: или якудза какой японский, или из семьи итальянской, или из триад китайских, или блатной молодой русский, а таких снова всё больше, тянутся люди к понятиям, а как же иначе. И русскими их теперь не назовёшь, блатных новых – среди них кого только нет. Государствообразующий народ, прежнему президенту нравилось такое, он одно время статьи писать полюбил ненадолго, а Шральц любил, чтобы арестанты их переписывали из газет и заучивали.
– Какой мы народ? Говори, – любил спрашивать Шральц на обходах.
– Государствообразующий, – должен был отвечать полусогнутый зэк, упираясь головой в стену, задирая назад руки с обязательно открытыми Шральцу ладонями.
– Правильно, – смеялся Шральц.
Его подручные хихикали. Если зэк путался, били. Могли бить, и если не путался.
– А чтобы не был умнее президента, – говорил Шральц, если арестант орал «За что?!».
Тогда Паша крепко усвоил, что страшнее всего не когда бьют за что-то, а когда бьют за что угодно и вообще без причины.
Новых блатных надо было отсеивать, обучать, чтобы не натворили лишнего, показывать им зону, объяснять. Уважение к мужику вбить, чтобы не гнобили его без нужды. Это трудно, но зачем он ещё нужен, бывалый вор. И уж потом руки доходили до таких, как Трофим – спокойных, нетревожных уголовников, из бытовых. Что у него? Ну поломал любовника бабы своей, с кем не бывает. Отсидит пятерку и уйдёт. И работать сразу начал. Не слышно о нём. Мужик и мужик. А что интеллигент, так мало ли их здесь? И профессора имеются, и писатели, и компьютерщики. Много полезных людей гонят. Это, может, там они бесполезные, откуда гонят, а в зоне каждый сгодится. Блатной – чтобы уклад арестантский держать, мужик – чтобы работать, шнырь – шнырить, отделённый – отхожие места мыть. А Трофим сидит себе в Пашином бараке ровно, работает, за собой следит, чистый и бритый, подлого и гадкого за спиной нет. Ну так значит – мужик, а какое у него образование, есть ли оно и кем был на воле – дело десятое.
Шума от Трофима и вправду не было, внимания не привлекал, тянул каторжную выработку от гудка до гудка, в передовики не гнался, это важно, чтобы нормы не увеличили всей бригаде, но и своё отрабатывал сам, что тоже важно, мужикам за него впахивать не приходилось.
Впервые услышал о случае с ним Паша Старый от мужиков после смены. Рассказали, что два новых молодых приблатнённых из другого барака прицепились к работяге из их бригады, хотели отобрать кусок сала припасённого. Отобрали бы, мужичок из городских, слабый, тихий. Трофим не дал. Ушли, но пригрозили. Мужики попросили поговорить с Трофимом, поддержку оказать, свой же и поступил по-людски. Паша поговорил, но Трофим мягко от помощи отказался, поблагодарил. Не лебезил, в доверие не лез и не боялся, а такие – редкость на зоне.
– Ну смотри, – сказал тогда Паша, – братва тебя оберечь просит, дорогого это стоит, но слово за тобой, приходи, если беду почуешь.
– Посмотрим, Старый, – ответил Трофим, – зарекаться не буду, но и грузить тебя по мелочам не резон мне.
Скоро вечером подстерегли его те двое и на нож поставить решили, но не смогли. Мало что не смогли, мало, что не стал их Трофим калечить, так они пришли с жалобой на Трофима к нему – смотрящему за зоной Паше Старому: дескать, не по понятиям Трофим поступил, мешает блатному ходу и порядок нарушает. Объяснил им Паша тогда, как мир устроен и как жить в нём надо, чтобы лишнего не сожрать и ношу брать по себе. Дал понять, что и довершить может то, что Трофим с ними не доделал, если не одумаются.
Одумались, куда ж деваться. Обходили с тех пор и Трофима, да и вообще работяг порядочных. А Трофим сам пришёл и поблагодарил, даже угостил Пашу чаем хорошим из посылки от родни. Поговорили. И часто стали с тех пор говорить.
Дверь хаты щёлкнула, лязгнула, отворилась кормушка. Спорые руки поставили две кружки с кипятком, две миски с баландой. Пластиковые. Алюминиевые давно не в ходу. Цивилизация, Шральц придумал бы что-нибудь, смеялся бы.
Паша повернул голову. С соседней стены хаты, с такой же шконки вскочил и побежал к двери азиат лет сорока – Паша научился определять их возраст. Взял кружки и миски, поставил на стол. Кормушка захлопнулась.
– Живой, – сказал азиат.
И улыбнулся.
– Здорово, Бунтын, – вспомнил Паша его имя, – ты как здесь?
Бунтын из кхмеров, мужик, давно на зоне, понятия блюдёт. Но всё равно надо аккуратней. В ШИЗО всякое бывает, могут по недосмотру нормального мужика рядом посадить, а могут и подсадить кого угодливого и разговорчивого.
– План не выполнил, – просто ответил Бунтын.
Похоже было на правду, северная каторга не каждому под силу, а на лесоповале работы есть такие, что хоть жилу разорви, не вытянешь норму.
Паша тяжело поднялся. Сел за стол. Надо есть, хотя охоты никакой, но надо, силы нужны, скоро придут за ним обученные люди и уведут на разговор. Может, и последний будет разговор в его жизни.
– Ну что, супчику куриного, да с потрошками? – попробовал Паша старую шутку.
– Нет, каша пелёвая, – ответил Бунтын.
Шуток он не понимал и «перловая» произнести не мог – очень тяжёлое слово. Хотя говорил по-русски вполне сносно. Да и плёвая – недалёкое слово для этой каши.
– Когда притащили меня, братан?
– Спал я уже, Старый. Ночь была.
– Не обессудь, если разбудил, – усмехнулся Паша.
Стали есть. Было больно, передние зубы шатались. Бунтын жевал бойко и скоро закончил. Вдруг спросил:
– Тебя убивать будут, Старый?
– Может, и будут, – хрипло ответил Паша.
Каша не лезла.
– А зона как же? Что люди скажут? Бунт будет? – зашептал Бунтын, теребя в руках ложку.
– Может, будет, Бунтын, а может и нет. Я кровь лить не буду. Хватит на мой век.
Последние слова Паша проговорил громко и отчетливо. Убьют – не убьют – это ещё неизвестно. А вот прибавки к сроку за организацию массовых беспорядков не надо.
Но Бунтын продолжал:
– Зона волнуется. Менты с утра шептались на продоле. Тоже волнуются. И я волнуюсь.
Паша вспомнил, как залетевшие в барак огромные спецназовцы в шарообразных шлемах снесли Витоса, как тот скрючившись стонал у двери под лестницей, когда Пашу тащили мимо с вывернутыми руками.
– Ты, Бунтын, не нагнетай. Зона не такое видала. И это вынесет.
Кормушка снова открылась, те же руки забрали посуду. Начался обычный тюремный день – орали вертухаи, хлопали замки и решётки, кого-то уводили на беседы, кого-то били и кто-то тогда кричал, а некоторые только стонали.
Паша лежал и вспоминал последний разговор с Трофимом.
– Вот ты спрашиваешь у меня, Трофим, кто теперь свой. А я тебе так скажу: ничего не поменялось вовсе. Человек тебе свой, а нелюдь – не свой.
Они сидели в каптёрке за полночь, и говорить приходилось шёпотом: сон каторжанина крепок, но нужные уши всегда слышат. Пили остывший чай, не кипятили, чтобы не шуметь.
– А ты кто?
– Вор. Воры всегда были. Царя пережили, коммунистов, чекистов.
– Ты убивал?
– Не без того. Так и все, кого мы пережили, убивали. Мы люди лихие, мы не сеем и не жнём, всегда так было, мы чужое берём.
– И моё можете взять?
– И твоё.
– Так какой же ты мне свой тогда?
Паша подумал, как объяснить, слова искал. Нашёл.
– Мы волки, и те, кому ты служить хочешь, – волки. Жить надо таким, какой ты есть. Мы не скрываемся. А они под личиной живут. И добро берут людское, и души – всё под личиной. Потому нет им веры и жидко всё, что они строят.
– Зачем ты мне говоришь это? Зачем вообще со мной говоришь, Старый? – совсем тихо спросил у него тогда Трофим.
– Я же вижу, зачем ты так жить начал, – ответил Паша, – я вижу. Ты не закона и порядка хочешь. Ты найти хочешь, кто беззаконие и беспорядок учинил. Кто отца твоего убил. Почему ты ни мать не знаешь свою, ни родни, и откуда ты пошёл тебе неизвестно. Место себе найти хочешь. Своих ищешь.
Паша встал, разлил себе и Трофиму остатки чая.
– А говорю я тебе это затем, чтобы ты не делал того, зачем в зону ко мне приехал.
Дверь лязгнула. Паша встал. Ну вот, за ним. Но нет, фельдшер заглянул в кормушку и ушёл. Спрашивать ничего не стал, а это и не нужно. Осмотр проведён. Для порядка достаточно.
Паша снова лёг и закрыл глаза.
Глава 7
Первое задание
Отец Игоря Сидорова был глупым человеком. Игорь знал это наверняка и удивлялся, когда того называли большим писателем, значимой интеллектуальной фигурой, придумывали ещё какие-то обозначения, чтобы подчеркнуть – да, авторитет, лидер мнений, активно чуждый, ликвидирован вынужденно. В Школе не было принято ретушировать и смягчать. Вот человек умный, но чуждый, вот дурак, но наш. Этот нейтрализован, а этого нейтрализовать не за что и активизировать бессмысленно, терпеть нужно, создавать условия. Такая работа.
Что такое писатель? Человек, который составляет из букв слова, а из слов предложения. В них появляется смысл. Если человеку есть, чего хотеть, и он знает, что смысл написанного им на что-то повлияет, почему он делает так, что его за это нейтрализуют? Какая разница этому большому писателю, что было писать? Ведь можно же было писать так, чтобы встать на место того самого дурака, которому сейчас и поддержка, и почёт, и всякое материальное в избытке? Что важно было ему, этому лидеру мнений? Признание толпы? Уважение избранных? И то и другое ему дали бы те, на кого его сын сейчас работал. И залы бы собирал, и авторский канал какой-нибудь вёл, и дом имел где-нибудь на Клязьме приличный, где потихоньку осколки прошлой знати собираться начали в новые поселения. Большие дома там по нынешним цивилизованным меркам, не Рублёвка, конечно, по которой они спецкурс проходили с изучением биографий видных обитателей, но посолидней, чем в пригородах Берлина, где Игорь был на практике.
– Национальные особенности, – говорил его нынешний шеф Денис Александрович, – у нас нельзя без больших домов. Когда Рублёвку разбирали, говорят, находили гостевые дома в поместьях, где мебель стояла новая десятилетиями, там никто никогда не бывал. Это – пережитки обычаев в условиях отсутствий традиций.
Было непонятно, и Денис Александрович пояснял, он любил эту тему:
– В странах, где живут из поколения в поколение в одном месте и не боятся завтра быть повешенными на воротах родовой халупы или замка, люди не склонны вкладывать капитал в бесполезную недвижимость. Их детям останется полученное ими от предков. Все что-то пристраивают. Мясник передаёт дело сыну, лавка зеленщика может на одном месте простоять пять веков. Или больше. Это – традиции. Мы же тоже так хотим. Только у нас этих веков на одном месте ни у кого не было. Поэтому в наших обычаях, как только появляется возможность, симулировать традиции, ставить разом усадьбы, которые в Тоскане или Провансе строились веками, кирпичик к кирпичику. Заказывать фамильные портреты себя, родственников, родственников родственников, искать связи с княжескими, на худой конец графскими династиями. Покупать винные погреба. Смешно было – пьют мужики разбогатевшие на ваучерах (вы проходили эту тему), водку, как водится, а когда совсем тяжёлые становятся, самый передовой везёт всех к себе домой, там жена уже ждёт, надо показать эксклюзив – винный погреб привезли из Бургундии. В каждом уже по литру водки, но сидят в погребе, пьют Шато Марго и песни поют, как на поле танки грохотали. А наутро, проблевавшись и самогоном похмелившись, жён во Францию отсылают, погреба закупать. Чтобы видно было – основательный дом, с традициями.
Обычай симулировать традиции. Это Игорю понравилось, это даже с отцом его немного примиряло. Не мог отец отказаться от обычая симулировать традиции диссидентства. Всё же было у человека. Квартира на Кутузовском от родителей, советских писателей. Сам всю жизнь при хороших редакциях. За бороной никогда не ходили в семье, мать писала про шмотки в модные журналы, и вот она – умная, свалила от них, как только нашла кого-то, кто не традиции симулировал, а так и жил – с погребами и фамильными портретами. Не здесь, не на территории Конвенции. Её Игорь почти не помнил, но отец говорил часто, что если что-то с ним случится, то сыну надо будет найти маму. Воссоединиться. Игорь допускал, что может и найдёт родительницу, но воссоединяться с ней не желал. Всё шло хорошо и без неё.
Да и у отца после Конвенции не сразу всё развалилось. Десять лет до неё он только и писал статьи, как умирает территория огромной страны, нищает народ и исчезает промышленность, что тоталитаризм наступил, что власть узурпирована и спасение лишь в пробуждении, а лучше – помощи извне. Игорь нашёл это всё в архивах, дали доступ. Тухлятина либеральная.
Вот она, помощь – пришла: города растут, дороги построили, аэропортов новых три десятка, заводы и фабрики новые как грибы, населения тьма, а главное – ему, отцу первоклассника Игоря Сидорова вручили направление не абы куда из бывшей Москвы, когда реновировать её начали всерьёз, не в какой-нибудь полумёртвый зауральский кластер, а в самое лучшее место, что представить можно было, – в Новый центр. Чёрное море и все резиденции бывших больших людей, где новые правительственные кварталы. Уровень. Столица.
Здесь Игорь и работает сейчас, но сколько пришлось пройти, а всё почему? Потому что недоволен был большой писатель, сдалась большому писателю книга про латентный авторитаризм нового порядка, про угнетение коренного населения и ликвидацию его идентичности. Коренному населению дела до писателя Сидорова не было никакого. Оно жило себе в кластерах, книг не читало и про угнетение себя не думало вовсе. Бабы рожали, мужики пахали. Недовольные валили лес и долбили рудники – ну так у этого коренного населения так и было принято всегда, они сами себе и при новой жизни это устроили – и лесоповал, и тех, кто на него загоняет. И вот именно эту традицию симулировать не надо, она настоящая, исконная, без неё коренному населению плохо, чахнет оно, если соседа нельзя по доносу посадить.
Книгу отец издал в захудалом немецком издательстве, у какого-то восторженного идиота-редактора, вечного оппозиционера любым властям, счастливого, что нашёл такого же дурака, причём из обласканных новой властью. И тираж-то был – ерунда, и читать никто не стал, и забыли книжонку сразу, но кто надо увидел, и отца вызвали. В свои же органы вызвали, те, что за интеграцией коренного населения наблюдали и ей способствовали.
Так оказался отец сначала в дальнем кластере «ЗФИ», а потом и вовсе исчез. Нейтрализован, так и значилось в деле. На Земле Франца-Иосифа Игорь потом бывал, на последнем курсе обучения в Школе. Всех туда возили. Ну север и север. Холодно. Как можно было рисковать Новым центром ради того, чтобы написать книгу, какой бы она ни была, не объяснить.
Стас Соколовский из его группы вообще родился в этом «ЗФИ», но отбыл оттуда до того, как отец Игоря Сидорова туда был доставлен. Игорь хотел поговорить об этом со Стасом, но тот, странный, отмолчался.
Этого Соколовского Игорь не любил. Тип. Тоже всё время думал, ходил, словно тоже книгу замысливал о несовершенстве мироустройства. Если бы не в Школе обучался, можно было подумать, что типичный диссидент, чуждый. Интеграции не поддающийся. Но умный, конечно. Потому и в Школе, а не книгу пишет антиинтреграционную.
Девочка у него хорошая, Маша Кремер. В Школе вместе появились и учились вместе, и не только учились. Все это знали. Но даже наставники не возражали. Как-то даже попытался Игорь её отбить, уж очень хотелось на месте Стаса побывать, ходил вокруг, высматривал, но Маша потерпела немного и однажды прямо сказала, чтобы и не пытался.
Стас всё видел, но молчал. Это было обиднее всего. Словно с шакалом обошёлся, недостойным. Даже на разговор не вызвал. Игорь сильно расстраиваться не стал, да и как работать начал, с девками всё наладилось. Кому такой не понравится – молод, сложением мощен, при должности и с перспективой. Но всё равно что-то грызло внутри, не отпускало. Тот взгляд Соколовского – будто на пустое место смотрел он на Игоря. Без уважения.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/aleksey-fedyarov/agami/) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Сноски
1
Поговорим откровенно (пер. с зырянского (коми)).
2
Иисус не хочет, чтобы я стал солнечным лучом. Солнечные лучи никогда не бывают такими, как я. (англ.)
3
У меня работа мечты (англ.).