Гонки на дирижаблях
Татьяна Тихонова
Иногда всё идёт не так. Ты строишь дирижабль, а он сгорает. Погибает друг. Крутится вокруг полиция. Но есть друзья и впереди гонка на дирижаблях…
Татьяна Тихонова
Гонки на дирижаблях
Пролог
Сеялся холодный мелкий дождь, по пустынной улице прогремела конка. Редкие прохожие спешили, подняв воротники и спрятавшись под зонтами, или надвинув глубоко шляпы и картузы. Парень в пальто и без головного убора шагал напропалую по лужам. В доме, куда он вошёл, двери ещё не запирали. Хозяин ночлежки усмехнулся:
– Зачастили к нам, сударь. Ваша матушка опять приходила и оплатила все счета.
– Оставь, Мохов. Плохой из тебя исповедник, – сказал пришедший, протягивая деньги.
Он снял пальто и остался в мятой рубашке и мятых же, забрызганных грязью брюках. В кармашке парчового жилета с дорогой серебряной отделкой блестела краем луковица часов.
Хозяин предложил посушить пальто, кивнул на печь. Но паровой котел едва гонял тёплый пар по трубам. Было холодно и промозгло. И гость, ничего не ответив, занял свободное место, свернув пальто и подложив его под голову.
В большой комнате двухэтажные деревянные настилы заполняли всё пространство. Люди обычно здесь спали вповалку.
– Вам повезло, Дмитрий Михайлович, – хозяин огладил короткую русую бороду и изобразил улыбку на красном свекольном лице. Монеты исчезли в кармане. – Время раннее, народу мало. Ещё немного, и вам не удалось бы даже присесть. Будете ужинать?
Постоялец уже закрыл глаза, вытянув ноги в высоких кожаных сапогах и свесив их с кровати, но теперь посмотрел из темноты, из-под настила.
– У меня нет таких денег, Кузьма. Иначе не было бы меня здесь, – сказал он насмешливо и опять закрыл глаза.
– А-а! Господин Игнатьев, вы опять улеглись не на своё место! – от дверей раздался визгливый смех. Заправляя смятые деньги в подвязку чулка, женщина покачнулась. – А я вам говорила! Не слушаете вы старших, Дмитрий Михайлович, оттого все ваши беды.
– Ты много пьёшь, Лукерья, оттого твоё лицо похоже на печёное яблоко, – не открывая глаза, сказал Игнатьев. – Удивительно, как у тебя могло родиться такое чудо, как Саша.
Женщина побагровела.
– А-а, – протянула она, прищурившись, – тебе приглянулась моя Сашенька!
– Не мешай отдыхать человеку, Лушка, – бросил Мохов и встал между ней и постояльцем, – господин Игнатьев оплатил место, а кто на нём будет дрыхнуть, нравится ему твоя дочурка или какая другая девка, мне всё равно.
– Девка?! Моя Саша – девка?! – завизжала Лушка, попытавшись вцепиться в физиономию Мохова, промазала и тут же получила от него затрещину.
Лушка или Лукерья Акимова, уже и забыла, когда её звали настоящим именем. Когда-то красивая, белокожая, с еле заметными веснушками на скулах, с русыми пушистыми волосами, теперь будто потускнела, прежними остались только отчаянные синие глаза и веснушки.
Весёлая и крикливая она любила выпить, никогда не унывала, или этого никто не видел. Ночью скребла полы в ночлежке, днём мыла посуду и помогала на кухне. Вечером Мохов закрывал глаза на то, что она обчистила карманы какому-нибудь мастеровому, и потом тот шарил по карманам и не знал, чем расплатиться. Мохов выталкивал его на улицу, наваляв крепко по шее.
Себе Лушка брала только пятую часть ворованного, остальное отдавала хозяину. А недавно Мохов, взяв старшую дочь к себе на работу, разрешил вдруг оставлять четверть. Утром измотанная, протрезвевшая и злая Лукерья плелась в лавку за съестным и кульком карамели, а потом отправлялась в свою конуру.
Дочерей она любила, но виду не подавала. Старшей Саше в запале частенько обещалось «дровиной по хребту». Та лишь смотрела на мать исподлобья, и Лукерья усмехалась, чувствуя отпор, думая про себя – «упрямая, не своротишь, Владимир Евсееич хорошую по себе память оставил, грех жаловаться. Ох, Володечка, помотало меня, лучше тебе меня не видеть с того света». Владимир Евсеич, офицер с военного корабля из Приморска, дочь любил и имя ей дал в честь своей матери – Александры. Да сгинул потом в какой-то Новой Гвинее, подхватив лихоманку. Тогда и закрутило Лукерью, пить стала.
«Красива – в мать, взгляд насмешлив и тяжёл – в отца», – так говорили про Сашу. Вторая, Полина, была младше Саши на девять лет, обожала сестру, побаивалась тумаков матери, весёлая и быстрая, улыбчивая, будто открытая всем ветрам, обхватит мать и потянет кружиться. Лукерья виду не покажет, по голове погладит и отпихнёт, рассмеявшись, а сама подумает: «Аж душа заходится, улыбка эта… точно сам Емеля с того света вернулся». Емельян был вором, сгинул на каторге.
Сейчас Лукерья взбесилась от слов этого «ненормального сынка Игнатьева» о дочери. Но получив оплеуху от хозяина, как-то в раз стихла, криво усмехнулась и пошла вглубь коридора. Вскинув голову, она вдруг отчаянно запела, потом выругалась и открыла дверь в кабак. Ворвались на мгновение пьяные голоса и женский визг, вслед за Лукерьей ушёл и Мохов. Стало тихо.
Игнатьев, казалось, задремал. Но его руки, демонстративно скрещенные на груди, дрожали. Челюсти были крепко сжаты, не позволяя зубам заплясать от озноба. Промокшая одежда и еле топившаяся печь не давали согреться. «Если завтра Афанасьев не продлит аренду ангара, всё будет кончено», – думал он.
Ангар высился на окраине города. Вереница кустов отделяла его от тянущегося до самого горизонта поля. Строение было возведено под новый цех ткацкой фабрики на земле купца Афанасьева. Сын Афанасьева устроился туда механиком, а потом погиб. И вот уже два года, как строение пустовало, пока младший Игнатьев не снял его внаём.
Афанасьев в первый раз ошарашено отметил потрясающих размеров деревянный остов, затем появились огромные лоскуты промасленной плотной материи, бухты канатов и тросов, огромная килевая ферма, собранная из стальных шпангоутов, скреплённых продольным стрингером. Такое он видел только на судоверфи, когда рёбра будущего корабля торчали ещё не обшитые оснасткой.
Афанасьев качал головой, сверлил проходивших работников взглядом и сплёвывал на пол. Он считал самоубийцей каждого, кто приближался к механизмам.
Время шло, и вскоре внутри ангара надулся пузырём тряпичный кокон.
Веретёнообразное, почти тридцатиметровое туловище чудовища с обвисшими боками, в стропах и настилах деревянных переходов, занимало теперь всё пространство ангара и заставляло Афанасьева жаться к двери, когда он приходил требовать деньги. Неприязнь к этой необъятной машине появилась сразу, как только он увидел её.
Неприязнь у него была ко всем машинам. К паровозу, дымившему чёрными клубами, к счётной машинке в конторе у господина Картузова… к станкам на ткацкой фабрике, что утянули в себя его сына, полезшего ремонтировать. Парень только получил работу. Прошло лишь два дня, и им с матерью выдали его искорёженное машиной тело.
Глубоко посаженные глаза Афанасьева злобно смотрели из-под бровей, узкие губы жевали щетину усов. Он вздрагивал, когда младший Игнатьев выныривал откуда-то из-под брюха огромной полотняной туши, то вздыхающей и гудевшей, а то висевшей неподвижно. Игнатьев в замасленной белой рубахе и прожжённых штанах протягивал деньги, осторожно подталкивая к выходу.
Афанасьев уходил, бормоча себе под нос: «Безумец!»
Игнатьев жадно вдыхал холодный воздух после душного ангара, смотрел ему в спину и улыбался. Осталось всего ничего. Он представлял, как поплывёт в гондоле, прикреплённой под брюхом «Севера», поплывет над всеми ними, минует залив…
Продавец из Внеземелья, как и все оттуда, был болтлив. Он сыпал незнакомыми словечками, куражился, крутил в руках чертёж Игнатьева и ухмылялся. Тыкал пальцем с длинным ногтем то в сигарообразное туловище аппарата, то в люльку под ним и спрашивал:
– Чем будешь накачивать?
– Воздухом… Нагретым воздухом, – ответил быстро Игнатьев.
– Лучше газом. Почему тебе не сделать шар? – продавец махнул на парня рукой: – Признайся, ты где-то увидел наши цеппелины и теперь пытаешься меня убедить в том, что придумал эту штуку сам?
Игнатьев дёрнулся вперед:
– Где?! Где я мог их увидеть?!
– В лавке старика Шварца, конечно, или ты будешь утверждать, что не знаешь такого и никогда не был там?
– Гравюры Шварца не вымысел?! – прошептал растерянно Игнатьев.
– Гонки на дирижаблях? – расхохотался продавец, с торжествующим видом откидываясь назад. – Значит, ты всё-таки видел их?
– Гонки на дирижаблях, – повторил Игнатьев, – ты сначала их не так назвал.
– Дирижабли, вернее, цеппелины с жёстким корпусом выпускал граф Цеппелин.
– С жёстким корпусом. Значит, ли это…
– Это значит, что вместо вот этого твоего «шёлк», – внеземелец ткнул пальцем в чертёж, где сбоку баллона была надпись, – будет стоять ваше, не знаю что, мой мальчик. Потому что дюралюминий вы ещё не изобрели. А вот что ты хотел от меня?
Игнатьев ошарашено молчал. Потом повертел головой и проговорил, уставившись в насмешливые глаза иноземца:
– Паровой двигатель! Или хотя бы чертёж его, если просьба моя покажется слишком наглой! Я обращался к начальнику депо господину Мельникову, он наотрез отказался помочь, и мне посоветовали обратиться к тебе. Говорят, самые лучшие их привозят от вас, из Внеземелья!
– Эх, глупыш ты, глупыш… думаешь просто притащить его к вам? – улыбнулся и покачал головой продавец. И подмигнул: – Будет тебе паровой двигатель. Правда, у нас их давно не выпускают, но сделаем! А вот гондолу свою, – и он придвинул чертёж к себе, – раздели надвое, на пассажирскую и мотогондолу, для двигателей. И ещё… Тело дирижабля лучше разделить на отсеки, баллоны, тогда, если один повреждён и спускает газ, то тебя удержит на плаву исправный. Но больше всего мне у тебя понравилась идея о стальной ферме, этого ты не мог увидеть на гравюре Шварца.
Внеземелец с улыбкой посмотрел на Игнатьева, тот слушал внимательно… И оказался не готов к похвале. Лицо его залилось краской от удовольствия.
– А ты мне привези чертёж самого-самого цеппелина! – выпалил он.
– Привезу, – хохотнул продавец и отхлебнул пива, – только вот что ты с ним делать будешь?
Игнатьев пропустил насмешку мимо ушей и спросил:
– А гонки на дирижаблях?.. У вас бывают?
– Всё реже. Мало кто балуется ими теперь.
Допив пиво, внеземелец заторопился. Забрал все деньги, какие были у Игнатьева, усмехнувшись при этом:
– На границе пойдёт любая валюта. Лекарство от людской жадности не придумали ни в одном подлунном мире.
И ушёл.
А Игнатьев ещё долго сидел один, машинально набрасывая карандашом маленькие фигурки дирижаблей, виденные им однажды на старой гравюре. Эти плывущие в чужом небе машины вскоре заполнили весь чертёж. Ветер далёкой неведомой земли гнал огромных цветных птиц вперёд. И казалось, что на одной из них находится он…
Он уже засыпал, когда услышал вкрадчивый голос хозяина за дверью подсобки:
– Ты, Саша, такая красотка. С твоей внешностью ты легко могла бы заработать большие деньги. Я мог бы тебе помочь.
В ответ не слышалось ни слова. Игнатьев перевернулся на другой бок, но невольно продолжал вслушиваться. Саша, дочь Лушки. Неулыбчивая, худющая, с рассыпающимся узлом русых гладких волос. Работала посудомойкой при ночлежке Мохова. Первый раз он её увидел с полгода назад. Тогда Игнатьев отдал все деньги внеземельцу и пришёл ночевать сюда.
– Имея деньги, ты могла бы помочь матери, которой давно пора на покой. Тебе не жаль мать? Посмотри, на кого она стала похожа. Ей требуется отдых. А мне не нужна посудомойка, от которой приходится отгонять посетителей.
Тишина по-прежнему была ему в ответ, только плеск воды и стук кружек, тарелок.
– Всё молчишь. А зря отказываешься от моей помощи. Ты такая гладенькая…
Пауза. Грохот посуды и перевёрнутого таза на пол. Мыльная жирная вода потекла по полу из-под двери в подсобку. Игнатьев вскочил и рывком открыл дверь.
Мохов, мокрый и злой, отирая помои с лица, выдавил:
– Ладно, Александра, передай Лукерье, что оплату за жильё больше я ждать не намерен. Или пусть платит, или убирайтесь вон. Что хотели, господин Игнатьев? – он повернулся всей массивной кормой к постояльцу, словно давая понять, что встревать ему в это дело не стоит.
Злой взгляд девчонки достался и Игнатьеву. Но видя, что Мохов собирается уходить, Игнатьев лишь сказал, кивнув на лужу:
– У вас потекло, Мохов.
Челюсть Мохова выдвинулась вперёд от злости, но он промолчал и потом прошипел под нос:
– Щенок… Гадёныш!..
Игнатьев проснулся оттого, что кто-то обхватил его и прижал к деревянной стойке. Нож больно ткнулся в шею. Темно как в могиле, лишь ощущение присутствия людей, толкущихся рядом. Кто-то пьяно навалился на него, стал шарить по карманам. Другой затолкал кляп в рот.
– Куссается, гадёнышш! – прошипел Мохов.
И его тяжёлый кулак саданул пару ударов по ребрам. Игнатьев дёрнулся, пытаясь скинуть навалившееся тело. Кто-то тянул с ног сапоги, хихикая.
– Жилет… Отдайте мне жилет.
Глухой удар по телу, лежавшему на нём.
– А-а-а!
Нож упал на пол.
– Часы мне… – приказал голос незнакомый, глухой.
Короткий удар по голове…
В следующий раз Игнатьев очнулся от того, что дождь лил как из ведра. Кто-то тащил его по грязи, подхватив под мышки. Открыв на мгновение глаза, Игнатьев зажмурился – голова сильно кружилась. Небо перевернулось и оказалось под ним, а земля – сверху. Шёл дождь. Саша смотрела на него оттуда, сверху.
– Да очнись ты, очнись, – шептала она.
Небо с землёй вращались. Гудело пламя.
Старик Афанасьев смотрел, как прогорает ангар, как оголяются в огне рёбра огромного чудовища, и плакал потому, что не мог сжечь также все машины в мире и вернуть сына. Но вот Афанасьев ушёл, тяжело ступая по сырой и липкой грязи. Его ещё долго было видно в наступающих сумерках и руки его – взлетающие возмущённо в разговоре с самим собой.
В поле носились обрывки обугленной ткани, кричали вороны. Догорал ангар. Сквозь стальные рёбра виднелся край багрового солнца.
1. В укрытии
Возле пепелища тепло. Всю ночь угли вспыхивали и гасли, шипели под дождём. Обтянутые полотном, обшитые снизу досками, бока дирижабля сгорели почти полностью, оголив стальные рёбра.
Но пошёл дождь, и пожар стал стихать. В нижней своей части, у хвоста, доски не сгорели до конца, образовав навес над обуглившимся полом ангара.
Забравшись туда, затащив за собой Игнатьева, Саша затихла, дрожа от холода. Но дерево было тёплым. Дождь стучал по обшивке, и лишь с порывами ветра попадал в убежище. Думалось об одном и том же. Она потеряла работу, ей опасно возвращаться домой, и она одна в поле с человеком, которого видела только несколько раз в жизни. Но парень валялся без сознания, с кляпом во рту, в дальнем углу ночлежки под кроватью. А ночью его должны были закопать на заднем дворе, как обычно Мохов поступает с трупами, почти трупами и теми, кому следовало, по его мнению, стать трупом.
Когда Саша случайно нашла парня, забравшись с ведром и тряпкой в дальний конец «норы», Игнатьев ещё дышал. «Живьём закопают», – подумала она. Голова его была неловко запрокинута, но на шее прощупывался пульс.
В ночлежке часто пропадали люди. Бездомные, богатые, избитые собутыльниками или должниками Мохова. Саша передёрнулась, вспомнив, как иногда шевелилась земля во дворе, за сараем. Потом их увозили и бросали в море, в бухте сильный тягун, трупы больше никто никогда не видел.
Она хотела лишь оттащить Игнатьева подальше от заведения, потом поняла, что бросить его не может, жалко. Так и дотащила до ангара. Слышала однажды, что красавчик Игнатьев со своей машиной обитает здесь, на окраине, в ангаре Афанасьева.
Дождь прекратился. Тучи бежали по низко нависшему небу. Быстро темнело. Капли срывались в тишине с огромных железяк и тяжело шлёпались на землю. Вслед за ушедшим дождём подуло холодом, захлопало на ветру сырое недогоревшее полотнище. Но здесь, в укрытии, пока было тепло. Саша ладонью провела по лицу парня. Дышит.
Черты его лица казались неправильными – длинноватый нос, небольшие глаза, – но складывались в ощущение правильности, «белая кость» – говорила мать. Лушка «белой костью» называла любого, на ком был надет цилиндр или в кармашке поблёскивали часы. Ей дела не было до того, что цилиндр господин откопал в мусорной куче, а часы сорваны полчаса назад с нагрудного кармашка сюртука господина в толчее на Центральной площади.
Но когда при встрече с Игнатьевым младшим мать завистливо шипела «белая кость», Саша ловила себя на том, что согласна с нею. Высокий, худой. Чёрные длинные волосы. Длинное пальто, белые чудесные рубашки, роскошные жилеты, часто перепачканные и порванные. Вечно вздёрнутый независимо кверху подбородок и какие-то совсем мальчишеские глаза. Размашистая походка…
В городе никто не верил, что ту огромную штуковину в ангаре можно поднять в небо. Но уже к концу лета пошли разговоры, что Игнатьев к осени таки полетит. К тому же, летал ведь он воздушном шаре, их у него было несколько. А теперь вот вздумал построить эту неуклюжую машину. Непутёвый сынок богатого судовладельца Михайлы Игнатьева, спускавший деньги папаши на своё странное летательное устройство. Что сделает он, когда придёт в себя? Кто ж его знает, понятно лишь, что он не останется здесь. Ему есть, куда идти. А вот ей… Саша закрыла глаза.
Ей идти некуда. Мохов будет искать Игнатьева. И её. Ведь парень придёт в себя и всё вспомнит, и будет опасен для хозяина ночлежки, а она пропала, когда он исчез. Мохов сразу поймёт, что это она помогла…
Игнатьев очнулся оттого, что сильно замёрз. На горизонте еле заметной полосой обозначился рассвет. Саша свернулась калачиком и спала тут же, рядом. Игнатьев некоторое время смотрел на неё, с трудом вспоминая вчерашнее. И вздрогнул, уставившись в почерневшие доски навеса над собой. Дирижабль… Боль в голове проснулась и заворочалась. Поморщившись, Игнатьев приподнялся на локте, пытаясь взглядом охватить весь бок сгоревшего дирижабля, но ещё слишком темно. И холод… Холод собачий. Дрожь набегами сотрясала тело.
Игнатьев откинулся назад и покосился на девушку. В предрассветных сумерках еле угадывались черты лица. Сжавшаяся от холода под мокрым, грубого сукна, пальто она казалась маленькой, щуплой. Как она сюда дотащила его, его, который почти на голову выше? Замёрзнет ведь. Потянувшись к ней, Игнатьев чертыхнулся – от головы по спине жаром разлилась боль, поплыло перед глазами. Однако, всё же, перебравшись к Саше ближе, обхватил её рукой. Девушка зашевелилась, но не проснулась. Прижав к себе, шепча ей на ухо «так теплее будет, спи», Игнатьев затих.
И нахмурился вдруг.
Вспомнил, что негоциант должен появиться в городе через месяц с обещанным паровым двигателем, а у него нет даже крыши над головой. «Уцелел ли подвал, где все?.. – Игнатьев быстро отбросил эту мысль, об этом не хотелось даже думать. – Не дай бог».
Холодно. Но доски за спиной ещё тлели, от них шёл пар.
– Ещё немного поспим, – шепнул он.
И мрачно уставившись в светлеющее на горизонте небо, с хрустом зевнул. Через пару мгновений Игнатьев спал, обхватив уткнувшуюся ему в грудь Сашу.
2. Непрошеные гости
Утро принесло ветер со снегом. Мокрые хлопья летели, густо устилая землю. Город еле виднелся в белой плотной пелене. Хлопали на ветру обрывки купола. Кострище остыло.
Саша проснулась от холода. Ледяной ветер задувал в их убежище. Лежать больше не было сил, но и шевелиться в застывающей одежде не хотелось. Открыв, наконец, глаза, и увидев прямо перед собой лицо спавшего парня, она отшатнулась. Игнатьев застонал, скривился. И Саша притихла, испугавшись, что причиняет боль.
Игнатьев проговорил, не открывая глаз:
– Не бойся, – и улыбнулся, – рука затекла.
– А чего мне бояться? – пробормотала она, пытаясь унять дрожь.
– Хватит лежать! – вдруг проговорил Игнатьев, по-прежнему не открывая глаза, но уже через мгновение они, светлые и насмешливые, уставились на неё. – Холод собачий! – парень неожиданно принялся её тормошить. – Саша, скажи же мне, что хватит лежать!
Стал тяжело подниматься.
– Разве ты сможешь встать? И куда босиком? – практично покачала головой Саша, кутаясь в застывшие рукава. – Сапоги с тебя, парень, вчера сняли. И твоё шикарное пальто.
– Я должен, – пробормотал он, остановившись и держась за стенку дирижабля, стоя в носках в грязи, он оглянулся на девушку и махнул рукой, – там есть подвал. Там найдём что-нибудь переодеться.
И пошёл. Голова закружилась, его сильно занесло в сторону. Он ударился о стенку. Саша вскочила и подхватила его под руку.
Игнатьев, держась за стенку дирижабля и опираясь на Сашу, потянул её вдоль сгоревшего борта. Мрачнея всё больше, он обошёл остов, увязая ногами в грязи, и принялся перебираться через ледяные, скользкие шпангоуты. Возле восьмого он остановился.
– Здесь.
Опустившись на колени, принялся разгребать полусгоревшие доски, балки, грязь и золу.
– Здесь должен быть люк… Прямо здесь.
Саша помогала ему. Глаза парня и девушки встретились.
Её перепачканное замёрзшее лицо было совсем рядом. Игнатьев почему-то отметил, что у неё совсем обычные карие глаза, только очень светлые, и родинка справа маленькой точкой возле внешнего края глаза, что делало её взгляд забавным, лукавым. Губы мягкие, чуть припухлые, обветренные. Вот взгляд едва заметно и испуганно дёрнулся с одного его глаза на другой, так всегда бывает, когда слишком близко.
Он улыбнулся и ничего не сказал. Лишь рывком откинул дверцу люка за показавшуюся, наконец, скользкую дугу ручки. Отдёрнул руку, кожу в раз прихватило к холодному металлу. Потом перевёл взгляд на дорогу к городу. С тревогой стал всматриваться в белую пелену снега, потому что несколько фигур двигалось по направлению к пожарищу.
– Быстро вниз! – скомандовал он.
Саша, едва нащупывая ногой ступеньки, торопясь и оскальзываясь, стала спускаться. Игнатьев разглядывал приближавшихся, надеясь, что его сейчас вряд ли видно с дороги среди развалин.
Пятеро незнакомцев. По первому взгляду – бедолаги, ищущие еды и крова, но они решительно удалялись от города, где это всё есть, направлялись в сторону дирижабля и настороженно оглядывались. Остановились и принялись что-то обсуждать. Опять двинулись в сторону пожарища.
«Видимо, впечатлил сгоревший ангар и труп моего дирижабля», – криво улыбнулся Игнатьев. Стал спускаться – гости были уже совсем рядом. Торопливо принялся шарить по полкам стеллажа, стоявшего у входа.
Саша стояла здесь же, и он едва не сбил её с ног, разогнавшись.
– Темно.
– Да-да, немного позже обязательно зажжём свечи, – пробормотал Игнатьев, достав стоптанные сапоги и продолжая что-то искать, – где-то здесь они были. Лучше бы немного проветрить, могут быть повреждены трубы с газом. Хотя, что во время пожара не рвануло, хороший признак.
И тут же торопливо потянул на себя дверцу люка, перехватив её на лету, чтобы не хлопнула, плотно закрыл. Щёлкнул замок.
Топот над головой был глухой, словно издалека. Саша стояла рядом, затаив дыхание. Он взял её за руку и потянул за собой вглубь подвала.
Раздались шаги над головой. Но Игнатьев уводил всё дальше от входа.
Послышались удары в крышку люка, в замок. Глухие, тяжёлые. На короткое время стихли, и опять возобновились с новой силой.
– Оставайся здесь. – Он прихватил из темноты со стеллажа что-то и рванул вперёд, уходя совсем в другую сторону от входа.
Саша не видела его в темноте, лишь слышала быстрые шаги. Щелчок замка. Яркий свет через открытый другой люк снопом обрушился вниз.
Прогремел выстрел… и ещё один… и ещё… и ещё. Саша в просвете отверстия видела Игнатьева с винтовкой наперевес всё также босого – так и не успел надеть сапоги. Вот он вскинул винтовку опять. Сделал паузу, поморщился с досадой. Мужики были худые и грязные, в обносках с чужого плеча, но пьяные и вооруженные до зубов. Мохов постарался. Мужики грязно ругались, злились, но под выстрелами быстро залегли среди сгоревших балок, открыли шквальный огонь.
Игнатьев присел, слушая, как звякают пули по крышке люка. Но через завалы видел хорошо, прицелился и выстрелил. Отборные маты и всхлип возвестил, что попал, и попал, как и хотел, едва оцарапав, потому что раненый вопил слишком уж бодро, что они у стрелявшего как на ладони, что его в люке этом не достать. Но его не слушали, палили напропалую. Стали вставать и пошли вперёд. Игнатьев стрелял под ноги, над головами… в ногу чернявому, самому горластому… Остановились, упали в грязь. Чернявый взвыл тихонько, но вдруг развернулся и пополз назад, быстро-быстро, на локтях. Его окликали, он матерно отвечал. За ним потянулся ещё один мужик, крикнув:
– Да он из своего люка нас всех покоцает, а Кузьма добьёт, Мохов тебе лекаря, Жужа, не вызовет, в холодную запрёт, а потом по-тихому придавит в леднике…
Другой, что пониже ростом, крикнул:
– Не стреляй, мы уходим! – голос визгливый и неприятный. – Нам нет дела до того, что вы не поделили с Моховым! Клянусь, я не скажу ему, что ты здесь с девчонкой.
– С какой ещё девчонкой? – щелкнул затвором Игнатьев и поднял винтовку. – Ты что-то путаешь, парень. Бросайте оружие и уходите!
И выстрелил.
– А! – взвизгнул голос. – Не стреляйте! Да, я ошибся! Нет здесь никакой девчонки!
Игнатьев молчал, лишь щёлкнул затвором. Видно было, как стрелявшие один за другим отползают, кто на карачках, кто задом пятился.
– Не стреляйте! Вы не пожалеете, господин Игнатьев! Не стреляйте!
Голос становился всё тише.
Игнатьев выбрался наверх. Через некоторое время его лицо опять показалось в проёме люка.
– Не бойся, они ушли! – сказал он. – Но лучше оставайся пока там.
Саша стояла некоторое время неподвижно. Глаза привыкли к темноте, еле разгоняемой светом из люка. В одной стороне угадывался широкий топчан, дальше – шкафы и стеллажи.
Кажется, прошла целая вечность, и Саша уже двинулась по проходу к лестнице, когда в просвете люка опять появилось хмурое лицо Игнатьева. Он молча спустился и вытянул со стеллажа справа кирку и лопату, подобрал брошенные им сапоги. Старые, стоптанные. Сбросил носки, больше походившие на комья грязи, и, торопливо натягивая сапоги, хмуро глянул на девушку. Та в ожидании смотрела на него.
– Побудь здесь, – сказал он. – Здесь теплее. Можешь зажечь свечи.
– Я не хочу быть одна.
– Ничего не поделаешь, – тихо сказал Игнатьев, – мне надо вызвать полицию, погиб мой друг.
Вытащил пару одеял с топчана, потянул кусок брезента откуда-то из угла. Саша молча забрала у него одеяла. Они поднялись наверх.
Игнатьев оружие собрал в кучу – пять винтовок, три обреза, четыре кастета, пять ножей. Всё это лучше закопать, чем полиции объяснять, откуда оно здесь.
Возле трупа, обгоревшего и страшного, Игнатьев стоял долго, опёршись о лопату. Помотал головой, потёр лицо ладонями.
– Это Илья. Сгорел. Наверное, как всегда, уснул в гондоле. Он всегда… там спал. Я бы его не узнал, если бы не часы, – хрипло сказал он и принялся стелить брезент, на него постелил одеяло и остановился: – Господи, что я делаю, нельзя ведь его трогать до приезда полиции…
Почерневшая луковица часов буквально вкипела в обугленное тело. Саша тихо заплакала.
Игнатьев некоторое время растерянно рассматривал окрестности, хмурясь и щурясь на хлопья снега, летевшие в лицо, и будто не видел ничего. Потом заторопился, укрыл погибшего одеялом и, потерев ожесточенно замерзшие ладони, собрал оружие во второе одеяло. Потащил куль в сторону к кустам, тянувшимся вдоль поля – здесь весной не распашут землю. Он слышал, как Саша молча взяла лопату и кирку и потянулась за ним.
Копать сначала было тяжело – сильно кружилась голова. Игнатьев кривился от боли, которая тюкала и тюкала в такт движениям. Комья сырой земли липли к лопате, грязное месиво с трудом подавалось.
Снег валил стеной, укрывая чёрный остов дирижабля, видневшийся смутно невдалеке.
Закопав оружие, Игнатьев ушёл в посёлок за полицией. Саша спустилась в подвал, время тянулось очень медленно. Она вставала, принималась кружить по подземелью, чтобы согреться.
Но всё-таки полиция оказалась расторопнее, чем обычно, заявление о поджоге и гибели друга от сына Михайлы Игнатьева как никак. Сынок конечно со странностями, но, может так статься, что ответ держать-то придётся перед отцом.
Походили, с сомнением оглядывая пожарище. Фотограф мелькал вспышкой. Составили протокол. Дело уже было к вечеру, когда увезли Илью. Городовой поехал в деревню, искать свидетелей. Игнатьева забрали до выяснения обстоятельств.
Отпустили часов через шесть, уже под вечер. Игнатьев рассказал, что Илья жил у него, что про его родителей он почти ничего не знал, потому что Илья не любил рассказывать. Кажется, парень был откуда-то из-под Рязани. Знал, что отец его, каменщик, погиб на строительстве. Мать вскоре вышла замуж за его брата, отчим крепко поколачивал Илью. А вот адреса точного Игнатьев не знал. Отвечал Игнатьев односложно – не знаю, кто мог поджечь, может, и газ, но тогда рвануло бы, ссоры не было, пьяной драки тоже… На него смотрели с сожалением и даже пренебрежением. «Как же… не было пьяной драки, сам-то, может, и не выглядит выпивохой, но вот его работники… Пока не было хозяина, перепились, прибили этого бедолагу, испугались и подожгли. А может, таки и сам. Непутёвый, одно слово, но держится хорошо…» – думал, поглядывая на опрашиваемого, городовой. Он то и дело подходил к печи и грел ладони, прижав их к стене в изразцах.
Игнатьев вернулся к ночи. Снег перестал идти, похолодало. Земля схватилась стылой коркой.
3. Тесак на коленях
– Единственное, что в подвале есть из еды, – сказал Игнатьев, – это бочка солонины в погребе, вино, кстати, очень неплохое, и мешок картошки. Благодаря Илье.
И посмотрел на Сашу.
– Замёрзла, – сказал он.
Она кивнула. Потом нерешительно сказала:
– Я боюсь возвращаться назад.
– Не возвращайся.
«Словно напрашиваюсь, чтобы остаться. Что он подумает?»
– Мне бы только переночевать! – пробормотала она.
– Ночуй, сколько хочешь, – отрезал Игнатьев, пошарил на стеллаже возле входа, зажёг свечу и хмуро улыбнулся: – И хватит об этом, неужели ты думаешь, я тебя прогоню? Даже не надейся.
Отвернувшись, он присел на корточки и открыл кованую дверцу железной печи. Печка была удивительно хороша и казалась здесь, в этом подвале, лишней. Бока, покрытые вязью чугунного литья, с крапинами самоцветов, в полусумраке отливали холодным блеском. Узенькая и аккуратная, башенкой, она высилась метра на полтора от пола, имела три маленькие дверцы – одна под другой.
– Лучше перенеси свечу поближе, – сказал Игнатьев, и Саша обошла его со свечой в руках.
– Красивая, – сказала она.
– А! Из дома привёз, – улыбнулся Игнатьев, – мать настояла. Кажется, разве такая может обогреть зимой целый ангар. Но когда разгорится, жар от неё немалый. Наверху, в ангаре, у меня было газовое отопление. И здесь трубы проведены, – он кивнул куда-то в темноту, сунул ещё одно поленце в узкую дверцу, продолжая говорить: – Не очень удобная, зато быстро растапливается. И, пока котёл и трубы не проверю, газовую горелку запускать опасно. Снимай пальто, оно совсем мокрое, возьми свечу и вон там, в шкафу, ищи сухое. Бери всё, что хочешь, – крикнул он ей вдогонку.
Саша прошла к противоположной стене. Стеллажи у входа перегораживали подвал надвое. Большое помещение тянулось почти до самого конца бывшего ангара. Стены обшиты тёсом. Пол покрыт широкой двухдюймовой доской. Стеллажи вдоль стен. Заваленные оружием всякого калибра, молотками, пилами, долотами, свёрлами, паяльными лампами, обрезками металлических труб разного диаметра, листами железа и прочим, они «съедали» собой всё пространство, оставляя лишь малую часть у второго из трёх имевшихся люков.
Здесь, за стеллажами, перегораживающими подвал поперёк, стоял широкий топчан со скомканными одеялами и подушками, печка с кучей дров, стол из четырех обрезков металлических труб, перекрытых листом клёпанного толстого железа, заваленный грязной посудой, такие же клёпанные три стула. Дальше в темноту уходили два старых шкафа. Большие, трёхдверные, они оказались набитыми тряпьём. За ними виднелась бочка и наполовину пустой мешок. «Единственное, что в подвале есть из еды, это бочка солонины, вино, кстати, очень неплохое, и мешок картошки», – вспомнилось Саше.
– В первом – верхняя одежда, – говорил за спиной Игнатьев, – женское будет вряд ли, конечно.
Саша уже достала рабочую куртку… Тонкая слишком. Пальто длинное, тяжёлое. Старинный камзол с галунами… Какая древность… Фрак с оторванными фалдами… Ещё пальто… Дорогущее, наверное. Очень большого размера. И вернулась к первому пальто. Оно было на узкого в плечах мужчину. Пойдёт.
Скинув своё, аккуратно повесив на спинку сломанного деревянного стула, валявшегося в куче дров, Саша встряхнула слежавшееся пальто из шкафа и нырнула в его рукава. Они на целую ладонь были ей велики.
– Ну, как? – спросил Игнатьев, подходя к ней. – Смешная какая, – улыбнулся он.
– Зато тепло, – сказала она.
Игнатьев быстро выдернул откуда-то сбоку чистую рубашку, штаны. Сдёрнул с себя грязную. Саша отвела глаза и отошла, увидев его раздетого по пояс.
Игнатьев, усмехнувшись, снял вымокшие штаны и переоделся. Пытаясь скрыть сильный озноб, бивший его, он натянул поверх рубашки связанный матерью серый пуловер из шерсти, поверх натянул тёплую рабочую куртку. В этом ворохе одежды, казалось, холод отступит вот-вот, и скоро станет теплее. Игнатьев вернулся к печке, затолкал в неё перепачканную кровью рубашку. Задымило. Но вскоре огонь справился и с этой порцией и опять весело затрещал.
Сев на деревянные чурбаки возле открытой дверцы, они некоторое время молчали. Выставив руки к огню, Игнатьев проговорил:
– Грязные. Надо бы воды согреть.
А сил у него почти не было. Казалось, вся голова пульсировала. Кроме того, саднило плечо и спину. Теперь он уже был не рад, что Саша здесь. Хотелось отключиться, забыться. Гибель Ильи, сгоревший дирижабль вызывали злость и горечь, а её присутствие заставляло думать о всякой ерунде – как её накормить, одеть. Пряди её гладких волос блестели в бликах огня, припухлые обветренные губы не давали покоя, мелькнувшая в полусумраке грудь в расстегнувшемся глухом вороте унылого серого платья и тут же скрывшаяся под пальто… Вряд ли Саша прыгнет к нему в кровать так же быстро, как Хельга… Если Хельга застанет здесь Сашу, девчонке несдобровать… Вообще-то она не выглядит беззащитной… И Игнатьев вспомнил её злой взгляд в мойке у Мохова, таз ему на голову она сумела надеть… Но всё равно им лучше не встречаться…Эх, Илья, как же так…
Мысли Игнатьева прыгали лихорадочно с одного на другое. Он сидел, облокотившись о колени, голова его клонилась всё ниже. Парень задремал.
Саша чувствовала, как тепло добирается и до неё, хотелось спать, глаза слипались. Вдруг Игнатьев принялся клониться вбок.
– Ты чего? – прошептала она. – Э-эй!
Парень ухнул мешком на пол, непонятным образом уклонившись в сторону от раскалившейся печки. Саша начала тормошить его. Спохватившись, выскочила на улицу, набрала в подол платья снег и вернулась бегом, спотыкаясь, путаясь в пальто. Высыпав снег на пол, растёрла синюшно-бледное лицо и рванула ворот свитера. Толстая шерсть не подалась. Однако щеки порозовели, Игнатьев тяжело вздохнул, задышал ровнее.
Саша подумала, что на ледяном полу опасно его оставлять, к тому же неизвестно, когда он придёт в себя. Кое-как дотянув парня до топчана, останавливаясь и вновь цепляясь за него, Саша уложила сначала его голову на невысокий топчан, потом попыталась затащить ноги. Получилось не сразу, отчаянно пыхтя и упираясь, из последних сил, она всё-таки затолкала Игнатьева на топчан.
Оглядела его голову. Рана неглубокая, кость не задета, кровь уже не шла. Большой кровяной сгусток засох. Больше ран она не нашла, лишь багрово-синие полосы на спине и синяки на руках. Вытерла мокрое лицо насухо подолом – полотенец, оглядевшись, она не нашла. Укрыла Игнатьева одеялами и тем большим твидовым пальто, которое ей попалось в шкафу.
– Что же мне с тобой делать теперь? – шептала она, проталкивая толстое полено в печку и поглядывая на Игнатьева. – Надо искать врача, но где взять денег? И ночь на улице.
Она вернулась к топчану. Стянула сапоги с Игнатьева и некоторое время смотрела на него. Свеча, стоявшая на полу в железной кружке, горела ровно. Гудела печь, светясь красным глазом щели приоткрытой дверцы. Лицо парня казалось бледным пятном. В помещении пахло гарью, было холодно и сыро, спасало тепло, шедшее от печки.
«Нужно отыскать воду, что-нибудь поесть и… дать ему вина. Может быть, вино и не нужно, но оно хотя бы согреет его, разгонит кровь», – подумала Саша, вспоминая, что в таких случаях говорила мать. Её дружков не раз с толком поколачивали.
Устало сгорбившись на топчане с сапогом в руках, она думала ещё о том, что, если Игнатьев не придёт в себя, придётся идти в город за врачом. Одной. Ей не хотелось. Хотелось свернуться клубочком, пригреться, закрыть глаза и спать, спать. Но страшно было закрыть глаза, провалиться в сон… и проснуться утром. А Игнатьев умер… Нет, спать нельзя.
Она подошла к столу. Грязные тарелки, кружки с остатками вина. Начав сгребать остатки пищи в помойное ведро, она заметила на полу, возле стола, большую стеклянную бутыль с тёмной жидкостью. Вино. Но чистой посуды не было и в помине.
Вздохнув, Саша скинула пальто, бросив его на стул, закатала рукава серого платья. Обнаружив расстегнутые маленькие пуговицы застёжки, она старательно их застегнула – мать здорово отхлестала бы по щекам за такую распущенность.
Схватив большой медный таз, она взобралась по лестнице и открыла люк. Стылый воздух и снежная крошка ворвались в проём. Саша поёжилась, но выбралась на улицу и принялась пригоршнями бросать в таз снег, не успевший растаять и лежавший шапками на комьях застывшей земли, на балках ангара. Из-за снега этой тёмной безлунной ночью казалось светло. Набрав его с горой, Саша спустилась вниз, поставила таз на печь.
Маленькая печурка, предназначенная для обогрева кокетливых дамских спален, не вмещала на себя эту большую посудину. Саша держала таз, задумчиво уставившись в стену. И вздрогнула.
Скрипнул люк. Открылся. Потянуло холодом. «Забыла закрыть дура!» – подумала и испуганно оглянулась.
– Митрич? Илюха? – раздался мужской голос пьяный и настороженный одновременно.
Сначала на лестнице показались ноги в высоких грязных сапогах, потом – лицо мужчины. Исподлобья взглянув на Сашу, он пьяно сморщился, покачнулся, но удержался:
– А-а! – протянул он и ткнул пальцем. – Понял… ты с Ильёй. Слушайте, что тут у вас… пожар, что ли? – он пьяно хохотнул, но махнул рукой и двинулся на Сашу.
– Нет больше Ильи, сгорел он, – проговорила Саша, ставя на пол таз и пятясь к топчану, не спуская глаз с гостя.
Высокий рослый парень в рабочей куртке, такие носят на фабрике. Очень пьяный. Обвисшие мощные плечи, тяжёлые неуверенные шаги. Светловолосый и светлоглазый, может быть, он и был хорош, но сейчас он был ужасен.
Единственный, кто мог объяснить, кто она такая, без сознания.
Незнакомец, казалось, не слышал слов Саши и надвигался на неё тёмной тушей, выдыхал крутую смесь лука, табака и перегара вместе со словами:
– Так это хорошо, что Илюхи нет, – бормотал он, – ну-ну, моя девочка, не бойся, – улыбался он, идя к ней, расставив широко руки, задевая за всё подряд.
Саша, зажав испуганно рот рукой, понимая, что надо бы наоборот кричать и будить Игнатьева, чуяла, что не может выдавить из себя ни звука. Под колени ткнулся топчан, она замерла – дальше ходу нет. Осталась одна надежда, что горилла увидит всё-таки Игнатьева. Но тот ничего не видел и пёр на неё. Вяло махнул ручищей, оказавшись рядом, и зацепил ворот платья. Пуговицы полетели с треском.
– Что ж ты такая пуганная? – он выругался, язык его ворочался тяжело, будто прилипая к гортани, и слова едва можно было разобрать. – Я хорошо заплачу… Деньги у меня есть.
Он принялся искать деньги, шарить по карманам.
Саша скользнула вниз, под его руку. Незнакомец согнулся, чтобы её поймать. Поймал за шиворот, подтянул, душа воротом, и, крутанув её вокруг собственной оси, толкнул спиной на пол. Но не удержался на ногах и повалился на спину, на топчан, поверх Игнатьева. Опять выругался, а подняться не смог. Лежал некоторое время с открытыми глазами, тупо уставившись в потолок и дёргая огромными ногами в сапогах. И затих, всхрапнув вдруг.
Саша замерла, видя только эти сапоги перед собой, безумно боясь, что сейчас непременно что-нибудь упадёт, стукнет, Игнатьев вздумает очнуться, ветер завоет или даже… гром прогремит… и горилла проснётся. Тишина повисла. А через минуту раздался густой, длинный всхрап. И ещё.
Саша закрыла руками лицо. Долго так сидела на полу, пока совсем не замерзла. Поднявшись, наконец, она подошла к топчану. Некоторое время смотрела на здоровяка, спавшего поперёк Игнатьева. Потом на Игнатьева. «Дышит. Пусть так спят. Мне не стащить этого. Зато не замёрзнут».
Самой ей уже было не до сна. И, закрыв люк на засов, принялась опять топить снег, в тёплой воде мыть посуду. Перемыла всю. Сменила оплывшую на дне кружки свечу. Налила в чистую железную кружку вина и согрела его.
Подняв голову Игнатьева, оглядываясь настороженно на пьяную, хрипло дышащую гору мышц поверх него, попыталась ложкой влить вина. Удалось. Правда, пролила половину мимо. Игнатьев бредил. Что-то говорил, вино глотал, а в себя не приходил.
Выпоив ему пол кружки, Саша несколько раз подходила к нему со свечой. Лицо парня порозовело.
«Даже хорошо, что этот урод на тебя свалился, – усмехнулась она, и поняла, что улыбается в первый раз за весь день, – мне бы тебя так не отогреть». И, покраснев, рассмеялась.
«Утром пойду за врачом в посёлок», – решила всё-таки она, глядя на Игнатьева. Тени под глазами чёрными полукружьями, пересохшие губы. Смочив их, Саша пошла к печке подбросить дров. Та прогорала быстро, опять становилось холодно и сыро.
Уже глубокой ночью в маленькой кастрюльке сварилась картошка с небольшим куском вымоченной немного солонины, но есть не хотелось. Накинув пальто на плечи, привалившись к стеллажу, Саша долго сидела на чурбаке перед открытой дверцей печи. На коленях её лежал тесак с длинной ручкой.
Сначала она раздумывала, хватит ли у неё духу и даже взмахнула тесаком, так что воздух свистнул под лезвием тяжёлой железяки. Потом она забыла про него и вновь подумала о том, что матери с сестрой придётся плохо из-за неё.
Образы младшей сестры и матери заслонил Игнатьев. Он отчего-то ей виделся таким, как за стеллажом, когда снял рубашку. Потом она пыталась отогнать его, его губы, руки. Потом оказалось, что это губы Мохова. Губы у него холодные и слюнявые. Он ими тянулся к ней и совал в расстёгнутый лиф платья холодными, влажными, как лягушки, руками деньги. Она взмахнула топором и не смогла ударить, бросила… И проснулась от грохота. Тесак лежал у её ног на полу. Положив его на колени, опять закрыла глаза. Через некоторое время она спала.
4. Обитатели ангара
Игнатьев никак не мог сообразить, где находится, и почему так тяжело дышать, пытался встать. Несколько раз пробовал столкнуть с себя что-то, отдавившее ноги. Это что-то выругалось.
– Глеб, ты?! – рявкнул в темноту Игнатьев и окончательно пришёл в себя. – Ноги отдавил!
Толкнул друга. Глебка Шутов, сын плотника с верфи старшего Игнатьева. Познакомились они, когда Димка подолгу торчал в конторе и ждал отца. Отец всё надеялся, что сын заинтересуется семейным делом, и с раннего детства брал его то в контору, то на верфь.
Однажды отец Глебки пришёл в контору чинить рамы к зиме, Глебка уже числился у него подмастерьем, но пока только мешался под ногами.
А Димка строил корабль. Кораблём была поваленная давно сосна, прибившаяся к берегу. Димка бегал по стволу, натягивал паруса на высохшие сучья, штурвалом стало колесо, которое Димка притащил из сарая во дворе конторы.
Глебка наблюдал из окна два дня. На третий – не выдержал. Когда отец сел обедать, развязав узел с варёной картошкой, круглым хлебом и луковицей, Глебка отломил хлеба и попросился сходить на берег. Отец разрешил.
Мальчишка выбежал на берег, остановился возле сосны, отставив ногу в латаном ботинке. На него не обращали внимания. Но и не прогоняли. Потом Глебка забрался на «корму» и некоторое время сидел на ветке, крутя головой вслед за Димкой. Игнатьев ставил парус. Косой латинский, из отреза белого льна, который отдала ему мать. Глебка перебрался ближе. Сук попался тонкий, затрещал, и Глеб повалился, ломая сучья. Димка машинально протянул руку, мальчишка схватился и, упёршись в ствол, подтянулся. Вскоре парус затрепетал на ветру. Глебка разговорился, пересказал все новости с улицы. На следующий день работа отцом Глебкиным была выполнена, и мальчишка не пришёл. Но он пришёл вечером.
– Якорь нашёл, настоящий, с буксира, там, в бухте за городом, на кладбище кораблей. А дотащить не смог, – рассмеялся он, его щербатая на один сколотый в драке зуб улыбка была добродушной, а глаза – хитрыми.
Якорь они притащили вместе. Им тогда было по восемь лет, потом они виделись совсем редко.
Глеб опять появился в ангаре, когда над полем возле рабочего посёлка повис воздушный шар, оказалось, шар был Игнатьева. С тех пор Шутов здесь так и остался, пропадая иногда надолго, но возвращаясь вновь, звал Игнатьева иногда Димкой, иногда – по имени отчеству загибал, когда злился, а тот его – Глебкой, а иногда Шутом…
Глеб заворочался и, не открывая глаз, выставив ладони вперёд, забормотал:
– Я щас, щас… Тих… Тих…
И провалился опять в сон.
Игнатьев с трудом вытянул из-под него ноги, сел на топчане. Перед глазами всё плыло.
Темно и холодно. Всегда так здесь, в подвале. Память понемногу прорисовывала прошедший день. И образ девчонки, склонившейся над ним с кружкой, заставил резко повернуться в сторону печки. Слишком темно. Но в полосе света из приоткрытой дверцы печи кто-то смутно виднелся.
Игнатьев тяжело поднялся и подошёл ближе.
Саша спала, навалившись на стену, прижав к себе тесак.
– Вооружилась. Кто такая? – незаметно подошедший Глеб чиркнул спичкой и поднёс её к лицу девушки. – Илья притащил? Дикая какая-то.
– Она со мной, – коротко ответил Игнатьев, отводя руку со спичкой, – не пугай.
Саша проснулась и отшатнулась. Игнатьев и Шутов разглядывали её, стоя в темноте как привидения, со спичкой в руке и в редких полосах света, просачивающегося откуда-то сверху, в прореху.
– А! Чёрт! – чертыхнулся Шутов, спичка догорела и обожгла пальцы. – С тобой, так с тобой! Надо выпить, – коротко хохотнул. – Вот Хельга обрадуется.
Загремев посудой в темноте, Глеб принялся шарить по столу.
Игнатьев зажёг свечку в кружке. Кивнув на тесак, спросил:
– Он приставал к тебе?
Саша исподлобья посмотрела на него и промолчала.
– Значит, приставал. Глеб!
– Ну? – булькающий звук возвестил, что выпивка найдена. Громкие глотки последовали за ним.
Игнатьев прошёл за стеллаж. Опять бульканье.
– Илья погиб. Сгорел вместе с дирижаблем.
Тишина.
– Чёрт… Я ведь… Ну, Илюха… Наверное, опять уснул в гондоле.
Игнатьев кивнул.
– Надо похоронить!
– Его увезла полиция.
– У тебя кровь.
– Мохов. Я в ночлежке хотел заночевать. Если бы не эта девчонка, думаю, закопали бы живьём.
– То-то лицо мне её сейчас показалось знакомым!
– Я так и понял. Убью.
– Угу…
Саша сидела, не шелохнувшись, на чурбаке. Послышался топот беззвучный, один напирающий, другой быстро отступающий, словно за грудки взяли и к стенке припёрли. В стеллаж с той стороны тяжело буцкнулись. Стеллаж содрогнулся, качнулся, но устоял.
Она тихо встала и поднялась по лестнице к люку. Засов лязгнул.
– Куда ты пойдёшь?! – требовательно спросил Игнатьев за спиной.
Он и с невинным взором, словно ангелок, Глеб, выйдя из-за стеллажа, смотрели на неё. Шутов уже жевал что-то, Игнатьев, бледный и болезненный в неровном свете огарка у него в руках, в кружке, повторил:
– Куда ты?
Она перевела взгляд с одного на другого и молчала. Потом пожала плечами:
– Зачем я вам здесь?
Глеб шумно выдохнул, взъерошив волосы пятернёй:
– Начинается. Нет, ребята, я пас. А ты вообще подумала бы, куда пойдёшь. Мамаша у тебя проститутка, ты ночь дома не ночевала. Да тебе теперь проходу не даст Мохов! И это… – он вдруг изменил своей решительности, – я мог погорячиться ночью. Не держи зла, если что.
Она молчала. Шутов отошёл за стеллаж и загремел там кастрюлькой, в которой Саша ночью варила картошку с мясом.
– Значит, так и запишем, остаёшься, – проговорил Игнатьев, расценив по-своему её молчание, – оставим решение этого вопроса до лучших времён. У нас теперь будет много работы, друзья. Чем это ты там гремишь?!
– Я не могу слушать, когда ты так выражаешься, – пробубнил тот с набитым ртом, – запи-и-шем, друзья-я-я! Скажи по-человечески, что надо сделать!
– Оставь мне мяса, гад! – Игнатьев скрылся за стеллажом в закутке, который Саша про себя уже стала называть кухней.
«А громила прав, домой возвращаться нельзя». Сейчас парень был не так противен ей, как ночью.
Саша обвела глазами подвал. Откуда сочился свет? То пропадал, то опять становилось светло. И сильно дуло. Откуда-то с потолка. А-а… Прореха открывалась и закрывалась под порывами ветра над вторым люком. Прямоугольник, достаточно широкий, тянулся метров на десять в длину, концы его терялись в темноте подвала.
Открыв второй люк, под которым стояла, Саша зажмурилась от снега, полетевшего в лицо. Метель бушевала вовсю. Солнечный свет едва попадал на землю сквозь тучи, грязной разбухшей ватой устилавшие небо. Сильный ветер мёл тучи снежной крошки в сторону города.
– Совсем спятил из-за этой, – ворчал Глеб, вылавливая пальцами остатки картошки.
– Заткнись. – Игнатьев сидел на табурете возле стола за стеллажом. – Лучше, скажи, где можно найти рабочих для постройки ангара?
– Я заткнулся, – буркнул Глеб, но, покосившись на друга, сказал: – На верфях, в доках, как и в прошлый раз. Там, конечно, из народа твой папаша жилы тянет, но всегда можно найти охочих до заработка, – он помолчал, загибая толстые, короткие пальцы на правой руке, что-то подсчитывая, – пятерых могу привести. Только надо сразу оговорить оплату.
– Оплату, – задумчиво повторил Игнатьев. – Буду платить за день в два раза больше, чем в доке. Рубль в день. За срочность.
– С ума сошёл, половины хватит, – ахнул Глеб, уставившись на него в темноте подвала, – где будешь брать деньги? Вроде папаша отказал тебе в содержании ещё полгода назад?
Игнатьев поёжился.
– Откуда дует? Чёрт, перекрытие на яме, наверное, ветром сорвало! Глебка, откуда я деньги буду брать, это моё дело.
Он, пошатываясь, прошёл по подвалу, оглядывая потолок. В это время порыв ветра опять открыл щель. Снежная пыль посыпалась вниз.
– Глеб! – позвал Игнатьев, чертыхнувшись. – У нас же смотровая яма не закрыта.
В это время чья-то рука там, наверху принялась расправлять промасленное полотно и закреплять его.
– Саша! – позвал Игнатьев, задрав голову кверху. – Не надо!
Кусок ткани приподнялся, показалось лицо Саши.
– Дует, здесь дыра! – проговорила она, наклонившись, заглядывая в темноту. Со света ей ничего не было видно внизу.
– Там надо досками закрывать, оставь! – крикнул Игнатьев.
Она кивнула молча и исчезла.
Глеб язвительно хмыкнул.
– Ремонтник нашёлся. Я схожу, ты ещё свалишься, доходяга.
– Доски от обшивки кое-где остались, – Игнатьев шёл за Глебом и говорил ему в спину.
– Посмотрю, ночью-то я вообще ничего не понял.
Парень, натянув рабочую куртку, искал что-то на стеллаже.
– Где топор? А-а… Куда гвозди все подевались? Я же их видел на прошлой неделе. Что… парней уже звать или пока рано?
– Зови, сегодня пойду к отцу. Деньги будут.
– Думаешь? – Глеб обернулся и с сомнением покачал головой. – Что-то сомневаюсь я, что Михайло Игнатьев так просто отступится от своего слова.
Игнатьев рассмеялся и поморщился от боли.
– У него есть одно достоинство. Если на него работают, он платит.
– Это да, не было еще ни разу, чтобы он не заплатил.
Придавив обломком балки ткань, прикрывавшую смотровую яму, Саша стояла возле дверцы среднего люка. Тучи ползли по небу, вытрясая из себя тонны мокрого снега.
А там, за снежной пеленой, притихший и мрачный лежал город. Грязный переулок в рабочем посёлке. Тесная конура. Вечно пьяная мать и голодная сестра. И холод, промозглый холод. Ей нельзя возвращаться, но тоскливо становилось, когда она вспоминала о матери и сестре.
Хлопнула дверца люка, вынырнула голова Глеба, парень демонстративно отвернулся и мрачно стал осматривать то, что осталось от дирижабля.
– Чего мёрзнешь? – будто между прочим, не оборачиваясь, спросил он. – Иди в тепло. И не злись. Не ты первая, кто нашёл здесь приют.
– Я не злюсь, – ответила Саша, кутаясь в своё длиннющее пальто. – Сколько вас здесь живёт обычно?
Глеб обернулся, удивлённо сморщившись.
– А тебе зачем?
– Ужин приготовлю.
– О! Вот это дело! Раньше нас больше было, Димка всегда, когда затевает что-нибудь, собирает народ. В последнее время вчетвером жили, теперь вот Ильи не стало. Стало быть…
– Стало быть, со мной четверо, – Саша пожала плечами, – а кто кроме Ильи с вами жил?
– Хельга.
Глеб больше ничего не сказал, а Саша не спросила.
Помрачнела ещё больше и пошла вниз. «Стало быть, эта девица Хельга живёт здесь постоянно. Имя чудное…»
5. Дом на Щукинской
Город мрачный и мокрый от наступившей вдруг оттепели пыхтел трубами. Трещали гудки автомобилей. Серая мгла делала лица прохожих тоже серыми, неулыбчивыми, словно надевала на них маски. Снег растаял. Грязные потоки шумели в сточных канавах. Комья сырой грязи на обочинах мостовой наворачивались на колёса машин, летели в кутающихся в пальто прохожих.
Игнатьев шёл быстро. Иногда налетал на прохожего, извинялся, не взглянув на него, шагал дальше. Лишь засовывал руки глубже в карманы широкого ему пальто.
Он торопился сюда, на Щукинскую. Богатые дома виднелись в глубине парков сквозь кованые решётки оград, проехала конка. Дорогие манто, крахмальные стоячие воротнички и пышные юбки, дамы и господа, чопорные и застёгнутые на все пуговицы.
Всё та же дымная, влажная взвесь в воздухе, чёрные хвосты над видневшимися вдалеке трубами.
Игнатьев чертыхнулся, ещё два квартала.
Можно бы доехать конкой, но в кармане не было ни копейки.
Полицейские провожали его подозрительными взглядами, некоторые тут же узнавали и отводили взгляд.
Лицо Игнатьева кривила злая улыбка.
«До чего докатился младший Игнатьев… совсем опустился младший Игнатьев…»
Ему казалось, он слышит их, но так было всегда. Он давно привык к тому, что о нём судачили люди. «Людям нравится говорить о других людях, а если тех преследуют неудачи, то это забавно вдвойне».
Широкие ворота, перед которыми он остановился, были заперты. Калитка дёрнулась судорожно, словно её хотели открыть и не смогли.
«Пётр Ильич сражается с пневматическим замком», – улыбнулся Игнатьев. Наконец, калитка распахнулась, из сторожки заспешил старик.
– Дмитрий Михайлович! Какая радость!
Игнатьев похлопал старика по плечу:
– Рад тебя видеть, Пётр Ильич. Как поживают твои птицы?
Старик радостно закивал, вглядываясь в лицо старшего отпрыска хозяев:
– Пять малиновок, два соловья, четыре коноплянки и что-то около десятка щеглов. Сестре вашей очень нравится бывать у меня, она, как и вы, Дмитрий Михайлович, каждое утро прибегает, едва проснётся.
– Да, помню, Пётр Ильич, и я сегодня, может, загляну к тебе, – Игнатьев улыбнулся и, ещё раз оглянувшись и махнув старику рукой, пошёл по посыпанной толчёным кирпичом дороге к дому.
Дом Игнатьевых стоял в глубине старого сада. Двухэтажное здание с главным входом под тянущейся почти вдоль всего фасада террасой. Колонны украшали вход. Снег ещё лежал на газонах и бордюрах с бархатцами и алисумом. Розы обрезаны к зиме. Сад скучен и мрачен, только всегда зелёные ели в дальнем конце сада радуют глаз.
В большом доме, отапливаемом старыми каминами, всегда было холодно. Лишь помещение кухни на первом этаже и спальни – на втором, обогревались горячим паром по трубам от большого котла в бойлерной.
Войдя в квадратную прихожую, застеленную персидским ковром, Игнатьев удивился, что его никто не встретил у входа. Звуки музыки и запахи кухни заставили его вздохнуть глубоко и остановиться. Но лишь на мгновение.
Пройдя в коридор, Игнатьев увидел распахнутые настежь двери гостиной. Горничные и старый лакей Филлип стояли у входа, заглядывая внутрь. Звуки музыки доносились из-за их спин. Заглянув через головы, Игнатьев подумал с улыбкой: «Как Натали выросла».
Десятилетняя сестра, прилежно выпрямив спину и склонив набок голову, играла на рояле. Распахнутая крышка его отсвечивала тускло в сером дневном свете, скупо падающем из-за тяжёлых портьер. Горела газовая лампа на стене.
Стоявшая возле девочки мать, Ирина Александровна, всплеснула руками, увидев маячившего за слугами сына.
Он улыбнулся ей и пошёл в свою комнату. Здесь, едва пробежав глазами по комнате, сбросил тяжёлое пальто, стянул промокшие сапоги, и, пройдя в ванную комнату, стоя на холодном кафеле босиком, открыл кран. Вода фыркнула и полилась, булькая пузырями. Кипяток. Ему повезло – на кухне готовят обед и бойлер давно включен, не пришлось просить растопить котёл.
На подносе, на столике лежала почта. Длинные, сантиметров пятнадцать, цилиндры, пришедшие по пневмопочте за время его отсутствия. Он принялся разбирать их, быстро распечатывая алюминиевые цилиндры в кожаных пакетах. Пять писем о долгах, одно – приглашение на Ежегодную выставку достижений в аэронавтике, так пышно называлось довольно скромное начинание кучки любителей, одно – от университетского друга.
Быстрые каблучки простучали к его комнате. Ирина Александровна спешила увидеть сына. В последнее время это удавалось ей редко. И, едва рассмотрев его осунувшееся, измученное лицо там, в гостиной, она испугалась. Таким она его ещё не видела.
Последний разговор сына с мужем она вспоминала каждый день. Столько было сказано того, что простить трудно.
Сейчас же она была так рада, что не хотела думать больше ни о чём, и едва Игнатьев вышел из ванной навстречу ей, она расцеловала его в обе щёки, пытаясь наглядеться на него вблизи, любуясь и одновременно пугаясь чего-то нового в сыне, непонятного ей.
– Как ты исхудал, Митя, – она не договорила, свои тревожные приметы оставила при себе, – что-то произошло?
Почерневшее, заострившееся лицо, эта ожесточённость в глазах, многодневная щетина, ссадины на щеке… нет, ей не показалось. Она не видела его ещё таким.
– Рад тебя видеть, мама, – улыбнулся Игнатьев и отстранённо добавил: – Ничего особенного, мама, просто сбылась давнишняя мечта отца, можешь обрадовать его. Дирижабль мой сгорел, как он и хотел. Вместе с ним сгорел мой друг…
«…а я едва не стал убийцей». Но не сказал этого вслух. Замолчал и отвернулся.
– Как сгорел друг? Господи… что ты говоришь. Какой ужас… Упокой его душу… – Ирина Александровна медленно перекрестилась, – но… Где же ты теперь живёшь? Если сгорел дирижабль, сгорел и этот ужасный ангар. Ты опять ночевал в ночлежке у Мохова?
– Ну да, ты ведь опять оплатила ему все мои долги, – улыбнулся Игнатьев, – но, кажется, уже вода набралась.
– Да-да, конечно, тебе нужно принять ванну, я пришлю Варвару с полотенцами и бельём, – торопливо сказала Ирина Александровна, – можно, я выброшу эти… вещи?
Один раз она уже выбросила без спроса вещи сына, он тогда выглядел очень расстроенным, но объяснять ничего не стал. Теперь она спрашивала его каждый раз, а муж язвительно смеялся над ней: «Всё деликатничаешь, а он плюёт на твою заботу, одевается как бродяга, водится со всяким сбродом, спит в ночлежках и позорит семью».
– Если ты дашь мне что-нибудь взамен… И кстати, не переживай, под ангаром есть отличное помещение, я там и живу теперь. У меня всё есть, – он наклонился и неловко поцеловал мать в макушку, – кроме вот, пожалуй, горячей ванны.
У неё по-детски дрогнули губы, но Ирина сдержалась и лишь погладила руку сына.
– Ты сегодня добр, – тихо сказала она, – и не кричишь.
Игнатьев поморщился – стало жаль мать и стыдно за себя, и быстро прошёл в ванную. Через мгновение уже послышался плеск воды.
Сидя в горячей мыльной воде, расслабленно закрыв глаза, Игнатьев затих. Он слышал, как мать ходит по комнате, собирает его вещи, наверное, рассматривает его почту. Нет, мама не будет читать, вот отец, он бы, наверное, не упустил такой возможности.
Отчего-то было ужасно жаль мать, и это рождало страшное раздражение… на себя, на неё, на отца.
Он в который раз представлял свой разговор с отцом, и в который раз бросал это занятие на полпути. От него ждут раскаяния… за тон, за манеры. Ему дадут денег, если он будет вести себя хорошо. Накормят, оденут и позволят принимать ванну, горячую и с мылом.
Но жизнь его словно монета, которая встала на ребро. Монета некоторое время стоит на ребре, дрожит, удерживаясь на весу, хочет покатиться… катится. И падает. Но вот на какую сторону она упадёт…
Вскоре Ирина Александровна опять зашла к сыну, но его там не нашла. Не было и одежды, белья, что успела принести Варвара по её просьбе.
«Прости, мама. Мы увидимся обязательно, к тому же, ты ведь знаешь, где меня искать. Игнатьев».
Записка лежала на пустом подносе для почты.
6. Мансарда
Игнатьев видел, как мать подошла к окну в надежде ещё увидеть его. Её силуэт долго виднелся в мрачном квадрате окна.
Пётр Ильич в это время за спиной что-то радостно говорил Дмитрию. Молодой Игнатьев появился неожиданно в его небольшом доме с ветхой мансардой в глубине сада, у южной ограды.
Обветшавший гостевой дом давно отдали старику под жилище, под садовый инвентарь. Секаторы с короткими ручками, с длинными – для обрезки крон высоких деревьев, двуручные пилы и тонкие пилочки, грабли и лопаты. Много здесь было всяких станков и приспособ, на которых Пётр Ильич постоянно что-то мастерил, выпиливал. Игнатьев всегда любил здесь бывать.
Птицы словно сошли с ума и наперебой чирикали, прыгая по жёрдочкам. Клетки, подвешенные под невысоким потолком, раскачивались. Косые слабые лучи осеннего солнца едва попадали на них. В небольшой, захламлённой старыми вещами, комнате, было тесно. И тепло шло от железной печурки, весело трещавшей дровами.
– Вот эта хороша, – задумчиво сказал Игнатьев, кивнув на малиновку, которая вела себя тише других, не мельтешила, не прыгала, но всё пыталась запеть.
Её короткая трель то и дело вырывалась из общего гвалта, перекрывала на короткое мгновение шум. Поднималась переливчатой восторженной нотой высоко и стихала. Будто вдруг испугавшись собственной смелости, птица замолкала, вжав головку в плечи.
– Почему она такая пугливая, Пётр Ильич? – улыбнулся Игнатьев.
– А клюют её остальные, пришлось отсадить. Вот погодите, – старик засуетился, торопливо принялся расправлять какую-то тряпку и накинул её на три клетки, висевшие рядом.
И ещё одну закрыл. Осталась открытой лишь та, где на самом дне, возле выдолбленной из куска коры поилки, сидела испуганно притихшая малиновка.
– Сейчас, погодите немного. Мы заговорим, и она затренькает, завторит, а потом и вовсе зальётся.
Игнатьев улыбался. Кроха-птица влажными глазами-бусинами смотрела на него, поворачивая голову, следила. Потом встрепенулась, попила и чвикнула. Громко, задиристо. И ещё раз.
Пётр Ильич, вытянув губы трубочкой, тихонько засвистел. Малиновка слушала его и ерошила перья, расправляла крылья.
– Отпустить бы её, – задумчиво сказал Игнатьев, – на воле лучше поётся.
Старик удивлённо на него оглянулся:
– Так ведь не летает она. Я нашёл её в начале лета помятую, со сломанными крыльями, то ли кошки, то ли собаки поигрались, а ей удалось от них как-то спрятаться. Еле живая была. Ей теперь на волю нельзя. Щеглов вот силками ловлю на продажу, а коноплянку ещё птенцом подобрал.
Малиновка, сидя на жёрдочке, тренькнула слабо. Пётр Ильич поднял указательный голос и засмеялся беззвучно.
– Поговорить захотелось, – сказал он негромко, боясь спугнуть.
Птица, вытянувшись в сторону окна, выдала трель подлиннее. И опять пауза.
– Нас ждёт.
– А что, Пётр Ильич, в мансарде моей всё по-прежнему? – вдруг спросил Игнатьев.
– Всё, как при вас было, Дмитрий Михайлович, всё, как при вас. Мы туда не ходим, хозяйка не велит. Ключ у неё.
Птаха уже разошлась не на шутку. Словно ручьём по камушкам переливались длинные коленца, то усиливаясь, то ослабевая, почти стихая, чтобы подняться кверху с новой силой.
– А я что говорил?! – улыбаясь, Пётр Ильич присел на деревянный, ручной работы, табурет.
– Надо же, пигалица, как поёт, – Игнатьев рассмеялся, трель радостно рассыпалась в ответ звонкой капелью, птаха сидела уже, развернувшись к людям, и вторила им, подражала, вертелась вправо и влево к собеседникам, поблёскивая бусинками-глазами. – Я поднимусь наверх, мне нужно кое-что забрать.
– Ключ у матушки вашей, – развёл руками Пётр Ильич, – я схожу!
– Нет! У меня есть свой, – остановил его Игнатьев, – и ещё, Пётр Ильич… не говори матери, что я был здесь.
Тот недоумённо пожал плечами:
– Наше дело маленькое, раз просите, не скажу. Это раньше нельзя было, потому, как малы вы были, а теперь, поди, ведаете, что творите… в тайне от родителей.
– Ты осуждаешь меня?
– Чего мне осуждать, да только нехорошо это – от отца с матерью бегать, по ночлежкам слоняться, с тёмным людом дело иметь, ещё того хуже говорят про вас…
– Что же говорят, Пётр Ильич?
Старик махнул рукой:
– А-а, всякое… мол, водитесь с внеземельцами. А границу с Внеземельем прикрыть хотят, слухи ходят, мол, смута от него идёт.
– Болтают всё, пустое, не слушай их, – Игнатьев хмуро смотрел на притихшую малиновку, солнце спряталось за тучи, в комнате стало сумрачно, и птице петь расхотелось, она сидела, нахохлившись, глаза её сонно закрывались, затягиваясь тонкой плёнкой. – Ты мне всегда верил, Пётр Ильич… и мама. А Внеземелье… Там ведь тоже люди живут. От людей можно закрыться, конечно, от себя вот не закроешься. Если люди стали задумываться о том, что жизнь у них плохая, то хоть закрывай Внеземелье, хоть не закрывай…
– Вон щеглы, набросил им тряпку, и молчат они. Загляни, увидишь, что спят. А только что пели.
– А ведь ты прав, старина, – задумчиво кивнул Игнатьев, – да только я не хочу, чтобы на меня тряпку набрасывали. Я скоро.
И вышел.
Внеземелье… странное, непонятное, то, отчего хотелось отмахнуться, потому что оно больше походило на сказку. Но отмахнуться уже не получалось. Внеземелье было. Торговцы появлялись везде. Уже никто не удивлялся разговорам о кораблях внеземельцев, поднимающихся с глубины. Они прибывали ночью, всплывали далеко от берега. Если раньше сообщали о железном ките или об огромной рыбине, то теперь говорили чаще о большой машине. В город стекались торговцы со всего света, людей любой национальности можно было встретить здесь: торговцев, аферистов, воров. Отрывались всё новые лавки, магазины.
А внеземельцы появлялись всегда сами по себе. Сбывали товар, что-то покупали и исчезали. Были эти люди будто из другого времени, да и сам внеземелец тогда, при встрече, дал понять именно это… Сколько уже прошло, как даже в Сенате уже были вынуждены признать, что Внеземелье есть? Сорок или пятьдесят лет назад… И открыли таможню. Самую странную таможню, которую можно представить – на берегу моря.
Второй пролёт скрипучей лестницы упирался в низенькую дверь. Пошарив на притолоке, забравшись пальцами в щель между венцами, Игнатьев достал ключ. Толкнув дверь, он оказался в полутёмном помещении. Труба печи снизу тянулась на крышу сквозь мансарду и немного отапливала её. И холодов больших ещё не было.
В затхлом воздухе давно непроветриваемого жилья сохранились запахи тех дней, когда он подолгу пропадал здесь. Стол возле окна с рулонами чертежей. Инструменты. Обрезки металлических листов, куски проволоки, тиски, миниатюрная плавильня. Блюдце с засохшим огрызком яблока, мама часто посылала сюда кого-нибудь с едой. Обычно это была Варвара. Она кряхтела и ворчала: «Баловство всё это, как есть баловство, почему нельзя дома покушать?» Взбиралась по лестнице и равнодушно разглядывала странные рисунки и поделки чудаковатого старшего отпрыска хозяев. В глазах её читалось непонимание и насмешка.
Однажды она увидела божью коровку из серёжки хозяйки. Золотую застёжку Игнатьев старательно переплавил в ножки и крылышки жучка, во всё её брюшко красовался аметист, а на спинке – винтики и шестерёнки из маминых наручных часов.
Что тут поднялось! Переполох на весь дом. Младший Игнатьев – вор. Неслыханно!
А он готовил подарок матери на день рождения. Серёжка была давно утеряна ею, найдена на террасе и припрятана «на всякий случай». На Димкино счастье часы давно не шли, а золотой браслет он не успел использовать. Не знал он, что золото не просто красивый металл, который к тому же легко плавится. Мама тогда лишь рассмеялась и положила жучка на видное место на комоде в спальной комнате. Отец долго рассматривал странного вида букашку, спрашивал, отчего у неё такая спина, ведь такой в природе у неё нет. Мрачно выслушал ответ сына, что это, чтобы букашка летала. Отец возразил, что на это ей даны крылья. Сын же возразил, что его божья коровка неживая, как же она воспользуется крыльями. Отец промолчал, потом вздохнул: «Ну-ну, а у тебя она, значит, непременно полетит».
Став старше и учась уже в гимназии, Игнатьев подолгу пропадал в мансарде, спускаясь лишь поесть. Аэростаты и подводные лодки бороздили воды его океанов. Букашки, которых он делал в те дни, уже летали, страшно жужжа и приземляясь, куда попало, путаясь в волосах и разбиваясь о стёкла, ломая хрупкие свои механизмы. Как давно это было.
Всё осталось на местах, словно он и не отсутствовал столько времени. Только пыль и паутина в углах. Карандаши, лекала и линейки, циркули, логарифмические линейки, транспортиры. На мольберте для уроков рисования приколот лист с выцветшим чертежом.
Теперь он уже знал, что то, что здесь нарисовано, не работает. Ни один его двигатель не работал.
Но он здесь не за этим.
Приподняв половицу в полу, Игнатьев вытащил деревянный ящик. Откинул крючок, открыл крышку и вздохнул с облегчением. Чертежи все в сохранности. И золотые вещицы в углу ящика тоже. Майский жук с раскрытыми крыльями и богомол в боевой стойке.
Затронув невидимую пружинку у богомола, Игнатьев замер. Это оживание механической игрушки его всегда завораживало. Сейчас он боялся, что безделица сломалась, но нет.
Богомол повёл рогатой головой вправо-влево и сделал шаг. Молниеносное движение жвалой, и ещё шаг. Работает.
Жук вздрогнул, и золотые крылья мягко поползли в стороны, открывая его механические внутренности. Зажужжал, взлетел и завис на полметра в воздухе, тускло блеснуло рубиновое брюшко.
И этот работает.
Положив доски обратно, подхватив ящик под мышку, Игнатьев ещё раз окинул взглядом мансарду. Заходить к Петру Ильичу он больше не стал. На улице моросил дождь. Но, переодетый в сухую, тёплую одежду, Игнатьев уже по-другому взглянул на сад. Вдохнул с наслаждением холодный, пахнущий хвоёй и прелым листом, воздух, поднял воротник старого пальто, которое он уже давно не носил. Но что такое старое пальто в доме богача Игнатьева? «Это пальто, которое Саша назовёт шикарным», – подумал с улыбкой Игнатьев. И проверил деньги в правом внутреннем кармане. На месте. Последнее, что у него лежало на чёрный день…
7. Хельга и Одноглазый
Хельга появилась к концу первого дня.
Игнатьев давно ушёл. Шутов исчез сразу, лишь только зашил досками прореху на яме и присыпал её землёй.
Саша ещё некоторое время слышала его шаги по крыше. Вскоре всё стихло.
А она, уставившись в одну точку, долго сидела на топчане. Закутавшись в тряпьё, раскачивалась и бубнила нежные слова детской колыбельной, что пела ей мать, когда бывала трезвой. Лушка обычно пела, закрыв глаза, раскачиваясь и улыбаясь:
– Бай-бай, бай-бай, поди, бука, на сарай. Поди, бука, на сарай, коням сена надавай. Кони сена не едят, все на буку глядят, баю-баюшки, бай-бай! Поди, бука, на сарай, Сашку с Полькой не пугай! Я за веником схожу, тебя, бука, прогоню. Поди, бука, куда хошь,
Сашку с Полькой ты не трожь.
Саша так просидела долго, потом сползла на подушки и уснула.
Разбудил её громкий возглас:
– Кто такая?
Свеча прямо возле лица.
– Давно я тут не была, какие перемены! – усмехнулась девица, державшая кружку со свечой.
Девица была хороша собой и очень смугла, лицо едва отличишь в темноте, лишь влажно белели зубы в хищной улыбке и белки замечательных больших глаз матово мерцали. «Так вот какая она – Хельга», – подумала Саша.
Говорила незнакомка решительно, фразы и слова с акцентом будто отрезала друг от друга.
– Что разлеглась здесь?! – она грубо тряхнула Сашу за плечо. – Забралась в чужой дом и дрыхнешь!
– Игнатьев привёл меня сюда.
– Господин Игнатьев для тебя!
Смуглая рука мелькнула в воздухе и больно хлестнула по лицу. Маленькая ручка оказалась тяжёлой, и щека заполыхала огнём. Голова от неожиданности вдавилась в подушку. Девица замахнулась снова, почуяв безнаказанность, но Саша схватила её за руки и оттолкнула.
Кружка полетела в сторону. Девица быстро нагнулась и поставила её в стороне на дощатый пол. В следующее мгновение она уже с визгом летела на Сашу, скрючив в хватке пальцы, и вцепилась ей в волосы, едва оказалась рядом.
Саша попыталась увернуться, но незнакомка замолотила непрерывно кулаками, при этом норовя стукнуть лицом о топчан. Обалдев от такого натиска, Саша со всей силы мотнула девицу спиной об стену, отчего та хакнула и ослабила хватку, отпустив волосы.
Глухие хлопки, раздавшиеся в наступившей на мгновение тишине, заставили обернуться обеих.
Господин в котелке и длинном пальто, светлых лайковых перчатках стоял в квадрате тусклого вечернего солнца, падавшем из открытого люка, и размеренно хлопал ладонью о ладонь.
– Браво… Сколько экспрессии… Продолжайте же!
Саша зло отпихнула девицу от себя и одёрнула платье.
– Кто вы все такие?!
Вертлявая девица изогнула презрительно красивые губы:
– Это ты, овца, откуда здесь взялась? Я здесь живу.
– Значит, Хельга. Я Саша.
Мужчина, откинув полы пальто, сел на чурбак, снял котелок, и тогда стало видно его лицо, которое до этого терялось в тени. Саша сильно вздрогнула. Механический правый глаз гостя обратился на неё. Стальной окуляр был вживлён, похоже, давно, потому что рубцы вокруг были почти незаметны. Здоровый глаз насмешливо прищурился.
– А я к господину Игнатьеву. Его, я так понимаю, нет. Ну, что притихли?
– Да ты совершенный урод, – протянула Хельга, сложив руки на груди и вызывающе отставив ногу, – слышала о таких, но не видела никогда.
– Не надо так, ведь ему… – оборвала Саша Хельгу и смешалась.
– Ему обидно… Ты это хотела сказать, девочка моя? Ну, признайся, тебе меня жаль, – он расхохотался.
Неприятный оскал мелких ровных зубов. Механический глаз теперь неотрывно смотрел на неё.
– А ведь жалость нестерпимо обидна. И твоя подруга, похоже, знает об этом. Вот она не пожалела меня.
Хельга демонстративно отошла к столу, налила себе вина и стала пить. Вытерев тыльной стороной ладони губы, она крикнула из-за стеллажа, заносчиво задрав подбородок кверху:
– Говори, что тебе надо, и проваливай отсюда!
Тот оборвал смех. И, пройдя в тёмный кухонный закуток, уставился теперь на Хельгу.
– Тебе не следует так себя вести, тебе следует знать своё место, маленькая отвратительная шлюха, – он встал и, играя тяжёлой тростью, подошёл к Хельге.
Приставил её к горлу опешившей девицы. Выползший из трости клинок упёрся в кожу. Хельга попыталась рывком оттолкнуть его от себя, но незнакомец ухватил её за ворот платья и прижал к столу. Хельга захрипела.
Услышав этот звук из-за перегородки, Саша лихорадочно стала отыскивать глазами что потяжелее и, вцепившись в холодную ручку топора, ещё не зная, что будет делать в следующее мгновение, оказалась за спиной мужчины. Опустив топор плашмя на его голову, она как в тумане видела, что топор прошёл вскользь, незнакомец лишь дёрнулся, устоял на ногах, но рука его перестала удерживать Хельгу. Он медленно обернулся. Или это Саше казалось, что всё происходит слишком медленно.
Хельга тут же с силой пнула кованым носком ботинка незнакомцу под колени. Ноги его подкосились, и через мгновение Хельга уже сидела верхом на нём и молотила кулаками по лицу.
– Верёвку, Сашка, ищи верёвку! – орала она.
Но незнакомец ударом кулака в висок заставил её умолкнуть. Хельга мешком свалилась на пол.
Одноглазый повернулся к Саше.
– Зря ты не убила меня. Пожалела. Но я же тебе говорил, что жалость унижает человека. Ты унизила меня. Тебе придётся заплатить за это.
Он подошёл близко. Она видела коричневые рубцы вокруг его страшного глаза, редкую клочковатую щетину. Зубы мелкие, хищные ощерились в злобной ухмылке.
– Беленькая, добренькая, ты мне нравишься, из тебя получится славная маленькая шлюшка. У тебя будут свои деньги, свой дом. Ты заработаешь себе на безбедную старость.
Саша отступала от него. Отчаяние комом подкатило к горлу. Она нащупала топор ногой.
– А-а, ты уже жалеешь, что пожалела меня, не правда ли, моя девочка? Расскажи, что бы ты сделала со мной теперь, в подробностях.
Отступив ещё раз, Саша с силой толкнула одноглазого в грудь. Тот отшатнулся на шаг. Она схватила топор и занесла его над головой.
Одноглазый прищурился единственным глазом.
– Ну? Ты медлишь, – рассмеялся он.
И тут деревянный чурбак опустился на его голову. Одноглазый рухнул и откинулся на спину, глаз ненужно уставился в потолок.
– Дышит. – Хельга, сидя на корточках, нащупала пульс.
И подняла глаза на Сашу.
– Таких уродов нельзя жалеть. Ты слишком добра, – укоризненно покачала головой она, глядя снизу вверх. Говорила она очень чисто, без акцента, только будто немного картавила.
Та молчала. Потом выдавила:
– Спасибо тебе.
– Ой, только не надо, а! Я ненавижу таких уродов, мать родную продаст. Верёвку бы найти.
Она принялась шарить по стеллажу возле выхода.
– У меня есть, – сказала Саша.
Она взяла верёвку со стеллажа, стоявшего возле топчана, перекатила одноглазого на живот и, скрестив кисти его рук, умело накинула петлю. Затянув её, Саша перекинула верёвку вокруг шеи незнакомца. Хельга прищёлкнула языком:
– Да ты мастерски вяжешь узлы!
– Один из моих отцов ходил боцманом на рыболовном судне и, напившись, заставлял меня и мою сестру вязать узлы и лазать по канату, – Саша, потянув верёвку на себя, проверила узел на ногах, – каната не было, приходилось ползать по полу, а потом бить в гонг и сзывать на обед. Этот папаша потом отъехал в приют для умалишенных.
– Знаю я это местечко, – кивнула мрачно Хельга, но сменила тему: – Есть в этом доме что-нибудь поесть?
– Есть солонина и картошка, – Саша вдруг поняла, что сильно замёрзла, – надо растопить печь.
– Хлеба охота, можно купить в лавке в посёлке, – протянула Хельга, недовольно сморщившись.
– У меня нет денег.
– Пора идти работать, сударыня, работать… мы все здесь работаем и складываемся в общий котёл, – Хельга смуглым пальцем возила по остаткам засохшего теста в чашке, поскребла их ногтем, пожевала, налила вина и выпила, – конечно, Игнатьев, добрая душа, кормит нас задаром, но… Это не значит, что ты должна тут прохлаждаться.
– А ты где работаешь?
– У меня очень хорошая работа, и мне неплохо платит мой мешок с деньгами.
– Ты…
– Я живу на содержании… со-дер-жан-ка, – Хельга, пьяно протянув по слогам, расхохоталась.
Саша промолчала. Поднялась к люку и долго смотрела на серое вечернее небо. Тянуло дымом от фабрики. Багровый диск солнца предвещал ветер на завтра. Саша закрыла люк и спустилась. Зажгла свечу. Хельга, раскинувшись, спала на топчане. Платье, серо-голубое с кружевным стоячим воротничком, со славными перламутровыми пуговками, с кружевными нижними юбками. Всё это купленное на распродаже стоило недорого, но сейчас казалось, что Хельга одета, как светская дама, ведь у неё были даже перчатки, они валялись у входа.
Глядя на огонь свечи, дрожавший в сгустившейся темноте, Саша затихла, сгорбившись у растопленной печки. «Надо искать работу». Попытки её устроиться гувернанткой, служанкой в зажиточные дома заканчивались неудачей. Надо было иметь протекцию, а у неё мать – проститутка. Посудомойкой её принял Мохов с дальним прицелом. На фабрику женщин брали плохо.
Шаги над головой, раздавшиеся в тишине, заставили её вздрогнуть.
8. Иван Дорофеев
Игнатьев, сев в конку, трясся по узкому Базарному переулку. Он опять продрог. Снова шёл дождь со снегом.
Зажглись первые фонари. Двухэтажные дома из красного кирпича тянулись по обеим сторонам улицы. В клубах тумана то ли шли, то ли плыли прохожие. «Здесь, всё не как у нас, даже сумерки и те наступают, кажется, раньше. Может быть, вы уже теперь переводите время?» – вспомнились Дмитрию слова внеземельца, когда тот только приготовился его выслушать и заказал пива. Вопрос о времени показался Дмитрию тогда непонятным, и он пожал плечами. А внеземелец махнул рукой: «А-а, не обращай внимания! Мне всё у вас кажется странным, улицы не те, время не то, даже города не те, много уродов с железными частями тела и мало счастливых, смеющихся лиц».
– А у вас по-другому? – спросил тогда Игнатьев. Внеземелец не ответил, лишь посмотрел поверх кружки с пивом. Пил жадно. Потом сказал:
– Может, когда-нибудь я тебе расскажу.
Вот и Дмитрию было не до того.
А сейчас он вспомнил слова внеземельца и улыбнулся: «Оказаться бы там, в этом Внеземелье, увидеть своими глазами». Но это всё больше казалось неосуществимой мечтой. Дирижабль сгорел, денег нет… и всё настойчивее ходят слухи, что границу с Внеземельем прикроют. Вот и Пётр Ильич сегодня говорил об этом.
Конка остановилась в Базарном переулке. В доме напротив, в окнах первого этажа горел свет. Спрыгнув, Игнатьев торопливо шагнул под козырёк крыльца и нажал кнопку звонка одной из квартир. Слышно было, как прокатился звонок внутри дома, где-то залаяла и смолкла собака. Звякнул телефон вызова, Игнатьев снял трубку. Услышав знакомый голос друга, улыбнулся:
– Это я, Иван, открой.
Пройдя по освещённому тусклыми газовыми рожками коридору, Игнатьев оказался перед полуоткрытой дверью. Силуэт Ивана виднелся в глубине полутёмной прихожей.
– Каким ветром? – спросил хозяин, пропуская гостя.
– Тащился через весь город в конке, замёрз как собака, – ответил тот, проходя в комнату.
«Всё также один, – подумал Игнатьев, понимая, что уже наверняка кто-нибудь бы вышел, какая-нибудь дама, если бы она была. И с облегчением вздохнул, – так даже лучше».
Комната большая, со старыми дубовыми панелями, небольшим камином, старым диваном, двумя креслами, подтянутыми к самому огню. Вытоптанный в середине ковёр был ещё вполне приличным по краям.
– А здесь всё по-прежнему, – сказал Игнатьев, устраиваясь в продавленном кресле.
Подхватил полено и воткнул его в топку.
Иван стоял тут же, взъерошено уставясь на огонь, сунув руки в карманы брюк. Он покачивался задумчиво, отбрасывая своей тощей фигурой длинную тень на стены.
– Ты знаешь, я всё это время думал о твоём письме, – сказал Дорофеев, взглянув быстро на гостя. – Я согласен поступить на работу к твоему отцу.
Игнатьев от неожиданности встал. Тут же сел и покачал головой:
– Ты согласен?! Ты, в самом деле, спасаешь меня! Только представь, сколько мне пришлось бы выслушать нравоучений. А эти семейные обеды, которые проходят в гробовом молчании, потому что все недовольны мной. Мать не в счёт, просто она искренне верит, что так и должно быть, и считает, что должна поддержать отца. Иначе я буду несчастлив! И тогда мне придётся корпеть над рыболовными траулерами и баржами, и забыть про дирижабли.
– Как твой «Север» кстати? – Иван указательным пальцем подоткнул небольшие очки на переносице. – Помнится, по весне ты заявлял себя с ним на выставку.
Игнатьев, откинувшись вглубь кресла, хмуро проговорил:
– Сгорел два дня назад. Илья погиб, спал в гондоле. Сейчас заходил в участок, разрешили забрать тело. Потом зашёл в похоронное бюро, распорядился насчёт похорон. Похороны послезавтра, на городском кладбище, полиция хотела его похоронить как безродного, родных так никого и нашли. Или не искали. Я не знаю даже его фамилии. Стыдно. Но как у человека спрашивать, будто собираюсь наводить справки. – Дорофеев вскинул глаза на Игнатьева, согласно кивнул. Они помолчали. Игнатьев, видя, как грустно вытянулось лицо друга, перевёл разговор: – Да, и господин Мохов теперь больше желал бы видеть меня мёртвым, чем живым. Помнишь, я как-то рассказывал про его ночлежку, что мне пришлось остановиться там и переночевать? Этот сударь с компанией обворовал меня и решил придушить по-тихому, а мне повезло, жив остался. Везучий, выходит, я, Иван.
Игнатьев поёжился. Озноб от раны к вечеру усилился.
Дорофеев достал из шкафа бутылку, две рюмки и налил водки.
– Продрог, благодарю, – кивнул Игнатьев, взяв рюмку. Посмотрел на этикетку на бутылке: – Два года уж не был в столице.
Иван опять педантично ткнул в очки, вернув их на переносицу:
– Подарена по случаю, приезжал друг отца. Ещё есть неплохой «Ерофеич». Этот с мятой и анисом, с полынью.
– Помню-помню, меня всегда удивляло, как ты можешь всё это знать! Я, признаться, совсем не люблю «Ерофеич», – рассмеялся Игнатьев, поднимая рюмку.
– Как можно это не знать?! Ну, тебе простительно, – очень серьёзно ответил Иван, – ты – гений.
Это прозвучало без тени пафоса. А Дмитрию стало неловко, и он, хлебнув водки, закашлялся.
– Ну, ты даёшь, Ваня, – прохрипел он, но знал, что имел в виду буквоед и книжный червь Дорофеев, и поэтому больше ничего не сказал.
Иван считал себя вечным должником – Игнатьев соорудил отцу Ивана отличный протез ноги с подвижной ступнёй, полной копией здоровой стопы, взамен деревянной культи. Старик был очень рад, что может ходить, он часто гулял по саду, медленно бродил по дорожкам, останавливался и сидел в беседках, отдыхал. Отца Ваниного уж не было в живых.
Иван молчал, он поставил рюмку на столик и теперь сидел, глядя на огонь. В их компании он был самым молчаливым. Но если дело доходило до спора, Дорофеев мог часами спорить, срываясь на крик о неизвестном подвиде африканского попугая или о том, из чего плетут тросы для верфи.
Пил он много, но стойко, чем приводил в восторг всех, кто его не знал. А когда напивался, всё больше мрачнел и замолкал. Сейчас Иван вздохнул:
– Это слова отца. Ты знаешь, Митя, он тебе был очень благодарен. У него был пунктик – отец очень любил свой сад и хорошую обувь. А после того, как попал тогда под поезд, иногда, сидя на балконе, глядя в сад, смеялся и жалел, что не может даже промочить туфли, гуляя под дождём по саду, и проверить, наконец, их, убедиться воочию – хороши ли, – тут Иван улыбнулся.
Лицо этого молчуна, когда он вдруг улыбался, сразу делалось очень застенчивым и уязвимым, и, зная это, Дорофеев улыбался редко. И теперь сразу нахмурился.
– Я тогда перерыл все анатомические атласы и даже отправился в морг, – ответил Игнатьев, – но решил остановиться на простой копии, оставив в покое безумную идею приживить ногу.
– Слышал, ты уже опробовал и это, я и не сомневался в тебе, – усмехнулся Иван.
– Да нет, пара глаз и рука. Все – лишь приличные копии живого. Но за это хорошо платят.
– Платят… Хотелось бы о деньгах совсем не думать, – Иван задумчиво поскрёб ногтем подлокотник, – когда я прочёл твоё письмо, сначала страшно разозлился на тебя. Какого чёрта спрашивается, мне это адресовано?!
– Ты меня прости, Иван, но мне просто не к кому больше обратиться. С этим лучше тебя не справится никто. Кто знает столько, что сможет отправиться к Михаилу Петровичу Игнатьеву и с уверенностью, что справится, предложить свои услуги, объяснив это протекцией его сына, – хохотнул Игнатьев, опять почувствовав неловкость, – а через тебя я попытаюсь ему предложить кое-что, если внеземелец не подведёт, и в конце месяца у меня таки будет паровой двигатель. «Север» всё равно не удастся восстановить к этому времени, а деньги нужны.
– Почему тебе это не сделать самому?
– Не хочу. И ещё я понял, что продать кому-то другому тоже не могу, – Игнатьев криво усмехнулся, – кроме того, сделай я это сам, денег не получу. Вот такой я негодяй.
Дорофеев некоторое время молчал, потом махнул на Игнатьева рукой и встал:
– Я тебе не священник. Знаю только одно, жалеть будешь потом об этом. Отец всё-таки, – и без всякого перехода добавил: – есть немного холодного мяса, сыр неплохой и пирог с вишнями от обеда. Будешь?
– Буду! Я так голоден, что кажется, съел бы собственные сапоги. Порезав их предварительно и, пожалуй, сварив, – Игнатьев со смехом вытянул ноги в прекрасных сапогах из телячьей кожи. Дома он таки переобулся. – Кто у тебя ведёт хозяйство? Холодное мясо, пирог с вишнями, сыр, да ещё неплохой! Какие нежности. Я давно ничего не ел кроме солонины.
Иван сдержанно хмыкнул, выходя в небольшую кухню:
– Приходит горничная и повариха в одном лице от хозяина комнат. Плачу недорого, – голос его донесся из кухни…
Игнатьев откинулся в кресле и закрыл глаза. Спиртное разливалось приятным теплом. Боль тюкала, но не сильно, будто издалека напоминая настойчиво о себе. Вспоминался с болью Илья. Саша что-то говорила ему, улыбалась. И ему хотелось смотреть и смотреть на неё. «А ведь Хельга может объявиться со дня на день». Эта мысль заставила очнуться. Он уснул прямо в кресле. «Нет, надо сегодня же возвращаться».
Ушёл Игнатьев от Дорофеева уже за полночь. Иван предложил ему переночевать, но Игнатьев помотал головой и принялся натягивать сырое пальто.
Выйдя на улицу, он решительно зашагал в сторону рабочего посёлка. Моросил дождь. В свете фонарей дома, деревья казались выше, чем они были на самом деле. Снег давно растаял. Было слякотно и мрачно. Подняв воротник, Игнатьев прибавил шаг.
9. Две шишки
Саша сидела на топчане и вот уже несколько минут вслушивалась в шаги над головой. Они то удалялись, то возвращались и толклись на одном месте.
Свечка заморгала подслеповато, оплыв на самое дно кружки, а Саша лишь бросила на неё взгляд, побоявшись встать. Что если через тонкое перекрытие будут слышны её шаги, да и топчан при малейшем движении свирепо взвывал всеми рассохшимися досками.
В этом тускнеющем свете, странных тенях, отбрасываемых чадившим огарком, и гулкой тишине огромного помещения, ей мерещилось, что над головой слышны шаги уже не одного человека. Мерещилось, что их там много и они переговариваются. Саше казалось, что она в целом мире одна, все эти люди, спящие и молчавшие как рыбы, – Хельга и Одноглазый – умерли, и теперь настал и её черёд. Что это и не люди вовсе ходят над головой, а сама тьма ожила.
Становилось холодно, печка почти прогорела, а встать и подбросить дров не было сил. Оцепенение. Странное, гнетущее.
Хельга забормотала что-то во сне. Вскинула руку и тяжело уронила её на плечо Саши. Та вздрогнула.
И опять тишина.
Встретившись взглядом с Одноглазым, Саша порадовалась, что предусмотрительная Хельга сумела впихнуть кляп. И, придя в себя, Одноглазый сначала бешено вращал единственным глазом, дёргался и хрипел, но вскоре сдался, почуяв, что путы связаны знающими руками.
Теперь он, видя, что девица, словно испуганный кролик, сидит, поджав ноги на топчане, злорадно кривлялся, насколько это возможно с кляпом во рту. Но тоже прислушивался к шагам, видимо, прикидывая, чем это ему грозит.
Свеча, вздрогнув последний раз, погасла.
Одноглазый хрюкнул. Этот звук, должно быть, означал насмешку. Или издёвку. Но именно этот звук заставил Сашу наконец оторваться от топчана, который взвыл ей вслед.
«Надо что-то делать…» Сидеть в полной темноте оказалось для неё совсем невозможно. Схватила кружку с огарком и побежала.
Но не рассчитала и споткнулась о лежащего поперёк прохода Одноглазого. Раздалось злобное мычание. Саша, перебираясь через него, буркнула невнятно:
– Прошу прощения.
Свечи лежали на стеллаже, рядом с печью. Маленькое пламя заплясало весело в кружке под ладонью, и она с облегчением вздохнула.
А в люк над головой застучали. Одноглазый свирепо оскалился, злорадствуя.
– Есть тут кто живой?! – раздался голос.
И тишина. С той стороны ждали отклика из подвала, а в подвале замерли, уставившись в потолок на дверцу люка. Хельга нарушила мрачное молчание:
– Открывай, Сашка, это Степаныч объявился.
Степаныч ввалился в подвал шумно. На вид ему было около сорока лет. Невысокий, поджарый мужик, с ухватками бывшего солдата. Он лихорадочно кричал:
– Живые! Живые! Я же вас всех уже похоронил… Ну, думаю, бродяги, погорели! А где все? Дмитрий Михайлович, Глебка, Илья…
Хельга, сидя на топчане, закалывала рассыпавшиеся кудрявые волосы. Сложила ладони на колени. Чёрные непокорные пружинки рассыпались вновь.
– Илюша погиб, – сказала Хельга, – вот она, вроде как, видела его труп.
– Илья… Ах ты, господи!.. Как же это?
Саша стояла сзади. И кивнула в ответ на растерянный взгляд ночного гостя.
– Он сгорел.
Степаныч слушал её, впившись глазами, помотал головой. Помолчал. Потом вздохнул и спросил опять:
– Похоронили?
– Полиция увезла.
– Понятно, следствие, – он перекрестился, опять помолчал, и сказал: – А это кто же тут у нас?
Наклонился к Одноглазому и укоризненно покачал головой.
– Ну что ты за дурачина, Гавря, вот скажи мне на милость? – при этом он вытащил кляп изо рта Одноглазого. – Пришёл в чужой дом. И чей дом? Мити Игнатьева. Человек дирижабль строит! Из тебя, можно сказать, красавца сделал…
– Заткнись, Уткин! – рявкнул Одноглазый.
– Уточкин, Гавря, Уточкин.
Степаныч воткнул кляп назад. Одноглазый протестующее замычал, дико вращая живым глазом.
– Неблагодарный ты человечишка, Гавря, – продолжил Степаныч свою проповедь, – сколько раз я тебя из передряг вытаскивал, а ты – «заткнись, Уткин». Сам заткнись.
При этом он по-хозяйски прохаживался по ангару, рассовывал валявшиеся инструменты по местам, поковырял пальцем обгоревшие доски перекрытия.
– Менять надо, – ворчал он и мимоходом продолжал расспрашивать: – Так, где Митя, говорите вы?
Хельга ему что-то отвечала.
А Саше казалось, что это никогда не кончится. Люди, люди, люди. Разговоры какие-то. Это ничего. И в ночлежке Мохова многолюдно. Но там был закуток на кухне, где она почти всегда одна.
– Да, – машинально ответила она Хельге, заметив, что та пристально смотрит на неё.
– Что – да? – насмешливо протянула она, вставая и потягиваясь. – Вот и дуй на кухню. Посуды немытой гора. Жрать нечего. А ты одна у нас здесь не работающая. Я работаю, Глеб тоже вкалывает как вол, Степаныч – на пирсе целый день, а господину Игнатьеву не положено работать, он – хо-зя-ин, запомни.
– Я приготовлю, – Саша исподлобья смотрела на Хельгу, – я и не против вовсе.
– Ну, так и иди. Иди! – уставив руки в бока, Хельга нахально подняла бровки и выставила вперёд челюсть, она теперь походила на мопса, кривоногого и сварливого.
Её отчего-то бесила эта девица. Да, она помогла ей, ей бы не справиться с Одноглазым, но такая уж скромняга.
– А ты не гавкай на меня! – Саша развернулась и принялась греметь посудой.
– Что ты сказала?!
Хлёсткая оплеуха заставила умолкнуть Хельгу. Степаныч отёр ладонь о рукав.
– Тихха, – скомандовал он, приглушая голос, – на кухню пошла. Пошла-пошла-а!
А глаза с прищуром будто ждали. И Хельга больше не вякнула, лишь плечом повела и ухмыльнулась грязно, окинув Сашу взглядом.
– Ну и, стерва же ты, Хельга, – в спину ей, любуясь кошачьей грацией мулатки, говорил Степаныч, – вот чего к девчонке привязалась? Цыц, малчать, сказал!..
– Ка-а-азёл, – шипела в кухонном закутке Хельга, – чего уставилась, крыса?! Чисти картошку… ххх!..
Саша оттолкнула её к шкафу и упёрлась ей локтём в шею:
– Отвяжись от меня лучше, Хельга, – проговорила она тихо.
– А то что? – с издёвкой покрутила головой та.
– А я дура, – медленно сказала Саша, запрокинула голову и с силой ударила лбом в лоб Хельгу так, что у той зубы лязгнули.
Та охнула и на мгновение осела под рукой.
– Разззошлись! – неожиданно появившийся в закутке Степаныч схватил за шкирку Сашу и оттащил от Хельги.
Мулатка ухватилась за край стола и, стирая кровь от прикушенного языка, криво усмехнулась:
– Где так научилась?
Саша стояла вполоборота. Голова у неё звенела, и кровь носом пошла, как тогда. Она пошла к шкафу с одеждой, прижала кусок тряпья к носу. Сказала:
– Когда пьяная скотина свяжет, кляп воткнёт… тогда.
Степаныч выдохнул зло:
– Оставь её, Хельга. Не узнаю тебя сегодня.
Та молчала, но улыбаться ей больше не хотелось. Достала кружку и налила вина. Степаныч шарахнул по кружке кулаком.
– Пока жрать не приготовите, к вину не прикасаться! – рявкнул он.
Саша, схватив таз и пальто, выскочила по лестнице наверх, за снегом.
А снега не было. Растаял весь снег, оставив после себя черноту и грязь.
Хватая холодный воздух, Саша остановилась, натянула пальто и привалилась к ледяной железяке.
На улице заметно потеплело, со стылых конструкций капало. Под ногами чвакнула грязь, но сапоги не промокали.
Поставив таз, Саша застегнулась на все пуговицы. Хотелось узнать, как там мать с сестрой. Что толку сидеть здесь, всю жизнь не просидишь, а там, если вернуться, может, Мохов не выгонит на улицу, конечно, не выгонит, ужин за счёт заведения.
Задумавшись, она не видела, как со стороны города быстрым размашистым шагом приближался человек. Подошёл совсем близко. И спросил:
– Ты чего здесь, на холоде?
Голос Игнатьева обрадовал невероятно. Она даже зажмурилась, так перехватило дыхание, и подумала – хорошо, что в темноте не видно, как она глупо обрадовалась… как щенок, только язык вывесить и скулить.
– Ты за снегом, похоже, – рассмеялся Игнатьев, – а снега-то и нет. Брр…
Передёрнулся.
– Холодно… Пошли вниз. Вода и внизу есть, я забыл тебе сказать.
Открыв люк, он стал пропускать её вперёд и тут же остановил, увидев при свете, что на лице девушки кровь:
– Что случилось?
– Это я ударилась… в темноте… о… об угол шкафа.
– Что тут происходит?! – поняв, что она не хочет говорить, Игнатьев прыгнул вниз первым.
– Афанасий Степаныч! Рад видеть, ты мне нужен! – Игнатьев пожал руку Степанычу и присел на корточки возле Одноглазого, задумчиво сказал: – Да у нас гости. Приветствую, господин Мухин.
Вытащил у того кляп. Одноглазый хмуро молчал. Потом буркнул:
– Развяжите.
Вытащив из-за голенища складной нож, Игнатьев разрезал путы и спросил:
– Хорошо связано. За что ты его так, Афанасий Степаныч?
– Это у них спросить надо, кто вязал?
Одноглазый пулей вылетел на улицу, столкнулся у люка с Сашей и отпихнул её.
– Зря ты его развязал, пускай бы помучился, козёл, – Хельга, привалившись к шкафу, поигрывала ножом.
Взглянув мельком на Сашу, она посторонилась, когда та проходила на кухню.
– Узнаю Хэл, – проговорил Игнатьев, подходя к ней и стягивая сырое пальто, – ну, как вы тут?
Он разглядывал её красивое смуглое лицо. Возле губы подтек крови и на лбу что-то подозрительно похожее на шишку. Глаза обычно игривые и ласковые, теперь злющие, словно обиженные.
– А никак, – вызывающе вздёрнув подбородок, ответила Хельга, – я вот с работы пришла. Уставшая и голодная. Думала, отдохну, так с этим козлом провозились.
– Так это Одноглазый так вас разукрасил? – удивился Игнатьев.
Хельга, поняв, что Саша не нажаловалась, снисходительно улыбнулась, она вся словно размякла, подобрела.
– Ну, кто его знает, может, пока вязали, – неопределённо протянула она. – Да! Ужин скоро будет готов.
Степаныч расхохотался, любуясь Хельгой.
– Ох, тебе бы на сцену, Хэл! Цены бы тебе не было! – сказал он, растроганно утирая слезу.
Та дёрнула плечом, краешком губ улыбнулась ему и скрылась за перегородкой.
Здесь она не сказала ни слова. Взяла нож, выхватила самую крупную картофелину и принялась её чистить, встав рядом с Сашей. Делала она это быстро и умело. Мельком глянула на кусок солонины, мокнущий в воде.
– Воду нашла? – буркнула она так, словно ответ ей не требовался, и без перехода всякого добавила: – Я, когда пьяная, дурная бываю.
Саша молчала. Воду она нашла в углу, кран торчал прямо в стене.
– Но ты не думай, что я извиняюсь.
– Не думаю.
– Вот и хорошо.
– Куда мы столько картошки варить поставим? Печка махонькая.
– Так на печке верх снимается, а там решётка, – удивилась Хельга и рассмеялась, сдув прядь волос, упавшую на лицо, – здесь вообще было всё о-о-очень продумано. Это же Дима! Если бы не пожар…
Хельга сказала очень по-свойски это «Дима», Саша задумчиво покосилась на её довольное смуглое лицо и опять промолчала.
Они уткнулись в картошку, каждая думала о своём. Между ними торчали две ощутимо болезненные шишки у каждой на лбу, сам, собственно, Игнатьев, и много чего ещё, но обеим некуда было больше идти.
10. Петля на шее
Подкинув дров в печь, Игнатьев принялся освобождать полки на стеллажах. Полки были около метра в ширину и метра два в длину. Потом он выдвинул длинный сварной ящик на колёсах из-под нижней полки и стал вытаскивать оттуда тюфяки, одеяла и подушки.
– Сколько у вас тут добра, – сказал Афанасий Степаныч, который, подняв кружку с огарком, осматривал трубы под потолком.
Игнатьев усмехнулся криво и поморщился. Рану в голове ощутимо саднило, тюкало и тюкало надоедливо.
– Хельга и Саша могут лечь на топчане, там удобнее. Но не думаю, что они уживутся вместе, – проговорил он.
– Это да, сомнительно, – усмехнулся Афанасий Степаныч.
Игнатьев надавил на рычаг, торчавший сбоку от стеллажа. Деревянная обшивка стены за стеллажом отъехала в сторону, открыв тёмную нишу, и стеллаж въехал туда на всю свою глубину. Деревянная панель опять задвинулась, оставив неширокий проход к кроватям.
Всего получилось шесть спальных мест, два из которых были скрыты в нише.
– Что-то Одноглазый долго не возвращается, – сказал Степаныч.
– Да не вернётся он, – Игнатьев остановился, оглядывая проделанную работу, – ну вот, как в ночлежке у Мохова.
– Кстати, он приспрашивался тут о вас в доках, – Степаныч сел на одну из кроватей и привалился к стене, блаженно вытянув ноги.
– Я боялся, что он опять пошлёт своих, но нет, – Игнатьев тоже сел рядом и тихо сказал: – Испугался я, Афанасий Степаныч. Ещё Саша тут оказалась. Подумал, пока они на расстоянии, ещё могу их винтовкой остановить, если подойдут ближе, не справлюсь. Саше хуже всего пришлось бы, а я ничего уже сделать не смог бы – пятеро их было. Как не поубивал их всех, до сих пор поверить не могу, просто повезло, что они ушли. То, что могло случиться, ужасно.
– Господь отвёл, Митя, а ты защищался, и защищал свою спутницу.
Игнатьев некоторое время молчал. Свеча почти прогорела, и стало темно. Лишь на кухне был свет, и слышался то глуховатый голос Саши, то хриплый, насмешливый – Хельги.
– Знаешь, Афанасий Степаныч, ты прав. Я иногда очень жалею, что не могу вот также поговорить с отцом.
– Ваш отец – сильный человек, он многое мог бы посоветовать вам.
Игнатьев задумчиво повернулся к Уточкину.
– Всё так и есть, всё так и есть. Но оставим это. Хочу просить тебя об одном одолжении.
– Вы же знаете, Дмитрий Михайлович, я вам ни в чём не откажу, – лицо Уточкина смутно угадывалось в сумерках, но Игнатьев по его голосу почувствовал, что он грустно улыбается.
– Как Катюша себя чувствует? – спросил он.
– Катерина гоняется за братьями на своём кресле и кричит им, что когда Дмитрий Михайлович сделает ей новые ноги, она догонит их и накостыляет, – голос говорившего дрогнул: – Она верит в вас, сударь.
Игнатьев положил руку поверх руки Афанасия Степановича и пожал её:
– Я чувствовал себя полным идиотом, предлагая кресло девочке, понимая, что она-то ждала от меня чуда.
– Знаю, Митя. Вы и так сделали для нас многое. Катя лежала в кровати и медленно умирала. Говорят, это называется полиомиелит. А теперь мы вновь видим улыбку на её лице… Но что всё обо мне. О чём вы хотели поговорить?
– Ты всегда мне помогал и очень помог со строительством «Севера» в прошлый раз, поэтому буду просить тебя помочь мне и теперь. Только теперь работы в разы больше.
– Нам ли бояться работы, – хохотнул Афанасий Степаныч, вытягивая шею в сторону кухни.
Насупленная Хельга появилась в проёме между стеной и стеллажом, отделявшим кухонный закуток.
– Неужели нас накормят горячей едой в этом доме? – воскликнул Уточкин, улыбаясь.
Уголок губ мулатки дрогнул:
– Ага, щассс, – прошипела она язвительно.
Но, покосившись на Игнатьева, она вытерла мокрые руки о платье:
– Можно кушать, всё готово.
Расставив стулья, мужчины сели. Хельга разложила ложки возле железных глубоких тарелок. Она была тиха и церемонна. Даже пробормотала что-то похожее на «извини», когда задела Сашу ненароком. Саша разливала горячую похлёбку из картошки с солониной и с удивлением покосилась на неё.
– Хлеба нет, – произнесла та, усаживаясь на стул возле Игнатьева.
– Ерунда какая, – ответил он, беря ложку, – Саша, садись. Пусть каждый сам наливает.
Саша села. Она почувствовала вдруг, что очень голодна, – картофельно-мясной дух от горячего варева казался таким вкусным. И она, торопливо зачерпнув полную ложку, отправила её в рот. И страшно обожглась. Задохнувшись, замерла, открыв рот. И встретила полными слёз глазами взгляд Игнатьева, сидевшего напротив. Кое-как проглотив, рассмеялась:
– Обожглась.
Афанасий Степнович, отодвигая пустую тарелку, удивился:
– Да ты что?! Чем тут можно обжечься?
– Как вы так быстро? – улыбнулась Саша.
Она посмотрела на Хельгу, ожидая насмешки, но та, опустив глаза в тарелку, медленно подносила ложку ко рту и церемонно ела. Хельга с Игнатьевым сидели близко, мулатка молча подала ему кружку с вином. Саша отметила между этими двумя то неуловимое понимание, когда люди, даже если недовольны друг другом, близки. И почувствовала разочарование. Наклонилась ниже над тарелкой.
– Оставайся, Афанасий Степанович, переночуешь здесь, места всем хватит, – проговорил Игнатьев, отставляя пустую тарелку и складывая руки перед собой на столе.
– Нет, Митя, пойду домой. Только вот Александру захвачу с собой, – Уточкин сидел совсем близко, справа, и Саша видела его круглое, в оспинах, добродушное лицо прямо пред собой.
Заметив её недоумение, он добавил:
– Мохов выгнал твою мать с сестрой на улицу. Он мне в доке сказал.
Краска залила лицо девушки. Она вскочила.
Показалось, что петля на шее затягивается. Будто кто-то невидимый тянет за верёвку. Она дёргается, пытается освободиться, но узел затягивается только туже. И затхлый, гнилой дух ночлежки уже вот он, рядом.
Повисло молчание. Хельга следила за ней. Игнатьев уставился мрачно на Афанасия Степаныча, а тот пожал плечами, продолжая глядеть на Сашу:
– Когда увидел тебя здесь, подумал, что ты захочешь вернуться.
– Куда ты пойдёшь? – исподлобья глянул Игнатьев. – Что ты собираешься делать?
– Найду их, – она вздёрнула подбородок, но губы невольно по-детски скривились.
Игнатьев ждал.
– Ну и? – он выжидательно прищурился. – Вам есть куда идти?
– Нет, – и неожиданно даже для себя крикнула: – Ты же всё слышал! Тогда, у Мохова! На жильё и еду я… заработаю.
Натягивая пальто, пошла к выходу. Хельга сидела, уставившись на свечу.
– Чего кричать-то? В этом городе, если нет протекции, дорога одна. Не ты первая, не ты последняя, – процедила цинично она.
Встала и подошла к Саше.
– А то веди их сюда. Временно, конечно, а, Дима? – она повернулась к Игнатьеву. – Ты куда?!
Тот стоял одетый. Уточкин второпях совал руки в рукава куртки и, не попадая, чертыхался.
– Завтра здесь будет куча народу, Хел, – ответил Игнатьев, выталкивая заартачившуюся было Сашу. – Даже не надейся отвязаться от меня, я не люблю ходить в должниках. Переночуете у Ивана Дорофеева.
Хельга, скрестив руки под грудью, проводила их с кривой ухмылкой на красивом смуглом лице.
Когда всё стихло, она прошла на кухню, налила кружку вина и медленно выпила. Налила ещё. Задрала юбку и из подвязки достала портсигар. Достала тоненькую сигаретку, закурила, прищурившись, от свечи. Отвела руку и пьяно покачнулась.
– Дурак, – процедила она, стряхнув в тарелку Игнатьева пепел, – что в этой гусыне нашёл? Ненавижжу… Жизнь собачья.
Она замолчала. Докурила сигарету, воткнула её в тарелку и, дойдя до топчана, растянулась на нём по диагонали. Уставившись в одну точку, не мигая, смотрела перед собой.
Через минуту Хельга уже спала.
Она быстро отходила, забывала, на что рассердилась только что. Актрисой называли её те, кто хорошо знал. Всегда играла какую-нибудь роль, искренне веря, что так оно и есть, и она сейчас будто почти гувернантка из почтенного дома, или продавщица из нового магазина, открывшегося на привокзальной площади. Но если Хельга привязалась к кому-нибудь по-настоящему, то он мог быть уверен, что она горло перегрызёт за него.
Устав трястись от голода и холода в квартире, неоплаченной очередным исчезнувшим с горизонта «папочкой», устав ждать и бояться, что её вот-вот выкинут на улицу за неуплату, она приходила сюда, в эллинг, как красиво называл ангар Игнатьев. Здесь отогревалась, оттаивала. Вновь слышался её смех.
Женщин кроме неё здесь никогда не бывало, лишь госпожа Игнатьева иногда появлялась, да время от времени кто-нибудь приходил из посёлка убраться и постирать. Мужчины за отчаянный характер считали Хельгу своим парнем, в чём-то щадили, жалели, и не пытались избавиться от неё. И теперь возникла эта девчонка. Сначала она взбесила её. А теперь какая-то жалость, словно к себе самой, той прежней, шевелилась в ней. Родителей Хельга никогда не знала, росла с бабушкой в поместье богатой помещицы Постниковой.
Бабушка Жаннет была отменной стряпухой, и госпожа Постникова хвасталась своей служанкой. Та была темнокожа, кучерява и толста. Независимый взгляд её чернющих больших глаз, манера горделиво держать запрокинутую голову и сооружать замысловатые тюрбаны из отрезков яркой ткани, приковывали к ней взгляд. А когда она вплывала в залу к гостям на поклон со своим коронным блюдом «бланманже из крыжовника», все затихали.
– …Один из гостей, галантерейщик Суров, всегда замечал, что от мадам Жаннет веет корицей, заморскими странами и океанскими пароходами, – смеялась, рассказывая, Хельга. – Так и было, она приплыла к деду-португальцу, кочегару на большом пароходе. Сначала во Францию, потом в Россию. А здесь дед заболел и умер от чахотки. Бабушка приехала к нему, да так и осталась. Она была беременна, куда ей ехать. Мама была красивой, похожа на отца. И умерла тоже от чахотки, – тоскливо морщась, заканчивала Хельга и надолго умолкала…
11. Спальня для Полины
Дорофеев подслеповато щурился, глядя на гостей, растерянно поискал очки, чтобы посмотреть на часы, и опять не нашёл их. Женщина, которую привёл Игнатьев, была далека от тех, кого можно бы назвать гостьей, а девочки вызывали жалость. Но, проведя всех, прибывших уже под утро, в гостиную, он разглядел, что одна из девочек старше. Худенькая, она всё время сворачивала рассыпавшиеся длинные волосы в узел, заправляла под грубое, с чужого плеча, пальто и прятала ноги в грязных ботинках под стул.
Вновь попытавшись разглядеть мамашу семейства, Дорофеев смущённо отвёл глаза. Женщина совсем пьяна, непрестанно икала.
Игнатьев не рад был своей затее.
Лушка не хотела никуда идти из забегаловки, где её нашли. Кричала, что у неё клиент на крючке, что она на работе. Девочка двенадцати-тринадцати лет возле неё неприязненно смотрела и лишь дёргала мать за рукав:
– Не кричи, мам… не кричи. Полицейский услышит.
Полицейский услышал. Подошёл. Узнал сынка Михайлы Игнатьева и принялся допрашивать, что они здесь делают, кем ему приходится эта женщина. Игнатьев уже тысячу раз пожалел, что пошёл сам, а не попросил Афанасия вывести Лушку из заведения. Наконец, её удалось вытащить на улицу и усадить в экипаж. Покуражившись ещё немного, она замёрзла, принялась икать и замолчала, чем и занималась до сих пор.
Игнатьев почти с ненавистью поглядел на женщину. Всклокоченная и грязная Лушка сидела на краешке стула, её нижняя челюсть безвольно отвисла и дрожала. С ботинок натекли лужи грязи на старый ковёр застывшего в растерянности тут же Ивана.
Игнатьев перевёл взгляд на Сашу. Чем-то неуловимо они были похожи – в неприятных чертах женщины угадывались черты дочери. И в который раз сегодня Игнатьев вспомнил своих родителей. Если бы случись его матери… вот так… смог бы он броситься на помощь ей так же, как Саша?
– Иван, прошу меня великодушно извинить за вторжение, – в который раз произнёс Игнатьев фразу, единственную вертевшуюся на языке к половине шестого утра. – Поверь, если бы у меня был выход, я бы не сидел сейчас здесь и не оправдывался перед тобой. Мне ужасно неловко, что я испытываю твоё терпение. Но – в последние дни мне слишком часто приходится повторять эту фразу – я прошу тебя помочь.
Иван не сказал ни слова, лишь развёл руки. Подошёл к камину и, взяв трубку, принялся раскуривать её.
– Говори, Игнатьев, говори. Я, мало сказать, озадачен, поэтому подожду разъяснений, кто все эти люди и зачем ты их привёл ко мне, – проговорил он, поглядывая близоруко на всех.
– Эта дама уже сегодня к полудню уйдёт отсюда, – Игнатьев кивнул головой на Лушку.
Та вскинулась, пьяно уставилась на них стеклянными глазами, но опять шумно, в голос, икнула и смолчала.
– Уйдёт с девочкой. Саша, не знаю, как звать твою сестру?
– Полина, – ответила Саша, встала и обратилась к Ивану: – Извините нас, сударь. Я вижу, как вам неприятно наше присутствие. Мы сейчас же уйдём.
– Подождите же, – поморщился Иван, с одной стороны, именно эта гостья вызывала у него хоть небольшую, но симпатию, а с другой – хотелось выпроводить их быстрее и забраться в тёплую ещё постель. Но привёл-то их Игнатьев. – Я вовсе не какой-нибудь злодей и не желаю, – он помялся, похоже, всё-таки злодей, вот эту икающую тётку он выгнал бы, не задумываясь, – выгонять вас вот так на улицу.
И уставился на друга, злясь и ожидая объяснений.
– Прошу дать им выспаться до обеда в тепле, а я пока подыщу комнату. И работу для Саши. Ты не мог бы рекомендовать её своей матери? Может быть, она в свою очередь порекомендовала бы её своим знакомым?
Услышав, что весь этот бедлам продлится только до обеда, Иван оживился и двинулся было к выходу в коридор, откуда можно попасть в две небольшие спальни. Но остановился уже у дверей и озадаченно посмотрел на вытянувшуюся перед ним в смущении Сашу.
– Э-э, – протянул он, сомневаясь, что делает правильно, говоря об этом, но присутствие Игнатьева мешало ему отнестись к этим людям с привычной отстранённостью, – мама жаловалась, что найти хорошую служанку в наше время невозможно. Но… только если для этой девушки… Саша, по-моему?
Саша, красная от стыда, продолжала стоять, уставившись в пол. Потом выдавила:
– Извините, я должна благодарить… наверное. Но будет лучше, если мы всё-таки теперь же уйдём. Мама, Поля…
Девчонка, опёршись о спинку стула, подложив ладошку под щёку, мирно спала. На каминной полке ожили часы и тяжёлым боем дали знать, что уже шесть часов утра. Игнатьев тронул за рукав Сашу:
– Пусть спит, я унесу её. Показывай, Иван, куда.
Поднял девочку, посмотрел на Лукерью и прошептал коротко:
– Идите за мной.
Иван привёл их в холодную спальню. Но что такое холодная спальня в квартире Ивана Дорофеева? Это спальня, о которой могла только мечтать веснушчатая, рыжеволосая Полина, мирно сопевшая на плече у Игнатьева. Спальня небольшая с двумя кроватями, с чистым бельём и стёгаными пуховыми одеялами. Лушка, не говоря ни слова, повалилась на кровать и отключилась. Саша с помощью Игнатьева стянула с неё мокрое пальто и ботинки. Укрыла одеялом. Уложила Полину на другую кровать и села на её край, сложив руки на коленях.
– Ванная комната – сюда, – подоткнув нашедшиеся, наконец, очки на нос, оповестил Иван и махнул на дверь справа.
Вышел и дождался у двери Игнатьева.
Тот был задумчив и молчалив.
Выйдя в гостиную, Иван налил им обоим коньяку и, сев в кресло к камину, сказал:
– Шесть утра. Я до сих пор не могу прийти в себя. Что это было? Ты записался в сёстры милосердия?
Игнатьев отпил коньяк.
– Знаешь, сам не могу поверить, что я собственными руками притащил к тебе… эту… Лушку, одним словом. Но Саша… Это она вытащила меня из той передряги у Мохова. А Мохов выгнал её мать с сестрой на улицу. Но Саша совсем другая, Иван, если ты о работе. Я думаю, твоя мать не пожалеет, если возьмёт её к себе. Ты ведь её видел?
– Видел, – задумчиво проговорил Иван, – почему ты не хочешь просто оплатить квартиру?
– Она не примет.
– Она не примет, – повторил, кивнув, Иван, прихлёбывая из стакана.
И, поглядев на друга, увидел, что тот спит, держа в руке на подлокотнике рюмку…
12. Михаил Игнатьев
Судоверфи Игнатьева протянулись вдоль городской реки, которая каждые шесть с половиной часов взбухала от приходящей с моря приливной волны. Течение обращалось вспять до самых её верховий.
Небольшие лоцманские суда, которые строили с успехом вот уже несколько десятков лет Игнатьевы, считались самыми крепкими и быстрыми «проводниками» приходящих в порт со всех концов света судов. Михаил Андреевич Игнатьев после смерти отца сумел значительно расширить дело. А вот мысль о том, кому он передаст бразды правления, вызывало лишь кислую гримасу на его лице. С сыном они были далеки от взаимопонимания. Они были вообще далеки друг от друга.
Дождливый осенний день близился к концу, и за окнами уже стемнело. Тяжёлые портьеры были неплотно закрыты. В камине полыхало огромное полено. Широкий стол тёмного дерева завален проектами и документацией. Поверх расстеленного чертежа валялся с десяток остро отточенных карандашей.
Сам Игнатьев, откинувшись в кресле, постукивая карандашом по столу и покачивая носком начищенного до блеска ботинка, задумчиво рассматривал молодого человека, сидевшего перед ним и представившегося как Иван Дорофеев. Раньше он не однажды слышал о нём – рассказывала Ирина.
Иван Дорофеев был другом Игнатьева, с которым они учились в одном университете. Принадлежал к хорошей семье, и, что стало так немаловажно с некоторых пор для Михайлы Андреича, уважал своего отца. Сам Дорофеев старший хвастал как-то в клубе «Белый слон», где собирались те, кто побывал хоть раз в Индии и Китае, а теперь – больше любители шахмат. Он расписывал трогательную заботу сына о нём так долго, что Игнатьев вынужден был покинуть собеседника под первым благовидным предлогом.
Все эти: «Папа, как вы себя чувствуете сегодня», «Что вы ели на завтрак», «Не позвать ли вам врача» – заставляли Михаила Андреича вести внутренний весьма шумный и непривычно эмоциональный монолог. «Да! Я не попал под паровоз и не остался без ноги! Да, я не пролежал в больнице полгода и не кровоточил месяцами как недорезанный хряк, как говорил тогда Дорофеев старший, это всё ужасно… Но я тоже отец…»
Сейчас обида на сына всколыхнулась с прежней силой. И тут же всплыли в памяти слова жены, брошенные как-то сгоряча: «А ты… ты когда-нибудь хвалил своего сына?»
Вначале господин Игнатьев был готов выставить посетителя, едва будут соблюдены приличия. Но чертёж, который принёс Иван, оказался чертежом подводной лодки. Озадаченно потерев переносицу, Михаил ещё раз посмотрел на сигарообразное туловище лодки с винтом в хвостовой части. Задумываясь не раз о таком судне, Игнатьев представить даже не мог, что в скором времени увидит его проект, да ещё на своём столе. В углу чертежа умелой рукой был сделан карандашный набросок судна.
Опять подняв глаза на посетителя, господин Игнатьев спросил с улыбкой:
– Весьма и весьма. Но где же ваш поручитель, Иван Ильич? Вы упоминали, что мой сын подойдёт в течение нашей встречи.
– Он обещал, господин Игнатьев, остальные его намерения мне не известны, – Иван подоткнул очки и вежливо улыбнулся.
Игнатьев кивнул.
– Хорошо. Скажу прямо, ваш чертёж меня заинтересовал. Я мог бы поспорить о деталях, но не буду, пока не изучу его досконально. Полагаю, вы не надеялись, что я тут же брошусь им заниматься? – рассмеялся дружелюбно Михаил. – Я рассматриваю данный проект, как вашу визитную карточку, не более того. Пока, во всяком случае, – уточнил он.
Иван кивнул. Он флегматично смотрел на полноватого, лысеющего человека перед собой. Не сказать, что ему хотелось очень поступить на службу, но дела его были плохи. Каждый месяц ему едва хватало ренты, чтобы оплатить жильё и скудное пропитание.
Порой приходилось говорить Анюте, приходившей у него убирать и готовить, что он не очень любит мясо, или, что стерлядь слишком жирна и ему хватит бекона, а то и одних яиц. Однако он точно знал, что сам бы ни за что не отправился искать работу, и теперь проговорил наскоро заготовленные фразы:
– Игнатьев сказал, что вы ищете человека, знакомого с проектированием морских судов, знающего языки, способного к деловой переписке. Не склонен расхваливать себя, просто предложу вам свои услуги. Мои дела обстоят, увы, так, господин Игнатьев, что я буду рад работе. Мог бы заниматься и проектированием, и переводами, и деловой перепиской, в том числе. Впрочем, вы знаете, что я учился вместе с вашим сыном и успешно закончил гимназию, потом университет, пять лет работал в юридической фирме отца. Вы также знаете, наверное, что долю отца в фирме пришлось продать, когда с ним случилось несчастье. Требовались деньги на лечение. Большие деньги. Игнатьев нам очень помог тогда, за протезирование он не взял ни рубля, а это стоит больших денег, поверьте.
Михаил Игнатьев кивнул. Да, и об этом ему было известно.
Он давно искал грамотного специалиста после ухода старика Глазьева. Но Дорофеев слишком молод. С другой стороны, вот уже три месяца ему приходилось разбираться со всем потоком дел самому.
Он нажал кнопку звонка на столе. Вошёл его секретарь Бобрин с вечерним чаем, принёс блюда с холодным мясом, пирогом с щукой и булочками с яблочным вареньем. Сервировал на троих маленький стол в углу комнаты и ушёл.
– Прошу, – проговорил Игнатьев, проходя к столу и садясь в глубокое удобное кресло, – предлагаю на время оставить наш разговор и перекусить. Если вы желаете чего-нибудь посущественнее, а может, и покрепче, стоит только сказать Бобрину.
«Ждёт Игнатьева», – подумал Иван, посмотрев на три чайные пары и на количество еды.
– Благодарю, но не стоило беспокоиться, – сказал вслух он, – я не голоден.
Игнатьев махнул рукой ему на кресло напротив:
– Бросьте, мы же не совсем чужие, право.
И с аппетитом впился зубами в ломоть пирога. Иван последовал его примеру и не без зависти отметил, что буженина отменна. Он такой давно не пробовал.
– «Известия» сегодняшние видели уже? – спросил вдруг Игнатьев, с любопытством поглядывая на молодого человека из-за волнистого края тонкой фарфоровой чашки. – Сенат предложил закрыть границу с Внеземельем.
– Их можно понять, – уклончиво ответил Иван, жуя и привычно ткнув в сползающие очки, – волнения на фабрике скобяных изделий братьев Солодовых месяц назад закончились смертью пятерых рабочих. Люди говорят о свободах, которые им никто не собирается предоставлять.
– Вы считаете это неправильным? – уже внимательнее посмотрел на него Михаил Андреич.
– Я считаю это несвоевременным, – ответил Дорофеев, – мы не готовы принять многое из того, что принесло открытие Внеземелья.
– Кстати, о Солодовых. Поджог их рабочими амбаров с зерном вызвал рост цен на хлеб. И сегодня мои рабочие потребовали повышения заработной платы.
Игнатьев говорил и намазывал варенье на булочку. А Иван в замешательстве подыскивал ответ. Рассуждая дома, перед камином с бокалом вина в руке, он мог бы дать себе волю и пройтись по головам и сената, и министерств, и поговорить о свободах для рабочих. Однако сейчас он вдруг стал медленно осознавать, что сидит перед человеком, в руках которого сосредоточена реальная власть. Вот захочет он выслушать разглагольствования его, Ивана Дорофеева, благодушно, и выслушает, а не захочет – может вытолкать в шею. Но потерять работу – это ещё полбеды, он ведь может ещё и доложить в полицию.
– Ну-у, – протянул он, сделав маленький глоток ароматного чёрного чая, – положим, потребовать повышения заработной платы они могли и так, без веяний духа свобод из Внеземелья. На днях я видел семью из рабочего посёлка. Всё-таки положение их ужасно.
– Эта семья, они работают у меня? – быстро спросил Игнатьев, подавшись вперёд.
– Нет, мать-проститутка и две дочери, – Иван откинулся вглубь кресла, будто инстинктивно пытаясь увеличить сократившееся вдруг расстояние между ним и собеседником, почувствовав к тому же, что переел, и пожалел, что осилил так мало, больше в него попросту не входило, сказывались частые сидения на вынужденной диете.
Игнатьев расхохотался. Дорофеев покраснел и добавил:
– Хорошо, оставим мать. А дочери? Вы полагаете, их ждёт лучшая доля, если они будут трудиться? Где? На фабрики женщин берут неохотно. В гувернантки и прислугу нужны протекция или хотя бы небольшое образование. А их просто нет… Но оставим и их. Что такое «не на что жить» знакомо и мне. Не понаслышке, Михаил Андреич. Не хотелось бы об этом. Но… о лучшей доле мечтает каждый.
Игнатьев молчал. На все эти вопросы он давно для себя ответил.
– Вы, полагаю, в бога веруете, Иван, можно я к вам так буду обращаться? Сейчас, знаете ли, нельзя быть уверенным в этом, поэтому я лучше спрошу, – сказал он, наконец.
– Да. – Иван, напрягшись, будто его сейчас ударят, ответил коротко сразу на оба вопроса.
– Думаю, что все доли в этом мире раздаёт нам бог, – сказал очень серьёзно Игнатьев.
– И смотрит потом, как каждый распорядится своей долей, – отрывисто ответил Иван и встал: – Прошу прощения, Михаил Андреевич. Боюсь, что испытываю ваше терпение. Благодарю за чай.
Михаил Игнатьев улыбнулся, понимая, что собеседник ушёл от разговора, боясь наговорить сгоряча лишнее. И тоже встал.
– Знаете, я принял решение взять вас на работу. Старику Глазьеву я платил двести рублей в месяц. Вам на первых порах обещаю платить сто двадцать. Как? Вам кажется это справедливым? – он продолжал улыбаться, настроение у него было хорошим, ему отчего-то казалось, что сейчас он будто поговорил с сыном.
– Да. Спасибо, – растерянно ответил Иван, однако краснея от удовольствия, о такой сумме он и не думал.
Сто двадцать рублей в месяц плюс рента. У него будет мясо на завтрак и новые сапоги. И буженина… Надо будет сказать Анюте, чтобы она больше не брала в той лавке.
– Приходите завтра. К десяти утра сюда же. Тогда и обговорим детали.
– Хорошо. Благодарю, Михаил Андреич, – ответил Иван, проходя к двери.
Игнатьев видел смущение и удивление в его глазах и удовлетворённо кивнул:
– До свидания.
Попрощавшись, Иван вышел. Принял пальто и шляпу от услужливого, немолодого и молчаливого секретаря, которого Игнатьев старший назвал Бобриным.
Надев серое клетчатое пальто и натянув перчатки, держа потёртый цилиндр в руках, Дорофеев в задумчивости вышел на крыльцо и стоял на первой ступеньке, когда его кто-то окликнул.
– Митя! – протянул Дорофеев расслабленно, думая о том, что, кажется, трудная встреча позади. – Ну где же ты бродишь?! Я тут, как самозванец какой, пытался объяснить твоему отцу, что ты вот-вот подойдёшь, а ты так и не появился, – Иван развёл руками.
– Прости, Иван. Но всё же прошло хорошо? – Игнатьев, замёрзший и мрачный, не стал подниматься на крыльцо.
– Ты даже не зайдёшь? – удивился Иван.
– А надо? – криво улыбнулся Игнатьев. – Но ты не ответил, как решился вопрос, как принял проект отец?
Дорофеев пожал плечами.
– Зайди и узнай. Он тебя очень ждал. И к тому же, мне неловко перед ним, я, действительно, выгляжу самозванцем.
– Как там Саша? – вдруг спросил Игнатьев.
– Почему ты спрашиваешь? Разве ты не был у них? А впрочем… всё нормально. Мать приняла её и, надо сказать, очень довольна. Говорит, очень хорошая девушка, видно, намучилась, это её слова.
Игнатьев хмуро кивнул и отвёл взгляд, уставившись на тёмную, поблёскивавшую лужами дорогу.
– Ну, и хорошо, что хорошо, – бросил он, – я заходил к ним. Лушка принялась кричать, что нечего мне туда ходить, что у Саши есть теперь богатый покровитель и мне там нечего делать. Я так понял, она тебя имела в виду.
Смущённо подоткнув очки, Дорофеев покраснел:
– Глупая курица, – это всё, что он смог выдавить.
Защищаться он никогда не умел, поэтому, говорил отец, из него никогда не получился бы хороший адвокат.
– Ты всё-таки зайди к отцу, – проговорил он деревянно, – хотя бы для того, чтобы подтвердить мои слова о твоём поручительстве. А с Сашей ты сам можешь поговорить у моей матери, к тому же она, моя мать, всегда спрашивает о тебе и будет рада видеть.
– Пожалуй, всё-таки зайду, – проговорил Игнатьев, поднимаясь на ступеньку, и рассмеялся, его мрачное лицо немного посветлело, – ты извини, что подвёл тебя.
– Брось! Всё прошло сносно. И завтра мне предложено прийти к десяти утра, так что… я теперь служащий Михайлы Игнатьева, – лицо Ивана было мрачно и немного растеряно, он спустился на дорожку, надел цилиндр и протянул руку: – Ну, бывай, ещё увидимся, холодно.
– Здесь, у реки, всегда так. Ветер ледяной, – улыбнувшись, пожал ему руку Игнатьев и открыл дверь: – Я зайду к тебе.
13. Отец с сыном
В конторе было тихо. Служащие разошлись давно. Лишь Бобрин, прослуживший на одном месте тридцать один год, дожидался ухода хозяина. В кабинете горел свет, и ничто не говорило о том, что хозяин собирается домой. Обычно в это время Михаил Игнатьев выпивал чашку горячего чая, редко что покрепче, разве в случае заключения удачного контракта, и просил вызвать экипаж. Если, конечно, прибыл в контору не в своём экипаже – собственная конюшня у Игнатьева была солидная. И поговаривали, что он собирается приобрести автомобиль.
Но сейчас, судя по всему, хозяин не торопился. Бобрин засел за машинку, перепечатывать договор о поставке на судоверфь пяти тонн металлоконструкций, когда вошёл Игнатьев младший.
Бобрин подпрыгнул на месте от неожиданности. Игнатьев едва успел удержать его, разбежавшегося сообщить хозяину, что сын пришёл. Отодвинув в сторону секретаря, Игнатьев быстро, словно боясь передумать, открыл дверь и вошёл в кабинет.
Освещение было убавлено, лишь над письменным столом и в углу, там, где всегда подавали чай, остались включенными светильники. Дрова в камине почти прогорели.
Отец сидел в кресле.
Газовые лампы над ним – медные бутоны на медных же ножках, собранные в букет, больше похожие на змеиные головки – горели не все. Мягкий свет делал лицо отца усталым. Сейчас это особенно бросалось в глаза. Предатели-полутени в жёстком и решительном Михайле Игнатьеве вдруг открывали и его возраст, и больную печень, склонность к апоплексии и прочие подробности, о которых человек сам обычно ещё и не догадывается, потому что не имеет возможности взглянуть на себя вот так, со стороны, глазами близкого человека, способного заметить все эти мелочи.
Игнатьев вдруг понял, что отец смотрит на него.
– Папа, я думал, ты задремал, – сказал он, растерянно улыбнувшись.
– Очень рад, что ты зашёл, Дмитрий, – ответил отец, – присаживайся, я скажу Бобрину, чтобы приготовил горячий чай. Ты продрог.
Он прошёл к столу, нажал кнопку звонка и всё это время смотрел на сына. Тот, скинув пальто, оставшись в белой рубашке и жилете, пододвинул к себе тарелку с пирогом. Грязные сапоги, не очень новые, но хорошего качества… грязные брючины… длинные волосы конским хвостом… Лицо осунувшееся, с нездоровой бледностью, словно серое, щетина чуть ли не недельная… Сын – бродяга.
– Сейчас у меня был твой друг Иван Дорофеев, – проговорил он вслух.
Игнатьев быстро развернулся к отцу и кивнул:
– Да, я должен был прийти раньше, чтобы засвидетельствовать слова Ивана. Но я встретил его на крыльце конторы и понял, что всё прошло хорошо. Это так?
– Да, и я принял его на работу, – Михаил Андреевич принялся раскуривать сигару, – отчасти из уважения к его отцу, отчасти оттого, что этому парню крепко досталось после смерти его отца, он едва сводит концы с концами. К тому же, он кажется мне уравновешенным и вдумчивым молодым человеком, не склонным к эпатажу и браваде.
Игнатьев отложил кусок. И откинулся в кресле, дожёвывая и вытянув ноги перед собой. «А ведь я почти раскаялся, увидев его в первое мгновение».
Отец раскурил сигару и кивнул на чертёж.
– Иван принёс интересный проект. Если бы принёс не Дорофеев, я бы подумал, что его сделал ты. В твоём духе предложить мне, выпускающему небольшие суда, такое судно. Не хочешь взглянуть?
– Не хочу, – бросил Игнатьев.
Вошёл Бобрин с чаем. Расставил чайные пары, сахарницу, тарелку с хлебом, с холодной пряной говядиной и ломтями пирога с рыбой, налил крепкий чай и вышел, неслышно притворив за собой дверь.
– Ну, конечно, я забыл! – с обидой воскликнул Михаил Андреевич, вставая из-за стола. – Ты же выше этих забот о хлебе насущном, это пустое – думать о семье и зарабатывать на пропитание для жены и детей, заботиться о большом доме, оплачивать труд своим рабочим… Как кстати твой «Север»?
– Сгорел, – мрачно ответил Игнатьев, – если бы я не знал, что ты на это не способен, то подумал бы, что это сделал ты. Так ты ненавидишь всё то, что дорого мне. Ты никогда не понимал меня.
– Ты всегда считал себя обиженным, – раздражённо ответил отец и пожал плечами, останавливаясь на полпути между письменным столом и столиком, сервированным к чаю, – всегда тебе казалось, что тебя не понимают! Но если тебя все не понимают, может быть, стоит задуматься, отчего это происходит? Может быть, и понимать нечего? И всё очень просто на самом деле, и ты заблуждаешься?!
Игнатьев вскочил.
От первого мгновения, от того нечаянного тепла не осталось ни следа. Они опять стояли друг против друга, не желая, услышать, что говорил другой.
– Есть люди, которые меня понимают, – проговорил быстро Игнатьев, – есть те, которые не понимают, но принимают таким, какой я есть. Ты, отец, не в их числе. Я очень сожалею об этом.
Схватив в охапку пальто, быстро пройдя к двери, он вышел.
Спустился с крыльца и пошёл по дороге к реке, держа пальто зажатым под мышкой. Холодный ветер трепал на нём рубашку. Белое её пятно мелькало в темноте.
Михаил Игнатьев хмуро смотрел в окно. Вот белое пятно скрылось из виду – наконец, оделся. Потом силуэт сына прошагал размашисто под фонарём, что освещает набережную, и застыл неподвижно у перил.
Игнатьев долго стоял, облокотившись о поручни, и смотрел на воду. Был отлив, прибрежные камни мокро поблёскивали в тусклых отсветах фонарей. Вдалеке, где-то там, в сырой измороси, шла баржа. Густой гудок протянулся по реке, замирая и теряясь в темноте. Звуки, знакомые с детства.
А отец смотрел на него.
«Мальчишка! Если я приму тебя, таким, какой ты есть… то, кто позаботится о том, чтобы ты стал лучше, cтал успешным и счастливым?! Ты считаешь, что для счастья у тебя всё есть. Но разве это ужасное твоё существование можно назвать счастьем?! Я просто не имею права!»
Вскоре Игнатьев ушёл. Михаил Андреевич попросил Бобрина вызвать экипаж.
В угловых окнах белого одноэтажного здания конторы «Судоверфи братьев Игнатьевых» погас свет.
По мостовой в сторону города медленно процокали копыта уставшей за длинный, промозглый день лошади. Она пошла бы быстрее, но её никто не подгонял. Возчик её жалел, ведь эта тощая лошадка со впалыми боками – его хлеб.
И клиент молчал, ему было всё равно. Ему казалось, что он сам – эта тощая уставшая лошадь. Он тянет всех на себе, он один… а хоть кто-нибудь сказал ему за это спасибо? Ну, разве что Ирина. Да, она любит его. И Натали… дочь тоже пока любит его. Пока. Но она вырастет, и ей тоже станет в обузу мнение отца.
Погасли фонари, освещавшие здание конторы.
Пошёл мелкий дождь. Стало темно и тихо. Лишь река шумела, перебирая гальку на дне, всплёскивая волной…
14. Расчистка пожарища
Расчистка завалов на пожарище отняла целую неделю. Парни, приходившие по вечерам, работали молча, остервенело, отпахав в доках и торопясь теперь заработать обещанные два рубля и успеть прогудеть их в чайной. Фабричные держались поначалу особняком от народа с верфей. Глеб приводил всех подряд, с кем довелось перекинуться словом за кружкой пива, с кем встретился на улице. Он тянул их сюда, размахивал руками, изображая громадину будущего дирижабля. И, не умея объяснить, «как же может это полететь», указывал им на Игнатьева.
– Нет, ты объясни! Объясни, вот полетит он или нет? А то мне говорят, что я вру! – тарахтел он без умолку.
Мрачные лица работяг светлели, они посмеивались, глядя на Глеба, вполуха слушая, что говорил Игнатьев. Скептически ухмылялись.
Игнатьев принимался рассказывать, что, когда шпангоуты обтянут промасленной тканью и надуют баллон горячим воздухом, тогда эта махина полетит, как воздушный шар.
В какой-то момент они начинали с опаской поглядывать на сынка Игнатьева. Они слышали, конечно, что он строит летательный аппарат, но разве об этом можно говорить всерьёз? Разве может человек поднять эту гору железа в небо?
– Но ведь воздушные шары летают? – спрашивал он их.
– Летают, но внутри них не сидит целый корабль!
– Но ведь и шар здесь будет больше, и даже не шар…
Парни качали головой, смеялись. Чудно. Но платят-то хорошо. Время проходило незаметно. Были убраны обугленные доски, балки, обрывки купола и тросов, искорёженные огнём трубы и обломки металлических конструкций. Постепенно вырисовался периметр старого каменного фундамента, в котором пустыми ямами виднелись углубления, оставшиеся от сгоревших деревянных стоек…
Полуотмытые зарядившим дождём рёбра «Севера» теперь как-то особенно сиротливо тянулись к свинцовому низкому небу над чёрной расквашенной землёй.
Игнатьев жадно рассматривал оголившийся, освобождённый от хлама остов дирижабля. Поглаживал холодный металл и молчал.
– Что ему сделается железу-то? – рассуждал за его спиной Уточкин. – Стоит целёхонький. Хоть сейчас в небо.
– До неба ещё далеко, – задумчиво ответил Игнатьев, – но стрингеры и шпангоуты – самая дорогостоящая часть «Севера» после двигателя. Я рад, что с ними всё в порядке.
– Это да.
– Кроме того, стены из клёпаного железа будут стоить недёшево. Но боюсь, что у меня нет другого выхода.
Афанасий Степанович присвистнул и покрутил удивлённо головой, однако, ничего не сказал, видя, что Игнатьев его не особенно слушает и занят своими мыслями.
– Не хочется, чтобы «Север» опять сгорел, – добавил мрачно Игнатьев.
– Где взять такие деньги, – всё-таки не вытерпел Уточкин и добавил хмуро: – Это, конечно, не моё дело…
– Уже взял. И пусть это тебя не беспокоит, Афанасий Степанович, – Игнатьев обернулся, – сегодня к вечеру прибудут стойки. Тебе с Глебом надо принять их и начать устанавливать. Меня не будет, – пояснил он, предугадывая вопрос, – буду в мастерской.
– Я думал, что вы с тех пор совсем забросили своё дело, – удивился, разулыбавшись, Уточкин, – кроме того, вы говорили, что будете работать у отца.
– Да, я хотел поработать у отца. Но… – Игнатьев пожал плечами и невесело усмехнулся, – я понял одну вещь, Афанасий Степаныч. Пока мы с отцом находимся на расстоянии, мы можем думать друг о друге с теплом и даже сожалеть о том, что наговорили сгоряча. Наше совместное пребывание всё это разрушает в один миг. Пусть пока будет так. Надеюсь, – вдруг хитро улыбнулся он, – мне всё-таки удастся поработать на отца, пусть даже он не будет догадываться об этом.
– Что это вы затеяли?! – удивился Уточкин, ёжась и пряча замёрзшие руки в карманы куртки от ледяного ветра. – Если ваш отец узнает, что я вам помогаю…
– Думаю, – засмеялся Игнатьев, – что мой отец доволен, что ты со мной. Ты единственный человек, которого он уважает в моём окружении.
– Ну… уж таки и уважает, – хмыкнул Уточкин, пряча довольную улыбку в усы. – Так что вы говорили про сегодня?..
Обычный каркасный остов, крытый железом, и больше ничего. Требуются только деньги и рабочие руки. Да и рабочие руки будут, если у тебя есть деньги. Но денег, вырученных от продажи золотого жука и богомола, надолго не хватило. Хоть Голландец и дал много больше, чем стоят на самом деле эти вещицы. Он всегда с удовольствием покупал у Игнатьева его летающие и прыгающие безделушки, а эти к тому же были золотые.
– Вот стойки поставим, – говорил Игнатьев, – а там листы железа привезёт Шляпник.
Шляпником он прозвал дельца, господина Мямлина. Одних только всевозможных котелков у него Игнатьев насчитывал около пяти. Цилиндры, мягкие федоры, один хомбург, трилби, а твидовых кепи всех мастей – к каждому шейному платку.
– Он сам же обещал стойки и установить. За это я должен буду сделать новое кресло для его матери, чтобы оно качалось и могло ездить по дому, кроме того, есть работа для Гаври. Он, оказывается, писал, письмо лежало у меня дома. Просит заменить глаз… Так что деньги будут! Ну, пошли вниз, в тепло, Афанасий Степаныч.
– Одноглазый ещё наглость имеет обращаться к вам, – проворчал Уточкин, спускаясь вслед за Дмитрием вниз, – пришёл тут, напакостил. Хельга говорила, что в трости у него лезвие выдвигается. Так он ей его к горлу приставил, и неизвестно, говорит, чем бы это кончилось, если бы не Саша.
– Как он узнал про это моё жильё, ума не приложу, я старался с ним особо разговоров не вести. Он обратился ко мне после ранения в глаз, я помог. Лишь после узнал, что слава о нём шла дурная – торговец людьми.
– Каков мерзавец, – скривившись, проговорил Уточкин, – нет, я не знал таких подробностей.
Подвал походил на разворошенный и оставленный вдруг всеми муравейник. Койки, койки, неубранные, смятые. Разбросанные вещи, инструменты вперемешку лежали на стеллажах, не занятых под спальные места. Длинная столешница, висевшая на кронштейнах по правой свободной стене, была завалена грязной посудой, оставленной после ужина.
– Сегодня никого, а к вечеру Глеб обещал пятерых привести. Некоторые остаются на два дня. Им выгоднее у вас работать за такую-то плату. Вы мне оставьте, Дмитрий Михайлович, деньги для расчёта с ними, – Уточкин стянул куртку и повесил аккуратно на один из длинных гвоздей, которыми были усеяны стены у входа. – А то в прошлый раз еле отбрехался, дескать, за две недели разом получите, а они мне – сейчас подавай и всё тут. Хоть режьте, говорю, ребята, нет денег. Ну, думал, не порежут, так накостыляют точно. Глеб их как-то отговорил.
В люк застучали с той стороны. Потом дверца приподнялась и показалась голова женщины.
– Заходи, заходи, Дарья Матвеевна, – разулыбался Афанасий Степаныч и пригладил взъерошенные седые волосы.
Женщина каждое утро приходила убирать подвал. Иногда готовила, когда приходили работать люди. Так было до пожара. Потом Игнатьев отказался от её услуг. Теперь пришлось обратиться снова. Молчаливая, уставшая, кажется, навсегда, но сохранившая грустную улыбку и тихий голос. Потерявшая мужа-рыбака в море и вырастившая двух мальчишек одна, она сторонилась мужчин, хоть и могла бы ещё выйти замуж.
Игнатьев платил ей десять рублей в неделю. Для женщины это был очень хороший заработок, к тому же здесь никто не требовал, чтобы она работала полный день, и она никогда не отказывалась помочь младшему Игнатьеву.
Женщина молча принялась собирать посуду в большой таз и уносить её на кухню.
– Как дела, Дарьюшка? Появился твой младший? – спросил Уточкин, следя за ней ласковым взглядом. Взгляд неторопливо пробегал по плечам, по груди, по шее, по пушистым завиткам длинных светлых волос, убранных в тяжёлый узел.
– Пришёл, – односложно ответила Дарья.
– В участке сидел или ещё где отсыпался?
– В участке.
– Подрался опять?
– Подрался.
– Не сильно побили хоть? – не унимался Уточкин, глаза его смеялись, наблюдая за серьёзным выражением и мягкой улыбкой на лице Дарьи Матвеевны.
– Не сильно.
– Пьёт он у тебя, Дарья, – подмигнул Дмитрию Уточкин.
– А кто нынче не пьёт?! – от мягкой улыбки Дарьи не осталось ни следа. – Ты что ли, Афанасий?! – она остановилась и зло уставилась на Уточкина.
– Ну-ну-ну… я ж сочувствую, Дарья Матвеевна, не кипятись!
– Сочувствует он! Знаю, я вас собутыльников! Глаза бы мои вас не видели!
Игнатьев за спиной Дарьи помахал ассигнациями рассмеявшемуся понимающе Уточкину, положил их на стол и быстро выбрался наверх. Прикрыл люк и с облегчением вздохнул, когда резкий женский голос стал почти не слышен. Ругаются. Уточкин не мог упустить случая подразнить. Тогда обычно блёклое лицо Дарьи Матвеевны розовело, глаза становились прямо фиалковыми от злости, а Афанасию Степановичу того и надо, слабость он имел неодолимую к женскому полу, как он сам говорил.
– Вот, – говорит, – ведь, мучается одна, бьётся, как рыба, некому ей помочь… А сама пухленькая, славная, как мимо такой пройти…
– Так своя же есть.
– Да, что у неё без меня дел нет? – искренне удивлялся Уточкин и посмеивался в усы.
15. Работа для Саши
Маргарита Николаевна Дорофеева, мать Ивана Дорофеева, занимала шесть комнат правого крыла первого этажа двухэтажного дома на Пихтовой улице. Это был дом, который когда-то весь принадлежал её семье. Несчастье с мужем заставило их принять решение о сдаче комнат внаём. Было добавлено ещё шесть ванных комнат, столько же уборных, в трёх смежных комнатах убраны двери и заложены кирпичом дверные проёмы. Столовую и кухню на первом этаже расширили, планируя готовить небольшие обеды. Только обеды, потому что на большее поначалу не хватало денег.
Плата за пансион в первый раз была заявлена достаточно высокая. Люди приходили, расспрашивали и уходили. То за указанную плату им не хватало ещё и завтрака, то комнаты недостаточно комфортабельные. Плату пришлось снизить, и тогда подготовленные комнаты удалось заселить за одну неделю, тогда как до этого объявление в газете висело с месяц. Народ заселялся весёлый. Студенты, учителя, мелкая чиновничья братия, артисты.
В доме стало шумно. Потом чересчур шумно. Зачастила полиция. И когда в одной из комнат нашли труп зарезанного жильца, артиста из приехавшего на гастроли кабаре, Дорофеев старший принял решение добавить в меню завтрак, поднять плату и ждать.
Почти все бывшие жильцы вскоре съехали. И через полтора месяца в доме появились новые. Это уже был совсем другой народ. Не стало студентов и артистов – самой шебутной братии – зато появились две молодые пары, полковник в отставке занял две комнаты, один состоятельный господин снял номер для своей протеже. Жизнь потекла тихая и размеренная.
Похоронив мужа и рассорившись с сыном, не желавшим участвовать в ведении домовых книг и счетов, разбирать склоки жильцов и заниматься ремонтом трубопроводов и кранов, Маргарита Николаевна взялась за хозяйство сама. Она была усидчива в кропотливой бухгалтерской работе и строга по отношению к своему немногочисленному персоналу. Без особых душевных мук отправляла за порог нерадивых, а усердных, нет, не поощряла нисколько, потому как считала, что им и положено быть таковыми, но зато не шпыняла по пустякам.
Новенькую девицу она встретила настороженно, с насмешкой в умных водянисто-голубых глазах. Маргарита Николаевна приняла девушку в гостиной. Видела, как девица оглядывает комнату. А Саше очень нравилось здесь – старые дубовые панели, тёмного дерева буфет с чайным сервизом и всевозможными статуэтками от слонов до тоненьких девушек под маленькими зонтиками, вдоль стен два пухлых дивана на гнутых ножках. Всё, может, было не очень новым или несовременным, но для Саши это не имело значения.
«Протеже Дмитрия Игнатьева. Хмм… – рассматривала её тем временем Маргарита Николаевна. – Недурна собой и, должно быть, беременна. Ну, конечно, беременна. Жила, наверное, с ним в этом его ангаре. Но мне-то что с того. Не буду же я из-за неё портить отношения с сыном. Он и так ко мне редко наведывается. Возьму, а там видно будет…»
Саша стояла перед ней, опустив руки. Маргарита Николаевна отметила, что она не прячет их, смотрит прямо. Чересчур прямо, можно сказать, вызывающе. Но нет, скорее, внимательно – подбородок не задран, взгляд мягкий. Девица уверена в себе и не будет заискивать. Маргарита Николаевна любила вот так делать прогнозы относительно характера новеньких. Иногда это помогало не тратить на них время попусту.
– Ты должна будешь убирать комнаты постояльцев. Твоя задача, чтобы тебя никто не видел, а в комнатах было при этом чисто. Это значит, что ты должна знать, когда постояльцы уходят. Постельное меняется через день, по просьбе жильцов – чаще. Всё необходимое тебе выдаст Елизавета. К ней будешь обращаться по всем вопросам.
Маргарита Николаевна замолчала, сложив руки на животе на оборках пышной юбки домашнего платья в мелкий цветочек по серому полю.
И Саша молчала. Сидевшая перед ней дама отличалась от тех женщин, с которыми ей приходилось общаться. Удлинённое с крупными чертами лицо было неулыбчиво и почти неподвижно, если не считать глаз, которые всё время мерили тебя оценивающе сверху вниз. Губы при этом морщились, словно их хозяйку мучила изжога. Всё это не настраивало на разговорчивый лад.
– У тебя есть вопросы, Александра?
– Нет, сударыня, – ответила та, наклонив едва голову.
– Почему ты не спрашиваешь, сколько я тебе буду платить?
– Мне нужно многому научиться.
Маргарита Николаевна понимающе кивнула, но едва уловимо нахмурилась. «Не самонадеянна, но уверенна в себе. Это неплохо. Для неё, но не для меня. Лучше, когда прислуга знает своё место, а не когда она знает себе цену. Но эта, видно, намучилась и согласна на всё». А вслух сказала:
– Первое время я буду платить тебе рубль в неделю, а там посмотрим, как ты себя покажешь.
Саша молчала – это было очень мало. За ту квартиру, что снял Игнатьев, расплатиться не хватит, это комната у Мохова стоит двадцать копеек в день. А ещё нужно что-то есть. Придётся съезжать. Не пускать же, в самом деле, мать работать. А та рвалась, ругалась и повторяла, что она могла бы в два счёта прокормить всю семью.
– Ты не довольна? – с любопытством следя за девушкой, спросила Маргарита Николаевна.
– Нам придётся нелегко, – ответила Саша.
– Кому это нам, у тебя есть ребёнок или ты беременна? Говори, всё как есть! – прищурившись, быстро проговорила Маргарита Николаевна.
– У меня сестра девяти лет и неработающая мать, – коротко, ужасно боясь следующего вопроса, сказала Саша.
Но Маргарита Николаевна знала историю этой девицы. Она лишь слегка разочаровалась в своих ожиданиях, потому как была уверена, что девица беременна или уже с ребёнком. Её вытянутое лицо вытянулось ещё больше от неудовольствия.
– Я буду платить тебе два рубля, если ты станешь помогать на кухне, посудомойкой, – сказала Маргарита Николаевна, испытующе глядя на девушку.
Саша, не раздумывая, кивнула:
– Я согласна.
– Тогда ступай пока на кухню, а завтра Елизавета покажет комнаты, которые ты должна будешь убирать.
Работа на кухне была знакома, если не считать того, что пришлось мыть тонкий фарфор вместо толстостенных тяжёлых кружек и чистить серебро – для некоторых клиентов Маргарита Николаевна требовала подавать обед со столовым серебром. За каждую разбитую чашку или тарелку обещано было изъять их стоимость из заработка.
Комнаты оказались небольшими, но по-домашнему уютными. Следя за шустрой Елизаветой, которая убирала другую половину комнат, как та сметает пыль с мелких предметов пуховкой, протирает зеркала, натирает поверхности до блеска, чистит ковры, Саша опять поймала себя на мысли, что она бы хотела жить в таком доме и не думать о том, что будет есть завтра… но бог почему-то распорядился по-другому.
Работы было много. Во время уборки комнат её дёргали на кухню. В это время жильцы возвращались, и комната оставалась неубранной.
– Ты ленива и нерасторопна, – отчитала её через три дня Маргарита Николаевна, придя на кухню и усевшись на стул с высокой спинкой, – что ты себе позволяешь? Комнаты не убраны, на кухне жалуются на горы немытой посуды. Я пошла тебе навстречу и плачу больше, чем положено. А ты? Где твоя благодарность?!
– Я исправлюсь, Маргарита Николаевна, прошу простить меня, – проговорила Саша, опустив красные, распаренные в мыльной воде, руки.
Видя её затравленный усталый взгляд, Дорофеева опять подумала: «Всё-таки беременна мерзавка! Разве этой простушке устоять против красавца Игнатьева». Этот момент смущал её больше всего. Она не могла решить, как ей к ней относиться. На самом деле, девчонка справлялась с работой, с той, которую успевала делать, неплохо. Не хватало лишь сноровки. И на вопросы сына, интересовавшегося судьбой Саши, Мрагарита Николаевна отвечала с добродушной улыбкой:
– Да всё нормально с девчонкой. Что ты так о ней переживаешь, Ваня? Да, видно, что досталось ей, не повезло к тому же с матерью, видно, что намученная. Но так ведь и я теперь с ней мучаюсь поэтому. Делает всё медленно, не умеет убрать комнаты, как требуется, а именно этому в первую очередь учит дочь достойная уважения мать!
Однако Саша ей всё-таки нравилась.
16. Визит полиции
В этот день стойки привезли к вечеру. Шесть мохноногих тяжеловозов подтянули подводы, гружёные лиственницей. Возница, молодой здоровяк, отстегнул металлические упоры, и стволы скатились, сухо стукаясь друг об друга.
– По-олегче! – крикнул Уточкин, высовываясь на шум из люка.
Глеб привёл четверых парней с верфи. Подвыпившие крепко, весёлые они матерились и торопились вернуться в пивную. Пришлось их вести вниз и угощать ужином, приготовленным Дарьей Матвеевной.
Наконец, их удалось вытащить наверх и приняться за работу, как вдруг Глеб озадаченно произнёс:
– Куда это их несёт?!
Два полицейских экипажа тряслись по ухабистой полевой дороге прямиком к рёбрам дирижабля. Одному пришлось съехать с дороги и продолжить путь по разбитым тяжеловозами колеям, другой остался стоять на обочине.
Первый же через некоторое время остановился в десяти шагах от дирижабля. Полицейский соскочил с подножки и двинулся к ним. Глеб и Афанасий Степанович переглянулись. Оба понимали, что ничего хорошего этот визит им не предвещает.
– Мне нужен господин Игнатьев, – крикнул представитель власти от первого ряда шпангоутов, не пытаясь двинуться дальше и выглядывая теперь из-за металлических конструкций.
– Его здесь нет, – хмуро переглянувшись с Уточкиным, ответил Глеб, – а в чём дело? Документы все в порядке, хозяин ангара знает о строительстве…
– Подойдите ближе! – рявкнул полицейский, разозлившись оттого, что ему приходилось тянуть шею. – Как ваши фамилии, кто такие?
Афанасий Степанович и Глеб нехотя подошли. По очереди назвались, сказали, что работают здесь, наняли их. Невысокий щуплый унтер-офицер Дедюлин слушал, ёжился и отворачивался от ветра.
– Так где хозяин дирижабля? – повторил вопрос он, разглядывая свои сапоги в комьях грязи.
– Кто же знает, нам не докладывают, – ответил Афанасий Степанович, стараясь говорить, как можно спокойнее.
Унтер-офицер оглядывался по сторонам и скучающим взглядом шарил глазами по полю. Был он молоденький, в новеньком мундире. Ему было тоскливо посреди этого поля. Темнело, и чёрные пласты земли в клочьях бурой травы уныло тянулись до самого горизонта. Тогда он взобрался на фундамент и пошёл по нему, нелепо взмахивая руками и оступаясь. Обошёл вокруг, балансируя и раскачиваясь, ошарашено косясь на огромные шпангоуты и мрачно поглядывая на работников.
А Уточкин благодарил небо, что люки были все закрыты и, похоже, полиция не знает про подвал.
– А жаль, к господину Игнатьеву есть вопросы по делу о трупе, найденном на пожарище. Есть невыясненные обстоятельства, в интересах господина Игнатьева прояснить их, – проговорил унтер-офицер, остановившись возле Афанасия Степановича и Глеба, следивших за ним, провожавших его глазами.
– Что же мы можем поделать, если господина Игнатьева нет? – проговорил Уточкин. – И что тут невыясненного, сгорел человек на пожаре, он спал в ангаре, возле дирижабля.
– Может, он был убит кем-то из здесь находящихся, и поджог совершён для сокрытия следов преступления, – сложил руки за спиной полицейский и хмуро посмотрел сначала на Уточкина, потом – ещё строже – на Шутова.
– Да, сами посудите, зачем?! – Уточкин воздел руки к небу. – Человек дирижабль строит, летать хочет. Ну, зачем ему проблемы?!
– Вот и я спрашиваю вас, зачем вам проблемы? Выкладывайте, всё, как есть! – рявкнул, нахохлившись, замерзший унтер. – Молчите? Вам же хуже!
– Так нечего нам говорить! – воскликнул Афанасий Степанович. – Вы же видите – пожарище. Сгорел дирижабль. Господин Игнатьев понёс убытки. Погиб его друг…
– Друг, у которого даже фамилию никто не знает.
– Не знаем. Бывает и так, сударь, знаешь человека, хороший человек, а что ещё нужно? А вот что фамилию спросить забыл, только у могилы вспоминаешь. Дмитрий Михайлович хороший человек, сударь, он не делает здесь ничего плохого, он строил летательный аппарат, который сожгли неизвестные. А теперь он пытается его построить заново.
– Гладко говоришь, Уточкин. Но убийство это вам не шутки… предупреждаю по-хорошему! Лучше сами всё расскажите, чем я докопаюсь. А я докопаюсь, моё слово верное. И вернусь с ордером на обыск.
– Дело понятное, сударь. Ваше право. Только нечего нам больше рассказывать.
– Ну-ну. Так и передайте господину Игнатьеву.
– Хорошо, сударь.
Унтер развернулся и уже в полной темноте побрёл по грязи. Он скрылся из глаз быстро. Но Афанасий Степанович и Глеб ещё долго стояли как вкопанные.
– Заразза, – прошипел, наконец, Глеб.
Афанасий Степанович покосился на него.
– Эти гады-то все разбежались.
Парни, едва увидели полицейских, стали расползаться в разные стороны: ещё документы начнут спрашивать, кто такие, что здесь делаете, да, мало ли что взбредёт в голову этим полицейским. И теперь работников и след простыл.
– Ничего, сейчас вот с тобой стойки-то поставим, – сдерживая усмешку, рассудительно сказал Уточкин, взглядом окидывая расчищенное пепелище, еле видневшееся в сумерках. Будто прикидывал фронт работы. – И тогда спа-а-ать…
– Чего-о-о?! – возмутился Глеб. – Ночь уже ведь!
– Чего-чего… Спать пошли, вот чего! – расхохотался Афанасий Степанович.
17. О серьгах и похоронах
День ото дня ничем не отличался. Перед глазами мелькали тарелки, чашки, цветы, зеркала, вазы, статуэтки. Сначала она их разглядывала, с удивлением поглаживая гладкие бока, осторожно ставила на место, боясь разбить. Потом перестала замечать, бегая весь день по этажам, торопясь везде успеть.
День Саши начинался затемно. Мать выходила закрыть за ней дверь и ворчала:
– Плохая работа. Темно уходишь, темно приходишь, а денег – кот наплакал. Почернела вон вся.
В доме Дорофеевых Саша неслась на кухню, набирала воды и поджигала бойлер. Это на потом, а пока перемывала ледяной водой большие кастрюли и сковороды, которые ждали её – повариха Проня, толстая, улыбчивая и с хваткой молотобойца, уже готовила завтрак.
В девять утра жилец из четвёртой квартиры уходил на службу, и она торопилась туда – убрать, пока его нет. Потому что затем уйдут из пятой, а они уходят ненадолго, надо успеть. Но к этому времени начинался обед. Проглотив наскоро причитающуюся ей порцию горячего супа с куском хлеба, выслушав медлительные замечания Прони о том, что так она совсем изведёт себя, Саша неслась к мойке.
После обеда уходили жильцы из седьмой комнаты, и она торопилась туда. Последняя, восьмая, квартира была доступна для уборки лишь с шести до девяти вечера. А в промежутках Саша должна выдраить все коридоры, лестницы, туалеты и ванные комнаты на своей половине. Ручкам дверей положено блестеть, панелям и паркету – быть натёртыми воском, самой ей положено выглядеть опрятно и улыбаться, улыбаться, улыбаться.
А через месяц Маргарита Николаевна вдруг решила попробовать Сашу в прислуживании за столом. Раньше за хозяйским столом подавала Проня, но она умудрилась сломать запястье, упав на лестнице второго этажа, заторопившись с обедом. Разбила гору посуды. Да, пора было её сменить. И спокойная, уверенная в себе, Саша показалась хозяйке самой подходящей кандидатурой.
Для этого она отстранила её от мойки посуды и перевела прислуживать к себе за столом.
– Александра, у тебя есть что-нибудь из платья? – спросила Маргарита Николаевна однажды утром, придирчиво следя за тем, как Саша наливает чай.
Ни одной капли не должно оказаться на скатерти.
– Это платье самое лучшее, Маргарита Николаевна, – Саша растерянно посмотрела на хозяйку.
– Тебе нужно будет сменить его, пусть это будет что-нибудь скромное, но новое.
– Боюсь, это невозможно, Маргарита Николаевна.
– Сегодня на обед придёт Иван, нож справа… нож справа, Саша! У нас, разумеется, – пожала плечами Дорофеева, отставляя сахарницу, – есть форменные платья, но нет твоего размера. И поэтому, дорогуша, это делается с вычетом из зарплаты прислуги. Однако для этого требуется время. Если девушка хочет работать в приличном доме, она должна стараться выглядеть прилично.
– Я могла бы попробовать ушить платье, если бы вы были так добры и дали мне его, – Саша остановилась напротив хозяйки.
А та почему-то смотрела мимо неё.
Оказывается, клиентка из пятой квартиры стояла в дверях кухни.
– Доброе утро, Аделия Петровна, – сказала Дорофеева, взгляд её стал предупредительным, но совсем чуть, ровно настолько, насколько насмешливо она относилась к этой жилице. – Иди, Саша, я позову тебя, если будет нужно. Извините, Аделия Петровна, я слушаю вас, – и тяжело вздохнула, привкус скандала она улавливала своим породистым носом издалека.
– Нет, пусть останется, – прощебетала жизнерадостно дама в голубом чудесном костюме и маленькой шляпке с откинутой вуалеткой. Содержанка из пятой квартиры, томная особа, всегда придирчиво следившая, чтобы ей оказывали уважение. – Доброе утро, Маргарита Николаевна. Я в растерянности, Маргарита Николаевна! Нам рекомендовали вас, как приличный пансион, где всё пристойно, где следят за прислугой.
– Что вы хотите этим сказать, мадам? – Дорофеева выпрямилась в кресле.
– У меня пропали серьги, – дёрнула плечиком Аделия Петровна, взяла высокую истерическую ноту и надула губы, – с бриллиантовыми бантиками.
Маргарита Николаевна встала.
– Кто у вас убирает? – спросила она.
– Вот она! – уставилась на Сашу.
– Я… – Саша покраснела, – но я ничего не брала, мадам!
– Больше никто не входит ко мне, кроме неё! – холодно продолжала та.
Маргарита Николаевна раздражённо посмотрела на Сашу. Ей не верилось, что девчонка способна на такое. Неужели ошиблась? Потом подошла к двери, открыла её и крикнула:
– Эй, кто-нибудь, пришлите ко мне Елизавету!
– Я могу позвать её, – Саша пошла было к выходу.
– Нет. Ты останешься здесь.
Аделия Петровна удовлетворённо вздёрнула свой скошенный подбородочек кверху.
Повисло тягостное молчание, нарушенное только один раз самой хозяйкой.
– Присядьте, сударыня, – сказала она с одышкой, что являлось признаком сильного гнева.
Не успела она это произнести, как в дверях появилась запыхавшаяся Елизавета.
– К вашим услугам, Маргарита Николаевна! – выпалила она.
Глаза её, юркие как мышки, перебегали с одного лица на другое. В чистом переднике на хорошо подогнанном форменном платье, с собранным в аккуратную шишку русым волосом, вся она была само внимание. Впечатление портил лишь грубовато слепленный нос, хрящеватый и будто обрезанный, придавая гневливое, вздорное выражение.
– Будьте обе здесь, – коротко приказала хозяйка и обратилась к клиентке: – Пойдёмте, мадам.
Они ушли. Елизавета пожала плечами и спросила:
– Что надо этой лангусте?
Аделия Петровна желала слыть изысканной дамой и ела каждый день лангустов, которых продавали втридорога и только в магазинчике француза Бертье.
– У неё пропали серьги. Помнишь, ты примеряла их? Может, они упали куда-нибудь, – сказала Саша задумчиво.
Тогда Елизавета показывала, как делать уборку, с чего начинать, что нельзя упустить ни в коем случае. И, протирая бюро, увидела открытую шкатулку с серьгами. Через секунду она уже была в них.
– Ты что?! – опешила Саша. – Быстро снимай!
Та расхохоталась, но сняла.
– Да ты дурочка совсем, – глядя наглыми глазами, сказала она и сняла серьги.
Сейчас она непонимающе подняла подведённые тоненько брови.
– Ты о чём?! Твои комнаты. Сама взяла, а на меня валишь?!
– Ну я-то знаю, что не брала.
Елизавета выглянула из комнаты и тут же с кривой усмешкой вернулась. Следом за ней вошла Проня и молча села у стены на стул, сложив на груди толстые, в вязочках, как у младенца, руки.
– А мне-то что с того, что ты не брала? – Елизавета вызывающе крутанулась перед Сашей.
– Опять за своё принялась, – тихо проговорила Проня, – ты её не слушай, девка, прежнюю прислугу из восточных комнат убрали по подозрению в воровстве. И сейчас обыскивают твою, Лизка, комнату. Стоой!
Подскочив и раскинув руки, Проня заключила Лизавету, ринувшуюся к дверям, в свои объятия.
– Отпусти, гадина, – зашипела та, бессильно барахтаясь в мощных ручищах поварихи.
– Сама гадина, – упёрлась та широким плечом в косяк.
И вдруг громко взвизгнула. Отпустила одну руку и съездила по губам Лизавету.
– Ещё кусается!
Но одной рукой не удержала её, и Лизавета выскользнула. Заметалась по комнате. Деваться ей было некуда – двери перегораживала разъярённая Проня. Лизавета забилась в угол и затихла и лишь сверлила всех ненавидящим взглядом.
– Выслуживаешься перед хозяйкой, Пронька? – ехидно проговорила она, сплёвывая кровь из рассечённой губы.
– Дура! – бросила та. – Ведь из-за тебя второго человека ни за что, ни про что под суд отдадут, а там каторга!
– Да пошла ты! Тварь! Тварь! Тварь! – окрысилась та. – Ну, отпусти меня, – тут же прошептала она, глаза её горели лихорадочно, – я поделюсь.
– Пропусти, Проня, – послышался возбуждённый окрик хозяйки из холла.
Проня посторонилась. Дорофеева вошла одна.
– Закрой двери, Прасковья. Сейчас прибудет полиция, – сказала она поварихе и села в кресло, одышка мучила её, лицо побагровело.
– Серьги нашлись? – тихо спросила Саша.
– Нашлись, – коротко ответила хозяйка, откинув голову на высокое изголовье кресла, – думаю, тебе повезло, что ты живёшь не здесь. А то она бы подкинула их тебе.
– Неправда! Это Шурка мне их подкинула, Маргарита Николаевна! Когда я ей показывала, как правильно убирать комнаты, она мерила их и крутилась перед зеркалом. Я ей сказала, чтобы она положила серьги на место.
Саша повернулась к напарнице.
– Ты врёшь, – тихо сказала она.
– Сначала она предложила поделить пополам выручку, я отказалась. Выходит, она всё равно их украла, а потом подкинула мне! – Лизавета даже не смотрела на Сашу.
– Замолчи, Елизавета. Я допустила ошибку, в прошлый раз поверив тебе. И не желаю теперь тебя слушать, – устало ответила Маргарита Николаевна, – Саша, приходил сын булочника, у которого вы снимаете комнаты. Сказал, что с твоей матерью что-то неладное. Он вызвал врача, говорил, что не знает, кто будет платить ему за визит. Ступай, но возвращайся. У полиции к тебе наверняка будут вопросы.
Саша побледнела, машинально дёрнувшись к выходу.
Что могло произойти с матерью? Ещё утром она ей говорила, что пойдёт на работу, что никакие уговоры её не остановят, что если она, Саша, не умеет добыть достаточно денег даже при таких богатых дружках, то она сумеет. Только решит одну свою проблему. Да, именно так она сказала утром и опять потребовала денег.
До дома минут пятнадцать ходьбы, но она всю дорогу бежала…
Мать она нашла скрючившейся пополам на кровати в маленькой спаленке. Шторы были закрыты, похоже, ещё с ночи. Горела настенная лампа, размером с кулачок. Перепуганная насмерть Полина с белыми губами встретила её у входа.
– Что случилось, Поля?
– Мама ушла утром, – сбивчиво стала рассказывать сестра, – её долго не было. А когда вернулась, я её не узнала, такая страшная она была. И за ней кровь по полу. Саша, что с ней?!
– Откуда же я знаю, – Саша обняла сестру, прижала её к себе, потом отстранилась и серьёзно посмотрела на неё, – маме нужна помощь, мы должны быть с тобой сильными, Поля.
И она тихо вошла в полутёмную спальню. Мать лежала с открытыми глазами.
– Саша, – попыталась усмехнуться она, – что-то пошло не так. Всегда всё было так, а сегодня не так. Пить, дай мне пить, моя девочка, – прошептала она чёрными спекшимися губами.
Саша побежала за водой, когда в дверь стукнули коротко. Пришёл врач. Пробыл у больной недолго и, брезгливо морщась, вышел вымыть руки.
– Что с ней? – бросилась к нему Саша.
Он всё также брезгливо скользнул по лицам сестёр и коротко ответил:
– Аборт. Прокол матки. Сепсис начался, – но видя совершенно дикий взгляд их, смягчился: – Вашей матери остались считанные часы. Прощайтесь. Батюшку я пошлю.
Непонятные слова оглушили. Страшные и незнакомые, произнесённые холодно и отстранённо, они казались приговором.
Лушка лежала теперь, вытянувшись. То приходя в сознание, то теряя его. Ближе к ночи ей стало хуже, и Саша сидела рядом, не отходя. В какой-то момент мать открыла глаза:
– Саша… девочка моя, Полина… солнышко, – зашептала она торопливо, словно боясь, что её оборвут на полуслове. – Видит бог, я любила вас…
Полина заплакала в голос. Саша смотрела на мать и плакала…
Лушка умерла ночью, не приходя больше в сознание.
С похоронами очень помог Иван. Он появился утром, едва узнал от матери, что случилось несчастье.
Лукерья лежала в гробу строгая и спокойная.
18. Поздний визит
Иван пришёл на следующий день опять. Пришёл поздно. От него сильно пахло коньяком. Лицо было взволнованно, он улыбался растерянно. Дорофеев был очень пьян, отказался проходить и долго извинялся. Потом спросил, как они, не нужно ли им что-нибудь. Он говорил, а глаза его впились в лицо Саши. Вдруг он шагнул к ней, притянул к себе. Стал целовать. Зашептал:
– Я постоянно думаю о тебе… Всё… всё имеет твой голос, всё смотрит твоими глазами… Я смотрю в зеркало и думаю, каким ты видишь меня. Надеваю рубашку и думаю… понравится ли она тебе. А потом… Не смейся… думаю, как ты будешь её снимать…
– Вы очень пьяны, – прошептала Саша, отступив и коснувшись лопатками стены.
– Не называй меня на вы, не надо… я пьян… я долго думал, что должен всё это сказать тебе… и напился…
Саша вдавила голову в стену, пытаясь отстраниться.
Он заметил это движение. Замер на мгновение и выпрямился.
– Я п-понял, Александра, – Иван покраснел, протрезвел в раз и начал заикаться.
Ушёл быстро, едва взглянув на неё, не сказав больше ни слова. Расстёгнутое клетчатое пальто, потёртый цилиндр в руках…
19. Мастерская Поля
Игнатьев через час с небольшим добрался на Мичманскую, спрыгнул с подножки экипажа и остановился на тротуаре. Задрав голову, уставился на чердачное помещение обычного трёхэтажного дома.
Широкое окно мансарды было заставлено гипсовыми женскими бюстами, мужскими ногами и прочим художественным хламом. Обычное окно художественной мастерской, каких в этом шумном районе много.
Игнатьев повеселел – он здесь не был пару месяцев и боялся, что Поль, его друг, съехал на другую квартиру. Скульптор и художник Поль Трессильян или попросту Поль, как они все называли смуглолицего подвижного француза, занимал три больших помещения под самой крышей. Познакомились они ещё в студенческие годы. Тогда часто шумные посиделки где-нибудь в трактире переходили на квартиру к Полю и продолжались там до утра.
Из обстановки у француза-художника было: один камин, много потёртых циновок из бамбука, пара диванов, шесть продавленных кресел, один стол и множество остовов гипсовых и бронзовых фигур на полу. Сидеть в скрещенных ногах гипсовой девицы или на груди бронзового хмурого ликом кентавра нравилось всем. К тому же, имелся настоящий иранский кальян, над которым Поль вечно колдовал и уверял всех, что опия в его травах нет и в помине. Но гости подозрительно быстро глупели, начинали громко хохотать и разговаривать, хоть и до этого вели себя не очень тихо.
Собравшиеся до хрипоты кричали и спорили… об искусстве и девушках – о чём ещё можно спорить в три часа ночи. Потом появлялись девушки-натурщицы, любившие искусство, а ещё больше весёлых и щедрых художников, и хитрый Поль исчезал с одной из них, многозначительно давая понять, чтобы его не беспокоили.
Девицы были настырны и хороши собой. Но Игнатьев лишь брезгливо посмеивался. А утром обнаруживал себя на одной из циновок с трещавшей от выпитого головой. Каждое такое утро Игнатьев давал себе слово, что он больше сюда ни ногой. Но в следующий раз повторялось всё снова.
Однажды Поль похвастал, что у него появилась новая натурщица.
– Такой бутончик! Не поверишь, краснеет, когда оголяет грудь, – француз масляно улыбался, – боюсь представить, что будет, если я её попрошу раздеться совсем!
Игнатьев тогда скептически хмыкнул.
К тому времени Игнатьев в мастерской у Поля стал постоянным гостем, увлёкшись бронзовой скульптурой. Поль попросил его помочь в отливке деталей, узнав, что Игнатьев имеет опыт в плавлении золота. А потом Игнатьев и вовсе поселился здесь, всерьёз занявшись протезом старика Дорофеева.
Тогда отношения с отцом совсем разладились, и оказалось проще уйти из дома. Сюда и ушёл, заняв комнату, что поменьше. Комнаты были проходные. Все три соединялись плохо запирающимися дверями.
И однажды, распахнув дверь, к Дмитрию влетела полуголая девица с пунцовыми щеками, прижимавшая к груди платье и явно искавшая глазами место, где бы спрятаться. Игнатьев сидел на полу с бронзовой голенью, стоявшей на не очень удачно получившейся в тот раз ступне. Он в который раз пытался сделать подвижное соединение ступни с пальцами, у него не получалось, приходилось признать, что лучше оставить так, ведь деревянные протезы вообще не имели ступни.
Скользнув взглядом по лицу девушки, торчавшим из-за скомканного платья грудям, по белым подштаникам, переходившим в лиф, сброшенный до пояса, удивившись пунцовым щекам – здесь такие редко встретишь – он перевёл взгляд на бронзовую отливку.
– Вы что-то ищете, сударыня? – спросил он, не глядя на существо с пунцовыми щеками.
– Поль… – пробормотала она, краснея ещё больше, – просил меня подождать здесь. Его жена…
– Жена? – брови Игнатьева поползли вверх, и он с трудом удержался от того, чтобы посмотреть на девицу.
– Да, его жена не любит, когда Поль приглашает натурщиц, – девушка по-прежнему комкала в руках платье, потом, спохватившись, принялась одеваться.
– Да что вы говорите, неужели не любит, – пробормотал Игнатьев, пытаясь не расхохотаться.
Посматривая на босые ноги гостьи, он увидел, как юбки платья заколыхались веером вокруг них. И встал. Сложив руки на груди, Игнатьев уставился на девушку. Щёки её немного начали остывать. Сама же она пыталась собрать распушившиеся волосы. Тёмные глаза её лихорадочно горели. Платье было расстёгнуто у самого верха, а в зубах торчала шпилька.
– Кто у нас сегодня жена? – спросил Игнатьев.
Девица бесила его бесцеремонностью и этим несоответствующим ей стыдливым румянцем. Он понял, что это и есть тот самый «бутончик». Либо она глупа безнадёжно, и тогда сама виновата в том, что с ней происходит сейчас. Либо наивна, что порой означает одно и то же.
– Фиби, – придерживая шпильку губой, ответила девица.
И тут до неё, похоже, стало доходить то, о чём её спросили на самом деле. Она опять покраснела. А Игнатьев расхохотался.
– Что? Что вы хотите этим сказать? – опустив руки, она прижала их к губам.
– Ничего.
Он отвернулся, потеряв к ней интерес. Взял бронзовую голень, думая про себя, что всё-таки надо будет её переплавить. И услышал всхлипывания. «Только этого не хватало. Впрочем, сам виноват. Решил подразнить девицу – получай».
А «бутончик» всхлипывал всё громче.
– Жена Поля услышит, – буркнул Игнатьев.
Девушка затихла. Он обернулся. Она смотрела на него.
– А вы тоже художник? – спросила она.
– Нет, – ответил Игнатьев, пожав плечами.
– А-а… Скульптор?
– Нет, я просто здесь живу, – ответил Игнатьев, но понял, что девица смотрит на бронзовую голень у него в руках. – А-а, это… Это протез.
Ему показалось, что она ничего не поняла.
– Человек потерял ногу, это…
– Вы принимаете меня за дуру, – хмуро сказала девица, – я знаю, что такое протез. Я работаю сестрой милосердия при госпитале.
Игнатьев с извиняющейся улыбкой развёл руки:
– Прошу простить меня.
И отошёл к окну, где были разложены уже три голени.
Девица села на стул и долго сидела молча. Потом опять принялась всхлипывать.
– Послушайте, как вас там, шли бы вы домой. Э-э… жена, наверное, не скоро уйдёт, – сказал Игнатьев, обернувшись.
А красный, опухший от слёз, нос её нисколько не портил. И у неё не было этого настырного взгляда натурщицы, уверенной, что она прекрасна.
– Я подожду, – всхлипнула она.
Тут ему пришла идея, и он с интересом посмотрел на девушку.
– Вы ведь медсестра? Вы должны знать строение человеческого тела. Тогда, может быть, посмотрите, что в этой голени не так? Как вас звать?..
Оказалось, что её зовут Ольга. И тогда она очень помогла ему, устроив встречу с доктором Дьяконовым, мастером по деревянным протезам, работавшим при госпитале.
«Бутончик» ещё некоторое время жила у Поля. Пребывала в надежде, что Поль питает к ней большое и светлое чувство. Краснела по-прежнему. А потом ушла, хлопнув дверью, как все остальные подружки Поля.
Число проживающих в квартире время от времени менялось. Появлялись новые сумасшедшие жильцы, такие же, как Поль. Они месили гипс, ваяли натурщиц, отливали в бронзе их бюсты. И исчезали, редко возвращаясь вновь.
Были и другие, которые жили подолгу. Обычно это случалось ближе к лету, перед очередным вернисажем в галерее старика Поповского. Тогда мастерская Поля напоминала коммуну. Приезжал из Твери Кусков – его гипсовые миниатюры Игнатьев очень любил. Появлялся Фёдор Оленьев из Херсонеса, художник и мастер удивительных бронзовых дуэтов. Его Поль ценил особенно и иногда звал Фабиано, то ли потому что ему трудно было выговорить имя Фёдор, то ли потому что Оленьев походил сразу и на грека, и на римлянина. Где-то пылился даже портрет Оленьева в хитоне и сандалиях. Тогда Оленьев сильно перепил и отказался позировать, поэтому сидел в кресле с чашкой кофе, которым его отпаивала Фиби.
Иногда приезжал скромняга Пырьев и приносил свои полотна с сосновыми лесами, мостиками через местные ручьи и мельницами, пшеничными полями и лодками бедняков у причалов. «Цены нет твоим лесам, ручьям и лодкам, сама жизнь в них. И вот ведь, никому они не нужны», – качал головой Оленьев.
Тогда в подвале трёхэтажного дома, каменном мешке с узким окном под потолком, гудела день и ночь печь. Меха нагнетали нешуточный жар. Фигурки цветочниц в шляпках и с маленькими собачками, резвящиеся дети, торшеры и бра в завитках лиан c дриадами и русалками в ветвях деревьев – бронзовое литьё покрывали благородной тёмно-коричневой, «флорентийской», патиной, которую очень любил Фёдор, или позолотой, как любил Поль. Между ними вспыхивали споры, они кричали в дыму плавильни, обзывали друг друга и размахивали чёрными от сажи кулаками, а потом кутили и хохотали всю ночь до утра, показывая какой-нибудь Елене или Аннушке свои работы.
– Не может быть, моя девочка, тебе нравится эта куча ржавого позеленевшего железа!? Ты посмотри, благородная позолота, что может быть лучше! – кричал Поль.
– О, Пресвятая Дева! – восклицал Фёдор. – Кто позарится на кучу этого блескучего старья?!..
А иногда здесь бывали гости из Внеземелья. Вернее, здесь они появлялись чаще, чем где-нибудь ещё. Заказывали у малоизвестных художников полотна, посещали набегами выставки и покупали картины у бедных уездных живописцев и скульпторов с неизвестными никому именами…
20. Внеземелец приехал
Поль, помятый и заспанный, открыл не сразу. Из тёмного коридора крепко несло краской, сладковатым духом кальяна, табаком и кофе.
– Чую хороший кофе, – усмехнулся Игнатьев, – неужели Фиби до сих пор не плюнула и не оставила этот бедлам?
Поль просиял. Невысокий, смуглый, как головёшка, в турецком длинном халате, он расплылся от удовольствия:
– Фиби сварила кофе, ты как раз вовремя! – и крикнул в комнаты: – Фиби, у нас гости!
– О мой бог, когда здесь не было гостей?! – знакомый грудной голос лениво откликнулся издалека. – Кого ещё там принесло?
Игнатьев вошёл вслед за Полем в комнату, улыбнулся и развёл руки:
– Время не меняет твои привычки, Фиби.
Голая итальянка лежала на мягком диване, прикрывшись старой ажурной шалью с бахромой. Возле Фиби на полу стоял кальян. Взгляд итальянки мутно плавал.
– Митенька, – протянула она, разулыбавшись и поднимаясь на локте, – как же я рада тебя видеть, бродяга! Поль, там ещё осталось в кофейнике? И рому, ты обещал, – капризно протянула она.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/tatyana-tihonova/gonki-na-dirizhablyah-67185391/) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.