Человек в зеленой лодке
Екатерина Юдушкина
Современная русская проза. Сборник рассказов и повестей, который состоит из историй, вызывающих противоречивые эмоции. Потому что они – об обычных людях, живущих здесь и сейчас. И при этом – об исключительном, которое есть в каждом из нас. Эти истории предлагают размышлять. Как относится к Любаньке – вавилонской блуднице подмосковного поселка? Или что думать о пятидесятилетней героине, которая отправилась в путешествие по секс-шопам, чтобы купить близкому человеку резиновую куклу? Трудно определиться.
Эта книга о том, что даже самое обычное событие может открыть в человеке нечто неочевидное: умение жить без притворства и без оглядки на общество, силу духа, способность не терять веры среди полной безнадеги. Именно из таких открытий и состоит человек.
Екатерина Юдушкина
Человек в зеленой лодке
Настя
Вот он. Большой магазин с непроницаемо-темными витринами. По диагонали – светящаяся надпись «Клеопатра». Надо собраться с духом и войти. Татьяна Васильевна подумала, что вот уже третий секс-шоп, а смущение не проходит, нарастает от магазина к магазину. Наверное, это из-за продавщиц, излишне бодрых, задающих много вопросов, на которые она не в силах ответить.
Краем глаза Татьяна Васильевна заметила в соседнем магазинчике витрину с молочными продуктами, автоматически вошла и купила бутылку кефира. Обыкновенность действия успокоила, и она вернулась к секс-шопу. Три ступеньки крыльца как Джомолунгма. Открыла дверь и вошла.
Любочка, продавщица в «Клеопатре», белокурая девушка с удивленными глазками, только развела в стаканчике картофельное пюре с луком и сухариками, собиралась поесть, покупателей в четвертом часу дня не было. Заметив женщину, она задвинула картошку в глубину полки, вышла из-за прилавка и спросила: «Что вас интересует?». Милое лицо девушки понравилось Татьяне Васильевне, стеснение отступило, и она сказала:
– Куклы. Куклы-женщины.
Помолчав секунду, добавила:
– Мне сказали, у вас хороший выбор.
Любочка изумилась, но без промедления повела покупательницу в другой, маленький, зал. На ходу она заметила, что женщина еще нестарая, чуть больше пятидесяти, измученная и плохо одетая. Волосы забраны под темную шапочку, а пальто… точно таким же Любина бабушка под Тверью укрывала огурцы в парнике вот уже лет пять, наверное. Люба стала открывать коробки, вытаскивать сдутых барышень и представлять их по очереди:
– Линда – платиновые волосы, голубые глаза. Миранда – рыженькая. Джессика с длинными волосами и чуть дороже. Колин – серые глаза, шатенка.
Женщина слегка растерялась. Ей понравились две куклы: вот эта блондинка – у нее красивое лицо, и вот эта с длинными волосами. Она спросила у Любочки:
– А вы бы какую выбрали?
Любочка подумала немного и сказала:
– Ни ту, ни другую, наверное. Понимаете… Ведь чего человеку хочется от куклы? Чтобы она как можно больше напоминала настоящую женщину. А эти красивые, конечно, но как Барби, что ли. А вам не нравится вот эта – с русыми волосами? Она проще смотрится, но это и лучше.
Татьяна Васильевна взяла в руки сдутую голову шатенки. Ничего, вроде. Русые волосы пострижены в каре. Любочка предложила ее надуть. Достала насос, включила.
В надутом состоянии шатенка стала гороздо лучше. Осмотрев ее, Татьяна Васильевна сказала:
– Хорошая девушка.
Любочка улыбнулась. Потом они надули еще и блондинку Линду. Посадили рядом. Русая кукла, и правда, выглядела человечнее. И моложе. Блондинке, казалось, должно было быть лет тридцать пять. Татьяна Васильевна решилась:
– Да, вот эту русую я бы хотела.
Любочка пошла выписывать чек, а перед этим протянула Татьяне Васильевне инструкцию к Колин. Женщина аккуратно развернула бумагу и принялась читать: «Прекрасные длинные ноги, мягкое мясистое тело, шелковистые короткие волосы, зрелая молодая грудь, любовный рот, покатые бедра…». Татьяна Васильевна перевела озадаченный взгляд на куклу. А она и не подозревала… «Невероятно сильная, – значилось дальше, – всегда готовая для секса, она сексуально безумна, чрезвычайно активна! Ее аппетит ненасытен! Перед употреблением надуть через специальный клапан. Не использовать для сушки электронагревательные приборы и газовую плиту. Хранить в недоступном для детей месте». Татьяна Васильевна, согласно качая головой, повторила: «На батарее сушить нельзя».
Она шла по улице и вспоминала, когда последний раз совершала такую дорогую покупку. Да, два года назад. Это был плеер с наушниками и стоил он гораздо дешевле.
Теперь, думала она, надо разобраться с одеждой. Юбка есть, ее забыла у Татьяны Васильевны дочь подруги из Нижнего, когда приезжала на несколько дней посмотреть столицу. Хорошенькая такая юбочка, джинсовая с белой строчкой.
На рынке недалеко от дома она нашла лоток с нижним бельем. Выбрала кружевные трусики за сто рублей. Покупательница рядом зашептала ей: «Да они на один раз, купила дочери, а они по швам прямо тут же полезли». Татьяна Васильевна спокойно подумала, что для нее это нестрашно, ведь живые девочки ходят, встают, садятся, а барышня в сумке всего этого делать не будет.
Теперь лифчик. Самый дешевый – четыреста пятьдесят рублей. Тут нужно было поразмыслить, можно ли без него обойтись. Но внутри что-то упорно говорило, что на женщине обязательно должен быть лифчик. И мужчина должен его расстегивать. Так повелось, и Татьяна Васильевна не могла нарушить установленный миропорядок. Она купила бюстгальтер, мучаясь страхом, что он будет мал или велик.
Выбрав дешевенькую беленькую футболочку, она взяла еще нейлоновые носочки за двадцать рублей, тоже белые. На выходе с рынка купила несколько бутылок пива и по дороге занялась подсчетами: через сколько месяцев сможет отдать долги за сегодняшнее приобретение.
Придя домой, женщина тихонько разделать в прихожей, заглянула в приоткрытую дверь. Спит. Это хорошо, ей нужно немного времени. Она набрала в ванну теплой воды до половины, настругала туда мыла и, пока струя из крана слегка пенила воду, пошла надувать куклу. Долго возилась с насосом, и вот из резиновой шкурки родилась нагая красавица. Помыв ее, Татьяна Васильевна некоторое время стояла над ванной в раздумье, глядя в спокойные серые глаза. На кухне женщина осушила кукле волосы полотенцем, расчесала их и принялась одевать девушку. На удивление, лифчик сел как надо. Резинка трусов гулко хлопнула по гладкому телу. Юбка немного велика в талии, но, в общем, не упадет. Футболочка соблазнительно обтянула грудь, обозначив кружево бюстгальтера. Татьяна Васильевна подумала, какая она все-таки молодец, что его купила. Так. И носочки.
Несколько минут женщина сидела возле одетой куклы и снова смотрела на нее. Постаралась закрыть ей рот. Но он, тоже приспособленный для любви, все-таки открывался. «Немножко дурочка, – подумала Татьяна Васильевна, – но хорошенькая». По-матерински отодвинув девушке волосы со лба, она сказала:
– Как звать-то тебя… КОлин… КолИн… – она произнесла иностранное имя с разным ударением. Ни так, ни так не звучало. Татьяна Васильевна поразмыслила немного и сообщила:
– Настя будешь.
В комнате у телевизора включился звук. Проснулся! Всполошилась – надо торопиться. Быстро поставила на поднос бутылку пива, стаканы, тарелку с колбасой, половину вчерашнего пирога и, волнуясь, пошла в спальню.
– Как ты тут? – спросила Татьяна Васильевна, входя.
– Нормально, – Дима поправил подушки и, приподнявшись на руках, сел поудобнее. При движении взъерошенная челка мягко укрыла лоб, а лямка мятой майки едва не соскочила с острого смуглого плеча.
– Знаешь, а у меня сюрприз тебе, – заговорила Татьяна Васильевна беспечно, наливая пиво. – Вот, пива купила по этому поводу.
Сын молча смотрел на нее.
– Я сейчас. Я принесу.
Когда она вернулась в комнату, неся в обнимку куклу, Дима вздрогнул и почти закричал:
– Кто это, мама? Кто?
– Что ты, что ты, это кукла просто, – затараторила в сильном волнении Татьяна Васильевна. – Мы с тобой ни до чего так и не договорились тогда, но я вот решилась купить. Сколько ходила-ходила, только в третьем магазине нашла. Два часа, наверное, выбирала…
Она увидела, что сын чуть успокоился, подошла и посадила куклу к нему на постель. Дима странно косил глазом в сторону куклы, не решаясь взглянуть на нее прямо.
– Мам, ты с ума сошла.
Татьяна Васильевна обрадовалась, что в его голосе не было раздражения. Дима был слишком удивлен.
– Убого это как-то, – только и выдавил из себя.
– С чего это убого! Ты думаешь у всех мужчин с женщинами такие распрекрасные отношения? И не думай. Вот мужчина вместе со мной сегодня куклу выбирал. И не то что неходячий, здоровый вполне. Хорошо одетый, – бегло сочиняла Татьяна Васильевна. – Видно было, что для себя покупал.
Дима сказал, что кукла, наверное, очень дорогая.
– Да, да, очень, – энергично закивала головой Татьяна Васильевна. – Красивые женщины дорого стоят, – сказала она таким тоном, словно приобрела для сына живую Памелу Андерсон.
Они допили бутылку. Татьяна Васильевна принесла другую вместе с тарелкой сосисок. Сын снова искоса взглянул на девушку, сидящую рядом. Возникла пауза.
– Ну, я пойду, – объявила Татьяна Васильевна. – Наталья Ильинична в гости звала.
Дима хотел что-то спросить, но промолчал, проводив мать взглядом. Татьяна Васильевна обернулась от двери и с чуть виноватой улыбкой произнесла:
– Ее Настя зовут.
Она вышла из дома с той же старой сумкой, в которой теперь лежали яблоки и две бутылки пива. Наталья Ильинична ее, конечно, с нетерпением ждет, хочет узнать, как все прошло. Ведь это именно она, веселая и бойкая старушка, которая от всех болячек пьет чайными ложками авиационный керосин и сидит целыми днями в интернете, предложила Татьяне Васильевне купить Диме куклу.
Она шла и все думала о тех двоих, бездвижно сидящих в кровати. На какой-то миг испугалась: вдруг ему не понравится и все окажется напрасным? Нет, не должно так быть. Она представила, как сын привлечет девушку к себе, запрокинет русую голову и нанесет в приоткрытые губы робкий поцелуй.
И все изменится. Пигмалионово счастье снизойдет на юношу, и он вдохнет в свою Галатею жизнь. Дрогнут искусственные ресницы и увлажнятся зрачки. Забьется на виске голубая жилка. И Татьяна Васильевна, вернувшись, услышит в глубине комнат приглушенный молодой смех и игривое перешептывание. Ночи утратят свое тяжелое и страшное дыхание, и перестанет изнуряюще болеть сердце.
С этими мыслями Татьяна Васильевна пошла быстрее, по-девичьи спрыгнула с бордюра, и бутылки в ее торбе радостно звякнули.
Любанька
Когда читаю «Яндекс Дзен», я иногда натыкаюсь на рассуждения об интимной жизни пожилых людей. Такое я тоже читаю. Сколько унылого пишут в комментариях! Ну вы знаете, вы ведь тоже иногда такое читаете. Пишут, что ничего зажигательного не может быть у людей после пятидесяти. И сил у них никаких уже нет. И о душе думать надо, и таблетки жене-мужу носить. Если кто-то хвалится успехами на этом поприще, значит, обязательно врет. Ну или фантазирует, и ему надо к врачу. Притормозить деменцию. Срочно.
Я сердито думаю: по себе судите, уважаемые, по себе. Богатыри не вы. Не знаете вы нашей Любаньки! Ударение, понятно, на второй слог. Не знаете! У нее и в пятьдесят, и в шестьдесят лет наяву было все, что (как Александр Васильев пел?) «многим даже не снилось, не являлось под кайфом, не стучалось в стекло» ни в двадцать, ни в тридцать. И свидетелей тому много. Вся подмосковная Александровка, где живут мои родители.
В этот поселок папа с мамой переехали лет пятнадцать назад. Сначала он показался им не слишком уютным, а потом привыкли. Все стало родное, знакомое. И я, приезжая к родителям в гости, тоже привык.
Наша Александровка расположилась на перекрестке двух дорог. Справа от дорожной перекладины возвышается высокий и широкий собор. Кажется, он слишком велик для такого низкорослого поселка: рядом с ним скромно стоит несколько приземистых пятиэтажек, а дальше – широким кругом – рассыпаны частные дома.
Особенно удобно рассматривать Александровку летним вечером, когда все жители ее на улице. Дети гуляют на площадках. Молодежь и мужики всех возрастов пьют пиво на магазинном пятачке, стоя группками или сидя на короткой лавке за пивным ларьком. Лавочки у подъездов оккупированы мирно беседующими пожилыми женщинами в летних платьях и домашних халатах.
Если повезет, то явление нашей Мессалины, нашей вавилонской блудницы можно наблюдать на главной улице часов в шесть-семь. Любанька и ее ухажер, возвращаясь с прогулки, обычно появляются откуда-то со стороны перелеска или дальних дачных улиц. Они идут, слегка пошатываясь, иногда что-то тихо напевая, отмахиваясь от комаров веточкой. Кавалер всегда нежно держит Любаньку под ручку, а при слишком резких штормовых бросках прихватывает заботливо за талию.
Заметив компанию своих соседок-подруг (где-то там в кружке сидит и моя мама), Любанька приветливо вскидывает руку и кричит торопливо:
– Здрасьти!
– Привет, Любанька, – отвечают женщины.
Счастливая парочка проходит мимо. Если Любкин ухажер окажется человеком неизвестным (а чаще бывает именно так), он тут же подвергнется подробному обсуждению и будет отнесен к одному из трех видов Любанькиных любовников: «вполне приличный» (видимо, «с Москвы»), «проходимец подозрительный» или «алкаш какой-то».
А Любка тем временем проведет мужчину в свой дом, который находится совсем недалеко от перекрестка. Это странное сооружение состоит как бы из двух половин: темной нижней (она раньше горела) и светлой верхней (ее достроили). На фасаде – два больших окна, расставленных широко, как раскосые глаза. Веранды никакой нет. Входная дверь на покривившихся петлях распахивается прямо в палисадник, где стоит стол со скамейками и старый мангал. Сейчас эти двое разведут в нем огонь и будут жарить сосиски. Вместе с дымком над домом поднимется в воздух голос Шуфутинского, которого Любка любит без памяти. Она без конца заправляет в старый магнитофон поцарапанный диск:
Та – да – та… Та – та – да – та – да… Та – да – там…
Снова гость к моей соседке.
Дочка спит, торшер горит.
Радость на лице.
По стеклу скребутся ветки,
В рюмочки коньяк налит –
Со свиданьицем.
Любанькин «вертеп» – душевный приют для многих, многих мужчин. Ведь его хозяйка – беззлобная, беспечная и беспечальная женщина. Ей уже шестьдесят пять. Но она не говорит фраз: «Старость не радость», «Все там будем» и «Жизнь прожить – не поле перейти», не тоскует об ошибках молодости, не анализирует подробно поведение своих взрослых детей и не поминает в каждом предложении Всевышнего. О себе говорит: «Я счастливая». Новому дню улыбается карамельными глазами. Много пьет, поет и смеется. И всем всё про себя рассказывает, ничего не скрывает.
Любанька красивая. Стройная. Фигура у нее спортивная, ни груди пышной, ни бедер. Она любит надевать джинсовую курточку и джинсовые бриджи, туго обтягивающие ее вполне еще девичьи ноги. Лицо узкое, как новая луна. На нем тонкая паутинка мелких морщин, неявная, мягко-прозрачная. Небольшие, молочно-шоколадные, как две конфетки, глаза Любки смотрят на мир просто. И вкусно. Особенно хороши у нее волосы. Их много, они не по возрасту пышные, крашенные в темно-каштановый цвет. Любанька закалывает их шпильками в разнообразные узлы, крендели и «девятые валы».
Алкоголичка ли Любанька? Ну как. Так-то – да. У нее случаются запои. На недельку. А потом ничего. И больше всего она любит выпивать для компании, для разговора, для того чтобы подпевать Шуфутинскому: «Натали, утоли мои печали, Натали… Натали, я прошёл пустыней грусти полземли!». Она не из тех женщин, которые в общем прилично выглядят, но уже с утра от них тяжко тянет перегаром, а в глазах плавает расплавленный злобный мозг. Нет, совсем не из тех.
Соседки-подруги Любаньку, конечно, ругают. За глаза обзывают сучкой и проституткой. Вернее, «шучкой» и «проштитуткой». Женщины же пожилые, постоянно посещающие зубных протезистов, у них чаще выходит именно так. Но больше они, конечно, Любаньку жалеют и имеют к ней – как это поточнее сказать? – снисхождение. Несчастную жизнь прожила Любка. Одно горе в ней было и есть. И почти во всем – сама виновата. Родилась сразу после войны в семье, в которой было десять человек детей. Закончила ли Любанька хоть пару классов, неизвестно. Замуж вышла без любви, а так – от нужды. Троих детей родила. Сын погиб в тюрьме. Старшая дочь спивается. И сын ее, Любанькин внук, тоже. Только Танька, младшая дочь, нормально живет. Муж у Любки умер, когда той было шестьдесят.
– Тю, чего это… несчастную? – не согласна с соседками Любка. – Я всю жизнь работала! Всю жизнь – на нашей нефтебазе. Дом построила!
– Дом? – сурово восклицают женщины. – Дом Петюня твой строил. А ты всю жизнь – по санаториям!
Любанька смотрит на них своими карамельками и не сердится. По санаториям и домам отдыха – это да. Это она всегда любила.
Ну а где еще развернуться жрице любви, если она замужем? Год отпахала – и в Гагры! Плавать дельфином в Черном море свободы и страсти. Ну, или в Минводы. Или в Средние Чубуки в Краснодарском крае. Куда путевку дадут.
Эх, вот бы узнать, как устояли Гагры, Сочи, Минводы, Большие, Средние и Малые Чубуки на земной тверди… Ведь Любанька куда моложе была.
После окончания срока санаторной путевки Любка никогда домой сразу не возвращалась. Ее еще некоторое время носило где-то любовным ветром. Из этого волшебного эфира она не звонила, телеграмм и писем не посылала. А дома у нее никто и не беспокоился: нагуляется – сама приедет. Любка могла быть в Сыктывкаре, а могла – у подружки Алки. Здесь же, в Александровке.
Алкина квартира была у Любаньки конспиративным пунктом, где она втайне от мужа проводила время со своими мужчинами. Но этой привилегии удостаивались, конечно, только постоянные любовники. Например, москвич Мишка. Мишка, по общей оценке александровских женщин, был мужик необыкновенно положительный: одинокий, непьющий, с квартирой в Москве. К Любке в Александровку он ездил постоянно. Поджидал из санаториев, скучал.
Мишка всегда каким-то чудом знал, когда санаторская река страсти вынесет Любаньку на берег. Он накупал продуктов, выпивки и спешил к Алле помогать накрывать стол. Приятный маленький подарок к приезду – готовое пиршество. Но Любке трудно устроить сюрприз. Бывало так: сразу после того как посвежевшая Любанька входила в двери и Мишка с Алкой распахивали ей навстречу объятия, за Любкиной спиной возникал незнакомый мужчина с ее чемоданом в руках. Тоже на вид вполне положительный. «Здрасьти!» – кротко говорила Любанька. «Со свиданьицем!» – отзывался из колонок Шуфутинский. Небольшая заминка, и вот уже новый знакомый раздевается в прихожей и проходит к столу.
– Ты зачем его притащила? – шипит в кухне на Любаньку Алка. – Вам что, в санатории времени не хватило?
– Чего в санатории? – не понимает Любка. – Тот, из санатория, домой поехал…
– А этот откуда? – изумляется Алла.
– Этот – с поезда…
А, ну да, дорога из санатория длинная: трансфер, вокзал, поезд, опять вокзал, метро, остановка пригородных автобусов, маршрутка… Ни за что не преодолеть такого пути Любаньке, чтобы не возникло рядом заинтересованной мужской фигуры. Никак.
С поезда, с автобуса, с электрички, с маршрутки, с работы, с поликлиники, с магазина, с булочной, просто с улицы – отовсюду к Любаньке цеплялись мужики и шли, шли за ней… Шли молча и тихо, шли громко, улыбаясь, разговаривая и размахивая руками. Они были разного возраста (часто моложе Любки) и разного социального статуса (изредка богаче Любки). Дойдя с ней до калитки, мужчины слегка тормозили: пригласит ли? Калитка – о, радость! – гостеприимно распахивалась. Я пришёл к тебе из позабытых снов, как приходят в свою гавань корабли… На-та-ли!
Над загадкой Любанькиной популярности у противоположного пола задумывались все. Не могли не задумываться. Я тоже пытал маму:
– Почему так, а?
Она сначала удивлялась:
– Чего тут непонятного? Доступная! Вот и все.
– А как это мужикам понять? Так сразу? Я бы вот не понял.
Мама озадачивалась:
– По взгляду!
Я с сомнением качал головой. Во-первых, Любанькин бакалейный взгляд, кажется, не умел обещать ничего фееричного.
– Во-вторых, – говорил я маме, – давай возьмем для примера любую знакомую нам женщину средних лет. Не будем даже шестьдесят плюс брать. Возьмем среднего возраста, лет сорока. И самую красивую. Наташку, например. Прицепим ей – гипотетически! – самый порочный, самый зазывный взгляд. И отправим ее в магазин. И обязательно – за водкой. Как ты думаешь, сколько времени понадобиться Наташке так ходить, чтобы кто-нибудь «упал ей на хвост»?
– Сколько? – озадаченная мама отвечала вопросом на вопрос.
– Дня три, не меньше, – уверенно сообщал я. – А может, неделю.
– Почему?
– Люди в магазинах редко смотрят посторонним в глаза. Часто вообще не смотрят. И не только в магазинах.
Тогда мама задумывалась, пожимала плечами и заключала:
– Флюиды!
Тетя Рита Зотова приносила соседкам на лавочку статью про астрологию, в которой говорилось, что все зависит от положения Венеры. Если она куда-то там переходит в небесном круговороте в конкретный период, то это обеспечивает некоторым знакам зодиака большой приток романтических приключений.
– Тут написано: в конкретный период, – сомневались наши бабушки.
В общем, всем было понятно только одно: Венера в Любанькином гороскопе все время стояла прямо в зените. Так, что напекала своим бело-желтым светом Любкину макушку.
А вообще подружки-соседки Любаньке завидовали немного, я не сомневаюсь. Сами себе удивлялись, но завидовали. А как удержаться от этого чувства? Вот сидит Любанька спокойно на лавочке вместе с ними и вдруг звонит у нее телефон. Незнакомый номер. Любка хватает трубку:
– Славка? Это что – ты? Да, Славка, да! Через час? Хорошо. Хорошо! Буду!
И Любанька срывается домой: надевать джинсовый костюмчик, краситься, укладывать на голове беспокойный «девятый вал». Уходя, она от своей калитки обязательно помашет рукой подружкам.
– Все, – скажет кто-нибудь из женщин мечтательным голосом. – Побежала. К жениху.
Как тут не замечтаться? У самих-то у них когда такое последний раз было? Чтобы бежать с взволнованным сердцем на свиданку? Давно. Так давно, что сердце уже почти ничего и не помнит. А звонок с незнакомого номера? Кто им вообще звонит с незнакомых номеров? Мошенники только. Ну, еще медсестры протезистов. А ведь они с Любанькой ровесницы.
Даже те женщины, которые спокойно жили в своих крепких, долгих и прочных браках, нет-нет, да начинали сомневаться: так ли уж счастливы они с мужем? Могут ли вообще быть по-настоящему счастливы домашние тапочки – правый и левый?
Но, правда, нашим женщинам для хорошей эмоциональной встряски хватало и просто разговоров о Любанькиных похождениях. Много ли у бабушек приключений? Продать укроп с огорода на пятачке у магазина, сунуть мелочь в игровой автомат и выиграть двадцать пять рублей – самое волнующее событие из сферы греховных наслаждений. Но это пока существовали игровые автоматы. Потом никаких волнующих событий не стало.
Зато у Любаньки, у этой разбойницы с большой дороги любви, их было навалом. Долго обсуждали ее попытку выйти замуж за Мишку. Да-да. Мишка никуда не делся. Он даже дождался – не специально, понятно – смерти Любкиного мужа и уговорил долгожданную возлюбленную переехать к нему в Москву. Любанька согласилась. Переехала. Занималась хозяйством. Насолила банок с огурцами-помидорами, накрутила компотов. Вздохнула. Подумала. Собрала все банки, договорилась насчет машины и рванула назад, в Александровку. Пока Мишки дома не было. Он, конечно, потом бросился за ней вдогонку.
– Не могу я, – сердито сказала ему Любка. – У меня здесь дом, дети, внуки…
– Дети? Внуки? – Мишкиному удивлению не было предела: когда это Любка по ним скучала?
– Ну так, вообще, – уточнила Любанька. – Надоело!
Когда Алка с Любанькой ехали отдыхать в санаторий, женщины в Александровке радовались. Да-да, санатории тоже никуда не делись. Просто случались они реже. Ведь путевки пенсионеркам дают нечасто и денег на поездку скопить нужно. Но все-таки санатории не исчезли из Любанькиной жизни. И они обеспечивали потом наших бабушек длинной – недели на две! – остросюжетной сагой.
Рассказчиком была, как всегда, Алка. И она, как всегда, начинала с самого начала. Прибыв на лечение, подруги заходили в номер, ставили чемоданы, говорили: «Уф!» – и решали, что нужно выпить. Любка бежала за бутылкой. Магазин – прямо у входа в санаторий. С порога на порог. Пять секунд. Назад Любанька возвращалась не одна. «Приветствую!» – по-свойски, как будто вчера расстались, говорил Алке незнакомый мужик, мыл стаканы и принимался разливать водку.
Как всякий талантливый рассказчик, Алла подробно останавливалась на узловых моментах. А главный узловой момент санаторской жизни – дискотека. Вечером в выходные Алка с Любкой обязательно шли на танцы. Но Любаньке ведь нельзя танцевать, обязательно нехорошо все будет! А она любит. Наденет платье легкое, балеточки, прическу возведет в высокий начес, накрасится и приготовится: стоит с краю танцплощадки, дожидаясь чего-нибудь особенно заводного и особенно любимого, Шуфутинского или Трофима. И как только из колонок грянет:
Вот ведь как бывает в жизни подчас,
Наша встреча караулила нас.
Я заметил твой смеющийся взгляд
И влюбился, как пацан, в первый раз, –
она пойдет в танец, как в воду, широко разводя блаженствующие руки. Задорно двигая бедрами, Любанька прищелкивает пальцами и кокетливо притряхивает плечиком. Разлетается мелодия – разлетается и Любанька.
А ты стоишь на берегу в синем платье,
Пейзажа краше не могу пожелать я.
И, распахнув свои шальные объятья,
Ласкает нас морской прибой-бой-бой.
Любанькины балеточки порхают над асфальтом, взбивают в пышную пену сумерки, коленки мелькают под цветным подолом, локти взлетают вверх все чаще, все порывистей. Быстрее, легче. Песня взрывается припевом:
А впереди еще три дня и три ночи,
И шашлычок под коньячок – вкусно очень.
И я готов расцеловать город Сочи
За то, что свел меня с тобой.
Начес на Любанькиной голове не выдерживает натиска эмоций, и из него выпадают отдельные прядки, обрамляя ее лунное лицо таинственным ореолом.
Стоит ли говорить, что целый табун немолодых романтиков в белых тапочках выводил ногами замысловатые крендели вокруг этой царицы ночи. В тот раз скандал случился, когда пришло время «медляка». Из-за Любки поспорили двое из тех, что заприметили ее еще до танцев. Они интеллигентно ушли разбираться за ограду. Когда вернулись, Любанька уже медленно топталась по площадке в объятиях какого-то бородача, который явно решил, что сегодня судьба ему широко улыбнулась. «А рябина на снегу плачет белым инеем, как продрогшая моя поздняя любовь», – давил на больное Трофим. Бородач оказался мужиком крепким и агрессивным. Угостил тех двоих хорошими ударами в челюсть. По очереди. Сразу, как подошли. Неинтеллигентно – прямо на площадке. Была заварушка и визги. Потом все соперники вместе с Любкой и Алкой зажигали под «Кайфуем, сегодня мы с тобой кайфуем» и «Марджанджа». А после пили водку на скамейке. Пили до победного: теперь мужики, видимо, старались друг друга перепить. Дальше Алка не помнит.
«Что такое? Как не помнит? На самом интересном месте! С кем Любка-то ушла?» – волновались очень александровские женщины. Ведь только что они слушали, открыв рты. У старенькой бабы Светы, Светланы Афанасьевны, можно было даже рассмотреть элементы нижней вставной челюсти. Это неудивительно, ведь она вместе со всеми в это время находилась в самом центре сюжетного водоворота. В непосредственной близости от Покровских ворот. У нее захватывало дух и замирала душа. И так хотелось в санаторий, на танцплощадку, где музыка и кавалеры.
– Да чё? С кем-нибудь да ушла. Это ж Любанька, – решали женщины. Рассказчица не отрицала такой возможности, но смотрела все-таки с сомнением, потому что думала про себя о том, что вряд ли они с Любкой тогда могли ходить.
А вот утро Алка запомнила хорошо, так как пришла строгая врачиха, зам. главврача санатория. Она посетила комнаты участников разврата и сделала всем строгий выговор:
– Алкоголя больше – ни грамма! Запрещаю категорически. На танцы – ни ногой! Мало того, что у вас каждый раз после них давление зашкаливает! Теперь еще лица битые! И похмельный синдром! Что сейчас у вас с сердцем, я молчу уже.
Любаньку и Алку она ругала еще подробнее: женщины ведь они. Алке было очень стыдно. А Любанька только преданно смотрела с кровати на врачиху и согласно кивала на каждое ее слово темно-каштановым коком, свалявшимся за ночь в продолговатый колтун.
Вообще Алка сообщала много еще разных ужасных, позорных и захватывающих подробностей. Правда, отказалась поведать, почему в одно прекрасное лето она позвонила из санатория мужу, велела срочно приехать и забрать ее домой. Что, интересно, стряслось, а? Зацепило, что ли, и Алку взрывной волной Любанькиных страстей? Об этом Алла молчала, сколько у нее не допытывались.
Так шли годы, никто не молодел, но все время горели веселым янтарным светом в темноте вечеров раскосые глаза Любанькиного дома. Только однажды вдруг погасли. Что такое? Почему? Заболела Любка. Онкология. И все серьезно.
– Допрыгалась, проштитутка, – сказала бабушкам на лавочке Светлана Афанасьевна. Две женщины, тоже имеющие онкологический диагноз, возмущенно уставились на нее.
– Ну да, так-то, – спохватилась баба Света, – рак от разного бывает.
Любанька покинула свой дом и отправилась в долгое путешествие по больницам. Наверное, она иногда возвращалась в поселок, но никуда особо не выходила. Моя мама ее не встречала.
Без Любки Александровка не то чтобы затосковала, но как-то притихла, заскучала. Каждый месяц, приезжая к родителям, я смотрел из окна машины на Любанькин дом. Может, нет уже на свете Любаньки? Может, на небесах уже? В эти моменты я мысленно волновался. Это очень волнительно – Любаньке на небеса попасть. Дом ее стоял в оцепенении, дверь была закрыта, раскосые окна смотрели пусто. Не возился у мангала какой-нибудь патлатый мужик в старом свитере, не вился в воздухе голубоватый дымок, и Шуфутинский не звал безутешно свою Натали.
Летом того года я к родителям не смог выбраться, приехал ранней осенью, сухой и свежей. Въезжаю в Александровку. Что это у Любанькиного дома? Вроде костерок? Да. И дверь открыта! И мужик, лысый, в куртке, ломает сухие ветки и бросает в огонь. И на столе что-то стоит. А хозяйка-то где? Не видно. И тут осенило: открой окно! Как здорово услышать именно то, что ты хотел:
В старом парке пахнет хвойной тишиной,
И качаются на ветках облака.
Сколько времени не виделись с тобой,
Может год, а может целые века?
Значит, дома хозяйка!
– Что, Любанька вернулась? – спрашиваю потом у родителей.
– Да! – мама улыбается.
– Выздоровела?
– Вроде.
– А мужик откуда?
– Из больницы, – отвечает мама.
Как я сам не догадался, глупый какой.
– Мам, ты неправильно говоришь. Надо говорить «с больницы».
Мама удивленно смотрит на меня, и потом мы смеемся.
Любка, действительно, поправилась, и ее вертеп снова принимал всех, кто раньше «томился одиночеством вдали». И чья-то завистливая душа все-таки не выдержала, не вынесла Любанькиного возрождения к ее беспечальной жизни. Однажды, вернувшись с ухажером с прогулки, Любка увидела на своем заборе широченную надпись, наскоро выведенную белой краской. «Шлуха», – гласила надпись.
– Почему – шлуха? – изумилась Любка.
Любанькин спутник был местным, старым ее любовником. Он не понял, что Любку так удивило: то, что ее так назвали, или досадная фонематическая ошибка в таком простом слове. На всякий случай он сказал: «Э-э-э-э-э…» – и пошел в сарай искать краску. Им пришлось выкрасить в голубой цвет половину забора, и дом теперь смотрелся свежее.
А годы снова шли. Хранящая внутри себя маленькую тайну голубая краска на заборе успела поблекнуть. Любанька стала прихварывать. Заболели ноги. Она отдала свой дом дочери, а сама переехала в однокомнатную квартиру, в ту же пятиэтажку и тот же подъезд, где живут мои родители. Теперь Любанька уже не может уйти никуда дальше лавочки у подъезда. Моя мама взяла ее под патронаж и носит ей продукты из магазина, лекарства из аптеки.
Мой папа называет Любаньку «наш ара». Это точно. Очень точно. Скованная квартирой, как клеткой, Любка все время мечется на втором этаже вдоль окна своей кухни, путается в шторе, без конца клюет узким лицом пространство за открытой оконной рамой, трясет темно-каштановым хохолком и резким голосом разговаривает сразу со всеми, кого видит у подъезда.
– Здрасьти! – это мне и папе.
– Вер, и сыра возьми, сыра! – это маме.
– Ленка, ты на работу? – это Ленке.
Можно было бы уже, наверное, и расстроиться, что закончилась сага о Любанькиных похождениях. Огорчиться, что женщина, всегда летавшая на мощных крыльях страсти, превратилась в хромоногого попугая. Но не стоит, потому что Любанька себе никогда не изменяет.
Вечер субботы. Мамы дома нет, ушла по делам. Я проверяю сковородки: а что там вкусного? О, блинчики!
– Не вовремя я к Любаньке сегодня зашла, – говорит вернувшаяся мама и как-то потерянно ставит пакеты на табурет. Я жую блины.
– А что такое? – спрашиваю.
– Любовник у нее. Молодой.
– ?
– Да. Захожу, а она в красивой такой ночнушке на кровати сидит. С прической, накрашенная. Выпивши. Говорит мне: «Выпила я немножко, Вер». А я смотрю через штору на балкон. А там человек. Прячется. А штора просвечивает, и я понимаю, что это Пашка.
– Какой Пашка?
– Ну Пашка, я тебе рассказывала. Вдовец. Жена у него умерла два года назад.
Теперь я себя чувствую в непосредственной близости от Покровских ворот. Известие, что прямо сейчас под нашим балконом, только тремя этажами ниже и чуть налево, прячется молодой любовник, впечатляет. Подмывает метнуться на балкон и перевеситься через перила. Но перед мамой неудобно. Ладно, удовольствуемся подробностями.
– И что? – спрашиваю.
– И ничего, – отвечает мама, – я ушла поскорее.
– А почему молодой? Ему сколько лет?
Мама считает в уме, потом сообщает:
– Шестьдесят четыре.
– А Любаньке сейчас сколько?
Мама опять считает в уме и произносит:
– Семьдесят семь.
Кажется, я забылся и маме хочется сказать: «Закрой рот, блины видно», но она деликатно молчит.
Наконец я сглатываю удивление и говорю:
– Мама, я наивный! Я верю в чудеса. Но в это все равно не могу поверить!
Она, вся еще в мыслях от неловкой ситуации, сердится:
– Чего не веришь-то? Вру я, что ли? Все знают, что Пашка к ней ходит после Валиной смерти. Тайком. Кого хочешь спроси.
– У Пашки вашего, ты говорила, теперь женщина с козой живет?
– Женщина с козой давно ушла. Взяла козу за рога и ушла. Только он до козы к Любке бегал. Во время козы. И после козы, значит, бегает.
Та – да – та… Та – та – да – та – да… Та – да – там.... Свет сольется в щелку, дверь тихонько щелкнет, лифт послушно отсчитает этажи…
– Мам, а как она выглядела в тот момент?
– Кто?
– Любанька.
У моей мамы хорошо такие вещи спрашивать. Она имеет объективно-строгий взгляд на действительность. Мама думает и говорит:
– Хорошо так. Симпатично.
Сейчас Любаньке восемьдесят. Девятый десяток разменяла. Молодой Пашка все так же – ходит. И если бы – гипотетически! – какой-нибудь диванный комментатор на «Дзене» от нечего делать побился бы об заклад, что в девяносто у Любаньки уж точно не будет никакого любовника, я бы сделал небольшую ставку. В пользу Любки. И включил бы себе для настроения «Шашлычок под коньячок». Давай, Трофим, порви условности, время и пространство! «А ты стоишь на берегу в синем платье, пейзажа краше не могу пожелать я…»
Кукурузное поле
Вечер пятницы – как непочатая бутылка вина. Как только что опушившийся одуванчик. Я гоню машину. Вот уже наша кукуруза. В этом году вечно голые поля возле дач засадили этой мощной, простодушной культурой, и она обступила с двух сторон высоким забором дорогу, заслонив горизонт. В дождь кукуруза всегда грязная, в хорошую погоду – пыльная. Настоящий тоннель. Мы любим с Егором по нему ездить. Как в заколдованном царстве. Кругом не живое и не мертвое. Здесь в прошлую поездку в дождь он увидел на обочине старушку в простом таком голубом дождевичке. Она ковыляла вдоль кукурузы. Колпачок смотрел в небо.
– Папа, папа! Это фея?
В такие моменты я расстраиваюсь. Мне трудно ему объяснять, что костюм супермена не придает способности летать. Что ни один грузовик на свете не трансформируется в Бамблби. Что по обочине идет просто старушка.
Я совсем недавно полюбил своего сына. Ему уже четыре с половиной. А я люблю его только десять месяцев. Его самого. Отдельно от нее. Раньше я любил их вместе, его вместе с ней. Десять месяцев назад я обнимал его и тянул, тянул носом его запах: я хотел учуять ее аромат, ее сегодняшнее утро, вчерашний вечер, а лучше – ночь. Дети как хлебный мякиш. Они впитывают запахи. Оладьи или «Диор» – им все равно.
На выезде из тоннеля поворот на нашу улицу. Да, почти год прошел. Мы с ней тогда без конца ссорились, отвратительно ссорились. Я спросил однажды:
– Почему ты ведешь себя так со мной?
Она сразу нервно:
– Прости, прости! Просто у меня внутри собралась такая муть! Такая муть! И меня этой мутью периодически тошнит… И почему-то все время тебе на ботинки… И это так стыдно… Тебе приходится потом отмывать меня, себя, свои ботинки…
– На мои ботинки – это потому, что я рядом…
– Да, правильно, ты рядом. Я подумала… Может, нам пожить некоторое время врозь?
Теперь все на своих местах. Она тошнится в сторонке. Мои ботинки чистые. Егор живет на два дома и периодически ревет перед сном, оттого что забыл своего спального кролика у меня или у нее.
Вот и наша дачная улица. Вечером по ней едешь всегда прямо на солнце и почти ничего не видишь. Только слышишь, как на колдобинах арбузом шарахается внутри тебя созревшее от ожидания сердце.
…Егор, ликуя, приплясывает у машины. Я приехал. Из дома выходит мама, становится возле внука. Вдвоем они ждут, пока я достану из багажника пакеты. Два белоголовых ландыша в разной поре.
Отдаю Егорше куклу:
– Для Ники. Купил сегодня.
Кукла хорошая: длинноногая, одета как б… Сын, довольный, неловко держит куклу в руках и счастливо улыбается. Завтра у Ники день рождения. Это событие.
Здесь, на даче, у Егора друзья – дети с соседних участков. Мальчик Андрей, ему четыре, в любую погоду в трусах и майке – родители закаляют. Он немногословен и прост, часто соплив, видимо в результате закаливания. Две девочки – Даша и Лиза. Они сестры, старшая ровесница Егору, а младшей около трех. Обе болтушки такие, что у мамы от них болит голова. Длиннющие скороговорки младшей сестры переводит старшая.
– Аей, псалуста, мне таканчик истой ички!
– Даша, что она говорит?
– Водички просит чистой…
Егоркина жизнь здесь проходит между девочками, сварившими у бочки «суп», и теплицей, в которой Андрюха, тяжко обливаясь потом, выкопал «гараж». Друзья старательно репетируют жизнь, изучают это кукурузное поле. Пока они вместе и светит солнце, отыскивают в нем ходы и тропинки, определяют ориентиры и сверяют карты, чтобы потом, оставшись в одиночестве при ущербной луне, не блуждать слишком долго и не слишком громко реветь.
Я купил им цветную палатку, красно-желтую имитацию дома и жизни. Мама постелила внутри одеяло – вылинявшую имитацию тепла. Они забиваются туда вчетвером и играют в тесноте. Мне нравится сидеть под вечерними банными дымами и слушать эту возню человеческих кутят, которые визжат, хохочут, ссорятся, ревут и опять смеются. Мне нравится, что все мои трудные мысли здесь исчезают, как исчезают в сумерках белые, в машинках, Андрюхины трусы.
Забежав в дом, Егор укладывает упаковку с куклой на видное место. Месяц назад наша дачная идиллия была грубо нарушена. Случилось это внезапно. Подул ветерок, потом будто зазвенели мониста или ударились друг о друга тонкие серебряные браслеты… Егор замер и вытянул шею. С той стороны рабицы, у соседей, заскользило вдоль капустной грядки необыкновенное существо. Все такое длинное: ноги, волосы, ресницы. Все – от тончайших щиколоток до абриса блестящего лба – создано резцом гения. Каштановые волосы струятся по плечам и спине, карие глаза загадочно лучатся. Егор впечатлился. И зовут Никой. Вероникой. То есть такая девочка, конечно, не может называться просто Машей там или Настей.
Обычно Нику передает к нам через забор ее дедушка. Пройти из калитки в калитку недалеко, но через забор все равно быстрее. Я принимаю ношу крайне осторожно, дабы не покоцать эту неземную красоту о колючий край рабицы. Егор стоит рядом – волнуется… Заполучив красавицу, уводит ее в глубь сада.
– Садитесь есть, – у мамы уже все на столе. Улыбаюсь. Вечер пятницы наступил.
Когда воздух остынет и начнет наливаться сиреневой свежестью, мы сядем с Егором на лестницу на веранде и станем ждать ежа. Наш еж живет в малине. Он большущий, старый и, как нам кажется, слепой и глухой, потому что он никогда не скрывается и не торопится. Он идет к нам, как танк, прямо через плантацию клубники, безжалостно ломая листья и давя ягоды. Потом шумно ест угощенье, помогая себе лапами. Егор в это время смотрит на ежа и не дышит. Пока еж ужинает, небо успевает погаснуть.
– Один раз поспать, и у Ники будет день рождения, да? – спрашивает Егор перед ночью, когда читаю ему «Шашлычок из редисок». Егор считает до десяти и знает уже немало букв, но со временем у нас пока трудно. Уезжая на два дня, я говорю, что вернусь «через четыре раза поспать». Дневной сон то считается, то нет, и от этого иногда происходит путаница. Бывает, они с бабушкой ждут меня только через четыре дня. Вместо двух.
– Да, только один раз поспать, – целую его и выключаю торшер, уютно накрытый маминым цветным платком, чтоб не слепил.
С появлением Ники все изменилось в Егоршиной компании. Лиза с Дашей почему-то стали приходить реже. В красно-желтой палатке поселилась Ника с Егором. Андрюха был изгнан за периметр. В нашем саду теперь все время раздаются царственные Никины распоряжения, которые пацаны выслушивают с напряженным вниманием, а потом бегут выполнять. Машинки и «гараж» заброшены – Ника обустраивает дом. Я не вмешивался и все улыбался, пока не увидел сцены: Андрюха, смешно раскорячив голые ноги, приближается к палатке, где Ника вьет семейное гнездышко, и протягивает во вход пучок травы, стараясь не заступить за полуметровую невидимую зону отчуждения. Я не выдержал, велел Андрюху пустить в палатку и траву себе носить самостоятельно.
Хотя Ника не всегда распоряжается. Иногда она может коснуться тонкими загорелыми пальцами Егоркиной скулы и буднично-нежным, вынимающим сердце голосом спросить:
– Это родинка у тебя? Или что?
В такие моменты Егор стоит и блаженно молчит. Как баклан. Не может сказать: «Это просто грязь». Он вообще ничего не может сказать. А я думаю: ей только пять или шесть, откуда это? От девчонок в детском саду? Из бабушкиных сериалов? От матери? Но мать вон за рабицей – тихая огородница со скучным голосом. Откуда эта царственная женственность? Откуда знание, что ей дано повелевать землей и водой, бабочками и жуками, птицами и рыбами, зверем разным и человеком? Юная богиня, лунная Лилит, грозная Иштар просыпается в этой девочке.
Утром Егор дышит над ухом, будит меня:
– Папа, пошли, время уже.
– Какое время, Егор? – тяну я спросонья. – Седьмая луна миновала?
Он стоит, прижимая к себе куклу, и не понимает. Бабушка одела его в лучшие шорты и футболку, причесала, вручила подарок – иди поздравляй. А я-то зачем? А, через забор нашу прелесть переправлять. Ну, пошли…
Я задержался деликатно на веранде. Смотрю на них. Видел ли я что-нибудь прекраснее? Солнце. Сад еще весь в росе. Капли на листьях, и поэтому смородина густо искрится. Они стоят друг против друга. Между ними рабица. Егоршина голова светится на солнце. Ника в волосах своих бесконечных как в теплом каштановом облаке. Он что-то говорит и, с трудом дотянувшись до края забора, отдает ей куклу. Зовет меня. Все, надо идти.
Ника по случаю дня рождения в короткой голубой юбочке, переливающейся бархатистыми волнами над загорелыми точеными ногами. Торжественная и кроткая.
Довольные дети уселись на лавку играть. Я тоже доволен. Вернулся в дом. Здесь у мамы шипят сковородки и растет на тарелке горка оладий. Сейчас она подаст их на стол сразу со всем на свете: сметаной, сгущенкой, свежей клубникой, растопленным сливочным маслом и джемом.
– Играют? – мама затаенно улыбается. Она кокетливую Нику не одобряет, но умиляется чувству, которое Егор испытывает к этой девочке.
– Играют, – я кивнул на окно, из-за которого слышались детские голоса. Только что это? Что с их голосами? Знакомые напряженные ноты. А потом знакомые переходы на тошнотворный приглушенный тон. Я подошел ближе к окну. Точно, ссорятся. Ника хочет, чтобы Егор пошел играть к ней в дом. А Егор отказывается. Он к ним не ходил никогда – не звали. Еще деда Никиного он побаивается. Непонятно почему, но боится. И сейчас уперся. Ника, привыкшая, что ее друг, как дрессированный пудель, выполняет все команды, злится и напирает. А Егор бубнит что-то упрямое и невнятное – уговаривает остаться. Никин голос становится настойчивее… Я тихонько вышел на веранду. Отсюда, если встать у самых перил, скамейка попадает в поле зрения.
Где я уже все это видел? Я ведь много раз это видел. Под солнцем, под дождем, под снегом – два лица… Она говорит:
– Или ты идешь, или я сейчас уйду навсегда. И никогда больше не приду. Ни-ког-да!
Ей нужно, чтобы он для нее преодолел свой страх, недоделанность свою, бросил сомнения, дом, друзей, футбольный мяч, старую хоккейную клюшку – и пошел с ней… А он тормозит, не понимает и вообще в ступоре глубоком от этого «никогда»…
Егор молчит. Она настойчиво глядит ему в глаза и ждет… Ничего не дождавшись, оскорбленно разворачивается и уходит навсегда. Редкий случай – в ворота. Ведь нельзя, уходя навсегда, сказать: «Передайте меня, пожалуйста, через забор!».
Я сбежал по ступенькам к сыну.
– Она сказала, больше не придет, – нижняя губа у Егора горестно прыгает. – Никогда. Как это…
Он, видимо, хотел спросить: «Как это – никогда?», да вспомнил, что знает это понятие. Егорша знает, что, сколько бы раз ты не ложился спать, сколько бы раз луна не проплывала в сердитой луже неба, сколько бы раз солнце не дарило надежду на новый счастливый день, невозможно дождаться того, кого забрало у тебя безжалостное никогда.
Егор крепился, чтобы не заплакать. Но слезы прорвались и часто закапали на футболку, попали на худую, коричневую от загара руку и траву под ногами. Было ли мне когда-нибудь так больно?
– Егор, – начал я, – люди часто в сердцах и попусту, в общем, говорят это «никогда». Это не всегда значит, что человек действительно больше не придет. Бывает, он возвращается через три года, три недели, три дня…
Егор с надеждой вскинул голову:
– Сколько раз поспать?
– В твоем случае, Егор, – радостно объявил я, – нисколько не поспать. Она вернется через пятнадцать минут.
Мы сели на лавку на веранде в тени, обмякли. Я не знал, что еще сказать. Я подумал: как же это? Мне казалось, что до такого разговора с сыном у меня еще лет десять впереди. Вот он придет, тоскливый и поникший, раненный глубоко какой-нибудь глупой девчонкой, и мы сядем на лавку на веранде в тени… И я произнесу правильную, рассудительную, спокойную и вдохновляющую речь. О женщинах и мужчинах. А так сразу… Мне нечего сказать. Я не готов. И он такой маленький. Ну, погоди же, синенькая юбочка! Венера-недорослик! Праправнучка праматери! В голове у меня возник план мести.
Егор стал скучно возить по веранде машинку. Пять минут прошло. Да, я засек время, когда Ника ушла. Вернее, когда я сказал Егору про пятнадцать минут. Если подойти к самому углу веранды, можно незаметно наблюдать за воротами. Я подошел и посмотрел: ворота приоткрыты и покинуты. Десять минут. Чего же я стою тут? Надо подготовиться. Пошел в дом – подготовился. По моим подсчетам, осталось минуты три. Снова с веранды оглядел ворота: никого.
Пятнадцать минут истекли. Что ж, дадим юбочке еще немного времени. Я сказал маме, что оладьи пока есть никто не будет. Побродил по кухне, поменял местами Егоркины магниты на холодильнике, выгнал в окно пару мух. Двадцать минут. Неужели я ошибся? Ха, давненько в таком волнении не поджидал я женщин.
Я снова занял наблюдательный пост в углу веранды. Прислушался: не шуршит ли трава, не звенят ли мониста, не ударяются ли друг о друга тонкие серебряные браслеты? Тишина. Что же я скажу Егору?
И вот… Вдруг… Из-за железной створки беззвучно скользнула сандалия. Потом показалась тонкая загорелая щиколотка. Точеная нога. Белесая коленка. Собственно юбочка. А потом она возникла вся – до золотисто-каштановой макушки. Есть! Двадцать три минуты.
Идет сюда. Егору ее пока не видно. Пора действовать. Я подбросил ключи от машины вверх и бодрым голосом спросил:
– Сын, а не поехать ли нам купаться?
Радостный вопль, и Егор заметался по веранде: где плавки, полотенце, круг надувной? А все в пакете на лавке! Берем пакет – и вперед. Егор в два прыжка слетел с лестницы и неожиданно наткнулся на юбочку.
– Ника! Мы – купаться! – и он пронесся мимо нее к машине.
Удивленно распахнутые карие глаза сначала рассмотрели Егоршину спину, а потом воззрились на меня. Да-да. Теперь мой выход. Одним доброжелательным, улыбающимся взглядом мне нужно сказать сразу несколько фраз:
– Да, малышка! Как купаться, так он и забыл, что ты ушла от него навсегда. И никогда не вернешься. Такие мы, мужики. А чё? Не расстраивайся! Вечером можешь снова торжественно вернуться из своего «никогда».
Сказал. Кажется, внятно. В общем, прости, девочка. Ариведерчи, Лилит! Мы с Егором попылили по дороге. Сын что-то возбужденно говорил про озеро, а я смотрел в зеркало заднего вида. Она стояла у наших ворот. Такая озадаченная и одинокая. А у нее ведь день рождения сегодня… Так, стоп! Никакого сожаления, никакого чувства вины! Им нет места в этом мире утренних рос, спеющих ягод и сытых ежей в сиреневых сумерках.
– Папа! У-у-у-у! Кукуруза! Въезжаем в тоннель!
Прыгаем в тоннеле на ухабах, и Егор смеется, запрокидывая голову. Это мне за подвиг картонная медалька на широкую грудь – секунды ликования в пыльном кукурузном поле.
Поскидывали одежду. Егор воткнулся в надувной круг и бросился в воду. Я – за ним. Ух, холодная водичка. Блаженство.
После купания я растянулся на теплом песке. Прикрыл глаза. Егор еще плещется. Налетел ветерок. Рядом, совсем рядом застучала жесткими листьями осинка, словно зазвенели мониста или ударились друг о друга тонкие серебряные браслеты. И вдруг пришло, вдохнулось прямо внутрь. Не догадка, не предчувствие, а простое, понятное знание: в моем случае тоже не будет никакого никогда, она вернется.
Видимо, я сказал это вслух. Рядом завозилось что-то холодное и мокрое.
– Сколько раз поспать? – Егор слизнул капли воды с посиневшей верхней губы и засмеялся.
41-ый маршрут
В самых разных публикациях вижу сейчас немало попыток реабилитировать если не советский строй, то советскую жизнь. Те, кто делает это из политических соображений, получают ожидаемую, просчитанную поддержку от тех, кто, старея, утопает в розовых ретроспекциях. А как же! Это же было дано в таких ярких ощущениях, каких совсем нет сейчас: пионерия, братство дружбы в летнем лагере, гордость общих достижений, стабильные цены и главное – равенство! Пусть несытое, безрадостное, безнадежное, как крышка гроба, но равенство. Чтобы никому не было обидно.
Мне от таких публикаций становится гадко. Это гадко, когда ложь отражается во лжи, множится зеркальным коридором и уже никогда не определить, где настоящий объект изображаемого.
В такие моменты я цепляюсь за собственную память. Там, в глубине ее, хранятся с советских времен непредъявленные счета и никому не поданные заявления. Счета за недополученную радость, уполовиненную любовь, обнуленные мечты. Заявления о похищенном счастье, загубленных возможностях, задушенном творчестве. И это не пыльная, потемневшая от времени и желчной обиды пачка бумажек, это живые, данные мне в зримых и самых ярких ощущениях картины.
Вот на фотографиях мои родители в пору молодости. Невысокие, стройные, оба такие красивые. Красивые той чудесной русской красотой, глядя на которую, грезится, что кто-то поет на одиноком полустанке среди белых берез: «Я в весеннем лесу пил березовый сок…».
На тех фотокарточках они все играют и все смеются. У теплой реки, в сугробе у трактора, на деревенских мостках… Папа шутит, а мамины глаза лучатся смехом, радостью такой, что без слов понимаешь, зачем человек на земле живет.
Папа, когда за мамой ухаживал, в техникуме в райцентре учился. Полтора часа на поезде до родного поселка. Денег на билет никогда не было, а любимую нельзя не повидать. Он к лесенке с внешней стороны вагона прицепится и едет. Зимой мороз, ветер, буран, а папа в худом пальтишке за вагоном болтается. Терпит.
Однажды в стужу с мужиком веселым на станции познакомился. Поговорили. Потом посадка. Мужик прошел в вагон, папа – за вагон. На следующей станции опять встретились. Дядька удивляется: «Ты как уже здесь?». Проводница смеется: «Он по воздуху, дяденька, по воздуху!». Мужик долго поверить не мог, что можно такое вынести.
Приедет в поселок, а к маме в теплый дом войти нельзя, бабушка наша сильно против папы была: «Нищеброд!», запрещала дочери с ним встречаться. Папа пойдет на опушку леса, там вышка пожарная, он заберется на нее и стоит на ледяном ветру, пока мама не проснется, не выглянет в окошко, не увидит темную фигурку часового на своем посту…
Мама скорей за пальто, за валенки – и бегом навстречу радости.
Можно ли было иссушить эту искрящуюся реку? Нет, конечно. Она и теперь непобедима и никому неподвластна. Она и теперь искрится. Но вот измучить, уполовинить, замутить ее советской жизни удалось вполне.
Я себя в детстве помню плохо. И поздно. Что пораньше – совсем урывками. Вот в какой-то год вспоминается бабушкина высокая кровать, на которой я только что проснулась после дневного сна. Вся в поту. И солнце старается ко мне пробиться через открытое окно, сквозь шторы в зеленый вензель… А у кровати на столике, в чашечке белой, земляника пахнет. Это мама мне собрала на опушке под папиной вышкой…
Позже помню окно в советском унылом городе, в которое я всегда выглядывала маму. Вот она идет, школьная учительница, несет тяжелый портфель и сосредоточенно смотрит внутрь себя, и брови у переносицы сошлись скорбной парочкой.
А вечером придет папа с завода. Он сварщик шестого разряда. Строгий, угрюмый, насупленный. Брови у папы густые-густые и тоже плотно сдвинуты.
Они садятся в кресла в большой комнате и долго говорят о событиях дня, о маминых проблемах в школе, обо мне с братом. Они тянут тяжелый воз повседневности вместе, но живут врозь: каждый в своих трудных и невеселых мыслях.
Папа тогда уже начал писать, почувствовал ту странную, вечно шепчущую что-то важное внутри него силу, и от мира хотелось отдалиться, уйти, оказаться в тишине большой комнаты, чтобы писать.
Он стал приносить маме варианты первой пьесы:
– Посмотри, Томочка.
Мама читала, разочарованно качала головой:
– Что-то не то еще… не то…
А однажды улыбнулась, стоя у окна со свежими машинописными листами:
– А вот это хорошо, Женя. Очень хорошо…
И папино лицо озарила такая радость, какую человек, верно было сказано, только в творчестве знать может.
Со многими хозяйственными делами мама часто оказывалась наедине. Отработать в школе, проверить тетрадки, позаботься о двух детях, рассчитать до зарплаты получку, отоварить талоны на масло и сахар, занять денег у соседки, съездить каждую субботу на рынок – все это ежедневно тянуло из молодой женщины жизненные соки.
Я помню ее в минуты тяжелой усталости: нос заострялся, под глазами появлялись совсем уж черные круги. В какой-то момент мама начала болеть и болела потом все годы, перенося одну за другой тяжелые операции, возвращаясь из больниц худой и опустошенной.
Маминой главной задачей в нашей советской жизни было вкусно накормить семью. Она никогда не брала в магазине те страшные синие кости, которые назывались мясом. Она все покупала на рынке. Каждую субботу рано утром мама медленно надевала теплую одежду, пальто, на голову водружала сложносочиненный норковый тюрбан (вот мода-то была – я смеялась) и выходила к автобусной остановке, чтобы вовремя – примерно через час – быть у мясных рядов.
Я иногда ездила с ней, чтобы помочь нести сумки. Долго и неспешно полз автобус из Нового города, на краю которого мы жили, в Старый. Десятки людей выходили, переругиваясь, из теплого автобусного нутра и набивались снова. Обычно разговорчивые, такими утрами мы с мамой молчали, претерпевая этот автобусный путь как особую форму тоски.
Рынок наш – дворец Шахерезады. Только здесь и радовал тот размах, с которым все было построено в городе. Я изумленно оглядывалась кругом. Груды мяса, вкусностей разных, соленостей, сметаны, меда, семечек – и над всем этим оглушительный гомон воробьев, которые сидели под потолком на металлических перекрытиях и от полноты жизни орали так, что трудно было торговаться.
Собственно, две родительские советские зарплаты главным образом уходили на еду. Конечно, тратились на одежду, на книги, на подписку «толстых» журналов, летом на билеты к бабушке. Но еда забирала основное. Сберегательной книжки у родителей не было многие годы, не появлялось нужды ее заводить.
Голубой мечтой для хозяйства была стиральная машина. Та круглая, слегка ржавая бочка с мотором, в которой мы опасно мотали белье, с каждым годом все громче, все злобнее рычала и выше подпрыгивала на полу в ванной. Она напоминала старую авиационную бомбу, которая сейчас поднатужится еще немножко и пробьет-таки бетонные перекрытия дома.
По воскресеньям изумленные гости наших соседей, сглотнув варенье, интересовались, что это за разрушительный шум. Хозяева кротко отвечали:
– Соседка Тамара стирает.
Стирает? А им казалось – изгоняет дьявола.
Я машинку нашу немного боялась, поэтому входила в ванну, только когда та прекращала бесноваться, чтобы начать полоскать. Мы все думали: купим новую, когда эта от своих резвых прыжков развалится. Наша «поскакушка», действительно, однажды приказала долго жить. И мы стали стирать руками. Мы стирали руками целую вечность. Каждый раз полная ванна белья – это вечность.
Все было вечно: нужда, отсутствие ремонта в квартире, невозможность купить кому-нибудь из нас очередное пальто, долгие дороги с ведрами с дачи и на дачу, в набитом людьми, невыносимо нагретом автобусе. Навсегда запомнилось: мой маленький измученный брат спит в дороге, распластавшись на запасном колесе, и его кудрявая головка мотается по гигантскому резиновому протектору…
Эта вечность поднимала в маме отчаянные истерики. Родители ссорились. Произносили страшные слова. Ненавидели. Предавали друг друга своей ненавистью.
Через пару дней, остыв, она снова садились рядом в креслах, чтобы говорить о папиных пьесах, о литературе. В долгих разговорах они жили вместе жизнью духа, чтобы потом снова идти каждому своей дорогой.
А еще мы были счастливы. И часто раскрывали все четверо друг другу свои объятия. И стояли так некоторое время, дыша нежностью.
Папа редко, но очень, очень здорово шутил. Критичный ум его подмечал тонкие и точные смыслы, и он так иронично мог их передать. Мы с братом гоготали, катаясь по полу. Родительская искрящаяся река играла, забавляя солнечными зайчиками своих детей.
Тех папиных шуток я не помню. Помню нынешние, возникающие молниеносно в суете жизни. Вот готовлю дочке в школу сценарий праздника. Пишу стишок вступительный. Спрашиваю отца:
– Пап, оцени, хорошо ли:
Мы празднуем сегодня осенины,
В день погожий, веселый, грибной.
Нынче осени именины,
На столе каравай золотой!
Папа отвечает, играя из-под густой брови хитрым глазом:
– Ничего, хорошо.
Недолго раздумчиво молчит и подражает:
– А я надела черные лосины и наелась лососины…
Все, покатились хором по полу. Создание сценария остановилось минут на тридцать, потому что сразу после лосин с лососиной написать ничего нельзя.
И я не помню, чем меня тогда, детстве, так рассмешил отец. Помню только, что я бросила мокрые варежки и шапку, которые после прогулки хотела повесить на батарею, и попыталась бежать, но упала, поскользнувшись на линолеуме, и слушала уже потом только, как горячая влага заливает мои толстые, «гулянческие» штаны с начесом. Папа стонал и гукал филином в кресле, а потом стал призывать маму:
– Томочка, Томочка, да ведь она описалась!
От природы очень стеснительная, я со смеху и забыла стесняться: сняла штаны и в мокрых колготках, визжа от хохота, вытирала этими штанами лужу на полу.
Для мамы долго тянулось время папиной учебы в литературном институте. Каждые полгода папа на месяц уезжал на сессию, и она тащила семью одна, тратя на это остатки сил и здоровья.
Последнюю сессию отцу пришлось прервать: мама попала в больницу, мир все время раскачивался и опрокидывался перед ее глазами, она ходила тихо по стеночке, нащупывая реальность руками. Врачи собрались консилиумом и подозревали у нее воспаление мозга, но остановились на диагнозе «тяжелое нервное истощение». Мама тогда долго болела и никак не могла поправиться. Как поправилась, папа поехал на сессию.
А потом был паук. Большой и важный. Он посмотрел с потолка на гостей, собравшихся в нашем доме за большим столом, и начал неспешно спускаться. Опустился до уровня лица именинника – папа отмечал тридцатипятилетие – и заглянул в него.
Вот это я очень хорошо помню. Папа во главе стола в светло-розовой рубашке – такой красивый! – замер с бокалом в руке. Первый тост дядя Саша не успел договорить – так и застыл громозекой на фоне распахнутой балконной двери.
Отец сидел и смотрел на большущего паука, с таинственной целью висевшего прямо напротив глаз. Повисел, поиграл многозначительно лапами важный гость и полез обратно наверх.
Все смутились. Что за примета такая? Ведь явно неспроста. И кто-то на дальнем конце стола отчетливо произнес:
– Весть тебе будет, Женя, большая весть.
И была весть. В обычном конверте. Папину пьесу собрались ставить в Саратовском художественном театре. И как это все сошлось? И театр знаменитый, и режиссер талантливый.
Работа в театре началась быстро. И вот уже отец улетает на репетиции, и сидит с режиссером среди актеров, и говорит, говорит о том, о чем целую вечность молчал.
Премьеру Саратов объявил громко. Может быть, он так объявлял все театральные премьеры, я не знаю. Мы приехали с мамой и братом за несколько дней до события и очень удивились. С театральных тумб, со стен домов, с разновеликих заборов на нас смотрели афиши с именем отца.
В один из дней мы ехали к папе в театр на автобусе, и прямо в автобусные окна заглядывали гигантские буквы. Е в г е н и й Ш о р н и к о в. О г о н е к в с т е п и. И больше ничего. Мы сидели втроем стайкой притихших воробьев: неужели это наш папа? неужели это его «Огонек»? как он смог? как это все могло случиться в нашей простой и трудной жизни, где скачет по ванной ржавая кастрюля с бельем?
Геннадий Николаевич, друг семьи, однажды крикнул нам в сердцах: «Вы на что надеетесь? Что та-ку-ю, – здесь он нажал, – пьесу поставят? Когда-нибудь поставят? Никто не даст! Ха-ха-ха!» – и хлопнул в необъяснимом бешенстве лакированной дверцей шкафа. И мы подпрыгнули. И очутились здесь, в этом автобусе.
И все было. Спектакль. Аплодисменты. И зал кричал: «Автора!». Критики пьесу хвалили, билетерши ругали. Спектакль потом еще возили на фестиваль, и в газете «Труд» на передовице была папина фотография, а в других газетах его назвали «новым Вампиловым».
Два раза в те замечательные дни моему очарованному сердцу было совсем горячо.
Первый раз это было на спектакле. Я думала, что папину пьесу вдоль и поперек знаю: всю прочитала с торчащих из печатной машинки листов. Оказалось, нет. Вот на сцене один из главных героев в ночной тишине произносит:
– …И девочка в белом платьице кружится по комнате. Потом подойдет ко мне и спрашивает: «Папа, ну разве я не балеринщица? Чего в садике все смеются?». А я отвечаю: «Конечно, доченька, ты балеринщица, балеринщица».
Кипящая волна заливает меня: ведь балеринщица – это я, я. Сижу возле папы и не шевелюсь, не дышу, боюсь разреветься.
А потом так же было на пикнике у Волги, куда все театральное общество поехало через несколько дней после премьеры. Там мы с родителями увидели в первый раз степной ковыль. Какое удивительное растение. Живой туман.
Взрослые суетились, накрывая стол на траве. Я бродила бесцельно вокруг. И вдруг среди других людей увидела маму. Где та почерневшая от невзгод женщина в поношенном норковом тюрбане? Ее нет. Есть исключительная, сияющая красавица в легком платье и больших дымчатых очках. Она разговаривает с режиссером. Его зовут Александром Ивановичем. И мама Александру Ивановичу нравится. Ему нравится говорить с красивой и умной женщиной.
И я почувствовала тогда, что вот оно – место моих родителей. Возле этой широкой и прохладной русской реки. Возле этих степных ковылей. В этом театре. Среди этих людей. И в нашей жизни больше не должно быть ни чванливого Геннадия Николаевича, который, доев с тарелки последнюю пельмешку, каждый раз принимается о чем-то самозабвенно и нудно рассуждать, ни его милой розовощекой жены, с гордостью взирающей на своего супруга. Мама больше не будет болеть. Папа – тосковать о несбыточном.
Да, действительно, наш каменный мешок приоткрылся и выпустил нас на свежий воздух. Папа понравился руководству театра, и ему предложили должность заведующего литературной частью. Завлит в театре – это точно то, что папе нужно! Чтобы жить, чтобы писать… Обещали через несколько месяцев вызвать, дать в Саратове служебную квартиру.
Только всего этого не случилось. Как часто бывает в театре, что-то там хрустнуло, лопнуло, развернулось и поехало в другую сторону. Папе написали письмо, что сожалеют.
А в следующие годы навалилось. Деньги от пьесы разошлись быстро. Стиральную машинку так и не купили. Мама снова билась за жизнь.
Все зимы у нас жила бабушка, папина мама. И бабушка все была недовольна невесткой. Все бубнила, бубнила чего-то папе про маму. Ничего особенного, обычные старушечьи придирки, но маме хватало. Другая, здоровая женщина, справилась бы с этим, просто отмахнулась бы. Но для моей издерганной, больной матери противостояние со свекровью было выше ее возможностей. Мама срывалась и походила при этом на сумасшедшую. Она тогда почти всегда была как сумасшедшая. А папа был почти всегда груб и жесток. Они оба обезумели.
Письменный стол совсем все испортил. Мама опять поехала покупать мебель одна. Она все покупала одна. И так засуетилась, замешкалась, подъезжая с грузчиками к дому, что показала не на ту арку. И не сразу поняла свою ошибку. Грубые мужики разворачиваться не стали, сгрузили ей коробки со столом прямо в грязь в чужом дворе и уехали.
Мама рыдала. От коробок не отойти. Чужой двор пуст. Что делать-то? Вот идут какие-то мужчины. Она просит помочь. Мужики и не подумали остановиться, только уничижительно бросили на ходу:
– У тебя что – мужа нет?
Мама задумалась, что-то припоминая, и ответила сама себе:
– Есть.
И пошла, пошла от коробок прочь. И подала на развод.
Собственно, как многие советские семьи, родители собирались разводиться чуть не каждый год. Только в этот раз все было уже точно решено: они больше не будут жить вместе.
Но неожиданно случился странный зимний вечер. Тьма, лютый холод, колючая поземка. Папа пошел в ЖЭК прописывать бабушку, чтобы ей пенсию из Челябинска не приходилось переводить. Но без мамы, сказали, нельзя. Он прибежал за мамой, торопился успеть до конца рабочего дня.
И вот они идут рядом. Совсем чужие. С плотно сжатыми, сведенными нервной судорогой губами. Они давно почти не разговаривают и, конечно, ничего больше не обсуждают, сидя друг напротив друга в креслах. Спешат. Проходят автобусную остановку.
И вдруг мама видит, что чуть в стороне в сугробе лежит человек. Головой к остановке. Он шел к ней, да не дошел.
– Человек, – роняет мама.
– Пойдем, Тамара, – холодно приказывает отец.
Мама молча сворачивает к темной фигуре в снегу, по которой змеится поземка.
На лице человека лежит шапка. Она не надета на голову, а положена сверху. Мама подняла ее. Они с папой склонились над телом. Это оказался молодой высокий парень. Ухом, щекой и раскрытыми пухлыми губами он вмерзал в снег.
– Боже мой, молодой совсем. Напился, видимо.
Папа посадил бесчувственное тело, а мама стала энергично тереть парню снегом щеки и уши в надежде на то, что тот очнется. Бесполезно. Вот куда его? Вызывать милицию мама категорически отказалась: что с ним в вытрезвителе будет? Туда людей сдавать нельзя.
Она подумала, посмотрела долгим взглядом на остановку и сказала:
– Давай его в автобус посадим! Там тепло.
Папа счел идею глупой, но промолчал. В теплом автобусе пьяный не очнется. В конце маршрута водитель все равно выкинет его на конечной, где вообще людей нет, и там парню уже никто не помешает замерзать. Или водитель милицию вызовет. Но что было делать? Он согласился:
– Только ты не смей его тягать, у тебя – швы.
– Как сумки из магазина тяжеленные таскать, так не швы? – мама тут же взвилась.
Папа забормотал, зашипел что-то злое и полез под парня, как на сенокосе подлезал под тяжелую копешку сена, чтобы нащупать под ней жерди и поднять. Но за копешкой всегда был дядька Вова, и они тащили сено к стогу вдвоем, то и дело перехватывая поудобнее жерди. А тут папа был один.
Отец шел по снегу, раскачиваясь под тяжелой ношей. Ноги парня в огромных грубых ботинках тащились носками внутрь и загребали кучи снега. Мама поднимала поочередно парню то одну, то вторую ногу, чтобы папе было легче. Ее норковый тюрбан сбивался на лоб. Она толкала его вверх варежкой.
Пыхтя, приблизились к остановке. Там мама подбежала к одному из мужчин и попросила помощи. Мужчина не отказался. Вдвоем с папой они усадили тело на лавку.
Теперь автобус. Папа старался отдышаться перед новым рывком. Как влезть-то туда? Со снеговиком этим?
Мама сосредоточенно что-то просчитывала, даже губами шевелила. Она вспоминала номера автобусов, у которых самый длинный маршрут. Вот подошел 1-ый. Нет. Потом 26-ой. Тоже нет. Потом 13-ый. Ну, это совсем короткий. А вот 41-ый. Этот подойдет.
– Женя, давай.
Рывок. Еще рывок. Мама старается помочь. В дверях какой-то мужик оттесняет ее и вздергивает вместе с отцом парня по ступенькам автобусной лестницы. Вот они в салоне, и мама в салоне. Куда посадить, когда столько народа?
И вдруг пожилой человек в широком пальто и в кепке с большими меховыми ушами поднимается со своего места, простирает к бесчувственному телу руки и, словно во сне, кричит:
– Витя! Витенька!
– Вы его знаете?
– Племенник родной! Я дядя! Дядя! Откуда вы его тащите?
– В сугробе валялся.
– О, Боже мой!
Молниеносно парень был размещен на сиденье вместо потрясенного дяди, и родители успели выскочить на улицу до закрытия дверей.
Себя не помня они добежали до ЖЭКа и подписали бумаги. И снова вышли на улицу. И медленно пошли по ней.
Папа начал смеяться первым. Смех рождался в его груди тихо, как курлыканье. Потом засмеялась мама. А потом они смеялись вдвоем, боясь посмотреть друг другу в лицо.
– Знаешь, – мама сказала это своим обычным тоном, – я вот все думаю. На остановку пришел сначала 1-ый автобус? Так?
– Вроде так.
– Потом 26-ой? Так.
– Да, вроде так. А что?
– А то, что выбирала самый длинный маршрут.
– Ну и?
– 41-ый из этих трех – самый короткий, – объявила удивленно мама. – И самое интересное, что я это отлично знаю.
– Ты, когда нервничаешь, все путаешь.
– Нет, я выбирала, но сразу знала, что мне нужен 41-ый. Еще до того, как он подошел. А ты почему мне ничего не подсказал?
– Я об этом вообще не думал. И хорошо, что не подсказал, как видишь. Тебе все Он подсказал.
– Он?
– Конечно.
Мама замолчала, потрясенная этой мыслью. Он, такой далекий и строгий, видевший много ее горестных слез, источавшихся в ночных молитвах, всегда безмолвствовал, а тут вдруг взял и сказал с коротким смешком: «В 41-ый тащите!».
У автобусной остановки они замедлили шаг. Папа по-пингвиньи сделал пару шагов, протянул в пространство руки и трагически произнес:
– Витя! Витенька!
И мама хохотала, по-девичьи всплескивая рукавичками. Потом плакала у папы на груди. Потом они вместе смеялись и плакали, как смеялись и плакали когда-то мерзлые ступени пожарной вышки под бегущими вниз молодыми ногами.
Слезинки падали вниз и исчезали. А смех веселым теплым облачком поднимался вверх, дробился в холодном воздухе на тысячу мелких смешинок, множился под звездами эхом и превращался в тот заливистый хохот, от которого некоторые несознательные советские гражданки, не любившие пионерлагерей, портили теплые «гулянческие» штаны.
Прости меня
Вика возвращалась с работы домой в Яхрому поздним вечером. Ехать было просторно, по мере удаления от Москвы машин на дороге становилось все меньше. На дне термокружки плескалось немного остывшего имбирного чая, она пила его маленькими глотками и ругала себя. Не умеет она отказать. Просто сказать «нет», и все, больше ничего не нужно. Сегодня у нее снова не получилось. Вика вспоминала детали планерки, и перед ней все время возникало длинное и рыхлое, как батон, лицо Тёмика.
– Так, в первую программу января у нас идет сама Анна Михайловна Черская. С очень вкусной темой! – объявил Темик. – Народная артистка и ее бывший жених, от которого она сбежала прямо перед венцом.
Кто-то сказал: «Ого!».
– И что, уже есть договоренность? – Тоня посмотрела на Тёмика с недоверием.
– Да! «Жених» готов выезжать к нам из Симферополя в дату, которую укажем.
– Ну это понятно, – вяло отозвалась Тоня. – А Черская?
– Да! – снова сказал Темик и мотнул огромной башкой на толстой шее вправо, что у него означало крайний прилив воодушевления. – Сегодня ее помощница мне написала: Черская согласна на интервью.
– А что за история? – подал голос Данила Заботкин.
– История тридцатилетней давности! – объявил Темик. – Когда Черская в молодости работала в Симферопольском театре, у нее был роман с простым таким морячком. Ну или солдатиком… Я точно не знаю, кто он там был. И она собралась за него замуж. Свадьба готовилась. А прямо перед свадьбой Черская поехала на фестиваль. Там она встретила своего великого режиссера. Домой возвращаться не стала, уехала с режиссером сразу на съемки в Грузию. Ну а потом уже в Москву. Насовсем. А морячку, ну или солдатику, они с режиссером из Грузии послали телеграмму и две бутылки красного, – здесь Темик хохотнул, – в извинение.
– Капец, – это снова был Данькин голос.
– Чего капец-то? – Тёмик поднял брови. – Легонькая такая история, никто не умер.
Все посмотрели на Тоню: что скажет? Только она одна, профессиональный, опытный и умный шеф-редактор, на котором незаметно для постороннего взгляда держалось абсолютно все в программе, могла спустить Тёмика с небес его продюсерских фантазий на землю.
Тоня посидела некоторое время молча. Шапка коротких густых волос с проседью, маленькие быстрые глаза, круглые щеки над воротом привычной «коричневенькой» водолазки – она возвышалась над столом крепеньким боровичком. Подумав, Тоня согласно кивнула головой:
– Супер! Прямо наша тема.
– Ага! – просиял Тёмик. – Стопроцентное попадание! Тыща очков в рейтинг!
– Черская тему спрашивала? – Тоня беспокойно глянула на него.
– Спрашивала. Я сказал, что бывший возлюбленный, а кто – типа интрига.
Тоня смотрела недоверчиво.
– И что, – спросила, – Черская на такое согласилась?
– Ну, помощница ее сказала, что если только не Коростелев. Коростелев теперь враг номер один. Остальные, видимо, нормально. Я ответил, что точно не Коростелев.
Все задумчиво помолчали. Тоня перевела взгляд на корреспондентов.
– Кто тему возьмет?
Никто не спешил отзываться.
– Вика, давай ты? Ты ведь же уже брала интервью у Черской.
Вика вся подобралась и решила сопротивляться до конца.
– Нет, не возьму.
Тёмик округлил свои черные глаза и с напором спросил:
– Почему это?
– Потому что, – Вика старалась говорить спокойно, – вы знаете, те интервью были в других проектах. Не в нашем. Черская на самые обычные вопросы может взорваться. И куда подальше послать. К такой-то матери. А за такую… интригу… она вообще не знаю, что с нами сделает.
Поднялся шум. Некоторое время Вика, Тоня и Тёмик препирались. Вика выдержала напор. Но Тёмик все равно навязал ей половину – интервью с бывшим женихом. Черскую на себя взял Олег Майоров. Тёмик обещал «подключаться». Хотя известно, как он подключается.
Вика жалела: не нужно было вообще ни на что соглашаться. Не связываться с этой темой. Она уже подъезжала к Яхроме, когда пошел снег. Маленькие сухие снежинки тормозили в испуге перед лобовым стеклом и пролетали мимо, вспыхивая искрами на мгновение. Понятно, что Темик что-то Черской наврал. Хотя что ему еще делать? Все время приходится врать. Ну, или умалчивать. Специфика программы.
Вика припарковалась возле дома на плохо очищенной от снега площадке под двумя соснами. Странно, что так поздно, а ее любимое место никто не занял. Удача. Она выключила фары и осталась сидеть. Отсюда были видны окна их квартиры: везде горел свет. Там сейчас мама, бабушка, сыновья – все чем-то заняты.
Две бутылки красного, две бутылки красного… Может, надо было все-таки идти в программу «Про пыль»? То есть это была передача о чистящих средствах, но они с Настей Смирновой называли ее просто «Про пыль». Когда закрылся их предыдущий проект, работу предлагали в двух программах: «Давай простим друг друга» и «Про пыль». Вика выбрала первое, Настя скрепя сердце – второе. Впервые за несколько лет лучшие подруги пошли работать в разные места. Настя каким-то чудом сразу догадалась, что снимать сюжеты «про пыль» будет во всех отношениях лучше, чем про прощение. Хоть и стыдно по-журналистски.
Пилотные выпуски «Давай простим друг друга» выглядели вполне сносно. Даже интересно. Концепция такая: нужно найти двух известных людей (а можно «звезду» и обычного человека), которые когда-то поссорились, обидели друг друга, но потом поняли, что зря так поступили. Они хотят попросить друг у друга прощения и помириться. Передача должна была помочь им в этом. Первые выпуски так и выглядели: сначала герои рассказывали по очереди о случившемся, раскаивались в своей горячности, потом встречались и радостно раскрывали друг другу объятия.
Но это было сначала. Потом оказалось, что знаменитости совсем не желают говорить о своих ошибках. Не мечтают извиняться. Не хотят обниматься с бывшими друзьями, женами и брошенными детьми. А кто захочет? Даня Заботкин, самый юный и веселый в их команде, занимался тем, что придумывал программе альтернативные названия. У него хорошо получалось: «Давай выколем глаза друг другу. Давно пора», «Сорян, братан», «Упс, я дид ит эген» («Ой, я сделал это снова»), «Сдохни, тварь!».
В работе над программой выяснилось, что чаще всего «звезды» грешили тем, что друг у друга что-нибудь воровали: идеи, роли, сюжеты, музыку, женщин, мужчин, детей, спонсоров. И потом, конечно, становились с обворованными заклятыми врагами. И, конечно, не горели желанием никому об этом рассказывать. Тем более на камеру. Когда однажды заговорили об этом в монтажной, Тоня предположила:
– Может, это самый частый человеческий грех? Мы ведь все иногда что-нибудь воруем.
– Ничего себе! – Даня принял возмущенный вид. – Я за всю жизнь только один ластик украл. Ну или не один, а полтора…
Тоня живо повернула к нему свое круглое лицо и со смехом сказала:
– Не зарекайся, Данечка! Может, тебе еще придется умыкнуть у ближнего вполне себе целую женщину.
Все вокруг гоготали, а Вика поддержала Заботкина.
– Не знаю, – с хмурым лицом сказала она. – Я ничего ни у кого не крала. Даже ластиков.
В общем, откровенничать «звезды» соглашались только по всяким мелочам, далеким от жизни и правды. А те, кто решался рассказать о себе что-то настоящее, давно уже не были популярными, поэтому соглашались сниматься в чем угодно, лишь мир снова на одно мгновение вспомнил о них. Никто из бывших врагов не хотел встречаться очно, поэтому обычно снимались два отдельных интервью и монтировались в единый сюжет. Программа измельчала, толком не начавшись. Руководство канала не раз уже жестко высказывалось в том духе, что такие «нафталиновые страсти» никому не интересны. Правда, Анне Черской Тёмик планирует-таки устроить сюрпризом очную встречу с бывшим женихом. Самоубийца! Хотя… Этот человек для актрисы уже не важен, наверное. Может, и получится. «Все, надо забыть. Я дома», – сказала себе Вика. Она закрыла машину и поднялась в квартиру.
«Жених» должен был приехать в Москву из Симферополя рано утром тринадцатого декабря, в этот же день они должны провести с ним съемку. А на четырнадцатое число запланировано интервью с Черской и встреча бывших влюбленных.
Утром тринадцатого Вика отправила сыновей в школу, посидела на кухне с мамой, неторопливо собралась на работу. Перед выходом заварила в термокружку имбирный чай: мед, лимон, тертый имбирь и кипяток. Напиток обдал Вику горячим паром. Ей нравится аромат имбиря. Сильный, терпкий, он противостоит белым снегам за окном, холоду и тоске.
У гостиничного комплекса, куда поселили гостя, Вика встретилась со своей съемочной группой. Операторов на программе работало двое. Сегодня ей достался Димка. Самый лучший из всех операторов на свете. Вика знает его давно: вместе работали три года в одном хорошем проекте. Димка талантливый и надежный, как скала. В его тени хочется присесть отдохнуть, попить водички. Вместе с Димой из машины вышел осветитель Артем, спокойный, пухлый, как бы ватный парень.
– Вик, привет! Ну что – работаем? – Димка улыбнулся, открывая багажник. Вдвоем с Артемом они подхватили чемоданы и кофры с техникой и двинулись ко входу гостиницы.
Вошли. Вика оглядела холл. С одного из дальних диванов ей навстречу поднялся человек. Человечек. Такой маленький! Вика, высокая – голова в облаках, всегда относилась к низкорослым людям с необъяснимой жалостью. Она ощущала так, что природа их несправедливо обделила. Нанесла что-то вроде увечья.
Но человечек был не только маленьким. Он был еще и очень старым. С высоты своего роста Вика разглядела на голове мужчины веснушчатую лысину и венчик седых волос вокруг, очки, морщинистую, крупными складками, кожу на лице. «Ему пятьдесят восемь лет, – подумала Вика. – А выглядит на все семьдесят. Как же так?».
Мужчина приближался. И был он не только очень маленьким и очень старым, но еще и нелепым. Вика с удивлением смотрела на заношенный свитер, черные брюки из дешевой ткани, которая не умеет лежать, а умеет только коробиться вокруг тела, и гигантские черные ботинки. Она никогда не видела таких ботинок: толстокожие, немного круглые и немного квадратные, они вздымались над ступней вверх и напоминали тяжелые, непропечённые кирпичи бородинского хлеба. Пожилой гном, обутый в буханки, наконец добрел до Вики. Глядя заострившимся лицом сверху вниз, она произнесла:
– Юрий Николаевич?
Мужчина запрокинул голову, покивал и улыбнулся:
– Да. Это я!
При улыбке на его зубах мелькнуло золото – справа и слева. Золотые коронки. На половину рта! Разве их кто-то еще носит?
Растерянная, Вика едва не забыла представиться. Потом назвала себя. Юрий Николаевич снова вежливо покивал. Она рассказала ему план действий: сначала они запишут в одном из ресторанов гостиницы интервью, там же подснимут детали и фото, потом надо будет снять прогулку Юрия Николаевича в городе.
Вика не могла справиться с мыслями. Перед глазами возник образ Черской. Да, ей тоже уже пятьдесят шесть. Но выглядит она… О, выглядит она… Ну максимум на сорок. Конечно, весь арсенал современной бьюти-индустрии к ее услугам. И пластическая хирургия тоже. Хотя с ней Черская не перебарщивает, хватает ума. Поэтому смотришь на актрису и видишь мягко увядающую красавицу. Гибкую и стремительную, как рысь. С высокоскулым лицом и короткими пепельными волосами на небольшой, аккуратной голове. С внимательным, настороженным, как бы следящим за тобой взглядом серых глаз с золотыми крапинами в середине. Наверное, от такого взгляда у мужчин по спине ползут мурашки. Им кажется, что эта прекрасная кошка сейчас бросится на них и разрежет клыком яремную вену. Но кошка не двигается. Она, напротив, отворачивает свою маленькую голову в сторону. И тогда мужчины, загипнотизированные, сами приближаются к ней… В женщинах Черская тоже разжигает любопытство. Вика нередко листала ее фотографии в соцсетях. Рассматривала точеную фигуру, блестящую, покрытую оливковым загаром кожу рук и ног, под которой угадывалась безукоризненная красота мягких, упругих связок и готовых к движению, быстрых и сильных мышц. При этом Вика знала, что фотошопом актриса не злоупотребляет – вживую она смотрится почти так же хорошо. У Черской через день спортзал и йога. И каждый месяц разгрузочные недели. Если, конечно, она не сочиняет в своих соцсетях.
Предъявить Анне Черской такого бывшего жениха означало бы публично нанести ей что-то вроде пощечины, что-то вроде звонкой, вульгарной оплеухи.
– Вик, – позвал Дима и посмотрел многозначительно, – думаю, снимать пойдем в «День и ночь», в синий зал. Там будет хорошо.
«Точно! – обрадованно подумала Вика. – Темный зал плохо освещенного ресторана. Это выход!». Она благодарно кивнула Диме.
Синий зал «Дня и ночи» был пуст, он дремал, как забытый всеми ненужный старик. Дима усадил Юрия Николаевича в кресло в стиле ампир, Вика села на стул рядом и, как обычно, завела предварительную беседу, пока ребята будут возиться со светом. Мужчина достал фотографии, его просили взять их с собой.
– Это вот мои родители 17 октября 1976 года провожают меня в армию, – Юрий Николаевич протянул Вике первую карточку. На черно-белом фото почему-то прямо посреди деревенского двора сидят на табуретках трое: отец, мать и сын. Сын в центре. Светловолосый юноша с высоким лбом, прямым и как будто упрямым взглядом. Довольно симпатичный. В белой рубахе. На его плечах лежит праздничный рушник, необыкновенно длинный, он свисает почти до земли. Отец старый, благообразный, с бородой. Похож на деревенского старосту. И мать тоже совсем старушка. Белый платок, завязанный туго у подбородка, морщины, какие же глубокие, как теперь у сына, тонкие губы, глаза, глядящие в себя. Она должна была быть этому парню бабушкой, но не матерью.
– У вас на плечах рушник. Это традиция такая? – спросила Вика у Юрия Николаевича.
– Это полотенце. У меня на плечах полотенце, – мужчина непонимающе моргнул за квадратными очками.
– Ну да, полотенце. Их рушниками называли.
Повисла пауза.
– А сколько лет здесь вашим родителям?
– Матери пятьдесят, отцу пятьдесят пять.
Они детей – меня и моих двух братьев – поздно завели. Мать родилась 5 мая 1926 года в Бессарабии. Ее семья жила в землянке – очень бедные были. Отец ее из землянки замуж и взял. Поэтому они решили сначала на ноги встать, потом детей заводить. Когда родился мой старший брат, отец уже разбогател. Ну и возраст к тому времени у него был приличный – за тридцать.
Дима с Артемом включили осветительные приборы, и Юрий Николаевич щурился на яркий свет, как на солнце.
– Разбогател, да? Сумел? – спросила Вика.
– Да, сумел. Увез жену на Украину, там стал выращивать виноград и делать вино. Участок со временем купил большой под виноградник. Много вина продавал. Много… – Мужчина снял очки, потер ладонью словно бы ослепленные глаза, вернул очки на место и взглянул на Вику уже бодрее. – Хорошее оно у него было. Всем нравилось… По пятьсот литров могли на свадьбу заказать. В конце 70-х годов у отца уже было десять тысяч рублей скоплено на книжке.
– Надо же! Огромные деньги по тем временам, – Вика покачала головой.
– Да. Большие деньги. Вина делали много. Бочки у нас для него были специальные такие, гигантские. Если своего винограда не хватало какую заполнить, отец отправлял меня с братьями на совхозный виноградник. Он сразу за нашим забором находился. Мы приносили полные корзины, и отец добивал бочку.
Вика изобразила на лице что-то вроде восторга от находчивости отца.
– И это были трудные походы, – продолжал Юрий Николаевич. – Представляете, ночью, в кромешной темноте, нужно собирать виноград и корзину, тяжелую, огромную, за собой таскать. Ну и потом принести ее домой. Мы с братьями в таком поту возвращались, в рубахах мокрых – хоть выжимай. Отец хотел еще распивочную открыть. Если вино разливать стаканами, то это совсем другой доход. Но не дали.
– Не дали? – переспросила Вика. – Ну, распивочная действительно, наверное, не очень полезное дело.
– Тогда, в 1986 году, антиалкогольная кампания началась… Возле нашей калитки все время дежурил милиционер, чтобы не приходили люди покупать вино. А потом вообще приказали виноградник вырубить.
Вика сочувственно покачала головой:
– Да, в те времена много виноградников погибло…
– Да.
Помолчали.
– У вас, наверное, было счастливое детство? – Вике было интересно, ведь не так часто встретишь людей из поколения ее родителей, кто мог бы похвастаться сытым, обеспеченным детством.
– Что вы! Нет, совсем нет, – Юрий Николаевич усмехнулся. – Отец у нас был строгий, вспыльчивый. Чего напортишь, разобьешь или поломаешь случайно – цепком отлупит. Если один из нас троих чего-нибудь набедокурит, он разбираться не будет, кто именно, поймает первого попавшегося и изобьет. Старший брат любил на улице что-нибудь вытворить. Придут на него нажалуются, а его и не найти… Никогда не найти. Отец поймает меня или Сашку, среднего, и злость сорвет.
– Так вы же ни при чем были?
– Да. Но отцу это было все равно… Все равно. А старший брат через два дня домой придет – у отца уже нет запала его наказывать. Да… Я вот очень любил с отцом в город ездить. Раз в месяц мы ездили. Он с друзьями встречался, а мне мороженое покупал. У нас в деревне мороженого не продавали. Как я эти поездки ждал – ужас! И когда мы с ним в автобусе уже в город ехали, нервы у меня не выдерживали. Так долго ждал, что не мог дотерпеть и ныть начинал. Однажды так разозлил нытьем отца, что в городе он мне накостылял и мороженого не купил.
Дима тронул Вику за плечо:
– Посмотри.
Она встала и заглянула в камеру. Отличная картинка. Весь свет у Юрия Николаевича на лице, поэтому морщины не так заметны. Одежда в полумраке. Очки благородно мерцают. Прямо пожилой профессор.
– Все отлично! – Вика посияла благодарным взглядом в сторону Димки.
Юрий Николаевич отложил фотографии (и продвинулись-то только до второй, отметила Вика), и они начали запись интервью.
Вика:
– Юрий Николаевич, расскажите, пожалуйста, в двух словах о себе.
Юрий Николаевич:
– Я родился 8 октября 1958 года на Украине. В 1976 году закончил техникум. С 1976 по 1978 год находился на краткосрочной службе в армии. 15 октября 1979 года я оформился на постоянную службу в Советскую армию…
Вика:
– Юрий Николаевич, я имела в виду – коротко расскажите, в общем. Кто вы по профессии?
Юрий Николаевич:
– Я старший прапорщик запаса. Авиационный техник-механик. Всю жизнь обслуживал вертолеты. Сейчас на пенсии.
Вика:
– Сегодня мы хотели бы поговорить о ваших отношениях с Анной Михайловной Черской. Насколько я знаю, в молодости вы были влюблены друг в друга и собирались пожениться. Это действительно так?
Юрий Николаевич:
– Да, в 1981-82 годах мы были влюблены друг в друга и собирались пожениться. Но не сложилось.
Вика:
– Расскажите, пожалуйста, о вашем романе. Как вы познакомились?
Юрий Николаевич:
– Мы познакомились 29 июня 1981 года на пляже в Николаевке, это место недалеко от Симферополя. Она приехала отдохнуть на море с подругами, а я приехал с друзьями, ребятами из моей части. Вот слово за слово мы и познакомились двумя компаниями.
Вика:
– Вы сразу обратили внимание на Анну?
Юрий Николаевич:
– Нет. Просто было хорошо поболтать с девчонками. А она незаметная вообще была. Ничем не выделялась. Очень худая. В панамке. Плавать она не умела. Все плавали до буйков и дальше и наперегонки, а Анна Михайловна на мелководье сидела. И я тоже почему-то остался на мелководье сидеть.
Вика:
– А когда вы начали ухаживать?
Юрий Николаевич:
– Вот в тот день мы с ней все сидели в полосе прибоя, разговаривали и потом я предложил встретиться в другой раз. В Симферополе уже. Мы же оба там жили. Она согласилась.
Вика:
– А сколько вам тогда было лет?
Юрий Николаевич:
– Мне двадцать два, Анне Михайловне двадцать.
Вика:
– Каким было ваше первое свидание?
Юрий Николаевич:
– Да самым обычным. Гуляли по центру города. Разговаривали. Ничего особенного.
Вика:
– Какой Анна вам запомнилась в те дни?
Юрий Николаевич:
– Ну, Анна Михайловна была серьезная. Даже странно это было для молодой девушки, артистки к тому же. По уму она казалась старше нас, что ли. Но могла и посмеяться… Да, конечно, могла… Но больше серьезности в ней было. Целеустремленности, что ли. Как точнее сказать, не знаю.
Вика:
– Она тогда ведь работала в Симферопольском театре. Вы ходили к ней на спектакли?
Юрий Николаевич:
– Нет, не ходил… А чего было ходить? Анна Михайловна зайцев только играла.
Вика:
– А почему… только зайцев?
Юрий Николаевич:
– Она же начинающая актриса была. И, наверное, зайцы у нее хорошо получались. Было два спектакля. Один точно детский. Второй… не знаю. Наверное, тоже детский. И в каждом спектакле ей дали роль зайца.
Возникла пауза. У Вики в голове истерично вскинулась мысль: «Господи, еще и зайцы! Программу можно будет назвать «Закатаем Черскую в асфальт». Зайцев выкину».
Вика:
– А в какой момент вы поняли, что любите друг друга?
Юрий Николаевич:
– Когда гуляли ночами допоздна и никак расстаться не могли. Вообще долго друг без друга не могли. Совсем родные стали.
Вика:
– Вы делали друг другу какие-то сюрпризы? Чем-то радовали?
Юрий Николаевич:
– Она пионы любит… Любила… Сейчас как – не знаю, конечно. А тогда любила. Я ей их летом дарил, когда была возможность. Иногда вставлял в ручку двери ее квартиры, чтобы она нашла, когда вернется. Анна Михайловна тогда у тетки своей жила. Она сама же из Самары. Пионы часто тетка находила… ругалась.
Юрий Николаевич слегка рассмеялся, Вика тоже.
– Юрий Николаевич, а как вы сделали Анне Михайловне предложение?
Юрий Николаевич:
– Знаете, это даже было не предложение. Мы замучились бродить по улицам, на лавочках сидеть, мерзнуть, прятаться от дождя. Надумали пожениться, чтобы мне дали комнату в семейном общежитии. Проблемы бы наши решились. В начале июня 1982 года мы подали заявление в ЗАГС. На третье сентября мы сами попросили назначить свадьбу.
Вика:
– Наверное, эти месяцы вы активно готовились?
Юрий Николаевич:
– Да как готовились… Тогда денег толком не было у нас. Она уехала летом на гастроли. А я откладывать деньги начал, чтобы купить Анне Михайловне платье, себе костюм. Кафе присмотрел, куда пошли бы с друзьями после регистрации. Родители у нее были в Самаре, а у меня в деревне на Украине. Только с друзьями могли отметить. А к родителям хотели потом съездить, когда распишемся.
Вика:
– Как же получилось, что вы расстались?
Юрий Николаевич:
– На гастролях она познакомилась с каким-то мужчиной, и у них начался роман. Анна Михайловна написала мне короткое письмо, что нашей свадьбы не будет.
Вика:
– А потом, после гастролей, вы поговорили? Она что-то объяснила?
Юрий Николаевич:
– Нет. Мы больше никогда не виделись. Я хотел поговорить. Очень. Названивал в Ульяновск, потом в Казань, в те театры, где они выступали на гастролях. Но ее никогда на месте не было. Или вообще не знали, где такую искать. Наверное, она просто не хотела подходить к телефону. Я много раз звонил… Потом перестал.
Вика:
– Вы очень переживали?
Юрий Николаевич:
– Да, переживал. Вот это… когда не можешь поговорить лично, объясниться… очень расстраивало. Как будто человек уехал и потерялся навсегда. Исчез. Но со временем прошло. Со временем успокоился. Через год я встретил свою первую жену, Мадину Теймуразовну. Она была азербайджанка.
Вика:
– Я слышала, что вроде Анна Михайловна после расставания послала вам какую-то посылку…
Юрий Николаевич:
– Посылку? Нет, я не получал никакой посылки. А когда она посылала? Что в ней было?
Вика:
– Я… Я не знаю. Может, и не было никакой посылки.
Юрий Николаевич:
– Не знаю. Мне ничего не приходило.
Вика:
– Значит, через год вы встретили свою будущую жену и у вас сложилась семейная жизнь?
Юрий Николаевич:
– Да, тогда я женился в первый раз. Мы прожили недолго совсем, но сына успели родить. Во втором браке тоже родился сын. А в третьем уж никого не родилось. Правда, с третьей женой мы растили моего первого, старшего сына, потому что Мадина Темуйразовна умерла, когда Тимуру исполнилось тринадцать лет.
Вика:
– Сочувствую. Как хорошо, что ваша жена согласилась принять в семью ребенка от первого брака…
Юрий Николаевич:
– Да, согласилась. Но ей несладко пришлось. Да и мне тоже. Тимур же подростком уже он к нам жить перешел. Характер у него был тяжелый. Маму потерял да переходный возраст еще… Все трое мы натерпелись. Потом он вырос, уехал от нас, почти не общается.
Вика:
– И сейчас вы живете с женой вдвоем?
Юрий Николаевич:
– Нет. Так сложились обстоятельства. Отец заболел, мне нужно было поехать ухаживать за ним. Я поехал. Думал, вернусь к жене потом, но не вышло. Сейчас живу один. Снимаю комнату в Судаке. Мы ведь с третьей женой там все годы жили. Работаю в охране санатория.
Вика:
– Юрий Николаевич, если бы Анна Михайловна попросила бы сейчас прощения за тот неожиданный разрыв, что бы вы сказали?
Юрий Николаевич:
– Да за что особо просить прощения? Она полюбила другого человека. Ну что ж… Так бывает. Но вот, конечно, надо было позвонить… Поговорить, чтобы я не метался там, в Симферополе, не обрывал телефоны…
Вика:
– Ну да, вот если она попросила прощения за это?
Юрий Николаевич:
– Да я потом обиды уже не держал.
На этих словах Юрий Николаевич коротко махнул перед собой рукой и улыбнулся. Тут же задышал и завозился у камеры Дима. Вика поняла, что будет остановка.
– Стоп, – сказал Дима, – последний вопрос надо переговорить, был блик.
Вика догадалась, что у Юрия Николаевича сбликовал один из золотых зубов. Дима сдвинул камеру чуть вбок, потом еще – искал положение. Это, наверное, было бесполезное занятие. При таком количестве золотых зубов у героя не один блеснет, так другой. Лучше бы Юрию Николаевичу не улыбаться.
Возобновили съемку.
Вика:
– Юрий Николаевич, вот если бы Анна Михайловна попросила прощения у вас за тот неожиданный, резкий разрыв, что бы вы ей сказали?
Юрий Николаевич:
– Я бы сказал, что обиды не держу. Все было хорошо.
Вика:
– Как вы вообще считаете, это важно для людей – просить прощения и прощать?
Юрий Николаевич:
– Не знаю… Раньше я думал, что важно. А сейчас я по-другому стал думать.
Вика:
– Как же вы теперь считаете?
Юрий Николаевич:
– Восемь лет назад, 18 января 2008 года, умерла моя мать. Отец сильно болел тогда уже. Нужно было поехать на Украину за ним ухаживать, к нему в деревню. Я говорил вам… И я поехал. Я же пенсионер уже был. В армии на пенсию раньше выходят… У меня даже случай был… Ну или не случай, а так… У нас организовали встречу выпускников школы. Все, значит, одноклассники хвалились достижениями: я то, я сё. А я спросил: кто из вас пенсионер? Они все молчат. Никто не пенсионер. А я уже пенсионер был. Вот так! Да… И я, значит, поехал ухаживать за отцом. На столько времени, на сколько понадобится. От жены уехал. На год, может, на два… Не знал, на сколько. И мы прожили вместе с отцом семь лет. Нормально жили, но с деньгами у нас очень плохо было. У меня пенсия – восемь тысяч. Это сейчас, раньше еще меньше было. У отца вообще копейки, он на государство никогда не работал, всегда на себя. А расходов на одни лекарства сколько было – у-у! Перебивались с ним кое-как. На огороде все выращивали, кур я держал. Как только приехал к отцу, можно было продать скупщикам корзину яиц и купить на эти деньги блок сигарет. Отец курил много. А через год надо было уже две такие корзины привезти, чтобы блок купить. А корзины эти такие большие, пока их наберешь… Или вот с курицей иногда приедешь на рынок, чтобы продать, а там такого народу с курицами – тьма. Продавцов больше, чем покупателей. Часто приходилось отдавать то, что привез, за столько гривен, сколько стоил проезд, чтобы хоть не в убыток съездить. Иногда и это не удавалось…
Вика:
– Юрий Николаевич, вы хотели о прощении сказать…
Юрий Николаевич:
– Да-да, я к этому и веду. Примерно за месяц до смерти отец стал задумываться: курит на крыльце, думает и иногда на меня смотрит. А я-то за работой все. Потом опять курит и думает. Я не понимал, что такое. Он ведь почти слепой был, не видел меня, что ли? Пытался как будто разглядеть… Но я знал, что видит он меня… Потом отец наконец сказал, что хочет попросить у меня прощения. За все, что было в жизни. За деньги тоже. Знаете, от отцовских денег же нам с братьями ничего не досталось.
Вика:
– Почему? Из-за деноминации?
Юрий Николаевич:
– Нет! Он сам, своими руками отдал их какому-то проходимцу, который обещал купить где-то золото, ковры, хрусталь и привезти в деревню. Вложение денег вроде. Соседям этот аферист привез уже хорошие ковры. А потом насобирал с деревенских еще больше денег и не вернулся. Отец его все ждал. Долго ждал. Ходил к соседу, который был вроде родственником этого проходимца. Почти год ходил. Все бесполезно! Ну а потом чуть с ума не сошел, заболел… И мы с братьями долго без своего жилья были. Саша и Сергей получили потом, конечно, жилье. Но трудно, долго это было. А у меня так и не случилось своего жилья. Не знаю, может быть, поэтому отец и стал просить прощения. Даже заплакал. Но я ничего не почувствовал.
Вика:
– Ничего не почувствовали?
Юрий Николаевич:
– Совсем. Даже так почувствовал, что не нужно все это, лишнее.
Вика:
– Может, это от обиды?
Юрий Николаевич:
– От обиды? Нет… Я же на него не обижался. Ну, конечно, досадно тогда было, что деньги зря пропали. Но обиды потом я уже не чувствовал. Он просил прощения и за детство. И я тоже ничего не почувствовал. Это ненужные слова.
Вика:
– Наверное, это было важно для него самого.
Юрий Николаевич:
– Да, для него самого… наверное… Но он думал, это важно мне тоже. Он так и сказал: думаю, тебе нужно услышать эти слова. А я вообще об этом не думал. Понимаете? Я не думал об этом. Мне не нужно.
«Эти рассуждения тоже придется выбросить», – решила Вика.
Вика:
– Но все-таки мы часто видим примеры, когда попросить прощения и простить жизненно необходимо людям…
Юрий Николаевич:
– Да, конечно, для других это может быть важно. Я согласен. Я сам удивился, когда со мной так произошло. Не ожидал даже.
Вика:
– Так как вы считаете теперь: прощения просить вообще не стоит?
Юрий Николаевич:
– Нет. Не стоит. Я так думаю.
Вика:
– Спасибо за интервью, Юрий Николаевич.
Юрий Николаевич:
– Пожалуйста.
Он снова улыбнулся, и снова, наверное, в камере был блик, но это не было уже неважно: прощание в интервью, конечно, не войдет.
Пересадили Юрия Николаевича на диван, Вика села рядом. Они будут рассматривать фотографии, а Дима их в это время снимет в несколько планов.
– Юрий Николаевич, – спросила Вика перед тем, как начать просматривать фото, – вот получилось так, что вы правильно, хорошо поступили с отцом, ухаживали за ним в старости, но ваш брак разрушился?
– Да, не сохранился мой брак с третьей женой, с Татьяной Константиновной. Я хотел сначала взять отца к нам. Но она была против. Квартира у нее – маленькая двушка. Это ее квартира полностью. Было бы всем тесно. Да и курил отец без конца. А Татьяна Константиновна не выносит. Я думал, что досмотрю отца и вернусь. И вернулся. Но она сказала: «Зачем ты приехал? Уезжай».
– Она отвыкла за эти годы?
– Да. Ну и я тоже непростой по характеру. Вредный, можно сказать. Мне надо, чтобы все на своих местах стояло. Даже стул, например. Если он стоит здесь, то не надо, чтобы он в другом месте оказался. Или чтобы его задвигали, например, в угол. Все должно быть на месте. Татьяну Константиновну это всегда раздражало.
Дима смотрел на них через объектив. Юрий Николаевич иногда взглядывал в его сторону, а потом поспешно отводил взгляд. Он протянул Вике фото:
– Это вот мы с первой женой, Мадиной Теймуразовной, и Тимуром. Тут ему шесть месяцев.
Вика сначала разглядела женщину. Со снимка смотрела крупная брюнетка с большими спокойными глазами. На коленях у нее сидел упитанный младенец в белом чепчике и круглыми глазами таращился на фотографа. Юрий Николаевич торжественно восседал рядом с женой и напряженно глядел в камеру. Он был на полголовы ниже супруги, отметила про себя Вика.
– А есть снимки с Анной Михайловной?
– Нет, с Анной Михайловной снимков нет. У нас и было-то две-три фотографии, но они потерялись… Давно потерялись.
– Жаль, – Вика вздохнула.
– Это вот моя вторая свадьба. Со второй женой – Еленой Викторовной. Это ее отец с нами.
Вика взяла в руки снимок. Еле сдержала улыбку, так молодожены были карикатурны. Очень полная невеста в пышном белом платье. Пояс узок и забрался выше талии. Широкое лицо, над губой – усы. Заметные. Темные вьющиеся волосы широко разбросаны по плечам, а сверху на них возложена широкая шляпа с цветами. В руках у невесты букет гладиолусов. Жених, то есть Юрий Николаевич, стоит рядом. В военной форме. Форма ему не идет. Необыкновенно широкие (зачем такие?) плечи кителя плохо смотрятся при маленьком росте. Невеста чуть-чуть выше жениха. Справа от невесты ее отец. Офицер. Тоже невысокий, но плечи у кителя нормальной ширины, поэтому форма сидит на нем отлично. Никто из троих не улыбается. Все просто смотрят в камеру. Ни одного лучика эмоций. Хотя у отца невесты, кажется, был повод для радости. Свадебные фото Вика обычно комментирует в таком духе: «Какая красивая пара!» или «Какая счастливая пара!», это зависит от того, чего – красоты или счастья – на снимке больше. Сейчас у Вики в голове метались мысли, она судорожно искала в голове подходящий комментарий.
– Красивая пара! – лучше у Вики ничего не нашлось.
– Это вот ее отец, – Юрий Николаевич ткнул пальцем в тестя. – Он был полковник. Начальник нашей части. Я же на полковничьей дочке женился.
– О!
– Да. Только Елена Викторовна работать не любила. Вообще. Я на огороде каждый день вкалывал, все у меня росло как надо. Даже возле вертолетной площадки на работе участок разработал, картошку там посадил, тоже ухаживать надо было. Окучить, полить. Я все время после службы и в выходные на огороде. А она нет. В выходные сидит дома, ногти красит. Я, говорит, жизнь на грядках убивать не хочу, тебе нравится – ты и копайся. Столько ругались с ней, ой! У меня же командировки были часто. И надолго. На кого в это время огороды оставлять? Елена Викторовна занята же – ногти красит. Знаете, кто меня выручал?
– Кто?
– Тесть! Хоть и полковник! Всегда говорил мне: езжай, я все сделаю. И поливал все без меня, не давал на жаре сгореть. И перед тещей, и перед дочкой своей, перед Еленой Викторовной, защищал меня: это вы, говорит, летом возмущаетесь, когда работать надо, а зимой не возмущаетесь, когда надо Юркину картошку есть. Вот так прямо и говорил.
Вика поулыбалась. Юрий Николаевич поправил очки и протянул следующее фото, на котором мальчик лет тринадцати сидит в вертолете.
– Это сын наш, Вадим. В вертолете он сидит. В настоящем. Приезжал ко мне гостить, я ему показывал. Он здесь в шестом классе. Это значит, мы уже шесть лет с Еленой Викторовной в разводе.
– Замечательный у вас сын, – сказала Вика. – Симпатичный. И смышленый, по лицу видно.
– Да! – воодушевленно откликнулся Юрий Николаевич. – Очень умный парень! По материнским стопам пошел – экономистом работает. Вот у меня есть… Вот его свадьба как раз, – он выложил перед Викой новый снимок.
Мальчик, который только что сидел в вертолете и улыбался фотографу из-под густой шапки каштановых волос, мгновенно превратился во взрослого человека – молодого мужчину лет двадцати семи, плотного и слегка начавшего лысеть. Его свадьба была уже совсем другая: невеста и жених хорошо одеты, стоят в просторном зале со вкусом украшенного ресторана, на дальнем плане гости с большими букетами.
– Какая красивая пара! – теперь уже не кривя душой сказала Вика.
– Да! А вот Елена Викторовна, – Юрий Николаевич указал пальцем на одну из женщин.
Вика вгляделась, ей было любопытно посмотреть, какой стала усатая невеста. Удивительно, но почти все изменилось в этой женщине. Только полнота осталась. Но фигура в этот раз была отлично оформлена светлым праздничным костюмом. Юбка до колена, ноги полные, но красивые. Дымчатые колготки, каблук – такие ноги прямо останавливают на себе взгляд. Прическа и макияж тоже удачные. Никаких усов нет.
– Елена Викторовна очень хорошо выглядит, – сказала Вика.
– Да, хорошо выглядит. А меня здесь нет… Нет. Не позвали на свадьбу.
– Как же так?
– Не знаю. Не позвали.
– Может, из-за отчима?
– Может. Вот он, отчим, – Юрий Николаевич указал на высокого рыжего мужчину. – Хотя как… Все знают, что он отчим… Знают, что я есть. Но почему-то не позвали.
Дима уже давно закончил снимать Вику и Юрия Николаевича за беседой, взял стопку фотографий и минут двадцать снимал их отдельно на туалетном столике. Потом он разогнулся и сказал: «Готово. Можем на улицу идти».
На улице сняли проход по улице. Сняли, как Юрий Николаевич, стоя на тротуаре в большой черной куртке, подозрительно похожей на рабочую униформу охранника, и черной шерстяной шапочке, оглядывает Москву. Вика решила, что нужны еще кадры с Юрием Николаевичем в цветочном магазине, чтобы было чем иллюстрировать историю про пионы. Пошли пешком в пассаж – он рядом.
– Знаете, я в армии всю жизнь, но сказать, чтобы был у меня какой-то особый риск для жизни, не могу, – рассказывал по дороге Юрий Николаевич. – А вот на краткосрочной я два раза чуть не умер. В 1977 году мы служили несколько месяцев в туркестанской степи. Воду там можно было пить только специальную, обеззараженную. Бочка стояла на солнцепеке, вода была всегда ужасно теплая, мутная, в нее что-то добавляли, чтобы обеззаразить… Отвратительная была вода. И несколько месяцев я мечтал напиться. Просто хотел чистой, холодной воды. Неделю за неделей… Старшина строго запрещал техническую воду в рот брать, ругался. Мы и не брали. Но ее, знаете, привозили такую прохладную. По утрам. Непонятно, где ее брали. В каком-нибудь ручье, наверное. Холодном-холодном ручье. И однажды я решил: выпью несколько глотков. Чуть-чуть… Лишь бы холодной и не вонючей. И выпил, пока никто не видел.
Мужчина прервал рассказ: чуть задохнулся от быстрой ходьбы.
– И что же было?
– Я даже не думал, что такое возможно. Совсем немного времени – и меня уже рвало. Фонтаном. Выворачивало наизнанку. Еще через час я уже ничего не соображал. Как в тумане помню старшину, который орал на меня. И все, меня потащили в санчасть. Сутки было очень плохо, но я их и плохо помню, а потом поправился быстро. Врач сказала, что запросто мог умереть.
В пассаже Вике на удивление легко удалось получить разрешение на съемку: в цветочном магазине была сама хозяйка, вход в павильон с улицы, она просто пустила их, и все. Чудо какое-то, подумала Вика. Пионов, конечно, не было. Выбрали розовые хризантемы, они немного напоминали пионы. Сняли, как Юрий Николаевич покупает цветы. Добродушная хозяйка улыбалась, мужчина сиял золотыми зубами в ответ. Когда женщина понарошку, для кадра, отдавала ему готовый букет, она почему-то сделала легкий книксен. Юрий Николаевич галантно отвесил поклон. Дима снял этот план и вопросительно посмотрел на Вику. Та едва заметно махнула рукой: окей, пусть так будет. Собрались уходить. Юрий Николаевич забеспокоился:
– Виктория, надо, наверное, мне купить этот букет. На завтра. Чтобы подарить Анне Михайловне. А то как же, был в магазине… И вообще, наверное, лучше с букетом завтра…
– Да-да, надо. Я напишу сейчас продюсеру, чтобы заказали букет и завтра доставили.
Мужчина облегченно кивнул.
Минут двадцать еще снимали в маленьком скверике. Дима взял инициативу в свои руки. Он говорил Юрию Николаевичу, как сидеть, где стоять, куда смотреть, и снимал. Юрий Николаевич поглядывал на оператора с большим уважением и прилежно выполнял все указания. Вика говорила по телефону, обходя сквер кругами по краю, пока Дима не махнул ей призывно рукой: пошли!
– А второй случай, когда я чуть не расстался с жизнью, был там же, – рассказывал Юрий Николаевич на обратной дороге, теперь уже обращаясь к Диме. – Я возился у машины, складывал запчасти и вдруг стало мутиться в голове… Закружилась голова, закружилась… Я подумал: что такое? Перегрелся, что ли? И пошел от машины к гаражу, думал, водички глотну, присяду внутри… И вдруг – бах! Я падаю вниз лицом. Сознание потерял. И удивительно… Перед тем как провалиться в темноту, я увидел близко-близко песок и сухую травинку на нем и запомнил. Потом ребята рассказали, что они вышли из гаража и увидели, что я лежу у машины как убитый. Они испугались. Потом выяснилось уже в санчасти, что меня укусил скорпион.
– Скорпион? – удивился Дима. – Ничего себе! А вы разве не заметили, когда он вас укусил?
– Нет! Совсем ничего не заметил! Потом только мне сказали…
Вернулись к гостинице. Тепло прощались. Юрий Николаевич пожал всем руки.
– Я, знаете, боялся: съемки… то, се… как все будет, – сказал он, когда энергично тряс Димкину руку, – а вы такие хорошие ребята оказались… Спасибо!
– Это вам спасибо! До завтра, Юрий Николаевич!
– До завтра!
«Черт бы побрал это завтра», – подумала Вика, садясь в машину.
В конторе Вика закончила монтаж другого сюжета, вяло посмотрела отснятый с Юрием Николаевичем материал, вяло поговорила о том, что получается, с Тоней, обсудила с Олегом Майоровым план на завтра. План был такой: в 13.00 Олег берет интервью у Черской в театре, после интервью он отпишется как и что, а потом будет следить, когда Черская соберется домой, и сообщит об этом Вике, которая будет со второй съемочной группой и Юрием Николаевичем поджидать Черскую у служебного входа в театр. Трудно было рассчитать время, во сколько им начинать свое сидение в засаде. Решили, что в 14.00. Они, конечно, рискуют замерзнуть, если проторчат впустую часа два-три на холоде, но в противном случае можно упустить актрису.
В машине по дороге домой Вика болтанула холодную кружку: в ней снова плещется немного чая на дне. Ледяного. Опять девять вечера. Опять она будет дома в одиннадцатом. Снова нужно перетерпеть долгую дорогу. Вика выехала на Дмитровское шоссе, над лобовым стеклом промелькивали фонари, а в голове хаотично проскакивали мысли. Усатая невеста, куры на базаре, горячая песчаная степь, скорпион, тухлая вода в бочке, картофельная делянка возле вертолетной площадки, полковник с поливочным шлангом, песок и травинка, отец с сигаретой на старом стуле у крыльца… Всё вот это… и Черская. Черская. Не монтируется, не склеивается… Вика вспомнила случай с кудрявым восточным юношей, который давно, уже несколько лет назад, брал у актрисы интервью… Этот молодой журналист совершил, кажется, сразу все дилетантские ошибки, которые возможно было совершить: читал вопросы по листочку, не слушал ответы, а волновался о следующем вопросе, следующем банальном, заезженном вопросе. Черская не выдержала уже на втором и неожиданно спросила:
– Молодой человек, вы у кого пришли брать интервью?
Парень опешил, заморгал глазами и вымолвил:
– У вас…
– А я – кто?
– Анна Михайловна Черская…
– И кто такая Анна Михайловна Черская?
– Актриса… Народная артистка…
– Вот именно, – очень громко сказала Черская. – И вы считаете, что это нормально для Анны Михайловны Черской слушать ваше блеяние по листочку? Вы могли подготовиться к интервью и хотя бы выучить ваши дурацкие вопросы?
– Я… Да… Извините…
Дальше Черская его слушать не стала, отцепила «петличку» и вышла из кадра. Зардевшийся мальчик и его потупивший глаза оператор остались стоять посреди фойе на обозрении у толпы, внимание которой привлекли возгласы знаменитости.
«Надо просто пережить завтрашний день, и все. Так уже было. Он просто случится, пройдет, и все», – говорила себе Вика.
Но ночью она спала плохо, в той поверхностной, мучительно тревожной дреме, в которой непонятно, сон или явь топчется возле тебя. Мимо нее всю ночь шли во мраке темные гиганты с тяжелыми корзинами на плечах. Они были чернокожими, как мавры, мокрые рубахи облепляли их невероятно широкие плечи и бугристые мускулы рук такого резкого рельефа, какой бывает у киношных палачей. Великаны шли узкой тропой вдоль виноградных шпалер, иногда они спотыкались о корни и ветки, и тогда корзины угрожающе раскачивались на высоте. «Почему эти люди большие? Они должны быть маленькими», – подумала Вика во сне. Гиганты тотчас же лопнули, сдулись и превратились в карликов, упруго семенящих друг за другом. Только корзины остались такими же большими, и стало видно, что в них плескалось черное вино, от мерных мелких толчков оно выхлюпывало через край и проливалось на черную жирную землю.
Утром Вика проспала дольше обычного, мальчики собрались в школу без нее. Мамы тоже дома не оказалось. Мед, лимон, имбирь, кипяток, горячий ароматный пар, поворот крышки – в путь.
У театра они встретились ровно в два. Всей вчерашней командой. Дима, Артем, Вика и Юрий Николаевич. Встретили доставку цветов. Парень отдал Юрию Николаевичу в руки букет невероятных размеров. Высокий и широкий, пестрящий, кроме розовых хризантем, белыми розами и гортензиями и еще кучей всяких цветов, названия которых никто не знает, букет заслонил собой все небольшое тело Юрия Николаевича, и перед съемочной группой оказался большой пестрый цветок на двух черных ножках, укрепленных снизу мощными ботинками.
– Не, ну кто это так перестарался? Это не букет, а корзинища театральная, – рассердился Дима.
– Наверное, Тёмик велел посолиднее что-то заказать, – отозвалась Вика.
– Ну кто его просил, а? – Дима взял из рук Юрия Николаевича букет и с возмущением осмотрел его, словно приглядывался, нельзя ли чего-нибудь лишнее оторвать. Но букет был плотно увязан, и нарядная упаковка щетинилась на Димку двойной оборкой.
– А что, – удивился Юрий Николаевич, – хороший же букет!
– Большой очень, в кадр не войдет, – пошутил Артем.
– И не смонтируется со вчерашним! – сказала Вика.
– Ничего, сейчас пару планов подснимем, и смонтируешь их с магазином нормально, – Димка взялся за камеру.
Вика чувствовала, как в ней растет напряжение, она все посматривала на Юрия Николаевича. Ей хотелось понять, знает ли он о том, что Черская может проигнорировать встречу. «Хотя кто бы ему об этом сказал? – рассуждала она мысленно. – Некому было. Наверное, я должна?»
По Диминым указаниям во время съемки Юрий Николаевич держал цветы у живота и сиял над ними скромной золотой улыбкой, потом поправлял левой рукой бутоны, держа букет в напряженно вытянутой правой, а затем еще разравнивал складки упаковки.
– Так, с букетом планы есть, – сообщил Дима, – без двадцати два – пора на изготовку.
Диспозиция была такая. От служебного входа театра, имеющего просторный стеклянный предбанник, идет небольшая асфальтированная дорожка, возле нее стоит лавочка. Юрий Николаевич с букетом будет на ней сидеть и ждать Анну Михайловну. Дима займет место чуть дальше от него, напротив входа, чтобы в объектив попадал вход, лавочка и лицо Черской. Лицо Юрия Николаевича снимет Андрей, второй оператор, когда освободится после интервью с актрисой. Дима два раза протащил туда-сюда мимо лавочки, возле которой в задумчивости стояла Вика, камеру со штативом – заранее определил, где должна стоять вторая камера. Он отметил это место снежным крестом, шаркнув по асфальту два раза ботинком. Юрий Николаевич ходил туда-сюда за Димой, спрашивал и выслушивал указания, как сидеть на лавочке, как встать, как поднести букет… Спустя время Дима закончил приготовления, упокоился и закурил.
Вика подошла к Юрий Николаевичу.
– Юрий Николаевич, – Вика решилась начать.
– Да? – мужчина поднял к ней лицо.
– Вы знаете, что для Анны Михайловны ваша встреча – сюрприз… И неизвестно, как она отреагирует…
– Сюрприз? Как же? Нет. Я этого не знаю.
– Да, сюрприз. Это так нужно по сюжету, чтобы она удивилась… Ну, чтобы были естественные эмоции.
– Но тот молодой человек сказал, что она будет рада меня видеть.
– А какой молодой человек?
– Тот, который звонил мне… когда я был дома.
– А, это Артем, наверное. Но в то время, я думаю, еще никто не знал, какой будет план.
Юрий Николаевич задумался.
– Так что, – продолжила Вика, – мы должны быть готовыми к любому развитию событий.
При этих словах Юрий Николаевич резко взглянул на нее, словно бы рассердившись. И тут же сам как будто испугался своей реакции.
– Как же так? – спросил он. – Я сюда ехал в надежде на помощь…
– На помощь?
– Да. У меня же, – мужчина со стеснением глянул на Диму, словно бы ища у него поддержки, – у меня же дисплазия кишечника, полипы там большие. Давно, много лет уже, наверное. Я не знал. А живот болел все время, ну и другие проблемы… Врач сказала, что надо оперировать, еще немного – и это на девяносто девять процентов будет рак. И она сказала, что нужно срочно ехать в Симферополь. И там лечиться. Но я не мог поехать – не на что. Она выписала лекарств… на кучу денег, а у меня пенсия восемь тысяч. Как я могу их покупать? А врач все время говорит: не тяните, езжайте в Симферополь. И вот ваш… Артем, вы говорите… сказал, что билеты мне сюда купят, гостиницу оплатят… и Анна Михайловна поможет с лечением… В больницу здесь, в Москве, положит… или деньгами…
У Вики кровь отлила от лица. Дима стоял рядом и молчал.
– Я этого ничего не знала, – замерзшими губами прошелестела Вика.
Юрий Николаевич вопросительно смотрел на нее слегка запотевшими на холоде квадратными очками. Долго смотрел.
– Так, – объявил Дима, – не будем нервничать. Если имелась договоренность, значит, решится вопрос. Скорее всего… Сейчас главное – встретиться. А там посмотрите. Поговорите с ней лично, все расскажете. Оно и уладится.
И Вика, и Юрий Николаевич посмотрели на Диму с недоверием.
Заняли свои места. Юрий Николаевич сел на лавку возле букета. Опустил голову. Маленькая шапочка, большая куртка, худые ноги в черных широких штанах и большие ботинки, немного круглые и немного квадратные. Не выдержав, Вика отвернулась и стала смотреть в другую сторону.
Больше сорока минут не было никаких событий. Из служебного входа никто не выходил. Стали замерзать. Дима несколько раз тревожно оглядывал небо – зимний день быстро гас. Наконец Вике пришло сообщение от Олега: «Закончили. Темой недовольна. Сказала оч. мало. Моей части считай нет. Скоро выходит. Кажется». Минут через пятнадцать появился Андрей с камерой и поставил перекладину штатива на крест, начерченный Димой на заснеженном асфальте.
Снова ожидание. Снова Юрий Николаевич, ходивший от холода кругами вокруг лавочки, сел на свое место. Вика чувствовала, что она все время тянет в себя замерзшие щеки с такой силой, что сводит челюсть. Все они теперь почти не отрывали взгляда с застекленного входа и серой двери внутри него.
И вот она открывается, эта дверь. Первой выходит Черская. В умопомрачительной темно-синей шубе. Внутри предбанника Вика разглядела только густой мех воротника и изящную, стройную линию плеч: тело шубы сшито из другого меха, тонкого, имеющего переливающийся муаровый рисунок. Что это за мех, интересно? За актрисой спешит ее помощница. Вот Черская открывает стеклянную дверь и выходит на крыльцо. Видит приготовленную для нее сцену. Замирает. Шуба, оказывается, длинная, до середины икры, чудесного кроя, перехвачена поясом на тонкой талии. Это каракульча, догадалась Вика, мех нерожденных ягнят, вынутых из забитых на мясо суяглых маток. Черская занесла ногу над ступенями крыльца. Иссиня-черный замшевый сапожок в панике задумался… Сделать шаг или нет?
Потом все произошло молниеносно. Черская рванула с крыльца… Юрий Николаевич, уже давно вскочивший с лавки и, вопреки всем наставлениям, заслонивший собой и букетом для Димки весь кадр, кинулся к ней, как прибой летит навстречу песчаному берегу. Миг – и Черская отшатнулась от букета, обогнула маленького человечка по широкому кругу и понеслась на камеру с перекошенным от злобы лицом. В руке у разъяренной кошки объемистая сумка – и она уже заносит руку для удара. Димка отпрянул от видоискателя, выпустив кнопки, прижал правой рукой камеру крепко к плечу – костяшки замерзшего кулака побелели, а рукавом левой попытался закрыть объектив. Черская поняла глупость порыва, отшатнулась теперь и от Димки. Прорысила через улицу до машины. Догнавшая ее помощница быстро завела кроссовер, и они уехали.
Все стихло. Несколько секунд все смотрели друг на друга, приходя в себя.
– Блин, чуть по камере не долбанула, – сказал Дима.
Вика подошла к Юрий Николаевичу. Тот, растерянный, все еще стоял посреди дорожки, обнимая букет.
– Вы как, Юрий Николаевич? – спросила.
– Вот так встреча, – он покачал головой.
– Да, ужасно все получилось…
– Я не мог подумать, что…
Он замолчал. Вика тоже молчала. Она не знала, что сказать.
– А букет? – Юрий Николаевич заметил в своих руках неподаренные цветы. – Куда теперь его?
– Не знаю. Отвезем в контору.
В машине у Вики Юрий Николаевич сидел молча, обняв себя руками за локти, отогревался. Вике показалось, что у него болит живот. Она предложила зайти куда-нибудь перекусить, выпить горячего чая. Но мужчина отказался. Сказал, что лучше поест в гостинице. Там ему бесплатно.
– До свидания, Виктория, – кинул он, когда Вика припарковалась у отеля.
– Всего вам доброго, Юрий Николаевич. Вы нас простите, что все так произошло.
Он ничего не ответил, махнул рукой и вышел из машины.
Приехав на работу, Вика навела себе большую кружку кофе, обхватила ее замерзшими руками и тихим голосом рассказала обо всем, что случилось, Тоне. Та дослушала, вскочила со стула и пошла к выходу, быстро двигая лопатками на разгневанной спине. Когда через полчаса она вернулась, Вика спросила:
– К Тёмику ходила?
– Да.
– И что?
– Поругались!
– Ну вот, видишь. Я тебе говорила. Толку-то.
Тоня села, подумала немного и сказала:
– Так, я могу дать пятнадцать тысяч.
– В смысле? – Вика не поняла.
– Ну а что? Надо ему денег собрать. Тысяч пятьдесят.
– Правильно. Как я сама не догадалась, – Вика оживилась. – Я только не знаю точно, сколько смогу, надо мне посчитать сейчас.
– Так, – Тоня сделала строгое лицо, – ты не возникай даже, у тебя кредит на машину, мама, бабушка, дети… Без тебя справимся. Сейчас в группу нашу напишу, ну и паре друзей моих богатеньких позвоню, – тут она улыбнулась. – У тебя другая задача будет: передать этому человеку деньги.
Вика насупилась:
– Хорошо. Я передам. Только я тоже пять тысяч дам. И не спорь.
Тоня кивнула:
– Хорошо.
Поздно вечером Тоня скинула Вике на карту пятьдесят одну тысячу рублей, вместе с Викиными пятью получилось пятьдесят шесть. «Неровная какая-то сумма, – подумала Вика, – но что сделаешь?». Поезд у Юрия Николаевича уходил на следующий день в 8.15. Мужчина удивился, что Вика позвонила и договорилась о встрече на вокзале, но ничего не сказал.
Ночевать Вика поехала к сестре, которая жила в Москве, иначе слишком рано утром пришлось бы из Яхромы к поезду выезжать. Перед сном она сложила деньги в белый конверт, подписала: Юрию Кошелеву. Подержала конверт в руках. Какое странное ощущение. Забытое. Сто лет не держала конвертов с деньгами в руках. А раньше в них все время зарплату давали. Что-то из прошлой жизни. Она еще раз провела рукой по плотной белой бумаге.
Утро выдалось неприятным: сырым, простуженным. Пробки. На подъезде к вокзальной парковке длинная очередь. За дорогу Вика несколько раз выхватывала из подстаканника термокружку и привычно пыталась сделать глоток. Но кружка была холодна и пуста. В конце концов пришлось бросить ее на пассажирское сиденье, чтобы больше не обманываться.
Железнодорожный вокзал тоже был из прошлой жизни. Последние годы Вика путешествует самолетом. Аэропорты привычны, вокзалы забыты. Забыты пирожковые, маленькие стекляшки-кофейни, фастфуд-закусочные, забыта простота и приземленность вокзальной спешки. Вике вспомнилось, как встречала бывшего мужа из коротких журналистских командировок. За три-четыре дня она успевала соскучиться и приезжала к поезду, чтобы встретить Игоря, увидеться утром, до работы, а не ждать до вечера. Легкое, яркое чувство – она сейчас его обнимет. Поезд – добрый, хороший друг, привез, вернул любимого в Москву. Как далеко теперь это все…
Вика чувствовала, что воля, которую она собрала в кулак, размягчается, утекает, скользит сквозь пальцы. Но она твердо решила, что удержится, обязательно удержится и не скажет Юрию Николаевичу тех глупых, бессмысленных, никому не нужных слов, которые ей хочется сказать за Черскую. Слов о прощении.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71341900?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.