Суд идет. Записки московского следователя
Лев Романович Шейнин
Криминальная Россия
В 1921 году пятнадцатилетний журналист провинциальной газеты Лев Шейнин поступил в московский Высший литературно-художественный институт. Но в феврале 1923 года по комсомольскому распределению был направлен на работу в Прокуратуру СССР. В 1927 году в газете «Известия» был опубликован первый рассказ Льва Шейнина «Суд идет».
Со временем автор стал одним из самых опытных и толковых советских следователей, совмещая раскрытие преступлений и литературное творчество. Действие всех опубликованных в данном сборнике рассказов происходит в Москве в период с начала двадцатых до середины пятидесятых годов.
Лев Шейнин
Суд идет. Записки московского следователя
Криминальная Россия
© Шейнин Л. Р., 2024
© ООО «Издательство Родина», 2024
Рассказ о себе
Каждый писатель приходит в литературу своим путем. Моя литературная судьба сложилась за следовательским столом.
И сегодня, 25 марта 1956 года, когда мне стукнуло, увы, пятьдесят, я вспомнил о том, как все это началось.
Вспомнилась мне Москва 1923 года и тот студеный февральский день, когда меня, комсомольца, студента Высшего литературно-художественного института имени В.Я. Брюсова, зачем-то срочно вызвали в Краснопресненский райком комсомола.
Москва 1923 года, Москва моей юности, никогда не забыть мне тебя!.. Закрываю глаза и вижу твои заснеженные улицы, узенькую Тверскую с часовенкой Иверской Божьей Матери в Охотном ряду, редкие стонущие трамваи, сонных извозчиков на перекрестках, лошадей, медленно жующих овес в подвешенных торбах, продавщиц Моссельпрома – первого советского треста – с лотками, в форменных замысловатых шапочках с золотым шитьем, торгующих шоколадом и папиросами «Ира» (о которых говорилось, что это – «все, что осталось от старого мира»); вижу дымную чайную у Зацепского рынка, где всегда грелись розничные торговцы и студенты, извозчики и зацепские мясники, рыночные карманники и пышногрудые, румяные молочницы, дожидавшиеся своего поезда по Павелецкой линии. Вижу твои вокзалы, густо заселенные студенческие общежития, ночную длинную веселую очередь у кассы МХАТ и кинотеатр «Великий немой» на Тверском бульваре, – ведь кино и в самом деле было тогда еще немым.
Сухаревская площадь в Москве. 1923 год
Удивительное это было время, и удивительной была та Москва. В ней еще уживались рядом бурлящая Сухаревка, с ее бесконечными палатками, ларями и лавками и комсомольские клубы в бывших купеческих особняках, сверкавшие свежим лаком вывесок магазины и конторы первых нэпманов и аудитории рабфака имени Покровского на Моховой, где вчерашние токари, слесари и машинисты спешно готовились к поступлению в университет; огромная черная вывеска московского клуба анархистов на Тверской («Анархия – мать порядка») и замысловатая живопись в кафе «Стойло Пегаса» на углу Страстной площади, где читали очень разношерстной и не очень трезвой публике свои стихи поэты-имажинисты.
В комсомольских клубах пели «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян», изучали эсперанто на предмет максимального ускорения мировой революции путем создания единого языка для пролетариев всех стран, упорно грызли гранит науки и люто ненавидели нэпманов, которых временно пришлось допустить.
А в городе, невесть откуда и черт его знает зачем, повылезла изо всех щелей всяческая нечисть – профессиональные шулеры и надменные кокотки, спекулянты с воспаленными от алчности лицами и элегантные, молчаливые торговцы живым товаром, бандиты с аристократическими замашками и бывшие аристократы, ставшие бандитами, эротоманы и просто жулики всех оттенков, масштабов и разновидностей.
Каждодневно возникали и с треском лопались какие-то темные «компании» и «анонимные акционерные общества», успевая, однако, предварительно надуть только что созданные государственные тресты, с которыми эти общества заключали договоры на всякого рода поставки и подряды. Появились первые иностранные концессии – лесные, трикотажные, карандашные.
Господа концессионеры, всевозможные Гаммеры, Петерсоны и Ван-Берги, обосновывались в Москве и Ленинграде прочно, обзаводились молоденькими содержанками, тайно скупали меха и валюту, рублевские иконы и вологодские кружева, драгоценные картины и хрусталь, потихоньку сплавляли это за границу, а попутно увлекались балетом и балеринами и вздыхали «о бедном русском народе, захваченном врасплох коммунистами, отрицающими нормальный человеческий порядок, но теперь как будто взявшимися за ум…»
Точно в назначенное время пришел я в райком, не понимая, зачем так срочно понадобился. Осипов – заведующий орготделом райкома – только загадочно ухмыльнулся в ответ на мой вопрос и сказал, что мне на него ответит Сашка Грамп, секретарь райкома.
Мы вместе прошли в кабинет Грампа, которого я, будучи членом райкома, хорошо знал.
– Здорово, Лева, – сказал Грамп. – Садись. Серьезный разговор…
Я сел против него, и он рассказал, что есть решение московского комитета комсомола о мобилизации группы старых комсомольцев на советскую работу. Меня, члена комсомола с 1919 года, включили в их число.
– Зверски нужны надежные фининспекторы и следователи, – продолжал Грамп, попыхивая огромной трубкой, которую он в глубине души терпеть не мог, но считал, что она придает ему вполне «руководящий вид». – Фининспекторы, заметь, ведают обложением нэпманов налогами, те находят к ним всякие подходы, а бюджет страдает… Понятно?
– Понятно. Только какое отношение это имеет ко мне? – неуверенно спросил я.
– Мы не можем допустить, чтобы страдал бюджет, – строго ответил Грамп и угрожающе запыхтел трубкой. – Впрочем, еще больше, чем фининспекторы, нужны следователи. В московском губсуде, оказывается, две трети следователей – беспартийные, и даже несколько человек работали следователями еще при царском режиме. Революция должна иметь своих собственных шерлок-холмсов… Понятно?
– Саша, но я не собирался стать ни фининспектором, ни следователем, – осторожно начал я. – В финансах я вообще ни черта не смыслю, а что касается Шерлока Холмса, то я помню, что он курил трубку, жил на Беккер-стрит и играл на скрипке. Кажется, он пользовался каким-то дедуктивным методом, и был у него приятель, доктор Ватсон, который всегда очень своевременно задавал ему глупые вопросы, чтобы Шерлок Холмс мог умно на них отвечать… Но главное не в этом!.. Я учусь в литературном институте, собираюсь посвятить свою жизнь литературе и…
– И дурень! – неделикатно перебил меня Грамп. – Какое дело революции до твоих чаяний единоличника? Кроме того, если ты решил посвятить себя литературе, так именно поэтому тебе надо как можно скорее стать фининспектором, а еще лучше следователем!.. Сюжеты, характеры, человеческие драмы – вот где литература, чудак! Но дело даже не в этом, советской власти нужны кадры фининспекторов и следователей. Мы должны их дать. И ты один из тех, кого мы даем. И точка. И знак восклицательный. И никаких вопросительных. Куда выписывать путевку – в губфинотдел или в губсуд?
– Ты же только что сказал, что никаких вопросительных знаков, – пытался я отшутиться. – Зачем же входить в противоречие с самим собой?
– Товарищ Шейнин, – произнес Грамп ледяным тоном. – Речь идет о мобилизации по заданию партии. Можешь до вечера думать, куда пойдешь. Потом приходи за путевкой. До вечера, Байрон!
Байроном Грамп величал меня потому, что в те годы у меня была буйная шевелюра, во что, впрочем, теперь трудно поверить, и я носил рубашку с отложным воротником.
Так я стал следователем московского губернского суда.
Скажем прямо: в наши дни трудно понять, как могли назначить следователем семнадцатилетнего паренька, не имевшего к тому же юридического образования. Но слова из песни не выкинешь, и что было, то было. Ведь происходило это в первые годы становления Советского государства, когда сама жизнь торопила с выдвижением и воспитанием новых кадров во всех областях строительства нового государства. С судебно-следственными кадрами дело обстояло особенно остро. Лишь за год до этого, по инициативе В.И. Ленина, была создана советская прокуратура. На смену революционным трибуналам первых лет советское государство только что создало народные и губернские суды. Совсем недавно были введены уголовный и уголовно-процессуальный кодексы, и правосудие могло опираться на закон, а не только на «революционное правосознание».
Я был огорчен мобилизацией. Я опасался, что новая работа оторвет меня от института и, главное, от литературы. Тогда я еще не понимал, что для писателя лучший институт – сама жизнь и никакие другие институты, в том числе и литературный, не могут ее заменить.
Не понимал я также, что в работе следователя есть много общего с писательским трудом. Ведь следователю буквально каждый день приходится сталкиваться с самыми разнообразными человеческими характерами, конфликтами, драмами. Следователь никогда не знает сегодня, какое дело выплеснет жизнь на его рабочий стол завтра. Но каково бы ни было это дело – будет ли оно о разбое, или об убийстве из ревности, или о хищениях и взяточничестве, – за ним всегда и прежде всего стоят люди, каждый из них со своим характером, своей судьбой, своими чувствами. Не поняв психологии этих людей, следователь не поймет преступления, которое они совершили. Не разобравшись во внутреннем мире каждого обвиняемого, в сложном, иногда удивительном стечении обстоятельств, случайностей, пороков, дурных привычек и связей, слабостей и страстей, следователь никогда не разберется в деле, в котором он разобраться обязан.
Вот почему работа следователя неизменно связана с проникновением в тайники человеческой психологии, с раскрытием человеческих характеров. Это роднит труд следователя с трудом писателя, которому тоже приходится вникать во внутренний мир своих героев, познавать их радости и несчастья, их взлеты и падения, их слабости и ошибки.
Так случайность, сделавшая меня следователем, определила мою литературную судьбу.
В числе московских следователей, как правильно сказал мне Грамп, было тогда довольно много беспартийных, и среди них несколько старых, «царских», следователей, из которых мне особенно запомнился Иван Маркович Снитовский, коренастый крепыш лет за шестьдесят, украинец, с лукавым добродушным лицом и темными смеющимися глазами. Он имел за своими плечами почти тридцатилетний опыт работы судебного следователя и перед самой революцией занимал пост следователя по особо важным делам Московской судебной палаты. После революции, в отличие от многих своих коллег, Иван Маркович не эмигрировал за границу. Несмотря на свое дворянское происхождение, он сразу принял революцию и поверил в нее.
Энтузиаст своего дела и глубокий его знаток, он охотно делился своим огромным опытом с молодыми товарищами, многие из которых сели за следовательский стол непосредственно от станка или пришли с партийной работы.
После моего назначения в губсуд я был прикреплен в качестве стажера к нему и еще к одному старшему следователю, Минаю Израилевичу Ласкину. Последний начал свою деятельность в качестве следователя уже после революции, в 1918 году, придя студентом в ревтрибунал.
Небольшого роста, очень живой, быстрый, находчивый, Ласкин тоже без памяти любил свою профессию и был одним из лучших следователей московского губсуда.
Президиум губсуда, не без основания несколько обеспокоенный моим возрастом, поручил этим двум следователям в течение полугода поработать со мною, чтобы выяснить, как выразился председатель губсуда, «что получится из этого рискованного эксперимента».
Когда я вошел в кабинет Снитовского (уже предупрежденного о моем приходе и прикомандировании к нему), он быстро встал и, улыбаясь, подошел ко мне.
– Ну, здравствуйте, здравствуйте, молодой человек, – произнес он, пожимая мне руку. – Чай, осьмнадцать еще не стукнуло, а?
– Скоро стукнет, – сказал я, сразу проникаясь симпатией к этому приветливому, веселому человеку со смуглым, крепким лицом, освещенным сиянием больших темных глаз.
– Ну-ну, не беда, не смущайтесь. Молодость – это недостаток, который с каждым часом проходит. Давайте присаживайтесь вот здесь, в кресле, чувствуйте себя как дома, и начнем знакомиться…
А через час, очень незаметно для меня, с самым простодушным и веселым видом, Снитовский уже узнал обо мне чуть ли не все, что можно было узнать. Только потом я оценил эту поразительную способность выяснять с необыкновенной быстротой все интересующие его вопросы, отнюдь при этом как бы и не расспрашивая, не прожигая собеседника «проницательным» взглядом, а как-то весело и непринужденно, даже не разговаривая, а болтая, смеясь и шутя и необыкновенно при этом к себе располагая.
Нужно ли говорить, что уже к концу нашего первого разговора я был по-мальчишески влюблен в этого человека, и мне отчаянно хотелось заслужить его симпатии и веру в мои молодые силы.
В тот же день я познакомился и со вторым своим шефом – Ласкиным. Оказалось, что мы с ним земляки по городу Торопцу Псковской губернии, где я провел детские годы и вступил в комсомол, и что Ласкин отлично знал и хорошо помнит моих старших сестер, кончавших гимназию в то самое время, когда он заканчивал там же реальное училище.
Иван Маркович и Минай Израилевич отнеслись к поручению – проверить, «что получится из этого эксперимента», – с большой добросовестностью, и я многим обязан им. На стажировку мне было выделено полгода, после чего я должен был держать экзамен в аттестационной комиссии губсуда для окончательного решения своей дальнейшей следственной участи.
Может быть, благодаря тому что я попал в очень умные и заботливые руки этих людей, сразу сумевших пробудить во мне интерес и уважение к своей профессии, и тому, что статьи уголовного и процессуального закона, которые я изучал, ежедневно оживали передо мною в лицах подследственных, совершивших преступления, предусмотренные этими статьями, – может быть, именно поэтому я жадно впитывал все премудрости следственного искусства.
Месяца через три Иван Маркович обнял меня за плечи и очень серьезно и тихо, глядя мне прямо в глаза, сказал:
– А ну, лопни мои очи, хлопчик, если из тебя не выйдет толк… Лицея не кончал, кандидатом на судебные должности в судебной палате, аки аз грешный, не был, зеленый, как огурец, а следователем я тебя все-таки сделаю, всем правилам божеским и человеческим вопреки!.. Сде-ла-ю!..
И, заметив вошедшего в кабинет Ласкина, обратился к нему:
– Минай, скажи по совести, мудрая башка, не лукавь: быть ему слидчим по наважнейшим справам, как говорят на Украине, или не быть?
– Обидный вопрос, – улыбнулся Ласкин. – Разве ты не видишь этого по мне? Он ведь торопчанин!.. С тех пор как в Торопце венчался Александр Невский, у торопчан все выходит как надо…
А через полгода я держал экзамен в аттестационной комиссии губсуда, и ее председатель Дегтярев, мрачный, бородатый, очень строгий старик, безжалостно «гонял» меня по всем главам и разделам уголовного, процессуального, трудового и гражданского кодексов, сердито что-то ворча себе под нос, выслушивал мои ответы и время от времени произносил:
– Это тебе, мил человек, не в лапту играть… А скажи-ка ты мне, орел, что такое принцип презумпции невиновности и с чем его кушают?
– Принцип презумпции невиновности в уголовном праве, – отвечал я, – подразумевает, что органы следствия и суда должны исходить из презумпции невиновности обвиняемого. Это значит, что не он обязан доказывать свою невиновность, а они обязаны, если имеют для этого достаточно данных, доказать его вину… И пока его вина не доказана в законном порядке, человек считается невиновным…
– Гм… так… это тебе, брат, не хрен с апельсином… А вот скажи ты мне, сделай милость, как допрашивают малолетних?
– Допрос малолетних производится следователем или в присутствии их родителей, или в присутствии воспитателей, или без тех и других. Следователь должен избегать наводящих вопросов, чтобы невольно не внушить ребенку того, что рассчитывает получить в его показаниях. С другой стороны, показания детей о приметах преступника, его поведении, одежде и т. п. заслуживают особого внимания, так как дети очень наблюдательны и их восприятие внешнего мира очень свежо. Допрашивая детей, надо разговаривать с ними серьезно, как со взрослыми, а не подлаживаться под детский язык, что всегда настораживает ребенка. Если ребенок допрашивается в качестве потерпевшего, например по делу о его растлении или развращении, следователь обязан выяснять все интересующие его детали очень осторожно, чтобы самый допрос не превратился по существу в развитие этого развращения и не травмировал дополнительно ребенка…
– Гм… Дело говоришь… И вот что, милок. На следователя мы тебя аттестуем, хоть ты и вовсе еще воробей-подлетыш… Запомни посему раз и навсегда для своей работы: спокойствие прежде всего – это раз! Презумпцию невиновности надо не по учебнику вызубрить, а всем сердцем понять – это два! Допрашивая человека, всегда помни, что ты делаешь привычное и хорошо знакомое тебе дело, а он может запомнить этот допрос на всю жизнь, – это три! Знай, что первая версия по делу еще не всегда самая верная, – это четыре! А самое главное: допрашивая воров и убийц, насильников и мошенников, никогда не забывай, что они родились на свет такими же голенькими, как мы с тобой, и еще могут стать людьми не хуже нашего… А если когда-нибудь станет тебе скучно на нашей нелегкой работе или изверишься в людях вообще – тикай, малец, тикай, ни дня не оставайся следователем и сразу подавай рапорт, что к дальнейшему прохождению следственной службы непригоден…
И старик Дегтярев, с его мрачным видом, старый большевик и политкаторжанин, которого все в губсуде уважали, но побаивались за острый язык, резкость суждений и непримиримость к проступкам судебных работников (Дегтярев был, кроме того, и председателем дисциплинарной коллегии губсуда), встал из-за стола, пожал мне руку, испытующе поглядел и даже – чего я никогда еще не видал – улыбнулся.
Когда я вышел из его кабинета, то увидел Снитовского и Ласкина, беспокойно расхаживающих по коридору. Не стерпели мои дорогие шефы и оба прибежали со Столешникова переулка на Тверской бульвар, где помещался губсуд, и здесь, дожидаясь моего выхода, кляли на чем свет стоит «бороду», как называли Дегтярева, который, видно, придирается к их воспитаннику и того и гляди завалит его на экзамене.
Увидев мое взволнованное, но сияющее лицо, они сразу с облегчением вздохнули и начали наперебой расспрашивать, как долго и как именно мучил меня этот «бородатый тигр и лютый скорпион».
А «тигр» этот в последующие годы моей следственной работы, до самого перевода в Ленинград, очень внимательно следил за моей работой, потихоньку изучал все расследованные мною дела, поступавшие на рассмотрение в губсуд, и частенько приглашал меня к себе домой, поил чаем с лимоном и с тем же мрачным и ворчливым видом, сердито покашливая в свою черную с сединой бороду, внушал все «десять заповедей» советского судебного деятеля.
Но я уже не боялся ни его мрачного вида, ни сердитого кашля, ни его бороды, хорошо поняв и на всю жизнь запомнив этого умного, доброго, прожившего чистую, но очень трудную жизнь человека.
Понимал это не один я. Когда через несколько лет Иван Тимофеевич Дегтярев умер от разрыва сердца, весь губсуд шел за его гробом, и на кладбище, стоя рядом со Снитовским и Ласкиным, я видел сквозь слезы, что искренне плачут и они, и многие другие работники, среди которых было немало и тех, кого в свое время сурово «шерстил» покойный председатель дисциплинарной коллегии за те или иные проступки.
И вспомнился мне тогда мой проступок, за который я тоже предстал перед дисциплинарной коллегией, в страхе, что вылечу за него, как пробка, со следственной работы, которую я успел горячо и на всю жизнь полюбить.
Случилась со мной эта беда в самом начале моей работы, и была она связана с делом о динарах и, как это ни странно, с «адмиралом Нельсоном». Об этом забавном и поучительном случае я написал в рассказе «Динары с дырками».
После того как я прошел аттестационную комиссию, меня назначили народным следователем в Орехово-Зуево[1 - 21 августа 1920 года Положениями о местных органах юстиции и о народном суде РСФСР от 20 октября того же года учреждаются должности народных следователей, состоящих при советах народных судей, а также следователей по важнейшим делам при губернских отделах и Наркомате юстиции.Народный следователь мог приступить к производству расследования по заявлениям граждан, сообщениям милиции, должностных лиц и учреждений, по постановлению судьи, а также по своему усмотрению. Окончательное решение о прекращении дела или предании суду принадлежало народному суду. – Прим. ред.].
Полгода я прожил в этом подмосковном городке, расследуя мои первые дела: о конокрадах, растратах в потребсоюзе, об одном случае самоубийства на почве безнадежной любви и одном убийстве «по пьяному делу» на сельской свадьбе. Я старательно исполнял все «десять заповедей» следователя, преподанные мне Дегтяревым, Снитовским и Ласкиным, то есть твердо помнил, что «спокойствие прежде всего», что искусство допроса состоит не только в том, чтобы уметь спрашивать, но и в том, чтобы уметь выслушивать, что первая версия не всегда самая верная, что человек волнуется на допросе не только тогда, когда он виновен, но и тогда, когда он невиновен, и что еще Достоевский верно заметил, что так же, как из ста кроликов невозможно составить лошадь, так и из ста мелких и разрозненных улик невозможно сложить веское доказательство виновности подследственного.
Через полгода меня неожиданно перевели в Москву, и я снова был прикреплен к следственной части губсуда. А через несколько дней я допустил свою первую ошибку, стоившую мне немало волнений. Связана она была с делом ювелира Высоцкого.
Весна 1924 года была очень слякотной, а жил я тогда в Замоскворечье, на Зацепе, откуда ежедневно ездил в Столешников переулок на работу. Я решил обзавестись новыми калошами и как-то приобрел в магазине «Проводник» великолепную пару на красной, едва ли не плюшевой подкладке, называвшиеся почему-то «генеральскими».
И вот однажды, очень довольный своим новым приобретением, я приехал на работу и поставил свои великолепные, сверкавшие лаком и мефистофельской подкладкой калоши в угол комнаты. Сев за стол в своем маленьком кабинете, я стал заниматься делом, время от времени бросая довольные взгляды на свое роскошное, как мне казалось, приобретение.
Снитовский в то время вел среди других дел и дело о ювелире Высоцком, о котором имелись данные, что он скупает бриллианты для одного иностранного концессионера и участвует в контрабандной переправе этих бриллиантов за границу. Снитовский потратил много труда на то, чтобы собрать доказательства о преступной деятельности этого очень ловкого человека и его связях; наконец, набралось достаточно данных, для того чтобы принять решение об его аресте. Занятый рядом других дел, Иван Маркович поручил мне вызвать Высоцкого, допросить его и объявить ему постановление об аресте, после чего отправить в тюрьму.
Высоцкий был вызван, явился в точно назначенное время, и я стал его допрашивать. Это был человек лет сорока, очень элегантный и немного фатоватый, с золотыми зубами и сладенькой улыбочкой, которую, похоже было, раз наклеив, он так и не снимал со своего лица и даже, возможно, ложился с нею спать.
Он очень любил светские, как ему казалось, обороты речи и через два часа страшно надоел мне своими «позволю себе обратить ваше внимание», «если мне будет позволено», «отнюдь не желая утомлять вас, я просил бы, тем не менее и однако», «учесть, если вас не затруднит».
Окончив допрос и предъявив Высоцкому постановление об аресте в порядке статьи 145 УПК, разрешавшей в исключительных случаях арестовывать подозреваемых без предъявления обвинения, но на срок не более чем на четырнадцать суток, я стал терпеливо выслушивать его заявления, что он «абсолютно афропирован», находится «в совершеннейшем смятении» и рассматривает случившееся как крайнее, «если позволите быть откровенным, недоразумение», которое, как он «всеми фибрами души надеется, вскоре разъяснится».
При всем том этот довольно бывалый и ловкий проходимец оставался абсолютно спокойным, видимо рассчитывая, что ему и впрямь удастся вывернуться из дела, тем более что, по совету Снитовского, я ему еще не выложил всех доказательств, почему, собственно, предъявление обвинения и было нарочито отложено.
Дав Высоцкому расписаться в том, что постановление о мере пресечения ему объявлено, я оставил его в кабинете, предварительно заперев в сейф дело, и вышел, чтобы поручить старшему секретарю следственной части вызвать конвой и тюремную карету. Старший секретарь, когда я вошел в канцелярию, был мною обнаружен стоящим на высоком подоконнике и дико кричащим оттого, что по канцелярии бегала крыса. Его вопли меня рассмешили, хотя крыс я тоже очень не люблю, и я стал его успокаивать.
Пока крыса не юркнула в дыру, секретарь не успокаивался, и мне пришлось ему довольно долго растолковывать, что надо сделать.
Нетрудно вообразить себе мое состояние, когда, вернувшись в кабинет, я не обнаружил ни Высоцкого, ни моих новых калош…
Зато на моем столе лежал лист бумаги, на котором рукою Высоцкого было размашисто написано: «Надеюсь, что вы будете далеки от мысли, уважаемый следователь, что я, человек интеллигентный, украл ваши калоши. Нет, я просто взял их взаймы, так как на дворе очень сыро, а мне предстоит, не без вашей вины, большой путь… Привет! Высоцкий».
Я в ужасе бросился к Снитовскому.
Едва взглянув на записку, Иван Маркович, мгновенно сообразив, что надо делать, поднял трубку телефона и позвонил в МУР. Дело в том, что Снитовским была установлена фамилия любовницы Высоцкого, и тот не знал, что следствию уже известна его связь с нею. Снитовский дал указание МУРу установить наблюдение за квартирой этой женщины, верно решив, что Высоцкий, прежде чем скрыться из Москвы, не преминет проститься со своей возлюбленной, наличие которой он, кстати, будучи человеком семейным, тщательно скрывал.
Лишь дав все необходимые указания, Снитовский обратился ко мне:
– Вот что, Левушка, – сказал он, – я уверен, что этого прохвоста задержат, но пусть эта печальная история с калошами запомнится вам как символ того, что следователю не к лицу самому садиться в калошу…
Я не мог найти себе места от конфуза и успокоился только вечером, когда агенты МУРа доставили задержанного ими Высоцкого, который, как и предвидел Снитовский, зашел к своей возлюбленной. Высоцкий, опять-таки не теряя спокойствия, снял в кабинете мои калоши, галантно сказав при этом: «Пардон, но было очень сыро, а я этого, с вашего позволения, совершенно не переношу, еще раз – миль пардон!»
В Москве я проработал до 1927 года, а затем был назначен старшим следователем Ленинградского областного суда.
Через три года я был снова переведен в Москву и назначен следователем по важнейшим делам, а затем, в 1935 году, – начальником Следственного отдела Прокуратуры СССР, где и проработал до 1 января 1950 года, когда полностью перешел на литературную работу.
Таким образом, двадцать семь лет своей жизни я отдал расследованию всякого рода уголовных дел. Естественно, что это и определило характер моей литературной работы, которую я начал в 1928 году, опубликовав в журнале «Суд идет!» свой первый рассказ – «Карьера Кирилла Лавриненко».
Этим рассказом я и начал свои «Записки следователя», которые в последующие годы печатались на страницах «Правды», «Известий» и ряда журналов. В 1938 году в издательстве «Советский писатель» они вышли отдельной книгой. Вся первая книга «Записок следователя» писалась в сутолоке оперативной работы, в горячке уголовных происшествий, в которых приходилось срочно разбираться. Естественно, что некоторые рассказы и очерки писались бегло, в часы досуга, такого бедного в те годы. Теперь я, конечно, многие из них написал бы иначе, но тогда я был лишен такой возможности.
Готовя к изданию эту книгу[2 - Речь идет о сборнике «Старый знакомый», который был издан в 1957 году и специально для которого был написан «Рассказ о себе». – Прим. ред.], я сначала хотел было заново переписать некоторые старые рассказы, но потом почувствовал неодолимое желание сохранить их в таком виде, в каком в свое время они были написаны и опубликованы. Право, мне трудно объяснить, как и почему родилось это желание! Может быть, оно явилось подсознательным стремлением сохранить нетронутыми эти первые плоды моей физической и литературной молодости со всеми ее радостями и горестями, открытиями и ошибками?
Может быть, здесь играет свою роль тоже подсознательное опасение «вспугнуть» правдивость этих рассказов шлифовкой литературного стиля и углублением психологических зарисовок? А может быть, я боюсь признаться самому себе в том, что, сохраняя в нетронутом виде свои ранние рассказы рядом с другими, написанными более зрело, я вижу яснее пройденный мною литературный путь?
А может быть, и то, и другое, и третье… Может быть.
Словом, я сохранил в этой книге все рассказы и очерки в том виде, в каком они родились. Я лишь указываю дату написания каждого из них. И наконец, фамилии тех обвиняемых, которые давно отбыли наказание за совершенные ими преступления и многие из которых вернулись к честной, трудовой жизни, я, по понятным мотивам, заменил, потому что от души желаю этим людям добра и счастья и не хочу затемнять его напоминанием того, что давно отошло в прошлое и принадлежит ему.
В борьбе с уголовной преступностью тех лет родились и новые методы «перековки» профессиональных преступников и их возвращения к трудовой жизни.
За годы своей работы криминалиста я понял, что обращение к добрым началам в душе всякого человека, в том числе и преступника, почти всегда находит отклик. Я понял, что следователь, если он не вступит в психологический контакт с обвиняемым, никогда не поставит точного диагноза преступлению, подобно тому как врач, не добившийся контакта со своим пациентом, не поставит диагноза болезни. Так после многих лет наблюдений родилась теория психологического контакта, которую я назвал «ставкой на доверие». Разумеется, я пришел к этим выводам и сформулировал этот термин не сразу. Бесспорно, я опирался при этом не только на собственный следственный опыт, но и на опыт моих товарищей по работе, таких же криминалистов, как и я. Имена многих из них читатель встретит в «Записках следователя», и я считаю себя обязанным выразить им свою братскую признательность за многое, что они помогли мне открыть и чему научили меня с первых лет моей следственной работы.
Я убежден, что ставка на доверие оправдывает себя во всех областях нашей общественной жизни, как убежден в том, что она является сама по себе очень действенной формой воспитания.
Крупнейший русский судебный деятель, академик А.Ф. Кони, касаясь в своей работе о Достоевском романа «Преступление и наказание», писал:
«Созданные им в этом романе образы не умрут по художественной силе своей.
Они не умрут и как пример благородного высокого умения находить “душу живу” под самой грубой, мрачной, обезображенной формой – и, раскрыв ее, с состраданием и трепетом, показывать в ней то тихо тлеющую, то ярко горящую примирительным светом – искру…»
Эти замечательные слова одного из самых видных криминалистов России приобретают особое значение в наши дни, в условиях нашего социалистического государства.
В самые трудные годы самой острой борьбы с внутренней контрреволюцией Ф.Э. Дзержинский находил время и желание заниматься организацией деткоммун и трудовых колоний, ликвидацией детской беспризорности и установлением системы трудового перевоспитания в местах заключения.
Эти грандиозные социально-психологические задачи породили такие выдающиеся произведения советской литературы, как книги А. Макаренко, прогремевшие, без всякого преувеличения, на весь мир и вызвавшие самый почтительный интерес и признание даже со стороны буржуазных литературоведов, педагогов и криминалистов. О том, какие поразительные результаты давало иногда перевоспитание бывших преступников, в особенности молодых, не раз с восхищением и гордостью за нашу страну писал Горький.
Теперь, оглядываясь назад, на пройденный мною жизненный путь, я вспоминаю все, что мне удалось увидеть, услышать и понять за следовательским столом и что так помогло мне сложиться как писателю. Я вспоминаю о годах своей работы криминалиста с нежной признательностью, потому что обязан им как писатель, обязан темами ряда своих произведений, многими сюжетами, наблюдениями, характерами и конфликтами, которые я наблюдал и в которых мне приходилось разбираться.
В числе этих многих тем самой близкой и дорогой мне темой является проблема возвращения человека, совершившего преступление, к честной, трудовой жизни. Я убежден, что и человеку, совершившему преступление, пока он еще дышит, видит и думает, никогда не поздно в условиях нашего общества вернуться в нашу большую, дружную и светлую советскую семью, если только умело и вовремя ему в этом помочь.
И если мои записки следователя окажутся одной из форм такой помощи, с одной стороны, а мои читатели согласятся с моим убеждением – с другой, я буду счастлив сознанием, что не напрасно вступил на трудный, но радостный путь писателя.
Последний из могикан
Больше года тому назад скончался от брюшного тифа молодой талантливый инженер, технический директор одного из московских авиазаводов А.Я. Соскин. Общественность завода окружила родителей покойного вниманием, теплым сочувствием, оказала им моральную и материальную поддержку.
Завод возбудил ходатайство о пенсии, и это ходатайство было удовлетворено. Директор завода нашел и нужные слова соболезнования, и время для того, чтобы навестить растерявшихся от горя стариков.
И может быть, единственным их утешением было сознание того, что они не так уж одиноки, что их горе разделяет многотысячный заводской коллектив, что их мальчик, их Алексей, сумел заслужить любовь и уважение своих товарищей по работе.
Но старики были окончательно ошеломлены и растроганы, когда по прошествии больше чем года после смерти их сына, в десятых числах декабря, к ним позвонил на квартиру секретарь Малого Совнаркома Белов. Назвав себя, Белов в самой чуткой и соболезнующей форме справился о самочувствии стариков и поинтересовался суммой определенной для них пенсии. Мать покойного расплакалась, сказала, что она удовлетворена и не ищет большего, но что никакая пенсия не может умалить ее горя. Белов в самых изысканных выражениях успокаивал старушку, говоря, что понимает ее состояние, а затем добавил:
– И все же, Елизавета Львовна, Совнарком считает, что назначенная вам пенсия недостаточна. Ценю вашу скромность, но не могу с вами согласиться. Нет, нет, не спорьте. Мы решили пересмотреть этот вопрос. Слишком велики заслуги покойного. Завтра я вам позвоню снова, пришлю за вами машину и попрошу вас приехать на заседание Совнаркома.
Весь вечер старики говорили о случившемся. Они были поражены и взволнованы и никак не могли понять, почему этот вопрос возник в Совнаркоме почти через полтора года после смерти сына и без всякого с их стороны заявления.
На следующий день внимательный товарищ Белов позвонил снова. Все тем же тихим грудным голосом поздоровался он с Елизаветой Львовной и сообщил, что заседание Малого Совнаркома перенесено.
– А пока, Елизавета Львовна, – продолжал он, – мы решили обеспечить вас продуктами. Дано указание нашей товарной базе об отпуске вам всего необходимого по твердым ценам. Пожалуйста, не стесняйтесь, не будьте слишком щепетильны. Из базы вам позвонят.
И действительно, через час позвонил какой-то человек и, назвавшись заведующим товарной базой Совнаркома, сообщил, что им получено распоряжение о снабжении семьи покойного всем необходимым. Он просил сделать заказ по телефону.
Заведующий оказался еще более предупредительным, чем Белов. Тут же, не отходя от телефона, он уговорил Елизавету Львовну сделать заказ на всевозможные продукты – от мяса до яиц включительно, тут же называл ей фантастически дешевые, сверхтвердые цены этих продуктов, и когда вконец растерявшаяся старушка заявила, что больше ей ничего не надо, то он с трогательной настойчивостью умолял ее заказать еще какао и шоколад.
Спуск самолета Р-2. Государственный авиационный завод № 1. Москва. Сентябрь 1924 года
Приняв заказ, он сказал, что скоро позвонит, когда и куда приехать за продуктами.
Однако после этого разговора у Елизаветы Львовны родились какие-то неясные сомнения. И будучи близким мне человеком, она позвонила по телефону и рассказала мне о странных происшествиях последних дней, о Белове и о добряке заведующем, предлагающем какао и шоколад. Я сразу сказал ей, что здесь имеет место или очень циничное хулиганство, или афера, и решил выяснить это дело. Прежде всего я позвонил в комиссию персональных пенсий СНК и сразу установил, что фамилия Белова пользуется там печальной популярностью. Мне рассказали, что в последнее время какой-то Белов звонит семьям погибших заслуженных товарищей, мистифицирует их, говорит от имени Совнаркома, обещает какие-то продукты по твердым ценам, и когда поверившие ему лица приходят в назначенное место за этими продуктами, то он просто-напросто отбирает у них деньги и скрывается.
Я позвонил заместителю начальника МУРа, который командировал на квартиру Соскиных сотрудника угрозыска. Как раз когда он приехал, снова раздался телефонный звонок, и «заведующий базой» сообщил Елизавете Львовне, что продукты приготовлены и он просит ее приехать за ними в Андроньевский переулок, где будет ее поджидать у ворот такого-то дома.
Вместо Елизаветы Львовны поехал сотрудник, который быстро обнаружил в указанном месте элегантную фигуру пожилого человека, весьма задумчиво расхаживавшего у ворот условленного дома.
– Здравствуйте, Леонид Яковлевич, – приветливо обратился к нему сотрудник, – не меня ли вы поджидаете? Я тоже давно вас ищу.
Вечером я беседовал с задержанным жуликом, оказавшимся Леонидом Яковлевичем Иноземцевым, пятидесяти восьми лет, имеющим семь судимостей за мошенничество.
Передо мной сидел прилично одетый тихий человек. Его лицо дышало тем чрезмерным благородством, которое всегда возбуждает подозрение. Венчик седых кудрей обрамлял его полысевшую голову, губы пресыщенно отвисали, длинный унылый нос говорил о склонности к легкой грусти и размышлениям.
Леонид Яковлевич оказался человеком с солидным образованием, бывшим гусаром и лингвистом. Он свободно владел английским, немецким и французским языками. Но еще с юных лет его влекло к аферам.
– Странный у меня характер, – охотно рассказывал он мне, задумчиво выпячивая нижнюю губу, – не люблю, знаете, работать. Тянет к мошенничеству. Не буду скромничать, у меня немалые в сей области стаж и квалификация. Начал еще до революции, но тогда так, больше для забавы.
Например, в тысяча девятьсот девятом году, будучи студентом Высшего технического училища, решил как-то летом пошутить. Звоню, знаете, приставу Петровско-Разумовской части Пшедецкому и говорю: «Господин пристав! С вами говорит комендант Большого Кремлевского дворца князь Одоевский-Маслов». – «Слушаю, ваше сиятельство. Рад служить». – «Господин пристав, предупреждаю вас: в Петровско-Разумовское поехал инкогнито великий князь Иван Константинович. Одет в студенческую тужурку. Вы там смотрите, чтобы не вышло чего – головой отвечаете!» – «Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство». Ну, и поехал. Только сошел с паровичка, за мной двое в штатском идут. Потом к ним присоединяется пристав. Иду, не обращаю внимания. Стал у пруда. Любуюсь природой. Подходит пристав. «Скажите, говорит, молодой человек, как нравится вам наша природа?» – «Да, отвечаю, нравится». – «А не угодно ли, спрашивает, на лодочке по пруду покататься? Уж очень вы мне как-то симпатичны!» – «Угодно, говорю, угодно». Сразу меня, знаете, посадили в лодку, пристав лично за весла взялся – и ну катать. Потом пригласил меня обедать. Пошел. Прекрасный, знаете, обед закатил. С шампанским. А потом и говорит: «Люблю, говорит, студентов, ваше высочество… люблю…» После обеда выстроил всех городовых, устроил в мою честь парад… Честное слово!!!
Мечтательно закатив глаза, Иноземцев продолжал рассказывать:
– …Да, знаете, было времечко!.. Молод я был, любил позабавиться. Помню, раз, гусаром уже будучи, полковником нарядился. А потом и пошло. Революция. Тут еще у меня семейная драма произошла. Женат я был. Жена очень меня ревновала; я действительно кутилой был ужасным. И вот однажды пришел домой, а она вошла с бокалом, наполненным какой-то жидкостью… «Пью, говорит, Леонид Яковлевич, ваше здоровье!» И выпила залпом. Оказалось, что в бокале сулема. Через два часа скончалась… Ну, а потом совсем опустился. Пьянство, женщины, кутежи.
Денег не стало. Решил применить юношеские способности…
– А откуда, Леонид Яковлевич, вы доставали адреса пенсионеров?
– Из газет. Аккуратно, знаете, делал вырезки похоронных объявлений. Если завком и ячейка сочувствие выразили, сейчас же вырезочку делаю. Полгода, год выжду и звоню. Большей частью удавалось. Человек у сорока деньги взял. Учел я, знаете, что население у нас привыкает к чуткости. Ну, вот и играл на этом…
И Леонид Яковлевич продолжал рассказывать. Он знал десятки способов обмана, вымогательства, шантажа. Он привозил посылки с фруктами от родственников из Крыма, обещал пенсии, советовал академикам вступать в какие-то группы по самозаготовкам, передавал приветы от родных и проделывал многое другое.
До трех тысяч в месяц зарабатывал предприимчивый гусар и сравнительно удачно ускользал от ответственности – всего семь судимостей после революции.
Продолжая рассказывать, этот представитель вымирающего племени «кукольников», шулеров и мошенников-профессионалов, этот последний из могикан с грустью произнес:
– …Но должен сказать вам прямо: стар уже стал, уставать начал. Пора на отдых. Да и тяжело работать стало. Публика не та, что прежде… Угрозыск покою не дает!
И он недружелюбно покосился на сидевшего тут же сотрудника МУРа.
Месть
Милиционер, дежуривший в эту ночь на углу Екатерининской площади и 2?го Лаврского переулка, ежился от сырости. Шел непрерывный мелкий дождь. Он царапался о деревья и стены домов, как животное, проникал во все щели. Дул резкий ветер. Лето 1925 года было как никогда дождливое.
Около трех часов ночи мерный шум дождя прорезал протяжный мужской крик. Бросившись на этот крик, милиционер увидел в нише подворотни крупное мужское тело, завернутое в большую простыню. Склонившись, он разглядел лицо неизвестного, который еще слабо дышал, но, видимо, уже потерял сознание. Из перерезанного горла густо шла кровь, она четко выделялась на белой простыне.
Руки и ноги были связаны.
Вскоре примчалась, зловеще поблескивая фарами, карета скорой помощи, а за нею приехали работники угрозыска, дежурный следователь и судебный врач.
Но неизвестный был уже мертв.
Под унылый аккомпанемент дождя мы столпились у трупа и приступили к его осмотру. Покойный был рослым, сильным человеком, лет двадцати восьми – тридцати на вид. На нем были сапоги, синие брюки-галифе, темный френч.
Екатерининская площадь. 1919 год
У него было широко перерезано горло. Края раны были ровные, четкие – видимо, было применено достаточно острое орудие вроде бритвы.
Никаких документов не было. Простыня была широкая, почти новая, из дорогого голландского полотна. В правом ее углу были вышиты инициалы «А.Ф.». Простыня еще сохранила легкий аромат дорогих духов.
В кармане пиджака был золотой хронометр.
На груди убитого была татуировка. Сложный рисунок изображал пронзенное сердце, каких-то зверей, кинжал, женскую головку. Татуировка указывала, что покойный принадлежал к преступному миру. Вызвали дактилоскопа.
Сняв отпечатки пальцев покойного и отправив труп в морг, мы вернулись в угрозыск. Через час дактилоскоп сообщил, что покойный был зарегистрирован в угрозыске и неоднократно задерживался. Он был профессиональный вор-домушник, Гаврилов Сергей, по кличке «Сережа Цыган». В последний раз был задержан год назад.
Таким образом, личность убитого была установлена.
Мы выяснили также его адрес. Гаврилов проживал в районе Сухаревки. Жил он со старушкой матерью.
Ее вызвали в морг и предъявили труп.
Несчастная женщина долго не могла прийти в себя.
Наконец, удалось у нее узнать, что сын в этот день был дома и часов в пять ушел.
– Сказал, что к товарищу пойдет, – рассказывала старушка, – а к кому пошел, не знаю. Много у него товарищей было. По правде вам скажу, начальство, другие у него товарищи нонешний год пошли. Остепенился ведь Сереженька. Пить бросил и чужого не брал. Все, бывало, говорит: «Я, мамаша, честно жить решил. Работать буду». Вот, гляди, и зажил.
И старушка опять заплакала.
– А скажите, мамаша, женщины близкой у Сергея не было?
– Была, голубчики, как не быть. Хорошая такая. Марусей звать. На кондитерской фабрике работает. Очень любил ее. Жениться хотел. Из-за нее и остепенился-то он.
Вызвали Марусю. Она сразу рассказала несложную историю своей любви. Они познакомились случайно в кино. Начали встречаться.
– Всё вместе гуляли – нравились друг другу. Сережа тихий был, ласковый. Я его спрашивала, где работает, а он сначала не говорил, только посмеивался. Я и не знала. Раз пошли в кино, а к нему двое подошли и говорят: «Цыган, ты себе новую маруху завел», – отвели его в сторону и зашептались. Я как будто почувствовала недоброе, даже в сердце кольнуло. Потом спорить они начали. Сережа, видно, чего-то не хотел, а они требовали. Один из них и закричал: «Помни, Цыган, так это тебе не пройдет, своих продавать думаешь», – и заругался. Пошли мы дальше. Я и спросила Сережу, что за люди, почему ругаются, почему его Цыганом зовут. Он весь бледный стал, даже прослезился, и говорит: «Маруся, все скажу тебе, ничего не скрою. Только люби меня. Вор я. И ребята эти – воры. Бросил я это дело, а они опять зовут». Как рассказал он мне это, я света не взвидела. Вы подумайте только – с вором связалась. Но и бросить его не могла, привыкла очень. Сережа мне поклялся, что будет честно жить, работать начнет. К зиме хотели регистрироваться…
По тому, как девушка все это рассказывала, было видно, что она говорит правду.
«Видимо, – думал я, – Гаврилова убили старые компаньоны. Простыня явно краденая. Отсюда и надо исходить».
На следующий день мы проверили все заявления о домовых кражах. Среди них было заявление артистки оперетты Александры Фаворитовой, у которой до убийства Гаврилова похитили много домашних вещей. Когда Фаворитовой предъявили простыню, она сразу ее опознала.
– Моя, моя! У меня целую дюжину таких украли.
– При каких обстоятельствах вас обокрали?
– Я в театре была, а прислуга ушла в гости. Вернулась я из театра, замок взломан, дверь открыта, все шкафы перерыты.
– Какие вещи у вас украли?
Фаворитова подробно перечислила. Мы записали отличительные признаки ее вещей и дали задание агентам угрозыска следить на рынках и толкучках – не будут ли продавать эти вещи.
На третий день на Сухаревском рынке была задержана женщина, продававшая с рук шесть простынь с такими же инициалами. Женщину доставили в угрозыск.
– Откуда у вас эти простыни?
Немолодая уже, грузная женщина, со следами пьянства на опухшем лице, ответила сиплым голосом, воровато бегая глазами:
– Сама их купила у мужчины на Зацепе.
– Для чего же вы их купили?
– Известно для чего, для продажи.
– Сколько за них платили?
– По два рубля за штуку.
– Цену хорошо помните?
– Как не помнить, когда свои деньги платила.
Мы решили проверить ее показания.
– Человек, который продал вам простыни, уже найден, – сказал я.
В глазах женщины мелькнуло удивление. Но она продолжала молчать.
– Интересуетесь этим человеком?
– Что ж, – ответила женщина, – можно посмотреть.
По моему указанию в комнату ввели под видом арестованного моего практиканта. Указав на него, я сказал:
– Вот он самый и есть.
У женщины, не смогшей скрыть удивления, забегали глаза. Потом она взяла себя в руки и успокоилась.
– Гражданка, у него вы купили простыни?
– Он, он самый. Я его хорошо помню. У него купила.
Мы дружно расхохотались. Обратившись к ней, я сказал:
– Извините, мамаша, вы попались. Мы пошутили с вами. Этот человек простынями не торгует.
Женщина густо покраснела и замолчала. Мы продолжали смеяться.
Когда до сознания женщины, наконец, дошло, что она попалась, она рассказала правду. Простыни эти она купила у своих знакомых воров – Сеньки Голосницкого и Петра Чреватых. Знала она их давно и часто скупала у них краденые вещи.
В тот же вечер я и агенты угрозыска поехали на Домниковку, где в одном из домов жили Голосницкий и Чреватых.
Дом был грязный, запущенный, какого-то дикого рыжего цвета. Нужная нам квартира находилась в полуподвальном этаже. Убедившись, что квартира имеет только один вход, мы по одному, чтобы не быть замеченными, прошли туда.
Дверь открыла худая старуха. Подозрительно глядя на нас, она неприветливо спросила, кого нужно.
– Сенька дома?
– Никого дома нет, – ответила лающим голосом женщина и хотела захлопнуть дверь. Мы остановили ее и, войдя в квартиру, предъявили ордер на обыск. Старуха не удивилась, ничего не сказала и молча села на койку, стоявшую в углу.
В квартире больше никого не было. Мы решили ждать прихода Голосницкого и Чреватых, а пока приступили к обыску.
Квартира состояла из двух комнат и кухни. Низкие потолки, полумрак, спертый, нечистый воздух.
В крайней комнате в мешке были разные домашние вещи: настольные часы, столовое серебро, верхнее мужское платье. Вещей Фаворитовой не было. В кармане плаща, висевшего в углу, мы нашли бритву в футляре и странную записку следующего содержания: «Митьку вчера замели лягавые. Не иначе как Цыган продал. Барахло у китайца».
На бритве не было следов крови. Лезвие было аккуратно вытерто.
Закончив обыск, мы сели и стали молча ждать. Серый осенний вечер уже переходил в ночь. За окном стихал рокот Домниковки, тускло подмигивал уличный фонарь.
Иногда он раскачивался от ветра, и тогда на полу бегали желтоватые блики, похожие на крыс. Настороженно тикали часы.
Старуха сидела в углу молча, почти не дыша, как большая сонная птица. Она ничему не удивлялась и ни о чем не спрашивала.
В первом часу ночи в дверь постучали. Мы открыли, и в комнату вошла молодая, грубо размалеванная женщина.
Увидев нас, она испуганно вскрикнула и хотела уходить.
– Легче, гражданочка, – тихо произнес один из агентов, – не лишайте нас вашего общества. Садитесь и не шухерите…
– Мне некогда сидеть. Я должна идти, у меня свои дела есть.
– К сожалению, придется подождать. У нас тоже дела.
Женщина недовольно вздохнула и села в углу. Опять наступило молчание.
Около трех часов ночи за дверью послышались легкие мужские шаги. Потом раздался стук, и пьяный голос громко произнес:
– Все дрыхнешь, старая ведьма. Отвори! Эй, отвори!
Мы открыли дверь и стали по бокам у входа. Высокий парень вошел в комнату. Его моментально обыскали.
– В чем дело? Что вам надо?
– Как ваша фамилия?
– Голосницкий. А что?
– Ничего, Сеня. А где Петр?
– Какой я вам Сеня! – нагло заявил парень. – Что вы от меня хотите?
– Ничего особенного. Вам привет от Цыгана.
– Никаких цыган я не знаю! – злобно вскричал он. – Говорите, в чем дело?
– Сережу Цыгана не знаете? А про какого Цыгана вам писали? – и я предъявил ему найденную записку. Он испуганно взглянул на нее и угрюмо замолчал.
– Сидите молча. Будем ждать Петьку, – сказал я.
Голосницкий покорно сел.
Через час пришел Петр Чреватых. Он был совершенно пьян, и в таком состоянии было бессмысленно с ним говорить.
Взяв их с собой, мы вернулись в угрозыск.
Голосницкий и Чреватых поняли безвыходность своего положения. И они быстро признали свою вину.
Уже к вечеру следующего дня следствие было в основном закончено.
Сидя у письменного стола, я перелистывал еще невысохшие листы протоколов допроса, перечитывая подробные показания обвиняемых. И вся картина этого преступления во всех его деталях возникла передо мною.
Два года Чреватых, Голосницкий и покойный Гаврилов «работали» вместе. Все трое были профессиональные «домушники» и не думали менять воровскую профессию.
«Работали» довольно успешно.
Но вот еще в прошлом году Цыган начал возбуждать у них тревожные сомнения. Парень перестал пьянствовать, не посещал притонов, неизвестно куда отлучался. Все это было неестественно и непонятно. Наконец, он прямо заявил Голосницкому и Чреватых, что решил «завязать узелок», то есть больше не будет воровать и даже намерен поступить на работу.
– Несчастный фраер, – заявил ему тогда Чреватых, – провались к чертям со своей работой. Противно смотреть на твою глупую рожу, маменькин сынок, юбочный хвост, собачий…
И он еще долго изощрялся.
Самое неожиданное для них было, что Цыган действительно ушел, а уйдя, не думал возвращаться. Через несколько дней бывшие компаньоны встретили его на улице с какой-то миловидной скромной девушкой. Все стало ясно.
– Знаешь, Петух, – мрачно заявил тогда Голосницкий, обращаясь к Чреватых, – эта маленькая телка, за которую он уцепился, страшнее, чем все наши марухи. Цыган не вернется, он конченый человек. Можешь мне поверить, я знаю толк в жизни и в этой… в любви.
И Цыган действительно не вернулся.
А через несколько дней арестовали нескольких знакомых воров. И как-то, когда шумная компания собралась и обсуждала эти события, известный вор Миша Хлястик, враль и выдумщик, каких свет не видел, важно заявил:
– Чижики, я знаю, в чем дело. Цыган нас продает, Цыган стучит в уголовку. Он снюхался с этой кудрявенькой сучкой, а ее брат там служит инспектором.
Наступила мертвая тишина. Польщенный общим вниманием, Миша Хлястик вдохновенно врал, тут же выдумывая самые убедительные подробности. И ему поверили.
А на другой день арестовали еще одного вора: Митеньку Соловья. Это решило все. Чреватых послал об этом записку Голосницкому, уехавшему на день за город. Голосницкий сразу приехал.
На следующий день они поджидали Цыгана у его дома.
В кармане у Голосницкого была бритва.
Вечером Цыган вышел. Приятели подошли к нему и поздоровались.
– Ну, Цыган, – сказал Голосницкий в самом дружеском тоне, – черт с тобой, живи, как хочешь. Но попрощаться со своими стоит. Надо же поставить на прощанье ребятам бутылку водки.
Цыган колебался, но потом согласился. Они пошли в «хазу» около Екатерининской площади, где не раз в прошлом вспрыскивали удачу.
В «хазе» никого не было.
– Ничего, Цыган, – произнес Голосницкий, – скоро наши подойдут, пока начнем сами.
Они начали пить. Цыган пил мало и неохотно, ему хотелось скорей отделаться и уйти. Но время шло, и никто не приходил.
В комнате было накурено и душно. Молчаливый Чреватых мрачно пил водку. Голосницкий старался много говорить. Он вспоминал прошлое.
– Ты помнишь, Цыган, – говорил он, тыкая вилкой в скользкий маринованный гриб, – ты помнишь, Цыган, как мы обчистили эту квартиру в Лялином переулке? Ну, еще собака там была – овчарка. Ты помнишь, как она хватала тебя за ногу, когда мы начали выносить мешок с вещами?
Хорошая была собака, умная. А? Помнишь, сколько серебра мы взяли в квартире старухи на Покровке? Хорошая была старуха, а, Цыган…
Цыган молчал. Может быть, он думал о том, что отошел от этих людей, от этих разговоров, от этой профессии, о том, как хороша теперь его жизнь, когда он уже не вор, когда все это в прошлом, когда он уже не Цыган и не домушник. Он думал о том, что Маруся ждет его в маленькой своей комнатке, что она простила ему прошлое, что у нее такие ясные смеющиеся глаза и маленький рот.
Задумавшись, он почти не слышал слов Голосницкого и удивленно вздрогнул, когда раздался сиплый голос молчавшего все время Чреватых:
– Что ты, Сеня, говоришь, ему ведь теперь не до нас, мы для него рылом не вышли. Они теперь интеллигенция, а мы что? Так… шпана.
– Интеллигенция? – рявкнул Голосницкий, и глаза его налились кровью. – Чистенький стал, сволочь, честненький… А мы ворье, шпана? Ах ты гадина! А Митю продал? Ребят продал? Всех нас, сука, продать хочешь!
И, встав, он вплотную приблизился к Цыгану, продолжая ругать его, страшно уставившись выпуклыми пьяными глазами и размахивая сжатыми кулаками.
– Да что ты на него глядишь? – Чреватых поднялся и, подойдя к Цыгану, необыкновенно быстро и крепко ударил его в лицо. Цыган вскочил, но на него набросились оба, свалили его, и он, падая, увидел, как в дымной угаре накуренной комнаты молнией блеснуло лезвие бритвы, которую выхватил из кармана Голосницкий.
Явка с повинной
Этот очерк был опубликован в «Известиях» 16 марта 1937 года; события, происшедшие в результате опубликования его, изложены в очерках «Разговор начистоту» и «Крепкое рукопожатие».
Все чаще хроника происшествий лаконически повествует о людях, добровольно являющихся в милицию с повинной.
Люди разных возрастов, профессий и биографий – матерые налетчики с солидным стажем, юркие карманники, растратчики и убийцы, – они рассказывают о своих преступлениях, в которых их никто не изобличил.
Конечно, не все они легко и сразу пришли к решению явиться с повинной. Но все-таки они пришли.
Вот приходит в милицию ювелир, инвалид с деревянной ногой. Он служил на приемочном пункте Торгсина, принимал золото и драгоценности. Несколько лет упорно и ловко он комбинировал, нарочито путал отчетность и воровал. Прошли годы. Уже давно ликвидированы и Торгсин, и приемочный пункт, все сошло безнаказанно, злоупотребления даже не были замечены.
И вот ювелир с деревянной ногой появляется однажды вечером в отделении милиции. Сбивчиво и смущенно он рассказывает все. Он отвинчивает свою деревянную ногу и из искусно вделанного в нее тайника высыпает на милицейский стол украденные золото и бриллианты.
Его спрашивают, чем объяснить такое неожиданное признание. Ведь никто не понуждал его к этому.
– Ну, неужели вы не понимаете? Я получил эту деревянную ногу, сражаясь за советскую власть, и было стыдно прятать в ней драгоценности, украденные у советской власти. А кроме того, не так легко реализовать эти ценности.
Случись это за границей, репортеры гонялись бы за ним с фотоаппаратами, непременно были бы помещены интервью со всеми его родными и знакомыми – он стал бы сенсацией дня. У нас этот случай никого особенно не удивил.
В 1937 году прокурором СССР было получено письмо из Белоруссии. Некто Ясенко, учитель сельской школы, писал о себе:
«…Я хорошо здесь устроен, и никому в голову не придет мысль в чем-либо меня подозревать. Напротив, меня здесь любят и уважают от души. Но тем хуже для меня, поймите. Вот уже год, как я веду размеренную, честную, трудовую жизнь. Вот уже год, как я здесь, и могу продолжать в таком же духе и дальше. Мне никогда еще не было так хорошо, как теперь. И именно поэтому я пишу вам, товарищ прокурор. Я вовсе не Ясенко и приехал сюда, бежав из места заключения. Когда-то я окончил педтехникум, и это помогло мне устроиться по забытой своей специальности. Конечно, не обошлось без липовых документов. Но теперь я полюбил свою педагогическую профессию и готов посвятить ей всю жизнь, за вычетом того, что мне осталось отбывать по приговору. Сообщите, куда и как явиться…»
Через несколько дней автор этого письма был в кабинете прокурора СССР. Просто и застенчиво он рассказал о себе. У него было хорошее молодое лицо и немного грустная улыбка…
– Трудно мне разобраться в своих чувствах, – говорил он. – Но ясно одно: возврата к прошлому нет. Я был бандит, налетчик, преступник, но вот один год попробовал жить честно – и теперь уже не могу жить иначе. Но надо быть последовательным, поймите. За мной небольшой должок… Я приговорен за ограбление к пяти годам, а бежал через несколько месяцев после вынесения приговора. И вот решил: сначала расплатиться, чтобы не входить в свою новую жизнь грязными ногами.
И он подробно рассказал обо всех налетах и грабежах, в которых принимал участие. Он называл годы, месяцы, города и улицы.
Здание на Большой Дмитровке в Москве, где с 1933 года находилась Прокуратура СССР
Он не любил долго оставаться в одном городе и за несколько лет исколесил огромные пространства.
– Знаете, – говорил он, – когда я приехал в Белоруссию и устроился учителем, то сначала думал, что это будет адски скучно. Я ведь привык менять города и климат, видеть разных людей. Я любил острые ощущения, а здесь школа, дети, кругом тишина, снежные поля, мало народу… Впрочем, я ошибся. Право, мне никогда еще не было так хорошо. Удивительно, но факт. Вот только, – улыбнулся Ясенко, – географию было преподавать трудно. Начнешь говорить о Черноморском побережье – лезут в голову налеты, которые там совершил. Рассказываешь о Сибири – вспоминаешь грабеж в Омске…
Его направили для отбытия наказания в одну из трудовых колоний. Он работает там сейчас по специальности, по своей новой и последней специальности. Он – педагог.
Без долгих вступлений и комментариев, в деловом и даже лаконическом тоне начинает Фролов свою «автобиографию»:
«Прокурору Союза ССР.
От рецидивиста Фролова Ивана Михайловича.
Автобиография
…Я, Фролов Иван Михайлович, 1911 года рождения, уроженец города Саратова, прежде всего извещаю вас, прокурор Союза, о себе весть такую: я в данное время, находясь совершенно без документов и боясь, как бы, попросту говоря, не засадили, решил обратиться к высшей прокурорской организации. Думаю, что прокуратура, а тем более лично вы, обратите особенное внимание, заслушав или прочитав лично заявление от вора-рецидивиста. Думаю, что вы примете те соответствующие меры и пойдете навстречу, – я не хочу выразиться мне, а вору, который, смотря и судя по новой Конституции, прочитав вашу речь на съезде, заключил, выразиться кратко и просто: крах босякам!
Итак, я начинаю вкратце описывать свою автобиографию, что меня заставило скитаться; и, прочитав мои строки, вы поймете, что меня заставило добровольно взяться за ум и желать честной работы. Как вам известно, я уроженец города Саратова, воспитан чужой грудью – жил у мачехи со своим отцом. Она была простая домохозяйка, а отец был волжский грузчик, который в 1921 году умер от голодовки…»
Дальше в письме рассказывается о беспризорном детстве Фролова, о том, как он начал воровать и получил «в сем деле немалую квалификацию».
«…Я пошел, – пишет Фролов, – по кривой дороге жизни. Ушел на улицу, сошелся с ворами, повел с ними пьяную жизнь. Мне нравилось посещать Сухаревский базар, рестораны и кафе, кино, где всюду требовались деньги. Так прошло полтора года в городе Москве, где я уже нахватался приводов у московского МУРа и получил срок. Теперь я решил обратиться лично к вам и, живя кое-как среди разных теток и дядек, прошу вашей помощи, ту путевку в жизнь, как от Верховной прокуратуры.
Прошу вашего распоряжения и направления в любое местожительство для работы и проведения моей дальнейшей жизни, чтобы быть полезным для советского общества. Жизнь, что я вел, ее я презираю, потому что на факте убедился, как можно хорошо жить, честно трудясь, и быть полезным для общества.
К сему расписываюсь и твердо обещаю.
Иван Фролов».
В конце этого письма Иван Михайлович из скромности или из лукавства не сообщает своего адреса и пишет:
«Прошу на мое данное заявление написать в газете “Известия”, какого вы мнения и как вообще поступаете с такими подобными. Главное, через исправительное или можно обойтись без них?..»
По поручению прокурора СССР отвечаю вам, Иван Михайлович Фролов:
«Приходите в Прокуратуру СССР в любой день. С вами подробно поговорят и вам помогут».
Отвечая Ивану Михайловичу, я знаю, что он придет. Он придет потому, что рядом с ним бурлит наша жизнь, все ярче разворачиваются новые человеческие отношения. И это сильнее страха перед возможным наказанием, сильнее навыков и пережитков. Сильнее всего.
Разговор начистоту
Началось это 16 марта.
Ровно в десять часов к дежурному коменданту Прокуратуры СССР подошел быстроглазый молодой парень. Протянув номер «Известий», он спросил коротко и просто:
– Жуликам куда являться?
Советский плакат
Комендант удивленно взглянул на пришедшего и спросил:
– Не понимаю, гражданин. Вам, собственно, по какому делу?
– По личному. Прибыл по заметке. С повинной.
Получив, наконец, справку, пришедший отправился на четвертый этаж. Там он внимательно прочел надписи на дверях кабинетов, осмотрелся и сел в приемной на диване. Сотрудница прокуратуры Желтухина спросила его, кого он ждет.
– Я к Шейнину, – спокойно ответил парень, – только разрешите не сразу. Малость обожду. Тут еще должны наши ребята подойти.
– Вы что же, коллективно на прием, что ли?
– Да нет, просто вместе как-то веселей. Вернее, знаете, и спокойней…
И он снова уселся на диван. Через полчаса в приемной появился человек в коричневой тужурке с кошачьим воротником. Оглядевшись, он сел на диван рядом с пришедшим ранее, закурил и, сладко затянувшись, тихо произнес безразличным тоном, как бы ни к кому не обращаясь:
– Ваша «фотография» мне знакома. Если не ошибаюсь, мы вместе сидели в Сиблаге.
Сидевший улыбнулся и ответил:
– Нет, это вам только показалось, – и после некоторой паузы добавил: – Мы с вами сидели в Бамлаге. В Сиблаге я, к сожалению, сидел уже без вас.
Так начался их разговор. Пока они вспоминали «минувшие дни», всевозможные дела и домзаки, пришли еще трое.
И хотя не все знали друг друга, но разговорились быстро и непринужденно, горячо обсуждая волновавший всех вопрос.
– Как пить дать, посадят, – говорил один из них, сутуловатый человек средних лет и унылого вида. – Знаю я эти фокусы. Нас думают поймать, как годовалых ишаков. Слушайте меня, урки, не ходите… Если Турман говорит, он знает, что он говорит.
– Зачем же ты сам пришел, если ты такой умный?
Турман тонко улыбнулся и ответил:
– Меня послали ребята разнюхать, в чем тут дело. Это же прямо смехота, – пишут в газетах и приглашают с визитом. Будто им написал Фролов и будто они ему отвечают. Какой Фролов? Почему Фролов, и кто знает этого Фролова?! Чистая липа, поверьте мне. Но интересно, зачем они все это придумали? Я, например, понятия не имею о Фролове. Если он есть, то почему не пишут кличку…
Между тем приходили всё новые. Безошибочно, одним взглядом определяя «своих», они присоединялись к собравшимся.
Когда их скопилось одиннадцать человек, совещанием завладел высокий, хорошо одетый человек с гладко выбритым лицом и отличными манерами. Чувствовалось, что это мужчина, знающий себе цену и привыкший распоряжаться. Его превосходство единодушно, без лишних слов было сразу же признано всеми. Звали его Костя Граф.
– Довольно трепаться, – говорил он, – и давайте говорить как деловые люди. Мы не маленькие, и нечего разводить философию. В чем дело, я не понимаю. У каждого из вас я вижу «Известия» и желаю отметить, что у всех почему-то за вчерашнее число. Любопытная случайность, детки. Все ясно. Есть Фролов или его нет, мне на это наплевать. Пусть нет. Но Турман, но Таракан, но Король, но Цыганка, но я, но все вы – мы есть или нас тоже нет? Мы есть. Так в чем же дело? Турман не верит – всего хорошего и счастливого пути. А я верю. Я иду. Иду на риск? Правильно. Но чем мы особенно рискуем, пупсики? Пусть делают с нами, что хотят. Пора кончать. Посадят – хорошо, не посадят – еще лучше. В обоих случаях я завязал узелок. Я кончил игру. Я пришел к финишу. Довольно. Верно я говорю или нет?
– Верно, верно, Граф, – ответили все разом. И даже унылый Турман произнес:
– Ну, я – как все. Если идут все, так я тоже иду…
Через час мы были уже знакомы. Вся компания сидела в моем кабинете, и каждый по очереди рассказывал о себе.
– Я домушник, – говорил Таракан, – и ворую восемь лет. Имею судимости, много приводов. Я «бегал» и «по домовой», и «по очковой». Все видел, все перепробовал. В Москве нюхал кокаин, в Бухаре пробовал кирьяк и анаш, во Владивостоке курил опиум. Я сидел и гулял. Я умирал с голода и кутил, как пижон. И вот уже год, как я начал тосковать. Кругом люди как люди: работают, живут, женятся, имеют детей и квалификацию. Чем я хуже? Я тоже хочу жить, как все. Не буду врать, – воровал и последний год. Третьего дня украл кожаное пальто в МГУ. И точка. Поверьте мне, я не кручу. Если можно, очень прошу – не сажайте. Дайте город, документ, работу. Увидите, я буду честным человеком.
Тут Таракан задумался, немного помолчал и неожиданно добавил, застенчиво покраснев;
– Очень счастья хочется. Жулики счастливо не живут, это уж точно я вам скажу. Раз только я счастлив был, да и то во сне.
– Что же это был за сон?
Таракан мечтательно улыбнулся и рассказал:
– Снилось мне как-то, что я еще совсем молодой, но уже очень деловой вор. И вот весна, чудная погода, солнышко, цветы и всякая такая карусель. И я иду прямо с дела с большим узлом, днем, по Столешникову переулку. Масса народу, девушки улыбаются. На углу Столешникова и Петровки стоит милиционер, обыкновенный милиционер, в белых перчатках. А прямо против него большой магазин с шикарной вывеской: «Мосторг. Скупка краденого». Понимаете, какая красота? И я вполне официально прохожу с узлом мимо милиционера в магазин, где меня встречает сам заведующий, любезно у меня все барахло принимает по таксе и так вежливо говорит: «Что так редко бывать стали? Эдак я план не выполню…»
Цыганка, молодая, чисто одетая воровка с озорными глазами, рассказала о себе. Она родом из Одессы. Ворует с четырнадцати лет. В Одессе у нее дочь, которая живет у сестры. Муж ее – тоже вор. Пришла она одна.
– Муж ожидает в Серпухове результат, – сообщила Цыганка. – Боится, что будут сажать. Меня послал для испытания – нет ли обмана. Тебе, говорит, как женщине, в случае чего будет снисхождение – меньше дадут, а я буду на передачи «подрабатывать». Ну а если без обмана, сразу давай телеграмму, тоже приеду…
Карманник Волчок, шустрый, смеющийся парнишка, вполне оправдывающий по внешности свою кличку, протянул, улыбаясь, исписанный лист бумаги, сказав:
– Вот – тут я все сочинил, написал, что есть. Прочтите. Я потом добавлю. Вот что он написал:
«Дни преступной жизни.
В 1931 году я окончил семилетку, будучи еще молодым человеком пятнадцати лет. Никакой специальности не имел. После смерти отца, в 1932 году, почувствовал, что надо жить самостоятельно. Познакомился с “хорошими” товарищами, которые стали всасывать в свою гнилую среду и приучать к преступной жизни, как то: воровать, играть в карты и пьянствовать.
Спустя три года моей воровской жизни, как говорится на воровском языке, я “подзашился” и получил срок. Отбыл срок в сентябре 1936 года и поставил перед собою задачу – бросить свою воровскую специальность и стать человеком, полезным для нашей родины. Но как я ни старался стать полезным гражданином, у меня, к сожалению, ничего пока не получалось. Сейчас получится обязательно, в чем даю честное слово, и буду дышать тем воздухом, которым дышат все граждане нашей страны социализма. Не хочу быть больше сорняком на урожайном поле нашей родины. Волчок. Прошу фамилию не опубликовывать, потому что есть невеста, которая не должна знать, кем я был. Пусть узнает после, когда все это будет в прошлом».
Костя Граф рассказывал о себе солидно, не торопясь и не вдаваясь в сентиментальности. Разговор его носил сугубо деловой характер:
– Я уже не молод, – говорил он, – мне тридцать восемь лет, и за свою жизнь я перевидал столько, что этим чижикам и во сне не приснится. У меня, знаете, специальность настоящая и деликатная. Нас остались единицы. Я работал «на малинку» в экспрессе Москва – Маньчжурия. Партнерша у меня красавица, каких свет не видел, – Ванда, шикарная дама в котиковом манто. Хотя я вижу хорошо, но в поезде всегда был в роговых очках для солидности и имел вполне основательную внешность. Конечно, мы с Вандой ездили только в международном вагоне. Конечно, ездили, делая вид, что не знаем друг друга. И вот за ней начинал ухаживать какой-нибудь солидный пижон. В дороге, знаете, всегда начинают ухаживать. Ванда ухаживания принимала. Потом они пили чай или в ресторане пили вино за ужином. Она подсыпала в стакан снотворное, а когда пижон засыпал, то мы брали его вещи и сматывались на первой станции. Ясно? Но вот уже два года, как работать по прямой моей специальности почти невозможно. Аккредитивы портят все дело, и никто в дорогу не берет с собой наличных денег. Менять квалификацию на старости лет (хотя я не так уж стар) нет смысла и желания. И наконец, скажу вам прямо: надоела вся эта волынка. Конечно, и в последнее время за мной есть кое-какие делишки, не буду скромничать и прикидываться дурачком.
И вот сейчас я пришел заявить вам об этом и не рассчитываю, что получу за это премию. У меня есть еще одна побочная специальность. Я – отличный топограф. Пожалуйста, пошлите меня в экспедицию и, если можно, куда-нибудь подальше. Оставаться в Москве пока боюсь: могу не выдержать, и засосет опять. Если поможете, уеду в экспедицию, пробуду пару лет, закалюсь и, когда почувствую, что уверен в себе, вернусь в Москву. Всё.
В таком же духе рассказывали остальные. Когда все они были опрошены, их принял т. Вышинский.
Все просили направления на работу в разные города по разным специальностям. Им это было обещано.
Ночью в «Известиях» происходило не совсем обычное собрание. Все рецидивисты, явившиеся днем в прокуратуру, ночью пришли в редакцию. Впрочем, не только все. По дороге они обрастали, как снежный ком, и потому в редакцию их явилось уже больше, чем в прокуратуру.
При этом произошло маленькое недоразумение. Сначала условились собраться в редакции к семи часам вечера. Затем выяснилось, что в редакции их смогут принять только в одиннадцать часов. Многие испугались, заподозрив, что тут готовится какая-то ловушка.
Костя Граф позвонил мне по телефону и рассказал об этом.
– Скажите прямо, – говорил он, – будут забирать или нет? Я и многие другие все равно придем, но некоторые ребята сомневаются. Могу ли я дать им честное слово, что им ничто не угрожает?
Я его заверил, что такое слово он дать может. Пришли все. В редакции, успокоившись и убедившись, что «забирать не будут», они еще более разоткровенничались. Некий «Король» рассказал, что он, собственно, присутствует в качестве «делегата» от небольшой, но теплой компании карманников, которая, посовещавшись, направила его в прокуратуру посмотреть, что из этого выйдет.
– Зорко ребята следят за результатом, – говорил он, – а завтра уж, наверно, все явятся. И в самом деле, выхода другого нету. И жить хочется, как всем людям, и угрозыск покою не дает. Больно тонко работать агенты начали.
Потом началось совещание. Прокурор Союза и редакция «Известий» руководили этим своеобразным заседанием.
Разговор шел начистоту. Прокурор Союза откровенно заявил, что закон есть закон и что явка с повинной еще не влечет за собой полной индульгенции.
– Вы пришли добровольно, – все же сказал он. – Никого из вас, явившихся сейчас с повинной, мы не будем привлекать к ответственности, поможем вам устроиться на работу, дадим возможность по-настоящему начать новую жизнь. Не все сразу дастся вам легко – не рассчитывайте на это. Будут, конечно, и трудности, и колебания. Но мы надеемся, что вы выполните свое обещание. От вас зависит ваше будущее, и я думаю, что оно будет счастливым.
От имени рецидивистов ответил Костя Граф. Волнуясь, он сказал:
– Хоть это и странно слышать, но если жулик дает честное слово, так это действительно честное слово. Это металл, это нержавеющая сталь, это платина. Мы ручаемся друг за друга. Можете не сомневаться, что все будет так, как мы говорим.
Таракан и Турман сосредоточенно что-то строчили в углу, тихо спорили между собой по поводу отдельных формулировок и, наконец, написали. Это было своеобразное воззвание к профессиональным ворам от имени собравшихся рецидивистов:
«Товарищи преступники, живущие еще в условиях улицы! Посмотрите, что для нас делает советская власть. Неужели мы не можем понять, что от нас требуется? Поймите, наконец, что нам протягивает Советский Союз пролетарскую руку и желает вытащить нас из помойной ямы. Бросьте сомнения и недоверие. Следуйте нашему примеру. Беритесь за работу и перестаньте воровать. Все равно из воровства ничего хорошего не выйдет. Не позорьте нашу родину. Будьте ее достойными сыновьями».
Крепкое рукопожатие
Вечером, в мартовскую оттепель, они разъезжались из Москвы с разных вокзалов. Уезжали «первые ласточки», первые тринадцать, явившиеся в Прокуратуру СССР. Точнее, их уезжало двенадцать.
Тринадцатый, Костя Граф, остался пока в Москве, откуда он вскоре поедет на зимовку в Арктику.
Вид на Киевский вокзал. Тридцатые годы
Каждый из уезжавших хранил в самом надежном кармане заветную путевку в город, куда он направлялся на работу и где ему предстояло выдержать нелегкий экзамен на новую жизнь.
Костя Граф носился по вокзалам, раздобывал билеты, усаживал в вагоны и произносил суровые прощальные слова. Еще никогда его жизнь не была такой насыщенной и трудной, такой радостной и полной.
– Смотрите, ребята, – говорил он уезжавшим, – не будьте жлобами. Не подводите себя и других. По нашему примеру будут судить обо всех. Мы можем провалить большое дело, и мы можем, наоборот, поднять его. Поднимайте, черт вас бери! Умрите, но не срывайтесь, плачьте, но не воруйте, отрубайте себе руки, если нельзя их удержать. Одним словом, вы меня понимаете…
Его действительно понимали. Его успели полюбить, в него верили, ему беспрекословно подчинялись.
На Киевском вокзале, когда стояли в очереди за билетами, Таракан невольно загляделся на стоявшую рядом даму с рассеянными близорукими глазами. Беспомощно щурясь, она искала кого-то в толпе, и два ее изящных, матово поблескивавших чемодана сиротливо стояли рядом у колонны. Право, на эти чемоданы было обидно смотреть. Они так и просились в руки. Таракан, покраснев от внутренней натуги, тщетно пытался отвести глаза от проклятых чемоданов. Костя Граф заметил его перекошенный взгляд.
– Чем это ты любуешься, Таракан? – спросил он страшным шепотом. – Не хочешь ли ты утонуть в этих паршивых чемоданах и завалить в них тринадцать человек?
Таракан побагровел и начал божиться, что не хочет.
– Да нет, Костя, – говорил он, – обидно слышать такие слова. Но ты посмотри, какие чемоданы, и главное – как она, дура, стоит… Понимаешь, они так в глаза и лезут…
– Лезут! – рявкнул Костя Граф. – Пусть они лопнут, твои глаза, если в них лезет всякая дрянь… Засыпь их песком или солью!
И, подбежав к рассеянной дамочке, он элегантно поклонился и вазелиновым голосом произнес:
– Пардон, мадам, вы, кажется, кого-то ищете? Считаю своим долгом предупредить вас: глядите за чемоданами, пока их не увели. На вокзалах, знаете, бывают урки, то есть, извиняюсь, воры, и надо смотреть за вещами…
Дамочка вскрикнула и, судорожно схватившись за чемоданы, бросилась в сторону.
– Профилактика, братцы, – улыбнулся Костя Граф, – если в нее вдуматься, – серьезная вещь.
Между тем количество являвшихся в прокуратуру стремительно возрастало. Начала работать специальная комиссия при МУРе. Всех приходивших проверяли, с каждым подробно беседовали, а затем комиссия решала вопрос о его направлении.
Среди явившихся было несколько человек, бежавших из лагерей. В прокуратуре им прямо заявили:
– Кто не отбыл наказания, должен отбыть. Повинная от наказания не освобождает. Идите в МУР, заявите, что вы бежали, и вас отправят обратно. Идите сами, мы вам верим.
Они ушли. И в тот же день все до одного явились в МУР и были направлены для отбывания наказания.
Явилось несколько растратчиков. Один из них, Саликов, пришел в прокуратуру вечером, навеселе. Дежурный комендант проводил его ко мне.
– Прибыл с повинной, – сообщил он не совсем твердым голосом. – Фамилия – Саликов. Разрешите доложить – за мной семнадцать тысчонок. Живу теперь под чужой фамилией. Обидно, но факт.
Ему было указано, что с повинной надо приходить трезвым. Его отпустили, предложив проспаться и вернуться утром.
Комендант с грустью выпустил его за ворота. Он опасался, что, протрезвившись, Саликов не придет.
Но Саликов пришел. Явившись с утра, он начал несколько смущенно извиняться за вчерашнее свое состояние.
– Простите, – говорил он, – скажу откровенно, выпил исключительно для смелости. Как-то странно, знаете, самого себя в тюрьму уводить…
И он рассказал свою несложную историю. Он служил в разных учреждениях и растратил семнадцать тысяч рублей. Скрываясь от ответственности, жил по чужим документам. Потом решил явиться с повинной.
Саликова арестовали, и он будет предан суду. Известие об этом он встретил спокойно.
– Я и не рассчитывал на иное, – ответил он. – Что ж, получу срок, отбуду наказание и заживу. Я не считаю себя потерянным человеком.
Так же, как и Саликов, десятки других заявили, что не считают себя потерянными людьми. Может быть, в этом и заключается главный смысл того своеобразного Движения, которое началось среди этих людей. Их всех роднит, организует и направляет одно твердое убеждение: в нашей стране, у нашей родины не может быть потерянных людей, пасынков. Он позвонил по телефону и сдавленным голосом произнес:
– Я очень прошу принять меня. Я не вор и не бандит, я хуже. Моя фамилия – Рыбин.
Через несколько минут он вошел в кабинет, высокий, с густой шапкой золотых волос и остановившимися глазами. Лицо этого человека было гораздо старше его двадцати четырех лет. Рассказывая, он не глядел в глаза и будто вслушивался в собственную речь. Говорил он путано, с трудом выдавливая из себя слова.
– Я убил двух человек, – рассказывал он. – Это было давно. Но не очень. Первый раз это случилось в Скопине в тысяча девятьсот тридцатом году. Я убил его выстрелом в спину… Это было у полотна железной дороги… Он был противный человек. Очень. Я ясно излагаю?
Рядом наводящих и контрольных вопросов приходилось выправлять изломанную кривую его повествования. Очевидно, понимая недостатки своего изложения, он часто останавливался и спрашивал:
– Я ясно излагаю?
Второе убийство он совершил в 1932 году, в Средней Азии. Он служил тогда метеорологом на горной станции. Поссорившись с рабочим, служившим на станции, он столкнул его в пропасть.
Когда Рыбин все рассказал, его принял прокурор. Выслушав Рыбина, прокурор Союза сказал:
– Хорошо, Рыбин, проверим ваше заявление. Расследуем. Вы правильно поступили, что принесли к нам свой груз.
Рыбин впервые улыбнулся и ответил:
– Вот именно – груз. Он страшно давил меня. Я вконец измучился. И вот когда прочел, что даже профессиональные преступники являются, так подумал: как же мне-то не пойти?
Его арестовали и передали следователю, которому поручили это дело. Расследование подробно установит мотивы и обстоятельства совершенных им преступлений.
Стройный темноглазый Авесян позвонил по телефону из приемной и, отчеканивая каждый слог, произнес:
– Прошу меня принять. Нуждаюсь в помощи особого рода. Имею особые склонности.
Вскоре он вошел и спокойно, слегка грассируя, рассказал о себе.
– Представьте себе, – сообщил он, – обожаю психиатрию. Кроме того, прошу заметить, люблю сцену. Мне кажется, что настоящий актер должен хорошо знать психиатрию. Я хочу быть и буду актером. Сплю и вижу во сне себя в роли Отелло. Поверьте мне, что Папазяна я перекрою…
Я перебил его и спросил, какое отношение его артистические склонности имеют к прокуратуре. Авесян вспыхнул и заявил:
– Простите, я несколько увлекся. Я по профессии мошенник. Но по душе, повторяю, трагик. Судимостей нет. Несколько раз для смеха притворялся душевнобольным. Предварительно штудировал симптомы соответствующего заболевания по источникам. Ни разу не сорвался – врачи ставили нужный диагноз. Вы, конечно, понимаете, что делалось это главным образом для практики, для чисто актерской практики. Вот послушайте.
Он с чувством прочел монолог из «Отелло». Потом заговорил о психиатрии. Назвал Декарта, Маха, Бехтерева, Фрейда и других. Признаться, я подумал, что Авесян «подкован» в этой области не хуже иных молодых психиатров.
Он был направлен в Комитет по делам искусств. Его там проверили и нашли, что у него действительно большие способности. Он зачислен в ГИТИС.
Так шли дни, и люди вереницами проходили через приемную прокуратуры, потом они шли в МУР и всюду находили сочувственный прием.
За московскими рецидивистами начали приходить рецидивисты других городов. В Москве, Ленинграде, Киеве, Свердловске, Харькове, Ярославле и других городах люди начали являться с повинной в органы прокуратуры и милиции, заявляя о желании порвать со своим преступным прошлым.
В Киеве в Прокуратуру УССР 26 марта явился гражданин М. Протянув два номера «Известий», за 18 и 20 марта, он произнес:
– Я к вам пришел по этому самому делу…
Вздохнув, М. изложил длинную историю своего прошлого. Двадцать пять лет он был профессиональным вором. «Работал» ширмачом, домушником, фармазонщиком. До революции успел побывать в Австрии, Бельгии и Югославии.
Почти всегда его кражи сходили удачно. За двадцать пять лет М. судился всего два раза.
Некоторое время тому назад М. устроился в Киеве на работу; для этого он воспользовался «липовым» документом. Несмотря на то что он был вполне удовлетворен своим положением, он решил явиться в прокуратуру с повинной.
– Дни и ночи, – сказал он, – я думал по поводу прочитанного. Я очень взволнован и решил прийти и все вам рассказать. Делайте со мной, что хотите…
Аналогичные заявления поступают в прокуратуру и в других городах.
Из Кунгура на имя прокурора Союза пришла следующая телеграмма:
«Прошу вашего разрешения выехать делегатом от кунгурских рецидивистов тчк Телеграфьте. Кунгур Свердлова 21 Храпов».
Храпову отвечено, что ему незачем выезжать в Москву. Он может явиться в местную прокуратуру, и там ему дадут совет и окажут нужную помощь.
Большая часть людей, являвшихся с повинной, направлялась в разные города на работу. Московский угрозыск начал посылать на работу бывших рецидивистов. ВЦСПС принял участие в устройстве на работу людей, желающих порвать со своим преступным прошлым.
Прямая задача профсоюзных, комсомольских и других общественных организаций была – как следует принять этих людей. Им надо было помочь устроиться в новом городе, окружить их вниманием, втянуть в общественную работу. Вместо мелкобуржуазного сюсюканья и обывательского праздного любопытства этим людям протянули руку помощи. И эта рука была протянута для крепкого рукопожатия – им, победившим в самой мучительной и трудной борьбе – в борьбе с самим собой.
Новогодняя ночь
Два года тому назад инженер Синицын женился на Валентине Сергеевне Н. После свадьбы супруги поселились в квартире Синицына в Столешниковом переулке. Через полтора года Синицын был мобилизован на большое строительство, на Север. Валентина Сергеевна, привыкшая к удобствам большого города, не захотела расставаться с Москвой. Синицын уехал один.
Уличная торговля в Москве во время НЭПа
Он очень тосковал по жене, часто писал ей, аккуратно переводил деньги. Этих средств было вполне достаточно, чтобы Валентина Сергеевна, которая нигде не работала, могла не нуждаться ни в чем. Но она привыкла жить широко. Валентина Сергеевна была красива, взбалмошна и не привыкла себя сдерживать. Она была свободна и жила в Москве одна. Она жила в Столешниковом переулке, где нэп в те годы свил себе самое излюбленное гнездо. Здесь гуляли самые «роскошные» женщины Москвы, здесь были магазины самых дорогих вещей, здесь в маленьких кафе («Вся Москва пьет наши сбитые сливки») собирались матерые дельцы, заключая на ходу головокружительные сделки и обдумывая очередные аферы. Здесь покупались и продавались меха и лошади, женщины и мануфактура, лесные материалы и валюта. Здесь черная биржа устанавливала свои неписаные законы, разрабатывая стратегические планы наступления «частного сектора». Гладкие мануфактуристы и толстые бакалейщики, ловкие торговцы сухофруктами и железом, юркие маклера и надменные вояжеры, величественные крупье, шулера с манерами лордов и бриллиантовыми запонками, элегантные кокотки в драгоценных мехах и содержательницы тайных домов свиданий со светскими манерами и чрезмерно ласковыми глазами, грузные валютчики, имеющие оборотистых родственников в Риге, и щеголеватые контрабандисты с восточными лицами, спившиеся поэты с алчущими глазами и мрачные, неразговорчивые торговцы наркотиками – вся эта нечисть стаями слеталась в Столешников переулок, отдыхала в нем, гуляла, знакомилась, встречалась.
Валентина Сергеевна жила в этом переулке, любила его, дышала его атмосферой, встречалась с его людьми – в сущности, она сама была женщиной из Столешникова переулка. Неудивительно, что она начала торговать собой.
Но Валентина Сергеевна была хитра и осторожна. Поэтому она не встречалась с москвичами, понимая, что это может получить огласку и испортить ее репутацию.
В маленьких гостиницах, в театрах и на дневных сеансах в кино Валентина Сергеевна знакомилась с командировочными, с провинциалами различных возрастов и профессий, приезжавшими по делам в Москву. Безошибочно, одним взглядом определяя скучающего в чужом городе «командировочного», Валентина Сергеевна вступала с ним в разговор, приглашала его к себе.
Ее манеры и внешний лоск, отдельная уютная квартира, обычные заверения, что это «первая измена», что она не смогла сопротивляться внезапно вспыхнувшему влечению, оказавшемуся «беспощадным, как стихия» (Валентина Сергеевна любила выражения в «высоком» и, как ей казалось, «поэтическом» стиле), – все это действовало безотказно.
Встречи обычно заканчивались ценным подарком «на память» и торопливым поцелуем на вокзале, где Валентина Сергеевна неизменно провожала с цветами гордого носителя «беспощадной стихии».
Конечно, Синицын всего этого не подозревал. Конечно, он получал самые нежные письма и чувствовал себя счастливым, удачливым мужем.
Перед Новым годом Синицыну повезло – подвернулась командировка в Москву. Он решил сделать жене сюрприз и неожиданно обрадовать ее новогодней встречей.
В поезде он был весел и радостен. На всех станциях он выскакивал, без конца расспрашивая, сколько километров осталось до Москвы, и страшно надоел главному кондуктору вопросом: не опоздает ли поезд.
В Кирове он выбежал из вагона и, налетев на станционный киоск с кустарными изделиями, накупил уйму каких-то шкатулок, пудрениц, зайцев и медвежат.
Рано утром он приехал в Москву. Неторопливый извозчик довез его до дома. В тот момент, когда Синицын уже расплачивался с ним, кто-то схватил его за плечо и произнес:
– Здорово, Синицын. Когда приехал? Что нового на стройке?
Синицын обернулся и увидел заместителя начальника строительства, инженера, выехавшего по делам строительства в Москву за две недели до него.
Синицын обрадовался встрече, объяснив, что приехал в Москву в командировку.
– А ты откуда в такую рань? – спросил он инженера. Тот рассмеялся, сделал таинственное выражение лица и тоном, в каком обычно мужчины говорят приятелям о своих похождениях, начал рассказывать:
– У меня, брат, такое, доложу я тебе, приключение, такой роман… Понимаешь, пару дней тому назад случайно познакомился с очаровательной женщиной. Блондинка, двадцать пять лет, отличная фигура. Умна дьявольски, темперамент такой, что… Влюбилась, как кошка, очень воспитана. Словом, прелесть, а не женщина. Ну вот, ночевал у нее. Такая, доложу я тебе, ночь… Ну, конечно, я ей дал двести рублей; она стеснялась, но взяла…
Синицын, слушая легкомысленную болтовню приятеля, невольно улыбался, и вдруг сразу какое-то темное, страшное предчувствие заставило его вздрогнуть. С трудом овладев собой, он спросил изменившимся голосом:
– А где?.. Где она живет?
Инженер, продолжая свою болтовню, спокойно ответил:
– Да вот в этом доме.
И он указал на подъезд, в котором жил Синицын.
– А на каком этаже?
– На третьем.
Не говоря ни слова, Синицын схватил его за руку и потащил в подъезд. Со страшной силой, появившейся у него, он буквально втащил испуганного инженера на третий этаж и, указав на дверь своей квартиры, шепотом (у него вдруг пропал голос) спросил:
– Здесь?
Инженер молча кивнул. Он начал смутно догадываться о происшедшем, но так растерялся, что застыл на месте. Тогда Синицын начал бешено стучать в дверь. Говорить он не мог, но как-то странно хрипел, изо всей силы стуча кулаками и ногой в тяжелую дверь. Наконец, послышались шаги, и сонный женский голос недовольно произнес:
– Тише. Что за безобразие. Кто там?
Синицын не мог ответить. Он с трудом выдавил из себя какой-то странный звук, напоминающий скрип колеса.
Дверь открылась. Жена Синицына в шелковом халате появилась в раме дверей. Увидев Синицына и инженера, она страшно побледнела и начала пятиться назад. Синицын швырнул свой чемодан. Медвежата, зайцы и шкатулки градом посыпались на пол. Испуганный инженер почему-то вошел за ним, хотя он его уже не тащил.
Потом, так и не сказав ни слова, Синицын выхватил из кармана маленький браунинг. Он выстрелил в жену в упор. Она как-то всхлипнула и, пошатнувшись, осела на пол. Потом он выстрелил в себя.
В этом году супруги Синицыны прожили всего одну НОВОГОДНЮЮ НОЧЬ.
Генеральша Апостолова
Дело, о котором будет рассказано ниже, мне пришлось расследовать осенью 1925 года. Я был тогда еще совсем молодым следователем Московского губсуда. Вокруг этого дела и тогда, и в последующие годы развелось много всяческих сплетен и кривотолков, и, как всегда бывает в таких случаях, слухи обрастали всякими вымышленными, подчас просто фантастическими подробностями и деталями.
Я помню, что когда это дело слушалось в Московском губсуде, то у здания суда на Тверском бульваре собралась огромная толпа любопытствующих, и хотя было объявлено, что дело будет рассмотрено при закрытых дверях (как оно и было в действительности), публика не расходилась, и для поддержания порядка пришлось вызвать усиленный наряд милиции.
Раскрытие тайного дома свиданий, который содержала бывшая фрейлина и генеральша Апостолова, произошло при следующих обстоятельствах.
В мой следственный участок входила вся улица Горького с прилегающими переулками и с районом Белорусско-Балтийского вокзала. Этот участок считался одним из самых боевых в том смысле, что он давал большое количество разнообразных по своему характеру дел.
Так, в районе вокзала совершалось значительное количество чисто уголовных преступлений, нередко случались убийства, имелись разного рода притоны. Я хорошо знал свой участок и постепенно его очищал. Однако у меня не было даже и мысли о том, что в моем районе функционирует широко поставленный тайный дом свиданий, притом обслуживаемый так называемыми «приличными, семейными» женщинами.
Плакат «Долой кухонное рабство! Даешь новый быт». 1931 год
Вот почему я был удивлен, когда однажды мне позвонил по телефону товарищ из МУРа и сообщил, что, по его сведениям, в одном из переулков в районе улицы Горького функционирует тайный дом свиданий.
Он добавил, что не знает, где именно находится этот дом и кто его содержит, но как будто все это происходит во владении какого-то церковного прихода. Я поблагодарил товарища за сообщение и начал продумывать план проверки и реализации полученных сведений.
В то время на территории моего участка были три церковных прихода. Один из них находился на углу Благовещенского переулка и улицы Горького. Я лично осторожно обследовал все три прихода и остановился на последнем. Во дворе этого прихода стоял небольшой белый двухэтажный домик. Совсем рядом кипело уличное движение, с грохотом пролетали трамваи и грузовики, стаями носились мальчишки-папиросники. В церковном дворике было тихо и пустынно. Дом принадлежал церковному приходу и еще не был муниципализирован. В первом этаже жил приходский священник, грузный седой человек.
Под предлогом распространения подписки на Большую Советскую Энциклопедию я его навестил. От подписки священник отказался и начал жаловаться на скупость прихожан.
– У нас что же, – гудел он, – центр, суета сует и Вавилон. Разве тут до Бога? А вот, возьмите, отец Евтихий в Замоскворечье – другое дело, как сыр в масле катается. Кругом там народ верующий, положительный, солидный. Бывшие купцы, скажем опять же, люди немолодые. Им только о Боге и думать осталось. А у нас – все больше молодежь. А что с нее теперь толку для нашего церковного дела? Нехристи, как один…
Старик был прав. В церкви редко набирался народ, службы проходили уныло, и прихожан становилось все меньше.
Во втором этаже жила бывшая генеральша – Антонина Александровна Апостолова, высокая немолодая уже дама с надменным профилем и важными манерами. Бывшая генеральша жила с горничной Катей, старой девой, служившей у нее чуть ли не три десятка лет. В уютной квартире из трех комнат всегда было тихо и даже как бы торжественно. Плотные гардины и занавеси наглухо закрывали небольшой этот мирок от жизни города, упругие текинские ковры глушили шаг, старинные миниатюры на стенах, мебель красного дерева павловских времен, вычурные и неудобные кресла, диваны, секретеры – все это говорило о прошлом.
Антонина Александровна нигде не работала, и никто не знал, на какие средства она живет. А между тем она не нуждалась в средствах, хорошо одевалась и имела независимый вид одинокой, но вполне обеспеченной женщины. Она была очень религиозна и дружила с соседом священником. Нередко по вечерам спускалась она в его квартиру, и они подолгу пили чай, вспоминая старую Москву.
Она тоже отказалась от подписки на энциклопедию, но спросила, нельзя ли через меня приобрести переводную французскую беллетристику. Я спросил, что именно ее интересует.
– Что-нибудь полегче, – протянула она, – и без политики. Ну вот, скажем, Виктора Маргерита, Поля Бурже – одним словом, в этом роде…
Я обещал выяснить и сообщить ей.
За этим домом было установлено наблюдение.
Днем Антонина Александровна обычно куда-то уходила, всегда тщательно, по моде одетая, подолгу отсутствовала и возвращалась уже к вечеру. Иногда к ней днем приходили женщины и мужчины, но никогда долго не засиживались, нередко уходили порознь и время проводили без шума и музыки, без громких разговоров, смеха, танцев.
Обычно в течение суток ее навещали не более трех-четырех пар. Посещавшие ее мужчины и женщины всегда предварительно смотрели на окно, выходящее в переулок. Обычно на окне стояла лампа с зеленым абажуром. Однако дважды были зарегистрированы случаи, когда на окне была поставлена лампа с красным абажуром, и тогда люди, направлявшиеся к Апостоловой, возвращались, не заходя к ней.
Было ясно, что лампа применялась в качестве условного сигнала, своего рода светофора.
Собрав эти данные, я уже решил произвести операцию, как неожиданная случайность меня предупредила.
Как-то вечером мне позвонили домой по телефону. Говорил дежурный 15?го отделения милиции.
– Товарищ следователь, в Дегтярном самоубийство. Повесилась гражданка В-ва, молодая женщина. Оставила какую-то странную записку. Может, приедете?
Я сразу же выехал. В небольшой квартире из двух комнат жила покойная с мужем, молодым инженером. Всего два месяца назад они поженились. Жили счастливо, любили друг друга. Покойная была здоровая, красивая, молодая женщина. Было непонятно, почему она покончила с собой.
На столе лежала записка, написанная карандашом на клочке бумаги, тем полудетским, косым и разгонистым почерком, каким пишут обычно молодые неработающие женщины. Записка была адресована мужу.
«Сережа, родной мой. Я умираю потому, что не могу и не хочу тебя обманывать, и не хватает силы воли все рассказать тебе, покаяться; ты был так тактичен, ты ни в чем меня не упрекнул, не спрашивал, даже сделал вид, что не заметил. Как можно после этого тебя обманывать. Не могу, не умею. Прощай, родной. Что бы ни было – знай, я любила тебя, я тебя не хотела обманывать и потому ухожу».
Я несколько раз перечитал это странное письмо. Рядом, в соседней комнате, сотрясался от рыданий муж – тихий, бледный человек с хорошим лицом и умными глазами. Он тоже не понимал, в чем дело.
Было ясно, что налицо какое-то преступление, шантаж, угроза разоблачений. И в этом направлении надо было вести следствие.
Я начал устанавливать круг знакомых покойной; узнал фамилию ее ближайшей подруги, вызвал ее к себе на допрос.
Подруга явилась. Высокая статная женщина лет двадцати пяти, одетая модно, даже несколько вычурно. Она была явно смущена и пыталась скрыть это напускной развязностью.
– Ваше имя, отчество?
– Ирина Сергеевна…
– Чем вы занимаетесь?
– Я замужем.
– Вы, кажется, были близкой подругой В-вой?
– Да, да. Мы с ней обожали друг друга. Вы не знаете, какая она была прелесть, какой чудный человек.
И Ирина Сергеевна приложила к сухим глазам кружевной платочек.
– Сколько зарабатывает ваш муж?
Ирина Сергеевна назвала скромную ставку среднего служащего.
– А на какие средства вы так одеваетесь?
Дама вспыхнула, что-то забормотала насчет умения экономить и закончила заявлением, что это к делу не относится.
Весь облик этой молодой красивой женщины, ее манеры, слишком яркий маникюр, привычка произносить слова нараспев, как бы играя, заученные движения ресниц, модное обтянутое платье, подчеркивающее формы – все это было типично. Передо мною была «нэповская бабенка», из тех, что заполняли в те годы модные рестораны, бега, кабаре, а днем совершали по Петровке медлительный и вызывающий променад – парад выхоленных, раскормленных и разодетых самок.
Я продолжал допрос. Очень скоро обнаружилось, что Ирина Сергеевна давно дружна с В-вой, у них были общие знакомые, они были вполне откровенны друг с другом. И постепенно, шаг за шагом, передо мной вырисовывалась жизнь покойной, ее интересы, ее воспитание, даже ее первый роман. Происходя из мещанской семьи, строя все свои жизненные расчеты на «удачном замужестве», В-ва пришла в отчаяние, когда забеременела от человека, который и не думал вступать с нею в брак. И вот тогда ей пришла на помощь Антонина Александровна. Она устроила ей аборт.
– А вы знаете Антонину Александровну?
– Ну, знаю. А что?
– Ничего. Хорошо знаете, бываете у нее?
– Изредка, – тихо ответила Ирина Сергеевна, все больше смущаясь.
– Да вы не смущайтесь. Муж не узнает. Там что, дом свиданий?
– Да… нет… То есть не то чтобы… но вообще…
– А В-ва после замужества там бывала?
– Нет, она не хотела, но она боялась Антонины Александровны.
– А почему боялась?
– Боялась, что муж узнает о том, что она там раньше бывала. И я тоже боюсь… теперь все узнают… муж, знакомые, все…
И Ирина Сергеевна зарыдала уже без всякой игры, зарыдала, не вытирая слез, по-детски чмокая губами и всхлипывая сразу покрасневшим носом. Если женщина так плачет, она не притворяется. Мне стало ее жаль.
– Успокойтесь, Ирина Сергеевна, не волнуйтесь. Поверьте, никто не узнает, вам ничего не грозит.
И в тот же день с агентами уголовного розыска я явился на квартиру Апостоловой, в тихий церковный домик. В квартире были обнаружены мужчина и женщина, устроившиеся в спальне. Хозяйка и ее горничная были в столовой. Всех доставили ко мне на допрос.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71280469?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Примечания
1
21 августа 1920 года Положениями о местных органах юстиции и о народном суде РСФСР от 20 октября того же года учреждаются должности народных следователей, состоящих при советах народных судей, а также следователей по важнейшим делам при губернских отделах и Наркомате юстиции.
Народный следователь мог приступить к производству расследования по заявлениям граждан, сообщениям милиции, должностных лиц и учреждений, по постановлению судьи, а также по своему усмотрению. Окончательное решение о прекращении дела или предании суду принадлежало народному суду. – Прим. ред.
2
Речь идет о сборнике «Старый знакомый», который был издан в 1957 году и специально для которого был написан «Рассказ о себе». – Прим. ред.