Живущим руку протяну. Поэтическая биография Михаила Сопина
Татьяна Петровна Сопина
Михаил Николаевич Сопин
Всю свою жизнь поэт Михаил Сопин говорил от имени детей военного поколения – тех, кого сначала калечила война, а потом добивали бездушные представители государственной системы. Кто «не дополз, упал, не додышал», кто не должен был выжить… Основой настоящего издания послужила книга Михаила и Татьяны Сопиных «Пока живешь, душа, люби!» (Humanity for Chernobyl, 2006).
Татьяна Сопина. Михаил Сопин
Живущим руку протяну. Поэтическая биография Михаила Сопина
© Сопина Т. П., Сопин М. Н., 2024
© Издательство «Родники», 2024
© Оформление. Издательство «Родники», 2024
Живущим руку протяну
«Я пишу не стихи, а молитвы
от имени ушедших и уходящих».
М. Сопин
Я не знал поэта лично. Но в середине 90-х годов на столе у отца, поэта А. А. Романова, увидел небольшую книжечку Михаила Сопина – «Обугленные веком». И в ней – очень резкое предисловие, почти «манифест» автора: «Мы входили в жизнь без идеологических шор, с широко распахнутыми глазами от бомб 1941 года… Мы искали в правителе высшего судию, а находили в рабе палача. Мы жаждали от сильного покровительства, а находили в слабом садиста. Мы искали в незнакомом друга, а находили в кровном врага… Мы собачьими глазами просили у общества участливой нежности, а общество обеспечивало нас ненавистью по высшей категории…».
И название книжки, похожее на «Унесённые ветром», «Утомлённые солнцем», «Обожжённые зоной», и вызывающее предисловие в духе исповеди Печорина, и откровенные стихи поэта мне понравились, а имя – запомнилось.
А отец, помню, был в тяжёлом раздумье: с одной стороны, автор, безусловно, талантливый человек, много испытавший и чувствующий; с другой…
До этого А. А. Романов читал рукописи М. Сопина и как член приёмной комиссии СП РСФСР, и как секретарь Вологодской писательской организации, и, конечно, как поэт, несомненно, увидел талант автора. Увидел и то, как заявленные в «манифесте» М. Сопина контрасты прошли сквозь всю эту книгу: вверху – ложь, спесь и подлость; внизу – правда, боль и рабство. Основной художественный приём – резкий контраст, ключевое слово – несправедливость, а главная идея – «мир держится на здоровых кочках среди гнилого болота»…
Звон погребальный
Под родимым кровом
Опухшим,
Заметённым добела.
Зачем я
Новой ложью зачарован,
Пытаясь заглушить колокола?
…Зачем ты, память,
Стон души хоронишь,
Во мне, живом, былое хороня?
Можно было понять тяжёлые раздумья А. А. Романова, который, как и многие, понимающие силу художественного слова, конечно, использовал противопоставление как литературный приём, но вместе с тем понимал, что его частое употребление в словотворчестве сужает, обедняет, упрощает оценку жизни, сводя всё её многообразие всего к двум регистрам – «да/нет», «+/?», «хорошее/плохое» и т. п. И в его записной книжке появляется такая запись (прочитал позже): «На одной отрицательной энергии долго жить нельзя, тем более – поэту. Отрицательная энергия сжигает человека до черноты. А поэзия – это деяние защитительного духа: это – доброе человекоустроение, а не разрушительная борьба всего и вся в человеке и самой жизни. Живущим руку протяну
С давней тревогой думаю о поэте, близком мне: сожжёт своё дарование и сам сгорит…» (14.04.94).
Полагаю сейчас, по прошествии лет, что речь здесь шла именно о М. Сопине, пришедшем в мир в 1931 г., а второй раз родившемся на разломе войны и мира:
Я рождаюсь вот здесь
В сорок первом.
Мёртвым сверстникам
Глядя в глаза…
Моя вторая встреча с творчеством М. Сопина произошла гораздо позже, в новом веке, когда обоих поэтов уже не было на свете. Перебирая домашние архивы отца, наткнулся вдруг на такую его запись: «Михаил Сопин талантлив, но он, пройдя ад лагерей, донёс до русской поэзии лишь кричащие окалины строк. Прозу писать он не может (мог бы, но не может). А в поэзии он мог бы развернуться значительно, как трагик человеческого бытия (вообще человеческого, а не только одного подконвойного, советского), но для такой судьбы необходима мудрость, а не злость-обида…
И строки Михаила Сопина с каждым выходом в свет всё короче… Огня уже не хватает…».
В чём-то эти оценки не были лишены оснований. Вот, например, хорошее начало стихотворения – интересные первые четыре строки, а потом что-то происходит, мысль начинает «ветвиться», ритм ломается, возникает ощущение незаконченности:
Плачут радость и беда,
Смертные и боги.
Откровение всегда —
У конца дороги.
Но иногда и на поворотах.
В этом прелесть жизни,
И дай Бог, чтобы поворотов
было больше…
Но, с другой стороны, многое из творчества М. Сопина в те годы опубликовано не было, значит, оценка эта была неполной. И, убеждён, большим откровением для А. А. Романова стало бы такое, например, высказывание поэта (о стихах Е.): «…Основной признак поэзии? Она обладает лечебными свойствами. Сказал – избыл внутренний груз. Потому что вначале было не слово, а предисловие. Стон боли, стон голода, холода, общения, попытка осмыслить себя – главная наука о человеке. А слово – потом.
У тебя есть выражение: «Поэт-затворник обречён перепевать свою законсервированную душу…». Не «перепевать»… а РАСПЕВАТЬ. Это разные вещи…».
В самом деле, «перепевать» – это пересказывать уже известное, повторять «азы», а «распевать» – пробовать свой голос, искать себя, делать свои собственные открытия. «Распевать свою душу!» – думаю, что с этой мыслью А. А. Романов согласился бы безоговорочно: она была созвучна его миропониманию.
Скорее всего, близкой для него стала бы и такая глубокая философская мысль М. Сопина: «Я вижу строительство будущего по принципу ласточкина гнезда. Из маленькой грязючки птаха лепит домик, в котором родятся птички и осенью улетают, но инстинкт рождения непременно приведёт их обратно. В мире, строящемся по подобию ласточкина гнезда, не бывает такого, чтобы то, что один созидал годами, другой получал за минуту без всякого труда…». Но, повторюсь, многое в те времена было не известно: в России наиболее полная и ценная книга М. Сопина «Спелый дождь» вышла после ухода автора, только в 2011 г. (предыдущие цитаты взяты из этой книги).
Да, и второе своё рождение в самом начале страшной войны, и «злость-обида», и грязь, и «подконвойное бытие», и «ад лагерей», и покаяние – всё это присутствует в творчестве М. Сопина, который для передачи этого сложнейшего содержания и выбрал такую своеобразную художественную форму – «кричащие окалины строк».
…За грешное своё
И за святое
Я говорю «спасибо» небесам.
А нам с тобою
Снова в путь-дорогу.
Без горечи пройдём
Остатки лет.
Видимо, поэтому в созданной поэтом-человеком М. Сопиным вселенной находиться и просто, и тяжело. Просто потому, что никогда не заблудишься: так однозначно жёстко расставлены акценты, что сразу видно родное и чужое, главное и побочное, коренное и пришлое. А тяжко потому, что, вчитавшись в стихи поэта, набродившись по тропкам и дорогам этого «лихополья», можно и впрямь заболеть… Разрыв-строка, разлом-строфа, отсутствие мягких полутонов и оттенков, сплошные контрасты-вызовы и резкие светотени…
Неотступно, постоянно за спиной поэта – два образа, две «тени», два отражающих былое видения:
За всё, что выстрадал когда-то,
За всё, чего понять не мог,
Две тени —
Зека и солдата —
За мной шагают
Вдоль дорог…
Этим «теням из прошлого» надо было дать голос, а в нём – боль, крик, страдания, обиды, грязь… Видимо, поэтому многие «стихи-молитвы» М. Сопина очень своеобразны… А как забыть боль и грязь? Да и молятся ли так, криком?.. Поэтому читать его стихи, как и слушать песни Высоцкого, долго невозможно – сплошной надрыв… Видно, что, озвучивая прошлое, поэт много раз доходил (душой и телом) до края, до обрыва, до грани…
Как формируется калека?
Смещают свет и тьму ума
В бетонной центрифуге века:
Страна – казарма, храм – тюрьма.
Народный голос – рёв амбиций.
И друг вчерашний – враг уже…
И других своих читателей «невольно» тянул за собой:
…Мне страшно:
А вдруг я неволю
Живущих живым сострадать?
Оттого и строки-откровения его «рваные», «рубленые», «ломаные», нарочито вызывающие… Оттого и строфа – «лесенкой», «ступеньками» (куда ведущими – вверх или вниз?). (Пишу сейчас эти слова о поэте и чувствую недоговорённость, недосказанность, какую-то неопределённость: отсюда и частые многоточия в речи…)
Можно, наверное, назвать это балансирующее на грани творческое состояние автора словом МЕЖДУ: «цветок», выросший не благодаря, а вопреки, на разломе камней, между холодом и теплом, изгнанием и лаской, хулой и хвалой…
Живу на взрыве
Двух больных энергий —
Своих страданий
И чужих обид.
И тёмную ношу несу я,
И светлую ношу…
Как жить и творить в таком состоянии? Может, это и впрямь, – «безумие»?
Кроны жрут свои древние корни
И, безумьем созрев,
Ядовитые мечут плоды…
И в самом деле, можно ли – одновременно – «проклинать и любить», «казнить и славить»?..
Из позабытого былого
И скорбь светла,
И боль легка.
И мысль, и праведное слово
Доходят лишь через века.
Ни мира нет в тебе,
Ни лада.
Казнишь и славишь на бегу,
Россия —
Чёрная лампада
На вечно каторжном снегу.
Чуть далее читаем и понимаем, что – «нет», «нельзя» одновременно «казнить и славить»: надо определяться, обращаться к тому или иному полюсу-пределу, и поэт, выходя из промежуточного состояния, «славит» только настоящую свою Родину, а фальшивую, казённую, извращённую – «казнит» и отвергает напрочь:
Моя Россия —
Ум и нежность.
Бандитски-рабья —
Не моя.
Часто при чтении стихов невольно заражаешься негодующей страстью автора, поддаёшься его «мышлению на гранях» и только потом начинаешь замечать «крайности», «ошибки», парадоксы, предельно заострённые обобщения поэта (курсивом выделено то, с чем не согласен):
…Хором славу поём.
Оглядишься кругом —
Каждый рабье своё
Выжигает в другом.
Ещё не стужа. Только снег.
И мы идём, сутуля плечи…
Все знают всё и обо всех.
Но с тайной – жить на свете легче.
* * *
…Война, война.
Распятый страхом тыл
Застыл.
Мой длится путь по лихополью.
Я общества щадящего не помню.
Безвременьем убитых не забыл.
* * *
Счастье на песке рисуем,
Вслушиваясь в хруст.
Каждый до песчинки предсказуем,
Потому что пуст.
В самом деле: крайности чреваты… Но вдруг (так бывает у автора), дойдя до края-предела, душа поэта делает открытие: оказывается, обрывы, овраги и пропасти суть испытания, закаляющие народ и каждого отдельного человека:
…Двадцатого столетья
В глазах невпроворот,
А я без клятв, без лести
За краем вижу брод —
Сейчас, на этом месте
Рождается народ.
А вот это откровение-предел считаю одним из лучших стихотворений в творчестве поэта:
Стой…
Че-ло-век…
Застыл я, не дыша.
Ржавь проволоки,
Пихты да берёзы.
Я камень сдвинул,
А под ним – душа.
Прильнул к травинкам —
Зазвенели слёзы.
Многие лирические произведения М. Сопина, безусловно, автобиографичны, но здесь поэт «распел свою душу» в полную силу, сказал самое главное – и о самом себе, и о своём поколении, и о каждом страдающем человеке, человеке «на грани». Даже если далёкие наши потомки прочитают и запомнят только эти строки, они поймут суть необходимые: «я камень сдвинул, а под ним – душа»! Бессмертная душа человека!..
В том, что на определённом жизненном этапе (слово в контексте биографии поэта звучит двусмысленно) он «отогрелся» душой, безусловно, главную роль сыграла любимая женщина, та, что спасла его, – Т. Сопина.
…уйти в тебя,
забыв про всё на свете,
уйти в тебя,
когда ты вся – весна.
Когда любишь, и твоя любовь – «весна», душа твоя начинает «распеваться», и это прекрасно…
А что – потом, что – дальше, когда душа уже «распелась», и голос твой услышан?.. Ведь поэзия безмерна… Не затеряется ли твой голос?..
Вот как отвечает на этот вопрос сам поэт: «Большая поэзия – это гигантский планетный музыкально-литературный смысловой оркестр, и в нём закономерностей больше, чем случайностей. Если одна творческая мысль затронет струну другой – они зазвучат. Они будут играть Поэзию. Начинается сыгровка оркестра».
…Помнишь, я говорил,
Что бессмертие —
Голоса звук!
Во Вселенной в веках
Сохраняются слов наших звуки.
И здесь мне вновь вспоминаются слова из того давнего «манифеста» автора: «Мы входили в мир без шор и уходим без иллюзий. Именно это укрепляет меня в убеждённости: рано или поздно, при мне это произойдёт или без меня, если ненависть способна заплакать покаянными слезами, Родина неизбежно обретёт человеческий облик. Так думаю. Над этим работаю».
Действительно, сегодня, после жутких 90-х Россия обретает «человеческий облик», поднимается с колен, и в этом, безусловно, есть и заслуга поэта и человека Михаила Сопина. «Живущим руку протяну…». Удивительно: сам – былинка, «душа, сорвавшаяся с орбиты», «цветок на разломе», а «неволит сострадать» другим и тянет руку всем живущим…
И нам, живущим, остаётся лишь одно: «пожав» в ответ поэтову руку, прислушаться и постараться расслышать в сложном многоголосии современной русской поэзии и его «голоса звук».
А. А. Романов-мл.
Вызов судьбе
О поэте рассказывает Татьяна Сопина
Вступление
В 1967 году я была принята младшим литературным сотрудником идеологического отдела газеты «Молодая гвардия» Пермского обкома ВЛКСМ.
В это же время я переписывалась с заключённым одного из северных пермских лагерей. Иногда он присылал стихи. Тематика обычная для заключённых, но какая выразительность!
Я загинул до срока
Клеверинкой у ржи.
Чёрный во поле колос,
Меня удержи…
Весной 1968 года наш редактор ушёл в отпуск, заместителем назначили сотрудника, к которому я могла обратиться с просьбой. Я попросила дать мне неделю «без содержания», чтобы выбраться на Cевер и увидеть автора необычных стихов, на что временный начальник ответил:
– Зачем без содержания? Я тебе подпишу командировку.
– Но это – лагерь. Маловероятно, что будет материал для газеты.
– И не надо. Этот материал у тебя «не получится». Может же что-то у журналиста не получиться!
Так я выехала по командировке на поселение Глубинное Чердынского района, что имело многозначительные последствия.
Роковым оказалось слово «командировка». Дело в том, что как только началась зона, с меня не спускали глаз, приставляли охрану, рассказывая, какие ужасы могут приключиться: изнасилуют, убьют и прочее. Когда я, наконец, добралась до Глубинного, поселили в гостевой административной комнате, а автора стихов, Михаила Сопина, привели под конвоем.
Охранник ходил за нами по пятам до вечера. Но он был обыкновенным призывником. Михаил отозвал его в сторону, тихо побеседовал. Может быть, солдату даже стало стыдно… И он оставил нас в покое.
Когда мы остались вдвоём, Миша сказал:
– Они боялись выпустить тебя из поля зрения не потому, что опасно.
И конвой здесь не положен – это же не лагерь, а поселение. Они не за тебя, а ТЕБЯ боятся как представителя прессы. Вдруг увидишь то, что НЕ НАДО ИМ… Тут у нас много чего можно увидеть и узнать. Тебе надо приезжать просто как «женщина к мужчине», и тогда всем будет всё равно.
Впоследствии я так и делала. Когда у Михаила закончился срок, мы поженились.
Рассказывать о нравах тех мест можно много, но сегодня речь о стихах.
Желтые тетради
Первые тетради со стихами не сохранились: зная, что отберут перед отправкой на этап, автор их сжигал. На поселении писать не запрещалось, но тетради могли погибнуть при пьяной казарменной драке или быть украдены… Когда мы познакомились, Михаилу было 37 лет. Писал он в общих тетрадях в клеточку, и первое, что попросил:
– Увези отсюда мои тетради.
Впоследствии пересылал их по почте. Я начала разбираться и поняла, насколько это трудно. Бисерный почерк в каждую строку, карандашный текст на пожелтевших страницах местами полустёрся. Величайшая экономия бумаги – на одной странице по два столбика. Только в одном месте я нашла несколько страниц дневниковых записей в прозе, но тут же всё обрывалось. Было очевидно, что автору этот стиль самовыражения не близок.
По структуре стихи казались похожими: длинное «разгонное» начало, и вдруг (обычно концовка) – поражающее. Как будто автор долго пробирался через дебри, чтобы уяснить для самого себя какой-то очень важный смысл… Со временем я поняла: чтобы выяснить, стоящее ли это стихотворение, надо сразу заглянуть в конец. Но иногда хотелось задержаться на строчках и посередине:
Я хотел бы забыться
От всего и от всех,
Я хотел бы забиться
В березняк, словно снег…
На моих глазах он очень быстро рос профессионально. Что для меня несомненно – лагерные тетради заслуживают отдельного издания. И такая попытка была предпринята в Перми. Михаил был ещё в заключении, когда я сделала выписки удачных стихов и строчек – получился выразительный сборник с неповторимым лицом.
В свёрнутом виде здесь были почти все основные мотивы последующего творчества Сопина («А около – тенью саженной былое, как пёс на цепи», «Тысячелетья стих мой на колени ни перед кем не встанет, словно раб…»). Прорывается и такое: «…На душу всей страны России мой путь упрёком горьким упадёт». Но это именно лишь УПРЁК, до обвинительной позиции ещё далеко. В эти и несколько последующих лет ему будет ближе рубцовское: «Россия, Русь! Храни себя, храни…», присягание Родине в верности, объяснение ей в любви.
В сохранившихся тетрадях подъём приходится на конец 1968 года. Это был какой-то взрыв творческих удач, стихи текут на едином дыхании, ярко, на высокой нравственной и эмоциональной волне. Знаю читателей, которые этот цикл по искренности и напряжённости считают лучшим в творчестве Михаила Сопина. Так ставить вопрос – что лучше? – наверное, нельзя. Поэт был в поиске всю жизнь, и в каждый творческий период были свои удачи. А понять его можно только прожив – мысленно – вместе с ним его жизнь.
Конечно, о публикациях мы и не мечтали, но знакомый физик сделал ксерокопии, и они ходили по рукам.
Остановимся только на одном стихотворении – «Не сказывай, не сказывай…». Поражает звукопись, музыкальность (внутренняя рифма почти по всей строке), чёткий ритмический рисунок. Аллитерация: -ст-, -ск-, внутри стихотворения словно что-то постоянно стучит – и только в конце понимаешь, что это «дом колотит ставнями». Напомним, что у автора за плечами всего десять классов заочной лагерной школы.
Читаем:
Не сказывай, не сказывай…
…Печаль ЮГоЮ Газовой ГлаЗА ЗАпеленала…
Про[стая ли], про[стая ли]
Твоя кручина разве,
Когда слезинки [стаяли]…
Весь свет поСТЫЛ и [СТАЛ не мил] —
и после всего этого распева – смысловая концовка, как удар:
И дом колотит ставнями, как по щекам ладони.
(Миша очень любил редкое и красивое слово «юга». Когда я спросила его – что это, он пояснил: что-то вроде степного марева. Потом я к этому слову привыкла, и оно перестало смущать. Сопин был из тех мест, где украинский и русский языки имеют одинаковое хождение. Вот как переводится это слово на русский язык в украинско-русском словаре под редакцией В. С. Ильина: «Юга (ударение на последнем слоге) – сухой туман, мгла, марево»… У Владимира Даля: «…состоянье воздуха в знойное лето, в засуху, когда небо красно, солнце тускло, без лучей, и стоит сухой туман, как дым…»). Стихотворения того периода: «Родные плачущие вербы…», «Не заблудился я…», «Вода, вода…» вошли в сборник «Предвестный свет», цитировались в газетах. А их могло быть гораздо больше! – если бы не предвзятое отношение к автору-заключённому.
Я тебе не писал…
Я тебе не писал,
Что меня посещают виденья,
Временами зовёт меня кто-то,
Кричит, кричит…
То вдруг чья-то рука
На виду у честного народа
Меня разденет,
То я вижу себя
В язычке горящей свечи.
Тает воск.
Опускается пламя ниже.
И качает меня,
Как в сосуде огонь.
Лижет ноги, грудь,
Сердце,
Душу лижет. А вокруг —
Карнавал ночей и снегов…
Я вскакиваю.
Под ложечкой тает смуты льдина.
Усталые веки —
Как ставни избы нежилой.
Разум, о разум,
Что со мной?
Помоги, мой спаситель единый.
Эти мгновенья —
Ножик под горло,
Так тяжело мне от них,
Так тяжело.
Я пробовал пить…
Но это – то же,
Что ветер пьёт воду по лужам:
Поднял, осушил
И, качаясь, пошёл по степи.
Но жизнь – не степь,
И идти, качаясь по ней,
Это в сто тысяч раз хуже,
Чем себя одурачить,
Оглушить, ослепить.
Проснёшься опять.
И куда ж его денешь?
Кричит оно,
Что ты разбит
И распаян.
И тогда,
Как в смерти…
Не хочется пробужденья.
Хочется спать вечно,
Никогда не просыпаясь.
«Есть в душе моей такая рана…»
Есть в душе моей такая рана —
Может, много, жизнь, еще шагнём —
Только знаю: поздно или рано
Полыхнёт, как в полночи огнём.
И сгорит – без углей и без пепла,
Без сифонов и без кочерёг,
То, что столько лет и жгло, и крепло,
То, что столько в жизни я берёг:
И любовь, и горечь, и обманы,
Колос чувств и долгий голод в нём…
Есть в душе моей такая рана,
Что когда-то полыхнёт огнём.
«Всё, что было моим – не моё…»
Всё, что было моим – не моё.
Сердце тянет к теплу, словно птицу.
Память крыльями в проруби бьёт
И не может за край уцепиться…
«Бушует снег, шумит хвоя…»
Бушует снег, шумит хвоя.
И сквозь буран и отдаленье
Неясный голос слышу я —
То ли борьбы, то ли моленья.
Не то… в смешенье буйных сил,
В их дисгармонии и дрожи
Я вдруг в сознаньи воскресил
Весь цикл замкнувшийся,
Что прожил,
От мнимых взлётов до крушений,
Что вижу нынче свысока…
И только не найду решений —
Куда идти и что искать,
Где каждый миг судьбы оплачен
За боль других и за свою.
О чём же снег и ветер плачут,
Или о чём они поют?
Хочу бежать, а буря воет,
И некто с нею грозен, дик,
Моею машет головою,
Распятьем тело пригвоздив.
«Не сказывай, не сказывай…»
Не сказывай, не сказывай
О горечи финала.
Метель югою газовой
Глаза запеленала.
Простая ли,
Простая ли
Твоя кручина разве,
Когда слезинки стаяли
И покатили наземь?
Весь свет постыл
И стал не мил,
Больное сердце донял,
И дом колотит ставнями,
Как по щекам ладони.
«И великий живёт…»
И великий живёт,
Как и мы.
Может, синего больше на веках.
Каждый чем-то захвачен,
Закручен.
Не крикнешь: «Куда ж это вы?!»
А из нас-то уже
Кто-то движется знаменьем века
По дождливым бульварам
Один
Среди многих живых.
А навстречу —
Вечерний туман,
Неурядицы и недостатки.
Немигающе
Смотрят на нас
Фары бегущих машин.
Разве кто-то поймёт,
Что капают жизни остатки,
В вечность капают тихо
Из треснувшей чьей-то души?
Вытекают пейзажи,
Мосты, переулки, соборы,
Вытекают глаза
И улыбки, накопленные за года…
Вплоть до детства,
До чёрного неба над стонущим бором —
Всё уходит, чтоб больше
Не думать о нём, не гадать.
Словно тени теней
Проплывают в толпе многоликой
Непонятные судьбы,
Которые не повернуть.
В тишине, в тишине,
В тишине умирает великий,
Чтобы смертью своей
У столетий отнять тишину.
«Передо мною…»
Передо мною —
В сизых лозах пень…
А за полоской лоз – как море – озимь.
И так мне радостно,
Что хочется запеть,
Но вместо песен
Выступают слезы.
Вот, торопясь,
Бежит куда-то жук.
Ага, он в дом,
И не стучится в двери.
А я гляжу на всё, гляжу, гляжу,
И в горле сохнет,
И глазам не верю.
Я болен, околдован, глухо пьян?
О нет! Даю разгадку тайне:
Передо мною – родина моя
Вновь рождена
За столько лет скитаний.
«…Ругай меня, люби меня…»
…Ругай меня, люби меня,
Превозноси,
Низвергни в бездну,
Пока я искоркой огня
В безбрежьи мира не исчезну.
Пока судьба моя – не «были»…
И сердце бьёт ещё рывками.
И музыка души – не пыль,
Спластавшаяся в мёртвый камень.
«Своим…»
Своим,
Земным,
Живым поющим братьям
Я улыбнусь
Незрячей болью слёз…
«Не заблудился я…»
Не заблудился я,
Но все же поаукай.
Я не замерз,
Но не гаси огня.
Я не ослеп,
Но протяни мне руку.
Я не ослаб,
Но пожалей меня.
«Вода, вода…»
Вода, вода…
Гляжу в тебя,
Гляжу до головокруженья,
И забываю счёт годам
От сопричастности к движенью.
Как будто я тебе сродни,
Но до поры очеловечен.
Как будто бы я сам родник,
Из этой вечности возник,
По ней иду,
И путь мой вечен.
«Родные плачущие вербы!»
Родные плачущие вербы!
Глухое дальнее село!
Я б не любил тебя, наверно,
Так обречённо,
Так светло,
Когда б над каждым
Чёрным злаком
Не убивался сердцем я,
Когда бы сам с тобой не плакал,
Отчизна светлая моя!
Журавушка
Конец семидесятых – пожалуй, самый тяжёлый период в мирной жизни. Иллюзии о душевном равновесии на свободе рассеялись. Средства на жизнь давала работа слесарем-сантехником (кстати, Михаил был хорошим слесарем), но на одном месте подолгу не задерживался. Контакт с коллективом всегда превращался в пьянку с просаживанием и без того нищенской зарплаты. Стремился найти местечко в котельной с круглосуточными и ночными дежурствами. Впрочем, случайные «друзья» и богема быстро обнаруживали эти «уютные местечки»…
На сайте «Стихи.Ру.» Михаила Николаевича иногда называли профессиональным поэтом. Если иметь в виду Союз писателей СССР, затем России, – да, он был принят в него в 60 лет. Но средств к существованию эта профессия не давала никогда. Гонорары за сборники стихов получал трижды: первый мы проели, на второй купили сыну виолончель, в третий раз деньги пропали «благодаря» гайдаровской реформе.
…Стихи не печатали, полагаю, по нескольким причинам.
Одна из них – непроходная тематика. В то время у всех на слуху был Владимир Высоцкий, люди ходили с гитарами. Миша тоже пел под семиструнную гитару (природная украинская музыкальность), но своё:
Не кипит, не бьётся в берега
Чёрная река судьбы зловещая.
От кого мне было так завещано —
За одну две жизни прошагать?
Белый пар скользит по валунам,
Как дыханье трудное, неровное.
Памяти моей лицо бескровное —
На лету замёрзшая волна.
И с тех пор за криками пурги
Слышу, если вслушиваюсь пристально,
Лай собачий и глухие выстрелы,
И хрипящий шёпот: «Помоги!..»
(Последние две строки он выговаривал с напором, подчёркивая каждое слово, а «Помоги!..» – глухо, с угасанием, потом – долгая пауза.)
Богема слушала, опрокидывала стаканы:
– Миша, это хорошо, но ведь это – тюрьма.
В Перми уже определились свои кумиры, своя поэтическая школа. Михаил писал в другой манере. Он был «не свой». К тому же его боялись: вчерашний «уголовник», непредсказуемый и непонятный.
Была и внутренняя, достаточно глубокая причина. Когда муж уехал в Вологду, я стала разбирать рукописи и поняла, что цельную книгу по требованиям того времени делать не из чего. Тюремное – нельзя. Новое… почти всё требует доработки. Я сложила рукописи в бумажные мешки и перевезла в Вологду. В новой двухкомнатной «хрущёвке-пенале» хранить их было негде, пришлось отнести в подвал. Однажды нашу сарайку разграбили, мешки разворотили, листы разлетелись по подвалу…
Кое-что помню наизусть. Было длинное стихотворение… полностью его не восстановить. Но вот эти строчки, смеясь, мы повторяли очень часто:
А котята: «Мяу!»
А котята: «Мяса!»
Кончен, кончен мясоед
Для кошачьих классов.
Нынче крысы ходят —
Шасть, шасть, шасть!
Нынче крысы в моде,
Нынче крысам всласть…
Это был период дефицита. Наш трёхлетний сын очень любил мясо, а его не было. Я говорила, что посажу Петю на ступеньки у обкома партии, научу кричать погромче «Мя-са!», а сама спрячусь рядышком в кустах.
Ещё была песня в народном стиле, мы мечтали, чтобы её исполнила Людмила Зыкина. Песня мне очень нравилась, но мы потеряли текст. Я помнила обрывки, стала просить Мишу восстановить. Не смог… Написал другое – по-своему хорошо, но я хотела «то». Так и думали, что не найдётся никогда… Вдруг в ворохе рукописей мелькнул старый листочек!
И теперь можно привести первоначальный текст полностью:
Пришла осенняя прохлада
Дорожкой белой под уклон
В мою единственную радость —
Так запоздавшее тепло.
Зачем-зачем легли туманы?
Зачем несбывшиеся сны?
Калина – горькая, как память,
Дожди, как слёзы, солоны.
Зачем осиновые листья
Качнул багровый ураган?
Зачем ты, иней серебристый,
Упал на дальние луга?
Перекликаясь с облаками,
Шумят снегов перепела!
Калина – горькая, как память,
Метелью белой зацвела.
…А тогда, четверть века назад, Миша пришел выпивший, с этой только что сочинённой песней, пел её и упрашивал меня подобрать мелодию на пианино, а я не умела… тыкал по клавишам одним пальцем и плакал.
Стал просить подыграть старшего сына, который учился во втором классе музыкальной школы, но тот тоже был беспомощен. Я потом серьезно поговорила с Глебом, чтобы старался получше учиться, потому что у папы хорошие стихи и песни, он сам записывать ноты не умеет, а кроме нас ему помогать некому.
Некоторые стихи были политически небезобидными, и когда на смену Брежневу пришел Андропов, Миша очень перепугался и хотел бежать в лес (мы жили у парковой зоны) немедленно жечь рукописи. Дело было к ночи. Я удерживала его, убеждая: огонь будет виден издалека, задержат – причём не за политику, а за разжигание костра в неположенном месте. А заодно и предметом сжигания поинтересуются…
Хотел покончить жизнь самоубийством – наглотался таблеток. Я вызвала «скорую». Врач спросил о мотиве. «Стихи не печатают». – «Хорошие стихи?» – «Хорошие». Врач больше ничего не сказал.
Когда в очередной раз Михаил получил мощный «отпих» в Пермском отделении Союза писателей, принёс домой стихотворение «Журавушки» и плакал. Мне тогда казалось, что это последнее, что он написал в жизни:
Раньше было – сожгут на костре,
А теперь от пожарищ устали.
И ведётся отлов и отстрел
По поющим, отставшим от стаи.
Успокойся, душа, не боли!
В этой жизни случаются миги.
В Красной книге уже журавли.
В Красной книге…
Журавушки в книге.
Миша мечтал связаться с русским зарубежьем, надеясь найти там понимание. Неизвестно, было бы это к лучшему или худшему – но чего не случилось, того не случилось. У нас не было связей.
Приведённые ниже стихи перед своим отъездом в Вологду Миша оставил мне на память, частично записанные в виде песен на магнитофонную ленту. Всё было смутно…
Я даже была готова к тому, что Михаил не вернётся вообще. Часто слушала эту запись в одиночестве. Но детям тоже нравилось, особенно старшему сыну – ему уже было 12. Однако запись была очень некачественной. Потом магнитофоны устарели…
Запись считалась утерянной. Уже после смерти Михаила я разыскала старую бобину. На областном радио с помощью компьютера её почистили, перевели на кассету и диск. Теперь можно слышать голос автора, его бардовское исполнение.
«У стенок, в воронках…»
У стенок, в воронках,
Во рвах, на холмах, у рябинки —
По отчему краю
Без вас не отыщешь версты:
Могилы забвенья,
Фанерные звёздочки, бирки,
Крест-накрест берёзы
Да русские в поле кресты.
Я ветры прошу,
Ребятишкам шепчу:
«Осторожно
Касайтесь камней,
Чернобокой ракиты и трав.
Здесь – думы страны,
Без чего вам прожить невозможно…»
Взывающий к миру,
Глаза застилает мне прах,
Проходит сквозь ставни,
Влетает в холодные сенцы.
Разбиться-забиться,
Не выкричать лиха в лета.
Так свято, так тяжко,
Отчизна,
Не знаю – как сердце
Не ахнет фугасом,
Вобрав свою боль и впитав.
«Над страною пустых колоколен…»
Над страною пустых колоколен,
Когда выстонут в поле сычи,
Руки выпластав
В аспидном поле,
Безответно душа прокричит.
Тишина. Пролетает зарница.
Глухота. Дольний ветер утих.
Может быть, это давнее снится —
Вижу сам себя в минном пути?
Зной донской по траншейным уступам?
Что ж, оставим потери свои.
Мы за всех бесконечно преступны,
Кто сорвётся,
Сойдет с колеи,
Кто – без принципа,
Кто – по уставу.
Жизнь моя,
Окликай их вослед,
Убеждай, что ещё не устала
Жить и верить
На этой земле.
«Всё иду…»
Всё иду,
Как маленький,
По степи бездонной,
Будто меня маменька
Прогнала из дома.
И летят без жалости,
Бьют дожди навылет
За мои ли шалости,
За грехи мои ли.
По глазам – тяжёлый дым
Стылого застолья.
Для потерь и для беды —
Полное раздолье.
Не дорога, маета.
Моросно-туманно.
Если, мама, что не так —
Ты прости мне, мама…
Будто только лишь для нас
Не к дороге обувь.
Декабрём легла весна.
Травы – под сугробы.
Через поле – лунный след.
Всё ли в жизни нужно?
Не гаси, родная, свет
В заверети вьюжной.
«От себя голова поседела…»
От себя голова поседела.
Соучастьем других не дури:
Я б сегодня
Под дулом не сделал,
Что бездумно вчера натворил.
Чьим восторгом шалел,
Словно бредом?
Не своей правотой принимал…
Забывал,
Где ударил, где предал,
Поглупев от чужого ума.
Доброта ли, любовь —
Показуха!
Глубоко безразличен ко всем.
Потому-то и в глотке не сухо —
То в солёной, то в горькой росе.
Только нет,
Не оглох я от быта.
Мне и мёртвому боль суждена.
Кем-то, может,
Но мной не забыта
Ни своя, ни чужая вина.
Где-то мы от родимых и близких
Ради мест призовых отреклись,
И глядят сквозь снега обелиски
С болевой
Напряжённостью лиц.
«Вперёд, моей жизни лошадка…»
Вперёд, моей жизни лошадка,
Так стыло, так тягостно тут.
Мне больно, мне горько, мне жалко
Плодящих в сердцах пустоту.
Какие ж вы были смешные!
Вам – первое место в строю.
Ложились снега обложные
В апрельскую душу мою.
Глаза – подо льдами кувшинки,
А в них – серебристая дробь.
К пушинке слетает пушинка,
К сугробу ложится сугроб.
«Вернуться б, вернуться…»
Вернуться б, вернуться,
Молвы разминировать поле!
Вот схватки! Вот лица!
Куда мне от них… Вот они!
Здесь жаждал я воли!
И вдруг от избыточной воли,
Как будто у края
Развёрстой завис полыньи.
И вздрогну от мысли,
Что сердце моё на прицеле.
На что опереться?
На чём задержаться, на чём?
У бездны стою.
А считал – у достигнутой цели.
Легчайшего ветра,
Достаточно ветра в плечо.
Как будто я проклят
И загнан насильно на землю,
Так горько, так стыло,
За хлябями хлябь без конца.
Подайте мне чашу,
Налейте мне, недруги, зелья,
Полнее, по-царски,
Настоя на ваших сердцах!
Чужой дождь
Над родниковой памятью вечерней
Сижу один
В каком-то там году.
Зачем я здесь
Без смысла, без значенья
Чужим дождём
В чужую лебеду?
Года мои,
Колеблемые свечи,
Я вижу вас —
Но нет туда пути.
Продувшемуся в жизни
В чёт и нечет,
За свет ваш дальний
Нечем мне платить.
Все разошлись
По делу и без дела.
Где близкие?
Где дружеский совет?
Лишь дождь чужой
Над головою белой.
На мне одном
Сошёлся клином свет.
К ликам храмов бревенчатых
Мы рассылали стихи по толстым и тонким журналам, но получали стереотипные отказы с дежурным вылавливанием «блох», а также: «К сожалению, редакционный портфель переполнен…». Редким просветом порадовало письмо из Красноярска от Виктора Астафьева. Миша решился послать ему стихи, потому что Астафьев долго жил в Перми. Тогда он ещё не был столь знаменит. А вдруг не откажет? И Виктор Петрович ответил – на двух страничках:
«Уважаемый Михаил Николаевич! Стихи ваши очень энергичны по ритму, задиристы по содержанию, хотя порой и сдаётся мне, что Вы тыритесь на действительность дорогую вроде дворняги, цапнете за штаны и тут же хвостом виляете извинительно. В этом деле – или, или…
Конечно же, на стихах ещё лежит печать незрелости, но и самостоятельность проглядывает, вернее, скорее стремление к ней, и во всём чувствуется поэт, т. е. человек, богом отправленный в мир выражать себя и свои чувства посредством стона, а не потому что захотел стать поэтом. Поэт – он невольник, он с рождения обречён, и тут ничего не поделать никому, даже цензуре, даже внутреннему цензору. Вам, конечно же, надо писать и писать, но поскорее проходить задиристость и так называемые «поэтические находки», т. е. скорее устремляться и достичь естественности самовыражения…
Готовьтесь к трудной доле современного советского поэта. Всем самостоятельно мыслящим людям, и литераторам в частности, живётся у нас нелегко. Желаю Вам удачи!
Ваш В. Астафьев».
Астафьев предлагал помощь в публикациях – на Урале и в Москве. Но из журнала «Урал», куда он пообещал переслать стихи, никто не написал. Переписку с Виктором Петровичем мы оборвали сами, рассудив: если человек сказал доброе слово, это ещё не значит, что его надо эксплуатировать до упора. Астафьев – не поэт и не издатель. Сибирь – далеко… Однако этой «протянутой в ледоход соломинкой» мы жили и грелись долго.
Однажды Миша сказал:
– Я долго думал, к кому хотел бы обратиться по крупному счёту, и нашёл два имени: Лев Аннинский и Вадим Кожинов. Но Аннинский более историк литературы. А Кожинов работает по современности. Я напишу Кожинову.
Мы отобрали восемь-девять стихотворений.
Прошло полгода, а может, и больше. Мы почти забыли об этом письме – мало ли кто нам не ответил?! И вдруг приходит поэт Витя Болотов:
– Вот, я нашел это в издательстве – валялось среди рукописей. Увидел твоё имя и подумал, что, может, тебе пригодится.
Мы взяли листок и обомлели: это была кожиновская рекомендация к публикации.
Чтобы понять значимость этого факта, надо вспомнить, что означало в семидесятые годы имя Вадима Кожинова. Это был литературный бог и бунтарь. Он сделал имя Николаю Рубцову. Среди тех, кого он «выводил в люди», Алексей Прасолов, Анатолий Жигулин, Николай Тряпкин, Виктор Лапшин… Уже одно упоминание фамилии Кожинова рядом с именем неизвестного автора могло считаться сенсацией.
Первая реакция – бурная радость. И… оторопь. Ну и что? Рекомендация САМОГО Кожинова полгода валяется в издательстве, и никакой реакции. Можно представить, как «стояла бы на ушах» литературная Пермь, напиши Кожинов такое о ком-то другом! Но зачем эта рецензия нам здесь, дома? Повесить на стенку? Хвастаться перед знакомыми? Она была направлена по адресу – издателям.
В начале января 1982 года в редакцию газеты «Молодая гвардия» пришёл запрос – послать на учёбу в Высшую комсомольскую школу журналиста. Выбор пал на меня. Я сначала хотела отказаться: много работы, маленькие дети. И чему там научусь? Тем более – на сорок дней…
Но Миша сказал:
– Управимся без тебя. Поезжай. Найди в Москве Кожинова и расскажи обо мне.
…В первый раз Вадим Валерьянович назначил мне встречу в Доме архитектора: он там читал лекцию на вечере памяти Рубцова. Я пришла почти за час до начала, села в первом ряду. Слушала, боясь проронить слово. Потом лектор пригласил посмотреть фильм о Рубцове, и я послушно пошла в кинозал. А когда вспыхнул свет, оказалось, что Кожинов давно ушёл.
Не буду утомлять длинным рассказом, как я пыталась добиться встречи вторично. Наконец, он сдался – предложил пообщаться в фойе Союза писателей. С первых слов стало понятно: Кожинову надо от меня отделаться. Он держал под мышкой стопку исторических книг и вежливо разъяснил:
– Я вообще отошёл от поэзии, видите – занимаюсь историей.
Я ещё что-то говорила о пермской безысходке, об отношении к его рекомендации… Он несколько вальяжно развёл руками:
– Ну, если со мной в Перми не считаются, может быть, посчитаются в Вологде. Пусть едет в Вологду. (Так запросто!)
Потом подал мне пальто. Пока я застегнула пуговицы, оглянулась: в фойе уже никого нет. Все мои «героические» усилия кончились ничем. На следующий день в нашей журналистской школе на целый день было мероприятие на ВДНХ. Мы сидели врассыпную в большом актовом зале. Одиночное место было выбрать нетрудно: просторные ряды, рассчитанные на массовую аудиторию, полукружьем, как в цирке, уходили вверх. Ничего не помню, что на этом занятии происходило… сочиняла и переписывала письмо Кожинову. Много чего написала: об украинских дедах, о войне, о тюрьме… Послала без обратного адреса – чтобы не было соблазна проверить, дошло ли.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71175301?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.