Бубновые тузы
Виктор Некрас
Восстание декабристов разгромлено, но история не закончилась – по стране катятся аресты, и теперь Власу Смолятину, Глебу Невзоровичу и Грегори Шепелёву нужно остаться вне подозрений и помочь спастись арестованному мичману Аникею Смолятину.
Виктор Некрас
Бубновые тузы
Недоросль – молодой дворянин, не достигший совершеннолетия и не поступивший еще на государственную службу.
«Толковый словарь русского языка»
под редакцией Д.Н. Ушакова
Я начинаю царствовать под грустным предзнаменованием и со страшными обязанностями. Я сумею их исполнить. Проявлю милосердие, много милосердия, некоторые даже скажут – слишком много; но с вожаками и зачинщиками заговора будет поступлено без жалости, без пощады.
Император Николай I
в беседе с французским послом П.-Л. Лаферронэ
Никогда не водись с чёртом, с мальчишкой и с обезьяной, никто не знает, что у них на уме.
Редьярд КИПЛИНГ
«Ким»
Городу Санкт-Петербургу –
с непреходящей любовью
Глава 1. Девять мечей
1. Санкт-Петербург, 21 декабря 1825 года, Невский проспект, Лиговский канал – Александро-Невская лавра
Процессия остановилась около чугунной ограды Знаменской церкви. Грегори, оттёртый невеликой, но густой толпой к самому тротуару, отлично видел, что шлагбаум на заставе за деревянным мостом через Лиговский канал поднят, и часовые (никаких инвалидов[1 - Инвалид – военный пенсионер, отставник, ветеран.]! настоящие солдаты!) с обеих сторон дороги взяли на плечо, и густой иней плотно облёк примкнутые к мушкетам штыки.
Ждали.
Знали.
Провожали.
Процессия стояла недолго – со ступеней храма неторопливо сошёл священник в угольно-чёрной рясе с серебряным шитьём, влился в толпу – Грегори не заметил, как тот затерялся среди тёмных одежд дорогого сукна. И почти сразу же возница на ко?злах[2 - Ко?злы – сиденье для кучера.] катафалка тряхнул вожжами, причмокнул непослушными на морозе губами, кони дружно влегли в хомуты, и мрачный экипаж тронулся с места – раскачивались на лёгком зимнем ветерке боковые чёрные шторы, открывая на мгновения обтянутый шёлковым крепом тяжёлый громоздкий гроб.
Петербург прощался с губернатором.
Следом за катафалком тронулись и остальные. Кавалькада на убранных тиснёной жёлтой кожей, чёрным шёлком и серебром конях. Впереди, на вороном жеребце – новый государь, лица его Грегори не разглядел, да и без надобности было. Следом – генералы, адмиралы, сенаторы и прочий придворный люд. Дамы в колясках и каретах – не одно прекрасное лицо омрачили солёные капли из глаз, глядящих на чёрный экипаж, который уже миновал заставу и вкатился на Знаменский мост. Прощай, красавец генерал! И уже потом, пешими – подчинённые Михаила Андреевича, офицеры столичной полиции и жандармерии. А следом за ними – немногие петербуржские обыватели, соседи генерала, его слуги. Никого из родни не было – все родственники Милорадовича жили в Киевской губернии, а оттуда до Петербурга так скоро не добраться – до них скорее всего, и весть-то о его гибели только-только донеслась.
Кадет Шепелёв шёл следом за офицерами, в толпе обывателей и соседей. Грегори и не думал провожать в последний путь отцовского командира – всё сложилось как-то само собой. Хотя про похороны знал отлично – с утра от директора объявили, что мол, желающие могут отдать последний долг военному губернатору столицы. Кадеты и воспользовались оказией – кто из них действительно собирался пойти на похороны Милорадовича, Грегори не знал, но не видел в толпе ни единого в форме корпуса. Возможно, кто-то где-то и есть. Хотя такой человек должен быть где-то поблизости.
Грегори за воротами корпуса первым делом огляделся по сторонам, чая найти поблизости своих друзей, но никого не увидел. Ни Влас, ни Глеб даже и не подумали пойти в город – оба по-прежнему фрондировали и бравировали своим фрондерством. Скорее всего. А может быть, просто не хотели. Хотя как может не хотеть прогулки здравомыслящий человек, всю неделю запертый в стенах корпуса – это Грегори решительно отказывался понимать. Хоть какие-то элементарные приключения.
Впрочем, приключений за последний месяц им хватило выше головы, совершенно не элементарных – перед ними грозили померкнуть и прошлогодние эпопеи с наводнением и дракой на Голодай-острове.
А потом ноги как-то сами принесли его на Конногвардейский бульвар, а там, увидев катафалк, Грегори и пристал к процессии.
Катафалк миновал мост, на прилежно подогнанные друг к другу мостовины ступили копыта свитских коней. А Грегори поравнялся с гранитными обелисками заставы, покосился на всё ещё стоящих навытяжку караульных солдат.
Ворота заставы были узковаты, возникла толчея, и в этой тесноте кадета кто-то ощутимо саданул локтем (или ещё чем-то твёрдым и острым) прямо под ребро. Грегори с громовым шипением втянул морозный воздух сквозь зубы – перед глазами аж круги пошли, и дыхание занялось! Рана, полученная на побережье залива (кто его и зацепил тогда кортиком, то ил Влас, то ли литвин – сейчас разберёшь разве? – в памяти смутно мелькали искажённые злостью и отчаянием рожи да отполированные до слюдяного блеска клинки) словно вся разом взялась огнём. Хорошо ещё в корпусе никто не заметил их ранений – у каждого из них кожа порезана, у кого на боку, у кого на плече, а у него, Шепелёва – на груди. Перевязывали потом каждого в шесть рук, да клялись над огнём и кровью, что никому никогда про то не скажут.
Пока что клятвы не нарушил никто.
Придерживая на голове фуражку, Грегори осторожно – рана всё ещё болела – поворотился, собираясь либо облаять невежу последними словами, либо, что было более вероятно, пустить в ход кулаки. И наплевать, что снова закровит рана, и рубашка измажется.
Но не пришлось.
– Ты?! – удивлённо выдохнул он.
Яшка-с-трубкой весело и насмешливо улыбнулся в ответ. Опять он застал Грегори первым. Эта их негласная игра продолжалась, каждый, может быть и не желая того, при каждой новой встрече её продолжал.
– Я, – ответил он с лёгким вызовом, выдернул из-за кушака трубку и воткнул её в зубы. На этот раз на бульвардьё не было его щегольского драного цилиндра – должно быть, не выдержал испытаний временем, наконец. Или сам Яшка сдался перед холодом и выбросил драную шляпу. На голове уличника теперь красовался добротный суконный картуз – в нём, безусловно, было теплее, но…
– Чего так глядишь? – еле внятно сказал Яшка – говорить мешала трубка, из которой тянуло едва заметным, но ощутимо смрадным дымком. Дешёвый табак, – отметил про себя Грегори, – да и правильно, откуда у уличника настоящий кубинский, к примеру или ямайский? Хорошо если из Сарепты…
– Как-то тебе без цилиндра… – Грегори пошевелил пальцами, подбирая слова. – Шарм не тот…
– Ништо, – весело осклабился бульвардьё. – Наше от нас не уйдёт. Вон, глянь, впереди какая шляпа… – он кивнул на мелькающий где-то над головами толпы в коляске тёмно-вишнёвый с чёрным отливом широкополый боливар[3 - Боливар – модная в 1820-е годы широкополая шляпа, названная в честь героя латиноамериканской революции Симона Боливара.]. – Я буду не я, если к концу дня эта шляпа моя не будет.
«Я – не я, и шляпа – не моя», – хмыкнул про себя Грегори (а боливар и впрямь – хорош!), но вслух сказал иное:
– А здесь ты чего? Ради шляпы или генерала провожаешь?
– Да вот ещё, – поморщился бульвардьё, шевельнув плечом в потёртом армяке. – Просто поглазеть. Не каждый день выдастся такое. А ты?
– Да так же, в общем, – уклончиво ответил кадет, подумав. В конце концов, не собирался же он изначально на эти похороны? Не собирался. Значит, по большому счёту – правда.
Непонятно было, правда, куда тело генерала везут, но Грегори утешил себя тем, что вряд ли далеко. Устать или замёрзнуть всяко не успеешь. Благо и день не слишком морозный.
Дорога за мостом пошла гораздо хуже – утоптанная и накатанная, но узкая – обычная санная колея (город закончился и по обе стороны дороги только изредка попадались одинокие дома предместья), и процессия растянулась на добрых полверсты. Грегори и Яшка оказались почти в самом хвосте – оборванца не пускали вперёд добротно одетые обыватели, а кадет не захотел оставлять приятеля одного. Так и шли, приотстав, среди городской челяди да мастеровых, которые хоть и косились на неподобающую парочку, но либо молчали при виде Гришкиной формы, либо что-то сдержанно цедили в сторону в адрес Яшки – впрочем, связываться с бульвардьё никому не хотелось, тем более, что и он никого не задирал.
К тому же процессия шла недолго – уже совсем скоро приостановилась, и толпа с заминкой поползла в разные стороны, утаптывая снег сапогами, штиблетами и валенками. Грегори чуть приподнялся на носках, проклиная свой невысокий рост – из всей тройки друзей он был ниже всех, даже и сейчас, в пятнадцать лет – пять вершков сверх двух аршин, а вот Влас – семь вершков. А Глеб и вовсе – чуть ли не десять вымахал, орясина литовская. А на него, Шепелёва, даже Яшка на чуть сверху поглядывает, хоть на вершок, да выше кадета.
Сумел-таки разглядеть, что катафалк остановился у арочных ворот, прорезанных в невысокой каменной стене, за которой поднимались позолоченные купола и кресты. Домов поблизости вообще почти не стало, только ветерок гонял по голому полю позёмку, завихриваясь вокруг кустов и раскачивая вершины деревьев ближайшего леса..
– Монастырь какой-то? – бросил Грегори Яшке – бульвардьё, хоть и выше на вершок, а тоже глядел поверх голов и шляп. «Должно быть, боливар свой высматривает», – насмешливо подумал кадет.
– Какой-то… – с невыразимым превосходством покосился уличник на кадета. – Александро-Невская лавра, как-никак… старейший петербургский монастырь. Должно быть, здесь и отпоют, и похоронят. Пошли, ближе пролезем!
Пошли, что ж…
К воротам сумели подобраться, когда уже и отпевать закончили, да и похоронили, должно быть, уже – народ стал потихоньку просачиваться наружу – по одному, по двое, по трое. Грегори и Яшка затерялись между колясок, кибиток и карет, ныряя в проходах между ними, словно в закоулках городских трущоб.
Грегори оценивающим взглядом окинул стоящих у ворот дюжих монахов, и бульвардьё, тут же поняв, чего хочет кадет, зашипел:
– Ты что, внутрь нацелился?! Брось!
– Ничего, Яша, – проговорил Грегори, словно сам не понимая своих слов. – Пропустят…
– Ну ты как знаешь, а я внутрь не пойду, – решительно отверг уличник. – Мне ни к чему. Я тут пережду. А ты попытай счастья, что ж… Ты в форме, ты из благородных, тебя, может быть, и пропустят.
Верно рассудил бульвардьё.
Грегори, выбрав момент, когда в воротах на какое-то короткое время образовалась пустота, подскочил к воротам. Монах у правого воротного столба, до того, стоявший в лениво-расслабленной позе и только крестившийся в ответ на крёстные знамения каждого выходящего, увидев невесть из-за какой кареты вынырнувшего мальчишку оживился. Протянул здоровенную лапищу – схватить за шкирку.
– Оставь, – недовольно прогудел второй. – Не видишь, парень из благородных, кадет… почти что офицер!
В голосе его явственно послышалась лёгкая добродушная насмешка, но Грегори решил не обижаться, только стрельнул взглядом на первого монаха – ишь, брюхо-то нажрал, слуга божий.
– Чего тебе, отрок? – спросил, между тем, тот, что подобрее.
– Отче, а где генерала Милорадовича похоронили? Мне б могиле его поклониться? Под его рукой отец мой при Бородине бился.
– Михайлу Андреевича-то? – почти без вопросительной интонации уточнил монах. – Ступай по дорожке, откуда народ идёт, там храм увидишь, Духовский. В нём и схоронили… Ступай.
Грегори обрадованно рванул в ворота монастыря.
– Стой! – сумрачно окликнул его второй монах. – Лоб-то перекрести, орясина! Не в трактир, чать, идёшь!
Кадет не стал обижаться на грубые слова. Торопливо перекрестился и снова, уже спокойнее, шагнул под арку.
Грегори вернулся, когда большая часть народу уже отъехала в город, а пеший народ тянулся к городу по дороге небольшими кучками и парами. Вышел за ворота, огляделся, и почти тут же наткнулся взглядом на бульвардьё. Яшка ждал его невдалеке от ворот, в стороне, присев на торчащий из снега пень. Должно быть ещё когда лес под строительство монастыря сводили, срубили дерево, а пень чересчур могучий оказался, не совладали, да так и оставили, благо не на дороге. Уличник грыз сухарь, весело поглядывая на пустые ворота – оба монаха уже ушли – а на голове его красовался боливар.
Сумел-таки, – подумал Грегори с неожиданной для себя лёгкой завистью. И показал Яшке оттопыренный вверх большой палец. Бульвардьё ответил самодовольной ухмылкой.
2. Санкт-Петербург, 24 декабря 1825 года. Крюков канал
В квартире Олешкевича не изменилось почти ничего. Только появилась пара новых стульев в гостиной, новая дверь в мастерскую, до заметно прибавилось кошек – только в прихожей Глеба и Габриэля встретили на этот раз уже не три кошки, а целых пять. И запах, неистребимый кошачий запах, стал гораздо сильнее.
– А, это вы, молодежь?! – радушно воскликнул художник, встречая приятелей в прихожей. На нем был испачканный красками передник, а суконный блузон[4 - Блузон – короткая мужская куртка.] сбился набок и переносился, но пан Юзеф не обращал на это никакого внимания. Не стали обращать внимания и они – зачем? А художник, меж тем, взмахнул кистью, с которой на обои полетели редкие капли кармина[5 - Кармин – пурпурная краска, получаемая из карминовой кислоты, производимой самками насекомых группы кошенили.] (пан Юзеф не обратил на это ни малейшего внимания – его щеки горели, глаза блестели, почти сияли – до таких ли мелочей, когда человеком овладевает вдохновение). – Проходите в гостиную, будьте как дома, Фёкла сейчас сварит вам кофе. Я к вам чуть позже присоединюсь, сейчас, увы, занят, прошу меня простить…
Он выпалил все это с частотой барабанной маршевой дроби и почти тут же скрылся за дверью, оставив на бронзовой начищенный ручке следы пальцев, заляпанных краской неопределенного оттенка – больше всего она подходила на смесь хны и индиго[6 - Хна, хенна – краска из высушенных листьев лавсонии, обычно рыже-коричневого цвета. Индиго – растительный краситель характерного синего цвета.].
– Художник, – с непонятной интонацией в голосе обронил Габриэль – Невзоровичу послышалось в нем то ли осуждение, то ли восхищение, то ли сочувствие. А может быть, всё вместе.
– Творческие люди таковы, – глубокомысленно сказал Глеб общую фразу и чуть покраснел – а ну как Габриэль сейчас посмеётся над ним, скажет, что так все говорят, а ты, мол, провинциал, и слов-то нужных придумать не смог.
Но Габриэль смолчал, от чего Глеб вдруг разозлился ещё сильнее – злился на снисходительный тон, которым Кароляк говорил об Олешкевиче, и на себя самого – за то, что никак не может удержаться и при каждом разговоре со старшим приятелем нет-нет да и начинает примеряться к его манере общения и вкусам.
В прихожей словно ниоткуда, как и в прошлый раз, возникла Фёкла, заполнив тесную комнатку своими пышными размерами. Косо поглядела на приятелей, потом, видимо, признав знакомых, коротко кивнула на отворённую двустворчатую дверь в гостиную (иных приглашений от неё ждать не приходилось), сама же принялась, что-то неразборчиво и неприязненно бурча под нос, оттирать краску с дверной ручки.
Дверь в мастерскую осталась приотворённой, и приятели, проходя мимо, почувствовали сочащийся оттуда в прихожую явственный запах краски, который мешался с кошачьим запахом прихожей.
Пытаться заглянуть внутрь приятели не стали – незачем. Да и пан Юзеф сам расскажет и покажет всё. Потом. Когда получится.
Если получится.
В гостиной Кароляк устроился на диване, том самом, на котором он не так давно ссорился с Юзефом Пржецлавским. Забросил ногу на ногу, раскинул руки по диванной спинке. Глеб, присев в кресло, едва заметно (старался, чтоб совсем не заметно было, но не вышло) поморщился – Габриэль порой раздражал (а иной раз и злил!) своей бесцеремонностью, но – странное дело! – проходило несколько дней, пара недель, и Глеба снова тянуло встретиться с этим странным, высокомерным и злым, но умным шляхтичем.
В гостиной тоже стоял всё тот же неистребимый кошачий запах.
– Не понимаю, – полушепотом сказал Глеб приятелю, чуть покосившись на дверь в прихожую (можно было быть уверенным, что хозяин их не слышит). – Неужели ему нравится жить в таком кошатнике? Я конечно, тоже кошек люблю, но это, мне кажется, уже выше человеческих сил и здравого смысла…
Габриэль неопределенно помавал рукой в воздухе, словно подбирая слова – чтобы и поточнее выразиться, и хозяина, буде тот вдруг услышит, не обидеть.
– Тут, понимаешь, не только в любви к кошкам дело, – пояснил он, наконец. – Хотя и в ней тоже… Пан Юзеф – добрейшей души человек, и котенка выбросить у него просто рука не поднимется. И приказать прислуге это сделать – язык не повернется тоже. Вот вся округа этим и пользуется… сам же как-то видел, как ему котят подкинули. Вон они, котята, в прихожей, выросли.
– Мне тоже было бы жалко,– подумав, покачал головой Глеб. – Но я бы так всё равно не смог.
– Я бы, по правде говоря, тоже, – самокритично признал Кароляк. – Давным-давно бы разогнал всех и повыкидывал. Значит, я не такой добрый, как пан Юзеф…
Габриэль скривил губы в злобной усмешке, и Невзорович невольно отвёл глаза – то, что его приятель совсем не добрый человек, он понял давно – была возможность убедиться.
И не одна.
Фёкла принесла кофе – сваренную на песке робусту отвратительного вкуса (готовить экономка Олешкевича не умела совершенно) в небольших чашках, с кардамоном и фисташками. Рядом с чашками высились на подносе стаканы с холодной водой, в узорных блюдцах томился разноцветный рахат-лукум.
Чашек было только две – значит, художника ждать придётся долго. Впрочем, ни Глеб, ни Габриэль не спешили.
Некуда было спешить.
Сочельник.
Весь Петербург готовится к празднику – по улицам носятся разукрашенные и разнаряженные тройки под бубенцами и в атласных лентах, где-то уже поют величальные и виноградье, по всему городу несёт сладким печевом и жареными колбасами. Для Габриэля, католика, и Глеба, униата, этот праздник не был действителен – их Рождество миновало две недели назад. Но почему бы не воспользоваться поводом для прогулки по городу, благо начальство в корпусе в праздники на такое смотрит сквозь пальцы?
– Всё-таки я по-прежнему считаю, что ты зря убиваешь время в этом корпусе, – сказал вдруг Кароляк, помешивая кофе сандаловой палочкой и словно продолжая разговор, неволей прерванный ещё в ноябре – вся эта суматоха со смертью императора, междуцарствием и мятежом пролетела мимо Кароляка – он уезжал на это время в Варшаву по какому-то, как он туманно выразился, «чрезвычайно важному делу». По какому именно – не говорил. А Глеб, гордости ради, не расспрашивал. – Ты принес бы нам гораздо больше пользы в сухопутной или даже в статской службе.
Глеб в ответ только махнул рукой – ты же, мол, знаешь мои обстоятельства.
Обстоятельства.
Облежательства.
Разумеется, Габриэль знал. Что, впрочем, ничуть не мешало ему вещать и поучать с невероятным апломбом.
Возражать ему у Глеба не было ни желания, ни сил. Да и к чему? Лишний раз вспоминать про опекуна, чтоб у него холера в печёнках поселилась?
Впрочем, и времени для этого тоже не стало – дверь распахнулась, в гостиную ворвался хозяин. От пожара на щеках и сияния в глазах не осталось и следа – брови нахмурены, лицо насуплено. Олешкевич отшвырнул в угол скомканный передник и не сел даже, а упал в кресло напротив Глеба. Брезгливо и привередливо посмотрел на свои испачканные краской пальцы, страдальчески сморщился и крикнул:
– Фёкла! Кофе ещё не остыл?! – перехватив устремлённые на него взгляды приятелей, он сварливо бросил. – Ну да, не получилось… всё – до дябла, пся крев…
– А… что именно не получилось-то? – осторожно спросил Глеб, но художник в ответ только махнул рукой:
– Оставьте… это совершенно не важно. Замышлялась чепуха, и вышла чепуха, достойная только в печку попасть. Поговорим лучше об ином.
Фёкла вплыла в гостиную, величаво плыл перед ней по воздуху поднос – та же чашка кофе, тот же стакан с водой, тот же рахат-лукум. Вот только двигалась она иначе, не так, как подавала кофе гостям – как-то истово, что ли, благоговейно. Глеб заметил это ещё в прошлый визит, отметил про себя истовость, с которой экономка прислуживала хозяину и обыденность, с которой гостям. Отметил, как странность – и забыл.
Олешкевич подхватил с подноса чашку, замер на мгновение осязая неуловимый кофейный аромат, потом, словно дождавшись, пока экономка выйдет из гостиной, сказал равнодушно, словно о чём-то малозначащем:
– Пришло письмо от пана Мицкевича.
Невзорович промолчал, понимая, что он тут младший, которому не стоит показывать свою осведомленность, рискуя показать только глупость. Да и вряд ли это говорилось для него, это он тоже понимал. Зато Кароляк оживился.
– Как дела у пана Адама? Наслаждается одесским климатом?
– Наслаждается, – хмыкнул Олешкевич, делая первый глоток. – Только не одесским, а московским. Особо ничего не пишет, только выспрашивает подробности про… – художник помедлил несколько мгновений, словно раздумывая, назвать ли вещи своими именами или всё-таки обойтись иносказанием, и выбрал второе, – про известное всем дело. О том, что волнует всех.
И правда, сказать яснее можно было только брякнув слово «мятеж», «заговор» или «беспорядки».
– Ну так пусть пан Мицкевич знает, что русские заговорщики проиграли во всём, – сказал Кароляк напрямую, откровенно презирая словесные увертки. И правда – было бы кого стесняться.
Глеба внезапно охватило странное и неприятное чувство, – он вдруг ощутил себя словно бы марионеткой в руках опытного кукловода в какой-то странной и малопонятной ему пьесе. Он мягко отставил в сторону опустевшую чашку, бросил в рот последний кусочек рахат-лукума и поднявшись на ноги, отошёл к окну. Стоял у подоконника, прижимаясь лбом к ледяному стеклу, и, чуть прищурясь, разглядывал колышущиеся по ветру верхушки заснеженного бурьяна в запущенном саду.
И слушал.
– Так полагаете? – приподнял бровь художник. Он тоже отставил чашку (причем поставил ее по рассеянности прямо на раскрытую толстую книгу на туалетном столике), упёрся кулаками в колени и стал внезапно похож на хищную птицу, готовую взлететь – Глеб отлично видел его отражение в зеркале справа, пусть даже и краем глаза.
– А разве ж это не так, пан Юзеф?! – запальчиво и вместе с тем ехидно бросил Кароляк. – Константин… (он поискал подходящее слово, словно не хотел нелицеприятно выразиться о брате царя) испугался, Литовский полк тоже проиграл. А на престоле теперь – молодой и решительный царь вместо Константина…
– Кто бы мог подумать, – брезгливо кривя губы, сказал Олешкевич и чуть отвернулся. – Кто бы мог подумать, что он откажется… ни во что пришлись все старания. Ах, княгиня Лович, княгиня Лович…
– Она не виновата, пан Юзеф, ты прекрасно знаешь, – резко перебил его Кароляк. – К тому же она нужна была нам около Константина… кто бы мог подумать, что именно это и станет причиной…
Он оборвал свои слова и махнул рукой.
– А мы? Мы проиграли? – спросил художник после недолгого молчания. Какое-то время они оба глядели друг на друга, совершенно, казалось, забыв о том, что кроме них в гостиной есть ещё кто-то. А сам «кто-то» помалкивал.
Слушал.
– Мы выиграли главное, – сказал, наконец, Кароляк. – Сохранили организацию, избежали репрессалий… проскрипций… Так считают и в Вильно, и в Варшаве…
– Мы потеряли союзников, и это кажется мне гораздо более важным, – горько покачал головой Олешкевич.
– Невелика потеря, – криво усмехнулся Габриэль. – Всё равно общей юшки с ними сварить бы не вышло. Они и друг с другом-то сладить не могли – одним республику подавай, другим – парламентскую монархию… вряд ли они бы поняли наши цели.
И повторил:
– Так считают и в Вильно, и в Варшаве.
Глеб сжал зубы – от слов Кароляка становилось горько и тошно на душе.
3. Санкт-Петербург, 25 декабря 1825 года, Екатериненгоф.
Звонили в колокола.
Сначала доносился негромкий звон откуда-то издалека, должно быть, с колоннады Казанского собора, почти сразу же вслед за ним мягко накатывался перезвон из-под шпиля Петропавловки, а потом все их властно накрывали колокола Николы Морского – этот собор был ближе всех, его и было слышно лучше. И только потом едва слышно вплетался звон откуда-то совсем издалека, как бы не из Александро-Невской лавры (хотя в это Власу слабо верилось – далековато).
Помор открыл глаза. На стёклах протаяли окошки, и в них весело лилось солнце – словно весной. А говорят, в Петербурге солнца не дождёшься, а зимой – и тем более. В широких полотнищах яркого солнца на паркете бродили едва заметные тени – по небу ползали облака. На улице свистели мальчишки, слышался колокольчик извозчика, звонко и весело скрипел под ногами снег. Где-то за закрытыми дверьми звякала посуда, слышались голоса прислуги – кто в господском доме встаёт раньше остальных? – Конечно, дворецкий или экономка, а следом за ней – кухарка. Или повар. У кого как.
Дворецкого в этом доме не было – не настолько были богаты потомки шаутбенахта Иевлева, а экономка была одновременно и кухаркой. С кем же она разговаривает? – озадачился на мгновение Влас, но почти тут же понял – дворник, должно быть, зашёл, с праздником поздравить да чарку вина выпить за здоровье хозяев. А может и не только хозяев, но и экономки – до прекрасной дамы ей было далеко, конечно, но вчера вечером Веничка, чуть посмеиваясь и смущённо краснея, рассказал, что дворник чуть ли не каждый день заходит поцеловать ей ручку. А тут – Рождество, тем более!
Вспомнив про Веничку, Влас невольно поискал его глазами. А чего искать-то? Кузен спал. Поджав ноги и свернувшись в клубок под толстым одеялом (за ночь комната довольно-таки выстыла, хотя Власу, с его привычкой к беломорским холодам это и было нипочём), он подложил правый кулак под щеку и ровно сопел носом, выводил переливы. Утренний сон самый сладкий, верность этих слов Смолятин проверил на себе неоднократно – бывает, что в корпусе, услышав барабан на побудку, глаза не в силах разлепить.
А вот сегодня не спалось.
Не до того.
Помор прерывисто вздохнул и осторожно, чтобы не разбудить Венедикта, повернулся на другой бок. Удачно повернулся, почти без шума. Походная складная кровать Иевлева-старшего, не в первый раз уже приютившая Власа, оказалась невероятно скрипучей и на малейшее движение кадета то и дело отзывалась разноголосым пением. В этот же раз она только чуть слышно скрипнула каким-то рассохшимся стыком. У Власа, как и всегда в таких случаях, мелькнула раздражённая мысль: «Дворяне, столичные жители, а такую рухлядь дома держат!», тут же, впрочем, им благополучно забытая – взгляд Власа остановился на книжных полках. Но сегодня его совершенно не тянуло встать, на цыпочках подкрасться к ним, вытащить с полки, к примеру, «Легенду о Монтрозе» и снова нырнуть под тёплое одеяло. В прежние свои гостевания у Иевлевых он каждый раз так и делал.
Не сегодня.
Да и не стоило понапрасну ослушничать – добро ещё, после мятежа Иевлевы не отказались от сомнительной родни, замешанной в заговоре на жизнь государя. Могли и на дверь указать. К чему семейству статского советника такие родственники – карьеру только ломать!
Влас закусил губу и злобно шмыгнул носом.
Опять!
В нём опять заговорило то, что он не любил в себе и своей родне больше всего. Фамильное материнское любование самоуничижением. То, из-за чего Седуновы долго не знались с Иевлевыми совсем, то, из-за чего за пять лет жизни в Петербурге Аникей не нашёл даже дня времени, чтоб не то что навестить дальнюю родню – даже и повидаться с ними.
Гордыня бедности.
Краем уха Влас уловил едва слышное шевеление и тут же закрыл глаза – притворился спящим, подсматривая сквозь ресницы – он умел так смотреть, не моргая, со стороны казалось, что он спокойно спит.
Почти бесшумно приотворилась дверь, и в комнату заглянула женская голова – точёный овал лица и прямой, с вырезными крылышками ноздрей, нос; высокий лоб и чёрные, воронова крыла, волосы, уложенные в аккуратный греческий узел. Самая модная причёска в Петербурге на конец тысяча восемьсот двадцать пятого года, – столичные модницы щеголяли с такой причёской в солидарность с греческими героинями и в пику политике покойного ныне государя, который «не желал помогать одним головорезам против других». Мать Венедикта, Софья Ивановна Иевлева, в девичестве Сабурова. Живые тёмно-карие, почти чёрные глаза быстро обежали взглядом комнату, и голова тут же исчезла, оставив, впрочем дверь приотворённой.
– Спят? – услышал Влас за дверью негромкий, но от того не менее скрипучий чем обычно голос Веничкиного отца. Сильвестр Иеронимович говорил тихо, даже не вполголоса, а полушёпотом, но разобрать слова всё-таки было можно.
– Спят, – вздохнула в ответ Софья Ивановна.
– Ну и пусть себе, – проскрипел Иевлев-старший. – Досталось мальчишке… пусть хоть в рождество в домашнем поспит…
Про меня говорят, – холодея, понял Влас. И вслушался – что-то ещё скажут?
– Да уж… вот оказия так оказия, – проговорила мать Венички тоже полушёпотом. – Не знаю, что и делать… никакого ума не прикладывается. Угораздило же его брата…
Помор сжал зубы. Вот сейчас они и скажут то самое, после которого останется только сделать вид, что ничего не заметил и не понял, но перестать сюда ходить, а с Веничкой-кузеном свести всю дружбу к официальным отношениям. Краями разойтись, как сказал бы уличник Яшка-с-трубкой.
– Да, это верно, – скрипнул статский советник по дипломатической части.
– А что, Сильвеструшка… помочь ему никак? – голоса утихали – должно быть, старшие Иевлевы удалялись от двери Венькиной комнаты. – Может, похлопотать как-то… поднести что-нибудь кому-нибудь?
– Да я уж и сам подумывал… – расстроенно проскрипел Сильвестр Иеронимович. Дальше Влас не слышал – родители Венички ушли. Но если бы и остались и разговаривали в полный голос у самой двери – он и то вряд ли разобрал бы хоть что-то. В душе стоял грохот и сумбур – словно ледоход на Двине или Неве, когда огромные грязно-зеленоватые пузырчатые льдины теснясь ползут по течению, налезая одна на другую, сталкиваются с треском и грохотом, крушат друг друга в мелкие осколки.
Софья Ивановна хлопочет за Аникея?!
Да так, что готова дать кому-то на лапу?
Влас рывком сел на кровати – она немедленно отозвалась ноющим многоголосым скрипом, но помор не обратил на это внимания. А Венедикт даже не шелохнулся – крепок утренний сон.
А глаза-то у тебя уже на мокром месте, – укорил себя Влас, снова шмыгая носом и утирая предательскую слезу, – она катилась по носовой пазухе и уже смочила солёной горечью губы.
На мокром.
Дуэлянт хренов.
Карбонарий[7 - Карбонарии – члены тайного, строго законспирированного общества в Италии в 1807 – 1832 гг.].
Будущий морской офицер.
Девчонка и только!
Влас снова шмыгнул и решительно принялся выбираться из тёплого одеяла.
В коридоре кадет почти сразу же столкнулся с Софьей Ивановной.
– Влас! – обрадовалась она. – И уже в парадное оделся?
Влас словно бы увидел себя со стороны ее глазами – раннее утро, а он уже – в штиблетах и мундире. Ладно ещё фуражку не надел.
Усмехнулся.
– А ты чего так рано встал – ещё и ж восьми часов нет?
– Привык, – сумрачно ответил помор. – В корпусе побудка рано…
– А Венедикт, видимо, не привык, – задумчиво удивилась Софья Ивановна. – Каждый раз спит чуть ли не обеда.
– Ну… – затрудненно пробормотал Влас. – Мне ещё надо…
Он встретился с ней взглядом и вдруг покраснел – понял, что сейчас она неправильно его поймет.
Она именно неправильно и поняла. Видимо, именно из-за того, что он покраснел.
– Ты что, забыл, где у нас уборная?
– Не забыл, – процедил Влас. – Мне другое нужно – с мужем вашим поговорить…
– С дядей Сильвестром, – мягко поправила она, улыбаясь.
– Именно, – насупился Влас. – С дядей Сильвестром.
– Он в кабинете, – опять чуть удивилась Софья Ивановна. – Помнишь, где у нас кабинет?
– Спасибо… тетушка… – с лёгкой запинкой выговорил кадет. – Разумеется, помню.
«Дядя Сильвестр» (у Власа язык всё ещё не поворачивался назвать его дядей) отозвался на стук в дверь мгновенно. Проскрипел из-за двери: «Ворвитесь» со сдержанной иронией.
Влас ворвался.
Ну то есть, вошёл, конечно. Шагнул через невысокий порожек, притворил резную ореховую дверь и остановился, оглядываясь.
В кабинете Иевлева-старшего кадет Смолятин ещё не бывал ни разу, хотя в доме Иевлевых он за прошедший от знакомства с Венедиктом и Софьей Ивановной год был уже достаточно частым гостем – не в пятый ли раз оставался с ночёвкой.
Собственно, смотреть было особо и не на что. Обтянутые недорогим и неброским темно-зелёным шелком стены, такие же, как и по всей квартире, несколько книжных полок, доставленных толстенными томами в матерчатых и кожаных переплетах, потёртых и побитых временем, со стёртой позолотой и серебрением букв. И запах в кабинете стоял особенный – чернила, старая бумага, кожа и лёгкий дымок сгоревшей бумаги. Обтянутый вытертой кожей и даже на вид удобный небольшой диван, кресло в противоположном углу. Подсвечники на стенах и на небольшом столе. Пожалуй, единственным примечательным предметом в кабинете Сильвестра Иеронимовича был секретер английской работы – строгая изысканная скромность форм, темное полированное дерево, скорее всего, орех, обилие потайных ящичков и открытых полочек, откидная столешница и встроенный бронзовый письменный прибор на пять предметов и такой же подсвечник на верхней крышке. Около секретера и сидел «дядя Сильвестр» – повернулся навстречу Власу на поворотном стуле с выгнутой спинкой. За его спиной в неглубокой ниже секретера Влас успел заметить раскрытый бювар жёлтой кожи с разложенными бумагами и толстую книгу на деревянном пюпитре.
– Доброе утро, Сильвестр Иеронимович.
– Доброе утро, Влас, – скрипнул «дядя Сильвестр». На его пенсне поблескивали блики утреннего солнца из окон. – Не спится?
– Не до сна, – сумрачно ответил кадет, по-прежнему стоя у порога.
Иевлев-старший несколько мгновений разглядывал насупленного родственника, потом кивнул в сторону кресла.
– Присядьте, кадет. Я чувствую, у вас серьезный разговор.
Кресло оказалось очень удобным, Влас сразу же утонул в нем и чуть разозлился – нега сбивала с толку. Лучше было бы сесть на стул. Но ладно уж. Не пересаживаться же.
Он выпрямился как мог, положил ладони на толстые подлокотники и сказал, стараясь произносить слова как можно официальные:
– Сильвестр Иеронимович… – и, помедлив, – ваше высокородие…
«Дядя Сильвестр» поморщился и перебил – голос его вдруг стал ещё более скрипучим, хотя казалось бы, дальше скрипеть просто некуда:
– Кадет, вы сейчас, я так думаю, хотите наговорить кучу невообразимых и невыразимых глупостей вроде того, что ваш брат замешан в заговоре, а значит, я рискую карьерой и положением в обществе, принимая вас в своем доме, и тому подобное прочее, не так ли?
Щеки Власа словно охватило огнём, он опустил голову и признался:
– Так.
– Оставьте это досужим сплетникам, – в голосе статского советника явственно слышалось высокомерие, но – странное дело! – Влас чувствовал, что относится оно отнюдь не к нему.
– Спасибо, Сильвестр Иеронимович, – прошептал он, пряча глаза и больше всего боясь, что в них опять стоит соленая вода.
– Не стоит благодарностей, кадет, – сухо сказал «дядя Сильвестр», и этот его тон чудовищно не вязался с тем, что именно он говорил. – Даже если бы я и рисковал чем-то… родственников не выбирают, это единственные люди с нашей жизни данные нам от бога, и грех этим пренебрегать.
– Дядя Сильвестр, – выговорил, наконец, Влас и вскинул на статского советника отчаянные глаза. – А… вы не можете похлопотать… через свои связи.. у вас ведь наверняка есть связи по дворе?.. хотя бы о свидании с Аникеем?
В глазах Иевлева-старшего стояло странное выражение – словно случилось что-то такое, чего он давно ждал. Ну не относить же это к тому, что Влас, наконец, назвал его дядей?
– Я попытаюсь, Влас, – скрипнул он, и этот скрип впервые не показался кадету неприятным и чужим. – Обещать определенно не могу, но я попытаюсь.
4. Санкт-Петербург, 31 декабря 1825 года, Васильевский остров, Морской кадетский корпус.
Свечи чадили.
За окнами стыл зимний петербургский вечер, тёмно-синие сумерки ползли по улицам, сторонясь жёлтого масляного огня фонарей и окон, стелились по промёрзлым и оснеженным мостовым.
Храни меня, мой талисман,
Храни меня во дни гоненья,
Во дни раскаянья, волненья:
Ты в день печали был мне дан.
Егор Данилевский меланхолично перебирал струны гитары, и в спальне царила тишина – примолкли и прежние, и новые.
Когда подымет океан
Вокруг меня валы ревучи,
Когда грозою грянут тучи, —
Храни меня, мой талисман.
И только трое – Грегори, Влас и Глеб, прижавшись в углу, негромко, почти шёпотом переговаривались. Впрочем, песню слушали и они.
В уединеньи чуждых стран,
На лоне скучного покоя,
В тревоге пламенного боя
Храни меня, мой талисман.
Священный сладостный обман,
Души волшебное светило…
Оно сокрылось, изменило…
Храни меня, мой талисман.
На столе, выдвинутом на середину комнаты – несколько бутылок цимлянского вина, любимого вина атамана Платова, нарезанный ломтиками сыр, солёные крымские маслины, печёные яйца из ближней лавочки на Васильевском острове, овсяное и гороховое толокно – оттуда же, копчёная невская колюшка в глубокой чашке, чёрный бородинский хлеб с тмином, зелёный лук, нащипанный на окне в людской. Около двери – Жорж Данилевский – одно ухо слушает песню брата, второе – прижато к неширокой щели, оставленной неплотно прикрытой дверью – не дай бог, патруль застукает кадет за неподобающим занятием. На табуретке перед Жоржем – глиняный стакан с вином, облупленное яйцо, щепотка соли и несколько ломтиков сыра – доля дозорного.
Пускай же ввек сердечных ран
Не растравит воспоминанье.
Прощай, надежда; спи, желанье;
Храни меня, мой талисман[8 - А.С. Пушкин.].
Песня закончилась, и Грегори развернул свежую газету. «Северная пчела», – отметил про себя Влас, глядя на заголовок.
– Что пишут? – спросил он без интереса, просто ради поддержания разговора.
– Греки произвели высадку на Кипре, овладели там городом и крепостью Лимасол, – размеренно прочёл Грегори, кося взглядом из-за газеты на друзей. – В средней Аравии шестьдесят тысяч человек арабов разбили совершенно полк египетского паши.
– К чёрту арабов, – процедил Глеб, тем не менее, не сводя глаз с друга и слушая его слова внимательно.
– Про греков давай, – сумрачно поддержал его Влас – он сидел с ногами на кровати, обхватив руками колени и опершись на них подбородком (двадцать пять розог за неподобающую позу, если увидит офицер).
– Про греков, так про греков, – усмехнулся кадет Шепелёв и продолжил, драматически завывая в подходящих местах – должно быть, хотелось развеселить приунывших друзей. – Греческий флот, состоящий из шестидесяти кораблей, шестнадцатого ноября находился перед Наварином в виду неприятелей. С каждой минутой ожидают какого-либо решительного события. Недавно снабдили Миссолунги провиантом на сорок дней. Известие, что Константин Боцарис напал ночью на неприятельский стан, было несправедливо: он взял пятьсот верблюдов, отправленных со съестными и боевыми припасами в армию Решид-паши. Ещё?
– Читай, читай, – хмыкнул Влас, немного оживясь – видимо, театральные ужимки Грегори не пропали даром.
– Ну что ж… – Грегори посерьёзнел, отбросил завывания. – Ибрагим-паша намеревался наводнить войском своим Элиду; часть конницы его достигла до Агушеницы (на левом берегу Алфея) и отправилась вверх по течению Смерны, но была отражена с потерею. Подобное же сопротивление встретили неприятели и при Каламате и Зурте. Они оставили Аркадию и отступили в крепости Мессенские, взяв с собой тридцать человек пленных и всю добычу, которую только могли захватить. Пишут из Гравозы, с Крита, что значительная часть сфакиотов[9 - Сфакиоты (сфакийцы, сфакианцы; греч. ?????????) – жители региона Сфакия на западном Крите.] и жителей Кидонии, Апокурона и Решима, соединились с восставшими греками. Мустафа-бей расположился при Миссаре, и турки разбили лагерь в Хане. В греческом Сенате предложены были четыре кандидата, для выбора из них губернатора в Крит: Георгий Мавромихали, Трекупи, Александр Маврокордато и Томбази. Сей последний был избран, но он не принял сей должности. – Здесь издают новую газету «Всеобщий журнал». Генерал Лассароль находится в Гасшуни и обучает там конный корпус, составившийся из волонтёров.
Грегори раздражённо скомкал газету и отшвырнул её в сторону.
– Странное ощущение, – задумчиво сказал Влас. – Названия – словно из учебника по классической истории… Элида, Мессения, Аркадия, Крит, Кипр… кажется вот сейчас Тезея упомянут или Геркулеса… а тут – турки, янычары, египетский паша… абсурд какой-то.
– Вот где делаются настоящие дела, – злобно проговорил Грегори. – Шестьдесят кораблей…
Он мечтательно зажмурился, друзья смотрели на него понимающе и сочувственно – они знали, что Грегори сейчас мысленно видит – греческие суда с гроздьями цепляющихся за ванты клефтов[10 - Клефты – в Греции времён Османской империи участники вооруженных отрядов, боровшихся против османского господства, чаще всего горцы.], облака порохового дыма на жерлах пушек, размазанная на палубе кровь.
– Вряд ли там корабли, – отрезвляюще процедил Влас. – Откуда они у греков? Суда. Фелюги, шхуны, самое большее – бриги[11 - Кораблём мог называться только парусник, имеющий три мачты с прямыми парусами. Всё остальное назывались судами. Фелюга, фелука (от араб. (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%90%D1%80%D0%B0%D0%B1%D1%81%D0%BA%D0%B8%D0%B9_%D1%8F%D0%B7%D1%8B%D0%BA) ?????) – небольшое палубное (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B0%D0%BB%D1%83%D0%B1%D0%B0)судно (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D1%83%D0%B4%D0%BD%D0%BE) Средиземноморья с косыми парусами (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%BE%D1%81%D0%BE%D0%B9_%D0%BF%D0%B0%D1%80%D1%83%D1%81) в форме треугольника со срезанным углом, военное и торговое. Шхуна (от голл. (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9D%D0%B8%D0%B4%D0%B5%D1%80%D0%BB%D0%B0%D0%BD%D0%B4%D1%81%D0%BA%D0%B8%D0%B9_%D1%8F%D0%B7%D1%8B%D0%BA) sсhоenеr) – тип парусника (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B0%D1%80%D1%83%D1%81%D0%BD%D0%BE%D0%B5_%D1%81%D1%83%D0%B4%D0%BD%D0%BE), имеющего не менее двух мачт (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D1%83%D0%B4%D0%BE%D0%B2%D0%B0%D1%8F_%D0%BC%D0%B0%D1%87%D1%82%D0%B0) с косыми парусами. По типу парусного снаряжения (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B0%D1%80%D1%83%D1%81%D0%BD%D0%BE%D0%B5_%D0%B2%D0%BE%D0%BE%D1%80%D1%83%D0%B6%D0%B5%D0%BD%D0%B8%D0%B5) шхуны делят на гафельные, берму?дские, стаксельные, марсельные и брамсельные. Бриг – двухмачтовый парусник с прямыми парусами на фоке и гроте и одним косым гафелем на гроте.].
– Какая разница, – махнул рукой Грегори. – Всё равно – это дело настоящее.
– А поехали туда, – вдруг сказал Глеб, глядя куда-то в окно.
– Куда? – непонимаюше переспросил Влас.
– В Грецию, – пояснил Невзорович. – К Боцарису, к Маврокордато, к Каподистрии, в конце концов. Турок бить…
– Нельзя, – вздохнул Влас. – Русским подданным запрещено лично государем.
– Какая несправедливость, – вздохнул Грегори. – Вот посмотрите – англичане и французы уже там. Кокрен, Лассароль… имя им легион. В конце концов дождёмся того, что они с этого всего наибольшую выгоду и получат, а мы – доскромничаем, в сторонке простоим.
– Ну так вот и надо исправить эту несправедливость! – рубанул ладонью воздух Глеб. Сейчас он и в самом деле готов был поехать в Мессению резать турок во славу русского царя. В конце концов это и есть борьба за свободу.
– Нельзя, – отрезал Грегори, насупясь. – А корпус как же? Это ж моя мечта…
– Твоя мечта – флот, корабли, – возразил Глеб. – А там этого в избытке.
– Всё равно нельзя, – сказал Влас. – Как я брата брошу?
Это возражение все молча приняли и признали.
– Эх, и всё равно, – вздохнул Глеб. – Мутно на душе.
– Как-то всё… – Грегори пошевелил пальцами, словно подыскивая слова. – Расплывчато. Да и неприятно… не знаю. Нет у меня таких слов.
– Ну да, – пробормотал словно бы невзначай Лёве. Он сидел совсем рядом с ними, но почти не вмешивался в разговор – так, изредка ронял слово-другое. Пристроив на кровати Власа большую грифельную доску, мекленбуржец раскладывал на ней игральные карты. Хотя, когда Грегори пригляделся к ним, он тут же переменил своё мнение – карты совсем не были игральными. С первого взгляда они казались знакомыми, но если присмотреться…
– Что – ну да? – нервно переспросил Глеб. Он, казалось из них троих вёл себя живее всех остальных, то и дело дёргался, словно порываясь что-то делать, кого-то бить и за кем-то куда-то бежать. Правда вот пока что не знал – что, кого, за кем и куда.
– Положение у вас сейчас как раз такое, – пояснил Лёве, на мгновение перестав разбрасывать карты по доске. Подумал и ткнул пальцем в одну из карт. – Вот, глянь. Как раз на ваш расклад гадаю. Это девятка мечей, карта которая предрекает неуверенность в своих силах…
– Лёве, – перебил его удивлённо Грегори. – Что это за карты ты там раскидываешь? В каких это картах есть такая масть – мечи?
– В картах Таро, – меланхолично ответил Лёве, разглядывая разложенные по грифельной доске карты. – Другие какие-то карты могут врать, карты Таро всегда говорят правду. При гадании…
– Что, прямо вот так и говорят? – поднял бровь Глеб, который, видимо, что-то знал об этих картах, в то время как остальные слышали о них явно впервые. – Прямо вот так и всегда?!
Лёве на мгновение замялся, глядя на карточный расклад, потом поднял голову и глянул на шляхтича – в глазах его словно таяло и плыло что-то древнее, предвечное, то, о чём не спрашивают попусту. Потом он чуть вздрогнул и в глазах прояснилось – словно думал о другом и вдруг вспомнил:
– Во всяком случае, меня они никогда не обманывали… – он вдруг остановил взгляд на лице Грегори, словно видел его впервые в жизни. – Я, конечно, не могу утверждать, что они всегда говорят правду… – встретив прямые взгляды всех троих друзей-кадет, он запнулся и, наконец, выговорил: – Сейчас они говорят, что вы, все трое, находитесь на перепутье, ждёте условного знака от судьбы или ещё от кого-то-то или чего-то более значимого.
– Что, прямо так и говорят? – скривил губы Глеб. Он, почему-то не верил ни единому слову из того, что говорил Лёве и его карты. – Говорят, что я жду?
Лёве отвёл глаза – всего на мгновение. Потом он вдруг вскинул голову – казалось, ему откуда-то с неслышимых и невидимых полей подали сигнал – а кто именно подал, он не смог бы ни объяснить, ни предположить.
– Я вижу то, что я вижу, – отчеканил он вдруг, словно вдохновлённый страстью или каким-то сокровенным знанием. – Могу и на будущее раскинуть, поглядеть, что вас ждёт. Тут, конечно, ошибиться можно…
– А кинь, – сказал вдруг, странно улыбаясь, Глеб. – Всегда хотел будущее знать… может, хоть поймём, что нам делать-то…
Лёве несколько мгновений смотрел на литвина в упор, потом согласно кивнул и принялся раскладывать карты, но тут уже Грегори, протянув руку, смешал карты в одну кучу.
– Не надо, – сказал он, морщась. – Нет никакого будущего. Только такое, которое мы сами совершим.
Глава 2. От сумы и от тюрьмы
1. 25 декабря 1825 года, Архангельская губерния, Поморский берег, город Онега
Звонили колокола.
Весело разливался, растекался по городу праздничный перезвон, метался по узким и кривым улочкам города от одного заплота к другому, цеплялся за тесовые кровли и лемех[12 - Лемех – деревянные пластины (чаще всего, осиновые) для покрытия кровли.] бочек[13 - Бочка – тип крыши (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D1%80%D1%8B%D1%88%D0%B0) сложной конфигурации, незамкнутый цилиндр или полуцилиндр, с повышенным и заострённым верхом, в результате чего на фасаде образуется килевидный фронтон, напоминающий храмовую главу – «луковицу» (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9B%D1%83%D0%BA%D0%BE%D0%B2%D0%B8%D1%87%D0%BD%D0%B0%D1%8F_%D0%B3%D0%BB%D0%B0%D0%B2%D0%B0) в разрезе.], стучался в слюдяные окошки теремов и камницей[14 - Камница – способ застройки северных сёл и городов без соблюдения улиц, вразброс.] разбросанных по берегу изб.
Звал к заутрене.
Небо на восходе ещё и не думало окрашиваться рассветом, не появилась даже узенькая полоска на самом окоёме, ярко светили звёзды – как будто ледяное крошево рассыпали по шёлковому крепу, горстью швырнули, словно сеятель сыпанул.
А на северной окраине ходили па?зори[15 - Па?зори – полярное сияние.] – разноцветные столбы плясали над ледяным полем, дышали, то подымаясь, то опускаясь, причудливыми полотнищами на ветру растекались, потрескивая зелёные, алые и синие, иной раз даже с уклоном в фиолетовый цвет, сполохи[16 - Сполохи – полярное сияние, сопровождающееся громом и треском.].
Мичман Логгин Смолятин сидел на крыльце, уютно закутавшись в долгополый тулуп из белой шкуры ошкуя[17 - Ошкуй – белый медведь.]. По правде сказать, шкура когда-то была белой – сейчас от долгого ношения, давно уже стала светло-серой. Изрядно вытертая, она, тем не менее, всё ещё неплохо грела.
Прижавшись к высоким балясинам[18 - Балясины – невысокие фигурные столбики, поддерживающие поручни перил (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B5%D1%80%D0%B8%D0%BB%D0%B0).] крыльца, мичман забросил ногу на ногу, покачивал носком тёплого унта и курил трубку (кривую, самодельную, но настоящего крымского бриара), попыхивал вкусным манильским дымком (настоящая манила, голландская контрабанда, чтоб вы понимали).
Дома дожидался рождественский стол – печёный гусь, яичница с олениной – любимое блюдо поморов – рассыпчатая пшённая каша на молоке. Молоко, правда чуть отдавало рыбой – год был на сено тощий, и хозяйка, по поморскому обычаю, недавно стала добавлять в сено юколу[19 - Юкола – вяленая рыба.]. Голодная кутья миновала, но и на рождественском столе почётное место занимали квашеная капуста с мочёной клюквой. В середине же гордо красовалась и бутылка с клюквенной настойкой, рубиново отливала мутноватым стеклом.
Колокола не умолкали, и мичман, докурив трубку, выколотил пепел через перила на снег – сугроб в этом месте был не белый, а серый – зима долга, и мичман не первый раз сидел на крыльце и покуривал. И не в последний, должно быть. Поднялся, разминая ноги, сунул трубку в кисет, глянул в сторону церкви – высокий шатровый четверик[20 - Четверик – четырёхугольный сруб.], луковица, крытая лемехом – крест, казалось цепляется за пляшущие па?зори.
Заглушая невнятный (не Матка, чай, не Грумант[21 - Матка, Грумант – поморские названия архипелагов Новая Земля и Шпицберген.], чтоб сполохи с громом ходили) треск, послышался весёлый звон колокольчика, и из-за ближней избы выкатилась оленья упряжка. Утробно хоркая, олени дружно влегали в упряжь, лопарь-каюр весело скалился на передке саней, помахивая осто?лом[22 - Осто?л – шест для управления нартами.], а позади, вальяжно развалясь, сидел онежский капитан-исправник Агапитов в оленьей малице нараспашку. Щеки Агапитова разрумянились – видно было, что он разговелся с утра, не дожидаясь заутрени и теперь спешил искупить грех в церкви.
Логгин Никодимович чуть склонил голову – с Агапитовым они были знакомы слабо, только раскланивались издалека. Как вот сейчас.
Но капитан-исправник неожиданно, заметив мичмана, хлопнул каюра по плечу – тщедушный невысокий лопарь едва не свалился с саней и удержался только по многолетней привычке ездить. Сунул в снег осто?л, и упряжка остановилась, пробороздив снег копытами и концом осто?ла. Олени тяжело дышали, поводили боками, косили выпуклыми глазами. Вожак упряжки, дюжий бык в два с половиной аршина в холке, дружелюбно покосился на Смолятина, потянулся мягкими губами за подачкой. Мичман, весело усмехнувшись (будто знал!) вытащил из кармана сухарь, старый, в табачных крошках. Олень взял угощение с ладони мягко, приветливо фыркнул, переступил копытами по хрусткому снегу.
– Логгину Никодимовичу! – капитан-исправник грузно слез с невысоких саней, встряхнулся, словно пёс, шагнул мичману навстречу с протянутой рукой.
– Прохору Яковлевичу, – отозвался Смолятин, хлопая ладонью о ладонь полицейского.
– Поздорову ль на все четыре ветра? – спросил капитан-исправник негромко, подойдя вплотную. И тут Логгин поневоле встревожился – хоть Агапитов и говорил самые обычные для поморского берега слова, а только как-то странно себя вёл, будто хотел поговорить так, чтоб никто не слышал. Да кому слышать-то, не лопарю ж каюру, который по-русски и знает-то слов с десяток не больше. Да и о чём таиться?
– Поздорову, поздорову, – обронил Смолятин, прищурясь. – А батюшка ваш – здоров ли?
Отец капитана-исправника, когда-то матёрый кормщик-груманлан[23 - Груманланы – русские промышленники-поморы, жители Кольского полуострова и побережий Белого моря, занимавшиеся на Груманте (Шпицбергене) охотой, рыбной ловлей, сбором гагачьего пуха и др. Имели на нескольких островах архипелага постоянные поселения.], давно-давно хаживал в море бить китов, а сейчас оскорбел ногами, даже и ходил плохо, ковылял с лиственничным костылём.
– Слава богу, – отозвался Агапитов. Теперь он стоял совсем рядом, и в предутренней темноте можно было разглядеть его широкое курносое лицо в обрамлении заиндевелого оленьего меха. – Вы вот что, Логгин Матвеевич… от сына давно ль вести были?
– От… сына? – в два приёма выговорил мичман. На душе вдруг разом захолонуло – неужто с кем-то из парней что случилось? Почему-то сразу подумалось про младшего, который иногда пугал отца своей страстью к морю. А ну как сбежал из корпуса да подался матросом с каким-нибудь английским купцом в Индию, а то в Грецию, с турками воевать – помнил мичман, как летом, на «Елене» сын любопытничал, новости про греков искал. И почему-то совсем не было и единой мысли про Аникея. Хотя, как тут же подумалось, надо было в первую очередь думать именно про него. – От которого сына? Что случилось?
От капитана-исправника ощутимо пахло водкой и жареной олениной. Разговелся Прохор Яковлевич, разговелся…
– Передавали за верное, – проговорил он, жарко дыша сивухой. – А сегодня и официальная бумага пришла… Десять дней назад в Петербурге… офицеры-вольтерьянцы взбунтовали солдат против государя Николая Павловича…
Логгин Никодимович со свистом втянул морозный воздух сквозь зубы.
Аникей!
Мгновенно вспомнилось и невнятное письмо старшего сына, и смутные разговоры с полупрозрачными намёками, когда виделись в августе с Петербурге – про настоящее дело, да про надёжных друзей, да про вольную волю.
Вот оно, настоящее-то дело, вот они и надёжные друзья.
– Аникей? – выговорил мичман почти без вопросительной интонации.
– Арестован, – отрезал капитан-исправник с оттенком сочувствия в голосе. – Имею совершенно точные сведения. Замешан и взят под стражу.
– Добро хоть жив, – без выражения выговорил Логгин Никодимович, отворачиваясь. Дёрнул себя за ус, словно оторвать собирался. Боль отрезвила, вернула в сознание. – Кто-то знает ещё?
– Я не буду никому ничего рассказывать, – покачал головой Агапитов. – Ни к чему это. Я знаю, вы знаете… да и хватит, пожалуй.
– Благослови вас бог, – щека мичмана невольно дёрнулась, он кивнул в сторону крыльца. – Зайдёте?
– Благодарствуйте, недосуг, – отозвался капитан-исправник, падая в сани, хлопнул ладонью по спине лопаря. – Пошёл!
Каюр взмахнул осто?лом:
– Поть-поть-поть! – упряжка разом взяла с места, рванула сани.
А мичман, чуть сгорбясь, побрёл к крыльцу – какая уж теперь церковь, после таких-то известий?
Февронья оправила сарафан, глянула на своё отражение в лохани – праздничная головка двинского жемчуга, серебряные серьги с чернью, длинные грозди колтов[24 - Колт – древнерусское женское украшение, полая металлическая подвеска (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%BE%D0%B4%D0%B2%D0%B5%D1%81%D0%BA%D0%B0), прикреплявшаяся к головному убору и часто украшенная зернью (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%97%D0%B5%D1%80%D0%BD%D1%8C), сканью (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D0%BA%D0%B0%D0%BD%D1%8C), эмалью (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%AD%D0%BC%D0%B0%D0%BB%D1%8C), чернью (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A7%D0%B5%D1%80%D0%BD%D1%8C_(%D1%8E%D0%B2%D0%B5%D0%BB%D0%B8%D1%80%D0%BD%D0%B0%D1%8F)). Предположительно, во внутреннюю полость закладывался кусочек ткани, смоченный благовониями (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%91%D0%BB%D0%B0%D0%B3%D0%BE%D0%B2%D0%BE%D0%BD%D0%B8%D1%8F).] на вышитой кичке[25 - Кика, кичка – древнерусский женский головной убор с рогами.] – жена мичмана Смолятина любила рядиться по старине, ещё той, допетровской. Порой напоминала себе о том, что она теперь дворянка, а только всё равно – свои, поморские, наряды казались и приятнее глазу, и удобнее, и к душе лежали больше, чем роброны и салопы[26 - Роброн – европейское женское платье XVIII века с очень широкой колоколообразной юбкой. Салоп – верхняя женская одежда в виде широкой длинной накидки с прорезями для рук или с небольшими рукавами, часто на подкладке или вате. Салопы шили из бархата, шелка, дорогого сукна, часто на подкладке, вате или меху (в основном из куницы и соболя), с бархатными или меховыми отложными воротниками.]. Да и кому их тут показывать-то, у самого Белого моря? Кто поймёт? Только посчитают, что вознеслась Февронья Смолятина, возгордилась. И правильно, пожалуй.
– Мама, ну пойдём же, – Иринка уже стояла у порога, наряженная так же, как и мать, только рубаха не голубого цвета, а рудо-жёлтого, и сарафан не тёмно-зелёный, а светлый, травчатый. Да и жемчуга с серебром пока что не было – возраст не тот, рановато. Натягивала полушубок оленьего меха и никак не могла попасть в рукав.
– Сейчас, дочка, сейчас, – улыбнулась Февронья, снимая с деревянного гвоздя свой полушубок. – Не спеши…
Артёмка сидел на лавке, насупясь – он давно уже оделся и теперь ждал, пока «бабы, наконец, нарядятся».
В сенях грохнула дверь – тяжело, с маху – и все трое разом замерли, повернувшись к двери. Февронья уронила полушубок на пол.
Под тяжёлыми шагами скрипели половицы – никогда не скрипели даже когда Логгин нёс снаружи большое бремя дров или ноги плохо держали хмельного.
Отворил дверь, шагнул через порог, глянул бешено и тяжело. Февронья попятилась – никогда ещё не доводилось ей видеть Логгина таким. Шевельнул плечами, сбрасывая медвежий тулуп.
– Логгин, – она попыталась улыбнуться. – Пора в церковь идти, а ты всё в этой старой шубе…
Он промолчал. Швырнул шубу на лавку, тяжёлыми шагами, так и не притворив дверь, дошёл до стола.
– Отче? – нерешительно позвала Иринка – губы кривились от непонятного страха – дочь тоже никогда не видела отца таким.
Гулко булькая, рванулась из бутыли клюквенная настойка, светилась в стакане, словно кипящая кровь. Логгин на мгновение задержал руку, потом залпом выцедил настойку, не поморщась, зажевал куском пирога с треской.
– Логгин? – позвала мужа Февронья, уже понимая, что случилось что-то страшное. – Ты чего это, до заутрени-то разговляешься?
Муж повернулся к ней от стола, глянул тяжело и страшно – таким жутким в свете лампад было его лицо, что Иринка не выдержала – заплакала. А Артёмка бросился к матери и обхватил её за ноги, прячась за подолом сарафана.
Новость ударила, словно громом.
В первое мгновение Февронья скривила губы и даже завыла-запричитала, но почти сразу же оборвала вой и плач – не тот она была человек, правнучка Ивана Рябова-Седунова, победителя свейской эскадры.
Повесила полушубок обратно на гвоздь – и впрямь уж тут не до церкви.
Верно рассудил муж.
– Верно рассудил, – сказала она вслух. Логгин хлопнул глазами, не понимая, потом всё же понял, как-то боком кивнул, кривя губы. Сел за стол, сдвинув локтем блюдо с капустой и клюквой, сидел, молча глядя куда-то в запечек, словно там домовой корчил ему рожи или жестами пытался подсказать, что надо делать.
Думал.
Задумчиво налил второй стакан, пошарил взглядом по столу, отыскивая кусок на заедку.
– Пить-то с горя тоже не дело, – хмуро сказал Февронья. – Она так и стояла у печи в праздничном сарафане, подперев щёку ладонью и осуждающе глядя на мужа.
– Не бойсь, жена, не запью, – отозвался Логгин, махнул стакан, сунул в рот кусок копчёной оленины. Прожевал и сказал, подняв на жену глаза. – Собирайтесь. В церковь пойдём.
– Да… как?
– Да так, – яростно ответил мичман. – Никто не умер, некого отпевать. Праздник есть праздник. Пусть все видят, что нас не согнёшь. Вечером баню протопим, а завтра – в Петербург поеду. Хлопотать.
Несколько мгновений Февронья глядела на мужа непонимающе, потом, вдруг разом поняв, просияла и кивнула головой.
И правда ведь. Никто не умер. А от тюрьмы, как от сумы – хоть и не зарекайся, а спастись всё ж можно.
Прав мичман.
2. 24 декабря 1825 г. Казанская губерния.
Солнце вдалеке чуть коснулось красным набрякшим краем зубчатой стены леса – тёмно-зелёной, почти чёрной, с густой россыпью белизны снеговых шапок. Вечерний морозец чуть пощипывал щёки и кончик носа, пытался забраться в незастёгнутый ворот полушубка. В воздухе – ни ветринки, и только редкие некрупные хлопья снега, медленно кружась, падают на сугробы, на дорогу, утоптанную лаптями, валенками и копытами, укатанную санными полозьями.
Гнедой Гуляй звучно фыркнул, переступил копытами, качнув всадника – звучно хрустнул под подкованными копытами прихваченный морозом снег. Лейтенант Дмитрий Иринархович Завалишин вздрогнув, очнулся от задумчивости и огляделся по сторонам, словно пытаясь понять, как он сюда попал, что он тут делает и вообще – кто он такой.
Нет, всё это лейтенант, конечно же, помнил и так. Просто забытье какое-то напало. Он весело поёжился, поведя плечами под полушубком (холодно не было, просто – привычка), поправил на голове валяную крестьянскую шапку (носить армяки и гречневики среди русских дворян вошло в особую моду после «грозы двенадцатого года», вместе с модой на всё русское, с лёгкой руки Дениса Давыдова) и легонько ткнул Гуляя каблуками под крутые, откормленные на барском овсе, бока. Следовало торопиться, чтоб дотемна вернуться домой – и без того прогулка затянулась.
Гуляй снова фыркнул, словно показывая хозяину, что его напоминания излишни, и что задержались они исключительно по его, хозяйской, вине, и неторопливой рысью затрясся под уклон пологого холма к селу, за которым на другом таком же холме высился барский дом – двухэтажная бревенчатая постройка со стёсанными и оштукатуренными стенами (чтоб походила на каменную – Завалишин навидался таких построек ещё в Петербурге, где петровский запрет строить из дерева издавна обходили именно таким способом).
Верховую езду Дмитрий Иринархович не любил, хоть и неплохо умел держаться в седле. Не любил – но не пускаться же на прогулку пешком – по снегу-то, который выше колена, а кое-где и по пояс. Не лето, чай, когда можно в любой уголок дойти пешком.
Впрочем, пожалуй и правда стоило бы поспешить. Мичман понукнул Гуляя и на улицу села въехал уже размашистой рысью, проскакивая мимо плетней и высоких заплотов, мимо покрытых толстым слоем снега тесовых и соломенных кровель. Во дворах и домах царила предпраздничная суета – сочельник как-никак, голодная кутья, вот-вот первая звезда зажжётся. Вкусно тянуло дымом, сладким печевом – хлебом, пирогами, калитками, шаньгами и кокурками, – свежесваренным пивом, жареным и печёным мясом.
Кто-то где-то, не дожидаясь первой звезды, уже пел:
Ой, овсень, бай, овсень!
Что ходил овсень по светлым вечерам,
Что искал овсень Иванов двор.
У Ивана на дворе три терема стоят.
Первый терем – светел месяц,
Второй терем – красно солнце,
Третий терем – часты звёзды.
Что светел месяц – то Иван-хозяин,
Что красно солнце – то хозяюшка его,
Что часты звёзды – то детки его.
Уже у самых ворот барского двора Завалишина настиг весёлый трезвон бубенчиков. Мичман обернулся – по улице вслед за ним мчалась пароконная кибитка[27 - Кибитка – полукрытый, с отверстием спереди, летний или зимний экипаж.] – возвращался из Казани усланный туда вчера мачехой управитель Федот (мачеха, по своему пристрастию к французскому языку звала Федота мажордомом, а все трое Иринарховичей, кто по привычке, а кто нарочно, из непокорства – управителем или дворецким, и только младший Ипполит, Полюшка, мачехин любимчик чтобы угодить Надежде Львовне, частенько звал Федота и по-французски тоже). Дмитрий Иринархович чуть удивлённо приподнял брови – по его подсчётам, управитель должен был вернуться чуть позже, уже впотемнях… неужели что-то случилось? Впрочем, почему же обязательно случилось? – тут же возразил себе мичман. – Может быть, просто с делами управился раньше…
Сторож Проша уже отворил ворота, кланяясь. Дмитрий Иринархович въехал на двор первым. Он уже успел спешиться и подняться на крыльцо (Гуляя, у которого вздымались заиндевелые бока, уводил конюх), когда кибитка Федота буквально влетела в ворота и остановилась в двух шагах от крыльца.
Должно быть, всё-таки что-то случилось, – подумал Дмитрий Иринархович, глядя на всё это безобразие – обычно Федот на барском дворе себе таких выходок не позволял. – На душе вдруг стало холодно – нахлынуло какое-то странное предчувствие.
Неужели?..
Мажордом, между тем, выбирался из кибитки – плотный и широкий, в нахлобученном на самые глаза треухе, в тяжёлом и длинном тулупе, под медвежьей полостью, он был неповоротлив, как медведь же. От него ощутимо пахло водкой – как и не погреться в дальней дороге. Кучер Савелька на ко?злах тоже ежился – ему было ещё холоднее, чем Федоту, хоть он и в таком же тулупе.
В небе, густо и темно засиневшем, зажглись первые звёзд. Из села, откуда-то со стороны церкви, доносилось весело-задорное:
Уж дай ему бог,
Зароди ему бог,
Чтобы рожь родилась,
Сама в гумно свалилась.
Из колоса осьмина,
Из полузерна – пирог
С топорище долины?,
С рукавицу ширины.
– Что стряслось, Федот Силыч? – окликнул мичман, дождавшись, пока управитель повернётся к нему лицом. Управителя в барском доме все, и даже хозяева, непременно величали по отчеству – Федот Силыч внушал. Как своей могучей и неповоротливой медведистой внешностью, так и деловой хваткой и умением вести дела в пользу хозяев, не забывая, впрочем, и себя. – Умер кто-то?
Федот встряхнулся, сбрасывая с плеч на руки подскочившего кучера медвежью полость, хлопнул дублёными рукавицами, подошёл ближе и только тогда ответил:
– Тревожные вести, Дмитрий Иринархович, – в голосе управителя звучали одновременно почтение и тревога – настоящая, неподдельная. – В Питере[28 - В XIX веке Питером столицу называли в основном провинциалы-простолюдины и «понаехавшие» в Петербург из провинции на заработки. Для них и прозвище было соответствующее – «питерщики».]-то что творится…
– Что? – тревога в голосе управителя словно передалась мичману, усилив его собственную, и вновь затопила всю душу. В Петербурге! Что это там, в Петербурге?!
– Мятеж, барин, – к тревоге и почтению в голосе Федота примешался откровенный страх. – Гвардия на площадь вышла, против государя нового, Николая Павловича. Хотя, говорят, Константина и какую-то Конституцию на престол. Жена цесаревича, должно быть…
В другое время Дмитрий Иринархович откровенно захохотал бы, но не сейчас – в ушах колоколами грохотал набат, перед глазами всё плыло и шаталось.
– И что? – онемелыми губами спросил он. Пошарил рукой, отыскивая опору, ухватился за резную дверную ручку морёного дуба, выдохнул. – Чем дело закончилось? Кто ныне государем у нас?!
– Николай Павлович, – с пиететом ответил Федот, выпрямляясь. – Он повелел тех мятежников картечью из пушек раскатать. И раскатали…
Мичмана шатнуло, но вовремя пойманная дверная ручка помогла устоять на ногах.
Картечь…
– Это слухи или?.. – слабая надежда всё ещё теплилась. Чего только не болтают люди.
– Да какие там слухи, Дмитрий Иринархович, – безжалостно ответил Федот, не понимая, с чего это молодой господин так побледнел. – Во всех газетах прописано…
– Привёз газеты? – надежда трепыхнулась ещё раз и исчезла.
Конечно же, привёз…
Вчерашний день будет, без сомнения, эпохою в истории России. В оный жители столицы узнали, с чувством радости и надежды, что Государь Император Николай Павлович воспринимает Венец своих предков, принадлежащий ему и вследствие торжественного, совершенно произвольного Государя Цесаревич Константина Павловича, и по назначению в бозе почивающего Императора Александра, и в силу коренных законов империи о наследии престола. Но Провидению было угодно, сей столь вожделенный день был ознаменован для нас и печальным происшествием, которое внезапно, но лишь на несколько часов возмутило спокойствие в некоторых частях города. <…> Уже по исходе первого часа дошло до сведения его величества, что часть Московского полка (как сказывали, от 5 до 4 сот человек), выступив из своих казарм, с развёрнутыми знамёнами, и провозглашая императором великого князя Константина Павловича, идёт на Сенатскую площадь. <…> Они построились в батальон-каре перед Сенатом; ими начальствовали семь или восемь обер-офицеров, к коим присоединились несколько человек гнусного вида во фраках. Небольшие толпы черни окружили их и кричали: «Ура!». <…> К ним подъехал Санкт-Петербургский военный губернатор, граф Милорадович, в надежде, что его слова возвратят их к чувству обязанности, но в ту самую минуту стоявший возле него человек во фраке выстрелил по нём из пистолета и смертельно ранил сего верного и столь отличного военачальника. Он умер в нынешнюю ночь.
<…>
Но государь император ещё щадил безумцев, и лишь при наступлении ночи, когда уже были вотще истощены все средства убеждения, и самое воззвание преосвященного митрополита Серафима пренебрежено мятежниками, его величество наконец решился, вопреки желанию сердца своего, употребить силу. Вывезены пушки, и немногие выстрелы в несколько минут очистили площадь. Конница ударила на слабые остатки бунтовавших, преследуя и хватая их. Потом разосланы по всем улицам сильные дозоры, и в шесть часов вечера из всей толпы возмутившихся не было уже и двух человек вместе; они бросали оружие, сдавались в плен. В десять часов взято было дозорами более пятисот, они скитались рассеянные; виновнейшие из офицеров пойманы и отведены в крепость.
<…>
Признания уже допрошенных важнейших преступников и добровольная явка главнейших зачинщиков, скорость, с коей бушующие рассеялись при самых первых выстрелах, изъявления искреннего раскаяния солдат, кои сами возвращаются в казармы оплакивать своё минувшее заблуждение, всё доказывает, что они были слепым орудием, что провозглашение имени цесаревича Константина Павловича и мнимая первая присяга, от коей его императорское высочество сам произвольным и непременным отречением своим разрешил всех, служили только покровом настоящему явному намерению замысливших сей бунт, навлечь на Россию все бедствия безначалия.[29 - «Северная пчела», №152, декабря 19-го, 1825 г.]
Завалишин выронил газету, и огромный, сложенный вчетверо лист бумаги повалился сначала на колени мичмана, а потом сполз на пол. Дмитрий Иринархович о стоном закрыл лицо руками.
Что ж вы натворили-то, господи?!
Где-то в глубине дома нарастал весёлый шум и суматоха – пришли ряженые со звездой, и из прихожей уже доносилось пение:
Кишки да ножки в печи сидели,
В печи сидели, на нас глядели,
На нас глядели, в кошель хотели.
Скажите, прикажите,
У ворот не держите,
Кочергами не гребите,
Помелами не метите,
Винца стаканчик поднесите!
А ему вдруг мгновенно представилась промороженная заиндевелая площадь, сумрачные ряды солдат, клубы дыма с грохотом вылетают из пушечных жерл, визжит вспоротый картечью воздух, горячая кровь плавит снег и застывает на булыжной мостовой. И мёртвые тела на снегу – застывшее восковое лицо, испачканное кровью.
Лица друзей.
Кто из них ещё жив, а кто схвачен или «добровольно явился»?
Завалишин не хотел знать ответа.
3. 30 декабря 1825 года, Санкт-Петербург, правление Российско-Американской компании
Жандармский офицер невольно вызывал у надворного советника Булдакова симпатию. В годах, но не распустился, не обрюзг, не заплыл жиром – подтянутый и стройный, в каждом движении понимающему взгляду ясно читается готовность к действию (а людей на своём веку Михаил Матвеевич повидал немало и научился в них разбираться). Немного портило впечатление то, что офицер (штабс-ротмистр, – определил надворный советник по эполетам) то и дело морщился, словно ему что-то мешало.
– Итак, сударь?.. – Михаил Матвеевич какую-то неуловимую долю мгновения помедлил, но штабс-ротмистр, тем не менее, её уловил.
– Штабс-ротмистр Воропаев, к вашим услугам, – он не отчеканил, не отрапортовал, просто сообщил свой чин и фамилию – без вальяжной ленцы и покровительственного тона, как следовало бы ожидать – в городе поговаривали, что при нынешнем царе да после четырнадцатого декабря жандармерия скоро войдёт в большую силу, и естественно было бы ожидать от них высокомерия.
– Надворный советник Булдаков, – в тон ему сообщил офицеру директор. – Директор Российско-Американской компании. Чем могу быть полезен?
Говорить «чем могу служить?» не хотелось.
– К вам, – Воропаев ощутимо выделил голосом слово «вам», – ваше высокоблагородие, у меня вопросов нет никаких. Кроме одного – могу ли я видеть лейтенанта Дмитрия Завалишина?
«Зачем этому жандарму Дмитрий Иринархович? – недоумение встало в душе тяжёлой волной, и почти тут же директор догадался. – Четырнадцатое декабря!». Наверняка лейтенант во что-то замешан – Гвардейский флотский экипаж чуть ли не в полном составе вышел на Сенатскую. Удивительно было бы, чтоб этот пусть и мальчишка, но волевой, деятельный и маниакально честный мальчишка не был замешан. Самому надворному советнику недавно сравнялось пятьдесят девять, и на суету молодёжи он часто смотрел покровительственно и снисходительно – постоянно помнилась народная мудрость «Кто понял жизнь, тот никуда не торопится».
Жандарм ждал, и на его лице постепенно появлялось странное выражение – словно он терял терпение. И он по-прежнему продолжал морщиться.
– Вам нехорошо, штабс-ротмистр? – участливо спросил директор, и на недоумевающий взгляд офицера пояснил. – Вы всё время морщитесь.
– Прошу прощения, – Воропаев несколько смутился, оправил мундир (новый, недавно пошитый, а вот панталоны чуть подкачали – не голубоватые жандармские, а тёмно-синие, васильковые, – драгунские, изрядно потёртые, но ещё добротные). И почти тут же штабс-ротмистр, словно прочтя мысли надворного советника, подтвердил его догадку. – Гастрит у меня, боюсь, язва скоро будет. У аварцев в яме заработал. Я ведь в жандармерии недавно, только с лета, до того в драгунах служил, горцев замирял. Вот и угодил в плен…
Надворный советник коротко кивнул – признание Воропаева о его боевом прошлом оставило Михаила Матвеевича равнодушным.
– Однако мы отклонились, ваше высокоблагородие, – офицер вернул разговор в русло, отрешившись от на мгновение овладевшей им слабости. – Так я могу видеть лейтенанта Завалишина?
– Лейтенант Завалишин сейчас находится в отпуске, – медленно, раздумывая над каждым словом. – Его нет в Петербурге уже полтора месяца.
– Вот как, – с лёгким замешательством пробормотал штабс-ротмистр. – Это несколько меняет дело… но именно, что несколько.
Он несколько мгновений помолчал, разглядывая стол директора, словно увидел на нём что-то экзотическое, вроде индейского томагавка, сплетённого из прутьев гибиска и с заострённым камнем в навершии. Но томагавка на столе не было, он висел на стене за спиной директора – подарок чугацкого тайона[30 - Тайон – вождь индейцев, алеутов и эскимосов на Аляске. Чугачи – русское название эскимосов южного побережья Аляски с полуострова Кенай и пролива Принца Вильгельма (Чугацкого залива).] ещё из тех времён, когда Булдаков сам торговал в Русской Америке – на Кадьяке и в Ситхе.
– Могу я узнать, куда он отбыл в отпуск, ваше высокоблагородие? – выпрямляясь и опять чуть морщась спросил Воропаев.
– Разумеется, – любезно отозвался директор, но почти тут же переспросил. – В свою очередь я хотел бы знать, какая у жандармского офицера нужда в моём подчинённом?
Штабс-ротмистр опять помолчал какое-то время, потом сказал сухо и официально:
– У меня приказ к его арестованию по делу бунтовщиков четырнадцатого декабря.
– Он… замешан? – Михаил Матвеевич замер на мгновение, одновременно страшась ответа и ожидая его. Но Воропаев разочаровал его ожидания:
– Я не в курсе таких подробностей, ваше высокоблагородие, – сказал он всё так же сухо и официально. – Моё дело – арестовать его и доставить на офицерскую гауптвахту Зимнего дворца.
Надворный советник задумчиво покивал и позвонил в колокольчик. Велел появившемуся на пороге секретарю:
– Павел Сергеевич, голубчик, будьте любезны – нужен адрес, по которому отбыл в отпуск лейтенант Завалишин.
Воропаев удалился, чуть звякая шпорами – трик-трак, дзик-дзак! – и это звяканье, хоть и негромкое, долго ещё слышалось из коридора через неплотно притворённую секретарём дверь. А надворный советник обессиленно упал в кресло – набитая конским волосом кожаная подушка мягко приняла его, спружинила и отпустила. Директор компании откинулся на спинку кресла и задумался. Думал долго, глядел в невысокий, покрытый разводами сырости потолок. Мысли путались, цеплялись одна за другую, мешали одна другой. В конце концов директор рывком встал из кресла, набил трубку, прикурил от свечи в канделябре[31 - Канделябр – настольный подсвечник.] и принялся расхаживать по кабинету, на каждом повороте невольно взглядывая за окно – на улице сгущались тёмно-синие петербургские сумерки, кое-где уже и горели фонари. Вот очередной зажёгся прямо около ворот правления компании. Булдаков остановился у окна, опёрся коленом на широкий низкий подоконник (колено чувствовало сквозь сукно панталон ледяной холод отполированного дерева) и, попыхивая трубкой, глядел через окно, как со столба неторопливо и размеренно, без лишней суеты, спускается по складной железной лесенке фонарщик. Вот он спрыгнул с последней ступеньки, встряхнулся, разгоняя застывшую кровь и стряхивая с тулупа снег, подхватил лесенку и, не складывая её, зашагал к следующему столбу.
Можно бесконечно смотреть на то, как работает другой человек, – пришло в голову где-то слышанное, чья-то глупая мысль. Глупая, которая притворялась умной.
За спиной бесшумно отворилась дверь, истопник длинном армяке (директор видел его отражение в подёрнутом инеем стекле) втащил в кабинет невеликое бремя дров. Осторожно, чтобы не громыхнуть и не повредить ничего – ни изразцов, ни паркета – истопник опустил дрова на прибитый к полу железный лист перед каминной решёткой, выпрямился и покосился на директора:
– Камин-то топить, ваше благородие?
Помнит, – подумал с кривой усмешкой Михаил Матвеевич, не оборачиваясь. Завтра новогодье, многим хочется со службы уйти пораньше. И большинство надеются, что директор Российско-Американской компании – не исключение.
То так, не исключение. А только праздник не нынче ночью, а только ещё завтра.
– Топи, Потапыч, топи, – вздохнул Булдаков, отходя от окна и снова усаживаясь в кресло. Опять пыхнул трубкой, покосился на бумаги, разложенные по столу, никакая работа на ум не шла после визита штабс-ротмистра. Истопник удовлетворённо кивнул, споро, но без лишней суеты уложил дрова, высек огонь, и скоро в камине весело плясали языки огня, с лёгким треском облизывая звонкие берёзовые поленья, а в трубе загудел дым. Истопник с поклоном скрылся за дверь, а Михаил Матвеевич, несколько мгновений полюбовавшись огнём (живой огонь и текущая вода – вот на что можно смотреть бесконечно, а не на то, как другой человек работает!), вдруг замер. Несколько мгновений он смотрел куда-то на стену рядом с камином остановившимся взглядом, обдумывая пришедшее в голову, потом кивнул сам себе, словно с чем-то соглашаясь и потянулся к колокольчику.
– Павел Сергеевич, будьте любезны доставить мне все докладные записки и рапорты Дмитрия Иринарховича, – и в ответ на удивлённый взгляд секретаря уточнил. – Все, в том числе и те, которые ещё не переданы выше.
Бумаг накопилось немало – толстая картонная папка была набита до отказа, едва хватало тесёмок, чтобы её завязать. Надворный советник криво улыбнулся, вспомнив, как шептались за спиной у Завалишина – что, если бы его изредка не одёргивало начальство, то он это самое начальство утопил бы в бумагах. Впрочем, злые языки злыми языками, а идеи из Завалишина и впрямь летели, как струи из фонтана. И далеко не все из них были пустыми. Лучше даже сказать – пустых среди них пока что директор не встречал ни одной. Вот только не все из них можно было сразу подавать наверх – иные требовалось подредактировать – в увлечении сочинительским пылом лейтенант Завалишин порой допускал такие обороты, что прицепись к письму злопыхатель или крючкотвор – совсем нетрудно было бы трактовать их как оскорбление величества или подстрекательство к бунту.
Неосторожен Дмитрий Иринархович, ох, неосторожен, – вздохнул директор, пытаясь развязать узелок на тесёмке.
– Позвольте помочь, ваше высокоблагородие, – предложил секретарь, но Булдаков только отмахнулся:
– Я сам, Павел Сергеевич, спасибо, ступайте.
Секретарь на мгновение задержался на пороге, обернулся, словно пытался что-то разглядеть – то ли то, как тучный директор будет развязывать крохотный узел, ковыряя его коротко стриженными тупыми ногтями или цепляя его зубами (вот заняться больше нечем надворному советнику!) то ли то, что директор будет делать с бумагами (не твоего ума дело, голубчик! вот уж точно!). Пожал плечами с лёгким недоумением и даже чуть обиженно и скрылся за дверью.
Мучиться с узлом директор не стал. Перочинным ножом перехватил тесёмку, и бумаги из раскрытой папки веером рассыпались по паркету прямо около камина. А, сгорел сарай, гори и хата! Надворный советник сдёрнул с кресла подушку, швырнул её на пол рядом с ворохом бумаг, примостился на подушке, вытянув измученные подагрой тощие ноги – старческие, кривые, в сбившихся набок чулках (и так стал сам себе жалок в этот миг!).
Вот проект об обзаведении земледелием в Русской Америке с основанием постоянных поселений в Калифорнии и переселением туда крестьян-добровольцев из крепостных.
В огонь!
Вот докладная о пользе утверждения русского флота на Сандвичевых островах и его крейсировании от оных до Сакраменто.
В огонь!
Вот предложение об овладении всем течением реки Амур, дабы утвердить русское господство на Дальнем Востоке и наладить регулярную торговлю мехами с Китаем.
В огонь!
Вот критика миссии Резанова в Калифорнии и Японии с указанием по пунктам, что именно сделано не так, и как именно нужно было это делать.
В огонь!
Вот докладная о необходимости союза с нарождающимися революционными хунтами Америки в пику испанскому правительству и Северо-Американским Соединённым Штатам.
В огонь!
Вот меморандум об опасности доктрины Монро для русских владений в Северной Америке – с резолюцией «Предерзостно!, сделанной лично рукой покойного государя.
В огонь!
Бумаги корчились в огне, чернели и рассыпались пеплом. Булдаков, чуть прикусив губу, пошевелил в глубине камина кованой тяжёлой кочергой, разгребая обгорелые листы. Огонь вспыхнул веселее.
Грамотный купец вовремя избавляется от убыточных и опасных активов.
Лицо директора было каменно-равнодушным.
4. 2 января 1826 года, Архангельская губерния, Поморский берег, Онега.
Серебро лежало в ларце тяжёлой грудой, тусклым блеском отражая огоньки светцов и свечей. Частой россыпью темнела чернь, отливала золотом эмаль. Старинное узорочье, ещё от прапрабабки, небось, из времён самого царя Алексея Михайловича, а то и Ивана Васильевича даже. Да и ларец хорош – морёный дуб да рыбий зуб, орех да узорная ковань – тоже старинная работа, тех ещё мастеров, которых сейчас вряд ли где сыщешь.
Приданое, шуликун[32 - Шуликун – святочная нечисть (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D0%B2%D1%8F%D1%82%D0%BE%D1%87%D0%BD%D0%B0%D1%8F_%D0%BD%D0%B5%D1%87%D0%B8%D1%81%D1%82%D1%8C), сезонные духи (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%94%D1%83%D1%85_(%D0%BC%D0%B8%D1%84%D0%BE%D0%BB%D0%BE%D0%B3%D0%B8%D1%8F)), которые накануне Рождества (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%BE%D0%BB%D1%8F%D0%B4%D0%B0) выходят из воды на землю, а после Крещения (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%92%D0%BE%D0%B4%D0%BE%D0%BA%D1%80%D0%B5%D1%89%D0%B8) уходят обратно в реки и проруби.] его возьми.
Впрочем, Акулина лукавила сама перед собой – смотреть на старинное серебро ей нравилось. Потому и на гулянку сегодня не пошла, ни на посиделки, ни буянить с молодняком – радости не было на душе, вот и тешила её узорочьем. Хотя кто иной как раз наоборот, побуянить бы пошёл. Святое дело на святки кому-нибудь ворота снегом завалить, а то наметать на крыльцо сугроб по самую кровлю, притоптать плотнее, чтоб хозяин наутро из дома выйти не мог; поленницу развалить, раскидать по всему двору, сани на кровлю повети втащить, ограду разобрать да жерди в сугроб воткнуть стоймя. Ворчит на другой день хозяин сквозь зубы, суетится на дворе, а виноватых искать не пойдёт. А то и искать их не надо, сами у ворот похаживают за через заплот поглядывают – поймёт хозяин намёк или не поймёт. Не поймёт – ну и бог с ним, сам разберётся. А поймёт – поднесёт по стаканчику да вяленого палтуса с пирогом – сами всё в порядок приведут. А хозяин и рад тоже с ними угоститься. Сам когда-то таким был, сам то же самое творил, потому – понимать надо! Потому – праздники, святки, божье время! А таких, кто ругаться бегает, виновных ищет, а то и подраться норовит – таких не любят. Из года в год пакостят.
Хаживала и Акулина на такое озорство с парнями и девками, собиралась и нынче, а только с вечера вдруг подкатило к душе – стало грустно, как частенько в последнее время бывало, вот и осталась дома – на старинное серебро поглядеть, жемчуга погладить – пусть и не настоящие индийские, а здешние, северные, речные, а всё ж таки! Так и представлялось, что вот в этих жемчугах да эмалях бы, да вот под венец… с ним!
Акулина воровато оглянулась, словно рядом кто-то мог подслушать её мысли.
Но рядом никого не было – одна в пустой горнице.
Где-то далеко, за двумя дверьми, за рубленой стеной, за сугробами снега, шумели ряженые – слышался девичий визг, смех парней, выкрики – кто-то хорохорился перед другими, выпячивая грудь. Акулина так и представила, как Спиря Крень (почему-то сразу подумалось, что это именно он – провалиться бы ему!), подбоченясь, гоголем ходит да покрикивает. В берестяной машкере[33 - Машкера – маска.] с настоящим свиным пятаком, приклеенным к берёсте на рыбий клей, и овчинном тулупе навыворот.
Представилось вдруг вживую, и Акулина фыркнула, чуть ли не хрюкнула со смеху – до того уморительным ей вдруг представилось зрелище.
После того, как на летних посиделках Спиря едва не схлестнулся с кадетами (а у него уже и свинчатка в рукаве была наготове, она-то, Акулина, это хорошо видела), он стал вести себя так, словно она ему что-то обещала. А ей даже видеть его морду было противно. И вот удивительное же дело – парень как парень, не косой, не кривой, не рябой, силой бог не обидел, не дурак… чего ей ещё надо-то?
Не чего, а кого, – тут же возразила она сама себе, и почувствовала, что краснеет. Захлопнула резную крышку и отодвинула ларец подальше. Встала из-за стола, прошлась по горнице от красного угла до печи и обратно, словно пыталась этим прогнать смущение и злость.
Наверху, в полухолодной летней горнице, пели на пять голосов – к матери пришли три подруги, да приживалка с ними:
Вдоль улочки, вдоль широкой,
Вдоль по лавочке, по торговой,
Вдоль по травоньке, вдоль по мураве
По лазоревым цветочкам,
Во танец пошла красная девка.
Голоса звенели – вёл неожиданно (для тех, кто не знает) сильный и звонкий голос приживалки Лукерьи. Вроде и поглядеть не на что, сморщенная старушонка, а голос – одарил бог. За тот голос и держали на дворе – работы никакой Лукерья делать не могла, а вот голосом хозяевам потрафила. А уж мать с подругами подхватывали и подпевали.
Танцовала девушка, приустала,
Приустала красная, задремала;
Задремала, спать ложилась
К милому дружку на колени.
Акулина остановилась у окошка – поглядеть наружу было уже нельзя – ставни на ночь заложили, поберечь тепло. Заслушалась. Так и представилось – сидят впятером у печной трубы (кирпичная труба проходила из нижнего жила через горницу, от неё тянет теплом – вьюшка там, наверху), жужжит, крутится прялка, на светцах трепещут огоньки. Приживалка сучит пряжу шершавыми от многолетней работы ладонями, мотает клубок. А на столе, застелённом небелёной скатертью – пляшка медовухи, поливные и стеклянные стаканы, кутья горкой, олений окорок, копчёная сиговина, мочёная клюква, тульские пряники, калитки и козули.
Гостеванье не гостеванье, посиделки не посиделки.
Всё враз.
Милой во гусельцы играет,
Сам девушку потешает…
«Стань, девушка, , стань ластушка!
Воно идёт твой батюшка
Со родимой со матушкой!» –
– «Иванушка – мой батюшка;
Васильюшка животочек –
Тот мой миленький дружочек.
Я батюшки не боюсь,
Родимого не стыжусь!
Играть пойду, – не спрошусь,
С игры приду, – не скажусь,
С кем гуляю, – не стыжусь!»
Не про неё ль и поют?
На душе захолонуло – неволей вспомнились опять те посиделки в июле. Вот ведь дурища – сама к Власу на шею полезла. А ему то и не нужно вовсе! О питерской небось мечтает, расфуфыренной, в фижме да с декольтой!
Акулина топнула ногой, сжала кулаки.
На дворе глухо подал голос Молчан – коротко рявкнул и тут же смолк. Кого-то несло. Мгновение Акулина раздумывала, не убрать ли ларец с глаз подальше, но так и не шевельнулась – домашние знали про её любимую утеху, а по голосу Молчана было ясно – пришёл кто-то свой.
Отец из гостей воротился, должно быть. Святки – время гостевания. Обычно отец с матерью ездили в гости по родне вместе – к родне да к друзьям, таким же купцам-промышленникам, да к своякам-свояченицам. А сегодня на обоих какой-то стих нашёл: отец – к брату двоюродному в мужскую компанию, а мать – дома с женщинами.
Рановато он, – хмыкнула про себя Акулина, глянув на часы английской работы на стене (дорогая штука даже для онежского купца – отец неложно гордился перед всем городом тем, что у него есть дома часы, как и у больших господ).
Должно быть случилось что-то.
Отец ступал тяжело, грохнул дверью в сенях – должно быть, был гневен или просто не в духе. Интересно, с чего, – у Акулины на душе вдруг непонятно от чего похолодело, словно она предчувствовала, что отцовский гнев будет касаться именно её.
«Господи, пронеси», – прошептала она, но креститься не стала, просто нашла взглядом икону на тябле[34 - Тябло – божница, полка для икон.]. Потом подумала пару мгновений и вдруг, решившись, села за стол, снова раскрыла ларец и сложила руки перед собой – паинька, да и только. Сидит себе, никого не трогает, узорочье разглядывает.
Наверху завели новую песню.
Молодость, молодость, девичья красота!
Я не думала, молодость, измыкати тебя!
Измыкала молодость чужая сторона,
Чужа дальня сторонка,
В чужих людях живучись,
Много горя видучись;
По утру рано встают,
Да долго есть не дают…
Отец долго отряхивался в сенях, словно снаружи валил снег. Может и вправду валил – Акулина не знала, за весь вечер ни разу не выглянула во двор. Не было радости на душе. Опять грохнул дверью, когда пролез в жило, хмуро огляделся. Точно не в духе.
– Мать где? – спросил, словно плюнул.
Акулина не успела ответить, он уже понял сам по тому, что доносилось сверху.
Я у батюшки, у матушки
Тешена дочка была;
Я без спроса, без веленья
Не ходила никуда;
– Не про тебя поют, – процедил отец, скидывая шубу. Покосился на дочь, словно ожидая, что она примет у него шубу и повесит. Не дождался, насупился ещё сильнее, сам набросил шубу на гвоздь в стене. – Ой, не про тебя.
– Не про меня, – согласилась Акулина без улыбки.
– Гляди, Окуля, – пригрозил отец. – Терплю я тебя, а как-нибудь возьму вожжи…
– Случилось что, батюшка? – спросила дочь елейным голосом.
– Случилось, – забрасывая бобровую шапку на другой гвоздь, туманно повторил отец. И повторил задумчиво. – Случилось.
Прошёл к столу, сел напротив Акулины.
– У Алексея Яковлича брат его был…
– Капитан-исправник? – Акулина чуть приподняла бровь. – Дядя Прохор?
Капитан-исправник тоже приходился отцу двоюродным братом, а значит, ей – дядей.
– Не перебивай, – отец говорил миролюбиво, его злость, казалось, куда-то испарилась. – Послушай лучше.
Акулина притихла.
Я без рыбки уж не сяду,
Без калачика не съем,
Без милого спать не лягу,
Без надежды не усну;
Хотя усну, – во сне вижу…
Что сказали про милого:
Милый не жив, не здоров;
Что сказали про милого –
Милый без вести пропал…
– Развылись, – неприязненно процедил отец, покосившись на потолок. – как чуют будто, – он снова повернулся к дочери – Акулина смотрела огромными глазами – словно что-то почуяла тоже. – Прохор рассказал, что в Питере смутьяны-офицеры мятеж подняли против государя…
Акулина кивнула – об этом она, как и всяк человек в Онеге, уже знала, новость разнеслась сразу после Рождества.
– Так там и брат твоего любезного Власа замешался, – отец внезапно опять разозлился. – Аникушка Логгинович, госпо?да с посконным рылом! В крепости сидит нынче! Капитан-исправник про то велел никому не болтать, потому я только тебе и говорю.
Акулина опять молча кивнула – слова не шли. Хотелось возразить что-то отцу, а возразить было нечего.
– И чтоб я тебя больше не видал рядом с этим висельником! – рыкнул отец. Акулина открыла было рот возразить, но отец чуть пристукнул кулаком по столу. – Помолчи! А то я не видел, как ты перед ним хвостом вертишь! Да, он сам там не был – сопляк ещё для таких дел! – а только яблочко от яблоньки…
– Ты ж, батюшка, не против был, – неуверенно возразила Акулина, подавленная огромностью открывшейся беды.
– Был, – подтвердил отец хмуро. – Пока мятежа не случилось. А теперь – не велю. Не хватало ещё нам, Агапитовым, висельной родни.
Что недавно мой милой
Вдоль по улице прошёл,
Шибко, громко просвистел,
На окошко проглядел…
На моём ли на окошке
Там лежала да приметка,
С винограда ветка…
– Не будет у тебя, батюшка, такой родни, – сказала Акулина спокойно (спокойно! – только б слёзы не рванулись!). – Я бы к нему и под виселицу побежала. Да только ему иное надо. Море, да ветер, эполеты да паруса…
Отвернулась.
Слёзы всё-таки прорвались.
Глава 3. По слову и делу
1. 3 января 1826 г. Казанская губерния
Динь-динь-дини-дон…
Колокольчик под дугой коренника звенел уныло и монотонно, загружая скрип снега под конскими копытами и полозьями кибитки, наглухо затянутой чёрной кожей. Ямщик на ко?злах, хмурый, словно сыч, кутался в овчинный тулуп, и только изредка, когда ему казалось, что кони замедляют бег, раскручивал над головой кнут, щёлкая им над конскими спинами, однако так ни разу и не задел даже кончиком хлыста ни вершка конских спин. Жалел, должно быть. Впрочем, кони на каждый щелчок кнута чуть косились на него и исправно наддавали. А ямщик снова кутался в тулуп – казалось, вот-вот заснёт.
Молчал.
Молчальник попался, – с кривой усмешкой думал в таких случаях, кутаясь в такой же тулуп, штабс-ротмистр Воропаев, до недавнего времени – драгун, а с недавнего – жандарм. Впрочем, жаловаться было грех – на прошлом перегоне ему попался чрезвычайно словоохотливый ямщик, который всю дорогу так и подначивал офицера на разговор, и умолк, только когда понял, что штабс-ротмистр разговаривать не желает, а до того – чрезмерно горластый, который всю дорогу распевал заунывные песни. Трудно сказать, что хуже, – слушать песни, отнекиваться от разговоров или слышать заунывный звон колокольчика. Платон Сергеевич не был в восторге ни от одного, ни от другого, ни от третьего, но отмалчивался.
Не до болтовни.
Дорога ровная, без ухабов и тройка шла размашистой рысью, кибитку – не качнёт. Платон Сергеевич чуть усмехнулся (удобный момент, что ни говори!), зубами выдернул пробку из штофа, плеснул водки в гранёную стопку зеленоватого стекла. Расстегай, который ещё утром, в Казани, был вполне себе горячим, теперь остыл, хоть ещё и не застыл. Воропаев хлопнул водку одним глотком – настывшая влага густым ледяным комком прокатилась в желудок и взорвалась там горячей бомбой. Чуток потеплело. Жандарм откусил от расстегая – зубы ломило от водки, холодный пирог немного снял ломоту. Прожевал, утирая чуть слезящиеся от холода глаза, спрятал штоф в дорожный баул.
Вовремя – кибитку вдруг мотнуло на повороте. Дорога свернула, нырнула в прогал между двумя густыми еловыми кустами, и ямщик вдруг оборотился и позвал сипловатым простуженным басом:
– Слышь, барин! Ваше благородие!
Штабс-ротмистр от неожиданности вздрогнул, но тут же справился с собой высунулся в отволочённое окошко кибитки:
– Чего тебе, любезный?
Лёгкий ветерок ожёг лицо морозом – святки в этом году выдались холодные, и кабы не тулуп, да не водка и горячий сбитень на каждой почтовой станции, так кто знает, как бы и доехал Воропаев до нужного места. Разное бывало на Руси, доводилось ему слышать и о замёрзших в дороге насмерть. Да вот и тот, прежний, голосистый то и дело принимался распевать песню про замёрзшего в степи ямщика.
Лицо ямщика оказалось под стать голосу – сизое от мороза, на русой бороде, усах и бровях, на овчинной опушке шапки – густая шуба куржака, нос отливает тёмно-багровым цветом, один глаз прищурен под рассечённой бровью, другой глядит в упор чуть недобро ухмыляясь. Не знал бы, что ямщик, за разбойника бы принял, – глупо подумалось Платону Сергеевичу, и рука сама по себе, как давеча летом, в дилижансе, так и потянулась к рукояти пистолета, заткнутого за пояс.
– Извольте видеть, ваше благородие, – всё так же простуженно отозвался ямщик, указывая вперёд рукоятью кнута. – Вот та дорога, с которой мы свернули, она идёт на Осу да на Пермь, а до того имения, что вам нужно, пара вёрст всего и осталось. Вот тот распадок проедем, там оно и есть!
Ямщик отвернулся и снова умолк, а Воропаев опять закутался в тулуп. Ехать осталось всего-ничего.
Фельдъегерское предписание вместе с приказом к аресту флотского офицера, мичмана Дмитрия Завалишина, Воропаев получил прямо перед самым новогодьем, тридцатого декабря, и выехал в путь почти тут же, только заехал домой для того, чтобы прихватить дорожный баул, стоящий всегда наготове. Бывший драгун был опытным путешественником, и знал, что может понадобиться в столь дальней дороге.
Новый год Платон Сергеевич встретил в Москве – в старую столицу штабс-ротмистр приехал как раз вечером тридцать первого декабря – только для того, чтобы убедиться, что Завалишина в Москве нет уже больше недели, и теперь придётся всё-таки ехать за ним в Казанскую губернию.
Выпил водки с копчёным окороком и бужениной, отдохнул несколько часов – и снова в путь, через заснеженные русские поля и перелески. Из Казани Воропаев выехал нынче утром. Задержек в пути не было – фельдъегерская подорожная позволяла забрать лошадей хоть бы и у самого генерала.
Имение Завалишиных показалось около полудня – большой дом, белённые свинцовыми белилами стены, низкая тесовая кровля, большие окна, затянутые свинцовыми переплётами, высокий забор по вершине холма, из-за зазубренного верхнего края заплота выглядывают низкие кровли флигелей и дворовых построек.
Тройка промчалась через село, единым духом взлетела на холм и остановилась у ворот, гостеприимно отворённых по дневному времени настежь. Колокольчик под дугой коренника смолк, и тут же стал слышен многоголосый лай собак со двора – псы рвались на сворках. Должно быть, кто-то из хозяев любил псовую охоту, – подумал штабс-ротмистр. – Или просто любил собак.
Про хозяев имения Воропаев не знал ровным счётом ничего. Кроме фамилии.
– Приехали, барин, – добродушно прогудел ямщик, спрыгивая с облучка, обошёл кибитку и полез в мешки, уложенные сзади – задать коням овса.
Штабс-ротмистр тоже выбрался из кибитки, распрямляя ноги и поводя плечами – затекли и закоченели за долгую-то дорогу. Пальцы ощутимо ныли в сапогах, и Воропаев клятвенно пообещал себе, что в следующий раз, буде выдастся такая поездка, он непременно возьмёт с собой валенки. А лучше – пимы. И наплевать на нарушение формы одежды, пусть хоть со службы выгоняют.
Впрочем, это он преувеличил.
На службу ему было отнюдь не наплевать – не для того он воевал столько лет на Кавказе – и в Армении, и в Арране, и в Черкесии – сидел в яме у абазехов[35 - Абазехи – одно из племён адыгейцев.], заработал язву на дурной еде и воде, а теперь вот сумел перевестись вместо абшида[36 - Абшид – отставка, пенсия.] в жандармскую службу, да ещё в самом Санкт-Петербурге, чтобы вот так откровенно махнуть на службу рукой из-за каких-то валенок.
Не из-за каких-то валенок, а из-за отмороженных ног, – тут же брюзгливо поправил он сам себе, обходя вокруг кибитки, притопывая по скрипучему снегу ногами и чувствуя, как в них начинают колоть острые иголочки – в пальцы, в пятки. Кровь разгонялась, отогревая ноги.
Неподалёку, прямо около заплота барского сада – над забором виднелись облетелые яблони, груши и вишнёвые кусты – играла сельская малышня в армяках и шубейках, в треухах и малахаях. Визг, писк, смех, крики. Летели по склону холма вниз по укатанной тропке на салазках, с хохотом валились в снег, тут же тузили друг друга, лезли обратно, деловито сопя. Трое или четверо притащили старые розвальни без оглобель и ладили скатиться на них по склону, набив народ в сани горой. Ко-то с любопытством поглядывал на тройку у барских ворот, и на офицера в тулупе, но ближе не подошёл никто – ни к чему. Да и не так это интересно и весело, иное дело – слететь с холма со свистом, так, чтоб от ветра дыхание перехватило.
– Напоить бы лошадок не мешало, – заметил ямщик как бы между прочим, прилаживая на конские морды торбы с овсом и глянул на штабс-ротмистра, хитро прищурясь.
Платон Сергеевич не ответил, хотя сам себе пообещал поговорить про то с хозяевами. Хотя и то сказать – он приехал человека арестовывать – и у него же будет воды для коней просить? Ещё овса попросил бы!
Впрочем, ямщику по то ничего не известно, он может только подозревать, глядя на затянутую чёрной кожей и простёганную ватой, паклей и войлоком кибитку.
Воропаев сбросил, наконец, с плеч тулуп – морозец тут же обрадованно влез в рукава шинели, под подол и за ворот, но штабс-ротмистр только поправил на голове шляпу, сунул за отворот шинели казённый засургученный пакет серой бумаги, вошёл в ворота усадьбы – с крыльца навстречу уже бежал кто-то из дворни, и зашагал к крыльцу.
– То есть как это – нет дома?
Удовольствие от перерыва в дороге, пусть и невеликое, мгновенно улетучилось.
– Да вот так и нет, ваше благородие, – развёл руками мужик с окладистой полуседой бородой, в армяке внакидку поверх сюртука простенького серого сукна, в нахлобученном набекрень малахае. – Вчера господа уехали, все разом, как есть. И Надежда Львовна, хозяйка, и Дмитрий Иринархович, молодой хозяин, и дочери хозяйские, стало быть…
Платон Сергеевич озадаченно почесал переносицу – прочно въевшаяся привычка.
Разминулись, должно быть.
– И далеко уехали?
– В Симбирск, ваше благородие, – мгновенно ответил мужик (не похоже было, чтоб врал или лукавил – уж в таких-то пределах штабс-ротмистр в людях разбирался). – У хозяйки там сестра двоюродная живёт, за генералом Ивашовым, вот к ним в гости и подались. Да вы проходите в дом-то, ваше благородие, а то – что я вас, точно нехристя какого, прошу прощения, у крыльца-то держу, прошу простить милостиво.
В доме было тепло, в просторной прихожей – полутемно, зато рядом, в большом зале, всё было залито светом – горели свечи и на двухъярусной люстре, и в канделябрах, и в шандалах[37 - Шандал – подвесной или настенный подсвечник.].
– Прошка! – с порога провозгласил мужик, сбрасывая с плеч армяк и сбивая малахай на затылок. – А ну-ка, вина господину офицеру!
Расторопный парень лет шестнадцати, чуть подшофе (должно быть, дворня, пользуясь отъездом хозяев, понемногу праздновала святки) мгновенно возник перед жандармом с расписным подносом, на котором высилась фигурная бутыль тёмного стекла, хрустальная чарка с серебрёными гранями и два блюдца – на одном истекали янтарным жиром крупные куски обжаренного в конопляном масле с чесноком осетра, на другом – пирог с вязигой[38 - Вязига – хрящеватая хорда (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A5%D0%BE%D1%80%D0%B4%D0%B0_(%D0%B7%D0%BE%D0%BE%D0%BB%D0%BE%D0%B3%D0%B8%D1%8F)), добываемая из спины осетровых рыб (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9E%D1%81%D0%B5%D1%82%D1%80%D0%BE%D0%B2%D1%8B%D0%B5).].
– Извольте, ваше благородие! – чуть поклонившись, выдал Прошка.
Платон Сергеевич изволил. Отдышавшись от крепкого, настоянного на степных травах ерофеича[39 - Ерофеич – старинная русская настойка (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9D%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%BE%D0%B9%D0%BA%D0%B0_(%D0%B0%D0%BB%D0%BA%D0%BE%D0%B3%D0%BE%D0%BB%D1%8C%D0%BD%D1%8B%D0%B9_%D0%BD%D0%B0%D0%BF%D0%B8%D1%82%D0%BE%D0%BA)) (водка (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%92%D0%BE%D0%B4%D0%BA%D0%B0), настоянная на разных пахучих травах), которая получила распространение в домашних хозяйствах дворянских винокуров во времена крепостного права (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D1%80%D0%B5%D0%BF%D0%BE%D1%81%D1%82%D0%BD%D0%BE%D0%B5_%D0%BF%D1%80%D0%B0%D0%B2%D0%BE).], поморщась от жжения в животе («Язва, дружочек, язва!»), он прожевал кусок пирога и выговорил:
– Ты вот что.. как звать-то тебя, драгоценный?
– Федотом кличут, ваше благородие, – степенно отозвался мужик, поглаживая бороду. – Дворецкий я здешний. Да вы может быть, хоть в гостиную пройдёте?
– Вот что, Федот, – перебил его славословия бывший драгун, а ныне жандарм. – Ты вели коней напоить, да ямщику выпить поднести, раз уж такой гостеприимный. Отогрейте его, да я обратно двинусь. Дело служебное…
– Оно и понятно, – непонятным голосом протянул Федот, окидывая взглядом голубую жандармскую форму Воропаева. – Государево слово и дело… Прошка, слыхал, что делать-то надо?!
В голосе его вдруг прорезался холодок, и Прошка, вмиг смекнув, метнулся в людскую, оставив поднос на столике.
За ямщика можно было не беспокоиться – его и накормят и напоят. Спать не уложат, ибо надо ехать обратно.
Платон Сергеевич покосился на чарку, и Федот, мгновенно всё поняв, тут же снова наполнил её до краёв:
– Извольте, ваше благородие, с рыбкой вот…
Воропаев изволил и опять. Дорога впереди была долгая…
2. Январь 1826 г. Симбирская губерния
– Станция, барин! – кучер обернулся (лицо под суконным башлыком красное, кирпичного оттенка, а нос над заиндевелой бородой и густыми усами аж густо-малиновый), глянул весело-ожидающе. – Остановиться бы, погреться! До Симбирска ещё вёрст с полсотни, а смеркается…
Завалишин поёжился под шинелью (мороз был не сказать чтоб сильный, но упорно забирался под тонкое офицерское сукно), поправил наброшенный на плечи тулуп, покосился на заиндевелые конские крупы и кивнул:
– А остановимся, пожалуй! Чайку попить не мешает… – и добавил про себя: «Да и с ромом бы…»
– Вот это дело! – довольно отозвался кучер, поворачивая коней к станции и хлопая себя дублёными рукавицами по бокам тулупа.
Тройка остановилась около станции – приземистого грубо оштукатуренного снаружи и побелённого свинцовыми белилами дома под черепичной кровлей. В окнах станции тускло теплился свет, из кирпичной трубы тянуло уютным печным дымом. Из длинной конюшни раздалось приветственное ржание – кони, должно быть, почуяли собратьев из завалишинских упряжек.
Дмитрий Иринархович, преодолевая сопротивление застывших руки и ног, выпрыгнул из кибитки на утоптанный снег станционного двора, притопнул ногами, огляделся по сторонам. Настывшие в сапогах ноги ныли, просились в тепло, но никакая сила не заставила бы лейтенанта пересесть из кибитки в карету – не любил Митя закрытых экипажей. Даже когда через Сибирь в прошлом году ехал, ни разу не сел в карету – в тулупе поверх шинели, в медвежью шкуру кутался, а не пересел.
Следом за кибиткой на неогороженный станционный двор вкатилось ещё два экипажа. Тяжёлый дормез[40 - Дормез – большая карета, приспособленная для сна в пути, иногда с отоплением.] шестернёй цугом[41 - Цугом – гуськом.] – полозья с железными подрезами, лёгкий дымок от жаровни из суставчатой жестяной трубы, похожей на самоварную, объёмистые сундуки и баулы на «горбке». И обтянутый смолёной холстиной рыдван[42 - Рыдван – большая карета для дальних поездок, в которую впрягалось несколько лошадей.] – четверня цугом, три сундука на крыше, задёрнутые шторки на окнах. Дюжие фигуры кучеров на ко?злах – как и Митин кучер, они оба утонули в длиннополых овчинных тулупах.
Кареты остановились рядом с Митиной кибиткой, и кучера, степенно и неторопливо слезши с козел, так же степенно и неторопливо засуетились, цепляя на конские морды торбы с овсом. Кони фыркали, тянулись к снегу, косились на людей в надежд, что дадут пить.
Не дадут.
Нельзя сразу.
Дверь дормеза приотворилась, наружу высунулась девичья голова в тёплом капоре, шитом розовым шёлком.
– Митенька, где мы? – окликнула звонко.
– Станция, Катюша, – отозвался Завалишин, почти не оборачиваясь. Младшая сестрица иногда просто злила его своей неотвязным стремлением походить на мать, Митину мачеху, во всём – и в повадках, и во вкусах. А уж сейчас, когда все устали от долгой дороги, от звенящего в стволах придорожных сосен мороза – разговаривать и вовсе не хотелось, ни с ней, ни с любезной Надеждой Львовной – всем хороша мачеха, но иной раз у Дмитрия возникало с трудом преодолимое желание укрыться от неё подальше. – Коням передохнуть надо, до Симбирска ещё вёрст с полсотни. Да и нам погреться не помешает.
«Да и вам тоже», – подумал он с лёгкой усмешкой. В дормезе, где ехали мачеха, сестрицы и горничная, с его стёгаными стенами и постоянно курящейся жаровней, конечно, не так холодно, как в его кибитке или рыдване с прислугой, а всё-таки с протопленным домом не сравнить.
Хлопнула станционная дверь, на крыльце возникла фигура смотрителя с длиннополой шинели и поднятым над головой масляным фонарём. Прикрывая ладонью глаза от летящего снега, он подслеповато всмотрелся в гостей.
– Лошадей нет, господа, – возвестил он скрипучим голосом, и Завалишин усмехнулся невольно пришедшей нелепой мысли – сколько он ездил по стране, сколько повидал станций и ни разу не встречал молодого смотрителя – всегда почему-то ему встречались пожилые, сгорбленные со скрипучими голосами.
– А в конюшне ржут, – не преминул заметить лейтенант. Кони им были не нужны, семья путешествовала «на своих».
– Да нет, ваше благородие, – смотритель разглядел, наконец, эполеты Завалишина. – Не ржут, а ржёт. Один мерин всего только и есть, так у него копыто разбито. Так что лошадей нет… и когда будут, непонятно – наша станция в стороне от торной дороги, проезжие здесь бывают нечасто. И если вы по подорожной, так ждать придётся…
– Без подорожной мы, отец, – смилостивился, наконец, лейтенант. Впрочем, смотритель не выглядел ни сокрушённым, ни сожалеющим от того, что не может быть полезен проезжающим. Не стал таковым и тогда, когда узнал, что лошади не требуются. – Нам бы погреться, чайку или сбитня выпить, коней напоить, да овса прикупить. Отдохнём с часок, да и дальше.
– А это с нашим удовольствием, – смотритель радушно повёл рукой в сторону двери. – И самовар вздуем, и заешки найдутся… и покрепче что, если изволите…
– Изволим, – пробормотал лейтенант, посторонившись и пропуская мимо торопливо семенящую вереницу женщин в бархатных и суконных салопах – мачеху, обеих сестриц и горничную. – До Симбирска-то далеко?
– Да вёрст с полсотни будет, сударь, – смотритель с полупоклоном отворил дверь, пропуская женщин в жило. Лейтенант удовлетворённо кивнул – угадал.
Катюша жалась к печке, грела ладони. Лицо раскраснелось, в глазах сквозь усталость проглядывало веселье.
Печка в станционном зале была на загляденье, дворянскому дому впору – большая, аккуратная, в разноцветных изразцах с затейливым рисунком, словно прямиком из позапрошлого века. В окошках от печного жара протаяли небольшие озёрца, в которые гляделись снаружи густые тёмно-синие сумерки. В зале было пусто – ни одного посетителя, кроме Завалишинского семейства. Видно, и вправду дорога не торная.
«Чёрт нас понёс через эти палестины, – с беззлобной досадой подумал Дмитрий Иринархович, глядя, как смотритель, чуть прихрамывая, суетится то около печки, подкидывая в неё дров (пламя в ней весело загудело), то около стола, раздувая самовар, от которого весело тянуло дымком. – Дорогу срезать хотели, а в итоге тащимся уже пятые сутки. По обычному тракту можно было бы и быстрее доехать».
Самовар пыхтел, вот-вот закипит, от него ощутимо пахло медовым и цветочным ароматом, и Митя невольно облизнулся, предвкушая глоток горячего сбитня – чая на станции не водилось по дороговизне, а Завалишины взять чай с собой забыли. Лакей Прошка, которого взяли с собой, неторопливо резал на столе колбасу, доставал из корзины замороженные пироги, полуштоф ерофеича – дорожные припасы всё ещё не иссякли.
– И всё-таки, дорогой Митя, ты не прав, – мачеха, тоже раскрасневшись (любо-дорого посмотреть), даже чуть пристукнула кулаком по вытертой добела и чуть лоснящейся столешнице (скатерти не было). Спор пасынка с мачехой, давний и привычный им обоим, продолжался изо дня в день весь отпуск лейтенанта и надоел ему хуже горькой редьки. Но он в очередной раз подавил в себе вспыхнувшее раздражение и готовую прорваться грубость. – Жениться необходимо… пока ты молодой, ты ещё этого не понимаешь. Потом поймёшь. Лишь бы поздно не было. Тебе сейчас двадцать один – самое время…
– Не опоздаю, м… – Митя едва заметно поперхнулся, проглотив слово, которое начал выговаривать (никакая сила не заставила бы его назвать её матушкой!), мачеха в очередной раз, уже привычно не обиделась и сделала вид, что не заметила. – Не опоздаю, Надежда Львовна. К тому же по морскому регламенту брак до двадцати двух лет не одобряется. Да и не хочу я впопыхах жениться – чтоб маяться да каяться потом всю жизнь. И двадцать один – не пятьдесят один…
Надежда Львовна поджала губы:
– Вы слишком расчётливо относитесь к браку, мон шер, – её голос вдруг стал суховато-официальным – обиделась всё-таки. Младший, Полюшка, вдруг как-то легко стал называть её матушкой, как ей того и хотелось, а вот старшие пасынки – нет. Потому и стал Ипполит её любимцем и баловнем. – Слишком… – она помедлила, – слишком головой об этом думаешь, и ничуть – сердцем. В твоём возрасте это странно.
Дмитрий Иринархович дёрнул плечом, не желая возражать – он и в самом деле не чувствовал никакой особой тяги к женитьбе. Вот если бы этот брак помог чем-то достижению его целей, да ещё и помогла найти такую жену, чтоб сразу да и на всю жизнь…
– Он на испанке хочет жениться, матушка, – хихикнув, сказала вдруг от печки Катюша, которая словно подслушала мысли старшего брата. – Из колоний. Как командор Резанов… чтоб связи были и в Калифорнии, и на Ямайке, и на Гаити…
Старшая сестра, Надин, весело прыснула, а лейтенант досадливо поморщился – не на кого досадовать, кроме как на себя самого. Месяц назад в каком-то порыве искренности он полушутливо рассказал сестрице про эту свою мысль, а она вот… не зря говорят, что бабий язык да подол долог, а ум короток.
– Митя! – ахнула мачеха, прижав ладони к щекам. – Что, правда?!
– Ммм… матушка-а-а-а… – протянул он так, словно у него болели зубы (произнёс всё-таки – чего и не сделаешь ради того, чтобы закончить неприятный разговор). – Это просто мысль, даже не намерение пока. Я ешё ничего не решил…
– Надеюсь и не решишь, – Надежда Львовна размашисто перекрестилась. – Не приведи господь! Это ж надо такое придумать – на католичке жениться!
Лейтенант криво усмехнулся.
– Странно эти ваши слова сочетаются с вашей страстью к французскому языку и быту, Надежда Львовна, – бросил он, пытаясь увести разговор в сторону. – Французы ж тоже католики не хуже испанцев…
Мачеха в ответ только махнула рукой, не желая спорить дальше и снова перекрестилась, что-то шепча себе под нос.
Лейтенант с кривой улыбкой подхватил запотевшую от ледяного ерофеича стопку, услужливо поданную Прошкой и выпил её одним глотком. Пряный напиток волной прокатился по внутренностям, на мгновение заставив забыть и о морозе за окнами, и о том, что до Симбирска ехать ещё самое меньшее, часа четыре, а то и пять. Разогретая на печной плите кулебяка[43 - Кулебяка – пирог с несколькими слоями начинки.] уже курилась ароматным мясным и грибным парком, и Митя, подтянув к себе ближе тарелку, запустил в глубину пирога нож – ерофеич настоятельно требовал, чтобы его закусили. Надин, подхватив поданный Прошкой высокий глиняный стакан с курящимся сбитнем, сделала книксен и вонзила зубы в печатный тульский пряник.
– И всё-таки ты слишком много внимания уделяешь службе, мон шер, – упрямо повторила мачеха, тоже принимая от лакея куверт со сбитнем. – Так нельзя, нужно подумать и о себе, о своей жизни.
Лейтенант на мгновение даже зубы сжал, но опять сдержался, только кивнул Прошке, и стопка под требовательным Митиным взглядом (и под неодобрительным взглядом мачехи) наполнилась прозрачно-зеленоватым напитком до краёв.
3. Симбирск, 4 января 1826 года
В морозной вечерней дымке впереди показалась застава – полосатый шлагбаум и будка около него. Из неё неторопливо и неповоротливо вылез инвалид с ружьём на плече – оно смотрелось особенно смешно в сравнении с хозяином, широченным в нагольном тулупе до пят – словно копна с прислонёнными вилами.
– Кого бог несёт? – крикнул он надтреснутым от мороза (наверняка и от водки тоже – как и удержаться на таком холоде?) голосом, положив руку на верёвку шлагбаума. – С подорожной или как?
– Господа Завалишины ехать изволят, – сипловато, но громко отозвался кучер с козел кибитки лейтенанта. – В гости к родственникам!
К удивлению Завалишина, инвалид немедленно потянул за верёвку, и шлагбаум стремительно взмыл вверх – словно и не надо было стражу ничего записать о проезжающих, проверить их виды[44 - Вид – паспорт, удостоверение личности.]…
Кибитка не снижая скорости промчалась мимо шлагбаума (Митя успел отметить про себя боковым зрением, как инвалид, вытянувшись отдаёт честь, и снова чуть удивился. Сильно удивиться у него времени уже не было – из-за полосатой будки метнулась вдруг худая, чуть сутулая фигура (плотная суконная фуражка с высокой тульей, серая длиннополая офицерская шинель), рывком вспрыгнула на подножку кибитки – белая перчатка плотно ухватилась за толстый прут каркаса, вторая рука беспомощно повисла в воздухе, пытаясь за что-нибудь ухватиться. Ещё миг – и человек завалится назад, упадёт в лучшем случае в сугроб, а в худшем – под копыта и полозья несущегося следом за кибиткой дормеза. Но лейтенант успел – ухватился за широкий обшлаг шинели, рванул на себя – и человек упал рядом с ним на обшитое толстой бычьей кожей сиденье. Весело отфыркнувшись от попавшего на лицо снега, он сбил тыльной стороной ладони фуражку на затылок и, оборотив к Завалишину красное от мороза и ветра лицо, широко улыбнулся.
– Вася?! – удивлённо воскликнул лейтенант, обнимая друга за плечи.
Василий Ивашев, племянник мачехи и жених старшей Завалишиной, Наденьки, ротмистр Кавалергардского полка, адъютант командующего Второй армией генерала от кавалерии графа Витгенштейна, негромко рассмеялся:
– А я так просто знал, что именно мне повезёт тебя встретить, Митя…
Лейтенант на пару мгновений высоко вздёрнул брови, обдумывая услышанное, и, наконец, недоумённо пробормотал:
– Что значит – именно тебе повезёт? Меня караулит, что ли кто-то?
– Да не кто-то, – фыркнул ротмистр, откидываясь спиной на набитую конским волосом кожаную подушку сиденья и натягивая на колени медвежью шкуру. И многозначительно добавил. – Не кто-то, а много кто…
Завалишин глянул, сузив глаза – понял.
– Ты понял, – удовлетворённо бросил Василий. они были на «ты» давно, с детства, по праву родства – мачеха Завалишина и мать Ивашева – двоюродные сёстры, кузины, если по-европейски, из обширного семейства графов Толстых. Надежда Львовна Завалишина – дочь действительного статского советника, а Вера Александровна Ивашева – дочь самарского губернатора, дочери родных братьев. – Фельдъегерь по твою душу приехал ещё вчера, в гостинице тебя ждёт – и в имении у вас успел побывать, и тебя опередил.
Лейтенант невольно прикусил губу, досадуя на себя самого – кабы не его упрямство да желание непременно ехать окольными путями, чёрта с два бы его опередил этот фельдъегерь.
– Что за человек? – отрывисто спросил он, щурясь от летящего в лицо снега. – Приказ об аресте предъявил?
– Предъявил, предъявил, – словоохотливо подтвердил ротмистр. – А что за человек… драгунский штабс-ротмистр в прошлом, сейчас – жандарм, из Петербурга… вот мы и решили сегодня с утра у всех застав караулить, чтоб тебя предупредить. Мне свезло.
– А остальные? Так и стоят, небось, на морозе?
– Я денщика к ним отправил сразу же, как понял, что это вы. Обежит заставы, скажет, что ты приехал.
– Хитро, – усмехнулся Завалишин похолоделыми от мороза и недоброго предчувствия губами. – А чего это инвалид меня без расспроса пропустил?
– А рубль на водку от меня получил, – всё так же весело ответил Ивашев. – Вот и согласился не задерживать.
Лейтенант покосился на мачехиного племянника с лёгким неодобрением – Василий, хоть и был на семь лет старше, а при каждой встрече поражал Завалишина своей неуместной весёлостью, порой граничащей с легкомыслием.
В камине, время от времени гулко потрескивая, пылали толстые дрова, метались ярко-рыжие языки пламени, тёмно-багрово рдели уголья, а на них корчились, рассыпаясь чёрно-багровыми лохмотьями догорающие бумаги. На столе громоздилось несколько початых бутылок, недопитые бокалы с рубиновым вином, в стопках прозрачно-слёзно и тёмно-зелёным, почти болотным цветом стыли водка и ерофеич, исходила паром на серебряном блюде слоёная кулебяка с вязигой, яйцами и грибами, плавали капли янтарного жира в стерляжьей ухе, высился посреди стола румяный жареный поросёнок.
Всем было не до еды.
– Да вы с ума посходили все! – воскликнул Пётр Никифорович Ивашев, отставной генерал-майор пятидесяти восьми лет. – На государя покуситься?!
– Оставьте, батюшка, – поморщился Василий, хотя по нему было видно, что он не в своей тарелке – никто из родни до сих пор не знал об его и Дмитрия принадлежности к тайным обществам, зато про то, что полыхнуло в Петербурге, знали уже все. Но договорить он не успел – генерал гневно стукнул кулаком по столу, почти тут же совершенно автоматически поправил чёрные, чуть побитые проседью бакенбарды – многолетняя привычка.
– Я тебе оставлю! – возвысил он голос, и Василий умолк. – Я вот не посмотрю, что ты уже целый ротмистр!
– Неужели выпорешь? – преодолев смущение, насмешливо бросил сын.
– Вася! – звонко воскликнула Вера Александровна с укоризной в голосе.
– Не смей! – в голосе генерала явственно звякнуло железо. – Позорище! Сын верного слуги царского – и в вольтерьянцы подался, в карбонарии! В злодеи!.. И ты, Митя! Не ждал от тебя!
Он невольно покосился на чуть приотворённую дверь. Завалишин в ответ только молча дёрнул щекой. Он всё помнил про эту дверь, а самое главное – то, что в соседней комнате именно за этой дверью четыре года назад умер отец. Сейчас, должно быть, генерал таким вот образом молча взывал к отцовской памяти.
Нечестный приём, – хотел сказать лейтенант, но смолчал. Ни к чему. Ничего это не даст.
– Женить вас надо, – процедила Надежда Львовна из глубины объёмистого кресла в эркере – её почти не было видно за густыми зарослями домашних цветов. Завалишин чуть поморщился – опять она о своём. Сегодня его в мачехе злило не только то, что она в который раз заговаривала о женитьбе, но и окружающие её цветы (комнатных цветов Митя терпеть не мог – всегда предпочитал им простор). Но смолчал. – Обоих. Тогда и глупости всякие в голову лезть не будут.
– Это не глупости, – упрямо возразил Василий, отводя глаза и быстро взглядывая на Дмитрия, словно искал его поддержки.
– А что ж ещё, коль не глупости?! – снова вспыхнул генерал, и тут Завалишин не выдержал:
Честности здесь уставы,
Злобе, вражде конец,
Ищем единой славы
От чистоты сердец.
Гордость, источник бед,
Распрей к нам не приводит,
Споров меж нами нет,
Брань нам и в ум не входит;
Дружба, твои успехи
Увеселяют нас;
Вот наши все утехи,
Благословен сей час.
Ротмистр Ивашев вскинул голову и продолжил (на впалых щеках его быстро разгорался румянец):
Мы о делах чужих
Дерзко не рассуждаем
И во словах своих
Света не повреждаем;
Все тако человеки
Должны себя явить,
Мы золотые веки
Тщимся возобновить.
Ты нас, любовь, прости,
Нимфы твои прекрасны
Стрелы свои внести
В наши пиры не властны;
Ты утех не умножишь
В братстве у нас, любовь,
Только лишь востревожишь
Ревностью дружню кровь.
– Браво, – кисло сказал генерал – должно быть, его запал прошёл. – И господина Сумарокова приплели сюда же… Добро хоть ума хватило сжечь всё лишнее, а то небось и без того уже на каторгу наболтали или солдатчину…
– Да это недоразумение какое-то, – без особой уверенности в голосе сказал Дмитрий Иринархович. – Мне мой Орден восстановления сам государь создавать разрешил…
– Один государь разрешил, а другой… – генерал поперхнулся рвущейся с языка фразой и махнул рукой. – Возьмут вот под сюркуп[45 - Взять под сюркуп (термин из преферанса)–под подозрение, наблюдение, арест.] обоих…
Вера Александровна всплеснула руками:
– Да что вы, бог с вами…
Добро хоть девушек тут нет, – с горьковатой усмешкой подумал Митя. – Сейчас этих охов и ахов было бы раза в два больше, а то и в три. Да и до слёз бы непременно дошло, чего уж там.
– Ну а чего ж, – сумрачно ответил ротмистр. – Очень даже запросто, маменька. Я ведь, как и Митя, был со всеми знаком, с теми, кто в Петербурге… – он замолк, не решаясь продолжать. Остальные тоже молчали.
– Может быть, бежать тебе, Митя? – нерешительно предложила Надежда Львовна.
– Куда? – усмехнулся лейтенант. – Нет уж…
Он поднялся, прошёлся по гостиной из угла в угол, остановился у камина. Камин у Ивашевых был знатный, настоящим немецким мастером сложенный, кованой решёткой, искусно собранной из витого железного прута, кладка выглядела так, словно камин только вчера целиком перенесли из какого-нибудь остзейского замка, строенного ещё веке в четырнадцатом (хотя на деле этому камину было всего-то лет десять). Несколько мгновений Завалишин смотрел на догорающие бумаги, потом присел у огня, щурясь от жара, пошевелил в пламени тяжёлой кованой кочергой – взлетели клочья пепла, качнулось пламя, словно собираясь выпрыгнуть сквозь решётку на паркет. А лейтенант выпрямился, обернулся, обвёл всех взглядом (родственники стыли в ожидании того, что ещё скажет Митя – с его словами привыкли считаться в обеих семьях) и договорил:
– Лучше сразу, волку в пасть… завтра с утра пойду к губернатору.
Василий уронил на стол трубку, которую как раз перед этим принялся набивать и вытаращился на лейтенанта.
– Ты чего, Митя?!
– Не понимаю… зачем? – поддержал его генерал, потом вдруг прищурился, цепко поглядел на Завалишина. – Хотя нет… понимаю, кажется.
Василий быстро переводил взгляд с отца на друга и обратно – не понимал.
– Хочешь показать этим, что ты точно невиновен, – сказал генерал почти без вопросительной интонации.
– Так я и вправду невиновен, – пожал плечами Завалишин. – Поэтому мне и скрываться ни к чему. К тому же… – он помолчал несколько мгновений, но видя, что все опять ждут, что он скажет, всё-таки договорил. – Ожидание хуже, чем сам страх. Лучше сразу…
Он не договорил, но видно было, что все поняли и так. А генерал одобрительно кивнул.
4. Симбирск, 5 января 1826 года
– Приехали, барин, – кучер обернулся, и лейтенант Завалишин, вздрогнув, очнулся от задумчивости. Глянул вправо, мимо кожаного полога кибитки, на губернаторский дом – два крыла, портик с колоннами и мезонином, арочные окна второго этажа, кованая ограда перед домом и распахнутые ворота сканого железа, окрашенные в цвет бронзы. В воротах – двое часовых с примкнутыми штыками на мушкетах – хоть сейчас в бой. Впрочем, Дмитрий Иринархович был глубоко уверен, что мушкеты у часовых не заряжены – зачем и от кого?
Лейтенант криво усмехнулся и одёрнул себя – экая, в самом деле глупость лезет в голову? Не всё ль тебе равно, лейтенант, заряжены ли ружья у стражи губернатора или нет? Время тянешь в пустых раздумьях, боишься из кибитки вылезть?
Мгновенно представилось всё, что сейчас должно произойти.
Вот он входит, отдаёт лакею шинель и фуражку, называет себя губернаторскому камердинеру… и что потом?
Солдаты между колонн? Фельдъегерь-жандарм, бывший драгун, положив руки на рукояти пистолетов, звеня шпорами (почему-то думалось, что у него на сапогах будут именно шпоры, хотя и понятно было, что жандарм из Петербурга приехал наверняка не верхом, а в кибитке или карете!) отчеканит: «Именем его императорского величества!..»
Какая глупость!
Дмитрий Иринархович досадливо засопел, плотнее запахнул шинель и рывком выбрался из-под полога кибитки. Спрыгнул в перемешанный копытами, полозьями и сапогами грязный снег.
– Ждать велите, барин?!
Дмитрий Иринархович несколько мгновений подумал, потом решительно мотнул головой:
– Нет. Не надо тебе мёрзнуть. Поезжай-ка в кабак, погрейся там, сбитня выпей…– он помедлил – Можешь и водочки принять, не больше чарки. Через час подъедешь снова.
– Добро, барин, – довольно хмыкнул кучер, разбирая свёрнутый в кольца кнут.
Не стоит затруднять добрейшего Андрея Фёдоровича розысками, – злая усмешка по-прежнему кривила губы лейтенанта, когда, миновав часовых, он шёл от ворот к крыльцу – по короткой аллее между заснеженных тополей. Лукьянович всегда был добр и к семейству Ивашевых, и к ним, Завалишиным… ни к чему тянуть время.
Впрочем, по доходившим слухам, добрым губернатор был только к своему окружению, а вот подчиненные его терпели всякое – действительный статский советник и на партикулярной службе не оставлял привычек, вынесенных им из Мариупольского гусарского полка.
Цокая подковками на каблуках по каменным ступеням, Завалишин торопливо поднялся на крыльцо. Лакей, торопливо выскочивший навстречу, с поклоном отворил дверь, поклонился второй раз, приняв в ладонь полушку, прошёл следом за лейтенантом в просторный холл, принял с его плеч шинель и фуражку.
Вот сейчас?
– Как прикажете-с доложить-с? – почтительно спросил лакей.
– Лейтенант флота Дмитрий Иринархович Завалишин.
– Как же-с, как же-с… – лакей торопливо нырнул за дверь, оставив лейтенанта одного в пустынном холле. Дмитрий огляделся – высокие стены, облицованные карельским мрамором, широкие полированные перила лестниц тёмного камня, тяжёлые бархатные портьеры – лиловые с золотым шитьём по краю. Обычно в губернаторском холле не бывает так пустынно – просители, лакеи, военные, жалобщики… присутствие, одним словом. Но не сегодня – святки, вот-вот и крещенье наступит, на Волге мужики уже рубят иордань во льду, Завалишин видел их с утра.
«Ты опять думаешь о пустом, – укорил себя лейтенант и глубоко вздохнул, прогоняя невольную дрожь, которая грозила вот-вот вырваться наружу. – Опять думаешь не о том…»
Лакей вернулся бесшумно, словно призрак:
– Его превосходительство просят пожаловать.
Что ж, просят так просят… значит, возьмут его ещё не сейчас.
– Дмитрий Иринархович, дорогой! – радостно возгласил губернатор, встречая лейтенанта посреди кабинета (трепетали в канделябрах и шандалах свечи, от протопленной изразцовой печки тянуло жаром, лиловые бархатные портьеры затеняли высокие окна, подёрнутые морозным инеем). – К сожалению, едва знал вашего достойного батюшку… увы, увы… превратности судьбы…
Дмитрий с трудом сдержал злую усмешку – губернатор встречал его этой фразой при каждой встрече вот уже три года. Он и действительно едва успел познакомиться с отцом буквально через пару дней после того, как заступил в должность губернатора. А вскоре после того генерал Завалишин приказал долго жить. Оно, конечно памятно и печально, да только что ж каждый раз-то об этом напоминать?
– В отпуске? К Ивашевым в гости пожаловали как всегда? – тёмно-вишнёвый с чёрным отливом сюртук и чёрные панталоны, ухоженные бакенбарды и гусарские усы – память о военной службе прежних лет, ордена в петлице – Владимир четвёртой степени за Прёйсиш-Эйлау и Георгий четвёртого класса за Фридланд.
– В отпуске, – со вздохом подтвердил Дмитрий. – Да, к Ивашевым… собирался было у вас пожить подольше в Симбирске, да видно не придётся… не то нынче время, чтобы веселиться.
И правильно. Нечего оттягивать, прячась за дежурным вежливым пустословием. Лучше уж сразу, в лоб.
– Но… отчего же нет? Не понимаю… – на лбу генерала собрались морщины, словно он действительно не понимал. От этого недоумения и внезапного волнения малороссийский акцент в его словах вдруг стал заметен сильнее чем обычно. Коротким движением руки он расправил бакенбарды – совсем как генерал Ивашев вчера! – и прошёлся вдоль широкого стола, скрывая волнение. Лукавит губернатор, ох лукавит!
От этой неумелой игры на душе у Завалишина стало ещё горше, и он махнул рукой:
– Я буду говорить с вами прямо, Андрей Фёдорович, – сказал он, выпрямляясь и глядя на губернатора в упор. – Я получил из Петербурга письмо – там идут аресты. Берут всех, что был хоть в каких-то сношениях с участниками событий четырнадцатого декабря.
Губернатор, поражённый такой прямотой, так и впился взглядом в лицо лейтенанта.
– Конечно, вряд ли тут обойдётся без недоразумений и необоснованных подозрений, – продолжал Завалишин, понимая, что говорит слишком казённо и сухо, чувствуя себя из-за этого ужасно глупо, но уже не в силах остановиться. – И поэтому всякому, кто был знаком с людьми, действовавшими в тот день, надо быть готовым ко всему.
Во взгляде Лукьяновича прорезалось что-то странное, похожее на понимание и, одновременно, одобрение.
– Я тоже был знаком со многими из них, – докончил Дмитрий. – Хоть я и уверен, что всё разъяснится благополучно, но думаю, что трудно избежать подозрений и не быть запутанным по крайней мере в следствие.
Лейтенант смолк, и губернатор, помедлив несколько мгновений, вдруг шагнул к Завалишину и пожал ему руку.
– Я много слышал о вашем уме и благородстве, Дмитрий Иринархович, – сказал он задумчиво. – Я от души благодарен вам за ваше нынешнее действие. Вы не знаете, какую тяжесть вы сняли с моих плеч. Рад видеть, что вы так спокойны и рассудительны. Могу сказать – действительно есть предписание отправить вас в Петербург, и за вами приехал офицер. Он уже ждёт…
– Я ожидал встретить его здесь, – Завалишин кивнул на дверь – он и сейчас ожидал, что дверь вот-вот отворится, и на пороге появится офицер с солдатами.
– Нет, его здесь нет, – на губах губернатора возникла странная улыбка – он словно стеснялся чего-то. – Ваша семья и семья Ивашевых очень уважаемы здесь, в Симбирске… я был не в себе от мысли, что придётся арестовывать вас в их доме, на глазах у ваших родных… вы сняли груз с моей души.
– Думаю, вам всё-таки следует послать за этим офицером, – напомнил лейтенант. – Этого требует и ваш долг, и его… да и мне хотелось бы поскорее разрешить ситуацию.
– Я пошлю человека оповестить о вашем приезде,– – подумав несколько мгновений, сказал губернатор. – И о том, что вы готовы встретиться с ним. – Конечно, вам до отъезда следует быть под стражей на гауптвахте, но я прикажу, чтобы доступ к вам был свободным, – он помедлил несколько мгновений и добавил. – А обедать вас будут отпускать под стражей к Ивашевым.
Камера гауптвахты не была просторной – полторы сажени в ширину и две в длину, неширокая низка лавка вместо кровати, стол, стул и гвоздь в стене для шинели. Небольшое окошко с мутноватым стеклом, забранное решёткой (прутья в палец толщиной) выходило во двор, и разглядывать там было совершенно нечего – истоптанная копытами и сапогами площадка гарнизонного плаца была пуста по праздничному времени. Откуда-то едва слышно доносился неразборчивый едва различимый шум – должно быть, народ догуливал святки. Дверь чуть приоткрыта – едва мыши проскользнуть – чтобы постоянно напоминать узнику об утраченной свободе? Из коридора едва слышно доносятся шаги часового – свободный доступ свободным доступом, а часового губернатор к нему всё-таки приставил. Порядок есть порядок.
По внутреннему распорядку караульной службы лежать днём запрещалось, а нарушать его без нужды Дмитрий не хотел. Да и не хотелось лежать. Лейтенант забрался на лавку с ногами, подобрал их под себя и обнял колени руками.
Было о чём подумать.
Кучер, должно быть, уже вернулся к губернаторскому дворцу и его оповестили о том, что хозяина арестовали. Значит, новость дошла уже и до домашних.
Что там сейчас творится – не приведи бог. Завалишин поёжился, представив лица мачехи и сестёр. Надин, должно быть, только закусила губу, высокомерно вскинула голову, лицо источает надменность, а сама только и делает, что смотрит в сторону Васеньки Ивашева – их обручение, хоть и было только плодом досужих шуток в обоих семьях, для неё, Надин, было всерьёз. А вот Катюша, наверняка вся в слезах – должно быть напридумывала себе для старшего брата уже и солдатчину, и ссылку, и каторгу… а то и что похуже. А мачеха только скорбно поджимает губы и глядит куда-то в сторону.
В глубине коридора возникли шаги, их звук эхом метался в тесных гарнизонных стенах, катился впереди них по коридору, осторожно вползал через приотворённую дверь в камеру.
Шаги мужские. Тяжелые и размеренные. Так ходят военные с приличным сроком службы за плечами – бывалые офицеры, изрядно послужившие нижние чины…
Фельдъегерь? Тот, что прислан по его душу из Петербурга?
Велика честь…
Завалишин не шелохнулся, только повернулся в сторону двери. А она уже распахнулась, противно скрипнув (петли не мажут в гарнизоне, на масле воруют должно быть, или просто экономят), и на пороге возник человек.
Офицер.
Новенькая, должно быть, недавно пошитая тёмно-голубая форма сидела, тем не менее, как влитая – сказывалась многолетняя привычка носить мундир. Шинель нараспашку (эполеты под ней не видны и невозможно разглядеть, что за чин у гостя), бикорн[46 - Бикорн – военная офицерская шляпа с подогнутыми полями, образовывающими два угла.] в правой руке, начищенные до глянца высокие сапоги. Пышные светло-русые усы, изрядно побитые сединой, коротко стриженные волосы, лёгкая, едва заметная гримаса страдания на обветренном лице с резкими чертами.
– Господин лейтенант флота Завалишин? – сухо осведомился гость, перешагнув через порог и застыв у самой двери, словно изваяние. – Дмитрий Иринархович?
– Точно так, – согласился лейтенант, всё-таки вставая с лавки. – С кем имею честь?
– Штабс-ротмистр жандармерии Воропаев, – гость прищёлкнул каблуками и чуть склонил голову. – Имею приказ сопроводить вас в Санкт-Петербург!
Глава 4. Ежовые рукавицы
1. 5 января 1826 года.
Только что полученное мной известие о возмущении Черниговского полка Муравьёвым-Апостолом в момент, когда его должны были арестовать, заставляет меня, не откладывая, сообщить вам, дорогой Константин, что я отдал 3-й корпус под ваше командование, о чём я уже написал Сакену. Я уполномочиваю вас принимать все меры, которые вы найдёте необходимыми, чтобы помешать развитию этого зародыша мятежа, вы можете, следовательно двинуть все войска ваших двух корпусов, какие сочтёте необходимым употребить в дело, уведомив главнокомандующего, дабы он, со своей стороны, мог урегулировать движение своей армии. Я желал бы избежать вступления польской армии в Россию, разве только это станет необходимым.
Главнокомандующий принял нужные меры; я не могу сказать того же о князе Щербатове: он упустил драгоценное время, и я, принимая во внимание направление, взятое Муравьёвым, не могу не опасаться, как бы Полтавский полк, командуемый Тизенгаузеном, который ещё не арестован, а также Ахтырский гусарский и конная батарея, командиры которых тоже должны были быть арестованы, не присоединились к восставшим. Князь Волконский, который по близости, если он ещё не арестован, вероятно присоединится к ним. Таким образом, наберётся от 6000 до 7000 человек, если не окажется честных людей, которые сумеют удержать порядок.
Жду дальнейших известий и, сообразуясь с ними, думаю дать делу необходимую гласность, чтобы предупредить ложные слухи.
Не могу ничего вам больше сказать, ни ответить на ваше милое, прекрасное письмо от 31 декабря, полученное сегодня утром, и письмо, присланное с Вильгельмом. Я больше не в силах. Да хранит нас господь от новых несчастий! От всего сердца и души обнимаю вас. На всю жизнь остаюсь с самой искренней и неизменной преданностью. Повергните меня к стопам моей невестки и поцелуйте Павла.
Ваш преданный и верный брат и друг
Николай.
С.-Петербург, 5 января 1826 года.
Перо сломалось, брызнув кляксой по низу листа – хорошо хоть не задело ни одной уже написанной строчки.
Николай Павлович отбросил обломок в сторону, запачкав чернилами тёмно-зелёное, малахитового отлива сукно, прикусил зубами кончик ногтя на большом пальце, и почти тут же отпустил. Сплюнул в сторону, прямо на вощёный паркет – на приличия ему сейчас было столь же наплевать, как и на этот паркет.
– С-сволочи, – процедил государь, меряя взглядом суконную обивку стола, словно в поисках чего-то. – Сволочи…
Его легонько колотило… да что там легонько – трясло. От бешенства и, – что греха таить! – лёгкого страха, неуверенности в себе. Проклятое ощущение!
Впервые навалилось ещё в декабре, когда на Сенатской стыли ряды гвардии, а он не мог, не решался отдать приказание. Потому что приказывать можно тогда, когда уверен, что приказ выполнят. А уверенности такой, особенно после того, что случилось с Милорадовичем, взять было негде.
Тогда… тогда он решился!
Решится и теперь.
Впрочем, тогда было страшнее.
Государь снова бросил взгляд на стол и вдруг передёрнулся от внезапного приступа гадливости – клякса была невероятно похожа на раздавленного жирного паука. Но переписывать письмо заново не хотелось – проще оторвать снизу листа изгаженную полоску бумаги.
Присыпав написанное песком, Николай Павлович поднялся на ноги, прошёлся по кабинету, глянул на часы – на два часа дня была назначена аудиенция адмиралу Рожнову. Новый император неточности не любил.
Пробило два, и тут же, с последним ударом часов, распахнулась дверь.
– Его высокопревосходительство контр-адмирал Павел Михайлович Рожнов! – отрапортовал лакей и замер у порога. Физиономия его прямо-таки излучала благоговение и исполнительность.
– Зови, – нетерпеливо кивнул император, подходя к столу. Чернила уже впитались в песок и высохли. Но адмирал уже вот он, а расхлябанности государь не терпел ни в ком, в первую очередь и в себе тоже. Делать, так делать что-то одно, а потому – письмо подождёт конца аудиенции. Поэтому он просто прикрыл письмо раскрытым бюваром, и повернулся к двери – вовремя! Адмирал уже шагнул через порог.
Шляпа адмирала висела на бронзовом, начищенном лакеями до жирно-ядовитого блеска крюке, а сам Павел Михайлович уверенно занял место в кресле, на которое ему милостиво кивнул государь. Поза директора Морского корпуса казалась странной – с одной стороны, казалось, что он вот-вот забросит ногу на ногу, до того адмиралу хотелось казаться уверенным в себе и независимым, с другой стороны, чувствовалось, что по первому же приказу государя он сорвётся с кресла и встанет навытяжку.
Что, впрочем, совсем не удивительно.
Разговор располагал.
Сам государь расположился за своим рабочим столом, то и дело косясь на раскрытый бювар, из-под которого виднелся уголок листа веленевой бумаги. Было видно, что ему не давало покоя какое-то незавершённое важное дело.
– Итак, господин адмирал, – Николай Павлович уже слышал, что на флоте среди офицеров, особенно среди сослуживцев, принято обращаться без чинов и титулований, но государь не имел к флоту никакого отношения, да и не были они с контр-адмиралом сослуживцами. И никакая сила сейчас не заставила бы императора обратиться к директору корпуса по имени-отчеству. Разговор не располагал. – Я пригласил вас, чтобы обсудить некий прискорбный факт. Прискорбный как для меня, так, думаю, и для вас, как директор Морского корпуса.
Адмирал чуть склонил голову, не отрывая взгляда от узкого породистого лица государя – было видно, что Павел Михайлович изо всех сил пытается понять, куда клонит его величество. «Впрочем, он наверняка догадывается, – подумал Николай Павлович тут же. – Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, куда я клоню».
– Я уверен, что… – Николай чуть споткнулся, подбирая наиболее правильно слово, – что события четырнадцатого декабря потрясли не только меня, не так ли, господин адмирал?
– Так точно, ваше императорское величество! – Рожнов, словно подброшенный пружиной, вскочил с кресла и выпрямился по струнке.
– Присядьте, адмирал, – мягко сказал Николай, и директор, чуть помедлив, опустился обратно в кресло. Император же, помолчав, продолжил. – Особенной приметой этих событий мне кажется чрезвычайно активная в них роль морских офицеров. Из которых все, как один – в прошлом воспитанники Морского корпуса! Не так ли, господин адмирал?
Приставки «контр-» и «вице-» на флоте, так же как и приставки «под-» в офицерских чинах армии традиционно пропускали в разговоре. Николай эту традицию не жаловал (слишком уж она льстит подчинённым!), но отменять её прямо сейчас не собирался. Да и не с Рожнова же начинать!
– Так точно, ваше императорское величество! – чуть упавшим голосом повторил контр-адмирал. Но глаз не опустил – не чувствует за собой вины.
Что и правильно, по совести-то сказать.
Нет в том его вины.
Потому что все офицеры-мятежники окончили корпус при прежнем директоре, а принятые в корпус при Рожнове станут офицерами только через три-четыре года.
Но заострять на этом внимание не стоит.
Совсем не стоит.
Ни для чего. И не для чего.
– Осмелюсь заметить, ваше императорское величество, – а вот чего в голосе Рожнова нет совсем, так это лакейства и угодливости – голос твёрд и даже ни разу не дрогнул.
– Прошу, возражайте, – Николай Павлович коротко кивнул. И правда, интересно, что найдёт возразить директор корпуса.
– Вы совершенно правы в том, что почти (а может быть и не почти) все морские офицеры-мятежники – выпускники подчинённого мне корпуса, – адмирал поджал сухие губы, на щеках его выступил едва заметный неровный старческий румянец. – Вместе с тем, господин Рылеев – выпускник Первого кадетского корпуса, убийца генерала Милорадовича и полковника Стюрлера господин Каховский был студентом Московского университета, а господин Пестель – и вовсе закончил Пажеский корпус. Стоит ли отсюда сделать вывод, что и означенные учебные заведения – рассадники вольнодумства и крамолы?
Дерзишь, адмирал, дерзишь!
Николай едва сдержался, чтобы не щёлкнуть от удовольствия языком – эк как стоит адмирал за честь вверенного ему учебного заведения. От дурного настроения не осталось и следа, и царь с удовольствием даже разглядывал Рожнова. «А ведь он доволен собой! – пришло вдруг в голову. – Возразил, и как возразил! Крыть нечем!»
Ан есть.
– Вы правы, господин адмирал, – кивнул царь, и директор корпуса даже чуть вздрогнул – ожидал, должно быть, монаршего гнева. «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев и барская любовь», – вспомнилось вольнодумное, читанное не так давно. – Но и не правы вместе с тем. Пожалуй, невозможно найти учебное заведение в империи, выпускники которого не замешались бы в заговоре и мятеже. Да и то сказать – господин Оболенский, второй из убийц генерала Милорадовича, он и вовсе на домашнем обучении состоял.
Адмирал опять чуть склонил голову.
Соглашался.
И снова не мог понять, куда клонит Николай.
– Однако ж, я думаю, вы согласитесь, что именно моряки были самыми деятельными? – цепко сказал царь, не отрывая взгляда от старческого лица директора. – И среди них больше всего людей с радикальными идеями, республиканцев!
– Это так, ваше императорское величество, – отвёл глаза адмирал. Теперь крыть нечем было уже ему. Но он и тут нашёлся, что сказать. – Надеюсь, государь, это не послужит причиной закрытия и расформирования корпуса?
– Как вы могли такое подумать, господин адмирал? – изумлённо воскликнул царь, торжествуя в душе – он всё-таки пережал адмирала, заставил его признать свою силу и превосходство. Впрочем, изумление Николая было вполне искренним – такая мысль не могла прийти в голову даже ему. – Напротив! Я пригласил вас с тем, чтобы совместно попытаться понять, что нужно делать для того, чтобы подобное больше не повторилось!
Павел Михайлович механически кивнул – мысли путались в голове, словно после хорошего шторма. Государь чего-то ждёт от него.
Чего?
– Возьмите их в ежовые рукавицы, господин адмирал, – доверительным тоном сказал царь, вставая с места, и директор тоже вскочил, вновь вытягиваясь. На этот раз Николай не стал его останавливать, что было верным признаком того, что аудиенция заканчивается. – С моей стороны вы найдёте этому всемерную поддержку. Дисциплина, дисциплина и дисциплина! Учёба! Порядок! Чтобы и мысли дурной в голове не завелось!
– По правде говоря, государь, я уже начала это делать, – проговорил Рожнов хрипло. – Мной уже предприняты некоторые действия, ещё весной прошлого года… чтобы разрушить неформальные связи между воспитанниками и предотвратить появление вожаков. Но я продолжу…
– Непременно, Павел Михайлович, непременно, – а вот теперь можно и по имени-отчеству адмирала назвать, и тот поймёт, что царь им доволен. – Как только позволят государственные дела, я непременно навещу ваш корпус, и мы вместе решим, что можно сделать ещё.
Вот так тебя! Почешись немного, поищи у себя недостатки!
Уже от порога адмирал обернулся.
– Ваше императорское величество, позволите ли просьбу?
Царь молча поднял бровь.
– Один из моих воспитанников несчастлив иметь брата-мятежника… просит о свидании с ним.
– Вот как? – просьба была неожиданной. – Как фамилия воспитанника?
– Кадет Смолятин, ваше императорское величество! Истинный зейман, отличник учёбы, в прошлом году в наводнение отличился присутствием духа и храбростью!
Смолятин!
Это не за него ли просил позавчера кто-то из родни через Нессельроде?
Царь усилием воли подавил внезапный прилив гнева. Ничего не поделаешь, все смутьяны и заговорщики – дворяне, у всех родня в служилом сословии. Хочешь не хочешь, а придётся с этим смириться.
– Свидание кадету запрещаю, – отрезал он. – Дозволяю только полнолетнему близкому родственнику – отцу или дяде, никому более.
И коротким кивком головы закончил аудиенцию.
2. 9 января 1826 года
Приказ начальника главного штаба его императорского величества
В Санкт-Петербурге, января 8-го дня, 1826 года.
Черниговского пехотного полка подполковник Муравьёв-Апостол, по сделанным открытиям и по показаниям соучастников, оказался одним из главных злоумышленников, стремящихся к общему беспокойствию и разрушению благосостояния государства, имеющих уже прежде за несколько лет самые злодейские намерения против правительства и самой жизни блаженной памяти покойного государя императора Александра Павловича. В то самое время, как по открытии сего преступления, приступлено было к арестованию подполковника Муравьёва-Апостола, он нанёс несколько ран полковому своему командиру подполковнику Гёбелю, и успел возмутить часть Черниговского пехотного полка, под тем же ложным предлогом сохранения верности прежде данной присяги его императорскому высочеству цесаревичу и великому князю Константину Павловичу. Он арестовал посланных за ним фельдъегеря и жандармов, ограбил полковую казну, освободил закованных каторжных колодников, содержавшихся в Васильковской городовой тюрьме, и предал город неистовству нижних чинов. Три роты под командою майора Трухина остались верными законному своему государю и ушли от мятежников, а полковой адъютант поручик Павлов спас полковую печать и бумаги. Главнокомандующий 1-ю армиею предписал ближайшему корпусному командиру генералу от инфантерии князю Щербатову отправиться самому с нужным числом войск для уничтожения сей шайки злоумышленников и для восстановления прежнего порядка в Черниговском пехотном полку, употребляя к тому меры должной строгости и не щадя бунтовщиков. Хотя можно было надеяться, что сими мерами совершенно прекратятся последствия сего преступления, но для избежания и малейшего опасения, если бы, сверх ожидания, преступники могли скрыться от преследования генерала князя Щербатова, – его императорское величество препоручил его высочеству Цесаревичу принять на сие время под начальство своё войска 3-го пехотного корпуса, для скорейшего и вернейшего наказания мятежников.
Государь император, приняв за правило действовать со всей откровенностью пред войсками, коих верность и непоколебимость к законной власти испытал при самом вступлении своём на престол, высочайше повелеть мне соизволил, объявить им о всём вышеизъяснённом, дабы предав их презрению имя преступника Муравьёва-Апостола, сделать известным имена полковника Гёбеля, майора Трухина и поручика Павлова, заслуживающих непоколебимым усердием своим уважение храбрых и верных российских войск.
При самом утверждении сего приказа получено донесение от главнокомандующего 1-ю армиею, с рапортом от командира 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта Рота, к генерал-адъютанту князю Щербатову, в копии при сём приложенным, что возмущение Черниговского полка совершенно прекращено.
Подписал: начальник главного штаба
Барон Дибич
Грегори отложил газету, несколько мгновений тупо смотрел перед собой, потом повернулся и наткнулся на вопросительные взгляды друзей.
– Ты чего? – встревоженно спросил Влас – он словно что-то уже знал.
Может, и знал.
– Ничего, – процедил кадет Шепелёв.
Они никак не успокоятся!
Какие же сволочи, о Господи! Опять та же самая история, опять та же самая песня! Снова взбутетенить солдат… а потом, когда выйдет фиаско (а фиаско выйдет! – в этом Грегори, посмотрев на Сенатскую четырнадцатого декабря, не сомневался) – за их спины и спрятаться. Благо офицерам обычно самое большее, что грозит – ссылка. А солдатам, которые выполняли приказ – шпицрутены. Иной раз и по несколько тысяч на брата.
Влас, видимо, не удовлетворившись ответом или что-то поняв по лицу Грегори, потянулся к газете. Но кадет Шепелёв опередил – выхватил её прямо из-под руки друга и снова развернул.
Копия с рапорта, полученного 5-го сего января пополудни в 8 часов командиром 4-го пехотного корпуса генерал-адъютантом князем Щербатовым от командира 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта Рота от 3-го января из местечка Фастов за №13
Узнав о прибытии моём вчера в деревню Мохначку, что полковник Муравьёв с мятежниками, по полученным известиям о моём движении, оставил намерение идти через Фастов на Брусилов; переменив своё направление, шёл к Белой Церкви, в надежде успеть овладеть у графини Браницкой значительной суммой, я сего числа в три часа пополудни выступил с кавалериею и конною артиллериею, дав направление генерал-майору Гейсмару с двумя орудиями и тремя эскадронами к деревне Устимовке; – я же, с пятью эскадронами и шестью орудиями шёл через Фастов, дабы Муравьёву воспрепятствовать всякое отступление, направив равномерно пополуночи 12 рот пехоты с 4-мя пешими орудиями с большого Половецкого на М. Белую Церковь. Таким образом со всех сторон он был окружён и по приближении в час пополудни генерал-майора Гейсмара в деревне Устимовке, где мятежники защищались, но по нескольких выстрелах из орудий, положили оружие. Подполковник Муравьёв ранен, брат его застрелился, один офицер убит, кроме других раненых и убитых. О чём вашему сиятельству имею честь сделать первое моё донесение.[47 - Северная пчела, №4. Января 9-го 1826 года.]
А вот и фиаско, господа!
Доблестные мятежники бросили оружие при первых же выстрелах. И теперь отвечать за все придется солдатам – собственной спиной! А то и жизнью.
– С-сволочи! – процедил Грегори на этот раз уже вслух, скомкал газету и швырнул ее в угол. Влас и Глеб непонимающе глядели на друга, потом помор всё-таки подошёл к бумажному комку и развернул его.
Кадет Шепелёв встал и отошёл к окну. Прижался лбом к ледяному стеклу, словно хотел остудить воспалённый злобой и жаром мозг, тупо глядел на заснеженный плац.
Там суетился профос Михей (дворник тож!) – сгребал недавно выпавший пухлый снег, швырял его в широкие розвальни, на подстеленное рядно – нанесенный за зиму снег уже не умещался во дворе и теперь дворникам приходилось вывозить его со двора на Неву. Гнедая лошадь, не обращая внимания на его старания, шевелила челюстью в замурзанной и потертой торбе, подбирала овес, полудремотно прикрывала глаза.
Скорее бы уже весна, – обречённо подумал Грегори, дыша на замороженное стекло. Снег тяготил. Надоело таскать на себе гору одежды, словно капуста, в несколько слоёв. Хотелось жары, бликов на невской глади.
Хотелось каникул.
– Грегори, – позвал откуда-то из-за спины Глеб и умолк. Должно быть, тоже газету прочёл, – понял Грегори и болезненно скривился. Сейчас опять на пару с Власом начнут рассказывать о благородных господах, которые хотели дать мужикам волю.
Дураков и жизнь не учит.
Но друзья молчали.
После памятной дуэли на берегу залива (слава богу, все сошло с рук, и кровяные пятна на рубашках удалось скрыть от профоса, и большинство народа в корпусе об их дуэли ни сном ни духом), после того, как побратались, мальчишки избегали упоминать о мятеже четырнадцатого декабря. А только вот – избегай, не избегая, а куда денешься?!
Грегори даже не обернулся.
На душе было тоскливо.
От всего.
И от новостей, и от воспоминаний о прошедшем лете – Маруськины ладони на плечах ощущались так, словно она стояла рядом.
Дверь за спиной, чуть скрипнула, отворилась, и все трое обернулись разом – тем более, что в спальне, кроме них, и не было никого.
В приотворенную дверь просунул голову незнакомый кадет-первогодок, весело обвел всех троих друзей взглядом, словно и не замечая угрюмых лиц.
– Кадет Влас Смолятин есть?! – спросил он, остановившись, впрочем, взглядом на Невзоровиче.
– Найдется, – буркнул Влас сумрачно. Кое-как разглаженная газета лежала перед ним на столе – точно, читал! Кадет перевел взгляд на помора, несколько мгновений недоверчиво изучал его взглядом, потом сказал, наконец, облизнув ярко-красные обветренные губы:
– Спрашивают тебя. Там, в холле…
– Кто ещё?! – недовольно бросил помор. Кадет в ответ только пожал плечами – откуда, мол, мне знать? Спрашивают, и ладно.
Спрашивать Власа было некому. Единственный человек в Петербурге, который мог прийти в корпус по его душу, сидел под стражей в Зимнем дворце.
«Впрочем , нет, – тут же поправил себя Грегори. – Есть же ещё Иевлевы».
Хотя, если б помора искали Иевлевы, то они нашли бы сначала своего сына, а уж потом послали его за Власом.
Влас, должно быть, рассудил так же, и, нахлобучив до самых ушей фуражку, нехотя поднялся с места.
Глянул на друзей.
– Пойдем со мной, а?
Пойдем, – молча согласился Грегори, оттолкнувшись ладонями от широкого заледенелого подоконника.
Пойдем, – так же молча ответил Глеб, снимая с гвоздя фуражку.
Помора, однако же, ждал отнюдь не кто-то из Иевлевых.
Невысокий коренастый (про таких вот и говорят «поперек себя шире») широкоплечий морской офицер в шинели нараспашку. И лицом удивительно похожий на Власа и Аникея, которого Глеб и Грегори пару раз видели за прошедший год – то же курносое круглое лицо с россыпью крупных, но едва заметных веснушек, те же серые с рыжинкой глаза, выпуклые и внимательные.
Отец, наверное, – мгновенно понял Грегори и задержался на верхних ступенях лестницы – ни к чему мешать свиданию отца с сыном. Глеб, не сговариваясь, сделал то же самое. Оба остановились на середине лестницы и глядели во все глаза.
В прошлый приезд в Петербург старший Смолятин как-то проскочил мимо кадетов – и даже непонятно почему. А теперь вот – довелось познакомиться.
Через какие-то мгновения Влас выбрался из отцовских объятий и покосился на друзей – Грегори и Глеб так и не спустились с лестницы.
– Вот, отче, мои друзья, – чуть стесняясь, выговорил помор.
– Очень рад, – звучно и чуть хрипловато сказал Смолятин-старший. – Мичман Смолятин, Логгин Никодимович.
– Глеб Невзорович, шляхтич герба Порай, – опередил Шепелева литвин, ступая на ступеньку ниже. – Витебская губерния.
– Григорий Шепелёв, дворянин Оренбургской губернии, – Грегори тоже шагнул на ступеньку ниже.
– Развели китайские церемонии, – едва слышно пробурчал Влас. И тут же, не давая отцу обратить внимания на свое нахальство, спросил. – Ты хлопотать приехал?
Улыбка с лица мичмана пропала, словно стертая тупым концом стилоса с восковой дощечки фраза.
– Да, – процедил он, чуть отворачиваясь. – Куда деваться, если сын…
Старший Смолятин оборвал сам себя, словно вспомнив, что не стоит перед мальчишками распространяться о лишнем, и махнул рукой. «Это ты ещё не знаешь про то, что мы тоже были на Сенатской», – злорадно подумал Грегори, чувствуя, как злая улыбка против воли (обещали ведь друг другу не вспоминать прошлое!) стягивает физиономию набок. Сделал усилие и задавил гримасу, придал морде благопристойный вид. Покосился на друзей – вроде бы ничего не заметили. Впрочем, им было и не до того – Влас все ещё висел у отца на плече, а Глеб во все глаза глядел на них.
– Остановился-то где?
– Да нигде пока, – пожал плечами Логгин Никодимович. – Как на Сенной с почтового сошел, так сразу и сюда. Прямо с чемоданом… (в углу под окном и правда стоял обшитый парусиной большой фанерный чемодан – потускнелые от времени медные пряжки и оковки, потёртые и посерелые, когда-то жёлтые ремни) Сейчас вот в гостиницу какую-нибудь…
– Не нужно, – голос из-за спины заставил всех вздрогнуть и обернуться.
Иевлев стоял на лестнице на пару ступеней выше Глеба и Грегори.
– Прошу прощения, – мгновенно покраснев от общего внимания, извинился Венедикт. Он улыбался открыто и широко, и Грегори вдруг поразился тому, как изменился за последний год застенчивый и робкий мальчишка (не с памятной ли драки на Голодае это пошло?). – Вы вполне можете остановиться у нас, Логгин Никодимович. Тем более, что отец уже почти добился разрешения на свидание с Аникеем.
Мичман Смолятин хлопал глазами, мало что понимая, и Влас торопливо объяснил:
– Познакомься, отче, это Венедикт Иевлев, наш родственник с матушкиной стороны.
3. 15 января 1826 г.
Выбравшись из возка (дзик-дзак, трик-трак!), Платон Сергеевич Воропаев выравнял кокарду фуражки по переносице и только после этого глянул на резную, тяжёлого дуба, дверь парадного. Дверь внушала, нависала и подавляла – сами собой возникали мысли о том, что за люди тут живут, какими землями владеют и какими делами ворочают.
Но штабс-ротмистру, до недавнего времени линейному драгуну, а сейчас жандарму, на это было наплевать – после чеченских пуль из пыльных придорожных кустов, после трёх месяцев в черкесской яме, где кормили едва пропеченным тестом, что ему эти престолы и власти?
«Хоть куда пойдем и хоть кого за мохнатое и теплое возьмём, – сказал сам себе Воропаев, сбивая с носка сапога налипший снег и не оглядываясь на возок, откуда следом за ним выбрались ещё двое жандармов – нижние чины. – И хоть куда водворим».
Насупившись, штабс-ротмистр решительно шагнул в высоким ступеням парадного.
Рядом с дубовым полотном двери свисал кручёный шнурок звонка – извольте-ка позвонить!
Платон Сергеевич изволил.
Где-то в глубоких недрах дома, за толстой кирпичной стеной и дубовой дверью, в бельэтаже едва слышно зазвонил колокольчик – словно комар запищал в осеннем лесу, едва слышно за шумом дождя и шелестом опавших листьев под ногами, а так привязчиво и надоедливо, что спасу нет.
Выждав какое-то время (отворять никто не спешил), Воропаев позвонил второй раз, а потом, не дожидаясь на этот раз любезности и внутренне закипая, позвонил и в третий раз.
Дверь отворилась почти сразу же, словно за ней кто-то стоял и только и дожидался жандармской свирепости (а может, так и было, кто его знает). Нависая над порогом внушительным дорожным телом, на ступенях парадного стоял лакей в литой серебром ливрее и с любопытством разглядывал незваных гостей – от него так и веяло превосходством и высокомерием.
Ишь, образина, – с веселой злостью подумал Воропаев, ставя ногу на порог.
– С кем имею честь, господа? – лакей говорил невыразительно, но ясно было, что он вовсе не собирается пускать жандармов дальше порога.
– Штабс-ротмистр жандармерии Воропаев! – отчеканил Платон Сергеевич, чуть приостанавливаясь – но так, чтобы понимающему человеку сразу стало ясно, что совсем останавливаться он не собирается. – Мне нужен мичман Шпейер!
Лакей несколько мгновений разглядывал офицера, словно оценивая (штабс-ротмистр, закипая все сильнее, мысленно пообещал и себе, и лакею, что ещё пара мгновений, и тот точно будет зубы глотать – не видал такой наглости ни в одном подотчётном доме, даже и у генерала Завалишина слуги разговаривали почтительнее – чтобы лакей себя так вел?! с офицером?!), стоящих за плечами Воропаева нижних чинов (Платон Сергеевич отчётливо слышал из-за плеч только возмущённое сопение обоих фельдфебелей – ещё миг, и они сами примут наглого лакея в кулаки, не дожидаясь приказа офицера), потом, видимо, что-то поняв, отступил и опустил голову.
– Что прикажете доложить, ваше благородие?
То-то же, – всё ещё кипя, одобрил про себя Воропаев. Вслух же сказал:
– Просто доложи, что я хочу его видеть.
Гостиная в квартире Шпейеров, не меньше двенадцати квадратных саженей, затянутая бледно-зеленым, с серебристыми узорами шелком, окнами выходила в заснеженный сад рядом с домом. От высоких стрельчатых окон (бельэтаж, чтоб вы понимали!) тянуло холодом даже сквозь двойные рамы, изразцовая печка в углу пыхала жаром, шипастый фикус грозно щетинился вырезными листьями.
Фельдфебели безмолвно застыли у двери в прихожую – казалось, их неподвижности могут позавидовать и атланты у Зимнего, сядь на щеку муха – вряд ли и моргнут. Это было своего рода проявление превосходство перед лакеем, унижение для него – куда тебе до нас, лакуза?!
Штабс-ротмистр чуть усмехнулся и подчеркнуто-медленно опустился в чиппендейловское кресло – английская мебель, подчёркнуто упрощённая, ему нравилась больше, чем французская, вычурно-ампирная. При той же мягкости и удобстве. Несколько мгновений Платон Сергеевич всерьёз раздумывал – а не закурить ли, – но решил, что это будет перебор. Слишком мелочно и напоказ – кто такой этот лакей?! Пусть перед ним нижние чины щеки надувают!
Впрочем, раньше лакея, в гостиной возник хозяин – пожилой господин с заметно круглящимся брюшком, круглолицый и лысоватый, он кутался в теплый шлафрок[48 - Шлафрок (нем. (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9D%D0%B5%D0%BC%D0%B5%D1%86%D0%BA%D0%B8%D0%B9_%D1%8F%D0%B7%D1%8B%D0%BA) Schlafrock, также шла?фор, шлафо?рк) – просторная домашняя одежда XVIII – XIX вв., подбитый ватой или мехом просторный халат (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A5%D0%B0%D0%BB%D0%B0%D1%82) до лодыжек из атласа (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%90%D1%82%D0%BB%D0%B0%D1%81_(%D1%82%D0%BA%D0%B0%D0%BD%D1%8C)), тармаламы (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A2%D0%B0%D1%80%D0%BC%D0%B0%D0%BB%D0%B0%D0%BC%D0%B0) или кашемира (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%B0%D1%88%D0%B5%D0%BC%D0%B8%D1%80) с простёганными обшлагами и воротником (шалевым) другого цвета, без пуговиц, с широким запахом, карманами и поясом в виде витого шнура с кистями.] и тщетно пытался скрыть страх и раздражение за показным радушием. Платон Сергеевич едва заметно (надеясь, что едва заметно – впрочем, даже если и не едва, то наплевать!)усмехнувшись, вспомнил, что собственно, сейчас только ещё шесть утра, самое начало седьмого.
Ну и что ж с того?
Толстячок, вбежав в гостиную, приостановился, растерянно переводя взгляд с офицера на нижних чинов.
Это – мичман Шпейер?
Вряд ли.
– Коллежский советник Шпейер! – с едва заметным немецким акцентом, в котором то и дело проскальзывала злость, отрекомендовался хозяин. – Чем обязан, господин… – он промедлил мгновение, разглядывая знаки различия Воропаева, – господин штабс-ротмистр?
Комедию ломает! – колыхнулась в душе Воропаева злость. Он встал с кресла – всё-таки Шпейер был старше чином. – А то ему лакей не доложил ничего! Эполеты он не может разглядеть, ишь ты! Немец-перец-колбаса!
– Штабс-ротмистр жандармерии Воропаев, господин коллежский советник! – отчеканил Платон Сергеевич, кидая руку к козырьку отточенным жестом (благо фуражку от злости так и не снял, а то был бы конфуз для старого служаки!). – Могу ли я видеть мичмана Шпейера? Он проживает здесь?!
– Точно так, – в голосе коллежского советника прорезалась растерянность. Неужели он надеялся, что это какое-то недоразумение? – весело подумал Воропаев, не допустив, впрочем, на лице ни единой тени улыбки. – Это мой сын…
– Мичман Шпейер дома? – всё так же сухо спросил Воропаев. – Я могу его видеть?!
– Дома… можете… – с ещё больше растерянностью подтвердил Шпейер-старший и почти тут же воспрял и бросил с вызовом. – А в чем, собственно…
– Имею приказ об арестовании мичмана Шпейера Василия Абрамовича по делу о мятеже четырнадцатого декабря! – перебил Платон Сергеевич коллежского советника. – Также имею приказ о производстве обыска в комнатах мичмана Шпейера!
При последних словах штабс-ротмистра распахнулась дверь, и в комнате возник (иного слова не подберешь!) – щуплый и высокий молодой человек в наброшенной на плечи флотской тужурке. Услышав слова Воропаева, он чуть попятился, смятенно и торопливо поправил роговые очки и беспомощно глянул на штабс-ротмистра.
– Может быть, вы всё-таки скажете, что вы ищете, господин штабс-ротмистр? – коллежский советник Шпейер изо всех сил старался сохранить спокойствие и солидность. Что, впрочем, ему удавалось плохо – трудно выглядеть солидным в шлафроке, когда в твоём доме стоит тарарам, и два жандарма шарят по всем закоулкам квартиры. Больше всего Шпейер-старший сейчас напоминал наседку, которую сорвали с гнезда и выкупали в лохани с водой. Ёжился и кутался в шлафрок, насупленно следил за фельдфебелями, то и дело бросая взгляд на Воропаева. Платон же Сергеевич устроился на мягком стуле, едва сдерживаясь от того, чтобы не закинуть ногу на ногу – до того сквозили из обоих Шпейеров плохо скрытые неприязнь и презрение к «голубой крысе».
Младший Шпейер, в отличие от штабс-ротмистра, условностями себя не стеснял – удобно устроился в кресле, как-то весело даже поглядывая на жандармов, и ногу на ногу всё-таки закинул, да ещё и покачивал носком начищенного форменного штиблета, и тужурка так и оставалась накинутой на плечи нараспашку. Блестели стекла очков в пляшущем тусклом пламени свечей, блестели на промороженных и темных оконных стеклах огоньки – портьеры в комнатах мичмана были раздернуты, словно он с утра пораньше любовался ночной набережной Фонтанки.
Хотя, возможно, так и было.
Воропаеву смерть как хотелось намекнуть хозяевам на своё боевое кавказское прошлое, но чувствовалось, что им на это наплевать. Да и не поверят ещё.
А хозяйка в теплом салопе прижалась к дверному косяку и следила за жандармами с плохо скрытым ужасом во взгляде, зажимая себе рот дрожащей ладонью – тоненькая, чернявая, она казалась совсем не парой коллежскому советнику. Чего только не бывает в жизни, – мельком подумал штабс-ротмистр, продолжая разглядывать довольного жизнью мичманка – называть про себя этого юнца мичманом язык не поворачивался.
Невольно Воропаев вспоминал летнего попутчика, кадета… Шепелёва, кажется. С чудным каким-то английским прозвищем… Грегори! точно так его и звали.
Неужели этот мальчишка, который так расстроился из-за того, что не опознал в разбойниках разбойников, что мимо пролетело приключение, неужели он, выйдя из корпуса, станет таким же, как и этот высокомерный юнец?
Не дай бог.
Обыск длился уже почти час, и за этот час старший Шпейер задавал этот вопрос уже в третий, если не в четвертый раз. И в третий, если не в четвертый раз Воропаев отмалчивался. А что тут ему ответишь, если сам не знаешь, что ищешь? Ищешь и всё тут.
Нет, в общих чертах штабс-ротмистр знал, что они ищут. Какие-нибудь (да, именно какие-нибудь!) компрометирующие мичманка бумаги. Но пока что ничего найти не удалось, а отвечать так – значит, вызвать новые издевательские взгляды или усмешки.
Воропаев молчал.
– Ваше благородие! – голос фельдфебеля прозвучал неожиданно, словно удар грома, тем более, что за все время обыска этот жандарм (низкорослый и коренастый, он, тем не менее, двигался ловко и почти бесшумно, ухитряясь ничего не сдвинуть и не уронить – видно было мастера) не издал ни звука. В то время, как второй, щуплый и неторопливый, покашливал, мурлыкал что-то про себя, пару раз налетел на мебель, один раз – на стул, второй – на бюро с раскрытыми дверцами и откинутой столешницей.
Все – и штабс, и хозяева – разом поворотились к коренастому жандарму – он стоял в углу комнаты, сосредоточенно глядя на оклеенную всё тем же бледно-зеленым шелком стену. Почувствовав на себе взгляды, он обернулся и проговорил с равнодушием, сквозь которое едва заметно сквозила сдерживаемая радость:
– Так что, ваше благородие, пустота!
И несильно стукнул по стене рукоятью нагайки. Стена радостно отозвалась гулким эхом.
И впрямь, пустота. Не очень большая, конечно.
Воропаев покосился на хозяев и с восхищением уловил, что лицо мичманка Шпейера мгновенно изменилось – радость и нахальство пропали, словно с лица стёрли грим, из-под нахальной маски на миг проглянуло истинное лицо – страх и злость.
Мальчишка на миг стал настоящим.
Вот оно!
И вмиг стало понятно, что это его высокомерие и нахальство, эта издевательская веселость и презрение – всего лишь маска, которую он напялил от страха.
Значит, есть чего бояться, есть!
– Не потрудитесь объяснить, господа хозяева, сущность этой пустоты?! – как можно вежливее сказал в пространство Воропаев, и восхитился в душе – эк как заворотил-то!
– Мне ничего об этом неизвестно! – мгновенно ответил юнец.
«Торопишься, мальчишка, торопишься, – удовлетворённо отметил про себя штабс-ротмистр. – Всё тебе известно».
Старшие хозяева оба выглядели искренне удивлёнными, и Воропаев решил для себя – либо мастера притворяться, либо и правда ничего не знали. А вот мичманец…
– В таком случае, мы имеем право проверить ее содержимое, – Воропаев дёрнул усом и бросил коренастому фельдфебелю (черт, забыл имя, совсем вылетело из головы!). – Унтер-офицер, ступайте в дворницкую и принесите лом или кувалду. Не беспокойтесь господа, – обратился он к хозяевам, – если за стеной, которую мы проломим, не окажется ничего предосудительного, я прикажу починить стену за мой счёт.
Фельдфебель (Гордеев! – вспомнил, наконец, штабс-ротмистр фамилию) шагнул к двери…
– Стойте, – мичманец встал с кресла. Вся его наглость и презрение испарились, но и страха… страха тоже не было. Шпейер-младший изо всех сил ломал паршивое чувство, загоняя его куда-то в глубину. И даже голос не дрожит, – отметил Воропаев, откровенно любуясь мичманом (теперь и мичманом можно назвать).
– Не надо ходить в дворницкую, – хмуро сказал Шпейер-младший. – Это мой тайник. Я открою.
4. 18 января 1826 г.
В середине января ударила неожиданная короткая оттепель – полезли с кровель вниз корявые, мутного льда, сосульки, на сугробах за ночь нарос оледенелый налет, на мостовых толстым слоем лежала рыхлая серая снеговая каша, в которой одинаково вязли копыта, сапоги, колеса и полозья, на Неве оскалились тёмные пятна влажного снега – вышла наледь. С залива тянуло влажным холодом, где-то над Маркизовой лужей между Котлином и Ораниенбаумом завывал ветер, метался над шпилями и бастионами, швырял в лицо влажный снег и колючую крупку.
Влас ловко увернулся от извозчика, который, надвинув на брови меховой малахай, ничего не видел ни впереди себя, ни по бокам, отскочил в сторону и погрозил ваньке вслед кулаком:
– Чтоб тебе жадину везти… чухна слепошарая!
– Брось, – придержал друга за локоть Грегори. – Охота тебе…
Охоты и вправду не было, и огрызался помор на извозчика скорее из принципа, чем из обиды или азарта.
– Рассказывай лучше, – поддержал Глеб, задумчиво щуря глаза от летящего в лицо мокрого снега. Провел рукой по фуражке (на мокром сукне серебристым бисером выступила талая вода), брезгливо посмотрел на перчатку жёлтой кожи, стряхнул воду и остатки снега под ноги. – Что там отец говорит? Что Венедикт?
– Да что, – Влас досадливо дёрнул плечом. – Свидание государь дозволил, но только взрослому родственнику. Поэтому меня не пустили, а отец вот – там, – он махнул рукой в сторону отворенных ворот. – Дядя Сильвестр говорит, что арестованных сначала содержали в Зимнем, на дворцовой гауптвахте, а Аникея как раз на днях перевели в крепость… в Алексеевский равелин.
– Это туда, где ваш Пётр Великий (Глеб едва заметным нажимом ощутимо выделил слово «великий») сына своего замучил? – литвин блеснул зубами в ехидной улыбке.
Влас сумрачно засопел – в семье потомка Ивана Рябова, первого царского кормщика, не принят было отзываться о Петре Алексеевиче плохо.
– Не к месту, Глеб, – негромко укорил Грегори, и шляхтич на мгновение опустил глаза.
– И впрямь, – сказал он, положив помору руку на плечо. – Прости, Власе.
– Пустое, – отмахнулся Смолятин-младший.
Прошлая ссора после дуэли и побратимства никуда не ушла, по-прежнему стояла за плечами, то и дело напоминая о себе, высовывая змеиное жало из плотной мягкой ваты. Высовывались, жалила и тут же скрывалась снова.
До времени.
Кадеты расхаживали неподалеку от ворот крепости – от Банковской переправы до Кронверка[49 - Кронверк (нем. (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9D%D0%B5%D0%BC%D0%B5%D1%86%D0%BA%D0%B8%D0%B9_%D1%8F%D0%B7%D1%8B%D0%BA) Kronwerk – «коронообразное укрепление») – наружное вспомогательное укрепление в европейской фортификации XVI – XVIII веков (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%91%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B8%D0%BE%D0%BD%D0%BD%D0%B0%D1%8F_%D1%81%D0%B8%D1%81%D1%82%D0%B5%D0%BC%D0%B0_%D1%83%D0%BA%D1%80%D0%B5%D0%BF%D0%BB%D0%B5%D0%BD%D0%B8%D0%B9), служившее для усиления крепостного фронта (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B5%D1%80%D0%B5%D0%B4%D0%BD%D0%B8%D0%B9_%D0%BA%D1%80%D0%B0%D0%B9_%D0%BE%D0%B1%D0%BE%D1%80%D0%BE%D0%BD%D1%8B) и состоявшее из одного бастиона (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%91%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B8%D0%BE%D0%BD) и двух полубастионов (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%BE%D0%BB%D1%83%D0%B1%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B8%D0%BE%D0%BD) на флангах (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A4%D0%BB%D0%B0%D0%BD%D0%B3), придававших ему вид короны. В Санкт-Петербурге Кронверк прикрывает с севера Петропавловскую крепость.] и обратно. Триста шагов в одну сторону, триста – в другую.
Ждали.
– А Венедикт? – напомнил Власу Грегори. – Он что говорит?
Помор поморщился.
– Да что он скажет-то? – воскликнул он в раздражении. – Что от отца услышал, то и повторил. А в кабинет, где его отец с моим говорили, Веничку и не пустили – такой же мальчишка, как и мы!
– Не доверяют нам, – холодно усмехнулся Глеб, чуть кривя тонкие и красивые губы, и сказал, повторяя, должно быть, слышанные от кого-то из старших слова. – Малы ещё и неразумны.
– Ну и чего мы потащились сюда в таком случае? – ощетинился Грегори злобно. – Да ещё в такую непогодь?!
Глеб пожал плечами, глядя куда-то в сторону.
– Ну вообще, я рассчитывал, что может быть, мне удастся пройти вместе с отцом, – стесненно пожался помор. – А не сбылось…
Договорить Вас не успел.
В окованном дубовом полотне крепостных ворот со скрежетом (волосы дыбом и мороз по коже!), слышном даже за десять сажен, отворилась узкая высокая калитка и с крепостного двора наружу шагнули один за другим двое.
Молодой (очень молодой!) морской офицер с эполетами лейтенанта, в потрёпанной и потертой шинели, наброшенной нараспашку (под ней отчетливо виднелся флотский мундир) и в лихо сбитом набок бикорне.
И жандармский штабс-ротмистр – серо-голубая, застегнутая на все пуговицы шинель, суконная фуражка, сабля на портупее. Густые полуседые усы, косматые брови, косой шрам на лбу.
– Дмитрий Иринархович! – оглушительным шепотом выдохнул Влас, порывисто поворачиваясь навстречу лейтенанту, но тот, видимо, что-то поняв, успел коротким движением головы дать отрицательный знак – не смейте, мол! Мальчишки замерли на месте, во все глаза глядя на приближающихся офицеров.
А жандарм, взглянув на них, вдруг остановился. Ещё раз оглядел всех троих с головы до ног и вдруг окликнул:
– Кадет Шепелёв! Грегори!
Кадеты вздрогнули все разом, переглянулись, и помор с литвином вопросительно уставились на Грегори. А тот неуверенно шагнул навстречу жандарму, вопросительно его разглядывая – непривычно было видеть на этом едва знакомом человек жандармский, а не драгунский мундир.
– Платон Сергеевич? Господин штабс-ротмистр?
– Признал? – усмехнулся штабс невесело, подойдя ближе. Завалишин остановился у него за спиной, с любопытством разглядывая и мальчишек, и жандарма.
– Ну а как же, – рассмеялся Грегори, по-прежнему с удивлением глядя на шинель летнего знакомца – Платон Сергеевич, а как же… я думал, вы в драгунах…
– Был в драгунах, – охотно подтвердил штабс-ротмистр. – Предложили перейти в жандармерию, а здоровье уже не то, чтобы по горам за черкесами носиться. Согласился вот.
Грегори молча кивнул, не зная, что сказать – слов не шли.
Сменилось место службы, сменился и род войск. Обычное дело.
– Познакомите, кадет? – штабс-ротмистр кивнул в сторону мальчишек, которые по-прежнему стояли чуть в стороне.
– Да, разумеется, – спохватился Грегори. – Познакомьтесь, ваше благородие, мои друзья.
– Кадет Смолятин, – с лёгкой, сдержанной неприязнью в голосе отрекомендовался Влас.
– Кадет Невзорович, шляхтич герба Порай, – Глеб, как обычно, не удержался от того, чтобы не подчеркнуть свое литовское происхождение. Бравировал литвин, бравировал!
– Штабс-ротмистр Воропаев, господа кадеты, – представился жандарм, четко, несмотря на рыхлый снег, щёлкнув каблуками (дзинь-динь, дзик-дзак! – звякнули немелодично шпоры). Несколько мгновений он разглядывал мальчишек, словно пытаясь что-то понять, потом, видимо, все же понял – его сухие обветренные губы тронула сочувственная и чуть горьковатая улыбка. – Вы, господа, я так понимаю, кого-то ждёте? Или у вас кто-то в крепости?!
Грегори уже хотел было что-то ответить, но осекся. Спохватился, беспомощно покосился на Власа. А помор, словно вдруг решившись, шагнул к жандарму.
– Мой брат, – проговорил он неуверенно. – Мичман Смолятин… он арестован. Ещё пятнадцатого декабря.
Краем глаза Грегори успел увидеть, как удивленно расширились глаза Завалишина, в них проглянул откровенный ужас. Всего на миг.
– Мичман Смолятин, – задумчиво проговорил Воропаев. – Как же, помню. Я сам его и арестовывал. Вполне достойно держался молодой человек. Хлопочите о свидании и надейтесь на справедливость государя, молодые люди.
Влас на этот раз промолчал – распространяться о приезде отца и о том, что он уже получил свидание, явно не стоило. А справедливость государя… что ж, на нее и следовало уповать, должно быть.
– А здесь, – Воропаев повел рукой вокруг, обозначая Кронверк перед крепостью, – всё-таки гулять не стоит. Часовые стрелять, конечно не будут, да и тревогу вряд ли поднимут, а вот доложить по команде могут. И тогда в корпусе вам не миновать неприятностей.
«Нам сейчас только неприятностей в корпусе и не хватает», – кисло подумал Грегори. А штабс-ротмистр только козырнул:
– Впрочем, мне пора господа, прошу меня извинить. Рад был познакомиться. Честь имею! – он обернулся к Завалишину, мгновение помедлил, словно хотел подать руку, но не решался. Сдержался. Не подал. – Прощайте, господин лейтенант. Рад, что вы сумели оправдаться. Надеюсь, зла вы на меня не держите. Честь имею!
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71174113?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Примечания
1
Инвалид – военный пенсионер, отставник, ветеран.
2
Ко?злы – сиденье для кучера.
3
Боливар – модная в 1820-е годы широкополая шляпа, названная в честь героя латиноамериканской революции Симона Боливара.
4
Блузон – короткая мужская куртка.
5
Кармин – пурпурная краска, получаемая из карминовой кислоты, производимой самками насекомых группы кошенили.
6
Хна, хенна – краска из высушенных листьев лавсонии, обычно рыже-коричневого цвета. Индиго – растительный краситель характерного синего цвета.
7
Карбонарии – члены тайного, строго законспирированного общества в Италии в 1807 – 1832 гг.
8
А.С. Пушкин.
9
Сфакиоты (сфакийцы, сфакианцы; греч. ?????????) – жители региона Сфакия на западном Крите.
10
Клефты – в Греции времён Османской империи участники вооруженных отрядов, боровшихся против османского господства, чаще всего горцы.
11
Кораблём мог называться только парусник, имеющий три мачты с прямыми парусами. Всё остальное назывались судами. Фелюга, фелука (от араб. (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%90%D1%80%D0%B0%D0%B1%D1%81%D0%BA%D0%B8%D0%B9_%D1%8F%D0%B7%D1%8B%D0%BA) ?????) – небольшое палубное (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B0%D0%BB%D1%83%D0%B1%D0%B0)судно (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D1%83%D0%B4%D0%BD%D0%BE) Средиземноморья с косыми парусами (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%BE%D1%81%D0%BE%D0%B9_%D0%BF%D0%B0%D1%80%D1%83%D1%81) в форме треугольника со срезанным углом, военное и торговое. Шхуна (от голл. (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9D%D0%B8%D0%B4%D0%B5%D1%80%D0%BB%D0%B0%D0%BD%D0%B4%D1%81%D0%BA%D0%B8%D0%B9_%D1%8F%D0%B7%D1%8B%D0%BA) sсhоenеr) – тип парусника (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B0%D1%80%D1%83%D1%81%D0%BD%D0%BE%D0%B5_%D1%81%D1%83%D0%B4%D0%BD%D0%BE), имеющего не менее двух мачт (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D1%83%D0%B4%D0%BE%D0%B2%D0%B0%D1%8F_%D0%BC%D0%B0%D1%87%D1%82%D0%B0) с косыми парусами. По типу парусного снаряжения (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B0%D1%80%D1%83%D1%81%D0%BD%D0%BE%D0%B5_%D0%B2%D0%BE%D0%BE%D1%80%D1%83%D0%B6%D0%B5%D0%BD%D0%B8%D0%B5) шхуны делят на гафельные, берму?дские, стаксельные, марсельные и брамсельные. Бриг – двухмачтовый парусник с прямыми парусами на фоке и гроте и одним косым гафелем на гроте.
12
Лемех – деревянные пластины (чаще всего, осиновые) для покрытия кровли.
13
Бочка – тип крыши (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D1%80%D1%8B%D1%88%D0%B0) сложной конфигурации, незамкнутый цилиндр или полуцилиндр, с повышенным и заострённым верхом, в результате чего на фасаде образуется килевидный фронтон, напоминающий храмовую главу – «луковицу» (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9B%D1%83%D0%BA%D0%BE%D0%B2%D0%B8%D1%87%D0%BD%D0%B0%D1%8F_%D0%B3%D0%BB%D0%B0%D0%B2%D0%B0) в разрезе.
14
Камница – способ застройки северных сёл и городов без соблюдения улиц, вразброс.
15
Па?зори – полярное сияние.
16
Сполохи – полярное сияние, сопровождающееся громом и треском.
17
Ошкуй – белый медведь.
18
Балясины – невысокие фигурные столбики, поддерживающие поручни перил (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B5%D1%80%D0%B8%D0%BB%D0%B0).
19
Юкола – вяленая рыба.
20
Четверик – четырёхугольный сруб.
21
Матка, Грумант – поморские названия архипелагов Новая Земля и Шпицберген.
22
Осто?л – шест для управления нартами.
23
Груманланы – русские промышленники-поморы, жители Кольского полуострова и побережий Белого моря, занимавшиеся на Груманте (Шпицбергене) охотой, рыбной ловлей, сбором гагачьего пуха и др. Имели на нескольких островах архипелага постоянные поселения.
24
Колт – древнерусское женское украшение, полая металлическая подвеска (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%BE%D0%B4%D0%B2%D0%B5%D1%81%D0%BA%D0%B0), прикреплявшаяся к головному убору и часто украшенная зернью (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%97%D0%B5%D1%80%D0%BD%D1%8C), сканью (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D0%BA%D0%B0%D0%BD%D1%8C), эмалью (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%AD%D0%BC%D0%B0%D0%BB%D1%8C), чернью (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A7%D0%B5%D1%80%D0%BD%D1%8C_(%D1%8E%D0%B2%D0%B5%D0%BB%D0%B8%D1%80%D0%BD%D0%B0%D1%8F)). Предположительно, во внутреннюю полость закладывался кусочек ткани, смоченный благовониями (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%91%D0%BB%D0%B0%D0%B3%D0%BE%D0%B2%D0%BE%D0%BD%D0%B8%D1%8F).
25
Кика, кичка – древнерусский женский головной убор с рогами.
26
Роброн – европейское женское платье XVIII века с очень широкой колоколообразной юбкой. Салоп – верхняя женская одежда в виде широкой длинной накидки с прорезями для рук или с небольшими рукавами, часто на подкладке или вате. Салопы шили из бархата, шелка, дорогого сукна, часто на подкладке, вате или меху (в основном из куницы и соболя), с бархатными или меховыми отложными воротниками.
27
Кибитка – полукрытый, с отверстием спереди, летний или зимний экипаж.
28
В XIX веке Питером столицу называли в основном провинциалы-простолюдины и «понаехавшие» в Петербург из провинции на заработки. Для них и прозвище было соответствующее – «питерщики».
29
«Северная пчела», №152, декабря 19-го, 1825 г.
30
Тайон – вождь индейцев, алеутов и эскимосов на Аляске. Чугачи – русское название эскимосов южного побережья Аляски с полуострова Кенай и пролива Принца Вильгельма (Чугацкого залива).
31
Канделябр – настольный подсвечник.
32
Шуликун – святочная нечисть (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D0%B2%D1%8F%D1%82%D0%BE%D1%87%D0%BD%D0%B0%D1%8F_%D0%BD%D0%B5%D1%87%D0%B8%D1%81%D1%82%D1%8C), сезонные духи (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%94%D1%83%D1%85_(%D0%BC%D0%B8%D1%84%D0%BE%D0%BB%D0%BE%D0%B3%D0%B8%D1%8F)), которые накануне Рождества (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%BE%D0%BB%D1%8F%D0%B4%D0%B0) выходят из воды на землю, а после Крещения (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%92%D0%BE%D0%B4%D0%BE%D0%BA%D1%80%D0%B5%D1%89%D0%B8) уходят обратно в реки и проруби.
33
Машкера – маска.
34
Тябло – божница, полка для икон.
35
Абазехи – одно из племён адыгейцев.
36
Абшид – отставка, пенсия.
37
Шандал – подвесной или настенный подсвечник.
38
Вязига – хрящеватая хорда (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A5%D0%BE%D1%80%D0%B4%D0%B0_(%D0%B7%D0%BE%D0%BE%D0%BB%D0%BE%D0%B3%D0%B8%D1%8F)), добываемая из спины осетровых рыб (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9E%D1%81%D0%B5%D1%82%D1%80%D0%BE%D0%B2%D1%8B%D0%B5).
39
Ерофеич – старинная русская настойка (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9D%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%BE%D0%B9%D0%BA%D0%B0_(%D0%B0%D0%BB%D0%BA%D0%BE%D0%B3%D0%BE%D0%BB%D1%8C%D0%BD%D1%8B%D0%B9_%D0%BD%D0%B0%D0%BF%D0%B8%D1%82%D0%BE%D0%BA)) (водка (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%92%D0%BE%D0%B4%D0%BA%D0%B0), настоянная на разных пахучих травах), которая получила распространение в домашних хозяйствах дворянских винокуров во времена крепостного права (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D1%80%D0%B5%D0%BF%D0%BE%D1%81%D1%82%D0%BD%D0%BE%D0%B5_%D0%BF%D1%80%D0%B0%D0%B2%D0%BE).
40
Дормез – большая карета, приспособленная для сна в пути, иногда с отоплением.
41
Цугом – гуськом.
42
Рыдван – большая карета для дальних поездок, в которую впрягалось несколько лошадей.
43
Кулебяка – пирог с несколькими слоями начинки.
44
Вид – паспорт, удостоверение личности.
45
Взять под сюркуп (термин из преферанса)–под подозрение, наблюдение, арест.
46
Бикорн – военная офицерская шляпа с подогнутыми полями, образовывающими два угла.
47
Северная пчела, №4. Января 9-го 1826 года.
48
Шлафрок (нем. (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9D%D0%B5%D0%BC%D0%B5%D1%86%D0%BA%D0%B8%D0%B9_%D1%8F%D0%B7%D1%8B%D0%BA) Schlafrock, также шла?фор, шлафо?рк) – просторная домашняя одежда XVIII – XIX вв., подбитый ватой или мехом просторный халат (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A5%D0%B0%D0%BB%D0%B0%D1%82) до лодыжек из атласа (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%90%D1%82%D0%BB%D0%B0%D1%81_(%D1%82%D0%BA%D0%B0%D0%BD%D1%8C)), тармаламы (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A2%D0%B0%D1%80%D0%BC%D0%B0%D0%BB%D0%B0%D0%BC%D0%B0) или кашемира (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%B0%D1%88%D0%B5%D0%BC%D0%B8%D1%80) с простёганными обшлагами и воротником (шалевым) другого цвета, без пуговиц, с широким запахом, карманами и поясом в виде витого шнура с кистями.
49
Кронверк (нем. (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9D%D0%B5%D0%BC%D0%B5%D1%86%D0%BA%D0%B8%D0%B9_%D1%8F%D0%B7%D1%8B%D0%BA) Kronwerk – «коронообразное укрепление») – наружное вспомогательное укрепление в европейской фортификации XVI – XVIII веков (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%91%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B8%D0%BE%D0%BD%D0%BD%D0%B0%D1%8F_%D1%81%D0%B8%D1%81%D1%82%D0%B5%D0%BC%D0%B0_%D1%83%D0%BA%D1%80%D0%B5%D0%BF%D0%BB%D0%B5%D0%BD%D0%B8%D0%B9), служившее для усиления крепостного фронта (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B5%D1%80%D0%B5%D0%B4%D0%BD%D0%B8%D0%B9_%D0%BA%D1%80%D0%B0%D0%B9_%D0%BE%D0%B1%D0%BE%D1%80%D0%BE%D0%BD%D1%8B) и состоявшее из одного бастиона (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%91%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B8%D0%BE%D0%BD) и двух полубастионов (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%BE%D0%BB%D1%83%D0%B1%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B8%D0%BE%D0%BD) на флангах (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A4%D0%BB%D0%B0%D0%BD%D0%B3), придававших ему вид короны. В Санкт-Петербурге Кронверк прикрывает с севера Петропавловскую крепость.