Игра в покер
Натиг Расулзаде
«В этом мрачном с голыми стенами маленьком кабинете было и душно и холодно одновременно, пахло дешевыми крепкими сигаретами, окурки которых переполняли пепельницу, а хозяин кабинета сидел, укутавшись в офицерскую шинель без погон…»
Натиг Расулзаде
Игра в покер
В этом мрачном с голыми стенами маленьком кабинете было и душно и холодно одновременно, пахло дешевыми крепкими сигаретами, окурки которых переполняли пепельницу, а хозяин кабинета сидел, укутавшись в офицерскую шинель без погон. Стены убогого кабинета были девственно чистыми, не обезображенными, как было принято у больших и малых начальников, портретами высшего руководства страны преклонного возраста, мрущими как мухи один за другим, заменяя на высоком посту друг друга.
Начальник в упор смотрел на человека, стоявшего перед ним.
– Заключенный, статья? – спросил он.
– Примовская. 93-прим.
– Ясно. Под расстрельную заменили на срок. Пятнадцать лет. Видно, хорошо подсуетился, – Начальник тюрьмы стал рассеянно, подслеповато просматривать документы заключенного, только что переведенного в эту тюрьму, потом поднял голову и вновь стал разглядывать на этот раз очень даже внимательно самого зека, – Фамилия, имя, отчество?
– Там же все записано, – заключенный кивнул на листки на столе начальника тюрьмы.
– Отвечать!
– Зейналов… Азиз… Абузарович, – с расстановкой, подчеркнуто неторопливо ответил заключенный.
– Абузарович, говоришь. Вон как. Что ж, Абузарыч, ты у меня в гостях, будешь хорошо вести себя, и жить хорошо будешь. Ты понял меня.
– Понял.
– И понимаешь, конечно, что означает хорошо себя вести. Так же как вел себя, когда сумел заменить себе вышку на пятнадцать. Понял, о чем толкую?
– Так точно. Понял.
– Это хорошо, что понял. Да… – начальник удрученно покрутил головой, – Как мы ни стараемся, сюда просачиваются деньги. Здесь немало «авторитетов» сидят, а на воле у них «шестерок» – целая армия. И деньги и наркоту, и ножи время от времени находим. Обыск, «шмон» – временная процедура. Неистребимое зло, как ни стараемся истребить, – начальник внимательно долгим, изучающим взглядом посмотрел на заключенного.
Тот не отвел взгляд, молча, внимательно слушая.
– А может, и не надо истреблять?.. – вроде как бы советуясь, вроде как бы решая вопрос именно в эту минуту, в присутствие заключенного, вроде как бы сомневаясь и надеясь, что заключенный развеет его сомнения, проговорил начальник, – По мне: пусть зло, но пусть это зло работает на меня… А?.. Ты хорошо меня понимаешь?
– Да, – коротко ответил заключенный, подтвердив ответ кивком.
– Вот и отлично… Я мало с кем так разговариваю, чтобы ты знал. С зеками, со всякой шушерой мне не о чем говорить. Но о тебе я много слышал, вернее, много разузнал. Да ты просто легенда! Навел шороху в прошлой тюрьме. А зачем тебя перевели?
– Так там же все записано…
– Записано, записано… – Начальник тюрьмы подслеповато прищурился, просматривая документы перед собой, потом поднял голову и в упор глянул на заключенного, – Знаем, знаем о вас, много чего знаем, – неожиданно перешел он на «вы», и было непонятно с издевкой, с иронией, или вполне серьезно, вспомнив былые «заслуги» заключенного, стоявшего сейчас в его кабинете перед ним и терпеливо ожидавшего конца разговора, перешел он на уважительный тон, – Тебя даже короновать хотели, отказался, – опять перескочил он на «ты», видимо, желая подчеркнуть, что временное «вы» была все-таки издёвка, чтобы знаменитый зек знал свое место, – Это случай редкий, редчайший. Уважаю. Погоняло не принял…
– Не нужно мне никакое погоняло, я не блатной, – сказал заключённый, – У меня имя есть.
– Что ж, верно… Но здесь я хозяин, чтобы ты знал, и заводить свои новшества, свои порядки я никому не позволю. Все ходят подо мной, чтобы ты знал. Мне плевать, что в стране новые законы, я живу по старым, по своим законам: шаг влево, шаг вправо – сам понимаешь… – он выдержал паузу, – Понимаешь? – решил убедиться начальник тюрьмы.
– Понимаю, – ответил заключенный, не меняя невозмутимого выражения лица в продолжение всего разговора.
– Вот и договорились… В камеру его, – начальник кивнул конвойному.
Заключенный по военному развернулся и под конвоем направился к двери кабинета.
Теперь он лихорадочно вспоминал название знаменитой тюрьмы в Англии, вспоминал напряженно, но никак не всплывало в памяти то, что знают все образованные люди. Он потер лоб и ощутил легкую испарину. «Зачем это мне?» – подкралась трусливая мыслишка, но была тут же отвергнута и прогнана в закоулки сознания. «Как это зачем? Ты обязательно должен вспомнить! – навязчиво требовал внутренний голос, – нужно тренировать память, это необходимо!» – безапелляционно заявлял он же, то есть внутренний голос. «Ну, хочешь, я тебе стихи прочитаю? – спросил он угодливо, – еще с детства остались… в памяти». В соседней комнате играли, о чем-то спорили и смеялись внуки, которые пришли к нему в гости, и которых он видел довольно редко, но он ушел от них – слишком уж расшумелись, и напряженно вспоминал название тюрьмы. Там должна быть буква «У», думал он, должна быть… Конечно, надо было вспомнить, тренировать память. Он стал задыхаться, в последнее время неврастения часто накатывала приступами, заставляя его дрожать и сотрясаться от любой мелочи, на что он не обратил бы внимания еще год назад. Ему хотелось отпереть дверь и выйти к внукам, извиниться перед ними, поговорить с ними, присоединиться к их разговорам, посмеяться вместе с ними, но… И вдруг как молотком ударила вертящаяся в уме, выплывшая из тумана ослабевшей памяти долгожданная буква «Т» и в самом деле похожая на молоток – Тауэр! Черт побери! Как он мог забыть такое популярное слово, известное на весь мир? Но это много раз повторялось с ним, что-то западало в голову, и он начинал мучительно вспоминать, вспоминать до боли в висках.
Он глубоко вздохнул, отпер дверь, запертую от гостей, от дорогих людей и вышел с виноватым видом к внукам. Но звонкий раскатистый смех младшей трехлетней внучки (нет, двухлетней?) полностью растворил в его душе чувство вины. Он улыбнулся.
– Ну, как, – спросила она, чуть шепелявя, – Вспомнил?
Он невольно вздрогнул.
– Вспомнил? Что, милая? – невольно переспросил он, подозрительно глядя на девочку. – Что вспомнил, Арзушка?
Девочка загадочно подмигнула ему обеими глазками, хитро улыбаясь, будто знала, что происходило с дедом и как он мучился всего несколько минут назад, вспоминая… «Арзушка – забавная рожица», – называл он внучку. Она любила складывать губки в гармошку, притворяясь будто поцеловать хотела, хотя целоваться не любила, и когда тянулись к ней получить обещанный поцелуй, тут же, отпрянув, заливалась смехом: Арзушка обманула!
И тогда он увидел себя таким же озорным, таким же малышом, но совсем в другое время, совсем в другое, когда…
А сейчас он остался лицом к лицу с работой, один на один с работой, которая давно уже ожидала его, а он все старался оттянуть этот момент, эту минуту, что неизбежно явится, вползет в сердце, как змея, и он почувствует парализующий холод страха, и поймет, что неизбежное случилось и никуда не денешься, надо собраться, сесть за работу, продолжать делать то, чего теперь никто, к сожалению, от него не ждет.
О чем он сейчас может написать, когда прошло много лет, как появилась первая и пока последняя его книга, но которую до сих пор ищут и перечитывают; о чем он может написать, даже имея огромный, интереснейший материал, не подозревая, что попал в большую, как омут паузу, что затягивает его, тревожит, беспокоит, страшит… И он порой думает, какая в сущности это нужная и важная тема в литературе, когда писатель сталкивается с невозможностью писать, когда он чувствует, что прежние силы, прежняя творческая потенция иссякает и лихорадочно стремится восстановить её, возродить те счастливые моменты в своей жизни, заполненные мыслями, идеями, словами; когда капризно, порой рисуясь перед самим собой, он лениво отгонял обрушивавшееся на него, усаживавшее его среди ночи за письменный стол вдохновение, как знаменитая примадонна не желающая выходить на бис. Он вспоминал Фитцджеральда и Хемингуэя, вспоминал Сэлинджера, старался пролезть в их мозги, в их душу, узнать, как они переживали это страшное время, о чем думали, на что надеялись, во что верили… Верили? Видно, как и он сам, полагали, что это у них временный застой, кризис, который случается со многими творческими людьми. Интересно, а приходило им на ум использовать этот творческий застой тоже как тему для очередной книги? Что бы они тогда написали? Они и еще многие другие хорошие писатели, которые заявив о себе на весь мир, рано закончились?.. Что бы они написали?..
И тут он обнаружил, что рядом с ним все еще стоит его внучка, перелистывает его старую книжку и хитро улыбается, глядя ему в лицо.
Что-то с этой девочкой непонятное, – подумалось ему, когда он посмотрел на лукавое выражение лица малышки, – как будто она что-то знает, что только ей одной известно, хочет сказать, но ждет, чтобы я сам догадался, и начал с ней говорить…
– А ты уже можешь читать? – спросил он, вполне отдавая себе отчет в эту минуту, как далек мыслями от внуков, от семьи, несмотря даже на огромную любовь ко всем им, и в особенности к этой малышке, огромную любовь, от которой порой делалось тесно в сердце, не умещалась…
– Вот тебе раз! – она, шутливо досадуя, отбросила книжку на диван и хлопнула в ладошки, подражая ему, – Конечно, могу, – сказала Арзу-Арзушка совершенно спокойно как бы разговаривая со своим сверстником, – Дедуля, ты же сам меня учил. Я уже читаю. А твою книжку тоже, только еще не понимаю. Почему ты пишешь так непонятно?
– Да, да, – проговорил он рассеянно. – Я сам часто не понимаю, что написал…
– Как это? – и внучка звонко рассмеялась, отчего вдруг на сердце у него стало светло и радостно.
Не ожидая ответа, она побежала в другую комнату и присоединилась к детворе, уже счастливо, бездумно позабыв свой разговор и шутку деда, рассмешившую её.
Он хотел взять книгу, но она на глазах у него растаяла, исчезла, он не мог вспомнить её, как она выглядела, но отлично помнил содержание, несмотря, что прошло много лет, а обложку, чтобы можно было представить, что держит её в руках – нет, забыл, потому что давно не видел этой книги.
И вот все стерлось, как на экране последний эпизод уходит в черное, все стерлось, как фрагмент сна, что забывается с пробуждением.
А он подумал: «И память ни к черту стала… Если б не карты… Хорошо, хоть игра немного поддерживает, тренирует память, а то давно бы все позабыл. Сначала надо вспомнить и написать прошлое, а потом придумать будущее… пока не поздно… Но будущее уже не то, что раньше… Хорошая фраза. А кто это сказал? Где я читал эти слова? А может, осенило? Так что, оставим будущее в покое… И сделаем наоборот: сначала надо придумать прошлое?..».
Теперь все чаще вспоминались годы, прожитые в Москве, в общежитие Литературного института, и воспринимались эти годы как лучшие в его жизни. Хотя это было не так, не совсем так, потому что, вспоминая то далекое время, надо было для полной объективности вспомнить и чувство душевного дискомфорта, чувство не уюта среди чужих людей, которые так до конца и не стали близкими из-за его неуживчивого характера, из-за него, очень неохотно сближавшегося с новыми знакомыми, редко принимавшего новых людей в свою жизнь. И еще из-за того, что он нечасто тогда был самим собой, редко был настоящим, а чаще играл какие-то роли, вдруг становясь холодным, неприступным, или же напротив – слишком слащаво-общительным, так что можно было подумать о его неуравновешенной психике. И если вспоминать те годы, то, к сожалению, вспоминалось также много неискреннего, искусственного, много пижонства в его поступках и поведении; он словно, вопреки своей воле был напичкан чем-то заимствованным, не своим, чужим, не характерным для него, и, тем не менее, все это сливалось, перемалывалось в его сознание, прилипало, и многие верили, что это он сам и есть, и недоумевали – что за человек? А ему казалось, что если его тут никто не знает, то их легко будет обмануть, придумывая себе разные легенды, тщательно продуманные и выстроенные в одном русле. Зачем?
Комнатка была на одного, вообще то на двоих, но он, не вынося чужих рядом с собой, так устроился, что стал жить один в комнате, и ревниво оберегал свое одиночество, свое пространство, свою пишущую машинку, купленную на первый более, или менее крупный гонорар, свое старое огромное кресло, выпрошенное у коменданта и пахнувшее почему-то увядшими и растоптанными, выпустившими последние соки полевыми цветами, кресло перед письменным столом, на котором торжественно восседала машинка с вечно торчавшей из неё наполовину заполненной, исписанной страницей, чтобы был повод отказать, когда попросят – ведь пишущие машинки были далеко не у всех студентов – отказать, ссылаясь на начатую работу: вот смотри – страница заправлена… А лени у него хватило бы на десятерых… Опыта можно сказать почти не было, а высасывать из пальца он не хотел, впрочем, вполне мог бы, потому что чего-чего, а фантазии имелось – хоть отбавляй, и он втайне, подсознательно жалел тех, кто не мог «высасывать из пальца», то бишь, не обладал буйной и бурной фантазией. И он придумывал рассказы, опираясь на эту свою буйную фантазию, и они, первые его рассказы потому и получались несколько абсурдными, сюрреалистическими, похожими на юношеские сны, что в среде студентов в то время было модно, но далеко не поощрялось официальной пропагандой современной литературы в стране, обособившейся от всего остального мира. Да и на семинарах, где периодически следовало отчитываться проделанной работой, это чужеродное веяние не очень приветствовалось, даже несмотря на слишком лояльный характер руководителя семинара, человека мягкого, утонченного интеллигента, никогда никому из студентов не сказавшего прямо, что он выбрал не ту профессию, хотя были и такие студенты, чудом просочившиеся сквозь огромный конкурс в этот престижный вуз.
И вспоминая давние эпизоды, разгребая прошедшие годы и десятилетия, под тяжелыми пластами которых остались те юношеские пять лет, он невольно и так счастливо вызвал вдруг запахи своей московской комнаты в студенческом общежитие, состоявшие из многих запахов: нахлынули и запахи кресла, в котором сидел он и выстукивал на машинке очередной опус для отчета на предстоящем творческом семинаре, и запахи прокуренных старых обоев, которые никакими силами, никаким сквозняком нельзя было выветрить, и весенние запахи распустившихся почек на деревьях внизу под окнами. И затрепетало сердце, когда эти запахи обрушились на него, подчеркивая собой и оживляя все картинки, что постепенно вставали перед глазами и делая их еще более живыми, яркими…
Конечно, почти всегда, когда вспоминаешь далекое, прошедшее безвозвратно, невольно окрашиваешь его в розовые, голубые приятные тона, подправляешь, дополняешь, редактируешь в свою пользу – особенно если ты человек с живым воображением – стараешься в этих воспоминаниях выглядеть лучше, чем был, но все же стремишься максимально приблизить к правде, понимая, что только тогда написанное может взять за душу, заставить затрепетать сердце, а если возьмет за душу пишущего, то наверняка возьмет и читающего…
Дикий хохот, когда собирались вместе несколько ребят и девушек, рассказывая анекдоты, в чьей-нибудь комнате (только не в его комнате), хохот, от которого тряслись оконные стекла, и, чего греха таить – выпивали, и требовательный стук в стену рассерженного соседа, по ночам пишущего стихи вместо того, чтобы спать, или хохотать вместе с ними, и сокурсница, не успевавшая отчитаться на семинаре, чей рассказ они сочинили тут же по пьяной лавочке, экспромтом, под смех и шуточки, и как ни странно грустный получился рассказ, но неплохой, за что она получила «отлично», а они, состряпавшие рассказ, за свои работы всего лишь «хорошо»; и преферанс и покер до утра, до одури, и, забыв надеть носки, нахлобучив зимнюю шапку, он, опаздывая, бежал к остановке троллейбусов, чтобы успеть на первую лекцию по зарубежной литературе, в великолепном исполнение (именно исполнение, на которое приходили студенты из других вузов) молодого преподавателя-якута, и фильмы в кинозале общежития, нафталинные, которые разве что от нечего делать будешь смотреть, и шедевры Данелия и Куросавы в кинотеатре повторного фильма, недалеко от института, и еще, и еще…
Смотрел в окно своей комнаты, которое выходило во двор, тихий и зеленый двор, в котором тянуло посидеть, поразмышлять, погрустить без всякого повода о предстоящей жизни вне стен этого института. В окне дома напротив на уровне его этажа он отчетливо увидел парочку активно совокуплявшихся граждан, женщина стояла на коленях на кровати, будто молилась, чтобы все это побыстрее закончилось, самец же выглядел неукротимым. Эта картинка вернула его к пишущей машинке, он хмыкнул, хотя вполне мог бы этого не делать и сел за стол.
Постучали в дверь. Как раз в один из тех редких моментов, когда он увлеченно работал. И сразу же после стука, не ожидая приглашения, дверь отворилась, кто-то вошел.
– Машинку не дам, – сказал он, не поднимая головы и продолжая выстукивать.
Но так как странное молчание длилось, пришлось ему все-таки голову поднять.
– А-а… Ты… – произнес он, стараясь придать голосу равнодушный тон.
– А ты кого ждал? – спросила она, стараясь подладиться под его тон.
– Тут и ждать не приходится, – сказал он. – Каждый, кто хочет, заходит.
– Ну, так мне войти? – спросила она. – Я только от тети приехала.
– Ты уже вошла, – проговорил он, и вновь уткнулся в страничку на машинке, – погоди минутку, я закончу…
– Что пишем?.. Если не секрет… – она знала, как его раздражают подобные вопросы, когда он работает, знала, что он не любит отвечать и злится, потому и спросила, чтобы позлить его: она считала, он это заслужил, пусть позлится, понервничает.
Тем не менее, он ответил, коротко, двумя словами, и этот ответ по-настоящему порадовал её.
– Кажется, пошло, – сказал он не совсем уверенно.
Она поняла и обрадовалась.
И на этот раз он неожиданно и для неё и для самого себя изменил своей привычке и стал подробно отвечать, не глядя на неё и вытаскивая из утробы машинки уже дописанную страницу.
– У нас была дача, потом отец продал её, потому что никто не ездил, не хотел оставаться там, дача была приличная, но от моря далеко, две остановки на электричке… А летом, когда я входил во двор, толкнув деревянную маленькую дверь, меня всего обдавало такими головокружительными запахами от фруктовых деревьев, жаркий воздух был так густо напоен сладкими ароматами, что исходили от крупных перезрелых абрикосов, тяжело свесившихся с ветвей, от листьев инжира, от розовых кустов, что дух замирал; пчелы жужжа, садились на шелковицу, плоды на которой давно уже расклевали воробьи, и я, сбросив разношенные сандалии у калитки, босиком проходил через все эти запахи, ощущая ступнями горячую, беспощадно нагретую полуденным солнцем землю, утоптанную тропинку под ногами, что вела к дому, а перед домом за столиком уже сидели мама и отец, проснувшиеся после дневного сна, искусанные комарами, и пили чай, и, увидев меня на тропинке, мама молча наливала из маленького пузатого в ярких узорах чайничка третий стакан для меня. Было воскресение, мне было девять лет, а отцу в тот день не надо было ездить на работу в город, и это было необычно, чтобы отец целый день находился с нами, на даче, и память не знала, куда его девать… – он замолчал.
И она молчала. И их обоюдное молчание и тишина казалось, в эту минуту вобрали в себя все запахи лета и всю картинку, что он только что описал.
– Хорошо, – тихо сказала она после небольшой паузы, будто сама побывала в этой картинке, – Зримо. Я увидела…
– Но я это не написал, – сказал он. – Просто рассказал. Ты спросила, я ответил.
– Но пошло? – спросила она с чуть слышимыми тревожными нотками в голосе.
– Да, – сказал он. – Кажется, пошло.
Она облегченно вздохнула.
– Посмотри, что у меня, – вдруг произнесла она подчеркнуто загадочным голосом, и только тогда он обратил внимание, что в мягкой просторной сумке её что-то копошится, и она, как фокусник из цилиндра вытаскивает традиционного зайца, извлекла из своей модной сумки котенка и тихо рассмеялась от удовольствия, что сумела удивить его.
– О-о… – тихо произнес он.
– Я знала, что тебе понравится, Азик, – торопливо, не дав его удивлению развиться в ненужном направлении, сказала она.
– А он чистый? – спросил Азик, почесывая волосатую грудь.
– Чище тебя, – сказала она. – И что это ты почесываешься?
– Мандавошки, – решил сострить он, сам понимая, что плоско, просто вырвалось словцо.
– Что-что?
– Лобковые вши, – пояснил он.
– Так далеко от дома? – спросила она, озабоченно разглядывая его грудь под распахнутой рубашкой.
– Да, с юмором у тебя неплохо, – сказал он.
Он опять подошел к окну, за которым теперь освещенный из окна хлопьями падал снег, постоял молча, возвращаясь в уме к начатой работе, выстраивая очередную фразу в незавершенном диалоге.
– Если хочешь, я уйду, – сказала она. – Пойду к себе. Я не знала, что ты работаешь. Это так редко с тобой случается.
Он не отвечал, не оборачиваясь к ней, продолжая смотреть в окно.
«Что он там увидел?» – подумала она и тоже подошла к окну, к нему, держа котенка у груди.
Тут дверь резко распахнулась и в проеме показался взволнованный сокурсник Витя, обладавший совершенно непонятной способностью писать стихи в любых условиях, скажем, когда со стены в комнате грохочет радио, и в то же время пятеро играют в карты, споря и стараясь перекричать радио, а он ничего не слыша и не замечая, подыскивает слова, чтобы выразить свое душевное состояние на текущий момент.
– Азик, иди скорей! – крикнул он необычно возбужденный. – Там твой Фикрет повесился.
– Мой? – не понял Азик.
– Ну, твой земляк. Не придуривайся… повесился.
– Да? И сколько весит? – цинично пошутил Азик.
– Не взвесился, а повесился, – пояснил Витя, возбуждение которого постепенно проходило.
– Опять дверь забыл запереть, – развивая свою цинично начатую шутку, проговорил Азик. – Сколько раз говорил ему – не вешайся при открытых дверях…
– Там уже «скорая» приехала, – сообщил Витя.
– Ну, пойдем, посмотрим? А, Соня? – он обернулся к Соне, будто приглашая её на какой-то интересный спектакль.
– Нет, спасибо, – ответила она. – Что мне там делать?
– Что делать? – повторил он, посмотрел на распахнутую дверь, с порога которой уже исчез сокурсник Витя. – Хотя бы посмотришь, как люди вешаются.
Надо было подняться на три этажа выше, ничего не поделаешь, человек покушался, так сказать… И что примечательно – не в первый раз.
– Если б я стал вешаться, – конфиденциально сообщил он Соне, приблизив губы к её уху, – Мне бы так не повезло… Снимали бы холодный труп с петли.
Она ничего не ответила, отмахнулась, как от очередного черного юмора, от мрачной шутки, на которые он был горазд.
В комнате Фикрета уже хозяйничали врач и медсестра «Скорой помощи». Азик поглядел на хозяина комнаты, который закрыл глаза и не хотел их открывать, даже отвечая на вопросы врача. Врач посмотрел на вошедшего Азика.
– Это ваш брат?
«Упаси бог», – подумал про себя Азик и покачал головой.
– Мы должны сообщить в милицию, – сказал врач. – Так положено, – и прибавил ворчливым тоном, – Вечно здесь какие то истории, неприятности, то из окна сигают, то вешаются…
– А недавно, – с удовольствием прибавил Азик, добавляя черные тона к сказанному, – Один псих ночью ходил по этажам и включал газ на кухнях, пускал газы, так сказать… Живем как на вулкане.
На шее у свежеповешенного остались багровые следы от бельевой веревки. Медсестра обрабатывала эти следы каким-то раствором.
– Какой он некрасивый, – тихо ему на ухо прошептала Соня.
– Похож на свои стихи, – ответил он. – А ты не могла этого котенка оставить у тети? Здесь он странно смотрится. И вообще – в доме повешенного не говорят о бельевой веревке.
Она привыкла к его чудачествам и несуразностям, потому ничего не ответила, поглаживая котенка. Тем более, что никакой связи не могла усмотреть между таким трагическим происшествием, как покушение на самоубийство и его последней фразой.
– Он, наверное, влюбился, – поделилась она шепотом своим предположением с ним. – И был отвергнут. Конечно, мало кто согласится… Он такой урод…
– Потрясающий аналитический анализ, – прошептал он в ответ. – Ладно, идем отсюда, пока ему не пришла охота повторить неудавшийся опыт.
– Ты такой циник, – сказала она таким тоном, что было совершенно непонятно – поощряет или возмущается.
Они молча спустились на три этажа и вошли в его комнату. Когда он увидел свою пишущую машинку, какое-то теплое чувство охватило его душу, сердце облилось горячей волной, и все, что он носил в себе, в своей голове, что просилось на бумагу, всколыхнулось разом, и он с раздражением, которое ему удалось скрыть от неё, подумал, что она зря приехала именно сегодня, когда ему так хорошо работалось, и теперь он не знал, как избавиться от неё, чтобы не обиделась. Но они уже давно знали друг друга, и ей было нетрудно отгадать его настроение, стоило только внимательно посмотреть ему в лицо. Она посмотрела внимательно и произнесла:
– Мне между прочим, надо к себе, стирка предстоит, тебе нужно?…
– Нет. Моё в прачечной, – стараясь как можно равнодушнее, произнес он. – Ну, если надо, иди…
Уходя, она обернулась в дверях, и сказала:
– Я вчера прочитала в журнале рассказ Шукшина…
– Да?
– Да. О сельских жителях. Там концовка мне очень понравилась. Закончился день, они ложатся спать, его персонажи и думают: «А вдруг завтра что-нибудь хорошее возьмет и случится». Вот. Совпало. Я каждый раз так думаю. Вдруг завтра что-нибудь хорошее возьмет и случится.
Он хотел сострить, чтобы разбавить явно слышимую горечь в её голосе, еще даже не зная, что скажет, но она уже вышла, плотно прикрыв за собой дверь.
– Конец первой главы, – сказал он ей вслед с опозданием, не отрывая взгляда от двери и любуясь собой со стороны. – Да, – повторил он, садясь к столу, – Конец первой главы… И сколько же таких глав еще предстоит прожить?.. – проговорил он, сам не понимая, для чего надо было озвучивать такие мысли.
Она ушла, а фраза осталась звенеть в его ушах: «А вдруг что-то хорошее возьмет и случится…».
…Вот так, попадая из одного тупика в другой, продираясь сквозь лабиринты юности, окрашенные бессовестно-яркими красками неуместной фантазии, он старался вспомнить молодость и тех, кто был рядом…
Под утро в постели он почувствовал непривычный, какой-то уличный холод. Он плотнее закутался в одеяло, но пора было вставать. В комнате было не теплее, наверное, чем на улице и батареи отопления были отталкивающе ледяными. Позже узнали, что произошла авария, прорвало трубы отопления, и весь дом общежития сделался пугающе нежилым, все – и мужской и женский пол, и трансвеститы и нетрадиционно сексуально ориентированные, стыдливо и неумело скрывающие свои намерения и мечты (время сексуальных откровений было еще впереди), покинули в одночасье эти неприютные стены. Но к вечеру авария была устранена, отопление восстановлено, и все, кто имел возможность и предполагал провести эту ночь у любовницы, или любовника в нормальных условиях вернулись в родные пенаты. А родные пенаты трещали по швам от похмельного синдрома.
– Ничего не поделаешь, – сказал один из старшекурсников, разводя безнадежно руками, будто хотел обнять Азика, но в то же время осторожно отступая на шаг, чтобы никто не подумал, что хотел обнять. – Спасались от морозу.
Он не ответил и вызвал лифт, чтобы зайти в биллиардную в подвале под домом. Тут уже была очередь, несмотря на затрапезный вид биллиардного стола и отсутствие единственного кия, играли ножкой от стула, передавая её друг другу.
– Здорово! – сказал он с плохо скрываемой иронией. – Дожили… На что играете?
Абхазец с последнего курса сделав неудачный удар по побитому шару, уже давно утерявшему свою девственную, радующую глаз идеальную гладкость, ответил мрачно:
– Кто проиграет, тому эту ножку стула засунем…
– Оригинально, – оценил он ответ, попахивавший привычным для него черным юмором, и, не дожидаясь своей очереди, вышел из биллиардной.
А возле лифта совершенно неожиданно увидел её, студентку из Кении, красавицу-негритянку с огромными голубыми глазами, с которой наспех познакомился только два дня назад, однако, не забыл сообщить самые важные сведения о себе, в том числе и то, где живет.
– Вот я и пришел, – проговорила она с необычным акцентом, широко улыбаясь и чуть-чуть уродуя слова, пока он, остолбенев от неожиданности, разглядывал её и не верил своим глазам. – Вот я и подумал, вдруг ты захочешь увидеть со мной, вот, и не знаешь, откуда ты живешь… Вот… – закончила она и перевела дух.
Две бабки-вахтерши у дверей общежития во все глаза рассматривали африканку и со жгучим любопытством ждали, чем эта встреча закончится. Наконец, он пришел в себя.
– Извини, забыл, как тебя зовут… – тихо произнес он.
– А я тебя не говорил, – она улыбнулась, ослепив его рядом великолепных жемчужных зубов. – Я – Сэра. А тибе я знаю: Азик. Ты тогда много говорил. Очень пьяный. Я тибе понравился?
– Да, – сказал он, неловко оглядываясь, – Очень… понравился.
Возле лифта уже скапливался народ, в том числе и неудовлетворенные игрой бильярдисты, все с любопытством разглядывали необычную гостью.
– Давай поднимемся, – предложил он.
Когда они вошли в лифт, никто с ними, вроде бы из уважения к ней, не стал подниматься, но когда лифт тронулся и пополз наверх, вслед им понеслись восторженные крики и даже аплодисменты.
– Ооооо! Ууууу!
И одиночный шутливый крик завистливой души:
– Не давай ему, красавица!
Она звонко рассмеялась в лифте, он улыбнулся, но не знал, куда девать глаза.
– Дураки бесятся, – сказал он как бы оправдываясь и извиняясь за разнузданную «публику».
– А что мы будем там делать? – спросила она.
– То, что сейчас крикнули, – нашелся он, несмотря на свою еще продолжавшуюся растерянность.
Она вновь рассмеялась искренне, показывая свой покладистый, чудесный характер. Это ему понравилось.
– Я хотел приглашать тибе в ресторан, – сказала она. – Ты ведь голодный? Студент голодный, всегда хочет кушать.
– Вот здорово! Ты приглашаешь меня в ресторан?
– Да, – сказала она, кивком подтверждая свое намерение, и произнесла до того наивно, что он поначалу подумал, что она так шутит, – Я богатая.
– Богатая? А-а… Деньги из дома прислали?
– Не сейчас богатая, – постаралась пояснить она. – Всегда богатая. Какой хороший ресторан ты знаешь?
Они вышли из лифта, он подвел её к своей комнате, отпер дверь, и она вошла, но вошла так, будто давно жила здесь, уезжала и вот вернулась через какое-то время. Прошла и уселась в кресле, и стала, шевеля губами, шепотом читать страницу, что торчала из пишущей машинки.
– Ты что писал?
– Э-э… Ну, мы потом поговорим… Ты правда хочешь в ресторан, или здесь посидим, чаю попьем? Чай у меня есть…
– Я очень голодный, – сказала она, легонько похлопав себя по животу, – Одевайся. Если хочешь, потом придем сюда. А где твой товарищ-студент?
– Я один живу, – сказал он.
Возникла неловкая пауза, которую, наверное, надо было заполнить, но он не находил нужные слова, лихорадочно искал, но не находил, она же была совершенно спокойна с виду, совершенно раскована, как будто они давно знали друг друга и такое молчание было обычным делом, и не должно было напрягать ни её, ни его.
– Ты хочешь меня поцеловаться? – вдруг спросила она.
– Конечно, – тут же ответил он, понимая, что малейшая задержка с ответом могла бы быть губительна для их дальнейших отношений. А дальнейших отношений он хотел.
Она не хотела передавать ему инициативу, тут же подошла, обняла его, обдав великолепным ароматом дорогих духов, и поцеловала долгим, дух захватывающим поцелуем. Он весь задрожал, затрясся, стал по привычке раздевать её, расстегивать кофту, но она тут же его остановила.
– Сейчас – нет, потом – да, – сказала она.
Когда они вышли из комнаты и шли по коридору к лифту, их сопровождал восторженный свист его приятелей-студентов, околачивавшихся в коридоре от нечего делать, и ему было приятно, а она реагировала весьма сдержанной улыбкой, шла, высоко подняв голову, и была похожа на королеву их племени и на королеву красоты Кении, и всей Африки, и всего мира.
У лифта их догнал Витя.
– Раз такое дело, – начал он маловразумительно, – Я возьму твою машинку.
– Чтоб ты сдох! – тихо произнес он, но покорно кинул ему ключ от комнаты.
Когда ехали в такси, она призналась ему:
– Ты мне очень, о-о-очень нравился… – и взяла его руку своими черными пальчиками с перламутровым маникюром. И стала рассказывать о себе, как её семья живет в Найроби, какой богатый её отец, что он содержит четырех жен, и каждой из них построил шикарную виллу, и как она выучила язык и поступила в МГУ, и как…
Он уже не очень внимательно слушал её, у него мелькнула мысль, что ей безразлично слушает он, или нет, она как бы тренируется в знание языка, практикуется, потому что в самом начале, когда они вышли из общежития, она попросила, чтобы он поправлял её, если будет неправильно произносить слова, и он обещал, но неправильное произношение слов так мило у неё получалось, что он не торопился выполнять свое обещание.
– Я хотел бы оставаться здесь, не ходить в Найроби, – с загадочным видом сообщила она ему конфиденциально, когда они сидели в ресторане и двое юрких официантов увивались вокруг них, расставляя на столе заказанные блюда.
– Хорошо, – одобрил он её желание. – Только ты должна говорить о себе не «он», а «она», я хотела бы, хотела… Понятно?
– Да, я хотела…
– Вот и отлично, – сказал он, это было единственное в её разговорной речи, что он хотел поправить: неприятно, когда красивая девушка говорит о себе, как мужчина. – Хочешь водки?
– Нет, я не пью ничего плохого…
– В таком случае, закажем тебе хорошую водку, – пошутил он, но шутка бесследно растворилась в воздухе непонятая и непринятая.
Он смотрел на неё долгим, изучающим взглядом, который её вовсе не смущал, она улыбалась, поглядывала на него и чувствовала себя в этом дорогом ресторане вполне комфортно. Пухлые, влажные губы, влажный взгляд, нежная светло-черная кожа лица словно притягивала, хотелось дотронуться до её щеки, погладить, ощутить.
– Если хочешь поцеловаться, здесь можно, – сказала она так, будто ресторан был её домом.
– У тебя голубые глаза, – сказал он.
– Моя мать была шведка, глаза у неё, – ответила она. – Она умер…
Когда на следующий день пришла Соня, она уже была в курсе последних событий. Что-то такое было в самом воздухе, в самой атмосфере этого общежития, что никакие новости не держались у населения, распространялись, как срочные телеграммы-молнии.
– Женишься на ней, – язвительно произнесла Соня, с такой интонацией, что нельзя было понять – спрашивает, или утверждает. – Родителей обрадовал уже?
– Ты должна понять… Я люблю её… – неуверенность и беспомощность слышались в его интонациях, в том, как он старается не смотреть ей в глаза.
– Любишь? Черную!? – она мелко затряслась в беззвучном истерическом смехе. – Ты шутишь.
– Она не совсем черная, – словно оправдываясь, произнес он, – И вообще, не будь такой… расисткой, – сказал он, и тут же самому фраза показалась напыщенной, искусственной. – Людей надо делить не по цвету кожи, а… Кстати, у неё такая потрясающая кожа! Ну, просто шелк, шелк… и она не совсем черная, правда…
– Светло-черная, – пошутила она, и вдруг сердито, со злобой в голосе спросила, – Уже было, было?!
– Как ты догадалась: светло-черная? Я о ней так и думал: светло-черная… – ответил он, проигнорировав её вопрос, – А по душевным качествам… – хотел продолжить он, но она тут же перебила.
– Что по душевным качествам? – спросила она.
– Делить. Людей делить по душевным… – он не успел договорить.
– Не могу поверить! – сердито перебила она, – И все? Не верю, не верю, как говорил Станиславский. Уж тебе бы он точно не поверил. Не верю, что ты влюбился в негритянку. И где вы занимаетесь совокуплением?
– Не будь такой вульгарной.
– О, Господи, кто бы говорил о вульгарности!..
– На меня подействовало её воспитание, её аристократичность, она не позволяет мне быть грубым и вульгарным, – сказал он, рисуясь, и ясно было, что он шутит и хочет подразнить ее.
В самом начале их знакомства, когда они остались наедине в квартире на «Большой полянке», которую она снимала, она вдруг – видно, не понравилось его неуверенное поведение – спросила:
– Ты меня стесняешься?
– Нет, что ты, – ответил он, подтвердив свои слова делом: подошел к ней вплотную, поцеловал в губы долгим страстным поцелуем, потом, чтобы уверить её, что не стесняется, расстегнул ширинку, вытащил и показал, доказывая, что и тут наглости и нахальства не меньше, чем в Найроби.
– О-о! – произнесла она.
И все получилось, как она хотела, но к чему он не совсем был готов.
В дальнейшем, когда Азик узнал, что его голубоглазая подружка, несмотря на свою аристократичность и воспитание, переспала со многими студентами со своего курса и даже получила строгое предупреждение со стороны деканата, заботящегося о нравственном облике своих молодых граждан, для него эта информация была потрясением; хоть он и не был очень уж наивным в любовных делах, но стало крайне неприятно, потому что он уже привязывался к ней, и привязывался как закоренелый собственник, не желавший делить свое ни с кем другим.
– Что же мне делать? – оправдывалась Сэра, впрочем, довольно равнодушно, видимо, для неё пришла пора оставить и его тоже, – Это потребность моего организма…
– Менять мужчин – потребность твоего организма?! – возмущенно спросил он.
Она промолчала.
– Наверно, это не хорошо, – сказала она после паузы. – Ну, тогда мы расходим… расстаемся.
Они стояли на улице, на Тверском бульваре, шел мелкий мокрый снежок, и все было окрашено в цвета расставания…
– А я что говорила?! – злорадно, еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться ему в лицо, сказала Соня, когда он пересказал ей этот короткий диалог.
– С этих пор ты будешь для меня полицией нравов, – произнес он шутливо, – Впрочем, как и раньше. Предупреждай, если что почувствуешь.
– Очень мне надо, – хмыкнула она пренебрежительно.
– А я, признаться, чуть не влюбился в неё, – с таким сожалением произнес он, что Соне стало даже немного жаль его.
– Ты очень наивен, – сказала она.
– Да нет, только время от времени, когда влюбляюсь.
– Ты очень влюбчив.
– Да, это, пожалуй, верно. Но ведь какое-то фантастическое ощущение, не в силах противиться.
Потом как-то раз он встретил её, точнее, видел издалека, так что она его не заметила, возле центрального телеграфа в окружении молодых людей, она громко смеялась, и он, хоть ему отсюда надо было позвонить домой, прибавил шагу, стараясь побыстрее исчезнуть из её поля зрения.
– Интересно, какой ребенок получился бы у нас с тобой? – как-то спросила его Сэра, когда они опустошенные, расслабленные и удовлетворенные лежали рядышком на его не рассчитанной на двоих кровати. – Черный или белый?
Он замешкался с ответом, потом спросил в свою очередь:
– Где ты видишь белого?
– Ну, смуглый, – поправилась она; с тех пор как они познакомились, словарный запас у неё стремительно пополнялся.
– Смуглый? – Машинально повторил он вслед за ней и задумался надолго, и можно было подумать, что он искал ответ.
Его серьезно встревожил её вопрос, к этому времени он уже убедился, что она была взбалмошная, очень импульсивная, без царя в голове и могла выкинуть все, что угодно. Он немного отодвинулся в постели от неё и очень серьезно проговорил:
– Не болтай ерунды!
Она, поглядев на его испуганное лицо, расхохоталась.
– Я пошутила, что ты!
Наступила напряженная пауза, тишина, которую она стремилась нарушить и лихорадочно искала, что бы такое сказать.
– А что означает твое имя?
– Мое имя? – повторил он вслед за ней, будто не совсем понимая, – А! Да, имя… Дорогой.
– Азик значит – дорогой?
– Настоящее, полное имя – Азиз.
– А зачем надо менять одну букву на другую?
– Азик – это уменьшительное. Ласковое.
– А почему дурачок – это хорошо, а дурак – это плохо?
Он объяснил и спросил в свою очередь:
– А что означает твое имя?
– Сэра значит – независимая, – сказала она горделиво.
– Взбалмошная, – прибавил он.
– Что это? Я такое слово не знаю.
– Ты похожа на свое имя, – сказал он, не вдаваясь в объяснения.
– Да, – сказала она, – Это так.
Она была до того эффектна и смотрелась до того сексуально, что когда они вдвоем шли по улице на неё оглядывались даже женщины – ну, просто звезда Голливуда. И он в такие минуты не мог скрыть своего маленького, жалкого, попискивающего в душе тщеславия, вот мол, смотрите, с какой я кралей… Но с первых же дней их знакомства и близости какое-то тонкое, размытое неопределенное чувство подсказывало ему, что их отношения недолговечны, что его любовь не совсем настоящая, подпитываемая тем же тщеславием, честолюбием и пижонством, и, в итоге эта любовь не проживет долго, нет, нет, не жилец она на свете, его любовь. Но пока его чувство теплилось, порой разгораясь, порой тлея, и они лежали на его кровати не рассчитанной на двоих, и от тщательно выбритых её подмышек пахло тонким и сладким дезодорантом, которого нельзя было найти в продаже, а от волос, обильных черных завитушек её волос пахло дорогими духами, которых тоже в то время не было в продаже, парфюм был французский, изысканный, и два запаха перемешиваясь, создавали невероятно чудесный коктейль с перевесом в сторону духов, он гладил мелкие, закрученные как пружинки, твердые волосы на её лобке, и любовался, глядя как она стонет, она была очень нервной и чувствительной.
– Мне кажется, – пошутил он однажды, – у тебя может быть оргазм от простого рукопожатия.
– Не так, – рассмеялась она, – не так совсем…
В дальнейшем, когда благополучно закончив учебное заведени, Азиз, или как все привыкли его называть – Азик, приобретя некоторую популярность и выпустив книгу, разошедшуюся большим тиражом, благодаря времени больших тиражей в стране повально населенной читателями, вдруг по прошествии многих лет (будто выплыв, выбравшись из темного, страшного, отнявшего лучшие его годы омута) встретил на просторах новоявленного в жизни страны интернета несколько назидательных фраз из своей книги, он очень удивился: какой же дотошный критик или читатель не поленился выудить эти поучающие слова, тогда как он и в мыслях не держал кого-то чему-то поучать, твердо зная неблагодарность и даже смехотворность подобных поучений; он просто писал, не претендуя на «бессмертные» фразы-долгожители, точно уяснив для себя, что главное в произведениях – живые герои, интересные персонажи, благодаря которым книги и читаются долго, или же, наоборот – благодаря их отсутствию – живых персонажей – к произведениям не возвращаются, как говорится – для одноразового пользования, вроде бумажных салфеток. А назидательность – напротив – укорачивает и без того короткий – в теперешнее время – век произведений, подальше, подальше от никому не нужной назидательности.
Возвращаясь к любовным историям молодого студента по прозвищу Азик… Знаю, нехорошо так говорить, но очень уж похоже на прозвище. Экзотическая любовница не продержалась долго, учитывая крутой кавказский характер нашего героя, собственником был отъявленным: моё должно принадлежать только мне – так он привык, но живое «моё» не хотело принадлежать только ему, и вот разошлись к несказанной радости Сони (которая не любила, когда её называли Соней, а не Софьей; и зачем в таком случае мы её так назвали?), бывшей при нем кем-то вроде секретарши, ведущей счет его любовницам.
– Ну ты и хулиган! – говорила она, резюмируя его поступки, которые, мягко говоря и были неадекватны и все больше отдаляли от него людей, что могли бы стать друзьями. – Ты должен повзрослеть, наконец, нельзя так…
– Как так?
– Ты порой очень наивен, и вдруг – совсем другой человек, хитрый, практичный, деловой…
– Кстати, о деле, – вспомнил он. – Мне в редакции дали задание.
– Той газеты, где вышел твой рассказ?
– Да, газета не очень популярна, орган МВД, но задание интересное, я думаю… Произошло убийство, мотивы не совсем понятны, конечно, работает следователь и все, как следует, а мне надо написать небольшой материал, криминал, тема сама по себе интересная, может потом и рассказ получится, а пока состряпаю материальчик… Вроде все не так уж сложно: убийца молодая девица, попробую поговорить с ней…
– Смотри – не влюбись, – пошутила Соня.
На следующий день, утром, он поехал в Бутырскую тюрьму, где по договоренности и должна была состояться встреча с девушкой-убийцей. На него был выписан пропуск, его провели в комнату, где обычно следователь допрашивал подсудимых, и девушка-убийца уже ждала там. Он вошел. Она сидела как-то непонятно, отвернувшись, спиной к двери, в напряженной, неудобной позе. Он глянул на её затылок, и сердце упало, он прищурился и посмотрел внимательнее. Тут она повернулась к нему лицом.
– Софья! – он онемел от ужаса. – Что ты… – тут он заметил наручники на её руках. – Что ты тут де… Почему?
– А как ты думаешь? – спросила она в свою очередь.
– Ч-что я думаю? – машинально повторил он, все же надеясь, что это один из кошмарных снов, что периодически преследовали его.
Софья и Азиз учились на одном курсе. Она приехала из Кишинева, поступила в институт сразу по окончании школы в своем городе, и на данный момент, когда они учились на третьем курсе, Софье исполнилось двадцать лет. Он был ненамного старше. С самого начала их знакомства между ними сложились довольно странные отношения, и Софья несмотря на то, что была младше, взяла над ним нечто похожее на шефство, опекала его, порой даже заботилась как мать, что его поначалу сильно нервировало, и не раз он хотел прервать такие, мягко говоря, непонятные, странные, временами очень напрягавшие его отношения, потому что, во-первых это мешало ему заводить знакомства, случайные знакомства, очень случайные и очень краткие знакомства, которые как известно – опасны, но он их любил, такие знакомства, легко сходился с девицами и так же легко расходился. Софья не входила в их отношения, не вмешивалась, только предупреждала, если очередная случайная связь казалась ей очень уж опасной. Он редко принимал её слова, опасения и тревоги всерьез, и это тоже отчасти походило на отношения сына и заботливой матери. Софья была достаточно привлекательной, чтобы не принимать её всерьез как девушку, но она ни разу не дала ему повода для сближения, так же как и многим другим молодым людям, порой упорно домогавшимся её. Она была влюблена в Азиза, но это была, как бы сказать: странная любовь, любовь наизнанку, настоящая, конечно, но какая-то часть любви, может, внутренняя часть, когда ничто внешнее в отношениях не имеет значения. Даже когда он напивался вдрызг и не отдавал себе отчета ни в словах, ни в действиях, когда наутро становилось жгуче стыдно, если мог хотя бы фрагментарно вспомнить о вчерашнем, даже тогда, когда оставшись без очередной пассии, он лез на неё, чуть ли не насилуя, ей удавалось ускользнуть из его объятий и, мало того, уложить его спать, заботливо раздев, чуть ли не убаюкав. Все, кто знал эту пару близко, удивлялись, не могли понять, разводили руками, много спорили, и сходились в одном – дураки, она дура, он дурак. Недолго на этом сойтись посторонним людям, как же легко назвать человека дураком! Между тем, Софья до сих пор оставалась девственницей, и непонятно было, чего же ей надо. Однажды так случилось, что они спали вместе. Из института в те годы посылали студентов в деревни, в тогдашние колхозы в помощь труженикам сельского хозяйства. Вот в ту весеннюю прекрасную пору, когда одуряюще пахло свежескошенным сеном, когда вечерние зарницы в поле звали и манили, не давая спать, а аккуратно собранные скирды в поле – напротив – манили зарыться в их пахучее чрево и спать, они поддавшись соблазну, зарылись и, обнявшись, утомленные дневным непривычным физическим трудом, дышали друг другу в щеки.
… – С ненаглядной певуньей в стогу ночевал… – сонно, неумело пробубнил он строчку из популярной в те годы песни, вроде пытался спеть, безголосый.
– Спи, милый, спи, – ответила она, и столько нежности и любви было в её голосе, что он даже немного растерялся, погружаясь в сон, приняв её голос за голос матери.
И чувство, вечно скользящее по острию лезвия, к которому порой примешивалось желание её тела, колеблющееся и перемежавшееся с мальчишеской, сыновней нежностью, чувство истомившее, измучившее его, обволакивало его, словно ловило в сети; иногда не в силах терпеть подобное издевательство – именно так он оценивал в пылу страсти её более чем странное поведение – он готов был растерзать её, изнасиловать, сделать ей больно, сделать её женщиной, чтобы всегда быть с ней, всегда, всю жизнь.
– Подороже свою целку продать хочешь!? – однажды пьяный, в невменяемом состоянии, взбешенный до предела, бросил он ей в лицо, когда её очередное сопротивление было принято им за элементарное девическое ломание и кокетничанье.
Её взгляд, один только её взгляд отрезвил и остановил его. И потом он долго не мог смотреть ей в глаза, хотя с её стороны отношения оставались столь же ровными как всегда, будто ничего не случилось.
В Москве она подолгу порой оставалась у родной тети-москвички, сестры её матери, это была одинокая пожилая вдова, не совсем здоровая, подверженная тахикардии, и надо было иногда приглядывать за ней, помогать по хозяйству, делать покупки и ежедневно звонить из общежития и интересоваться её самочувствием; а в общежитие у Софьи была комната, которую она делила со своей сокурсницей. И каждый раз оставаясь у тети, она, вернувшись, дотошно справлялась у него в институте как он проводил время, работал или бездельничал, не пил ли, потеряв чувство меры, хорошо ли себя вел. Она искренне радовалась, когда после долгой паузы, он начинал писать.
– Кажется, пошло… – сообщал он в таких случаях.
И она облегченно вздыхала, дергала себя за мочку уха, переняв от него эту суеверную привычку и неверно применяя её, и была по-настоящему рада еще и потому что, кроме всего прочего, кроме того, что его бесило, когда он долго не мог писать, он часто отыгрывался на ней, несправедливо обвиняя её во всех грехах: что она мешает ему, что она не чуткая, что должна понимать, что ему, как творческому человеку (он говорил – личности) необходимо оставаться одному, что она мелькает перед ним и он теряет мысли… И тогда она, не стерпев тоже огрызалась: не такой уж покладистый был этот котенок.
– У тебя такие мысли, – возразила она однажды, – что терять их совсем не жалко.
– Вон отсюда, – сказал он в ответ спокойно.
– И пойду… Работай. Запереть тебя с той стороны? – издевалась она, уже убегая, хихикая, видя как грозно он поднимается из-за стола. Швырял вслед ей что под руку попадало, но никогда не попадало в неё.
Она училась на отделение критики, и часто просматривала его новые рассказы, и порой высказывалась… по-разному, бывало – разумно, бывало – не совсем, но в любом случае можно было что-то почерпнуть из её высказываний, уже то хорошо, что свежим глазом просмотренная вещь, он это понимал, и не очень возражал, когда войдя к себе в комнату, видел, что она ковыряется в его бумагах.
Но к чему, к чему приведут их такие непонятные отношения? – задавался он иногда вопросом, – Замуж хочет? Но ни разу не заговаривала об этом. Чего же она хочет? – и он, не закончив свои размышления махал рукой… И на этом все его размышления и заканчивались, ему было лень продумывать все до конца, да и что продумывать, что он – гадалка? Что будет – то и будет.
– За что ты меня любишь? – спросил однажды Азиз, опять же не совсем трезвый, потому что трезвым он никогда бы не задал такого вопроса, что-то в этих словах было ненастоящее, жалкое, пижонское, и ему, даже нетрезвому пришлось пересилить себя, произнеся их, чтобы получить ответ, который очень уж приспичило знать в тот момент.
– За то, что это – ты, – не раздумывая, ответила она на его вопрос, не имеющий ответа и имеющий сотни ответов.
Он внимательно посмотрел на неё: было неожиданно услышать от этой неопытной, еще только вступавшей во взрослую жизнь девушки подобные слова, которые все расставляли по своим местам…
Странности не оставляли её, будто были частью её характера, который уже трудно изменить…
– Т-ты что? – все еще не приходя в себя, не веря глазам, с ужасом глядя на наручники на её запястьях, произнес Азиз. – Я же только вчера утром тебя видел. Что это все значит? – он подождал её ответа. – Почему ты молчишь?
– Потому что ты говоришь чушь! – ответила она резко, – Я уже восьмой день нахожусь здесь, в Бутырке.
– Во… Восьмой…
– И перестань, черт возьми, заикаться! – истерически закричала она, – Раздражает, в конце концов!
Он уже готов был ущипнуть себя, чтобы понять реальность все это, на самом деле происходит сейчас то, что происходит, или снится кошмар, но не посмел – она зорко следила за каждым его жестом. Ему стало жутко. В какой-то миг показалось, что она, сидящая перед ним, становится неуловимо прозрачной, а тень её на стене – напротив – чернеет и ширится, заполняя собой всю стену, и если протянуть руку можно проткнуть постепенно исчезающую фигуру Софьи насквозь.
– И думать не смей, – проговорила она теперь уже другим незнакомым, хриплым, будто из-под земли голосом, следя за каждым его движением и кажется, даже предвосхищая их, – Я знаю твои мысли, берегись!
Он молча смотрел на неё, на её лице медленно расползалась улыбка, глаза хитро заблестели, и она была чужая, такая чужая, какой никогда не была.
– Думаешь, я не смогу уйти отсюда? Чушь собачья. Легко, когда захочу. Думаешь, эта дверь заперта?.. Что ты молчишь? Испугался? Испугался, что втяну тебя в историю? Обязательно втяну, будь уверен!.. Мало ты пил мою кровь?.. – она вдруг замолчала, будто запнулась, задумалась, морща лоб, рассеянно и беспомощно, как ребенок, оглядывая серые, плохо оштукатуренные стены помещения.
– А что такое чушь собачья? – спросила она с таким видом, будто только что произнесенное выражение давно мучило её, не давало покоя, посмотрела ему в глаза ненормальным, умоляющим взглядом. – Что такое, а?
У него сжалось сердце: она явно была не в себе, и можно было, конечно, не отвечать, но она ждала ответа, и ждала так, будто от того, что он сейчас скажет, зависит её судьба, её жизнь. И он стал припоминать.
– Это, знаешь, какая-то тавтология, – плохо соображая и уже понимая, что с ней что-то происходит, начал он невразумительно объяснять совершенно ненужное в эту минуту ей. – Плеоназм. Ты знаешь, что такое плеоназм? – машинально спросил он.
– Еще бы! – сказала она. – Разве я не студентка Литературного?
– Да, да, – поторопился подтвердить он. – Конечно.
– Ну, а чушь собачья? – уперлась она.
– Чушь – русское слово, означает – литьё, а собака – это арабское – языки же, ты знаешь, перемешаны, переплетены – это чушка. Получается: чушка чушка, выражение усиленное повтором. – Он был крайне встревожен её поведением, её никчемными вопросами, и объяснял вяло, беспокойно следя за ней и мало, что понимая.
– И зачем ты мне это рассказываешь, лингвист ты наш начитанный! – неожиданно раздраженно, агрессивно повысила она голос, тут же вновь перейдя на истерический крик, – Какого хрена!? Убирайся отсюда! Пошел вон! Пришел посмеяться надо мной?! Чушь собачья! – И неожиданно она вдруг расхохоталась, вся трясясь от хохота, пока хохот не перешел в сильный кашель, сотрясавший все её тело, все её тело, всё её тело, такое знакомое и непознанное, такое желанное и не завоёванное…
Он поспешил покинуть комнату, пошел торопливо к двери, когда она позвала его.
– Азик, меня переводят в психиатрическую больницу, – вдруг совсем другим голосом, жалобным, детским, жалующимся проговорила она ему в спину, он обернулся, – Это в Московской области… Больница номер пять… Там меня будут мучать… Больница далеко… Так что уже не увидимся… – и она заплакала, тихо, еле слышно, слезы текли по её щекам, она отворачивалась, словно не хотела, чтобы он видел её плачущую.
У него сжалось сердце, ком подкатил к горлу, он впервые видел, как она плачет, впервые видел её такой беспомощной, он готов был взять её на руки, крепко обнять и унести отсюда, где её могли обидеть, обижали, и она ничего не могла поделать, не могла защититься.
Он шагнул к ней, но тут она неожиданно рассмеялась, показала язык, дразня его, вытерла слезы, застрявшие у глаз, потерев о плечо.
Ему сделалось страшно. Он, плохо соображая, вновь направился к двери, и тут она его окликнула.
– Посмотри, что у меня!
Он обернулся. Она, улыбаясь, показала ему наручники, непонятно как снятые с запястий…
Азик проснулся среди ночи в холодном поту. Что это был за сон? Почему в Бутырке, при чём тут Соня?.. Он сел в постели, провел рукой по мокрому лбу, стараясь отдышаться и стал вспоминать свой сон в деталях, мелькнула мысль – записать пока не забылось, так достоверно, словно наяву ему все это привиделось, но было лень вставать, включать лампу, заправлять лист в машинку… и он опять улегся и почти сразу же уснул изнуренный, усталый…
Была глубокая ночь, когда они вышли из ресторана, маленького ресторанчика всего лишь на двадцать посадочных мест, где он рассказывал своему старому приятелю, которого давно не видел, свою жизнь, изливал душу, чувствуя, как становится на самом деле все легче и легче, рассказывал о студенческих годах в другой, казалось бы, совсем другой жизни, в другом мире, в другой стране, о необъяснимых, головоломных снах своих, о любви, многократно повторявшейся в молодости, рассказывал, будто исповедовался, как говорят со случайным попутчиком в поезде. Вышли они из ресторана вполне трезвыми, но под недовольным взглядом официанта, которого задержали как минимум на час, и он, бросив взгляд на нахмуренного официанта, старающегося, впрочем, придать лицу доброжелательное выражение, чтобы не обидеть и не потерять столь щедрых посетителей, вспомнил рассказ Хемингуэя про старика, пьющего коньяк и засиживавшегося в кафе каждую ночь к неудовольствию обслуживавших его официантов, которым давно пора была вернуться домой.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=71042860?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.