День Филонова

День Филонова
отец Сергей Круглов
Новая поэзия (Новое литературное обозрение)
«День Филонова» Сергея Круглова включает в себя посвящения явлениям литературы и искусства, поэтам, художникам, музыкантам – предтечам и соратникам, – объединенные в своеобразный оммаж мировой культуре, чьи основания и само существование сегодня поставлены под вопрос. Лежащий на поверхности штамп, нередко применяемый к этому жанру, – «плач по уходящей натуре», однако Круглов видит эту натуру живой и способной животворить, и его новый сборник полон индивидуальных, особенных, незабываемых лиц – как смотрящие на зрителя лица на картинах Павла Филонова. Сергей Круглов (р. 1966) – поэт, журналист, эссеист, православный священник, служит в Минусинске Красноярского края. Автор двух десятков книг стихов («Снятие Змия со Креста»», «Птичий двор», «Народные песни», «Царица Суббота» и других), прозы и христианской публицистики («Про о. Филофила», «Стенгазета», «Движение к небу»). Лауреат Премии Андрея Белого 2008 года за книги стихов «Зеркальце» (2007) и «Переписчик» (2008), премии «Московский счёт» (2009) и «Anthologia» (2016).

Сергей Круглов
День Филонова
Сборник стихов

* * *
© C. Круглов, 2024
© Е. Михайлик, предисловие, 2024
© И. Кукулин, послесловие, 2024
© О. Новикова, фото, 2024
© И. Дик, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
* * *


«Какая смерть, да ну, какое что»
Что нужно знать о новой книге Сергея Круглова?
Во-первых, в ней все живы. Совершенно все.
Моцарт, Ян Якуб Твардовский (уже не священник, не боец Армии Крайовой, но по-прежнему носит очки и нарушает, как хочет – его действия в стихотворении звучат почти как описание хулиганства в протоколе: «пускал зайчиков куда-то в стёкла третьего этажа / и кричал: „Господи! Выходи!“»), Шота Руставели, Михаил Гаспаров, Дитрих Бонхоффер, Винсент Ван Гог, Пушкин Александр Сергеевич (этот особенно), прохожая на улице, Георг Тракль, даже Маяковский, даже Ленин (хотя это сложный случай).
Да, и все перечисленные – и многие с ними, в диапазоне от «какого-то испуганного человека», шляющегося по скальным поверхностям сложного профиля, придерживая «кривовато сидящий / лавровый венок», до персонажей индийского фильма «Зита и Гита», радости советских детей поколения семидесятых – не снабжены разъяснениями, комментариями и примечаниями, потому что живые в них не нуждаются. Заняты. Живут. Все, включая смерть:
Никто не умирает в Петербурге:
На невском парапете смерть сидит,
Глядит в ничто, смолит окурок «Примы»,
Какой там план, какая пятилетка,
Какая смерть, да ну, какое что.
(Да, конечно, петербургское художество, петербургская речь – живы тоже, во всем объеме. Как же иначе?)
Всех их приходится опознавать, как мы узнаем людей на улице, а не как тяжелые, весомые лица в учебнике, со всеми соотноситься, как с соседями по общежитию. Каковыми они, собственно, и являются.
Имеются, конечно, исключения – и поэт, спрятавший «разбросанные части» ветхого Адама, чтобы грехопадение и всю историю человечества нельзя было откатить назад, сделать небывшими, на требование явиться с родителями ответит: «– А чо сразу с родителями… / Где я их вам… / Я вам чо – Николай Федоров?..» (Ибо именно Федоров и хотел собрать рассеянные молекулы и атомы, чтобы «сложить их в тела отцов».) Хотя сам ответ подразумевает, что Николай Федоров тоже присутствует где-то поблизости, и вот как раз он, к ужасу школьной администрации, вполне способен «прийти с родителями».
Все живы, и Круглов внятно (и с профессиональной убедительностью) проговаривает тот ракурс, ту точку зрения, с которой это – именно так.
Калитка не заперта, – входи, Мария.
Листай этот сад, как медленную книгу.
Когда весною сойдут сугробы
И подснежники откроют небу мохнатые очи,
Исполненные водянистого света,
Ты найдёшь всё, о чём горевала:
Потерянный в детстве секретик, зарытый под кустом сирени,
Дуэльный ржавый лепаж, давший кряду четыре осечки,
Могилу Бродского на Васильевском острове.
Медленная наша книга, которую Кто-То
Заложил до времени пальцем,
Задумавшись над строчкой, нежно, царственно всматриваясь
В невыразимо наше Своё.
Во-вторых, поскольку всё живо, всё существует одновременно – совершенно не стесняясь того – и, соответственно, может встречаться в любых комбинациях. В любых, то есть в любых – и некий Иосиф «В этом своём университетском пиджачке, / В котором пачка „Парламента“ в правом кармане», принимающий те самые роды «среди снега, песка и звезды», здесь естественен, как и библеист Десницкий, не знающий, что ему делать с Вавилонским смешением (и смещением) языков, как вообще (и в священной истории), так и в текущей православной церковной практике… потому что это, вообще-то, одна и та же проблема.
Со стихосложением – и языком – в книге происходит то же самое. В ней царит торжествующая синестезия. Цвет описывается через глубину, музыка – через ощущение внутреннего разрыва, снег валится из сквозных прорех на небе как хармсовские старушки.
Соседствуют, пересекаются, срастаются в любые химеры все, от верлибра до раёшника, от вариаций на тему классики до быличек и «попаданческой» фантастики, а внутри цветут окказионализмы («многослепоочитая, лезвиетысячегранная» и замечательное «трезверея»), церковнославянизмы, пушкинизмы и просторечия. Литературная, уличная и богословская традиции лежат рядом как лев и ягненок, даже хуже, чем лев и ягненок, потому что явления и люди, оставаясь собой, не остаются в собственных границах. Эта радость языка, бытия, возможности не признает иерархий и запретов, но не борется с ними, а просто течет.
И когда стихотворение вдруг начинается «простодырая соната да кьеза» – это не из эпатажа, не ради противопоставления, а просто из той самой точности. Потому что вы слышали эти кореллиевские церковные сонаты? При всей прихотливости, при всей изысканности, совершенно бесхитростны, не притворяются, не являются ничем, кроме себя… стоят по центру, не стесняясь несовершенства, неравновесия, человеческой природы – как королева Кристина. Но, позвольте, стоят – где именно?
Целься
простодырая соната да кьеза
сочинение корелли
стала спиной к яме
лицом к нам
ничего более бесстрашного
в этом мире не осталось
да уже ничего и не надо
Потому что необарочная, яркая, играющая планами, формами, сюжетами, строящая четвертые стены, чтобы радостно пройти насквозь, залитая светом, местами поразительно счастливая книга – так же вещно, убедительно, со знанием материала, с профессиональной дотошностью описывает мир двадцатого века в той точке, где он оказался в двадцать первом.
Говорит (передавая едва не физически) о медленном удушье тонущего, о прокрустике, возведенной в принцип (и тоже принявшей развеселый формат раёшника), невозможности услышать и быть услышанным, о культуре, где (не то в реальности, не то в мечте, что плотнее и прочнее реальности) существует архангел Тихоил, чье имя «означает: „Молчание Божье“» и чья обязанность – заменять собой убиваемых поэтов… интересная профессия для ангела, не правда ли? В данных обстоятельствах постоянная занятость обеспечена.
Где «выяснение отношений с внутренним Хармсом» заканчивается предательством, доносом («расскажи о нём своему психоаналитику: „Товарищ следователь! довожу до вашего сведения“») и неизбежным крестиком среди безымянных крестиков на «внутреннем кладбище» – и в том же состоянии преданности и предательства находится русская речь[1 - Не то чтобы в рамках традиции в этом было что-то новое: «Снова и снова / Слышать в лицо вопль добродетельного человечества: / „Распни, распни Его! Не имамы / Иного царя, кроме кесаря!“».].
Сергей Круглов по одной из своих профессий – священник, по другой – поэт, и к положению человека в этом мире относится тоже профессионально. В первую очередь, он его видит – и не пытается заместить чем-то еще.
А сама книга носит название «День Филонова». Что кажется, опять же, очень точным – и по сочетанию красок, и по всеядности метода, и по восприятию времени, и по одновременно запойной и сугубо ремесленной радости мастерства при беспощадном отношении к предмету.
«Мертвецы величаво и важно ели овощи, озаренные подобным лучу месяца бешенством скорби».
Это пишет Хлебников о Филонове – а вот что он говорит до того: «Я встретил одного художника и спросил, пойдет ли он на войну? Он ответил: „Я тоже веду войну, только не за пространство, а за время. Я сижу в окопе и отымаю у прошлого клочок времени. Мой долг одинаково тяжел, что и у войн за пространство“»[2 - Хлебников В. Ка // Хлебников В. Творения. М.: Советский писатель, 1986. С. 524–525.].
Представляется, что в книге Сергея Круглова происходит именно это. Автор последовательно ведет войну за время – за бренный, преходящий, беспомощный мир, в котором оседает, оплывает, становится пищей огня, воды и болота, переплавляется во что-то совсем другое, обычная человеческая жизнь, поэзия, проза, музыка, философия, возомнившая о себе контркультура и радикальная политика.
Археолог с пинцетом и кисточкой, вылавливающий в толще цветные осколки, аккуратно складывающий, склеивающий, узнающий, удивляющийся находкам,
(«мы – поэты второго ряда
о нас никто не помнит
время выбивает нас первых
мортиры времени бьют навесом
метят в тех кто стоит шеренгой блистая
в первом ряду
но время такое время
у него всё время —
перелёт»)
ошибающийся, сочетающий не тех не с теми, пишущий современников с маленькой буквы, склеивающий в два катрена уголовную традицию и Мандельштама,
(Кто не вкушал салатов недоетых,
Не игрывал в жестокие снежки,
Не лазывал на ваши табуреты
Читать свои бессмертные стишки,
Тому синички-норны спели
И коготками норку выщербили в льду,
И сизых звёздочек наколотых чреду
Под килевидной маечкой продели.)
периодически обнаруживающий, что собирает об эти слова – себя, но не прекращающий работы.
Потому что, конечно, бытие Божие доказано раз и навсегда, и, как в той известной книге, «все просто»:
«Крик» Мунка
вид на осло-фьорд с холма экерберг
здесь кончается
небо
писанное не кровью но гноем
ветер из отверстой, настолько
отверстой человеческой дыры
рушит декорации надувает
паруса парусии
Ты не сможешь не прийти
на такой зов
И мир больше, и в нем всему есть место, а ад смешно и неприлично мал – и несущественен во всех смыслах слова.
Но хочется же, чтобы были живы здесь, во времени, чтобы жизнь во всем своем объеме присутствовала сейчас, с нами. Чтобы история двадцатого века, во всех своих переломах, срослась и светила как соната ди кьеза, как нарисованная женщина (вы ее знаете) в небе над Ленинградом. И конечно, эту задачу в принципе нельзя решить – и уж тем более ее заведомо не получится решить в пределах небольшой книги стихов.
Некогда, в незапамятные времена, Хлебников и Мандельштам должны были драться на дуэли по весьма серьезному поводу. Виктор Шкловский говорил об этом так:

Хлебников прочел в «Бродячей собаке» стихи, в которых было слово «Ющинский – 13», и посвященные Мандельштаму, то есть он обвинил Мандельштама в ритуальном убийстве. <…>
Мандельштам вызвал Хлебникова! «Я как еврей, русский поэт считаю себя оскорбленным и вас вызываю…»
Ну, и другим секундантом должен был быть Филонов. Мы встретились при Хлебникове. Павел Филонов сказал: «Я этого не допущу. Ты гений. И если ты попробуешь драться, то я буду тебя бить. Потом, это вообще ничтожно. Вообще, что это за ритуальное убийство?». А Хлебников сказал: «Нет, мне это даже интересно! Я думал всегда <нрзб> футуриста соединить с каким-нибудь преступлением». Как Нечаев. Филонов сказал, что это совершенно ничтожно. «Вот я занимаюсь делом: я хочу нарисовать картину, которая бы висела на стене без гвоздя». Тот говорит: «Ну и что она?» Он говорит: «Падает». – «Что же ты делаешь?» – «Я, – говорит, – неделю ничего не делаю. Но у меня уже похищает эту идею Малевич, который делает кубик, чтоб он висел в воздухе. Он подсмотрел. Он тоже падает»
<…> а Хлебников сказал, что он был не прав, что сказал глупость[3 - Дувакин В. Д. «Маяковский в слезах, Хлебников на дуэли, Пастернак против Мандельштама, футуристы в салоне Лили Брик – Шкловский о людях будущего» // Устная история. Сборник «Виктор Шкловский». Беседа 1/3, запись от 14 июля 1967 г. ОУИ НБ МГУ № 12–13 (https://oralhistory.ru/talks/orh-12-13/text).].
Обычно этот инцидент пересказывают без середины. Без того, что именно Филонов (в пересказе) назвал «совершенно ничтожным». А назвал он так – попытку прорвать невидимую границу, предел, положенный искусству, соединив футуриста «с каким-нибудь преступлением». Сделать вещь искусства настоящей, напоив ее чужой кровью. (В данном случае – кровавым наветом.)
Так вот, этот метод, согласно Филонову, во-первых, недостоин – и, во-вторых, не работает. Впрочем, своя кровь, честные попытки выйти за пределы законов мироздания, поставить задачу вне искусства, но в пределах доступного человеку мастерства, тоже не работают, тоже безнадежны. Но это дело. Этим можно заниматься. Такую идею нестыдно украсть, даже будучи Малевичем.
Как мне кажется, в новой книге Сергея Круглова картина – здесь и сейчас – тоже падает. Память теряется, мир распадается, истории людей расползаются как ветхая ткань, у тех, кто убивал беззащитных – кристально чистая совесть, даже советский портвейн – и тот испортился, хотя, казалось бы, вот ему дальше портиться вообще некуда. И никакое самое точное, самое жалеющее или жалящее слово не способно зарастить ни одной прорехи. Вернуть хоть что-нибудь. Картина падает. Каждый раз. Тогда автор берет и пишет новую.
Потому что, пока мы живы, каждый день – день Филонова.

    Елена Михайлик

Не узнать
Ночь напролёт
Что-то писал, строчку на строчку низал,
Себя не помня;
Устало откинулся – и вдруг
В зеркало на себя гляжу,
Как Цветаева из Елабуги: чужой,
Мёртвый!
Нет, брошу-ка стихи,
Встану да помолюсь:
Да воскреснет Бог,
Да воскреснет и человек,
Да придёт в себя, станет
Сам на себя похож!

Год 1996
Все двери
настежь будут вам всегда. Но не
грустно эдак мне быть нищу;
я войду в одне. Вы – в тыщу.
    И. Бродский. «Послание к стихам»
Как я дерзил тебе в своей Сибири!
«Иосифу Прекрасному» – как только
Я начинал писать, чернила в ручке
Кончались. Нескончаемый сюжет:
Египет, братья, год неурожайный.
Яко по суху пешешествовав, Иосиф,
Ты перешёл через себя земного
Невлажными стопами, и, быть может,
Во тьме увидел свет нерастворимый:
Тебе навстречу шли.
Тебя приветил,
Сновидца вещего и царедворца речи,
Тот, Кто в нас речь посеял и взрастил.
Всё, что мы создали – всё обретаем снова!
(Прости мой тон: всё, что есть свет и праздник,
На воляпюке менторски звучит).
Из тысячи дверей есть тысяча дорог,
И человек, Иосиф, так велик,
Что всеми тысячью идет одновременно.
Я в это верю. Ты же – знаешь точно:
В тот год, когда ты умер, я крестился.

«Калитка не заперта, – входи, Мария…»
Калитка не заперта, – входи, Мария.
Листай этот сад, как медленную книгу.
Когда весною сойдут сугробы
И подснежники откроют небу мохнатые очи,
Исполненные водянистого света,
Ты найдёшь всё, о чём горевала:
Потерянный в детстве секретик, зарытый под кустом сирени,
Дуэльный ржавый лепаж, давший кряду четыре осечки,
Могилу Бродского на Васильевском острове.
Медленная наша книга, которую Кто-То
Заложил до времени пальцем,
Задумавшись над строчкой, нежно, царственно всматриваясь
В невыразимо наше Своё.

Старец Иосиф вверху и железная зима внизу
Посвящ. Дмитрию, он же Фалалей
песни железной зимы
на память себе возьми
Уже в чёрном «декабрь» слышится хруст костей,
а «январь» там бел как ледяной полый череп-гора;
глухой гул игр, грохот салазок о лёд.
Тот, кто об эту пору бросается с горки вниз,
будет вынесен на проезжую часть века, сбит; много их увезут
норенская лошадка, дровенки.
Дровенки, чу, возвращаются в лес:
Новый год у них, Рождество;
в школьном спортзале не гаснет свет: туда ждут ель.
«Мороз есть форма сопротивления ели
топору» – старец написал и задумался.
Хрустальный, жалуется топор.
Протащат снегами, помелом след заметут;
воздвигнут в огнях; обрядят; забрезжит-задребезжит
жестяная звезда.
«Это наша любимая ёлка!» – у детей
это не означает, что есть и нелюбимая:
каждая жертва – Жертва.
В надышанном детском тепле смола
оттаивает; вина отцов
липнет, перетекает, как анжамбеман, в следующую строфу.
Старец понимает: просто Рождественский цикл
ещё не дописан; он склоняется к листу
and once again accepts existence as it is.

Крещение
Памяти Виктора Кривулина, Олега Охапкина и еще некоторых питерских поэтов
Шмелёвские ли там портомойни,
Сизые ль невские пролуби —
Окунёмся, изготовившись достойно!
А вынырнем – всюду голуби.
Голуби райские,
Петрограйские.
Захлёбывающийся – поневоле кается:
Асфиксия – правда крайняя – не продаст.
И над тобой, и надо мною раскатится
Отцов глас:
«Приидите, умытые,
Убелённые как волна!
Несите, так уж и быть, вырытое
Скрюченными ногтями со дна.
Этот град числ и линий
Был ломим, но предо Мной не гнут.
Сизое Я претворяю – в синее.
В любовь претворяю кнут.
Вас крещу не водой – Мною.
Выныривайте, в простыни – и молчок:
„Художник Тюрьмы, разрывая с телесной тюрьмою,
Парит над веками, и счастлив еще, дурачок“».

Данте
Памяти Александра Миронова
крестный ход
свернул не туда
и вот бесконечно спускается
дантовыми кругами
хоругви плывут
ряды редеют: каждый круг
вбирает своих
но кто-то ведь останется
дойдёт до дна
втянется в сток
и протиснется наружу
дойдёт ведь?
потому что сквозь бесконечную огненную медь
мы слышали: там внизу
взялись князи врат
вереи вечныя —
и пробка вылетела

«Подняться с корточек, отряхнуть колени…»
Памяти К. С. Льюиса
Подняться с корточек, отряхнуть колени.
Постоять. Ещё раз
Нагнуться, поправить стоящие и без того ровно
Несколько ромашек в литровой банке,
Свечечку в воронке обрезанной пластиковой бутылки.
Да, – не забыть
Покрошить птицам печенье! вот, вроде бы
И всё. Да, всё.
Нежный металлический скрип калитки.
Выйти, накинуть проволочную петлю на столбик
(Серебрянка кое-где облупилась).
Какое низкое,
Тусклое солнце, – скоро оно сядет
В иссыхающую землю, в это грузное лето, —
В багровом, в упор, вечереющем свеченьи
Неразличим тёмный абрис на желтоватом овале:
Давно надо было бы обновить фото. Впрочем,
Чего уж теперь.
Автобус
Сигналит второй раз.
Двери, зашипев, сомкнулись, и нас мягко
На грунтовке качнуло,
И за миг перед тем, как водитель
Уверенно направил автобус в тоннель (на том конце тоннеля —
Обещанный несказанный свет, и долгожданный отдых,
И вечная радость, и обретенье смысла,
И Ты, Господи, конечно, мы знаем,
Ты – всяческая во всех, отирающий
Все эти наши слёзы!),
Мы, не сговариваясь, повернулись, прильнули к окнам,
Чтобы ещё раз увидеть
Исчезающее за поворотом наше
Маленькое кладбище остановившихся мгновений.

«Опереточное зло по-своему брутально…»
Игорю В.
Опереточное зло по-своему брутально:
Выход ярок, голос поставлен,
Берет лихо заломлен,
Философский камень —
Чернокнижный презент за неспокой
Вечной души, предлагаемый ненавязчиво —
Драгоценен и сияет
Всей прелестью грубой поделки из плексигласа.
Не скоро в гримированных
Чертах лица Мефистофеля
Узнаёшь гнилые зубы,
Хронический педикулёз будней
И морщинистые манеры травести.
Но, когда спектакль окончен
И ты сидишь в его гримёрной,
Будь скуп на реплики, не пей больше двух рюмок,
Поглядывай на часы, но не слишком явно,
И, трогая его бутафорский кинжал, памятуй,
Что и крашеный картон отворяет вены
(Хотя потеря трёхсот граммов крови неопасна
Для долгой жизни).

«Вот раздвигаю ложесна конверта…»
А. И.
Вот раздвигаю ложесна конверта —
И белый мягкий хрусткий твой полуквадрат
Ложится в руку, туго вынут.
Пульсирует, покрыт венозной сетью
Письма —
И вот альтернатива паутине!
(Всего прочней бумага,
Носитель вечный, чрево, стратостат) —
Батут над безднами:
Хореография и вязь прыжка,
Провалы, петли, горки шариковой ручки,
Вдруг пропадая,
Выныривают к жизни,
Карабкаются в гуттаперчевую высь,
К карнизам смысла,
К вершинам сердца. Кровь, поя, летит.
Продавлен вязью лист,
И плоскость будней гипсовую, слепок
С лица новорождённого,
Гель Гелиоса заполняет всклень!
Нажим: та сторона листа:
Вот выпуклостей впуклость
Вбирают пальцы, и два дня твои
Опознаю как настоящее в минувшем.
Всего теплей бумага!
Девятимесячно вспревает целлюлоза
Живым теплом в утробе, слизью, соком:
Прожёванное древо, нежный трэш
Второю жизнью всходит, новым смыслом,
Езекиилевым восстаньем восстаёт —
И не умрёт отныне.
Бумага, ручка, рук рукопожатье:
Лишён мой век тепла и кожи писем —
Се, щупалец дуэль
В несовпадающих, различнонаклонённых
Срезах,
В пространстве одиноком симулякра,
Однополый рой слепой
В провале гулкого презерватива:
Всегда вперёд, о никогда навстречу!
Сон: блоггер зависает и не чает:
Он – пользователь, он – писюк бескровный
(Нужда и польза: пользовать и нудить) —
Он – зомби, он – иван, не помнящий
Тактильного родства живой бумаги.
Всё это душевное, слишком душевное,
Почти, на грани,
На полстопы – в плотском. Рекомендуют:
«Батюшка должен быть духовен!
Душевное – рассадник
Тактильных бесовских инфекций!»
Всё так. Но мир людей обезлюдел.
Простые движения плоти развоплотились,
Сочтены редкостью, ересью, извращеньем.
Растворяется всё, что тварно
(Остались в минувшем
Сплошные времена похорон: Бога, смысла,
Человека, потом и самой смерти,
Проводили и девять дней, и сорок, и полгода).
Сосуд треснул, вину не в чем держаться.
Нажуй бумаги, попробуем
Целлюлозой и слюной трещину заделать.
Подними, обними! Дай руку,
Утешай, утешай народ Божий,
«Утешитель» – так Дух Святый назван,
Пиши письмо, дыши на клеевой край конверта,
Коснись руки, брате, побредём вместе.

«Помнишь, в сороковой полдень…»
Августу
Помнишь, в сороковой полдень
У песчаного домика по тебе литию мы пели?
И вдруг притихли: это
Отстранённо, уверенно
Нечто о тебе и о нас кукушка заутверждала.
Конечно, я далёк от мысли,
Что это сам ты, лучащийся, лысый,
Невидимый,
Сухими лапками на деревянном кресте утвердившись,
Нам подпевал!
Нельзя верить в приметы.
Но необходимо уметь читать знаки,
Поскольку мы – не вне книги,
Но в то же время – читатели, а не буквы.
Это всё: кладбищенский полдень,
Кадило, песок, венки, ветер,
Пластмассовое время сороковин —
Всего лишь миния на странице,
А голос кукушки – смысл сноски.
Да и прежде-то, Август,
Посвящённые тебе тексты
Так и были полны птиц! И сам ты
Для всех своих близких
Как бывал пернат и психагогичен!
И даже – вот теперь. Теперь-то – и больше
Всего: одинаковые обмылки,
Траченные миром сим, во Христе плотнея,
Проявляясь, мы обретаем свою разность,
Медленно, так сказать, меняем
Просопон на ипостась (прости: снова
Пишу барочно, как образованец! —
По-птичьи, как ты теперь, я ещё не научился).
«Полёт и встреча; всё выше!»
В том месте, где в свете нет тьмы, но нет и скуки,
Лоно Авраамово, верю, полно трепета и крыльев,
И жизнь поёт на всех щебетах мира.

Послания на открытках
А. И.

1
Вот – аспидный Питер, серебряная Нева.
Вот – статуи, стынущие мосты.
С глянцевой лицевой – крылья златые льва,
С шершавой изнанки – ты.
Шариковой ручки привет!
Скромен, как март,
Сухощав, как бодлеровский поэт,
Священник или солдат;
Голосом, как пробежка на Невы
Льду серобездонном,
Тонко глухим, как трещина в
Фарфоре коллекционном,
Екклезиаст
Мелочей, смут, суеты,
Предметов, по Кузмину, вполупоказ —
Кунсткамерный ты.

2
Зима, норвежки, пустыня льда,
Скольжение по льду
С другом, что никогда
Не удержим на ходу.
Голос по касательной, почти не о том;
Звукожест, скуп, тих,
О том, что аутизм – смерть подо льдом
Надвое распадающихся двоих.
Антисюжет, разлом, неуверенная рука —
Не о том, не то;
Ледяная стружка из-под конька
Завернулась вокруг ничто.
Да, если зерно не умрёт —
Не принесёт плода.
Конькобежец не вынырнет, если не нырнёт,
Асфиксии не скажет «да».
Только утонувшего хватятся среди этой зимы
И подымут со дна,
И это будет смерть аутизма, крушение льда, тьмы,
Пасха. Весна.

3
Письмо – роман, жанр, коему не одерридеть.
Нет такого места «нигде», только – «здесь».
Роман – не дискурс как стиль, заметь,
Роман – мы сами и есть.
Мы сами – слова утраты, которые Себе кричит
Взыскующий любви Бог.
Мы – не морзянка, исчезающая в ночи,
Мы – диалог.
Заканчиваю. Прости! Не взыщи за многословный ответ,
От которого (подпись, дата, прощай)
Ещё серее, поди, твой невский рассвет,
Стылее чай.

Михаилу Гаспарову

1
Жёлтый, книжный, облетает —
Пястью лет – с осины лист.
В ветре свиста не хватает:
Умер честный атеист.
Внепартиен, необузен,
Густоперчен, как центон,
Тих, классичен, русск, внеруссен,
По-еврейски умер он.
И воскрес, весьма встревожен:
Там, средь света и весны,
Вдруг узнал, что в Царстве Божьем
Переводы не нужны;
Что единым, птичье-смычным,
Светозарным языком
Хоры ангелов синичьи
Распевают там о Том,
Кто – не То, а Тот, Который
Есть Искомый, Вся Всего,
Переводами из Фора
И латынью пел Кого;
И воспрял к сраженью снова
(С Милым – рай и в неглиже!)
Фехтовальщик Бога-Слова:
Запись, выписка, туше.

2
У кого это (спросите – найдёте):
Слово стало не текстом, но плотью
(Прочитано в плотном тексте) – пальцем в небо!
Текст и есть плоть (хлеба);
Вот во плоти вероятностная тема:
Внутри текста мы – энтимема:
Раз в слезах, как в лучах, утром мое лицо,
И в руке подрагивает копьецо,
В восковой бочок просфоры наставленное упруго —
Значит, вечной будет весна старшего, светлого друга!
Логика вероятного, лошадка конника
Аристотеля, скрытого платоника,
Риторика вечности сей,
Которую вам уж давно проиллюстрировал Алексей, —
Беседуя по солнечным гравиям райского сада,
Куда и мне бы, неучу, надо, —
Полюбоваться на вас, подслушать издалека
(При служении Ангелов) – а пока
Слёзы, читают часы, частицы и вечная память,
Чаша лучится гравированными боками,
Хлеб и вино как животворящий Текст
(Чтущий да ест!),
Имя ваше, на белом камне, вплетено в акростих,
И свет танцует, обнимает пылинки, не впитывая их.

На полях заметок В. В. Бибихина об А. Ф. Лосеве, изд. 2004 г

1
«Между прочим, у Гомера есть девять пониманий смерти» – и ниже, до конца с. 199
Казачья кровь, в кристальный
Геттингенский сосуд влита!
Эак на Радаманта кивает,
Миносу и тому не разобраться.
Такие идей сонмы!
(Скандал в тёмном семействе:
Что обретают тени,
Вкушая жертвенную идею? —
Память о глубокогрядущем!)
В аиде – жилищный кризис,
И так и живёшь в библиотеке
(Дом, в сиреневое окрашен,
По сю сторону Ахеронта,
Вывеска: «Свято-Эдемское подворье»).

2
«…распоряжался телом так, прямо» – с. 296
Так ум душонку в бой ведёт,
Влечёт на крест, на эшафот
Ослизлой мзглы вопящий клуб,
Анимулу – бичом вперёд;
А сердце в мясо поддаёт
(До фени телу) туп да туп.
Июльский взламывая лёд,
Взмывает символ и цветёт!
(Хоть ворон вечен: «Невер, Марр!» —
Но Прокла кто переведёт?)
На крышку гроба сыпанёт
Гудящей глины заступ, груб,
В капусту квасит кости гнёт —
Но нус горит, и обожжёт
Сошедшихся умастить труп,
И персть удобрит тучный жар.

3
«Он перешёл в католичество, считая, что православие бессильно и слабо, продалось власти. А католичество гордо и грозно, закрепилось на всех материках под единым руководством» – с. 187–188
Вернись, вернись! Оставь свой стройный рай
За восковой спиной.
Запри свой дом, розарий размотай
Трясущейся рукой,
И с Авентина положи земной поклон
В соломенную даль,
В поля подсолнухов, в копчёный мёд икон,
В смиренную печаль,
Где копны русая София ворошит
На жнитвах серых лет,
Где в светлой тьме, как в водах, сердце спит,
Где тихий свет,
Где сможешь быть, хотя не сможешь мочь,
Где в глине деревень
Светла твоя Варфоломеевская ночь
И тих Михайлов день.

4
«Моя Церковь внутрь ушла» – с. 173
Маленький кравчий,
Спросишь: «Откуда
Свобода такая?»
Не тайно ль шептали
Мы аллилуйю
Ночью в подушку,
Под взором хищным
Мойр красноглазых?
Мёртвый для мира!
О, тайный постриг
Ножниц, стригущих
Нити судьбы!

Дитрих Бонхёффер
Между двумя посылами фраз:
Взгляд через окно в сад. Пёс
Взмывает за мячом,
Он чёрен и грузен, глаза сияют, слюна
Драгоценна, к Господу он глассолает
В экстазе! Прыжок пса на миг
Закрывает солнце – и снова.
Как просто! Я знаю, о чём они говорят —
Пес-креационист, верующий в славу мяча,
И Бог; и язык не помеха.
Язык и не существовал.
Какая неловкость для секулярной теологии,
Какая заминка
В беседе за полуденным чаем!
Хотя – аргумент ли это для вас, Дитрих,
Уж наверное приготовившего для меня
Нечто существенное в этом как бы диспуте, —
Самое важное, – ведь времени
Вряд ли у нас достало: такая весна, конец войны,
Рейх повержен, столько конкретного дела,
И вы так спешили быть гостем сегодня —
Не прошло и двух часов после вашей казни.

«Капитанская дочка»: на жизнь и смерть патриарха Алексия II
розовый мальчик Гринёв…
    Сергей Стратановский
Ныне отпущаеши
Пленника, но не раба твоего, ироде,
Хотя не целованной ручка
Землистая, в мозге засохшем, тате, осталась твоя!
(Бог уберег,
Молвят одне, а другие:
Карта легла! – ухмыляяся, скрипнут зубами).
Хладен ты, век,
Ветр оренбургских пустот!
Ныне – по небу
Путь на свободу тебе, ныне – ратями править,
Ныне благословен верой и правдой служить.
Но безнаказанной, нет, не уйдёт никакая свобода,
И лыком под кожу,
В гнойную строку вплетут бытописью, слизью гадючьей,
Попомнят не раз
Заячий вечный тулупчик тебе, офицер.

Иконостас
открыв банку морской капусты
я туда постного масла добавил
а у вас не было такой возможности
о. Павел
чёрными линиями ламинарий
выложим у черты прибоя одну
словно бы чёрную присыпанную набухающим берёзу
весну
непрекращающийся мозг
новый путь, весы
новый век
поднимет нас за власы:
соловецкий лагерный завод
левашовская пустошь
перечисление непустот
нам не понять – ну что ж
имя «флоренский» в наш век —
плывущее в пустоте:
не вы воссоздатели
и не вы
и не вы.
и не те.

Мать Мария Скобцова
попробуй детям Своим прикажи:
«не высовывайтесь! там за стеной
визжит шальная трассирующая жизнь —
не ходите за Мной!»
вышивает мулинэ огненный парадиз:
св.равенсбрюк воскресения пещь
русская птица-весна парижский карниз
Дух-Песнь-Вещь
попробуй удержи уговорами или крестом —
поёт и поёт без спросу!
попробуй погаси Своим великим постом
её вечную папиросу

Вечная память
Людмиле Айзиковне Никишиной
Легла, как Руфь, в чужой земле, у ног
Владыки.
Воскомастих степного минусинского песка
Твои наполнил плотно ноздри,
Как лентием, окован смуглый лоб таинственным венцом —
Се, таинство воздвиженья престола! —
Радостамою дождей омыта грудь,
Свет Литургию памяти вершит
На бренных рёбрах:
Как эти Кровь и Тело, память – вечна.
О, когда
Горячим жаром Галилеи и любви
Ты разжигала русскую сырую веру,
Когда гортанным арамейским соловьем
Любимому Христу ты пела эту песнь
В снегах сибирских, —
Не сам ли предстоял Иаков, брат Господень,
Апостол Ерушалаима,
Воздев молитву и огонь сухих ладоней
Передавая небу!

Читаю ночью
Елене Дорман
Качание ветвей и Шмеман на луне.
В мои глаза вселенная живая
Глядит как Церковь: всё во мне – вовне.
И не переставая, не переставая.
Качание в ночи, движение руки.
Что – дни мои! всё днёвки, дневники.
Как после даты препинания легки:
Отточье, запятая.

О. Александру Шмеману, в честь выхода в России его книги «Литургия смерти»
Когда в весеннем Екатеринбурге
В костре, разжённом во дворе, сжигали,
Изъявши из библиотек училищ,
Написанное им, и пели хором: «Православье
Иль смерть!» – он близ стоял, и щурился в огонь,
И тоже
Пел – о смерти.
Слегка дрожали пальцы над костром,
Сжимающие папиросу,
И не особо звучны были связки,
Был голос глуховат – но слышен
Во все концы церковной эйкумены:
«О, благослови именословием Христовым
Храм и всех входящих во_нь
Сахарного клёна лист багровый,
Пятипалая ладонь! —
Миром ставший, но не узнан миром,
Возвращаясь в вечный дом,
Перед смертью, как перед Потиром,
Руки на груди сложи крестом.
Русь, Америка, чужбина ли, отчизна —
Хором Сил небесная взорвётся тишина:
Литургия смерти, литургия жизни,
Вечная весна».

Памяти сериала «Бригада»
Воскресни, Господи Боже мой, да вознесется рука Твоя, яко Ты царствуеши вовеки
скоро третий день как Бог мой убит
не сплю не ем ни черта
прирос к рулю
мотаюсь как чумовой
раздолбанными колеями вожу
в багажнике паджеры моей
Его расчленённое тело
больничка глухой райцентр
влетел
лепиле в рыло ствол:
воскреси!
сделаешь – не забуду клянусь
лучшее оборудование в отделения
плачу
любые бабки
лепечет лепила: нну…
медицина бессильна
вы вообще хоть понимаете?..
взревел было: да ты это кому чушок!..
за мной братва
у меня звёзды на плечах
со мной нельзя так вести
на ремни порежу! – но не взревел
нет
с ним надо как-то иначе
нутром чую
а как?.. не знаю
падла не знаю!! а солнце клонится
и третий день на исходе!!
Сам!! О Сам
Сам прошу научи
помоги
мёртвый мой Господи

Питер: пророки
Дарье Суховей
знаю одну принципиально некрещёную
питерскую маккавеянку
с горячо выплаканными глазами иеремии
она живёт на карповке
и когда гуляет во дворе с ребёнком
то и дело пожилые паломницы двор пересекая
спрашивают её «как пройти к святыне?»
она отвечает честно
но если паломницы в благодарность
пробуют перекрестить дитятю – столь же честно
маккавеянка яростно даёт им в зубы
мотивируя тем что крестознаменье —
это слишком да это
слишком серьезно
вот таких слишком серьёзных
– слышишь, илия? а ты глупый тоскуешь! —
Я
оставил в этом городе семь тысяч мужей
таких как эта женщина
всех сих колени не преклонялись перед ваалом
и всех сих уста не лобызали его

Ян Твардовский
Все достопримечательности рая наконец осмотрели,
и у нас ещё осталось немного личного времени.
И мы попросили гида: «А нельзя ли нам увидать
батюшку Яна Твардовского?»
Гид поднял брови, пожал плечами:
«Батюшку Яна!.. Ну… пожалуйста».
Он привёл нас во двор – там цвела старая липа,
одуванчики буйствовали в трещинах асфальта,
и было всегда пять утра, – «Вот он!»
Мы увидели мальчишку,
который, стоя под окнами, задрав голову вверх,
пускал зайчиков куда-то в стёкла третьего этажа
и кричал: «Господи! Выходи!».
Ангел свесился через балконные перила:
«Вот чего ты опять вопишь на весь двор
в этакую рань? У тебя что, мобильника нету?»
Мальчишка сунул зеркальце в карман шорт, поправил лямки,
потом – очки наморщенным движеньем носа,
смущённо, щербато улыбнулся: «Да есть…»
«И чего тогда?» – «Ну… просто!»
И музе я сказал: «Гляди —
брат твой родной».

Шота Руставели в монастыре Креста на Святой Земле
Шота от царицына гнева бежал.
А может, любовью преследуем был.
А может, и тем и другою
(Да разница, впрочем, какая).
И се, запыхавшись, меж Павлом с Петром
Успел затесаться, и кажет язык:
«Я в домике, всё, туки-та, и отвянь!
Отзынь, перестань и священноотстань!
Поэму мою заберёшь? забери!
И память страстей заберёшь? забери!
Я спрятался между колосс, посмотри!»
И фреска тускнеет при свете зари…
А Бог… что ж, Он всё понимает.
Но правил игры не меняет.

Ван Гог
От уха до уха – обычно
Так обозначают улыбку,
Широкую, как непередаваемая
Жажда, как небеса.
Вся история европейской
Культуры, ультрамарин и охра,
Составляет историю
Чувства: от уха
Малха до уха Ван Гога.
Святой гнев.
Мы веруем, что всё стихло,
Что улеглось безумие,
Что ты, наконец, свободен
И ласково понят.
В конце концов, небо
(Ты это доказал) над Эдемом
Не глубже,
Чем над церковью в Овере в июле,
А подсолнухи сияют
В глазах райских львов.

«Церковь в Овер-Сюр-Уазе», музей Орсе
старушка Европа ежедневно
приходит в этот музей первой
занимает очередь с ночи
розовые букли
очки на цепочке
кеды бейсболка нелепая сумка
сидит на скамеечке
смотрит и смотрит
на эпоху которую кто-то сжал пальцами сверху
и раскручивает как волчок на фоне глубокосинего неба
иногда закрывает лицо
тонкими сухими лапками в пигментных пятнах
выдыхает – то ли
«Майн Гог», то ли «Ван Готт»

«Когда перед смертью…»
Когда перед смертью
Пикассо прощально
Прохрипел в пустоту: «Модильяни!..» —
Из райских дождей
Бесшабашное донеслось, звонкое:
«Воистину воскресе!»
Там, в раю, – капли, радуга, и эта
Женщина с лицом виолончели,
Верхом на кучевых кентаврах.

«Крик» Мунка
вид на осло-фьорд с холма экерберг
здесь кончается
небо
писанное не кровью но гноем
ветер из отверстой, настолько
отверстой человеческой дыры
рушит декорации надувает
паруса парусии
Ты не сможешь не прийти
на такой зов

Якопо Беллини, «Сошествие во ад»
Готические фигуры да Фабриано,
Расставленные в новизне перспектив Мантеньи и Учелло
Сыном лудильщика из Венеции, отцом династии рукомесла
Сладостного нового стиля,
Являют нам Спасителя в красных одеждах
(Хотя – ежели воскрес, то покровы,
Вряд ли красные – верно же, Иосиф? —
Если и сохранились,
Мерно сдуваясь, недолго храня формы,
Имитируя жизнь,
То в гробнице?..) и с непременным майским шестом в шуйце
(И лишь общая измученность фигуры
Покрывает всё, воистину православна),
Подошедшего к пещере ада
(Великолепное лазурное небо вдали, ты ли не надежда!..) – к костному пролому
В черепе праотца Адама.
Благообразные спасённые целуют прободенные Руки. Некто,
Уветлив, держит покамест крест – его размеры
Явно позволяют трактовать сие сооруженье
Не умещающимся в данный конкретный ад.
(Да ведь и – в самом деле).
Чёрные бесы визжат, грегочут,
Разбегаются в разные стороны (по одному мненью,
Они только лишь стерегли снаружи,
По другому – были внутри, и отныне
Вся сия даёт богоборцам право
Обвинять Христа: де мол что ж Ты, Спасе!
Зачем, изгнав бесов из ада,
Понапустил их в нашу земную жизнь!..)
Через пару минут после сюжета
Мы видим ад опустевшим.
Однако вскоре —
Через двадцать, двести ли лет, две тысячи —
Фигня вопрос, так скажем, с вечностью во сравненьи!.. – пещера
Стала вновь интенсивно наполняться. И неужели
Ему
Снова и снова – подставлять под ржавые кованые гвозди
Едва зажившие ладони,
Снова и снова
Слышать в лицо вопль добродетельного человечества:
«Распни, распни Его! Не имамы
Иного царя, кроме кесаря!» —
Разве сходить в этот ад снова?
(На этот вопрос мог бы, наверное, ответить, но не отвечает
Иуда – его присутствие
Зримо ощущается в правом нижнем каменном углу картины,
Соскобленном и переписанном мастером: Иуда,
Первым, первее Христа, оказавшийся у врат ада
И пережидающий, пока освободится место).

«Роженица с предстоящими»

(Неизвестный автор. Италия, раннее Возрождение)
Служанка с тазом, несколько мальчишек,
врач, повитуха: умбристая чаща
человеческих деревьев
ведёт изломами ветвей сезонную беседу —
за мартом сразу следует ноябрь —
ни о чём,
сливаясь с задником.
Младенец, разверзая ложесна,
кричит.
Он спорит с Ангелом о жизни,
об однозначности её и плоской синеве,
на заднем фоне кракелюрами пошедшей, —
Ангел
чуть улыбается, внимая терпеливо:
как сморщен он, как спорит отреченно,
как яростен в багровой правоте,
ещё и жизни не познавший, только смерть.
Симметрия окончившейся схватки
лежащей роженицы туловище делит
надвое:
лоб выпуклый, в поту, под ним – два шара
глаз,
обтянутых синюшной кожей век,
глядятся истомленно долу,
как в зеркало, в две груди и живот,
ещё округлый, но уже пустой.
И – отсвет злата: се, пред новым веком
светло, печально Некто отступает
в смирение линейной перспективы.

Бронзино, портрет Биа Медичи
Ты, неуспех весны! Великолепье
Несовершенства, чудо ранней смерти!
В тебе – движенье.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/chitat-onlayn/?art=70713058?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Не то чтобы в рамках традиции в этом было что-то новое: «Снова и снова / Слышать в лицо вопль добродетельного человечества: / „Распни, распни Его! Не имамы / Иного царя, кроме кесаря!“».

2
Хлебников В. Ка // Хлебников В. Творения. М.: Советский писатель, 1986. С. 524–525.

3
Дувакин В. Д. «Маяковский в слезах, Хлебников на дуэли, Пастернак против Мандельштама, футуристы в салоне Лили Брик – Шкловский о людях будущего» // Устная история. Сборник «Виктор Шкловский». Беседа 1/3, запись от 14 июля 1967 г. ОУИ НБ МГУ № 12–13 (https://oralhistory.ru/talks/orh-12-13/text).
День Филонова отец Сергей Круглов
День Филонова

отец Сергей Круглов

Тип: электронная книга

Жанр: Русская поэзия

Язык: на русском языке

Издательство: НЛО

Дата публикации: 27.05.2024

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: «День Филонова» Сергея Круглова включает в себя посвящения явлениям литературы и искусства, поэтам, художникам, музыкантам – предтечам и соратникам, – объединенные в своеобразный оммаж мировой культуре, чьи основания и само существование сегодня поставлены под вопрос. Лежащий на поверхности штамп, нередко применяемый к этому жанру, – «плач по уходящей натуре», однако Круглов видит эту натуру живой и способной животворить, и его новый сборник полон индивидуальных, особенных, незабываемых лиц – как смотрящие на зрителя лица на картинах Павла Филонова. Сергей Круглов (р. 1966) – поэт, журналист, эссеист, православный священник, служит в Минусинске Красноярского края. Автор двух десятков книг стихов («Снятие Змия со Креста»», «Птичий двор», «Народные песни», «Царица Суббота» и других), прозы и христианской публицистики («Про о. Филофила», «Стенгазета», «Движение к небу»). Лауреат Премии Андрея Белого 2008 года за книги стихов «Зеркальце» (2007) и «Переписчик» (2008), премии «Московский счёт» (2009) и «Anthologia» (2016).

  • Добавить отзыв