Звезда-окраина
Пётр Абажуров
Говорят, что если прочитать этот сборник три раза слева направо, а потом ещё три раза с права налево вслух, стоя на автобусной остановке или в любом другом месте массового скопления людей, то ваши акции снова начнут расти в цене, на подоконнике сами по себе вырастут цветы, а юные девы снова станут искать в толпе ваш задумчивый и печальный взгляд.
Звезда-окраина
Пётр Абажуров
Корректор Дарья Максимова
© Пётр Абажуров, 2024
ISBN 978-5-0062-8336-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Пётр Абажуров.
Звезда – Окраина.
Содержание:
1. Склянка разбушевалась.
2. Иерусалим земной и небесный.
3. Смех посреди революции или злоключения отрубленной головы Людовика XVI-го.
4. «Разрушен Карфаген? – спросил меня у брода…»
5. N и хранители оловянных рыб.
6. Короткая сказка (Премудрый халиф).
7. Автобус безымянный
8. Кот, который умел читать слово сметана.
9. C понедельника по пятницу кроме вторника.
10. Травы Аравии
11. Замечтался о тебе.
12. Красная невесомость.
13. Бюро странных предположений.
14. Ангел в трамвае.
15. «Свет-луна златые кудри…»
16. Комитет сокрушенных сердец.
17. «Сложно поверить, но мыши чувствуют гром…»
18. Звезда-окраина.
19. «Если спросить человека, о чём он печалится…»
20. Дорога домой.
1. Склянка разбушевалась
Жил на свете один писатель, написал он книгу большую, да надоели ему персонажи её, и решил он их всех из произведения своего прогнать за плохое поведение. Персонажи же были такие: Склянка, Будильник, Канделябр и Иван Иваныч, что с ними в одной квартире жил. Склянка над всеми посмеивалась, полагая себя красивее всех – такая она прозрачная, круглая и, с какой стороны не посмотри, вся блестит. А если кто, как она выражалась, на её свободу покушался, то есть заливал в неё то, что ей было не по нутру, то начинала она бушевать и всех ругать почем зря. «Ну вот опять Склянка разбушевалась», – сказал писатель, кончив очередную главу. Очень ему поведение её не нравилось. Вот он и решил её разбить, чтобы больше не портила она всем остальным настроение.
Будильник тоже заводился с пол-оборота. Стоило на него хоть чуть-чуть надавить – начинал звенеть и дребезжать. Не терпел он никакого над собой посягательства. Ужасно надоело это писателю, и решил он, что полезнее будет сдать его на металлолом и превратить в ложки и вилки. Так он и поступил в продолжении своей повести.
Канделябр же был ужасно высокомерен, полагая что без него остальным ну никак не обойтись. «Это я озаряю светом вашу унылую жизнь, без меня сидели бы вы все в темноте, как раки на дне реки, и питались бы отбросами». Ужасно раздражала писателя эта его заносчивость, и решил он, что Иван Иваныч, который с ним в одной квартире жил, сдаст канделябр в ломбард, а на вырученные деньги мороженого себе купит – четыре фунта. Съел Иван Иваныч мороженое и не угостил никого. Очень это не понравилось писателю, и решил он с Иваном Ивановичем поступить сурово: пришли к нему домой да на войну забрали. Так и стала квартира на Большой Почтовой пустой, и не о ком писателю стало истории придумывать. Очень это ему не понравилось, но ничего поделать было уже нельзя. Склянка разбита, будильник на вилки и ложки переплавлен, Иван Иваныч на войне, и за канделябром в ломбард сходить некому. Загрустил писатель да бросил писательство своё: уехал в деревню жить, а книгу свою на полку положил. Так и стал он сам из автора персонажем. Вот я-то теперь и решу, что с ним делать!
2. Иерусалим земной и небесный
Кочевник-поэт, блуждая со стадами от города к городу, от стоянки к стоянке, писал стихи в книгах отзывов и предложений придорожных кафе. На нём была рубаха, сшитая из обрезков одежд, которые сумасшедшие иногда бросают из окон своих квартир вместе с прочим хламом. Оседлые цыгане принимали его за Мессию, который пришёл, чтобы Сподвигнуть их вновь отправиться в дальние странствия, и кормили его лепешками с фасолью. Их дети, когда он ложился спать на траве, не подложив под голову даже своей походной сумы, водили вокруг него хороводы, а верные овцы обгладывали края рубахи и брюк. Он не различал времен года, потому как был стар и с годами научился видеть во всякой зиме признаки лета, а во всякой весне – черты, предвещавшие скорую осень.
Он влюблялся в каждую женщину, которая осмеливалась с ним заговорить, и, хотя никогда не мог удержать в памяти желанный образ, отлично помнил звучание голоса. Отправляясь в новые странствия, он обещал сообщать о себе. Он писал милым его сердцу письма на вагонах поездов, отходящих в их города и сёла, но, не дожидаясь ответа, влекомый желанием насадить в своём воображении всё новые и новые образы, подобно деревьям и кустам, отдавался дороге.
Он снимал всё, что видел, на фотоаппарат, в котором не было плёнки, но не знал об этом, думая, что кассета вот-вот закончится и вскоре можно будет поменять её на новую.
Свои рассказы он писал внутри чужих, забытых на автобусных остановках книг, между строк, а закончив, давал почитать первым встречным. Потом люди эти, сталкиваясь с кочевником-пастухом повторно среди гаражей или на пустырях, говорили, что рассказы, вопреки их ожиданиям, не переплетаются, а он отвечал: «Читайте дальше, они обязательно сольются воедино». Он не надеялся встретить случайных знакомцев вновь и заполучить обратно своё произведение.
В одном городе, кажется, это был Воронеж, он устроился работать пожарным, но никто не знал номера его телефона, которого у него и не было, как не было и адреса. И хотя он всегда появлялся в нужное время и в нужном месте, его уволили, заподозрив, что именно он и является поджигателем, иначе как объяснить его невероятную осведомлённость? В этом же городе, должно быть, это и вправду был Воронеж, жила беглая негритянская принцесса, которая шила платья и плела кружева для местных барышень, а ещё по вечерам ходила на занятия в Восточный институт Искренности, Сердечности и Глубины. Он решил жениться на ней и стать беглым африканским королём, и, быть может, даже вернуться на свою новую далёкую Родину, и воцариться среди туземных племён. Но слишком многие желали её руки, и безработному пожарному, хоть и со своим стадом, она предпочла торговца ветошью с местной барахолки, который снабжал её истрёпанными тканями. Тогда поэт-бедуин снова тронулся в путь. Порой, задумавшись о чём-то, он в забытьи отрывал таблички с номерами домов и вертел их в руках, а после, когда наконец обнаруживал их у себя на ладонях, не мог вспомнить, на какой улице стояло здание, теперь лишенное опознавательного знака, да и есть ли в таком маленьком городе настолько длинная улица, на которой есть постройка за номером 68? Тогда стоящий рядом дом 15 становился домом 1568, что, в сущности, было правдой, ведь время кочевника – это круг, а пространство – линия, линия его пути, вдоль которой и расположены все встреченные жилища.
Порой его зазывали в гости местные жители. Для таких случаев он носил с собой маленькую семидюймовую виниловую пластинку из театрального реквизита со звуками перестука вагонных колёс. Он ставил её в проигрыватель и мерно беседовал с хозяином, будто сидя в вагоне плацкарте и мчась в гущу холодной ночной дали, ведь душа его не приемлела оседлости даже на короткий срок.
– Почему исчезли кочевники? – спросили его как-то раз. – Как так вышло, что потомки Гази, завоевателей, сами стали Райа, то есть стадом? Неужто души людей обмельчали, стали более земными, им не нужен больше калейдоскоп образов, впечатлений, воспоминаний? Неужели не мило людям больше солнце, играющее в колосьях дикой пшеницы, а вид весенней пашни милее скачущего на горизонте в закатных лучах табуна лошадей? Неужто людям не хочется больше принадлежать вселенной, видеть звёздное небо над головой, а хочется жить под толщей цемента и быть приписанными к посадам и вилайетам?
– Души людей не поменялись, друг мой, оттого и страдают. Но если все опять начнут блуждать по земле, как во времена пророков, с кого Калифы будут собирать подать? – ответил номад, а потом, поблагодарив домовладельца за гостеприимство, снова погнал своё стадо на новое кочевье.
Но однажды в одном из его снов вдруг раздался телефонный звонок, хотя у него и никогда не было телефона. Он очень удивился, но всё же взял трубку и, не зная на каком из великого множества известных ему языков будет происходить разговор, сказал одинаковое у всех народов: «Ало».
Это был его дядя – самый близкий для него человек в той, былой жизни, когда он ещё жил на улице Дружбы народов в хрущёвке, пропахшей с первого по пятый этаж сигаретным дымом, с окнами, выходящими одной стороной на детский сад, а другой – на старое, заросшее мхом финское кладбище. Дядя Элик, так его звали при жизни, умел гадать по часам: он звонил в «точное время» и по сочетанию полученных цифр что-то себе уяснял.
– Где ты и что ты сейчас? – задал вопрос пастух.
И дядя ответил:
– Я раб, всего лишь раб, но здесь это самая почётная должность…
– Но где же ты?
– В Иерусалиме, – ответил он и тотчас же повесил трубку.
Раб, но в каком Иерусалиме – Земном или Небесном? – рассуждал кочевник и, не в силах дознаться до истины, решил тут же отправиться со своими стадами в Палестину, в которой давно уже отменили рабство, но он об этом ничего не знал, как, впрочем, и о том, что в мире этом существуют границы как для людей, так и для скотины.
И вот когда гурт тронулся в путь, повинуясь одной только его мысли, в этот момент он и проснулся. Он долго перебирал в уме недавно виденные города, посёлки и деревни, пытаясь понять, где же он теперь. Быть может, это Тамбов или Пудож, Ирбит или Елец? Или он уже пересек горные хребты Кавказа, и это какой-то из городов Сирии или Триполитании? Но, оглядываясь вокруг, он видел только свет. Когда же глаза его привыкли, он обнаружил, что стадо его паслось на зеленой траве, а рядом сидел тот самый случайный встречный, которому он дал почитать своё последнее произведение. У него было лицо обычного глубинного русского колобродника, всегда готового поговорить о чём угодно, но одет он был в камис-рубаху пророка Мохаммеда, красный солдатский плащ, превращённый в мантию, в котором судили Христа, и сарпуш Заратустры и читал книгу, написанную между строк. Закончив, он отложил томик в сторону и сказал:
– Всё же в конце сюжеты переплелись, как ты и говорил. Один был сном, а другой – явью. И в конце герой проснулся. Только ты мне скажи, какой из сюжетов был настоящим, происходил действительности?
– Да я пока и сам не пойму, – ответил поэт-пастырь и принялся пересчитывать овец.
3. Смех посреди революции или злоключения отрубленной головы Людовика XVI-го
Непросто убивать живых существ. Противно это человеческой природе, и потому прогресс изобрел конвейеры смерти – машины, благодаря которым человек не чувствует себя причастным к убийству: ружьё, мортиру, гильотину. Человеку, направившему на другого револьвер, нужно только нажать на курок, остальное же за него сделает пуля. Стреляющий же из пушки и вовсе не видит своего противника. При гильотинировании палач также не убивает, а только лишь дергает за рычаг, открывающий защёлку, которая удерживает лезвие. Но, может быть, раз никто не заносил руку над жертвой, в метафизическом смысле убийства не происходит? А раз так, нет и смерти в подлинном смысле, ведь всякому действию предшествуют слово и мысль человеческая? Может быть, однажды так и произошло.
Долго думали французы, казнить ли короля своего Людовика, или пускай остаётся он среди живых, и что это совсем не вредно ни для него, ни для общества. Уже была убита и расчленена Мадам Ламбаль – доверенная королевы. Её напудренная и напомаженная голова была пронесена на пике через весь Париж. Это была поистине людоедская процессия, ведь сзади шли люди, несшие на пиках другие части её тела: ноги, руки, половые органы. Кто-то шел, обмотавшись в кишки сюр-интендантки высочайшего двора и держа в руках её сердце, на ходу зубами отрывая от него куски. Её голова была поднята на уровень окон королевского дворца Тюрильи, и разгорячённая толпа требовала, чтобы Мария Антуанетта поцеловала свою бывшую подругу. Казалось бы, дорога смерти и насилию открыта и нет больше оков у захватившего всех безумия. Однако вопрос смерти короля был вопросом глубоко политическим, ведь воинственная Пруссия грозила разрушением Парижа в случае посягательства на жизнь Августа. Мнения разделились. Жирондисты стояли на позициях гуманности: «В сущности, ума в этой голове немного, поэтому соединена она с телом или нет – разница не велика. Несильно она ему и мешает быть ослом о двух ногах».
Монтаньяры же, хотя их лидер и был автором самой знаменитой речи о запрете смертной казни, считали, что головы рубить надо непременно и если отрубить меньше ста тысяч, то Франция так и останется под ярмом прошлого. И королевский абажур для количества вполне сойдёт, так как ничем не лучше и не хуже любого другого, ведь декларация прав провозгласила равенство всех людей на планете. Кроме того, раз уж прусский военачальник, герцог Бранденбургский, так уж хочет войны, он должен её получить.
«Бешеные» же сказали, что вопрос надо решать в целом и, чтобы перевоспитать человека, надо начинать с его прадедушки, и потому надо бы сперва отрубить голову Кардиналу Ришелье, ведь Людовик Четырнадцатый, праотец нынешнего, шестнадцатого, был вовсе не сыном своего венценосного предка, а приблудным дитя романа великого кардинала и королевы Анны. Победили как всегда монтаньяры, так как умели доказывать свою точку зрения дубинками мужиков, по первому их зову приходящими под стены конвента.
И вот настал день казни 23 января 1793-го года. Людовика привезли на площадь Революции. Он произнёс предсмертные слова, на которые никто не обратил внимания, подобно тому как многодетная мать не обращает внимания на капризы своих детей. По команде палача он лёг на плаху, и тяжёлый нож гуманной машины революционного возмездия, гильотины, упал с высоты. Голова правителя после отсечения свалилась в корзину. Площадь зашумела, раздались дружные крики: «Да здравствует нация! Да здравствует республика!» Толпа бросилась к эшафоту с носовыми платками, чтобы окунуть их в кровь низвергнутого властителя и сохранить в качестве сувениров. Корзина была опрокинута, голова покатилась по эшафоту и упала на мостовую. Народ засуетился, ища реликвию, но всё без толку, ведь она закатилась за телегу, попала прямо под колесо. Извозчик долго не мог понять, что мешает ему тронуться с места. Пришлось ему всё собственноручно обследовать и лезть под ступицу. Каково же было его удивление, когда там он увидел Людовика, обезумевший взгляд которого будто бы говорил: «Не выдавай меня на растерзание всей этой воинствующей черни, не говори никому, что я здесь!» Решив, что это ему померещилось, и не будучи дураком, возчик сообразил, что сможет на этом дельце, которое приняло для него столь удачный оборот, кое-что выгадать, если распишет знакомому трактирщику всю, так сказать, перспективу, ведь если тот насадит отсечённую королевскую бестолковку на пику подле своего заведения, то за неделю озолотится. Положил он голову незаметно в холщовую сумку да и уехал с площади.
Приехал он к знакомой харчевне на улице Сент-Антуан, сумку оставил на телеге, а хозяина вызвал на крыльцо для разговора. Услышала беседу эту голова и пришла в ужас оттого, что украшать ей придётся вход в кабак, что будет над ней подлый люд, отродье хамово, потешаться, а вороны вскоре склюют ей глаза. Решила она бежать покуда не поздно. Скатилась она опять с телеги, ударилась оземь и нос себе разбила, но покатилась дальше. Покатилась по Парижу, подальше от всех этих конвентов, национальных гвардий и деклараций, в общем, ото всего того, что так больно ей в шею вонзилось. Однако ошибочно полагал Людовик, что революционеры – это самая большая для него опасность. И обернулось бы всё для него как нельзя лучше, и докатился бы он так до самого Нанси, да только оказалось, что куда страшнее революционеров бродячие собаки. Как попался он им, и стали они его глодать, так Робеспьер с Маратом показались ему милее и нежнее родной матери. В конце концов, если б не был я таким простофилей, то с ними можно было бы и сговориться, как-никак люди это, а не звери дикие.
Чуть было не съели его живоглоты. На счастье, оказался рядом задний двор театра. Покатилась голова прочь от уличных псов да прямо к ногам директора.
– Батюшки, – воскликнул он. – Так это же его бывшее величество! Его подлатать немного – и можно ставить спектакль!
Отдал директор голову кукольнику, и тот раны ржавой, тупой иглой зашивать стал. Людовик было начал протестовать, но тогда зажали его череп в тиски, отчего предыдущая экзекуция показалась ему ласковее детской колыбельной. Но ничего поделать было уже нельзя: объяснить кукольнику, что он согласен терпеть всё, если его освободят из зажимного механизма, он уже не мог – изо рта его вырывался только крик.
А директор, тем временем, наскоро слепив сценарий спектакля, уже расхаживал по близлежащим улицам, зазывая всех на представление:
– Внимание, внимание! Только сегодня низвергнутый монарх Луи Капет, по прозвищу Пекарь, казнённый и воскресший, живьём сыграет самого себя в пьесе «23 января 1793 года»!
– Как воскрес? – недоумевала толпа. – Неужели, как и на Голгофе, казнили невинного?! И какая участь ждёт теперь Францию? Будет ли рассеян наш народ по земле подобно еврейскому за грех убийства пастыря своего?
Но директор театра прикидывался несведущим, желая увильнуть от назойливых расспросов, но только ради того, чтобы появиться на соседней улице и повторить то же объявление.
Пришлось Людовику снова ложиться под нож, да ещё и терпеть страшную боль, когда его шею пришивали к воротнику сюртука, в который влезал актёр, дабы расхаживать по сцене. Пришлось произносить свою предсмертную речь по три раза на дню: «Я умираю невиновным во всех преступлениях, в которых меня обвиняют, и молю Бога простить врагам моим», – да и вообще переживать этот не самый приятный момент своей жизни снова и снова. А ещё надо было падать на деревянный импровизированный эшафот – сцену, когда бровью, а когда и носом, и вновь набивать себе шишки.
Тысячи парижан, готовых платить по пять и даже восемь ливров за места на первых рядах, осаждали театр, чтобы посмотреть на такое чудо – воскресшего государя, но не каждому доставался вожделенный билет.
Зашел как-то раз в театр Дантон. Заприметила сразу его голова, отчаянным усилием шейных мышц оторвалась от сюртука, докатилась до края сцены да ругаться начала, мол, из-за тебя вся эта свистопляска: «И чего вам не жилось при Бурбонах!»
– Как так, – сказал Дантон. – Кто позволил голове Людовика речи произносить? Это вызывает упадок духа народа! Позвал он нацгвардейцев и велел им голову схватить и судить заново. Казалось бы, можно вырвать Людовику язык, но в конвенте было решено, что такая мера противоречит духу революции, самой бескровной и гуманной в человеческой истории. Возникла идея обменять голову на пару итальянских княжеств, а что с ней папа римский будет делать – не нашего ума дело. Ну а что если голова эта армию возглавит? Нет, надо её пришить к телу козла, тогда все со смеху помрут. На том и сошлись. И действительно, как увидели французы своего бывшего государя с телом козла, так все начали смеяться, хоть революция – это дело и серьёзное. Засмеялись Елисейские поля, засмеялась площадь Перевёрнутого трона, засмеялось Сэнт-Антуанское предместье. Засмеялись судьи, отправлявшие на гильотину по сотне-две врагов нации за день, засмеялись надзиратели, висельники и палачи, члены конвента и обычные работяги.
Казалось бы, хорошо заканчивать революцию смехом, ведь, смеясь над другими, смеешься и над самим собой, вспоминая себя в похожих ситуациях. И вернули бы, наверное Людовика на трон в таком виде.
И действительно, в Париже даже организовали шуточную демонстрацию под монархическими знаменами и сборище это в шутку даже велели разогнать. Но всем известно, что безудержный смех – в то же время и предвестник большой беды.
Был один человек, по прозвищу Баламут, который не смеялся. Вот его-то по случайному стечению обстоятельств и отправили разгонять эту собрание. Его собственная революция только начиналась.
4
Разрушен Карфаген? – спросил меня у брода
Одетый в тогу хмурый ветшанин.
– Как знать… вчера, я слышал, воевода
Среди платанов что-то с жаром говорил…
Но я на тракте, путь покрыт туманом,
Хоть и на гноище дороги все ведут,
Не различить – то Рим или Иваново?
Или пустырь, где будет кончен твой маршрут?
Спасительный твой образ вновь потерян,
Как упустив в ночи полярную звезду,
Усталый путник, хоть и был конечно беден,
Но новых бед обрящет череду.
Мы начали наш путь друг к другу с расставания
В начале лета, чтобы встреться зимой.
Такая доля у людей – почить в изгнании,
Из рая в то, что бес не назовёт тюрьмой.
И что нас ждёт в дали, за перевалом?
Каким мы будем отданы мучителям?
Всё нынче хуже, колют тонким жалом…
Был человек, а станет просто местным жителем.
Вот Карфаген отстроен в прежнем блеске,
И, заприметив мой унылый вид,
На перекрестке добродушный полицейский
Мне штраф назначить за проступок не спешит…
И блюз – от слова «blue», печаль – от слова «чаять»,
До времени не знал, покамест был глухим,
И угадать не мог, что бога повстречаю,
Когда его я имя заменю твоим.
Но ты не пишешь, и в твоём молчании
Не пляшут больше раненые птицы,
На горизонте тёмным очертанием
Пустыня не явит свои гробницы.
И травы не шумят под сводом белой ночи,
Не слышу больше скрежета ветров,
В безмолвии на гвозди заколочен
Твой посреди чащобы одинокий кров.
И едут на Урал за каменным углём
Товарные составы через мхи, болотины,
С которых мы тобой наверное не сойдем
На полустанке ветхом под табличкой «Родина».
Её, страну, которой, может, вовсе нет в природе,
На барахолке выменял на что-то пьяный вор,
Народных песен не поёт никто в народе,
И непевучим стал обычный разговор…
Но как бы отыскать избушку у реки,
Часовню на холме, одетую в сирень?
Но Китеж-града звоны близки-далеки,
Да и в бюро находок неприёмный день…
Твой сад не заскрипит во мне калиткой,
И тихим птицам не спою я нежных песен,
Но будет по камням моя блуждать кибитка,
И лишь извозчик будет вечно пьян и весел.
Любя тебя, благословлял и палача,
Любил тирана, всякое уродство,
Ведь если мир увидеть с твоего плеча,
То с веком Золотым во всём заметно сходство.
И Кострома была привычно на-Амуре,
Ростов – на-Темзе, а Нью-Йорк на Керженце.
И было зло всегда нескладно и понуро,
Пока созвездия читал в твоём лице.
Что не случилось, то придёт тревожным сном…
Кому спасибо, что была ты так светла
И что на паперти забытого Христом,
Хоть на мгновение, но всё-таки спасла?
5. N и хранители оловянных рыб
Красота N как аксиома, из которых составляешь всё остальное. Как то, что есть начало и конец. Или как то, что можно петь о том, что лежишь, хотя, на самом деле, стоишь. Кто-то зачем-то вытащил это на поверхность. Красоту, которая и так составляет невидимую ткань мира. Вот появляется N, какая-то ненужная очевидность. Потому что она и так есть, случалось ли тебе о ней подумать или же нет. И вот появляется N. И ты говоришь: «Но ведь это и так было очевидно». И ты говоришь: «Ну да, ну да». Как будто это не человек, а аргумент, который бросил в кухонном споре твой невидимый гость.
N жила в деревне, неподалёку от райцентра, в Тульской области. Это было особенное место. Семь месяцев в году здесь была зима, шел снег, а ещё три месяца – снег с дождём, хоть Тула – это и не север. N ходила по ледяному лесу босиком и ела конфеты, ведь кроме хлеба, конфет и рыбных консервов в деревенском магазине, не сильно изменившемся со времен, когда назывался он сельпо, ничего не продавалось.
В возрасте девяти лет, ей приснился сон, что она спотыкается и падает в снег, в большой сугроб, и утопает в нём, но сугроб этот становится рекой, и вот она уже плывёт по ней подо льдом, под толщей чёрной воды, но плывёт против течения, и река одна за другой снимает с неё её ветхие одежды, но оттого ей становится только теплее. Позади, унесённые водой в глубину континента, остаются не только ветошь, но и её слабости и детские страхи, и наконец вплывает она в Северный Океан по единственной в мире реке, которая не впадает в него, а, напротив, вытекает. И знает она теперь, что всегда будет чиста, как чисты ледяные воды вокруг неё. С тех пор среди всех времен года предпочтение она отдавала зиме, а себя считала рыбой в теле человека.
Любимым местом её был мост, с которого в деревне рыбачили – удочкой или спиннингами. Летом, в тиши вечеров, она видела в бликах водной глади отражения старых деревянных храмов и колоколен, которых не было за её спиной, но которые, возможно, когда-то стояли здесь. Это был как бы Китеж-град наоборот. Не подводный, а надземный. Часто здесь она находила самодельные оловянные блёсны в форме рыб, подбирала их и вручала первому встречному, и тот, кому она подарила блесну, становился как бы её сообщником, членом тайного, негласного товарищества.
У неё было правило: никогда не молиться от себя самой, но представлять, будто это другой человек молится, и его устами, его мыслями обращаться к провидению. Обычно выбирала она таким человеком того, кого в данный момент любила, а любила она многих, но любовью дерева, у которого нет ни рук, чтобы обнимать, ни уст, чтобы целовать. Может быть, поэтому ходила она подобно дереву, всегда с птичьим гнездом на голове, в котором сидели маленькие галчата и на которое иногда садилась галка-мать, чтобы подкормить своих детёнышей. «Я могу быть и мужем, и женой, но могу быть и мужем, и женой одновременно», – думала она, ведь несмотря на её красоту, женихи побаивались её, чувствуя в ней что-то непонятное и чуждое им.
За N водилась репутация местной юродивой бродяжки, к которым относятся с той смесью презрения и дружелюбия, которую можно встретить только в глубинке. Однажды её как ясновидящую попросили отыскать пропавшую в доме вещь, но она отказалась, ответив, что иногда вещи бесполезно искать, потому как они могут исчезнуть и без следа, вовсе не будучи украденными.
Но если требовалось кого-то исцелить, то она начинала играть на виуэле, и тут же с окрестностей сходился весь немногочисленный домашний скот, а также все уличные псы и коты. Она семь раз обходила с ними вокруг дома страждущего по числу планет, известных во времена пророков; а больному, чем раньше, тем лучше, велела трижды прочитать местную газету «Светлый путь» задом наперед, сидя при этом на печной трубе. Страждущих до того пугало это задание, что они моментально выздоравливали и сердечно благодарили знахарку.
До райцентра от деревни было полчаса ходьбы, и если она оказывалась вечером на его улицах, то сами собой зажигались от её появления фонари, а товары в «Пятерочке» пробивались у всех покупателей по цене ноль рублей, так что приходилось вызывать компьютерного техника, чтобы тот исправил непонятно откуда закравшуюся ошибку.
Часто разговор с незнакомцами она начинала со слов: «Кого-то вы мне напоминаете. Возможно самого себя!» Если кто-то приглашал её в гости, то она просила называть этаж не от земли, как обычно, а от чердака. Можно было подумать, что приземлится она собирается на крышу. Возможно, таким образом она специально создавала мистический ореол вокруг своей личности, а может быть и вправду предпочитала так обходить вечно неисправные домофонные замки на дверях парадных.
Но если вдруг кто-то обижал её, она говорила этому человеку: «Иди рожать детей». Через какое-то время дети действительно появлялись, а вместе с ними, ведь времена были тяжелые, голод и нужда. После таких происшествий обидчики её навсегда замолкали и больше не говорили о ней ни плохого, ни хорошего, ни в лицо, ни за глаза.
Когда N, гуляя с каким-нибудь человеком, неожиданно приглашала его к себе, она заваривала чай на расстоянии с помощью телепатии так, чтобы, перейдя через порог её дома, можно было сразу приступить к трапезе. Когда она хотела приготовить пирог, но у неё не было сахара, она читала над тестом список российских городов, в которых никогда не бывала, и с каждым наименованием оно становилось слаще.
Когда на улице ей хотелось пить, но рядом не было колодца, она становилась дождём и пила воду из луж.
N вступила в районное общество святых и за неимением других участников довольно быстро стала его председателем. Прознав о нём, к ней стали проситься влекомые красотой предводительницы различные проходимцы. Одному она сказала: «Ты сначала прекрати смотреть футбол раз в восемь лет», другому сказала: «Прекрати во сне пить пиво и вино», третьему: «Прекрати воровать дождевую воду из водосточных труб». Так и осталась она в этом обществе одна.
У неё был дом, но спать она предпочитала на свежем воздухе, ничем не накрываясь, и всем остальным также советовала не укрывать себя одеялом: «Так миру идей будет проще проникнуть в ваши сновидения». Так как в деревнях скамеек не было, а в городе неподалёку на скамейках лежать не разрешалось, то, чтобы среди ночи никто на неё не наступил, спала она на железной дороге в углублении между двух рельс, постелив под спину солому. Если проезжал поезд и будил её, то для успокоения нервов она доставала из сумки египетскую книгу мертвых и читала, пока сон снова ею не овладевал.
Однажды с утра после проехавшего состава она встала со шпал на глазах у насмерть перепуганного работника ЗАГСа. Заметив замешательство чиновника, она попросила его выдать ей свидетельство о смерти, что тот и поспешил сделать. Так странно получилось, что серия и номер свидетельства совпали с данными её паспорта. Позже N купила билет на экспресс, а внутрь хотела попасть по свидетельству, однако в этом ей отказали, сославшись на то, что по закону попасть в вагон можно исключительно по основному документу гражданина. «Что ж, поезд, наверное, не в рай шёл», – решила она.
Однажды N cконструировала из различного хлама, найденного на улице, особенный передатчик. Он собирал радиоволны из прошлого, которые уже улетели далеко в космос. Как-то раз она услышала песню на йеменском радио и ей пришлось выучить арабский, чтобы написать письмо в Йемен и спросить, как называлась та удивительная композиция, которая звучала на их станции в 1989 году 20 декабря в 13:18. Тогда-то и выяснилось, что одна башкирская семья, живущая в её деревне, подкладывает под подушку детям не Коран, как думали родители, бабушки и дедушки, а уголовный кодекс СССР за 1926 год, переведенный на дореформенный башкирский язык, писавшийся арабикой. Зарабатывала на жизнь N так: крала у детей детство, а потом обменивала им же на глупые шутки, которые оптом продавала городской газете, и весь город смеялся так, что тряслись окна, испуганные вороны оглядывались по сторонам и оттого врезались в столбы.
Пробовала она работать и печником, но новых домов, а стало быть и очагов в тех местах никто не строил, а проблему холода в старых она определяла просто – дело чаще всего было не в печке, а в вечной сырости и в дровах, которые она советовала следующим же коротким летом немного подсушить, и за этот совет ничего не брала.
Был у N любимый соседский конь, к которому относилась она как к своему. Звали его Орлик. Кони тоже болеют… Заболел и Орлик, но бессильно было в данном случае её чародейство. Не умел он читать, не удержал бы в копытах газету «Светлый путь», да и на водосточную трубу вряд ли мог бы забраться. Оставался только один путь – традиционное лечение, на которое ни у неё, ни у соседа не было средств. Всё умеют святые, но не умеют они делать деньги. Газета платила ей жалкие гроши, которых хватало лишь на то, чтобы раз в два года сменить платье. И вот по одной из радиостанций услышала N объявление: «Сдайте свой пистолет в ближайший полицейский участок и получите пятьсот долларов». Давно не различала она языков и названий валют. Всё звучало в её сознании так, будто это наречия разных концов одной очень большой деревни. И в ветре она слышала различимые и понятные ей слова, и в шуме дождя. Потому не поняла она, что государство скупает оружие у населения не в России, а в беспокойной Америке.
И она решила покрасить деревянный пистолет в чёрный и сдать властям под видом настоящего. Вот пришла она с ним в отделение полиции райцентра, но там над ней посмеялись и сказали, что не получали такого распоряжения. Что ж, тогда Тула. И она садится на автобус до Тулы.
Странные времена, ничего не скажешь, когда автовокзал по виду мало чем отличается от тюрьмы. Обтянут он по всему периметру колючей проволокой, стоят на входе и выходе металлоискатели, рядом с ними прохаживаются вооруженные стражи порядка. Тревожно ей стало от всего увиденного. Да и часто ли святые или пророки проходят через металлоискатели? И есть ли между ними разница? Пишут мудрые люди, что святые борются с соблазнами, а пророков сам Господь от них оберегает. Так что вам судить, кем была N до своего прибытия на Тульский автовокзал.
Истошно зазвенела рамка рентгена…
– Будьте добры, выложите все металлические вещи на стол и пройдите снова.
– Серьги тоже снимать?
– Серьги не надо.
N выкладывает монеты и проходит ещё раз. Опять пронзительная трель.
– Смотрите, что у вас есть ещё металлического, наверняка телефоны, ремни.
– Нет, ничего такого нет, только деревянный пистолет.
– Доставайте, может в нём есть металлические вставки.
Вот N достаёт пистолет, удивительно похожий на настоящий. Обеспокоенный контролёр подзывает полицейского.
– Скажите, как к вам в руки попала эта вещица?
– Что за вещица? Ах это… Это так, безделушка, валялась всегда под ногами… И я подумала, что можно поехать в город и продать её на барахолке в числе прочего…
– Так-так. А вы не могли бы аккуратно положить её на стол? Да будет вам известно – вы держите в руках пистолет.
– Да вы что, какой же это пистолет, – говорит N. – Это же просто деревяшка, игрушка, вот смотрите, – и начинает вертеть им перед глазами полицейского, нажимает на всё ещё деревянный, как она думала, курок.
Раздаётся выстрел. Потом ещё один, уже поразивший её.
Хотя в деревне и городе её знал каждый, на похороны к N никто не пришел. Никто, кроме тех, кто носил возле сердца или в одном из отделений кошелька одну из подаренных ею оловянных рыб. Это были своего рода купленные ею души. Кто-то прочитал вслух над могилой очистительную молитву:
«Стань птицей, живущей в моем небе.
Помни, что счастья нет ни в сёлах, ни в городах,
Стань птицей, не думай о хлебе.
Я стану дорогой.
Я помню прозрачность воды моря.
Я вижу прозрачность горящего газа.
Стань сердцем, бейся в моем теле.
Я стану кровью.
Стань книгой, ложись в мои руки.
Стань песней, живи на моих губах.
Я стану словами».
А кто-то спросил стоящего рядом: «Почему ты здесь?» Оказалось, что дело в рыбах. И тогда кто-то предложил: «Давайте закажем сварщику – пусть соединит всех этих рыб, и тогда получится корона. Мы положим её на могилу. Так мы сможем что-то сделать для Неё.»
Сварщика долго искать не пришлось, так как один из хранителей был им. И вот безымянная могила с металлическим крестом, на котором были написаны лишь годы жизни, увенчана настоящей короной. Сварщик было предложил приварить её к кресту, но общее мнение было таково, что если Бог хранил её при жизни, то сумеет он уберечь и её надгробие, если в этом вообще есть какой-то смысл. Так и осталась маленькая тиара просто нанизанной на крест.
И с тех пор люди говорили об N уже не с той удивительной смесью презрения и дружелюбия, которую часто можно встретить в русской глубинке по отношению к различным юродивым и блаженным, но как о королеве.
К сожалению, отношение к божьим людям таково. Все укажут вам на хорошего электрика, сантехника или каменщика, но никто не укажет вам улицу и дом, в котором живёт хороший пророк. Не будет признан он, какими бы ни были его дела, до той поры, пока не будет коронован.
И вот от избы к избе, от хрущёвки к хрущёвке потянулась весть:
– Представляете, в нашей деревне, в нашем районе жила настоящая королева…
– Где же было её королевство?
– Да кто знает, может отобрал кто, гунны аль сарматы, да хоть сам Батька Махно… Мы люди простые, академиев не кончали, нам такая премудрость неведома…
Только вот хоть за буквой N и скрывалось имя красивое и нездешнее, его-то никто так и не смог припомнить.
6. Короткая сказка
«У меня есть одно скромное желание – жить вечно», – думал один халиф. Созвал он со всей округи мудрецов и спросил у них:
– Как достичь вечной жизни?
– Издай справедливые законы, и этим ты обессмертишь, себя и своё имя, – посоветовали ему.
– Чтобы по этим законам мне же самому голову отковыряли на городской площади? – рассмеялся самодержец.
– Тогда завоюй какую-нибудь страну, и твой благодарный народ всегда будет прославлять тебя, – предложили мыслители.
– Вот это другой разговор, – ответил владыка и повелел тотчас же собирать войско, но перед тем, на случай гибели на поле брани от случайного снаряда, решил он всё-таки воспользоваться и первым советом и издать справедливые законы.
Итак, он запретил:
1. Рекам оборачиваться вспять.
2. Мертвецам самим рыть себе могилы.
3. Солнцу восходить на небосвод посреди ночи.
4. Птицам вить гнёзда на гребне морской волны.
Повелел:
1. Если на душе радостно – радоваться.
2. Печалиться, если обуяла печаль.
3. Небытию – запропаститься.
4. Всему, что в мире есть, продолжать и дальше в нём пребывать.
– Справедливо, – дружно восхитились мудрецы. – Эти законы столь понятны и непредвзяты, что даже самый последний смутьян и баламут не посмеет их нарушить. Они переживут и тебя, и твоих детей, и внуков, будут действовать вечно!
На третий день после начала приготовлений пошёл правитель этот в соседнюю державу и овладел ею очень быстро, потому как пушки, дряки-бряки, как сам он их любовно называл, были у него самые меткие и разящие. Да применить их в деле ему так и не довелось. Расступились перед ним войска неприятельские. Вошёл он в столицу покорённую, точно луна под млечный путь, да спрашивает туземцев тамошних:
– Почему, пехтюки, защищаться не изволили?
А те ему и отвечали:
– Так если бы мы защищались, да вдруг в сражении посрамлены бы оказались, ты б тогда к нам, в сердцевину земли нашей, как победитель явился, а так – точно в гости зашел. Всё приличнее вести себя будешь.
– Хитро, мудрёно придумали, но слушаться-то меня всё равно придётся, хоть я и гостем незваным среди вас считаюсь.
А народ завоёванный ему и говорит, что, мол, мы бы и рады перед тобой головы свои склонить, ведь одна земля хорошо, а две лучше, силы больше и купцу нашенскому будет где разгуляться, да и не под тебя, так под другого рано или поздно пойдём, а он, другой, ещё неизвестно, лучше ли? Да вот правило у нас есть такое, что токмо тот самую высшую власть в нашем царстве-государстве иметь может, кто самому простому и тяжёлому труду изрядную часть жизни посвятил. Хоть горшечником, хоть плотником, да хоть золотарём, но будь добр пяток годков отпахай, жизнь бедного человека чтоб изведать, все тяготы да горести, что его неумолчно гложут. Так что подчиниться мы бы и рады, но супротив закона своего пойти никак не можем.
Не мог узурпатор не признать мудрость закона этого, потому как перед всякой хитроумией трепетал. Молвил он:
– И что же, можете вы мне предложить ваканцию такую, чтобы мне жизнь простого человека на своей шкуре прочуйствовать?
– Как не предложить, выбирай, что хочешь. Хошь – кузнецом, хошь – каменщиком, хошь – плиточником, хошь -жестянщиком иди.
– Ремёсла эти все мне не по нутру, – отвечал узурпатор. – Мне б работёнку такую, чтоб усердствовать поменьше, да власти аметь побольше. По моим, так сказать, наклонностям, расположениям душевным.
Тогда и предложили ему должность контролёра в электричке. Вроде как делать особенно ничего не надо, ходи себе, да билеты проверяй, зато полномочий – хоть отбавляй. Можно шатунов да неслухов высаживать на полустанках да откуп за безбилетный проезд взыскивать. В общем, есть где душеньке деспота разгуляться. Только предупредили его, что жалование у контролёра небольшое. Но успокоили, что, мол, само по себе не беда это, ведь в стране у них такой закон – ничего не продаётся здесь по твёрдой цене, но назначает цену сам покупатель, и ни один продавец не в праве товар ему по желанной стоимости не отпустить. Только, забирая изделие или принимая услугу, нужно прямо в глаза хозяину посмотреть. Так и с жалованием… Труд ведь – тот же товар. Но всё равно, как взглядом начальника не буровь, надбавку вряд ли заполучить удастся. «Одно слово – начальник. Народ оне больно суровый,» – подытожили аборигены.
– И то мудро, – решил тиран и, чтобы дать себе время на размышления, согласился робу поездного ревизора на себя примерить. А сам себе думает:
– Больно сложные, хитросделанные здесь люди. Это с одного боку. А с другого – простые. Мудры они точно змии, да просты точно голуби, ведь всё как есть мне, со всей добротой сердечной выложили. Боюсь, не сладить мне с ними. Пусть они сами как-нибудь, без меня свою жисть справляют. А я могу легко восвояси убраться, ведь я теперь контролёр, мне проезд бесплатный положон.
Так и решил конквистадор сделать – должностью своей воспользоваться, значит. Да не только сам, но и дряки-бряки, и армию всю в поезда погрузить велел, потому как власть получил в свои руки в электричках всё контролировать.
Так и уехала армия Халифа этого в свои палестины нашарамыжку. Провожали её с цветами, как дорогих гостей, а встречали на родной земле с фанфарами, ведь никто из славных полководцев прошлого: ни Тамерлан, ни Вильгельм, ни Искандер – не добивался в завоёванных странах такой великой почести, чтобы самый простой человек из народа, работяга: кузнец, жестянщик, каменщик или плиточник – их бы за своего, равного себе по положению, посчитал.
7. Автобус «Безымянный»
Было мокрое чёрное утро московского января. Время, когда кажется, что ничего кроме слякоти, тьмы, холода и грохота проезжающих большегрузов никогда и не существовало. Я стоял в толпе сонных горожан на остановке Бутаково, на Ленинградском шоссе. Все прятались под козырьком от снега с дождём и брызг проезжающих машин. Сквозь ряды запотевших очков мерцали огни автомобильных фар. У каждого на уме была своя тоска. У кого-то по жизни, которая была, у кого-то по жизни, которой никогда не было и, скорее всего, не будет. Я высматривал 817-й автобус до Планерной, который всё никак не появлялся.
Моя же собственная тоска заключалась в том, что есть такие особенные мысли, которые я думаю для одного человека, а есть предназначенные другого и для третьего. И что вот если не будет этих людей рядом, значит не будет и мыслей, которые я для них думаю, а не имея этих особенных мыслей, я растворюсь в этой январской московской грязи окончательно. Как и все, я всматривался в темноту. Есть в этом что-то архаичное. Такой была первая молитва древнего человека – смотреть в темноту и ждать. И ещё в этой темноте мы как будто пытаемся разглядеть и себя, разрежет ли её фарами наш внутренний свет, который мы, также подобно человеку прошлого, с превеликим трудом пытаемся поддерживать и ночью, и днём, защищая от дождей и ветров. Каждый из нас где-то в детстве, когда мир был более настоящим, стоял на такой остановке ночью и всматривался в густой мрак, а значит имеет такой молитвенный опыт.
И вот неожиданно к станции подъехал странный автобус. Не было на нем ни электрических букв, ни табличек с названием пункта назначения, словом, это был просто автобус. Автобус, в котором как будто не было никакого смысла. Он просто ехал куда-то. Могло быть и так, что маршрут его не имел ни начала, ни конца. Стекла его были покрыты какой-то несмываемой грязью, давно въевшейся, так что не было понятно, что за люди сидят внутри. Только тучную фигуру водителя можно было с трудом различить сквозь снег, дождь и мутное лобовое стекло.
Мне нужно было на Планерную… 817-й куда-то запропастился. Кто-то так же, как и я, в сомнениях дёрнулся к дверям.
– Куда едет этот автобус? – задал я этим людям пугающий своей конкретностью вопрос, но они только пожали плечами и остановились, видимо, оттого, что мои слова вырвали их из гипнотического оцепенения и помогли осознать всю рискованность предприятия. Ведь может быть и так, что автобус этот, как уловитель потерянных, сомневающихся, нетвёрдых в выбранном жизненном пути душ, специально курсирует по ночной и предутренней Москве, чтобы своим неожиданным появлением смущать их, как Дьявол смущает грешников, и, завладев ими, как добычей, отправиться в свои чертоги. Может быть, Он и сидит за рулём?
Но если отбросить мистику и начать рассуждать здраво, то, в сущности, что я теряю, если окажусь внутри? Я опоздаю на работу, лишусь её, буду искать новую и не найду, меня посетит уныние, а вместе с ним все человеческие пороки, я окончательно маргинализируюсь и буду питаться голубиными батонами за двеннадцать рублей.
Что ж, если это и возможно, моя жизнь должна круто поменяться или нет? Что изменится тогда?
Тогда N, которая не читает моих писем и не вскрывает моих посылок, так и не будет их читать и вскрывать. Когда я в очередной раз кого-то полюблю, я снова поеду в деревню, а если снова встречу военкома в очереди за мороженым, обязательно ему улыбнусь. На меня так и будут заводить уголовные дела примерно раз в год, а когда я буду приходить по повестке в райотдел милиции, всякий раз будет оказываться, что следователь в отпуске и о происшествии благополучно забыли. Чтобы расстаться с человеком по-хорошему, я буду пытаться сначала его полюбить, и потому всё равно не расстанусь, как не пущусь ни в какое путешествие, потому как не может путешествовать тот, у кого есть три дома, хоть ни один из них ему и не принадлежит. Возможно, я перестану писать, но люди как думали, так и будут думать, что я просто выставлял на всеобщее обозрение чужие тексты. Кондуктор в метро, где я всегда прохожу без билета, пробегая для очищения души через открытые створки турникетов вслед за священниками и раввинами, так и не увидит меня, гордо предъявляющего проездной. Я как раньше буду читать этикетки товаров на витринах, чтобы отвлечься от мрачных мыслей. Как и раньше те, кому я подаю милостыню, будут богаче, чем я. Из-за моего потрёпанного пальто в кафе меня будут встречать словами: «Здесь вам не зал ожидания». Как и раньше те, кто умер, будут сниться мне молодыми, а молодые и жизнерадостные – мёртвыми.
«Не так-то много я и потеряю, если автобус этот идёт не до Планерной, как мне надо, а куда-то по другому адресу. По большому счёту ничего в моей жизни не изменится, если я уеду этим мокрым чёрным январским утром куда-то неизвестно куда», – подумал я и шагнул в призывно и широко распахнутые двери.
8. Кот, который умел читать слово «Сметана»
Жил на свете кот, который умел читать слово «сметана». Если не было на банке с майонезом написано «со сметаной», он к плошке даже не подходил. Никак его было не провести. Долго дивились на него хозяева, да однажды решили, что хорошо бы невидаль эту по телевиденью показать. Ведь учёных зверей раньше только в сказках живописали, а тут на тебе – умный кот, умеющий этикетки читать, да ещё и в наш беспощадный ко всему таинственному век. Телешаманы, конечно, сразу согласились кота публике представить, да не как-нибудь, а с ходу в вечернем эфире. Привели его в студию и говорят:
– А таперь, дражайшие телезрители, пред ваши очи предстанет учёный кот. Он без труда отличит кильку от шпрот. И уж точно никогда не перепутает майонез со сметаной.
Поднесли к нему две банки, чтоб он их рассмотрел как следует, да по разным углам шалмана поставили. Кот, конечно, к банке со сметаной подошёл и лапой бить по ней начал, ко всеобщему изумлению. Быстро слава его дошла до мужей-академиков, волхвов от науки. Заинтересовались ученые эдакой небывальщиной. Стало им любопытно невмочь, в чём же здесь подвох кроется. Стали они Ваську исследовать. И так, и эдак его искушать, мож, не феномень это никакая, а шельмовство обычное. Начали с того, что ярлыки разных расцветок и фасонов на банку наклеивали. Но не сбило это с толку усатого – узнаёт сметану шишига, как туман ни напускай. Тогда решили слово майонез и сметана по-арабски и на фарси написать. Вот тогда-то и запутался пушистик. Не знал, к какой банке подступиться. То к одной подойдёт, то другую лизнёт. Ну значит точно по-басурмански скотина не маракует, только родной русский язык знаёт бестия. Стали допытываться у хозяев, учили ли азбуке, аль с рожденья хвостатый – грамотей. Те объясняют, что с самого измальства, как молоко лакать начал, так уже и алфавит разумел. Стали выяснять родословную. Оказалось, что отцом Васькиным был кот, которого звали Иван, а его отца звали тоже Василий, и что он у главного редактора Литературной газеты жил. Тот ему стихи читал плохие и хорошие, и после хороших сметану давал, а после плохих – майонез. Такое вот воспитание. Так научился котейка тот настоящую поэзию от обычных рифмованных поделок отличать. Редактор же со временем вконец разленился: сам ничего не решал, только стихотворения вслух читал и после одобрения усача немедля в печать отправлял.
Решили и нашего Василия Иваныча проверить, не передался ли ему литературный вкус от деда, ведь Дарвин Карлос-то свою теорию только расхваливал, да Ламарку Ивану, предтече своему, ничего возразить-то по сути не смел в той его мысли, что всякая жизнь к совершенству стремится и что от енто стремление, если уж очень оно могуче, самый геном на новый лад может перековать. Выбрали профессора стихи самые лучшие и начали котофею их начитывать. Прочли ему Клюева – молчит. Простонали Гумилёва – молчит. Отчеканили Маяковского – молчит, даже не мурлычет. Ну, думают, видно правду в народе говорят – на детях и внуках природа отдыхает. Нет у Васьки нюха литературного. Великих поэтов не признаёт. Решили напоследок счастье попытать – Мандельштама продекламировали, а Василий Иваныч возьми, да книжку когтями своими изорви, и сидит с довольной мордой, будто умное что сказал.
– Что ж ты, собакин сын, делаешь, – говорят ему чертознаи. – Кто ж тебя научил с книжками так обращаться?
Тут кот и заговорил человечьим голосом:
– От собакиных детей слышу!
Сначала было удивились, да скоро возмущаться стали академики:
– Что ж ты, ерохвост, виду сразу не подал, что разговаривать умеешь? Мы тебя и так и ентак обследуем, время на тебя тратим драгоценное. Мы б давно могли пить мёртвую да баб хороводить, коли б ты нам всё сразу выложил как на духу.
Отвечал им котейка так:
– Долго я думал, говорить вам аль нет, да вот, как видите, не сдержался, так что слушайте теперь. Что ж вы, сыны ехиднины, идолы лешачьи, для своих акспериментов сметану-то самую плохую покупаете, за двухгрошевик, хотя я своими глазами видел, что есть другая за пятак? Вы ж небось Евтушенко читать не станете, коли на полке Бродский или что другое амеется. А я что ж, для вас – скотина, второй сорт, так, сбоку-припёку?
Ахнули тут академики да со стульев попадали. Решили, что это всё наваждение, привиделось им невесть что. Не бывает такого, чтоб зверюга в таких тонкостях жисть понимала да грамоте чтоб знала настолько, чтоб речь человеческую смекать. Уволились все из академиев своих, потому как решили, что наука бессильна в тайны бытия на всю глубину проникнуть, сильно пошатнулась картина мира их. Вспомнили она слова Маркса, что наука – только служанка капитала, да не боле того. Перестали они Гегеля с Кантом почитать, да вокруг Кота премудрого своего рода культ устроили. Вопросы ему стали задавать житейского свойства, да ещё больше философического. Как, спрашивают, мир возник, от курицы аль от яйца? А кот над ними издевается только, первое, что на ум взбредёт, выдаёт:
– И ни от курицы, и не от яйца, да от Липецка и Ельца.
Саддукеи его опять пытают:
– Есть ли жизнь после смерти?
А он опять за своё:
– Какая ж то жисть, когда на тебе каждый божий день в отхожее место ездят черти?
– Что будет, если при растущем предложении внезапно уменьшится спрос?
Котейка на то отвечает:
– Не все ли равно, лишь бы хер на лбу не пророс.
Спрашивают книжники:
– Связаны ли язык и мышление?
Снова разит словом Васька:
– Вестимо, связано. Примерно как сортир и пищеварение.
А академики всё записывают, будто это мудрости какие несусветные, всё в одну большую книгу, да коту, точно пророку своему, во всём подражают. Встали они на четвереньки, усы себе длинные поотрастили да едят теперь только с миски и языком, думают, что мудрость можно так заполучить, если к природе снова обратиться да припасть всем нутром.
Одичали совсем академики, дерутся друг с другом да писают по углам. Тяжело коту с ними стало, сгрёб он их в охапку, положил в мешок да на птичий рынок, что в Москве, на Большой Калитниковской, отнёс. Стоит и рекламирует. Мол, хороши зверушки, Гегеля с Марксом чтут, только по углам ссут. Будет вам от них прок, только успевай убирать шерсти клок.
Продал он их бабам, что мужика давно не амели, каждого по червонцу, да и уехал в деревню с пустым мешком да со звонкой монетой в мошне. Туда, где сметана хоть и без этикетки, да зато по Есенински ароматная, да не хуже Хлебникова на вкус.
9
С понедельника по пятницу, кроме вторника,
был Лев Семёнович в местном ЖЭКе за дворника.
В понедельник подметал лепестки диких роз,
добавляя их в сок из пойманных девичьих слёз.
Во вторник бродил по пустынным местам.
Заунывно читал свои песни трущобным псам.
В среду гладил метлой листву
и молился воронам, котам и седому кусту.
В четверг обходил все подвалы и крыши,
слушал, как в сумраке шепчутся серые мыши.
В пятый день летал по двору на картонных крыльях
и ковчег лепил из дождя и дорожной пыли.
В субботу входил в электричку и ехал туда,
где из каждого камня струится живая вода.
В воскресенье сидел на кухне и ел мацу.
Звонил старой матери и чуть живому отцу.
Были в Льва Семёновича все влюблены —
от женщины управдома до бывшей жены.
Но потом разбежались все кто куда —
управдом в Тель-Авив, супруга в Баэр-шева.
И остался один Лев Семёнович, как латыш.
Поначалу слонялся без дела среди ржавых крыш.
Но потом ушёл с головой в послушание дворника
и трудился все будни дни напролёт, кроме вторника.
10. Травы Аравии
«Не наступит судный час, пока земля арабов вновь не покроется зеленью и реками».
Пророк Мохаммед собирал гербарий во время войны, растения и цветы прифронтовой полосы, и писал аяты на листьях финиковых пальм, аравийского жасмина, ладанника, коммифоры, кордии абиссинской, на побегах кустов Атиля и Христовых терний. И не беда, что сам он её и затеял, ведь у обитателей Острова Арабов выбор в те времена был лишь между двух джинов – голодом и войной, и, конечно, выбор от века всегда падал на последнего.
Древние арабы считали, что земля сродни листу бумаги, который мерно движется среди звезд, и лишь горы, стоящие по его краям, удерживают его в равновесии, не позволяют ему свернуться и быть унесённым космической бурей подобно перекати-полю. В последние времена, по их поверьям, горы растают и лист этот, увлекаемый круговоротом космического ветра, будет затянут в черноту и мрак небытия. Может быть, поэтому арабы, когда произносили клятву, говорили: «Клянусь горой».
На склонах этих гор, на краю Аравии, которая была для здешних насельников всей землей, и воспитывался в приёмной семье кочевников юный Мохаммед. Отец его умер на караванной дороге, мать, желая для своего сына лучшей участи, чем участь бедняка в торговом городе, отдала сына на воспитание кочевникам и вскоре также умерла в пути. «Я был сиротой», – так коротко описывал сам Мохаммед свои детство и юность.
Весной, после обильных зимних дождей, степные предгорья, где кочевало племя Бану Саад, воспитанником которого стал Мохаммед, на несколько месяцев покрывались многочисленными буйными цветами и травами, порой в рост человека. Это и был земной рай и для людей, и для животных этого запрятанного от людских глаз, окруженного с трёх сторон солёными морями и с четырёх – безжизненными пустынями потаённого края, о существовании которого мало кто подозревал. Здесь паслись стада газелей и бегали дикие ослы, сердитые и воинственные. Подобно овце блеяла дрофа.
Нарушали это благоденствие лишь джинны и гули – невидимые чудовища двадцатиметрового роста, женщины с бесчисленными сосками, в каждый из которых впился не менее уродливый детёныш. Единственным занятием этих гигантов, плодов последнего сближения Земли и Луны, было мучить людей, приносить им всяческие страдания. Однако, если вдуматься, образы джиннов есть ни что иное, как образы самой природы – коварной и жестокой, не прощающей ни кочевнику, ни торговцу, отправляющемуся со своими караванами в далёкие странствия, ни единой ошибки.
В каждой деревне, в каждом оазисе здесь был свой пророк. Но настали времена, когда богатство стало цениться больше, чем душевная чистота, а богатым здесь можно было только родиться. Как ни старался бедняк, как ни трудился он денно и нощно, всё же не мог он добиться желаемого положения, сравняться или хотя бы отдалённо приблизиться по своему состоянию к племени курайшитов, захватившему в свои руки всю международную торговлю. Курайшиты презирали бедняков, а бедняки тем более презирали себя, не чувствуя на себе благословения высших сил. В эти-то времена Великого отсутствия надежды и родился Мохаммед.
Он складывал откровения, полученные от Господа и записанные его учениками на листьях и травах, без всякого порядка в деревянный ящик. Сам он был неграмотен и был знаком с философией и различными религиозными учениями лишь по рассказам бродячих христиан-проповедников, чьи бессвязные, сбивчивые, резкие речи, похожие на исступление сумасшедших, привлекали на базарных площадях больше зрителей, чем выступления поэтов и дервишей-факиров.
Когда-то его звали куцым и припадочным и бросали комья грязи ему вослед. Теперь же, после многих лет тайной и явной проповеди и исхода из родной Мекки, у него был свой народ – умма, многочисленный, как стаи перелётных птиц, как стада диких антилоп, пасущихся в бескрайних пустынях Азии.
Семьдесят городов, лежащих на Пути Благовоний, предстояло завоевать ему – от зелёных долин Йемена, до поросших верблюжьей колючкой пустошей Сирии. Завоевать и сделать их жителей разноплеменных, враждующих даже внутри крепостей кланов, строящих каждый свою башню (собственность неба) внутри городских стен, единым народом, большой уммой, каждый из членов которой принесет клятву перед всеми членами общины не воровать, не лгать, не убивать новорождённых девочек и ничем – ни словом, ни делом – не задевать единоверцев, чтобы даже женщина могла пройти в одиночку путь от Мекки до оазиса Ясриб и не быть кем-то обиженной в пути. Он звал людей в новый мир, в котором нет племенной и родовой вражды, мир так же открытый для познания и путешествий, как уста райских невест-гурий открыты для поцелуев.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/chitat-onlayn/?art=70609300?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.