Презумпция вины
Анна Бабина
"Презумпция вины" – история четырёх женщин из рода Чугуевых, бабушки и трёх её внучек, каждая из которых борется за счастье и чувствует вину за некий грех – мнимый или настоящий, за который вынуждена расплачиваться. Над Чугуевыми как будто тяготеет проклятие, ведь однажды много лет назад бабушка совершила предательство…
Анна Бабина
Презумпция вины
ЧАСТЬ 1. БАБУШКА ЛИДА
Отправляя нас в путь на поезде, мама сказала Зое: береги Лиду, а мне ничего не сказала. Будь я вдвое младше Зои – и бог с ним, но мы, считай, погодки: Зоя родилась в конце двадцать пятого, под новый год, а я – в феврале двадцать седьмого.
Нам бы дружить, но всё не складывалось.
Из-за меня.
Сколько себя помню, завидовала Зойке: и старше она, и статней, и все её больше любят. И круглым очкам, через которые она смотрела на доску в школе, немного завидовала, хотя они, пожалуй, портили живое Зоино личико.
Ехали к тёте Клаве, маминой одинокой сестре, в село Замошье.
Паровоз летел вперёд, в солнечное утро, пока не отличимое от другого, будущего, в которое на слиянии Буга и Муховца ворвутся боль, страх, ужас и смерть. В этом, нормальном ещё, июньском утре, никто не прыгал в окна в исподнем и без сапог, не срывал голос, командуя несуществующим уже взводом, не закрывал голову от осколков битого кирпича и горячего металла – тщетно, конечно. Это было мирное свежее летнее утро. В вагонах, послушно тянущихся за чёрным, как таракан, паровозом, всё было по-старому. Сопела Зоя, оглушительно храпел седой старичок, где-то надрывно плакал, изредка затихая на минуту-две, малыш. Ветер врывался в открытое окно, трепал нас по головам, остужал разгорячённые за ночь лица.
Наутро все торопливо что-то жевали, макали хлеб в масло и мёд, смеялись. Зоя, улыбаясь каждому, кто с ней заговаривал, по-лошадиному аккуратно, мягкими губами, брала с ладони крупную черешню (представляешь, Лида, меня угостили ребята из соседнего вагона, такая вкусная черешня, я никогда такой не ела). Небрежно заплетённые светлые косы хлестали её по плечам, стоило только резко повернуться.
Она была чудо как хороша.
Зоя смеялась, кокетливо поправляя завитки на висках, говорила о чём-то с заглянувшими к нам мальчишками – с каждым по очереди – и, конечно, интуитивно выбрала того, который больше всего понравился мне.
Каждое утро, даже в самую лютую январскую стужу, я умывалась ледяной водой.
Я шибче бегала на лыжах.
Мои передники и воротнички всегда были лучше накрахмалены.
Но они любили её.
Все любили её.
О маме и говорить нечего: незадолго до своей смерти, она сказала мне издевательски-задушевным тоном: «Ты, Лидочка, понимаешь, у нас с папой случайно получилась. Мы и не думали, что так быстро родится другая дочь».
Другая – это я, понимаешь?
Папа ещё как-то пытался меня любить: зимой по воскресеньям мы вместе ходили в лесок на лыжах, а летом ловили на заре тугих серебристых рыбёшек в затоне. Когда мы бывали вдвоём, он немногословно хвалил меня, пробегал мозолистой пятернёй по голове, цепляя волосы, и называл Лиданей. Лицо у него при этом делалось спокойным, тихим, как у святого на бабушкиной иконе, увитой бумажными гирляндами. Когда же мы возвращались, усталые и довольные, домой, мама, поджав губы, метала на стол тарелки и говорила, что помогает ей только Зоя.
Папа видел на подоконнике чистую пепельницу, вымытую Зоиными руками, и расплывался в улыбке. Мне он, наверное, не улыбнулся бы так, вымой я весь дом и крыльцо в придачу.
Я топталась на придверном коврике, держа в руках лыжи, мокрый купальный костюм или садок с рыбой, и обо мне все будто бы забывали. Мимо в тёмном коридоре проплывала Зоя, встряхивая косищами. В её руках исходила паром кастрюля с наваристым маминым супом.
Накануне того лета я влюбилась в одного мальчика из нашего двора. Звали его, кажется, Серёжкой. Тогда я ещё и не знала, что значит «влюбилась». Просто, когда он проходил мимо, сворачивая в проулок, внутри меня что-то будто бы поднималось, теплело, и хотелось плакать, смеяться и бежать сломя голову под горку, туда, где гнилые мостки повисли над сахарным камским льдом.
Я редко говорила с ним, ещё реже встречалась взглядами. Он был старше, учился в фабрично-заводском при заводе Свердлова, но, однако же, знал моё имя, и даже предложил вместе побегать на лыжах вдоль реки к затону. Я раздумывала над этим (нет ли тут чего такого) недолго, а в воскресенье, спускаясь за водой к реке, увидела, как Серёжка хохочет, болтая с моей сестрой.
Она и здесь оказалась ловчее, моя Зоя.
Казнят всегда на рассвете: у палачей свои, палаческие, законы.
Приговорённых собирались повесить, но наступление не дало времени сколотить добротную виселицу, и их размазали за околицей автоматными очередями.
Наяву я этого, по милости Божией, не увидела, зато во сне – сколько угодно.
Ночью подморозило, и оттаявший снег схватился по верху глянцевой коркой.
Наст под ногами проваливался, хрустел и резал босые ступни. Лунки следов вместо желтоватой послеоттепельной нечистоты затягивались красным. Сквозь кожу проступала нездешняя, междумирная голубизна.
Шла она тяжело, как старуха, но те, кто осмеливался заглянуть ей в лицо, замечали, что в углах запёкшихся губ подрагивает улыбка. Словно не враги окружили её у освежёванной до кирпича церквушки, а приятели у реки.
Мне снилось её тонкое лицо, изуродованное кровоподтеками, хлюпала юшка в протаявших следах, а потом она падала, срезанная под корень.
Наш корень.
Я решила, что из него должны прорасти многие и многие Чугуевы – такие как она, не такие, как я.
Год за годом, в ужасе вскакивая – на сундуке, на жёсткой кровати с панцирной сеткой, в постели рядом с первым, вторым и третьим, который и мужем-то не был – я всегда знала, что видела перед тем, как выбарахтаться из студенистого сна.
Я видела Зоино лицо, будто из кости вырезанное.
Когда мой третий, вечно находивший хорошие вещи за бесценок, принёс по случаю моего юбилея настоящую камею, я долго держала её на ладони, не решаясь надеть.
Каменный овал хранил профиль сестры, собранные на затылке косы, острую улыбку и глаза – условные, мёртвые, лишенные зрачков.
Бархотка разрезала мою шею надвое, как несостоявшаяся Зоина петля.
Мне хотелось отбросить камею подальше.
Только себя не отбросишь: не вывернешься из проклятого тела, не снимешь кожу, пропитавшуюся трусостью, глупостью и предательством.
Сам с собой до конца будешь, до самого конца.
В некоторые города лучше приезжать поездом. Наш Староуральск как раз из таких. Перетерпишь вокзал с его фасеточными цифровыми глазами и гнилыми кишками подземных переходов, станет легче. Сначала встретят бульвары – зелёные, медные или белые – в зависимости от сезона, оглушит шоссе Гагарина, полетят навстречу типовые бесприютные окраины: стеклоблоки в окнах подъездов, неряшливые деревья, хлебная корка асфальта, и над всем этим – белое уральское солнце.
И только потом, когда всё это останется позади, и замелькает перед глазами безликий центр со сталинками, попроси остановиться у Дворца культуры, не заезжая во двор. Не тужи, там не на что смотреть, кроме разбитой чаши фонтана да уродски обрезанных (у местных чинуш это называется «окронировать») тополей. Можешь поглядеть на фасад, фигуры и с проспекта отлично видны, особенно осенью и зимой. Летом нужно исхитриться, чтобы листва не мешала, но, думаю, справишься, тем более, что ничего примечательного в этих рабочих и колхозницах нет – типичный соцреализм, несколько топорный и наивный.
Ты, думаю, знаешь, что сквер перед Дворцом культуры называется сквером Зои Чугуевой. От проезжей части его отделяют три секции чугунной ограды: в каждом чёрном квадрате по чёрному лебедю. Кто это придумал, мне неизвестно. Надо бы в книгах по краеведению порыться, да всё некогда.
В энциклопедии о ней коротко: «Зоя Михайловна Чугуева (11 июня 1925, гор. Староуральск (до 1957 – Голычев) – 19 января 1943, дер. Замошье) – подпольщица, комсомолка-героиня».
Хоть жизнь Зои и оборвалась в тысячах километров от Староуральска, её именем у нас названы сквер и железнодорожная станция. Она осталась на двух сохранившихся чёрно-белых фотографиях, в двух топонимах родного города и во мне.
Окна моей квартиры выходят в этот сквер, где вечерами пьют пиво и фальшиво поют вчерашние дети. «Группу крови» поют, «Что такое осень» и ещё что-то по-английски, я не понимаю.
Зоя очень любила петь. Голос у неё был низкий, с лёгкой хрипотцой – не для тех времён голос, не для тех песен, что пели все. Зоя любила народные, слезливые, протяжные. Затянет «По Дону гуляет» – глядишь, и все уже плачут, даже у меня, мелкой, глаза на мокром месте. «От твоего пения, Зойка, в груди тесно», – приговаривала бабушка Настя, промокая глаза краем передника.
Бабушка Настя очень любила Зою. Очень. Больше, чем меня – её все любили больше.
Теперь я и сама бабушка.
Времени нравится над нами шутить.
Закрывая глаза, я вижу Зою – светлокожую, пышноволосую, кареглазую. В одну книгу вместо её фотографии поместили портрет Ульяны Громовой – видно, редактор ошибся – и я собственноручно накропала гневное письмо в издательство, мол, исправьте безобразие. Наша Зоя красивее, – этого я, конечно, не написала.
Остроумная, внимательная, усидчивая, – так говорили о ней, но я знала куда больше, потому что Зоя Чугуева – моя родная сестра.
Дорогая моя Зоюшка, Заюшка, ребёнок моей ненаглядный!
Жизнь, как оказалось, очень коротка, даже если ею не разбрасываешься понапрасну. А уж я старалась. Старалась ни минуты зря не просыпать, потому что знала всегда, что живу не свою жизнь, а Зойкину.
По порядку.
«Будь добра, Лидочка, пиши связно, не скачи с темы на тему», – говорила наша литераторша. Видела бы ты, какая у нас была литераторша! Статная, высокая, платье чёрное с воротничком-стойкой и брошь на груди. Она такая и до войны была, и после – я её часто встречала, она жила в нашем районе. Идёт, очочки блестят, причёска тоже блестит – волосок к волоску. В шею словно палка вставлена. Звали её Ева Дмитриевна. Нас всё смешило, что Ева. «Адама на неё нет», – веселились некоторые, поначитаннее, кто про церковь хоть что-то знал.
После того, как … После Зойки, в общем, кажется, Ева Дмитриевна меня невзлюбила. Мне иногда думается, что никто не знал, только она знала. Впрочем, чушь всё это.
Когда ты будешь это читать, папа, думаю, тебе уже расскажет, что была в нашем, чугуевском, роду, героиня – Зоя Чугуева, твоя полная тёзка, моя родная сестра. Жили мы в детстве в деревянном доме на окраине города Голычева, который тебе известен как Староуральск. Мне хочется верить, Зоюшка, что папа тебе всё-всё покажет: и место, где дом наш стоял, и пристань на Каме, куда купаться с Зойкой бегали, и школу, и сквер.
И ты поселишься в доме, в котором я столько лет прожила. В доме окнами на сквер имени сестры.
Сестры, которую я убила.
У тебя, Господи, своеобразное чувство юмора.
Самое главное сказала, теперь должно полегче пойти.
Ты, Зоюшка, уж мне помоги, миленькая моя. Читай, покуда читается. Не злись на меня.
Мне сложно говорить о том, о чём я никому в жизни…
Писать тем более сложно. С годами – всё сложнее. Ева Дмитриевна, наверное, ужаснулась бы, дай я ей эту писанину почитать.
Кто знает, может, мы с ней и встретимся – там. Пройдёт мимо, блеснёт очочками. Сомневаюсь. Она, думаю, попала в другое место, не то, что мне уготовано. И с Зойкой я не встречусь никогда – потому же.
Оттягиваю главное.
Боюсь.
Всегда боялась – а надо быть смелой.
Как Зойка моя.
Будь смелой, внученька.
Говори скоту, что он скот, врагу – что он враг. Не молчи, как бы не свербело внутри от страха.
Я погубила Зою, свою родную сестру.
Погубила, ха!
Убила.
19 декабря 1943 года в деревне Замошье я убила свою родную сестру.
Слышишь, Зоя?
Это я.
Всё – я.
ЧАСТЬ 2. СТАРШАЯ (КСЕНИЯ)
СНТ Уралуглерод, 2010
На лестнице скрипят третья и нижняя ступеньки – Ксения выучила. Вымучила. Жир со свинины нужно срезать, у Светлова печень плохая, – тоже запомнила. Правда, как он с этой своей печенью пил, как не в себя, оставалось загадкой, но такое спрашивать нельзя – отхватишь и за более безобидные вещи.
Теперь жир можно, наверное, оставить, но она всё равно кромсает каждый кусок – привычка.
И на скрипучие ступеньки не наступает – на всякий случай.
Кто его знает, этого Светлова. И в полынье тонул, и водкой палёной травился, а однажды, крепко выпив, кубарем скатился с той самой скрипучей лестницы – и ничего, почесался да поплёлся на улицу, в щелястый сортир. Заговорённый какой-то. Был.
Надо бы продать дом к чёрту. Говорят, за такие деньжищи можно в Староуральске купить приличную двушку в нормальном районе. Чтобы школа, «Пятёрочка», поликлиника, во дворе детская площадка – Динка их очень любит, особенно качели и «обезьяньи дорожки». В прошлом году ездили в город за саженцами, так она всю площадку излазала, уезжала со слезами. Светлов же, как водится, орал – что-что, а это ему удавалось мастерски.
Во дворе заголосила курица, и Ксения встрепенулась. Продать, значит? Покончить раз и навсегда. Чтобы никакой живности, дойки, маслобойки, чтобы книги читать и даже – о ужас! – в театр ходить. На другой чаше воображаемых весов покачивались походы с девчонками на реку, дым осенних костров, крепкий, ещё с апреля, огородный загар. И дом – этот ненавистный, жадный, угрюмый дом – тоже был там. Подмигивал треугольным, словно прищуренным, чердачным окном, скрипел во все ступеньки.
Она, когда-то городская, страшно боялась теперь этого города, огнеглазого чудища в жаркой асфальтовой чешуе. Он лежал в темноте за лесом, и на его подъятом хвосте танцевало пламя – факел СНОСа, Староуральскнефтьоргсинтеза. Через лес чудищу не проползти – это успокаивало.
Каждый день она изобретала новую причину остаться. Бывали дельные: например, её тревожило, как девочки пойдут в школу. Динка, конечно, встроится в школьную муштру, она и к Светлову приноровилась, да так, что почти и не страдала. Но Лиза…
Легка на помине.
Сухоногая, подвижная, как шарнирная фигурка для рисования, Лиза скользнула в кухню. Тень тенью. Неслышно – только она так умела – откинула скрипучую крышку хлебницы, ухватила горбушку, взлетела на лестницу, как белка, – ни одна ступенька не скрипнула – и вытянула ноги в клюквенных полосах запёкшихся царапин.
Между грубо выструганных балясин качнулись нелепые косицы, пушащиеся на кончиках, мелькнуло голубое, совсем детское, платье – ни одна городская девчонка в её возрасте не надела бы такое. Диковатая. Ведёт себя, как ребёнок. «Регрессивное поведение, – говорилось в статье, – характерно для детей, переживших сексуальное насилие».
Насилие.
Нет ей, Ксении, прощения.
– Ужинать хочешь?
Лиза тряхнула косицами – нет.
– Дина во дворе?
Пожала плечами – не знаю.
Ксения закатила ком из горла обратно в желудок, шагнула под лестницу, к холодильнику, головой и грудью нырнула в спасительную прохладу. Долго и бессмысленно переставляла внутри кастрюльки, банки, судочки, – чтобы Лиза не заметила, что мать моргает часто-часто, давит между век слёзы. Шуба намёрзнет, опять придётся размораживать, носиться с бутылками с кипятком воды туда-сюда. Она представила, как горячая вода тугой струёй бьёт из крана в белую фаянсовую раковину.
За лесом чудовище выдохнуло хищной пастью, зашевелилось, перекатывая по спине панельные домишки.
Ксения распрямилась, стараясь отвернуться, и почувствовала дуновение в волосах. Лизина рука с обкусанными ногтями и потемневшим колечком на среднем пальце погладила её по голове и скрылась между балясин.
Староуральск, 1999
Ей вечно не везло. В школе кличка приклеилась «Ксюха-непруха». Если баскетбольный мяч отскакивал от перекладины шведской стенки и разбивал нос – будьте уверены, не кому-нибудь, а Диденко. Кто умудрился отравиться в столовой? Кого увезли с аппендицитом накануне выпускного? Диденко. Руку трижды ломала, да всё левую – с гипсом таскаться, чесаться, а от контрольной всё рано не освободят.
Это всё мелочи были. По-крупному ей тоже не слишком везло: мама Лина, хрупкая и большеглазая, улыбалась с белого эмалевого овала посреди Северного кладбища. Она осталась краской на матовой бумаге, светлым в цветочек платьем в бабушкином шкафу, крошечной вышитой салфеткой на комоде, которую ни отец, ни Тая, мачеха, не решились убрать. Закрывая глаза, Ксения пыталась представить себе мать – и не могла. Когда красавица с лицом кинозвезды пятидесятых случайно нащупала в глубине молочно-белой тугой груди странный плотный комок, дочери едва исполнился год. Потом был ещё год – мать отвоевала его у болезни. Сколько смогла. Она хотела, чтобы Ксения её запомнила, и уже жёлтой, сухой, как ветка, снималась в фотоателье, соорудив на безволосой голове тюрбан из шёлкового платка. Фотограф постарался на славу, и она выглядела очень хорошо – для смертельно больной женщины. И всё же они все – бабушка, отец и Ксения – ненавидели эту фотографию. «Хуже, – говорил отец как-то чересчур спокойно, деловито даже, – только когда в гробу снимают». Бабушка Лида мелко кивала, пугающе глядя поверх его головы красными сухими глазами.
Ночью Ксения проснулась от деревянного стука. Висела темень, за окном плыла однообразная снеговина. Бабушка стояла на коленях в углу и тыкалась головой в пол.
«Господи, наказывай меня, меня-а, – слова шли внахлёст, Ксения не могла разобрать, где одно, где другое, – меня наказы… господи… я виновата… за что Линку-то, первенку мою? За что… гос… господи… я».
– Бабушка?
Стук прекратился. Обмылки слов повисли в воздухе, не долетев до господних ушей. Ксения потом не раз думала – зачем молиться за маму, которой уже нет? Помолилась бы за неё, Ксению.
Вместо этого перед первым классом бабушка Лида отдала её отцу и его Тае.
Тая тоже считалась красивой, но вся красота её была мелкая, обывательская. Красивенькая. Картиночка. Ручки и ножки маленькие, носик аккуратный, глазёнки круглые, вечно удивлённые. «Беспородная какая-то», – припечатала мачеху тётка Тамара, мамина сестра. Та уж припечатает так припечатает – вовек не отмоешься.
Тая ни злой не была, ни грубой, бобы перебирать и кофе молоть не заставляла, только – и то не всегда – вымыть за собой грязную тарелку или чашку. И всё же Ксения её ненавидела, горячо, крепко, как только может падчерица ненавидеть мачеху. Просто за то, что она не-мать.
Вредила, конечно. Расковыривала аппетитный столбик алой помады и измазывала им зеркало. Доставала из тумбочки и подсовывала щенку мачехину сумочку, чтоб изгрыз и обмусолил. Один раз целую неделю держала за горячей батареей в своей комнате щёгольские австрийские сапожки, чтобы скукожились и не налезли на бутылочные Таины икры. План провалился – отец взял и достал ей другие, ещё краше. И Ксюхе тоже купил боты, но совсем детские, нелепые, с какими-то «бубонами».
– Хочешь, возьми мои? – совала ей Тая свои старые сапоги. – У тебя ножки худенькие, тебе подойдут. Они совсем новые.
Ксения посмотрела волком и не взяла. Да пошла она. Подлиза.
Тая не жаловалась на неё никогда. Больше того, иногда заступалась за Ксению перед отцом, чем вызывала очередную волну презрения: «Слабачка, боится меня». Много позже Ксения узнала, что Тая была детдомовской, попробовала нащупать в себе жалость и не смогла. Так никогда и не смогла – и до, и после Таиной смерти.
Тая умерла молодой – глупо и как-то случайно, что ли. Не захотела отдавать ополоумевшему от ломки наркоману крошечные бриллиантовые серёжки, подарок мужа, и получила удар в грудь. Кулаком, не ножом. Один раз. Тае хватило – у неё остановилось сердце. Она действительно была слабая.
На первом курсе Ксения влюбилась – в красивого, высокого, тёмно-русого и, что немаловажно, порядочного. Он вечно выручал Ксению: то обедом угостит, то вызовется отвечать вместо неё на семинаре, то достанет редкую книгу, позарез нужную для реферата, а потом женился сразу, как она забеременела. И был, кажется, действительно этому рад.
Иногда Ксения доставала ту единственную свадебную фотографию, до которой не добрались жирные пальцы Светлова, и вглядывалась в чуть смазанные лица: жених морщится, тянет длинную шею из жёсткого крахмального ворота, невеста с похожей на капустный кочан фатой выглядит немного растерянной. Ксению, помнится, тошнило от запаха крема «Балет», которым тётка Тамара щедро намазала ей лицо. Кто они – эти люди? Неужели это она стоит в нелепом платье, некрасиво поддёрнутом на округлом животе?
Жениха звали странно и немодно – Семёном, и Ксения переживала за то, что дети будут Семёновичами – глупо и по-стариковски. Дура она была. Дура. Думала вечно о каких-то пустяках, за деревьями леса не видела.
Когда родилась Динка, стали экономить на всём. Семён зимой ходил в старых кедах марки «Динамо» – все тогда, кажется, их носили, только полоски различались по цвету – синие или красные. У Семёна были синие.
Ксения с Семёном прожили вместе шесть лет – всего шесть! Однажды, уже при Светлове, Динка спросила Лизу, помнит ли она отца. Лиза помотала косицами и бесшумно скрылась на чердаке. Потом, после обеда, когда втроём возились с посудой в грязном чане, стараясь не разбудить хозяина, Лиза сказала чуть слышно, ни к кому не обращаясь: «У него были усы. И пальцы жёлтые и пахли табаком». Тогда и Ксения вспомнила – усы и правда были, но совсем недолго, месяца два.
Январским вечером девяносто седьмого Семён не пришёл ночевать. Он и раньше задерживался, приезжал, случалось, возбуждённый, взмыленный, тянул к хлебнице (вот в кого Лизка кусочничает!) дрожащие пальцы. Жёлтые, действительно жёлтые.
И вот – не пришёл. Такого никогда не случалось прежде, и Ксению свело паникой. На снегу вокруг единственного на весь двор целого фонаря стояла лужица голубоватого света. В детском саду горело одинокое «дежурное» окно. Свет, свет… Так его мало, ничего не разглядеть там, где он иссякает. Дети спали, а она всё вглядывалась в темноту, и ей начинало казаться, что круг сжимается. Скоро света не останется совсем.
Под утро, спускаясь по лестнице к чёрной горловине мусоропровода (слава Богу, без детей!), Ксения споткнулась. Из неприятного затхлого закоулка, за которые она люто ненавидела этот дом, торчали ноги в старых динамовских кедах с синими полосками.
– Все вокруг меня умирают! Все, все!
Бабушка носилась за ней по кухне со стопкой валокордина и, наконец, оттеснив в угол, сжала щёки, как ребёнку, чтобы заставить открыть рот.
– Это я виновата! Я, – Ксения глотала горькую мятную слюну, – мама, Тая, теперь Семён… за что?
– Это не ты виновата. Это я виновата.
Бабушка отвернулась к окну. Нужно было спросить, что она имела в виду, но Ксению враз покинули силы, и она рухнула на колченогую табуретку. В комнате заливалась плачем Динка – ей не объяснишь, почему у матери пропало молоко. Бабушка торопливо обматывалась огромным траурным платком – бежать на молочную кухню. Она всегда знала, что делать. В любой ситуации.
Зато отец обмяк, сидел в кресле бесформенный, как пустая оболочка. Брал машинально газеты со стола и перекладывал их на подлокотник, надевал и снимал смешные, совершенно не подходящие к его лицу очки, в которых глаза у него становились огромными, как у жука. Он едва оправился после гибели Таи – и снова очутился среди занавешенных зеркал и чёрных платков. Лиза совсем по-взрослому, с каким-то природным женским милосердием гладила его по седым нестриженым волосам. Совсем седым. Когда? Ксения не заметила.
Потом были похороны, запомнившиеся ей лучше, чем свадьба. В квартире толпились чужие шумные люди: одни пили «Рояль», другие валокордин. Слонялись по коридору, бесконечно мыли руки – кран, который Семён не успел поменять, выл брошенным псом.
В душной кладбищенской церквушке отец сделался неожиданно суетливым и попытался подтолкнуть Лизу к гробу, где лежал бледный неузнаваемый Семён: «Поцелуй папу на прощание». Она завизжала и ткнулась головой в мягкий бабушкин живот. Обхватив правнучку чёрными крыльями платка, бабушка сказала весомо: «Не надо, маленькая она ещё».
После смерти Семёна объявились кредиторы – дюжие, розоворылые, с кривыми усмешечками. Бесцеремонно проходили в комнаты, выглядывали из окна, интересовались метражом. Выяснилось, что Семён кому-то был должен, много должен, и теперь эти деньги хотели получить с Ксении.
– Продавай к чертям, – сказала по телефону бабушка. – Переезжай ко мне.
Переезжать к бабушке Ксения отказалась: с ней жила Нинка – двоюродная, дочь непутёвой тётки Тамары. Где там ещё троим уместиться? Отец звал к себе, но и туда не хотелось. После смерти Таи отец полюбил другую – беленькую, едкую, с оленем на этикетке. Да и где гарантия, что вместо Таи не заведётся в его квартире Ольга, Инна, Марина? Грош цена этому отцовскому горю, уж она-то знает.
К марту стало совсем невмоготу: Дина всё время болела, и оставлять её в яслях стало невозможно, с одной из двух работ, более прибыльной, Ксению «попёрли», а в почтовом ящике обнаружилась дохлая крыса – неслучайно, конечно. Намёк от розоворылых кредиторов.
По вечерам, оставив Динку на попечение Лизы, Ксения уходила на подработку – мыть пол в холодных залах вокзала «Староуральск – 2». Пока она возила грязной тряпкой, обмотанной вокруг деревянной швабры, по розоватой, похожей на докторскую колбасу плитке, перед глазами то и дело возникала крыса – мёртвая, исколотая какой-то дрянью, с беззащитным и мерзким голым хвостом. А если они так… Лизку, Динку? Себя уже не жалела, словно эта Ксения в старушечьем синем халате, с подвязанными пятнистой косынкой волосами, была ей совсем чужой.
Ксюха-непруха.
Грязную воду полагалось сливать в канализацию, но от кассового зала было ближе идти до железнодорожных путей – когда, наломавшись со шваброй несколько часов, тащишь десятилитровую лохань, каждый метр имеет значение.
Она вышла на перрон. После горькой вокзальной духоты мартовский воздух показался ледяным, аж зубы заныли. Гнусаво объявили прибытие поезда, и она двинулась почему-то прямо к тому пути, в конце которого нестерпимо ярко горел свет.
На староуральском вокзале не бросишься с платформы – слишком низко. Разве что падать между вагонов или между колёсными парами, но это наловчиться нужно. Подходя к вокзалу, поезда замедляли ход, и можно было остаться калекой.
Кто-то тронул за плечо – не робко, а по-хозяйски, и это ей сразу понравилось.
– Отойди, не видишь – поезд? Хочешь, чтобы раздавило?
Ни отец, ни Семён никогда с ней так не разговаривали. В его голосе чувствовалась власть.
Бог знает, как он тогда вечером очутился на вокзале. Она так никогда и не спросила – всё забывала.
Ксения и Светлов встретились в начале марта, а первого мая уже переезжали на грузовике в «Уралуглерод». В кабину набились пятеро: водитель, Светлов, Ксения с Динкой на руках и Лиза. Перед постами ГАИ Светлов толкал Лизу в бок, и она пригибалась, чтобы не заметили инспекторы.
Ксения уезжала навсегда: квартира Семёна была продана, долги выплачены, и они мчали в новую жизнь, в загородный дом с огородиком, садом и шустрыми кроликами. Подальше от вечного её невезения.
СНТ Уралуглерод, 2002
Комната жарко натоплена. Ксения читает вслух, и Лиза с Диной, уютно подоткнув одеяла, лежат в кроватях. Лизка разглядывает вышитого крестиком оленя, висящего над изголовьем.
– Пора спать, – Ксения захлопывает книгу и касается прохладной ладонью лба Лизы. – Как ты себя чувствуешь?
– Нормально, – гнусавит Лиза, хотя на самом деле ей жарко. Не подавая виду, она только глубже зарывается в одеяло, представляя, что это сугроб.
– Ладно, спи. Если станет хуже – обязательно разбуди. Слышишь?
Мама наклоняется для поцелуя, и Лиза чувствует, как сквозь аромат дешёвого шампуня пробивается запах пота и коровника. Теперь они все так пахнут. Всегда.
Ксения переходит к постели Дины: поправляет подушку и одеяло, щупает лоб. У младшей жара нет, и она облегчённо вздыхает – с двумя больными было бы куда сложнее.
– Спокойной ночи, девочки, – она протягивает руку к выключателю.
В зеркале мелькает лицо. Ксения совсем не хочет уходить из комнаты, где тепло, спокойно и безопасно. «Тырык», – щёлкает выключатель, и лампочка под потолком гаснет.
Лиза закрывает глаза и ещё некоторое время видит под веками кудрявый волосок нити накаливания.
Скрипят ступеньки. Лязгает задвижка на входной двери, хлопает дверь спальни. Лизе кажется, что однажды мать оттуда не выйдет. Это комната Синей Бороды.
Из светлого у Светлова только грязные седые лохмы. Они почти не видят его довольным, он вечно сердит, и разозлить его может что угодно: скрипучая ступенька, лужица талой воды, натёкшей с ботинок, подгоревший ломтик картошки в тарелке. Зимой он целыми днями сидит перед телевизором, пока Ксения мечется между кухней и пуней – так он называет крытый двор, в котором зимует скотина.
Соседние дома – летние, оставленные ещё в сентябре, зарылись в снег, словно к обороне подготовились. Темнота падает рано и скоро, в её отравленной сердцевине отчаянно воют товарные поезда, проносясь мимо полустанка. Им вторят волки.
«Я сбежал из деревни, преследуемый по пятам воющим псом зимнего одиночества…» Откуда это? Кажется, из Ремарка. Или нет? Ксения не помнит. Ей теперь некогда читать то, что Светлов называет беллетристикой. На её книжной полке стоят томики «Защита садовых и овощных культур без применения пестицидов» и «Разведение кроликов в условиях приусадебного участка».
Вокруг на километры ни одной живой души. Тоскливо гудят провода, снег залепляет окна, заносит крыльцо и двор.
Светлов – председатель «всей этой музыки», старого и полузаброшенного садоводства «Уралуглерод». За те семь лет, что прошли с его первого избрания, он успел сколотить небольшой капиталец, обзавестись скотиной и… ими.
Лизу знобит так, что зубы стучат. Синие тени скользят по глупой оленьей морде – это ветер качает яблони во дворе. Одна из них, самая старая и кривая, изредка задевает веткой стекло, словно просится внутрь. Страшно.
Ступени лестницы ноют под ногами. Она собирается войти в комнату Синей Бороды, но краем глаза замечает движение за приоткрытой кухонной дверью. Мама стоит в темноте у стола, и холодный лунный луч высвечивает белую сорочку.
– Мама, тебе не холодно?
Она оборачивается, и Лиза с трудом её узнаёт. Что-то чужое, потустороннее есть в бледном лице.
– Мамочка, – шепчет она испуганно. – Мамочка.
– Тебе нехорошо?
– Кажется, температура поднимается…
– Сейчас, малыш. Минуточку.
Щелкает выключатель, вспыхивает лампочка, мама роется в коробке с лекарствами. Лиза щурится на свет, но успевает заметить, что лицо у мамы заплакано. Почувствовав взгляд, Ксения поспешно отворачивается.
В школу девочки не ходят – до ближайшей час ходьбы по снежной целине и пятнадцать минут на электричке, и Светлов считает это бесполезной тратой времени. Ксения учит дочерей сама: когда-то – самой не верится! – она окончила педагогический, знает два языка и несколько лет преподавала французский в школе.
Лиза делает уроки на кухонном подоконнике – письменного стола в доме нет. Светлов не покупает ничего лишнего, так для чего же деревенским бабам письменный стол?
Ксения, в ватнике и валенках, заходит в кухню. В руках у неё подойник, волосы падают на лицо. Проходя мимо зеркала, она замечает, что на тёмном блестит седина… или это снег?
Почти сразу за ней вваливается Светлов. Сегодня он выглядит злее обычного – лицо серое, на лбу залегла глубокая складка.
– Давайте быстро отсюда, – командует он. – Ну же, быстрее!
Он с грохотом опускает на стол бутылку всё с тем же оленем, уходит и возвращается с дядей Мишей – безобидным пьяницей, который живет на даче круглый год, потому что его выгнала жена. В карманах старой брезентовой куртки между крошками папиросного табака и хлеба у дяди Миши всегда гремит банка монпансье. Мозаичные конфетки внутри растаяли и спаялись намертво, поэтому, когда дядя Миша угощает девочек, приходится откусывать по очереди от карамельной глыбки. Ксения этого не одобряет – негигиенично.
Она читает девочкам в спальне «Княжну Джаваху», пока внизу звенят стаканы да изредка доносится монотонный голос Светлова. Дядя Миша молчит. В десять вечера мама засыпает поперёк Дининой постели. Они сопят в унисон, а Лизка играет в гляделки с оленем. Далеко за полночь Светлов выводит гостя и сажает в свою «ниву».
Через сутки дядю Мишу, замерзшего насмерть, найдут на помойке возле ворот из садоводства, а его хибарка и участок странным образом окажутся собственностью Светлова, но никому до этого не будет никакого дела.
СНТ Уралуглерод, 2006
Светлов любил причинять боль. Ксения выяснила это в первую же ночь, но пути назад уже не было. Позади стояли, мрачно усмехаясь, кредиторы, новые покупатели квартиры, отец с его ежевечерними «мерзавчиками» и бабушка, которая так легко отказалась от неё в семьдесят пятом, а теперь воспитывает другую внучку – ровесницу её Лизы.
Отступать некуда. С двумя-то девчонками.
Ни о каких изощрённых практиках с хлыстами и стеками Светлов, конечно, не слышал, а вот ущипнуть или дать пощёчину в постели – за милую душу. Она уже потом поняла, что, видимо, он так себя распалял и просто не мог иначе приступить к делу, но разве ж это оправдание? Внезапная боль пугала, тело Ксении делалось каменным, и он злился всё больше:
– Сука, что же ты такое бревно?
Когда слёзы текут из-под опущенных век – это отвратительно. Если лежать на спине, они затекают в уши, щекотно и холодно. Интересно, героини романов, насильно выданные за мерзких стариков, чувствовали себя так же?
Вскоре выяснилось, что драться можно и за пределами постели – в кухне, коровнике, во дворе. Правда, он старался делать это так, чтобы не видели девчонки – незачем. Пусть они обе, особенно Динка, думают, что их мать его и так слушается.
Лизу Светлов как-то тоже попытался ударить, но Ксения перехватила руку, сжала – они оба испугались силы её побелевших пальцев. «Не тронь, убью», – он прочитал по губам, но понял верно. Усвоил. Но её трогать не перестал: понял, что за себя она убивать не собиралась.
Садизм Светлова простирался и за пределы дома. Однажды он выстрелил из ружья в соседскую собаку, забежавшую в ворота. Замять скандал отправил Ксению. В коридоре опорного пункта в деревне Куксино, где она торчала больше часа, воняло куревом и канализацией. Она вся пропиталась этим запахом, особенно волосы.
Участковый Пётр Фёдорович, кругленький и неожиданно добродушный, спросил сразу:
– А почему вы пришли?
– Понимаете, мой муж несдержан, может быть ещё хуже, я решила…
Участковый метнул взгляд в угол, где на низкой, как в школьном спортзале, скамейке скрючился сосед – краснолицый молодой мужик с крепкими рабочими ручищами.
– Во жук! Он из афганцев, что ли? Контуженный?
– Никакой он не афганец, просто проблемный.
Ксения давно не говорила ни с кем, кроме домашних, и голос плохо слушался, всё истончался и норовил порваться совсем.
– Вас-то не обижает?
– Нет, – проблеяла, отворачиваясь от света, чтобы тень под левым глазом сделалась менее заметной.
Хозяин собаки разглядывал Ксению исподлобья.
Он догнал её возле ржавой «нивы».
– Ксения, погодите. Я…
– Простите ещё раз, – перебила она. – Мне правда очень жаль.
– Да я уже не о Виконте, хотя он настрадался, бедный, пока дробь вытаскивали. Хорошо хоть, что мудак этот косым оказался, в одну лапу в основном попало. Ксения, у вас двое детей! Он же ненормальный, ваш муж, неужели вы не видите?
– И что вы мне предлагаете?
– Уходить.
– Куда? – садясь в машину, она рассмеялась. – Некуда.
Хлопнула дверца. Он наклонился, и ей пришлось опустить стекло.
– Подумайте, – сказал, – у вас дома ружьё.
– Я поняла.
Ни черта она не поняла тогда.
Он же не о том говорил.
Не о том.
На исходе одной из бесконечных зим непруха снова полезла изо всех щелей. Сначала голштинка Лотта, всеобщая любимица, захворала, да так, что Светлову пришлось вызывать из города ветеринара и платить ему «нереальные бабки». Ветеринар, лысый и добродушный, быстро помял грустной корове бока и вымя и заявил, что у неё мастит. Кроме лекарств посоветовал заново отделать коровник и сменить подстилку, чтобы избавиться от грибка. В тот же день Светлов помчался в город за вагонкой и препаратами.
Потом задурила Лизка, и это оказалось куда страшнее.
Ксеньина старшая всегда казалась ей ближе младшей. Может, оттого, что с отчимом не сошлась никак, едва глядели друг на друга за обедом, а Динка папой его стала звать, не сразу, правда, но стала. Может, оттого, что к тринадцати Лизка будто бы и ребёнком уже не была – зрелая, рассудительная, без капризов. И вдруг – такое.
Ни с того ни с сего Лизка повадилась плакать: как зайдётся, не знаешь, что и делать. Ксения отпаивала её корвалолом, пустырником, брызгала водой (обычной, богоявленской, крещенской), баюкала на руках, как маленькую, пела песенки. Думала, гормоны шалят – ещё осенью месячные начались – но бабушкина чуйка на беду шептала изнутри: не просто так всё это, не просто.
Потом начались расчёсы. Лизка их прятала, конечно, но неумело, и бурые полосы оставалась на рукавах, штанинах, постельном белье.
В апреле Ксения «допекла» Светлова переживаниями и повезла Лизку в город к аллергологу. Врач покрутил её, посмотрел, а потом выгнал в коридор и наклонился к Ксении, дыша чесноком:
– Я, конечно, анализы назначу, но вы расчёсы видели? Она чешет здоровую кожу. Это не ко мне.
– А к кому же? – опешила Ксения.
– Попробуйте к психологу…
На психолога Светлов денег ожидаемо не дал. Разорался, мол, жил же он без всякого психолога, а его отец, бывало, разозлится, намотает на руку флотский ремень и… Ксения слушать не стала, ушла в пуню поглядеть, как там Лоттино вымя. Мастит почти прошёл, и корова внимательно следила за хозяйкой добродушным карим глазом.
На стене коровника желтела новенькая вагонка, на которую денег было не жалко. Разумеется, это же корова, кормилица. Ксения усмехнулась.
Когда потеплело, Лизка начала запираться в бане. Чесалась не ногтями, а мочалкой – до красноты, до царапин, попробовала даже стиральным порошком тереться, но Динка доложила маме, та прибежала к предбаннику и стала колотиться в дверь.
– Давай начистоту поговорим, – сказала Ксения и тут же осеклась: глупо вышло, и тут эта «чистота» вылезла.
Лизка молчала, натянув до подбородка огромное розовое полотенце.
– Если тебе кажется, что от тебя пахнет потом, давай, я куплю тебе дезодорант, хочешь?
Молчание.
– Если у тебя что-то болит, скажи мне.
Помотала головой.
– Хочешь, к психологу съездим?
Отвернулась.
За окном в перелеске пели птицы. Вода капала с края лавки на пол. Пахло вениками и копеечным крапивным шампунем.
– Не делай так больше, хорошо?
В коровнике замычала голодная Лотта.
Лизка больше не тёрлась без нужды порошком и мочалкой, не устраивала истерик. Она помогала по дому, выполняла мамины задания для учёбы и молчала – почти всегда, за исключением случаев, когда к ней обращались.
Со временем с ней почти перестали говорить.
К концу седьмого года их жизни в «Уралуглероде», а от Рождества Христова две тысячи шестого, стало ясно, что Светлов спивается. Если раньше он ездил за водкой раз в неделю, изредка бывал мертвецки пьян, но худо-бедно занимался делами, то теперь без очередной стопки становился несносен, кричал и бил кулаком по столу, а после его трясло, как припадочного. В такие минуты говорить с ним могла только Динка: с ней он пошло сюсюкал, называл «дочей» и совал мелочь «на булавки», хотя ни в автолавке, ни в местном магазине никаких булавок не было.
Однажды он вышел из себя – Ксения уговаривала его не ехать пьяным за «догонкой» – и на глазах дочерей отвесил ей такую пощёчину, что она отлетела к стене. Динка несмело заныла: «Папочка, не надо!» Ксения перевела взгляд на Лизку: белая, как полотно, она стояла возле печки, зажав в кулаке рукоять кочерги, а в глазах – пугающая нездешняя чернота. Они встретились взглядами, и Ксения еле заметно качнула головой.
Светлов очухался, потрепал Динку по волосам и молча ушёл в сарай, где проторчал несколько часов, изображая, видимо, раскаяние.
Ксения насыпала в кастрюлю картошки и села к столу – чистить. От скуки включила телевизор. На фоне жёлтого рассвета над разорённой Тарой распрямлялась упрямая фигура Скарлетт ОХара. «Бог мне свидетель, я скорее украду или убью, но не буду голодать». Наверное, можно было и так… Фильм кончился, и Ксения убавила звук. Почему во время рекламной паузы звук всегда повышают? Как можно слушать эту несусветную чушь на такой громкости и оставаться в здравом уме?
– Если мы хотим, чтобы девочки получили нормальное образование, нам нужно переезжать в город. Мы не можем вечно держать их взаперти, – Ксении казалось, что она выбрала хорошее время для непростого разговора.
Светлов был сыт, немного пьян и выглядел благодушным.
– А так ли нужно образование? Ты вот, например, его используешь, когда коровье говно убираешь?
Неожиданно он швырнул ложку в тарелку, на дне которой оставался бульон, и жирные брызги попали ему на живот, обтянутый белой рубахой.
Лицо Ксении окаменело. Она встала, собрала тарелки и понесла их в кухню. Дзынь! Дзынь! Она нарочно не наклонялась над чаном для мытья посуды, кидая ложки с высоты.
– Прекрати! – закричал Светлов и ринулся в кухню, но, споткнувшись о порог, едва не упал плашмя. – Идиотка!
– Мы уедем, хочешь ты этого или нет, – спокойно проговорила Ксения за занавеской, – напоминаю, этот дом – мой.
– Твой? Я тебе покажу твой!
Он сдёрнул занавеску и попытался разорвать её пополам, но тугая ткань даже не трещала в его толстых пальцах.
– И по документам, и по факту, – продолжала она, намыливая тарелки аккуратно, одну за одной. – Во-первых, ты переписал его на меня, когда чуть не пошёл под суд из-за земли Петровича. Помнишь? Во-вторых, ты нехило перестроил эту халупу на остаток денег от квартиры – моей квартиры!
– Сука-а! Я тебя уничтожу! Сука!
Он бросился – но не к ней, а во двор.
– Сука-а!
Зимой в «Уралуглероде» можно было орать, сколько угодно – вокруг на километры ни одной живой души.
Перед новым годом затопили баню. Светлов по обыкновению пошёл на первый парок. Вернулся нескоро, разомлевший, розовый, как вареный рак, устроился перед телевизором в халате, неприлично оголив волосатые ноги, и постреливал глазами вокруг. Искал, с кем бы сцепиться для развлечения – и не находил: к Динке он прикипел, насколько мог; с Лизкой было неинтересно, она тварь бессловесная; с Ксенией бы неплохо, да она, словно предчувствуя, собрала узелок и ушлёпала по снегу в баню.
Ксения стояла, склонившись над тазом, и намыливала волосы. Пена шипела в ушах, поэтому она не сразу услышала, как в баню проникла Лизка. Шасть – и сидит в углу на скамейке, расплетает косы. Худая, белая вся, как мавка.
– Мам, – сказала, едва разлепляя губы, и Ксения вздрогнула.
– Ты что? Ты что?
– Что это, мам?
Ксения и думать забыла, что давно не показывалась дочерям без одежды: её тело, вынырнувшее из клубов пара, было сплошь покрыто синяками разных мастей. Атлас насилия и бессилия. Говорят, советских медиков учили запоминать стадии развития кровоподтёка по цветам купюр – от красного четвертака до жёлтого рубля. На её коже были всякие. На любой вкус.
Голос у дочери словно заржавел за месяцы молчания:
– Вот тварь…
– Тише!
– Посмотри, посмотри, что он с тобой сделал!
Лиза подскочила, схватила материну руку, словно снулую рыбу. Ксения не вырывалась, только другую руку прижала к телу, чтобы скрыть след от удлинителя, пересекающий грудь, как портупея.
– Я не хотела. Он мне отвратителен, – бормотала, – но он сказал, что, если я ему откажу, он… возьмётся за вас, – она в ужасе прижала ладонь ко рту, старая женщина с поникшими плечами, у которой в жизни не было ничего хорошего, только седина в волосах, не отличимая от хлопьев мыльной пены.
Дочь, наконец, отпустила её.
– Он и взялся.
Не голос, а шелест. Ксения почувствовала, что вода в тазу стала холодной, как в проруби. Оглянулась проверить, не распахнута ли дверь. Горячий пар щипал глаза, а ноги словно ледяной коркой покрылись. Закудахтала беспомощно:
– Как? Как?
– Он меня трогал. В-везде. Говорил, что я особенная, что я быстро выросла и превратилась в развратную грязную ш… как ты. Он сказал: мать твоя такая же. Ходишь, говорил, тут, сверкаешь коленками, платье носишь – жопа торчит.
Перед глазами Ксении аккуратно отёсанные брёвна поползли вверх, как эскалатор. Она пошатнулась и чуть не упала на печь белым нетронутым животом – туда Светлов не бил, говорил, в армии у кого-то селезёнка лопнула. Зачем ему проблемы, освидетельствования, допросы? А если она умрёт, самая умная, красивая, сильная и выносливая тварь во всей его пуне?
– Мам, мам, ты что? Тебе плохо? – зашептала Лизка и чужим, глухим голосом добавила, – мы его убьём.
– Нельзя такое говорить, что ты!
Ксения мелко трясла головой. Алюминиевый крестик со стёртой фигурой Христа дрожал на истерзанной груди.
– Можно. Если он тебя убьёт, мы с Динкой тоже подохнем. Он и на неё лапу наложит, дай только волю. Козёл гнусный.
– Лучше я, – теперь и у Ксении был потусторонний скрипящий голос.
– Если ты решишься, я помогу.
Лиза обдала её пугающей чернотой взгляда, переломилась в талии и стала горстями кидать в лицо холодную воду из обомшелой кадки.
Ксения одевалась в предбаннике долго, словно в бреду: пальцы плохо слушались, платок соскальзывал с влажных волос, от ватника оторвалась пуговица, мелькнула чёрным водоворотиком и закатилась в щель между досками пола.
Нет прощения. Нет прощения – ни ему, ни ей, Ксении.
Старые валенки соскользнули с обледенелой ступеньки. Ещё немного и, потеряв равновесие, треснулась бы головой о край одного из блоков, на которых стоит баня. Надо было новые валенки надеть, на резине. Упадёшь вот так, и никакая обувка тебе уже не понадобится – ни старая, ни «выходная».
Ой, ты, Коля, Коля, Николай,
Сиди дома не гуляй,
Не ходи на тот конец,
Ох, не носи девкам колец.
Валенки да валенки,
Эх, не подшиты стареньки.
Кровавое солнце катилось за горизонт – луч вспыхнул на отполированной до белизны рукояти топора, врубленного в колоду.
Перст указующий.
Остановилась, поглядела. Выдернула топор без всякого усилия, как из масла. На холодном металле блестел иней, так и хотелось припасть к нему разгорячённым ртом. Ловушка детства. Тысячу жизней назад она лизнула турник во дворе: подружки побежали за бабушкой, и она скоро вышла с чайником тёплой воды, но Ксения уже сидела на скамейке и делала вид, что ничего не произошло. Язык потом пару дней болел, и у всей еды был кислый металлический привкус.
Нельзя.
Нельзя ошибиться.
Топором ударишь его – обухом себя.
Что тогда будет с девочками?
Утром следующего дня Ксения появилась в дверях кухни, пошатываясь. Под глазом наливался синяк, в уголке рта запеклась кровь. Светлов провёл весёлую ночку.
Лиза помешивала кашу в одноухой закопчённой кастрюле.
Её бледные губы шевельнулись.
– Тварь.
Зашелестело в пуне, заскрипели половицы, завыло в трубе.
Тварррррр.
Ксения приложила палец к губам, и дом стих.
Светлов уехал в Староуральск по одному ему известным делам. Завтракать не стал.
Динка, отлынивая от занятий, сказалась больной, или, может, действительно заболела. Зимой она и раньше простужалась после мытья.
Красный луч перебирал ножи в посудном ящике. Ксения со скрипом задвинула его до упора.
По-декабрьски быстро темнело.
– Ляжешь с нами? – спросила еле слышно Лизка.
– Нет.
Дом пел на разные голоса.
Лизка долго не может уснуть. Олень таращится глупыми вышитыми глазами. Сквозь сон она слышит тарахтение «нивы» – это приехал Светлов. Она хочет встать и прокрасться к лестнице, чтобы послушать, что будет, но не может заставить себя вылезти из-под одеяла. Ватный монстр придавливает её к кровати. Пеленает тяжёлый, как угар, сон.
– Просыпайся!
Лиза открывает глаза. Хмурое утро таращится в окна. Ксения стоит простоволосая, в расстёгнутом ватнике. На месте верхней пуговицы торчат усики порванной нитки.
На нижней губе у Ксении кровь. Удивительно, как из такой белой губы может сочиться такое красное.
– Что?
Собираться, бежать в город, прочь, прочь, прочь?
– Папа пропал.
– Он же приезжал ночью.
Длинные фразы опять даются Лизе тяжело.
Ксения тараторит, как отличница у доски:
– Приехал пьяный, мы повздорили, он вышел во двор. Я слышала, заводил машину. Уехал – и нет его.
– Догоняется где-то?
– Может быть.
Лиза идёт выносить помои. Обувается в сенях и видит мамины «парадные» валенки на резине. Они стоят не на полочке, а в стороне, и подошвы у них в рыжем песке. Такого песка нет ни во дворе, ни на огороде. Где это мама умудрилась?
Воровато оглянувшись на дверь пуни, где гремит о дно подойника молоко, Лиза обтирает подошвы маминых валенок тряпочкой. Зачем – сама не знает. Нужно. Вот и всё.
На стол собирают молча. Динке относят еду в кровать – та даже не благодарит, с беспокойством поглядывая в окно. «А куда папа поехал?» За столом Ксения и Лиза молчат, не поднимают глаз, боятся брызнуть друг в друга выбродившей чернотой.
Крепчает мороз. Звеняще-чистое небо висит над безжизненным «Уралуглеродом».
Лиза знает: они одни, и никто не придёт на помощь.
Светлов не возвращается и к обеду. Ксения разогревает суп, тушёную капусту, бросает в кипяток сосиски – они лопаются, выворачиваются мякотью наружу. Увидев это, она бежит в отхожее место, где сухие спазмы сотрясают её с ног до головы.
Лизка шуршит у плиты, как мышь.
В углу скребётся настоящая мышь, неуловимая, как мститель.
«Тут, дядя, мыши».
Завывания в трубе становятся громче.
«И вострубили в трубы, народ восклицал громким голосом, и от этого обрушилась стена до основания, и войско вошло в город, и взяли город».
К обеду никто не притрагивается.
Красный луч лопается внутри стеклянной сахарницы, и капли разлетаются по всей кухне.
В сумерках стучат у ворот. «Кого ещё несёт?» Светлов бы стучать не стал, это точно. Лиза приоткрывает тяжёлую створку и видит участкового Петра Фёдоровича. В полинялом ватнике поверх форменной одежды он кажется ещё круглее, и она не сразу узнаёт его.
– Пфуй, не проехать, всю ночь снег шёл. Машину бросил на окружной, – бурчит он вместо приветствия, а потом, словно, спохватившись, уже в сенях спрашивает, – войти можно?
– Ой, Пётр Фёдорович, здравствуйте, – частит Ксения. – Чайку? Мы как раз собирались.
– Не до чаю, Ксения, не до чаю, – мнётся участковый.
– За пьянку, что ли, мой загремел?
Ксения умеет подстраиваться под собеседника. Секунда – и вот она уже заправская деревенская баба. «Мой». Лизу передёргивает, она уходит на кухню и там садится в самый тёмный угол.
Улыбка делает ссадины на лице Ксении заметнее. Пётр Фёдорович качает головой:
– Сильно он вчера нагрузился?
– Да, в дрезину. Уехал куда-то посреди ночи. Как видите, пыталась удержать – получила.
– Ладно, что вокруг да около ходить, – неожиданно зло говорит участковый, – в карьере Светлов. Доездился, прости Господи, – и добавляет тихо, чтобы Лиза не услышала, – погиб он, Ксюш.
Но Лиза слышит, слышит. Не она даже, а грозное существо внутри. Она вскидывается, как лезвие на пружине. Её как будто выключают в кухне и включают в коридоре – незаметная, неслышная, белые косы бьются за спиной.
Улыбка Ксении гаснет, лицо превращается в скорбную маску, но Лиза – только она! – успевает заметить, как на секунду, одну секунду, мелькает странное выражение…
Его не перепутаешь.
Она довольна.
Довольна.
Не рада случайности, а довольна – собой.
Собой?
А потом вместо черноты из глаз Ксении брызжут слёзы.
– Надо опознавать, Ксюша, – мягко говорит участковый.
Он снимает с крючка ватник и набрасывает ей на плечи:
– Застегнись, там мороз.
Лиза бросается подавать валенки. Под ними остаются влажные следы, но в суете и полумраке сеней их никто не замечает. Никто ли? Ксения смотрит на неё в упор.
Скрипит половица.
Воет в трубе.
Тваррррррр.
Чернота, выплёскиваясь из их глаз, затопляет дом.
– Я скоро, – Ксения клюёт дочь в ухо холодными губами.
В совершенной черноте, которая теперь не кажется страшной, Лиза допивает остывший чай, машинально ополаскивает кружку и поднимается наверх. Дом умолкает, мирно сопит Динка.
Светлов в карьере. В песчаном карьере.
Фонарь над крыльцом очерчивает жёлтый круг посреди заваленного снегом двора. В окно видны баня, огород, высокий забор, а за ним – непроглядная тьма, в которой прячется зубчатый лес.
Он был пьян и съехал с дороги в карьер.
Ещё и пару сигнальных столбиков сшиб – под снегом они совсем не видны, эти низенькие чёрно-белые столбики, похожие на сморчки.
Она не знает, куда он ездил.
Ночью шёл снег и занёс все следы.
Динка рыдает.
Лиза украдкой трёт мокрым пальцем глаза, чтобы покраснели.
Ксения плачет сама.
Участковый говорит: «Горе-то какое, господи».
Ксения плачет горше.
Ксюха-непруха, вокруг которой все мрут.
Староуральск, 2011
Не квартира, а костюм с чужого плеча. Тут жмёт, здесь тянет, и в целом в ней неудобно. Поскорее бы снять, да не снимешь теперь, она не съёмная.
Места мало, вещей много.
В окне монотонный бетон, убогая детская площадка и неаппетитная каша газона. Под качелями лужа, вокруг горки лужа. Десятилетняя Динка гулять не хочет, упирается, кривит ротик: «В лес хочу-у-у». В школе, правда, ей понравилось. Подружек завела, в отличницы пробивается.
Лизка отходила две недели в школу и сказала твёрдо: больше не пойду, хоть под поезд бросайте.
Ксения поковыляла к директрисе.
Недовольный охранник не хотел её пускать, ощупывал взглядом старушечью куртку, волосы с ранней сединой. Наконец, допустили до директрисы, как до августейшей особы. В кабинете у Ксении в глазах зарябило: кубки из поддельного золота, грамоты, фотографии, и на фоне всего этого великолепия – худенькая остроносая гестаповка.
– Вот они, плоды вашего семейного обучения, – закатила она глаза. – Не ребёнок у вас, а зверёныш. Маугли. Выпускной класс! Как только довели до такого? По-хорошему мне бы в опеку сообщить надо.
Ксения стояла перед ней, как царевич Алексей на картине Ге; сесть ей не предложили. Комкала в руках старые трикотажные перчаточки, изучала пол – тоже в клетку, кстати, как на картине.
Зверёныш! У зверёныша мать – зверь.
– В опеку? Это славно, что в опеку, – и зашипела, выдвинув голову вперёд, как кобра, – вас с людьми нормально разговаривать не учили? Думаете, если не состоятельная, то об меня ноги вытирать можно? Я не овца бессловесная. Лизу я из школы заберу, но, если вдруг, не дай бог, куда-нибудь на меня поступит какая-нибудь телега – я добьюсь, чтобы вас направили работать в школу для малолетних преступников. Я могу. Я всё могу. Это вы меня ещё плохо знаете, ясно? – И вышла, пока страх не попал в дыхательное горло.
Ждала пару недель тёток из опеки, драила полы, готовилась держать осаду. Никто не пришёл.
На работу Ксению не брали. «Какой у вас стаж? А почему столько не работали? Извините за прямоту, вы что, пьёте?» Она покрасила волосы, купила косметику и приличный костюм, но и это не спасло.
«Мы вам перезвоним», – очередной рот растянулся в вежливой равнодушной ухмылке. Разумеется, не перезвонили.
Изжёванная, как жвачка из детства, которую передавали от одной к другой пять девчонок, она тряслась в автобусе через весь город и думала с горькой иронией: «А что, если действительно начать пить? Я буду соответствовать их ожиданиям?»
В конце концов её взяли в универсам. Целыми днями раскладываешь товар по полкам: разобранное выдвинуть, свежее закопать поглубже, брошенное покупателями в зале списать или вернуть на место. К вечеру дуреешь, хочется зажмуриться и никогда больше не видеть всей этой нарочитой упаковочной пестроты.
В паре с Ксенией работала узбечка Нафиса, вечно радостная, как ребёнок.
– Ты красивая такая, Ксуша, – говорила, поглаживая её по форменной жилетке, – и дочки у тебя красивые. Вас Аллах любит, значит.
Ксения рассказала ей про Светлова. Проворные ручки Нафисы, мелькавшие среди молочных бутылок, на секунду остановились. Она обернулась:
– Его Аллах наказал. Злых людей он всегда наказывает.
– Нет, Нафис, не всегда. Всё несправедлива. Добрые люди много страдают.
– Страдают, – легко соглашалась Нафиса. – Такая жизнь. Кого Аллах любит, Ксуша, тому даёт трудности.
Приходя домой, Ксения падала на диван и сидела с полчаса, спустив до колен джинсы и уставившись в одну точку – ею обычно служил глупый букет на обоях, чуть более розовый, чем остальные. Дина щебетала что-то про школу, Лиза всё больше молчала.
Перед сном обязательно пили чай. Ксения крошила себе в чашку яблоко – бабушка Лида любила так делать. Одна из немногих привычек, которую она переняла с чугуевской стороны.
Дочери между собой почти не говорили.
– Мам, мам, мам, – колотила её вопросами Динка. – Ты не слушаешь?
Лиза перед сном обнимала её с недетским участием.
– Мам, – сказала она как-то, дыша из-за края одеяла свежестью зубной пасты, – а мы не можем поехать обратно в наш дом? Там было так просто.
Однажды вернувшись домой, Ксения замерла на пороге: дочери разговаривали на кухне. Диалог, даже спор. Слов не различить, только взволнованный голос Лизы и пронзительный Динкин.
Зазвенела посуда.
Дина заверещала:
– Я тебе не верю! Ты врешь!
Лиза вылетела в коридор, заткнув пальцами уши, и скрылась за дверью комнаты.
Динка ревела на кухне.
Они так и не признались, о чём говорили.
Никогда.
ЧАСТЬ 3. СРЕДНЯЯ (НИНА)
Про аспирантуру первым заговорил Дима.
– Ты не думала о кандидатской? Хороший вариантик.
У Димы всегда были наготове «хорошие вариантики» – этим и спасались.
– Куда? – Нина подняла глаза от стопки распечаток. – Мне тридцатник скоро. Я универ семь лет назад окончила, не помню уже ничего.
– Самое время подумать об аспирантуре. Для женщины преподавание – прекрасная вещь.
Пальцы, длинные и тонкие, привычно порхали над клавиатурой – Дима, не спрашивая, искал на сайте Университета программы вступительных экзаменов.
– Ничего сложного, – сообщил через минуту. – Язык, эссе и портфолио.
– Портфолио? Я что, модель?
– Теперь так везде. Собираешь доказательства своих достижений, победы, публикации…
– Публикации? У меня ни одной.
– Сейчас глянем. Вот смотри, нужно две статьи, требований никаких, неважно, «скопус»-не «скопус», публикуйся, где хочешь, хоть в «Советах пенсионерам». Ещё неплохо бы съездить на конференцию. Выступишь с докладом, пять минут позора – пять баллов к портфолио. Смекаешь?
– Какую ещё конференцию? Когда, Дима? У меня суды через день идут. Да я и представить не могу, о чём писать. По семейному?
– Зачем по семейному? Пиши по уголовному процессу.
– Да я уже всё забыла. Я же в этой области не практикую…
– Всё тебе разжёвывать надо. Возьми свой диплом да натаскай оттуда чего-нибудь. Думаешь, проверять будут? И статьи так же напишем. Времени полно, почти год. Давай-ка пока конференции поглядим. Так, Владивосток сразу отметаем, разоришься лететь, в Новосибе возрастной ценз… ты смотришь вообще? Для тебя же стараюсь!
Нина отлепила взгляд от пошлых пёстреньких обоев и заставила себя посмотреть в монитор.
– Вот! Староуральск! А?
Вздрогнула.
– К Ксюше заедешь как раз, повидаетесь. Вы же давно не встречались, с похорон, наверное? И, кстати, может, в бабушкиной квартире можно будет перекантоваться? Напиши Зое.
Бодрый тон мужа скрипел у неё на зубах.
– Не хочу.
– Почему?
– Долго объяснять.
– Она не сделала тебе ничего плохого. Нормальная девчонка. Вы же, в конце концов, сёстры…
– Двоюродные. Почти никто.
– С Ксюшей же ты общаешься.
– Ксюша – другое дело.
Чтобы прекратить разговор, Нина ушла на писк стиральной машины. Со злостью выковыривала из барабана ледяные полотенца и простыни и запихивала в розовый пластмассовый таз. Почему розовый? Зачем розовый?
На остеклённом балконе было свежее, чем в квартире. Стариковский квартал почти весь спал: тишина, окна погашены, жёлтая чешуя на деревьях рябит от ветра. В свете фонаря листья осыпались светлыми хлопьями, как гигантские снежинки.
От холода сводило пальцы. Простыни отдавали свежестью – и хорошо, и слава богу – она терпеть не могла запах порошка.
«Я плакала от боли, когда мать полоскать на речку посылала, а Зойка всё смеялась – ей нипочём». Откуда это? Какая ещё Зойка? Нина уронила на пол мокрый комок полотенца, выругалась вполголоса, чтоб муж не услышал, и вспомнила: Зойка – это сестра бабушки Лиды, юная подпольщица, расстрелянная во время войны. К чему она о ней вспомнила? Понятно, к чему. К скверу, к квартире, к Староуральску.
– Так ты поедешь? – крикнул из комнаты Дима.
– Поеду, куда деваться.
На упавшее полотенце налипла пыль, Нина скривилась и бросила его обратно в таз – перестирывать.
О том, что съела сухой бутерброд с кислым соусом и полоской вываренной курятины, Нина пожалела почти сразу. Голод этот «лёгкий ужин», как его называли отглаженные бортпроводницы, не утолил, только пить захотелось.
Погода в Староуральске, если верить страничке синоптиков, была хуже некуда. Ноябрь, метель – даже рифма не придумывается.
Самолёт кружил и кружил над городом, приноравливаясь и прицеливаясь, пассажиры ёрзали, бледнели, нервничали, кто-то молился вполголоса, а Нина думала только о том, как бы не блевануть.
«Вы как?» – соседка тронула её за локоть. Нина отмахнулась почти невежливо: от соседки тошнотно пахло приторными духами и – самую малость – алкоголем. Этот запах она чувствовала всегда.
Кружил самолёт.
Выли двигатели.
Кружило голову.
«Разбиться сейчас было бы странно, – некстати подумала Нина. – «Она погибла, пытаясь поступить в аспирантуру» – абсурд». Фыркнула, подбадривая, подстёгивая саму себя.
Соседка поглядела с опаской, видимо, подозревая, что Нина борется с тошнотой.
Чем тут поможешь?
«Вот будет позорище, если стошнит. Погибнуть, конечно, страшно, но всё же это как-то далеко, как будто и не бывает такого, а вот тошнота… Господи, ещё и уши заложило. Зачем, зачем я сюда лечу? Бабушки уже нет, Зойку я видеть не хочу, Ксюша… Разве что Ксюша. Сколько мы не виделись? Господи, я столько не была в Староуральске…»
Хлоп!
Самолёт плюхнулся на посадочную полосу.
Нину подбросило, но ремень не дал вылететь из кресла.
Жидко зааплодировали.
Сзади кого-то мучительно тошнило.
«Наш самолёт совершил посадку в аэропорту «Нижнее Бабино» города трудовой доблести Староуральск. Температура за бортом – 4 градуса. Благодарим за то, что выбрали…»
Ну, привет, Староуральск.
Давно не виделись.
Аэропорт «Нижнее Бабино» – необжитый, пахнущий резиной монстр из стекла и металла, недавно занявший место крошечного павильончика времён её юности – встретил неприветливо. Багажная лента никак не хотела запускаться, и Нина мысленно порадовалась, что запихнула все вещи в сумку для ручной клади. В туалете кто-то надымил электронной сигаретой, и в воздухе стояла вонь несвежего белья, плохо замаскированная «арбузной свежестью». Нину снова затошнило, и она поспешно натянула на нос шарфик. Он пах духами, любимым «Ночным жасмином» в тяжёлом чёрном флаконе.
Возле стойки утерянного багажа кто-то уже надрывался: «У меня там всё, понимаете, всё! Там вещи моего ребёнка!». Рыжеволосая девица сокрушалась по поводу вырванного колёсика дорожной сумки.
Шёл мокрый снег. Вереница машин ползла вдоль сияющего фасада аэропорта. Где-то там, среди них, чёрная «киа рио» А587БТ59, за рулём которой сидит усталый Самед, готовый отвезти её, куда душа пожелает. Желала, конечно, на Зои Чугуевой, 2, но пришлось вбить в поле «Куда?» адрес гостиницы «Урал». Когда-то в детстве она мечтала там пожить. Как там говорят, мечты сбываются, когда уже нахер не надо?
В баре гостиницы оказалось почти уютно: удобные стулья, негромкая музыка, приглушённый свет. Всё ещё хотелось вымыть голову, а потом лечь и вытянуться на чистом белье, но до двух часов дня всё это оставалось несбыточной мечтой. Официантка, сонно улыбаясь и чуть подворачивая каблук, принесла ей чашку американо.
– Что-нибудь ещё?
– Нет, спасибо.
Кофе, судя по запаху, сносный. Она поднесла чашку к лицу. Сквозь аромат арабики неожиданно пробились ячмень и цикорий бурого кофейного напитка, который пила по утрам бабушка Лида. Нина попыталась ухватиться за ускользающий край реальности – и не смогла. Её засосало.
Это случалось неожиданно – в кино, в метро, на кассе в «Пятёрочке». Хуже всего, если в суде, – пока пронырнёшь обратно в реальность, можно важное упустить.
Староуральск, 2017
Кажется, кафе называлось «Дарья». Строго говоря, не кафе даже, а круглосуточная забегаловка-шаурмячная на транспортной развязке, пропахшая хлоркой и прогорклым жиром, рай для всякого сброда. Место предложила Ксения: она по привычке всего дичилась и стеснялась, особенно кафе и магазинов одежды. Нина к тому времени уже девять лет не жила в Староуральске и совсем от него отвыкла. Им было одинаково неуютно, и это сближало похлеще семейных уз.
Нина приехала в «Дарью» с ночного рейса, заняла столик подальше от шумной компании таксистов и бессмысленно уставилась в окно. Ореолы фонарей, рыжие, воспалённые, расплывались по черноте. Набухшее небо всё равно висело выше, чем в Питере. Снег лежал на оконных отливах, как вата между рам в бабушкиной квартире.
Бабушка. Бабушка. Бабушка.
И квартиры теперь нет – она завещана Зойке. Бабушка сказала об этом Ксении за месяц до смерти, и та не обиделась. Зато Нина обиделась – за двоих. Почему Зойка? Почему всё ей?
Уныло звякнули трубки китайского колокольчика над входом. В кафе вошла Ксения. Она была в чёрном пуховике, тёмные волосы стянуты на затылке в тугой хвост, лицо молодое, гладкое, с какой-то особой чугуевской дерзинкой. Точь-в-точь бабушка Лида в молодости. Бабушка была красавицей от начала и до конца. На фотографии, где они сняты вместе с сестрой, это не так заметно: яркая Зоя затмевает Лиду, отвлекает своей тревожащей, недетской красотой. Зато на других, послевоенных, портретах от бабушки глаз не отвести. Потому что у Зои нет послевоенных портретов.
Все женщины в их роду красавицы – все, кроме Нины.
Ксения улыбнулась ей обветренными губами и прошла к стойке.
– Тебе взять что-нибудь?
Головы таксистов повернулись одновременно, как на нитку нанизанные.
Нина замотала головой.
Ксения заказала комплексный обед – их здесь подавали круглосуточно.
– Зря отказываешься, тут лучшая шаурма в городе. Я поем быстренько, пока Зоя не пришла. При ней как-то неудобно. Как твоё житьё-бытьё? Как учёба?
Нина молча смотрела, как Ксения хлебает суп. Что положено говорить в такие моменты родственникам, с которыми не виделся… лет восемь? Ничего, наверное. Не случайная же попутчица, в конце-то концов, чтобы ей душу изливать.
– Нормально. Универ давно окончила. Работаю юристом.
Ксения, казалось, хотела что-то ещё спросить, но передумала. Отодвинула пустую миску из-под супа и зашуршала обёрткой шаурмы.
– Как твои дела? Девочки как?
– Дина уехала в Москву. Лиза со мной.
– О, а куда Дина поступила?
– Никуда. С мужиком она уехала, – и тихо добавила, – мы с ней не общаемся. Вообще.
Повисла пауза. Ксения положила на стол наполовину раздетую шаурму и, не таясь, достала из сумки плоскую фляжечку.
– Возьми себе кофе, – сказала, – я поделюсь. Это хороший коньяк. «Старый Кенигсберг».
– Я крепкое не пью.
– Из-за Тамарки?
Нина подняла глаза. Ксения смотрела на неё в упор и, видимо, не испытывала никакого смущения. Бабушка бы не одобрила такой разговор.
– Нет, просто вкус не нравится.
– Извини, – Ксения оторвала от обёртки длинную полоску. – Бестактно, да? Я совсем одичала. Сначала жили, как Лыковы, в этом «Уралуглероде», а теперь я фасовщицей работаю, с людьми мало общаюсь.
Полоска свилась в колечко, и Ксения смела её на пол.
– Да ничего, – Нина смотрела в окно поверх её головы. – Ты что-нибудь о ней знаешь?
– О Тамарке-то? Видела один раз. У Пятёрочки. На опохмел клянчила. Я не дала. Бабе Лиде позвонила, она сказала: правильно, нечего. Слушай, ты куришь? Я выйти хочу.
– Нет, не курю.
Снег всё сыпал и сыпал. Он укрыл, как чехлами, припаркованные машины, устелил тротуар, с наветренной стороны наглухо залепил окна. А что, если Тамара лежит где-то там, под одним из этих обманчиво-тёплых одеял?
Мать.
Она отвыкла от этого слова.
Нина почувствовала, как заныл на боку шрам от ожога. Искали-искали, отчего может болеть, но безуспешно. «Психосоматика, – многозначительно сообщил тогда участковый терапевт. – Все болезни от неё. Даже рак. Вы головушкой-то не мотайте, девушка. Вы доктора Ветчинникова смотрите?» Она тогда вылетела из кабинета и, забежав за угол, расхохоталась так, что какая-то бабулька предложила позвать врача. «Я только что от него», – сквозь смех выдавила Нина.
Шрам сбегал от подмышки до середины бедра и там, где его натирала резинка трусиков, периодически нестерпимо чесался. «После стольких лет? Всегда», – такая у них с Димой была шутка. Он любил почему-то проводить по шраму пальцем, когда обнимал её сзади. Поначалу Нина думала, что это он так храбрится, показывает, что ему не мерзко, но Диме, кажется, действительно было «норм» – он так сказал, впервые увидев её бок в свете зеленоватой общажной лампы. Тогда обиделась, но потом поняла: так лучше, чем все эти участливые «да незаметно совсем» и взгляды на пляже, направленные куда угодно, лишь бы не на её изуродованный бок.
Кроме Димы и бабушки на шрам нормально реагировал только ещё один человек. Ну вот, обязательно же к чему-нибудь его вспомнить. Как чёрта.
Узелки, бугорочки, складочки.
Нина могла бы свой шрам с закрытыми глазами нарисовать. Лет в тринадцать столько у зеркала простояла в трусах и лифчике-нулёвке, что удивительно, как оно не задымилось от нагрузки.
«Лунный ландшафт, – шутил врач ожогового отделения, протягивая Нине мандарин. – Ты погоди, почисти кожуру. Господи, сущий волчонок».
Мандарин пылал посреди унылой палаты, как маленькая шаровая молния.
Бабушка стояла рядом с врачом в дверном проёме – высокая, седая, в белом халате поверх строгого костюма. Вместо рта – тонкая лиловая линия.
– Я могу… подойти к ней?
– Разумеется.
– Ниночка, ты меня помнишь?
– Баба.
И тут – Нина может поклясться чем угодно – бабушка заплакала. Две огромные прозрачные слезы выкатились из чудных, орехового цвета, чугуевских глаз, которыми Нину природа не наградила только в силу закона вселенской несправедливости.
Бабушка говорила, что Нина не может этого помнить.
«Ты была маленькая и отставала в развитии». Ага-ага, так отставала, что в школу пошла, едва семь лет сровнялось.
Но Нина помнила, помнила. Свои воспоминания ни с чем не спутаешь – у них есть глубина, фактура, запах. На двери палаты, например, краска лежала в десяток слоёв, в одном месте содранная до первого, нежно-голубого. Чешуйки можно было отколупывать, если никто не видит, и отправлять в рот. Выпуклые затёки, похожие на прыщи, оторвать ногтями не удавалось, но кто-то из маленьких пациентов придумал обводить их по кругу карандашом.
А мандарин? Ни один фрукт в её жизни не пах так маняще и сладко, как тот. Проглотив мякоть, Нина собрала кожуру в горсть и несколько дней мусолила во рту, на ночь засовывая под подушку, пока клад не обнаружила и не выбросила нянечка.
– Детский инспектор считает, что это была случайность. Девочка вбежала на кухню, толкнула мать под локоть, и та опрокинула ковшик с кипятком, – сказал врач. – К несчастью, вместо того, чтобы вызвать «скорую помощь», мать смазывала ожог маслом. Это расхожее заблуждение, опасное для больного. Ожог загноился, пришлось чистить, едва не случился сепсис… Когда мы приехали на вызов, мать была в состоянии алкогольного опьянения.
– Она алкоголичка, – в бабушкилидином голосе лязгали валки староуральских заводов. – Я добьюсь, чтобы Нина жила со мной.
Бабушка всегда добивалась, чего хотела.
– Ну и погодка!
Вокруг Ксении клубилось морозно-табачное облако. Она стряхнула снег с капюшона на пол и села к столу.
– Не надумала насчёт кофе?
– Я хочу хоть немного поспать перед… прощанием.
– Ты у Зои остановишься?
– В гостинице. Маленькая какая-то, в районе Белинского.
– Зачем? К нам бы заселилась, мы с Лизкой вдвоём, потеснимся. Она, кстати, на похороны не пойдёт завтра. Смена у неё в кафе, да и… можно её понять.
Ксения скомкала обёртку и швырнула в урну. Недолёт. Один из таксистов встал, чтобы помочь, но она его опередила.
– Сама, – сказала.
Вышло весомо и жёстко, по-чугуевски. Пока наклонялась, таксист ощупывал её бессовестным взглядом. Вернувшись, Ксения перегнулась к Нине через стол и, обдавая сладким коньячным духом, зашептала:
– Ты это… Знаешь, почему Дина уехала? Конечно, никто не знает. А я, я – знаю. Она считает, что я «папочку» убила.
Нина молчала. Что тут скажешь?
Вся эта история со Светловым случилась, когда она оканчивала школу. Ей не до того совсем было, а бабушка несколько раз моталась в садоводство, в полицию, к каким-то знакомым адвокатам и прокурорам. Трясла – чего с ней в жизни никогда не случалось – грамотами и значками, даже Зоину фотографию возила. Старшей Зои. Героини.
Лёжа в тяжёлом ватном одеяле, Нина тогда услышала, как на кухне бабушка сказала:
– Да они и не думали на тебя, им бы спихнуть на случай – и дело с концом. Но мне-то, понимаешь, надо, чтобы комар носа не подточил.
– Чугуевская репутация? – голос Ксении неприятно звенел.
– Да какая репутация! Ты что мне, не внучка?
– Да что ж ты, бабушка, об этом не вспоминала, когда меня мачехе отдала? Нинку-то вот не бросила.
Берцы Ксении загрохотали в прихожей.
– У тебя отец есть, Ксюша.
– У Нинки тоже. У всех людей есть отец.
– Не паясничай, Ксения! Куда ты так поздно? Как ты поедешь? Останься до утра!
– Девчонки ждут. Хозяйство. Мне всё не просто так даётся.
Хлопнула входная дверь, а за ней, как по команде, от сквозняка задрожали все двери квартиры.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/chitat-onlayn/?art=70278037?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.