Стихотворения

Стихотворения
Андрей Андреевич Вознесенский
Собрание больших поэтов
Звезда Политехнического музея, Андрей Вознесенский! Его удивительными стихотворениями зачитывалась страна, а выступления собирали тысячи зрителей. Но самое важное, что Вознесенский был настоящим реформатором русского стиха, тонким и прозорливым лириком, увлеченным, страстным поэтом – символом советской «оттепели» и мастером метафоры. Кажется, ничто не укрылось от его наблюдательного взгляда и тонкого слуха, настроенного на те «девяносто процентов музыки», составляющие всякого человека. В сборнике представлены избранные стихотворения поэта 1960—70-х годов – для тех читателей, кто, вслед за поэтом, «ищет не подобья – подлинника».
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Андрей Андреевич Вознесенский
Стихотворения

© Вознесенский А.А., наследники, 2023
© Трубников Г.И., предисловие, 2023
© Кошелев В.А., составление, 2023
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Я читаю Вознесенского
(газета «Час пик», май 1993 года)
Нам все еще не до поэзии. Это не в укор сказано. В самом деле, просто ни на что не хватает времени. Мы действительно заняты более насущными делами. Я и сам уже лет шесть почти не читаю Вознесенского.
А прежде я читал его примерно раз в месяц. Читал перед разными аудиториями – в школах, в общежитиях, в книжных магазинах, в литературных объединениях, в клубах и красных уголках, в библиотеках.
Как описать то состояние, которое испытываешь после двух-трех часов чтения, когда видишь глаза слушателей – отрешенные, восторженные, тревожные. В них уже проникло это чародейство, они уже никогда ни с кем не спутают Вознесенского, они будут искать сборники и публикации, переписывать стихи, читать их друзьям.
Сколько раз после окончания вечера подходили люди и полушепотом спрашивали: «Неужели все это напечатано?» Они чувствовали, что все ими сегодня услышанное является крамолой, чем-то недозволенным, что такие стихи подтачивают основы.
Позорно знать неправду и не назвать ее,
а назвавши, позорно не искоренять,
позорно похороны называть свадьбою,
да еще кривляться на похоронах.
    («Авось!»)
Или:
За что ты бьешь, дурак господен?
За то, что век твой безысходен!
Жена родила дурачка.
Кругом долги. И жизнь тяжка.
А ты за что, царек отечный?
За веру, что ли, за отечество?
За то, что перепил, видать?
И со страной не совладать!
    («Сон Тараса»)
Произнося последнюю фразу, я, войдя в роль, разыскивал глазами на стене обязательный для учреждений культуры официальный портрет и адресовал реплику насчет отечности и отечества непосредственно ему. После этого уже и самому недогадливому слушателю становилось ясно, что в стихотворении идет речь не только и не столько о XIX веке и Тарасе Шевченко, сколько о наших царьках, о нашем времени, обо мне самом и, стало быть, о человеке, который был тысячу лет назад и будет через тысячу лет.
Я бы даже не назвал это эзоповым языком. Все это делалось напоказ, Вознесенский явно дразнил своих цензоров. Все эти Монологи – битника, актера, Резанова, Мэрилин Монро, наконец, сингапурского шута – все это так прозрачно, в особенности в контексте всего творчества, пропитанного непринятием тоталитарной системы, что и мне часто хотелось спросить: «Как же это напечатали?»
Герцен так сказал об этом: «Надо сказать, что цензура чрезвычайно способствует развитию слога и искусства сдерживать свою речь. Человек, раздраженный оскорблявшим его препятствием, хочет победить его и почти всегда преуспевает в этом. Иносказательная речь хранит следы волнения, борьбы; в ней больше страсти, чем в простом изложении. Недомолвка сильнее под своим покровом, всегда прозрачным для того, кто хочет понимать. Сжатая мысль богаче смыслом, она острее; говорить так, чтобы мысль была ясна, но чтобы слова для нее находил сам читатель, – лучший способ убеждать. Скрытая мысль увеличивает силу речи, обнаженная – сдерживает воображение. Читатель, знающий, насколько писатель должен быть осторожен, читает его внимательно; между ним и автором устанавливается тайная связь; один скрывает то, что он пишет, а другой – то, что понимает. Цензура – та же паутина: мелких мух она ловит, а большие ее прорывают. Намеки на личности, нападки умирают под красными чернилами; но живые мысли, подлинная поэзия с презрением проходят через эту переднюю, позволив, самое большое, немного себя почистить».
В итоге, когда в новые времена литераторы извлекли «из стола» ненапечатанное, выяснилось, что Вознесенский напечатал, наверное, практически все, что хотел. Другой вопрос, как ему это давалось. Это еще предстоит изучить. Но стыдиться ему нечего. Разве что поставят в укор «Лонжюмо»…
В 1970 году, когда отмечался ленинский юбилей, мы у себя в институте вывесили стенгазету длиной метров в пять, целиком состоящую из кусков ленинских работ. Неделю у газеты стояла толпа. Парткомовские волки клацали зубами, но ничего не могли сделать. С одной стороны – явная крамола («коммунисты, которых надо вешать на поганых веревках», «партия у власти защищает своих мерзавцев», «товарищ Троцкий защитит мою позицию не хуже меня», и т. д.), с другой стороны – это же Ленин!
Кроме ленинских текстов в этой газете были стихи Пастернака и Вознесенского. Обращение к Ленину в 60-е годы было мощным оружием в борьбе против сталинизма, против тупости, против партийной олигархии. Здесь и не пахло ренегатством. Это был совершенно необходимый этап в развитии общественного сознания. Это был шаг к свободе.
Все прогрессы реакционны,
если рушится человек!
<… >
Но почему ж тогда, заполнив Лужники,
мы тянемся к стихам, как к травам
от цинги?
    («Оза»)
Десятки тысяч слушателей Лужников и Октябрьского зала, сотни тысяч читателей сборников Вознесенского искали и находили дух свободомыслия, традиционную для русской поэзии «тайную свободу».
На него писали тайные и публичные доносы, его выгонял из страны взбешенный Первый, каждая его публикация подавалась как одолжение интеллигенции, его сборники «не замечались», не рецензировались, его оскорбительным образом вскользь упоминали наряду с заурядностями, его имени не было среди двух десятков современных поэтов, рекомендуемых школьникам в учебниках литературы.
Да, он не повторил горькой участи Бродского, его печатали и выпускали за границу, и он возвращался. Но ставить в укор Поэту, что он жил одной жизнью со своим народом, – бессовестно. Судьба Художника всегда неповторима.
Поэт не имеет опалы,
спокоен к награде любой.
Звезда не имеет оправы
ни черной, ни золотой.
Звезду не убить каменюгами,
Ни точным прицелом наград.
Он примет удар камер-юнкерства,
посетует, что маловат.
Важны не хула или слава,
а есть в нем музыка иль нет.
Опальны земные державы,
Когда отвернется поэт.
    («Звезда над Михайловским»)
Опубликовать такие стихи как раз в тот момент, когда решается вопрос о присуждении Государственной премии, – это для Вознесенского характерно.
Крамола не в политическом намеке, не в обличении личности или правительства. Цензура бессильна перед самой поэтикой. Можно, конечно, заставить поэта заменить в строке слово, при этом пропадет прямой выпад, но исчезнет ли крамола? Обратимся к примеру.
Опять надстройка рождает базис.
Лифтер бормочет во сне Гельвеция,
Интеллигенция обуржуазилась,
родилась люмпен-интеллигенция.
Есть в русском «люмпен» от слова «любят».
Как выбивались в инженера,
из инженеров выходит в люди
их бородатая детвора.
<… >
Из инженеров выходят в дворники.
Кому-то надо страну мести.
    («Люмпен-интеллигенция»)
В первых изданиях этого стихотворения вместо «страну мести» было «землю мести». Подлинный текст восстановлен Вознесенским только в новые времена. Удар цензора был, как видим, точен: вместо глубинного исследования путей интеллигенции стихотворение вроде бы сводилось к бытовой зарисовке. Но почему-то ничего не получилось. Весь строй стихотворения, начиная с запева «Опять надстройка рождает базис», побуждает к философскому осмыслению бытового факта. В наметившейся тенденции ухода интеллигенции из престижных профессий Вознесенский увидел стремление к независимости от государства, бунт, зачатки будущей оппозиции.
Все мы все поняли, тем более, что в своих публичных выступлениях Вознесенский произносил именно «страну мести».
Многое из сказанного Вознесенским лет двадцать назад настолько обогнало время, что и сегодня воспринимается как крамола.
Родины разны, но небо едино,
Небом единым жив человек.
    («Васильки Шагала»)
Покушение на патриотизм. То, что эти стихи вызвали ярость «патриотов мнимых», – это понятно. Но и нормальному человеку трудно пережить в себе эту драму идей. Где, увы, История и Жизнь противопоставляют друг другу национальное и общечеловеческое. «Нет эллина, нет иудея». Тот, кто впервые это произнес, был распят патриотически настроенными соплеменниками. Но и спустя две тысячи лет такое даром не проходит: политика приговорят к высылке, проповедника – к забвению.
Всегда актуальный, Вознесенский всегда оказывается хоть на полшага, но впереди общественного сознания. Когда-то замечательный критик-шестидесятник В. Турбин заметил, что истинным учителем Вознесенского является Рабле. На первый взгляд это выглядело натяжкой. Лишь теперь понимаешь, что тогда Вознесенский вместе со всей страной, и, как всегда, немного впереди, переживал период Ренессанса, освобождаясь от коллективистского аскетизма, от того, что теперь называют «совковостью».
Потом пришло трагическое мироощущение, рожденное глубоким осознанием исторического пути России. И исподволь пробивалась вера – от пантеизма до православия. Эту тему – Вознесенский и христианство – предстоит разрабатывать критикам следующего века, сегодня на нее силенок не хватит.
Избегаю понятия «литература»,
но за дар твоей речи
отдал голову с плеч.
Я кому-то придурок,
но почувствовал шкурой,
как двадцатый мой век
на глазах
превращается
в Речь.
Его темное слово,
пока лирики телятся,
я сказал по разуму своему
на языке сегодняшней
русской интеллигенции,
перед тем как вечностью
стать ему.
    («Речь»)
Для тоталитарного режима страшно само по себе пробуждение мышления. А оно начинается с непохожести, с лексикона, в котором соседствуют сленг и трепетность молитвы, с рискованных словесных оборотов, с приглашения на этот пир чувства и разума всех предшественников, с музыки, которая еще не звучала. Конечно же – дело в музыке.
Но музыка – иной субстант,
где не губами, а устами.
Как исправный посетитель филармонии по любой, даже прежде не слышанной музыкальной фразе узнает Моцарта, Дебюсси, Прокофьева, так и мы узнаем Поэта по лексикону, по аллитерациям, по рифмам, по многому другому, что в совокупности называем музыкой. Совокупность – не вполне подходящее слово, здесь речь идет о «биологии стиха».
Удивительна запоминаемость стихов Вознесенского. Они – как прививка, которую делают в раннем возрасте, – создают иммунитет против примитивизма, пошлости, низости.
Я обязан Вознесенскому всем. Его стихи и поэмы, привитые к моей памяти, ставшие моей плотью, помогли мне выжить, «вынести огонь сквозь потраву».
Ревную за Вознесенского. Несмотря на популярность, по-настоящему самый полифоничный, самый универсальный поэт современности всё же пока не востребован Россией.
Впрочем, самый полифоничный и самый универсальный поэт XIX века тоже был долго не востребован. Слава Пушкина возродилась в России и воцарилась в ней окончательно лишь в 1880 году, то есть почти через пятьдесят лет после его смерти, когда открыли памятник в Москве, когда на торжественном собрании о Пушкине говорили непримиримые между собой Достоевский и Тургенев.
Не потерять бы нам священного трепета и глубинного восприятия, когда мы имеем дело со своей литературой – той, может быть, единственной ценностью, которую Россия предъявит на Страшном Суде. Культура нации – в языке, так почему нам все еще не до поэзии?
Георгий Трубников

Из книги «Мозаика»

Последняя электричка
Мальчики с финками, девочки с фиксами.
Две контролерши заснувшими сфинксами.
Я еду в этом тамбуре,
спасаясь от жары.
Кругом гудят, как в таборе,
гитары и воры.
И как-то получилось,
что я читал стихи
между теней плечистых,
окурков, шелухи.
У них свои ремесла.
А я читаю им,
как девочка примерзла
к окошкам ледяным.
На чёрта им девчонка
и рифм ассортимент?
Таким, как эта, – с челкой
и пудрой в сантиметр?!
Стоишь – черты спитые,
на блузке видит взгляд
всю дактилоскопию
малаховских ребят.
Чего ж ты плачешь бурно,
и, вся от слез светла,
мне шепчешь нецензурно —
чистейшие слова?..
И вдруг из электрички,
ошеломив вагон,
ты, чище Беатриче,
сбегаешь на перрон!
    1959

Параболическая баллада
Судьба, как ракета, летит по параболе
Обычно – во мраке и реже – по радуге.
Жил огненно-рыжий художник Гоген,
Богема, а в прошлом – торговый агент.
Чтоб в Лувр королевский попасть из Монмартра,
Он
дал
кругаля через Яву с Суматрой!
Унесся, забыв сумасшествие денег,
Кудахтанье жен, духоту академий.
Он преодолел
тяготенье земное.
Жрецы гоготали за кружкой пивною:
«Прямая – короче, парабола – круче,
Не лучше ль скопировать райские кущи?»
А он уносился ракетой ревущей
Сквозь ветер, срывающий фалды и уши.
И в Лувр он попал не сквозь главный порог —
Параболой
гневно
пробив потолок!
Идут к своим правдам, по-разному храбро,
Червяк – через щель, человек – по параболе.
Жила-была девочка рядом в квартале.
Мы с нею учились, зачеты сдавали.
Куда ж я уехал!
И черт меня нес
Меж грузных тбилисских двусмысленных звезд!
Прости мне дурацкую эту параболу.
Простывшие плечики в черном парадном…
О, как ты звенела во мраке Вселенной
Упруго и прямо – как прутик антенны!
А я всё лечу,
приземляясь по ним —
Земным и озябшим твоим позывным.
Как трудно дается нам эта парабола!..
Сметая каноны, прогнозы, параграфы,
Несутся искусство,
любовь
и история —
По параболической траектории!
В сибирской весне утопают калоши.
А может быть, всё же прямая – короче?
    1959

Колесо смеха
Летят носы клубникой,
подолы и трико.
А в центре столб клубится —
о-го-го!
Смеху сколько —
скользко!
Девчонки и мальчишки
слетают в снег, визжа,
как с колеса точильщика
иль с веловиража.
Не так ли жизнь заносит
министров и портных,
им задницы занозит
и скидывает их?
Как мне нужна в поэзии
святая простота,
но мчит меня по лезвию
куда-то не туда.
Обледенели доски.
Лечу под хохот толп,
а в центре, как Твардовский,
стоит дубовый столб.
Слетаю метеором под хохот и галдеж…
Умора!
Ой, умрешь.
    1953

В. Б
Нет у поэтов отчества.
Творчество – это отрочество.
Ходит он – синеокий,
гусельки на весу,
очи его – как окуни
или окно в весну.
Он неожидан, как фишка.
Ветренен, точно март…
Нет у поэта финиша.
Творчество – это старт.
    1957

Гойя
Я – Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворон,
слетая на поле нагое.
Я – Горе.
Я – голос
войны, городов головни на снегу
сорок первого года.
Я – голод.
Я – горло
повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью голой…
Я – Гойя!
О, грозди
возмездья! Взвил залпом на Запад —
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил
крепкие звезды —
как гвозди.
Я – Гойя.
    1957

«Кто мы – фишки или великие…»
Кто мы – фишки или великие?
Гениальность в крови планеты.
Нету «физиков», нету «лириков» —
лилипуты или поэты!
Независимо от работы
нам, как оспа, привился век.
Ошарашивающее – «Кто ты?»
нас заносит, как велотрек.
Кто ты? Кто ты? А вдруг – не то?..
Как Венеру шерстит пальто!
Кукарекать стремятся скворки,
архитекторы – в стихотворцы!
И оттаивая ладошки,
поэтессы бегут в лотошницы.
Ну а ты?..
Уж который месяц —
В звезды метишь, дороги месишь…
Школу кончила, косы сбросила,
побыла продавщицей – бросила.
И опять, и опять, как в салочки,
меж столешниковых афиш,
несмышленыш,
олешка,
самочка,
запыхавшаяся стоишь!..
Кто ты? Кто?! – Ты глядишь с тоскою
в книги, в окна – но где ты там? —
Припадаешь, как к телескопам,
к неподвижным мужским зрачкам…
Я брожу с тобой в толщах снега…
Я и сам посреди лавин,
вроде снежного человека,
абсолютно неуловим.
    1958

«Меня пугают формализмом…»
Меня пугают формализмом.
Как вы от жизни далеки,
пропахнувшие формалином
и фимиамом знатоки!
В вас, может, есть и целина,
но нет жемчужного зерна.
Искусство мертвенно без искры,
не столько Божьей, как людской,
чтоб слушали бульдозеристы
непроходимою тайгой.
Им приходилось зло и солоно,
но чтоб стояли, как сейчас,
они – небритые, как солнце,
и точно сосны – шелушась.
И чтобы девочка-чувашка,
смахнувши синюю слезу,
смахнувши – чисто и чумазо,
смахнувши – точно стрекозу,
в ладони хлопала раскатисто…
Мне ради этого легки
любых ругателей рогатины
и яростные ярлыки.
    1953

Из книги «Парабола»

Дорожная
В одном вагоне – четыре гармони,
Четыре чёрта в одном вагоне.
Четыре чуба, четыре пряжки,
Четыре,
Четыре,
Четыре пляски!
Эх, чечеточка, барыня, барыня!
Одна девчонка —
Четыре парня.
Четыре чуда, четыре счастья,
Хоть разревись —
Разорвись на части!
Кончена учеба. Пути легли
Во все четыре конца земли.
Чимкент,
Чукотка,
Сибирь,
Алтай…
Эх, чечеточка!
Выбирай!
    <1960>

Торгуют арбузами
Москва завалена арбузами.
Пахнуло волей без границ.
И веет силой необузданной
от возбужденных продавщиц.
Палатки. Гвалт. Платки девчат.
Хохочут. Сдачею стучат.
Ножи и вырезок тузы.
«Держи, хозяин, не тужи!
Кому кавун? Сейчас расколется!»
И так же сочны и вкусны
милиционерские околыши
и мотороллер у стены.
И так же весело и свойски,
как те арбузы у ворот,
земля мотается
в авоське
меридианов и широт!
    1956

Репортаж с открытия ГЭС
Мы – противники тусклого.
Мы приучены к шири —
самовара ли тульского
или ТУ-104.
Затаенно, по-русски,
быстриною блестят
широченные русла
в миллион киловатт.
В этом пристальном крае,
отрицатели мглы,
мы не ГЭС открываем —
открываем миры.
И стоят возле клуба,
описав полукруг,
Магелланы, Колумбы
Из Коломн и Калуг,
судят веско, не робко,
что там твой эрудит…
Обалдело Европа
в объективы глядит.
И сверкают, как слитки,
лица крепких ребят
белозубой улыбкой
в миллиард киловатт.
    <1958>

Из сибирского блокнота
Здесь гостям наливают
так, что вышибут дух.
Здесь уж если рожают,
обязательно двух!
Если сучья – так бивни,
а уж если река,
блещут, будто турбины,
белых рыбин бока.
Как пружина раскрученный,
бьет сазан из сачка.
Солнце брызжет из тучи,
как с тугого
соска!
Ты куда, попрыгунья
с молотком на боку?
Ты работала в ГУМе,
ты махнула в тайгу.
Точно шарик пинг-понга,
ты стучишь о мостки,
аж гудят перепонки
тугоухой тайги!
Ты о елочки колешься.
Там, где лес колдовал,
забиваешь ты колышки:
«Домна». «Цех». «Котлован».
Как в шекспировских актах —
«Лес». «Развалины». «Ров».
Героини в палатках.
Перекройка миров.
    1958

Ода сплетникам
Я славлю скважины замочные.
Клевещущему —
исполать.
Все репутации подмочены.
Трещи,
трехспальная кровать!
У, сплетники! У, их рассказы!
Люблю их царственные рты,
их уши,
точно унитазы,
непогрешимы и чисты.
И версии урчат отчаянно
в лабораториях ушей,
что кот на даче у Ошанина
сожрал соседских голубей,
что гражданина А в редиске
накрыли с балериной Б…
Я жил тогда в Новосибирске
в блистанье сплетен о тебе.
Как пулеметы, телефоны
меня косили наповал.
И точно тенор – анемоны,
я анонимки получал.
Междугородные звонили.
Их голос, пахнущий ванилью,
шептал, что ты опять дуришь,
что твой поклонник толст и рыж.
Что таешь, таешь льдышкой тонкой
в пожатье пышущих ручищ…
Я возвращался.
На Волхонке
лежали черные ручьи.
И всё оказывалось шуткой,
насквозь придуманной виной,
и ты запахивала шубку
и пахла снегом и весной.
Так ложь становится гарантией
твоей любви, твоей тоски…
Орите, милые, горланьте!..
Да здравствуют клеветники!
Смакуйте! Дергайтесь от тика!
Но почему так страшно тихо?
Тебя не судят, не винят,
и телефоны не звонят…
    1958

Тбилисские базары
носы на солнце лупятся,
как живопись на фресках
Долой Рафаэля!
Да здравствует Рубенс!
Фонтаны форели,
цветастая грубость!
Здесь праздники в будни,
арбы и арбузы.
Торговки – как бубны,
в браслетах и бусах.
Индиго индеек.
Вино и хурма.
Ты нынче без денег?
Пей задарма!
Да здравствуют бабы,
торговки салатом,
под стать баобабам
в четыре обхвата!
Базары – пожары.
Здесь огненно, молодо
пылают загаром
не руки, а золото.
В них отблески масел
и вин золотых.
Да здравствует мастер,
что выпишет их!
    1958

Горный родничок
Стучат каблучонки
как будто копытца
девчонка к колонке
сбегает напиться
и талия блещет
увертливей змейки
и юбочка плещет
как брызги из лейки
хохочет девчонка
и голову мочит
журчащая челка
с водою лопочет
две чудных речонки
к кому кто приник?
и кто тут
девчонка?
и кто тут родник?
    1955

В горах
Здесь пишется, как дышится, —
Взволнованно, распахнуто,
Как небосводам пышется
И как звенится пахотам.
Здесь кручи кружат головы,
И жмурятся с обочины,
Как боги полуголые,
Дорожные рабочие!
И девушки с черешнями
И вишнями в охапке —
Как греческие, грешные
Богини и вакханки.
Носы на солнце лупятся,
Как живопись на фресках.
Здесь пишется – как любится,
Взволнованно и дерзко!
    <1958>

Туля
Кругом тута и туя.
А что такое – Туля?
То ли турчанка —
тонкая талия?
То ли речонка —
горная,
талая?
То ли свистулька?
То ли козуля?
Туля!
Я ехал по Грузии,
грушевой, вешней,
среди водопадов
и белых черешней.
Чинары, чонгури,
цветущие персики
о маленькой Туле
свистали мне песенки.
Мы с ней не встречались.
И всё, что успели,
столкнулись – расстались
на Руставели…
Но свищут пичуги
в московском июле:
«Туит —
ту-ту —
туля!
Туля! Туля!»
    1958

Первый лед
Мерзнет девочка в автомате,
прячет в зябкое пальтецо,
всё в слезах и губной помаде
перемазанное лицо.
Дышит в худенькие ладошки.
Пальцы – льдышки. В ушах – сережки.
Ей обратно одной, одной
вдоль по улочке ледяной.
Первый лед. Это в первый раз.
Первый лед телефонных фраз.
Мерзлый след на щеках блестит —
первый лед от людских обид.
Поскользнешься, ведь в первый раз.
Бьет по радио поздний час.
Эх, раз,
еще раз,
еще много, много раз.
1956

«Лежат велосипеды…»
В. Бокову
Лежат велосипеды
в лесу, в росе.
В березовых просветах
блестит шоссе.
Попадали, припали
крылом к крылу,
педалями – в педали,
рулем – к рулю.
Да разве их разбудишь —
ну хоть убей! —
оцепенелых чудищ
в витках цепей.
Большие, изумленные,
глядят с земли.
Над ними – мгла зеленая,
смола, шмели.
В шумящем изобилии
ромашек, мят
лежат. О них забыли.
И спят, и спят.
    1957

Тайгой
Твои зубы смелы
в них усмешка ножа
и гудят как шмели
золотые глаза!
мы бредем от избушки
нам трава до ушей
ты пророчишь мне взбучку
от родных и друзей
ты отнюдь не монахиня
хоть в округе – скиты
бродят пчелы мохнатые
нагибая цветы
я не знаю – тайги
я не знаю – семьи
знаю только зрачки
знаю – зубы твои
на ромашках роса
как в буддийских пиалах
как она хороша
в длинных мочках фиалок
в каждой капельке-мочке
отражаясь мигая
ты дрожишь как Дюймовочка
только кверху ногами
ты – живая вода
на губах на листке
ты себя раздала
всю до капли – тайге.
    1958

Крылья
Дрыхнут боги в облаках —
Лежебоки
в гамаках!
Что нам боги? Что нам птицы,
Птичьи всякие традиции?!
Крылья?!..
Непонятно даже:
Что в них видели века?
Их
всё ближе
к фюзеляжу
Прижимают
облака.
Нашим чудо-аппаратам
Чужды пережитки крыльев,
Люди новое открыли,
Людям стало мало крыльев,
Людям
Дерзким и крылатым.
    <1958>

Земля
Мы любим босыми
Ступать по земле,
По мягкой, дымящейся, милой земле.
А где? В Абиссинии?
Или в Мессине?
В Гаване? В пустыне?
В рязанском селе?
Мы – люди.
Мы любим ступать по земле.
В нас токи земли, как озноб, пробегают.
Но, как изолятор, нас с ней разделяют
Асфальты, булыжники, автомобили…
Мы запах земли в городах позабыли.
И вдруг улыбнемся – сквозь город,
сквозь гнейсы
Зеленое деревце
брызнет,
как гейзер!..
Мне снится земля без оков, без окопов,
Без копоти взрывов,
в мечтах телескопов,
В липах, в эвкалиптах, в радугах павлиньих,
В сумасшедших лифтах,
В ливнях алюминиевых!
Мир морей и женщин, поездов навстречу —
Фырчущий,
фруктовый,
чудо-человечий!..
Где-нибудь на Марсе выйдет гость с Земли.
Выйдет, улыбнется, вынет горсть земли —
Горсточку горячей,
Милой, чуть горчащей,
Мчащейся вдали
Матери-Земли!
    <1958>

Из книги «40 лирических отступлений из поэмы „Треугольная груша“»

Стриптиз
В ревю
танцовщица раздевается, дуря…
Реву?..
Или режут мне глаза прожектора?
Шарф срывает, шаль срывает, мишуру,
как сдирают с апельсина кожуру.
А в глазах тоска такая, как у птиц.
Этот танец называется «стриптиз».
Страшен танец. В баре лысины и свист,
как пиявки, глазки пьяниц налились.
Этот рыжий, как обляпанный желтком,
пневматическим исходит молотком!
Тот, как клоп, —
апоплексичен и страшон.
Апокалипсисом воет саксофон!
Проклинаю твой, Вселенная, масштаб!
Марсианское сиянье на мостах,
проклинаю,
обожая и дивясь.
Проливная пляшет женщина под джаз!..
«Вы Америка?» – спрошу как идиот.
Она сядет, сигаретку разомнет.
«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас
акцент!
Закажите-ка мартини и абсент».
    1961

Лобная баллада
Их величеством поразвлечься
прет народ от Коломн и Клязьм.
«Их любовница – контрразведчица
англо-шведско-немецко-греческая…»
Казнь!
Царь страшон: точно кляча, тощий,
почерневший, как антрацит.
По лицу проносятся очи,
как буксующий мотоцикл.
И когда голова с топорика
подкатилась к носкам ботфорт,
он берет ее
над толпою,
точно репу с красной ботвой!
Пальцы в щеки впились, как клещи,
переносицею хрустя,
кровь из горла на брюки хлещет.
Он целует ее в уста.
Только Красная площадь ахнет,
тихим стоном оглушена:
«А-а-анхен!..»
Отвечает ему она:
«Мальчик мой, государь великий,
не судить мне твоей вины,
но зачем твои руки липкие
солоны?
баба я
вот и вся провинность
государства мои в устах
я дрожу брусничной кровиночкой
на державных твоих усах
в дни строительства и пожара
до малюсенькой ли любви?
ты целуешь меня Держава
твои губы в моей крови
перегаром борщом горохом
пахнет щедрый твой поцелуй
как ты любишь меня Эпоха
обожаю тебя
царуй!..»
Царь застыл – смурной, малохольный,
царь взглянул с такой меланхолией,
что присел заграничный гость,
будто вбитый по шляпку гвоздь.
    1961

Нью-Йоркская птица
На окно ко мне садится
в лунных вензелях
алюминиевая птица —
вместо тела
фюзеляж
и над ее шеей гайковой
как пламени язык
над гигантской зажигалкой
полыхает
женский
лик!
(В простынь капиталистическую
завернувшись, спит мой друг.)
кто ты? бред кибернетический?
полуробот? полудух?
помесь королевы блюза
и летающего блюдца?
может ты душа Америки
уставшей от забав?
кто ты юная химера
с сигареткою в зубах?
но взирают не мигая
не отерши крем ночной
очи как на Мичигане
у одной
у нее такие газовые
под глазами синячки
птица что предсказываешь?
птица не солги!
что ты знаешь, сообщаешь?
что-то странное извне
как в сосуде сообщающемся
подымается во мне
век атомный стонет в спальне…
(Я ору. И, матерясь,
мой напарник,
как ошпаренный,
садится на матрас.)
    1961

Антимиры
Живёт у нас сосед Букашкин,
в кальсонах цвета промокашки.
Но, как воздушные шары,
над ним горят
Антимиры!
И в них магический, как демон,
Вселенной правит, возлежит
Антибукашкин, академик,
и щупает Лоллобриджид.
Но грезятся Антибукашкину
виденья цвета промокашки.
Да здравствуют Антимиры!
Фантасты – посреди муры.
Без глупых не было бы умных,
оазисов – без Каракумов.
Нет женщин —
есть антимужчины,
в лесах ревут антимашины.
Есть соль земли. Есть сор земли.
Но сохнет сокол без змеи.
Люблю я критиков моих.
На шее одного из них,
благоуханна и гола,
сияет антиголова!..
…Я сплю с окошками открытыми,
а где-то свищет звездопад,
и небоскребы
сталактитами
на брюхе глобуса висят.
И подо мной
вниз головой,
вонзившись вилкой в шар земной,
беспечный, милый мотылек,
живешь ты,
мой антимирок!
Зачем среди ночной поры
встречаются антимиры?
Зачем они вдвоем сидят
и в телевизоры глядят?
Им не понять и пары фраз.
Их первый раз – последний раз!
Сидят, забывши про бонтон,
ведь будут мучиться потом!
И уши красные горят,
как будто бабочки сидят…
…Знакомый лектор мне вчера
сказал: «Антимиры? Мура!»
Я сплю, ворочаюсь спросонок,
наверно, прав научный хмырь.
Мой кот, как радиоприемник,
зеленым глазом ловит мир.
    <1962>

«Я сослан в себя…»
Я сослан в себя
я – Михайловское
горят мои сосны смыкаются
в лице моем мутном как зеркало
сморкаются лоси и перголы
природа в реке и во мне
и где-то еще – извне
три красные солнца горят
три рощи как стекла дрожат
три женщины брезжут в одной
как матрешки – одна в другой
одна меня любит смеется
другая в ней птицей бьется
а третья – та в уголок
забилась как уголек
она меня не простит
она еще отомстит
мне светит ее лицо
как со дна колодца —
кольцо
    1961

Бьют женщину
Бьют женщину. Блестит белок.
В машине темень и жара.
И бьются ноги в потолок,
как белые прожектора!
Бьют женщину. Так бьют рабынь.
Она в заплаканной красе
срывает ручку, как рубильник,
выбрасываясь на шоссе!
И взвизгивали тормоза.
К ней подбегали, тормоша.
И волочили, и лупили
лицом по лугу и крапиве…
Подонок, как он бил подробно,
стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!
Вонзался в дышащие ребра
ботинок узкий, как утюг.
О, упоенье оккупанта,
изыски деревенщины…
У поворота на Купавну
бьют женщину.
Бьют женщину. Веками бьют,
бьют юность, бьет торжественно
набата свадебного гуд,
бьют женщину.
А от жаровен на щеках
горящие затрещины?
Мещанство, быт – да еще как! —
бьют женщину.
Но чист ее высокий свет,
отважный и божественный.
Религий – нет, знамений – нет.
Есть Женщина!..
…Она, как озеро, лежала,
стояли очи, как вода,
и не ему принадлежала,
как просека или звезда,
и звезды по небу стучали,
как дождь о черное стекло,
и, скатываясь, остужали
ее горячее чело.
    1960

Осень в Сигулде
Свисаю с вагонной площадки,
прощайте,
прощай, мое лето,
пора мне,
на даче стучат топорами,
мой дом забивают дощатый,
прощайте,
леса мои сбросили кроны,
пусты они и грустны,
как ящик с аккордеона,
а музыку – унесли,
мы – люди,
мы тоже порожни,
уходим мы,
так уж положено,
из стен,
матерей
и из женщин,
и этот порядок извечен,
прощай, моя мама,
у окон
ты станешь прозрачно, как кокон,
наверно, умаялась за день,
присядем,
друзья и враги, бывайте,
гуд бай,
из меня сейчас
со свистом вы выбегаете,
и я ухожу из вас,
о родина, попрощаемся,
буду звезда, ветла,
не плачу, не попрошайка,
спасибо, жизнь, что была,
на стрельбищах
в 10 баллов
я пробовал выбить 100,
спасибо, что ошибался,
но трижды спасибо, что
в прозрачные мои лопатки
вошла гениальность, как
в резиновую
перчатку
красный мужской кулак,
«Андрей Вознесенский» – будет,
побыть бы не словом, не бульдиком,
еще на щеке твоей душной —
«Андрюшкой»,
спасибо, что в рощах осенних
ты встретилась, что-то спросила
и пса волокла за ошейник,
а он упирался,
спасибо,
я ожил, спасибо за осень,
что ты мне меня объяснила,
хозяйка будила нас в восемь,
а в праздники сипло басила
пластинка блатного пошиба,
спасибо,
но вот ты уходишь, уходишь,
как поезд отходит, уходишь…
из пор моих полых уходишь,
мы врозь друг из друга уходим,
чем нам этот дом неугоден?
ты рядом и где-то далёко,
почти что у Владивостока,
я знаю, что мы повторимся
в друзьях и подругах, в травинках,
нас этот заменит и тот —
«природа боится пустот»,
спасибо за сдутые кроны,
на смену придут миллионы,
за ваши законы – спасибо,
но женщина мчится по склонам,
как огненный лист за вагоном…
Спасите!
    1961

Монолог битника
Лежу, бухой и эпохальный.
Постигаю Мичиган.
Как в губке, время набухает
в моих веснушчатых щеках.
В лице, лохматом, как берлога,
лежат озябшие зрачки.
Перебираю, как брелоки,
прохожих, огоньки.
Ракетодромами гремя,
дождями атомными рея,
плевало время на меня,
плюю на время!
Политика? К чему валандаться?
Цивилизация душна.
Вхожу, как в воду с аквалангом,
в тебя, зеленая душа…
Мы – битники. Среди хулы
мы – как звереныши, волчата.
Скандалы точно кандалы
за нами с лязгом волочатся.
Когда магнитофоны ржут
с опухшим носом скомороха,
вы думали – я шут?
Я – суд!
Я – Страшный суд. Молись, эпоха!
    1961

«Бегите – в себя, на Гаити, в костелы…»
Э. Неизвестному
Бегите – в себя, на Гаити, в костелы,
в клозеты, в Египты —
бегите!
Нас темные, как батыи,
машины поработили.
В судах их клевреты наглые,
из рюмок дуя бензин,
вычисляют: кто это в Англии
вел бунт против машин?
Бежим!..
А в ночь, поборовши робость,
создателю своему
кибернетический робот:
«Отдай, – говорит, – жену!
Имею слабость к брюнеткам, – говорит. —
Люблю
на тридцати оборотах. Лучше по-хорошему
уступите!..»
О хищные вещи века!
На душу наложено вето.
Мы в горы уходим и в бороды,
ныряем голыми в воду,
но реки мелеют, либо
В морях умирают рыбы…
…Душа моя, мой звереныш,
меж городских кулис
щенком с обрывком веревки
ты носишься и скулишь!
А время свистит красиво
над огненным Теннесси,
загадочное, как сирин
с дюралевыми шасси.
    1961

«Я – семья…»
Ж.-П. Сартру
Я – семья
во мне как в спектре живут семь «я»
невыносимых как семь зверей
а самый синий
свистит в свирель!
а весной
мне снится
что я – восьмой!
    1962

Противостояние очей
Третий месяц ее хохот нарочит,
третий месяц по ночам она кричит.
А над нею, как сиянье, голося,
вечерами
разражаются
глаза!
Пол-лица ошеломленное стекло
вертикальными озерами зажгло.
…Ты худеешь. Ты не ходишь на завод,
ты их слушаешь, как лунный садовод,
жизнь и боль твоя, как влага к облакам,
поднимается к наполненным зрачкам.
Говоришь: «Невыносима синева!
И разламывает голова!
Кто-то хищный и торжественно-чужой
свет зажег и поселился на постой…»
Ты грустишь – хохочут очи, как маньяк.
Говоришь – они к аварии манят.
Вместо слез —
иллюминированный взгляд.
«Симулирует», – соседи говорят.
Ходят люди, как глухие этажи.
Над одной горят глаза, как витражи.
Сотни женщин их носили до тебя,
сколько муки накопили для тебя!
Раз в столетие
касается
людей
это Противостояние Очей!..
…Возле моря отрешенно и отчаянно
бродит женщина, беременна очами.
Я под ними не бродил,
за них жизнью заплатил.
    1961

Рублевское шоссе
Мимо санатория
реют мотороллеры.
За рулем влюбленные —
как ангелы рублевские.
Фреской Благовещенья,
резкой белизной
за ними блещут женщины,
как крылья за спиной!
Их одежда плещет,
рвется от руля,
вонзайтесь в мои плечи,
белые крыла.
Улечу ли?
Кану ль?
Соколом ли?
Камнем?
Осень. Небеса.
Красные леса.
    1961

Пожар в архитектурном институте
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
амнистией по тюрьмам —
пожар! пожар!
По сонному фасаду
бесстыже, озорно,
гориллой краснозадою
взвивается окно!
А мы уже дипломники,
нам защищать пора.
Трещат в шкафу под пломбами
мои выговора!
Ватман – как подраненный,
красный листопад.
Горят мои подрамники,
города горят.
Бутылью керосиновой
взвилось пять лет и зим…
Кариночка Красильникова,
ой! Горим!
Прощай, архитектура!
Пылайте широко,
коровники в амурах,
райклубы в рококо!
О юность, феникс, дурочка,
весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
и дразнишь язычком.
Прощай, пора окраин!
Жизнь – смена пепелищ.
Мы все перегораем.
Живешь – горишь.
А завтра, в палец чиркнувши,
вонзится злей пчелы
иголочка от циркуля
из горсточки золы…
…Всё выгорело начисто.
Милиции полно.
Всё – кончено!
Всё – начато!
Айда в кино!
    1957

Сирень «Москва – Варшава»
Р. Гамзатову

11. III.61
Сирень прощается, сирень – как лыжница,
сирень, как пудель, мне в щеки лижется!
Сирень заревана,
сирень – царевна,
сирень пылает ацетиленом!
Расул Гамзатов хмур, как бизон.
Расул Гамзатов сказал: «Свезем».
12. III.61
Расул упарился. Расул не спит.
В купе купальщицей сирень дрожит.
О, как ей боязно! Под низом
колеса поезда – не чернозем.
Наверно, в мае цвесть «красивей»…
Двойник мой, магия, сирень, сирень,
сирень как гений! Из всех одна
на третьей скорости цветет она!
Есть сто косулей —
одна газель.
Есть сто свистулек – одна свирель.
Несовременно цвести в саду.
Есть сто сиреней.
Люблю одну.
Ночные грозди гудят махрово,
как микрофоны из мельхиора.
У, дьявол-дерево! У всех мигрень.
Как сто салютов, стоит сирень.
13. III.61
Таможник вздрогнул: «Живьем? В кустах?!»
Таможник, ахнув, забыл устав.
Ах, чувство чуда – седьмое чувство…
Вокруг планеты зеленой люстрой,
промеж созвездий и деревень
свистит
трассирующая
сирень!
Смешны ей – почва, трава, права…
P. S.
Читаю почту: «Сирень мертва».
P. P. S.
Черта с два!
    1961

Секвойя Ленина
В автомобильной Калифорнии,
Где солнце пахнет канифолью,
Есть парк секвой.
Из них одна
Ульянову посвящена.
«Секвойя Ленина?!»
Ату!
Столпотворенье, как в аду.
«Секвойя Ленина?!»
Как взрыв!
Шериф, ширинку не прикрыв,
Как пудель с красным языком,
Ввалился к мэру на прием.
«Мой мэр, крамола наяву.
Корнями тянется в Москву…
У!..»
Мэр съел сигару. Караул!
В Миссисипи
сиганул!
По всей Америке сирены.
В подвалах воет населенье.
«Секвойя?! Вурдалаку лысому?»
Пакует саквояж полиция.
Несутся танки черепахами.
Орудует землечерпалка.
………………..
Зияет яма в центре парка.
Кто посадил тебя, секвойя?
Кто слушал древо вековое?
Табличка в тигле сожжена.
Секвойи нет.
Но есть она!
В двенадцать ровно
ежесуточно
над небоскребами
светла
сияя кроной парашютовой
светя
прожектором ствола
торжественно озарена
секвойи нет
и есть она
вот так
салюты над Москвою
листвой
таинственной
висят
у каждого своя Секвойя
мы Садим Совесть Словно Сад
секвойя свет мой и товарищ
в какой бы я ни жил стране
среди авралов и аварий
среди оваций карнавальных
когда невыносимо мне
я опускаюсь как в бассейн
в ее серебряную сень
ее бесед – не перевесть…
Секвойи – нет?
Секвойя – есть!
    1961

Из книги «Антимиры»

Монолог Мерлин Монро
Я Мерлин, Мерлин.
Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо
невыносимей!
Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе,
меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин,
ее любили…
Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо),
невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо,
когда насильно,
а добровольно – невыносимей!
Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее – углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье – самоубийство,
самоубийство – бороться с дрянью,
самоубийство – мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив – невыносимей,
мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам,
жить не с потомками,
а режиссеры – одни подонки,
мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,
ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама – меня раздавят,
о, кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье —
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» – глядят разини,
невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв,
что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,
лицо измято,
глаза разорваны
(как страшно вспомнить
во «Франс-Обзервере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).
Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся,
ваш лоб – как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!
Самоубийцы – мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы,
самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,
невыносимо всё ждать, чтоб грянуло,
а главное —
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!
невыносимо
горят на синем
твои прощальные апельсины…
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше —
сразу!
    1963

«Сирень похожа на Париж…»
Сирень похожа на Париж,
горящий осами окошек.
Ты кисть особняков продрогших
серебряную шевелишь.
Гудя нависшими бровями,
страшон от счастья и тоски,
Париж,
как пчелы,
собираю
в мои подглазные мешки.
    1963

Париж без рифм
Париж скребут. Париж парадят.
Бьют пескоструйным аппаратом.
Матрон эпохи рококо
продраивает душ Шарко!
И я изрек: «Как это нужно —
содрать с предметов слой наружный,
увидеть мир без оболочек,
порочных схем и стен барочных!..»
Я был пророчески смешон,
но наш патрон, мадам Ланшон,
сказала: «О-ля-ля, мой друг!..»
И вдруг —
город преобразился,
стены исчезли, вернее, стали прозрачными,
над улицами, как связки цветных шаров,
висели комнаты,
каждая освещалась по-разному,
внутри, как виноградные косточки,
горели фигуры и кровати,
вещи сбросили панцири, обложки, оболочки,
над столом
коричнево изгибался чай, сохраняя форму
чайника,
и так же, сохраняя форму водопроводной
трубы,
по потолку бежала круглая серебряная вода,
в Соборе Парижской Богоматери шла месса,
как сквозь аквариум,
просвечивали люстры и красные кардиналы,
архитектура испарилась,
и только круглый витраж розетки
почему-то парил над площадью, как знак:
«Проезд запрещен»,
над Лувром из постаментов,
как 16 матрасных пружин,
дрожали каркасы статуй,
пружины были во всем,
всё тикало,
о Париж,
мир паутинок, антенн
и оголенных проволочек,
как ты дрожишь,
как тикаешь мотором гоночным,
о сердце под лиловой пленочкой,
Париж
(на месте грудного кармашка вертикальная,
как рыбка,
плыла бритва фирмы «Жиллет»)!
Париж, как ты раним, Париж,
под скорлупою ироничности,
под откровенностью, граничащей
с незащищенностью,
Париж,
в Париже вы одни всегда,
хоть никогда не в одиночестве,
и в смехе грусть,
как в вишне косточка,
Париж – горящая вода,
Париж,
как ты наоборотен,
как бел твой Булонский лес,
он юн, как купальщицы,
бежали розовые собаки,
они смущенно обнюхивались,
они могли перелиться одна в другую,
как шарики ртути,
и некто, голый, как змея,
промолвил: «Чернобурка я»,
шли люди,
на месте отвинченных черепов,
как птицы в проволочных
клетках,
свистали мысли,

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=69808162) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Стихотворения Андрей Вознесенский
Стихотворения

Андрей Вознесенский

Тип: электронная книга

Жанр: Стихи и поэзия

Язык: на русском языке

Издательство: Эксмо

Дата публикации: 15.11.2024

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Звезда Политехнического музея, Андрей Вознесенский! Его удивительными стихотворениями зачитывалась страна, а выступления собирали тысячи зрителей. Но самое важное, что Вознесенский был настоящим реформатором русского стиха, тонким и прозорливым лириком, увлеченным, страстным поэтом – символом советской «оттепели» и мастером метафоры. Кажется, ничто не укрылось от его наблюдательного взгляда и тонкого слуха, настроенного на те «девяносто процентов музыки», составляющие всякого человека. В сборнике представлены избранные стихотворения поэта 1960—70-х годов – для тех читателей, кто, вслед за поэтом, «ищет не подобья – подлинника».

  • Добавить отзыв