«И мы, как боги, мы, как дети…»

«И мы, как боги, мы, как дети…»
Максимилиан Александрович Волошин
Азбука-поэзия
Максимилиан Волошин (1877–1932) – виднейший представитель культуры Серебряного века, человек, богато и многообразно одаренный: выдающийся поэт и переводчик, блестящий литературный и художественный критик, замечательный художник, гостеприимный хозяин дома в Коктебеле – это все о нем… В советское время произведения Волошина были преданы забвению, но совершенно не потеряли за эти годы ни свежести звучания, ни выразительности, ни актуальности.
В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Максимилиан Волошин
«И мы, как боги, мы, как дети…»

Составление, вступительная статья и комментарии Розы Хрулевой и Владимира Купченко
© Р. П. Хрулева, статья, комментарии, 2009
© М. С. Наппельбаум (наследники), фото, 2022
© Состав. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Азбука


* * *

Сел человек против меня и улыбнулся. Лицо его выразило три стихии. Бесконечную готовность ответить на все вопросы моментально. Любопытство, убелившее глаза под стеклами пенсне. И отсутствие грани, разделяющей двух незнакомых людей, – будто о чем-то уже спросил его.
Сколь личин ни надевает человек, сколь в качествах своих ни уверяет, верю только первому мгновенному, прояснившему лицо выражению души его, застигнутой врасплох.
Человек этот поэт.
    Алексей Толстой

Макс придумывал невероятные истории, мистифицировал… Он обладал редкой эрудицией; мог с утра до вечера просидеть в Национальной библиотеке, и выбор книг был неожиданным: то раскопки на Крите, то древнекитайская поэзия, то работы Ланжевена над ионизацией газов, то сочинения Сен-Жюста. Он был толст, весил сто килограммов; мог бы сидеть, как Будда, и цедить истины; а он играл, как малое дитя. Когда он шел, он слегка подпрыгивал; даже походка его выдавала: он подпрыгивал в разговоре, в стихах, в жизни.
    Илья Эренбург

Могу сказать, что он стихи любил совершенно так, как я, то есть как если бы сам их никогда не писал, всей силой безнадежной любви к недоступной силе. И, одновременно, всякий хороший стих слушал, как свой. Всякая хорошая строка была ему личным даром, как любящему природу – солнечный луч.
    Марина Цветаева

Максимилиан Волошин умно разговаривал, умно выслушивал, жаля глазами сверлящими, серыми, из-под пенсне, бородой кучерской передергивая и рукою, прижатой к груди и взвешенной в воздухе, точно ущипывая в воздухе ему нужную мелочь; и, выступив, с тактом вставлял свое мнение.
    Андрей Белый

«Совопросник века сего»
Эти слова, сказанные о М. Волошине, принадлежат его современнику Ф. Сологубу.
Выдающийся поэт и переводчик, блестящий литературный и художественный критик, тонкий художник, мастер эпистолярного жанра – всё это творческие ипостаси одного человека, Максимилиана Александровича Кириенко-Волошина (1877–1932).
Родился он в Киеве в семье юриста Александра Максимовича Кириенко-Волошина, который вскоре умер. Воспитывала будущего поэта мать Елена Оттобальдовна. Детство прошло в Москве, где он учился сначала в частной, а потом в казенной гимназиях. Впоследствии Волошин вспоминал: «Мои школьные годы – глубокое недоразумение всей моей жизни. Очень любознательный, способный, одаренный острой памятью мальчик учился из рук вон плохо и приводил в отчаяние всех педагогов». В 1893 г. Елена Оттобальдовна решила переехать с сыном в Крым, в Коктебель, где приобрела участок земли и вскоре построила дом. Успехи Макса в пятом классе были таковы, что директор феодосийской гимназии, куда его перевели из московской, заявил матери: «Мы, конечно, примем вашего сына, сударыня, но предупреждаю, что идиотов мы не исправляем». И еще одна запись о гимназическом периоде: «Это самые темные и стесненные годы жизни, исполненные тоски и бессильного протеста против неудобоваримых и ненужных знаний».
Однако в Феодосии он встретил настоящего друга на многие годы – Александра Матвеевича Пешковского (1878–1933); подружился с преподавательницей женского училища Александрой Михайловной Петровой (1871–1921), которая стала верной спутницей во всех его духовных исканиях. Она чутко улавливала его творческие достижения: в ее отзывах он находил понимание, которого напрасно ждал от матери. А. М. Петрова была всесторонне образованным человеком: «жила исключительно естественно-научными изданиями павленковского типа и астрономическими фантазиями Фламмариона», любила музыку (особенно часто играла произведения Бетховена, Баха), увлекалась искусством и литературой, занималась прикладным искусством (делала копии татарских народных вышивок, которые коллекционировала), живописью. Если московская гимназия и в самом деле дала мало положительных импульсов к развитию поэтического дарования Волошина, то в феодосийской гимназии юный поэт получил признание не только среди соучеников, но и среди преподавателей. Юрий Андреевич Галабутский (1863–1923), учитель русского языка, поддержал главное увлечение юноши – его поэтические опыты. «Мои стихи и моя начитанность произвели в педагогической среде такое впечатление, что ко мне стали педагоги относиться как к „будущему Пушкину“», – вспоминал он позднее. Его первое стихотворение «Над могилой В. К. Виноградова», посвященное умершему директору Феодосийской гимназии, было опубликовано в сборнике памяти последнего[1 - Памяти Василия Ксенофонтовича Виноградова / Сост. Ю. Г. [Ю. Галабутский]. Феодосия, 1895.].
После окончания феодосийской гимназии Волошин поступил в 1897 г. на юридический факультет Московского университета. Выбор учебного заведения не был самостоятельным: Елена Оттобальдовна, женщина строгая и властная, настоятельно советовала пойти по стопам отца. Университет произвел на недавнего гимназиста «унылое и мрачное впечатление: полутемные, мрачные, холодные коридоры с каменными полами, в которых гулко отдается каждый шаг, скучная пустая канцелярия» (письмо к А. М. Петровой от 26 августа 1897 г.). Унылое впечатление произвело и знакомство со студентами. Волошин с горечью писал: «…я думал, что они все-таки будут лучше, чем то, что я здесь нашел. Они все ужасные гимназисты, и от них можно было бы потребовать большего развития и умственного, и нравственного». Однако «впечатление страшной пустоты и одиночества» продолжалось до приезда А. Пешковского. Вскоре Волошин познакомился со студентами Михаилом Свободиным (в будущем переводчиком и драматургом), Львом Кобылинским (поэтом и переводчиком). Он с интересом прослушал курс римского права и увлекся политической экономией (лекции А. И. Чупрова и И. Х. Озерова), а затем стал охотно посещать «посторонние» лекции на естественном и историко-филологическом факультетах.
Юный Волошин много читал и часто посещал театры, следил за современной русской литературой, особенно за творчеством Л. Н. Толстого и А. П. Чехова, разделял увлечение многих передовых людей произведениями Максима Горького. Его самобытность проявлялась в широте знаний, в его ранних творческих опытах. В начале 1898 г. он задумал написать поэму «XIX век». «Теперь работаю над большим оригинальным стихотворением. Тема очень необыкновенная, – писал он А. М. Петровой, – я хочу в стихах обрисовать XIX век как личность: его воспитание, обстоятельства жизни, характер». В Москве Волошин переводил стихотворения Г. Гейне и стихи из пьесы «Ганнеле» Г. Гауптмана.
Процесс самоопределения личности идет постепенно. Волошин вступает в «Общество попечительства о бедных», в котором было много студентов, и активно там работает; изучает материалы о народовольцах. «Передо мной раскрылись течения и движения семидесятых годов, и раскрылись в таком свете и в таком виде, что я был поражен и подавлен… Какие громадные личности, какая железная сила воли, какая страстная любовь к родине… Мы, русские, совсем не знаем своего прошлого – наше наследство, наше достояние скрыто и отнято у нас». В конце января 1898 г. Волошин писал А. М. Петровой: «Московские студенты отправили несколько писем Золя, причем первое было отправлено по моей инициативе. Только поражаешься на то, что теперь делается во Франции. <…> Раньше я думал, что такие безобразия и такой культ генералов возможны только в России – оказывается, нет. Поразительно!» Он пишет стихотворение «Доля русского поэта», звучащее программой:
Эти песни прилетели
И родились средь степей,
В буйном ропоте метели,
Под зловещий звон цепей,
Под запорами острога,
В душной камере тюрьмы.
Боги! Боли слишком много —
Счастья здесь не сыщем мы.
Волошин узнает, что его оппозиционные взгляды замечены: он находится под негласным надзором полиции. Поначалу он относится к этому с иронией. Надзор, по его мнению, «сказывается только в том, что меня знают все университетские педеля да городовой на нашем углу вытягивается передо мной во фрунт и отдает честь». Но в феврале 1899 г. началась первая всероссийская студенческая забастовка. По донесению помощника инспектора, Кириенко-Волошин пытался «произвести волнение в актовом зале, где собирал вокруг себя кружок слушателей; то же он пытался делать и в аудитории своего курса». Это явилось достаточным основанием для того, чтобы уволить студента четвертого семестра юридического факультета из университета. Сам Волошин позднее уточнял, что в актовом зале «в тот день не агитировал… зато в библиотечной сказал пять слов». Он был выслан со свидетельством о неблагонадежности по месту жительства, то есть в Феодосию. В начале сентября, воспользовавшись тем обстоятельством, что будет принят в университет только в январе будущего года, Волошин вместе с матерью отправляется в свое первое заграничное путешествие (Краков, Вена, Северная Италия, Швейцария, Париж, Берлин). В январе 1900 г. он вернулся в Москву, чтобы «окончательно выяснить свои отношения к университету». Весной сдал экзамены за второй курс юридического факультета.
За время пребывания за границей Волошин все определеннее осознает ненужность для него юридического образования. «Не перейти ли мне лучше на историко-филологический факультет? – пишет он Елене Оттобальдовне. – В сущности, все мои интересы направлены именно в эту сторону – истории, искусства и литературы, а никак не права». Оказалось, что кроме России, с ее скучной и неповоротливой полицейско-чиновничьей машиной, существует огромный интересный мир:
Эти высокие камни соборов,
Этот горячечный бред мостовых…
Хмель городов, динамит библио?тек,
Книг и музеев отстоенный яд…
    («Четверть века»)
В конце мая 1900 г. Волошин с тремя спутниками выезжает из Москвы за границу. Австро-Венгрия, пеший переход через Тирольские Альпы, вся Италия – от озера Комо на севере до южного порта Бриндизи, Афины, Константинополь… В его архиве сохранились две тетради записей под названием «Журнал путешествия, или Сколько стран можно увидать за полтораста рублей».
По приезде в Крым он был неожиданно задержан жандармами. «За что и почему меня арестовали, – писал Волошин, – я не знал абсолютно и терялся в самых неправдоподобных догадках, что не мешало мне все-таки сиять радостью и весельем по поводу этого факта. Я тогда чувствовал себя ужасно гордым, особенно когда меня провезли под конвоем по улицам Феодосии… Я просидел день в Харьковской центральной тюрьме, а затем был посажен в Москве в Басманную часть, где и отсидел в одиночке две недели, удивляя охранников своим прекрасным расположением духа». Его выпустили через восемь дней, уведомив, что еще возможна далекая высылка. До окончательного решения дела Волошин был лишен права въезда в столицу и подчинен гласному надзору полиции на один год. Подписав обязательство сообщать о перемене своего адреса в московское охранное отделение, он выехал в Севастополь, откуда через несколько дней, не дожидаясь новых репрессий, отправился со знакомым инженером В. О. Вяземским в Азию на изыскания по строительству железной дороги Ташкент—Оренбург.
Вынужденная поездка в Азию на полгода дала Волошину возможность посмотреть на европейскую культуру «с престолов Памира». Здесь поэт переживает ощущение небывалого «равновесия», позволившего ему осознать доступность освоения тысячелетней западноевропейской культуры. Он сделал выбор: «на много лет уйти на Запад, пройти сквозь латинскую дисциплину формы», чтобы затем сказать России свое слово о сокровищах европейского духа. «1900 год, стык двух столетий, был годом моего духовного рождения. Я провел его с караваном в пустыне. Здесь настигли меня Ницше и „Три разговора“ Вл. Соловьева. Они дали мне возможность взглянуть на всю европейскую культуру ретроспективно – с высоты Азийских плоскогорий и произвести переоценку культурных ценностей», – написал он в 1925 г. в «Автобиографии».
В стихотворении «Сквозь сеть алмазную зазеленел восток…» Волошин выразил свое жизненное кредо:
Всё видеть, всё понять, всё знать, всё пережить,
Все формы, все цвета вобрать в себя глазами,
Пройти по всей земле горящими ступнями,
Всё воспринять – и снова воплотить!
В декабре 1900 г. Волошин получил из Москвы известие о том, что его «дело» «оставлено без последствий», но в университет он в этом году принят не будет. Он решил уехать в Париж и начал в Ташкенте хлопотать о заграничном паспорте. Судя по письму к А. М. Петровой (12 февраля 1901 г.), он решил ехать во Францию «не для того, чтобы поступить на какой-то факультет, слушать того-то и то-то». «Это всё подробности, – продолжал Волошин, – это всё между прочим – я еду, чтобы познать всю европейскую культуру в ее первоисточнике и затем, отбросив всё „европейское“ и оставив только человеческое, идти учиться к другим цивилизациям, „искать истины“ в Индию, в Китай. <…> Когда это будет сделано, тогда уж действительно нужно будет на сорок дней в пустыню, а после того в Россию, окончательно и навсегда. Вы боитесь, что я отрешусь от всего родного. Теперь пока это, может, и надо будет сделать, чтобы получить полный и абсолютный простор для мысли. А потом, когда наступит время, родное само хлынет в душу неизбежным, неотразимым потоком и тем сильнее хлынет. Вертится у меня одна фраза Щедрина: „Хорошо за границей, а в России лучше, лучше – потому что больнее“»[2 - Цитата из «Убежища Монрепо» приведена не совсем точно.].
В Париже Волошин слушает лекции в Сорбонне и в Лувре, а также в нескольких высших учебных заведениях. Начинает заниматься рисованием в ателье художницы Кругликовой и в академии Коларосси. Знакомство с Е. С. Кругликовой и К. Д. Бальмонтом способствует вхождению нового парижанина в литературно-художественную среду.
Летом 1901 г. Волошин вместе с Е. С. Кругликовой и еще двумя художниками отправляется в путешествие по Андорре, на остров Майорку и в Испанию. «В конце июня я собираюсь в Пиренеи, в республику Андорру, – писал он А. М. Пешковскому, – которая меня окончательно покорила тем, что об ней решительно нигде и ничего не написано». Е. С. Кругликова вспоминала: «В первое же лето Макс уговаривает нас совершить путешествие пешком в Испанию и посетить Балеарские острова (Майорку). Его необыкновенная энергия заставляет меня согласиться, несмотря на то что я вовсе не люблю ни гор, ни пешего хождения. Появляются географические карты, бедекеры, составляется маршрут. По системе Макса готовятся костюмы: какие-то необыкновенные кофты из непромокаемой материи, с множеством карманов для альбомов, красок, кистей и карандашей, рюкзаки, сапоги на гвоздях, велосипедные шаровары, береты…» Позже Волошин написал об этом путешествии две статьи: «Андорра» и «По глухим местам Испании. Вальдемоза».
Заграничные путешествия способствовали становлению Волошина как поэта. Стихотворения, написанные на основе его европейских впечатлений, отличаются от юношеских стихов строгостью формы и образностью. Париж сыграл в творчестве Волошина особую роль. «Париж – сознание ритма и формы», – писал он. Из Парижа он привезет в Россию стихотворения «В вагоне», «Кастаньеты», «Как мне близок и понятен…», «Осень… Осень… Весь Париж…», написанные там или навеянные этим городом. В «Автобиографии» (1925) Волошин перечислил, чему он смог научиться в «столице мира»: «чувству красок – у Парижа, логике – у готических соборов, средневековой латыни – у Гастона Париса, строю мысли – у Бергсона, скептицизму – у Анатоля Франса, прозе – у Флобера, стиху – у Готье и Эредиа».
Для нас Париж был ряд преддверий
В просторы всех веков и стран,
Легенд, историй и поверий…
    («Письмо»)
В конце 1903 г. Волошин в качестве корреспондента нового журнала «Весы» пишет из Парижа статьи о художественных выставках, о книжных новинках, о театральных премьерах. Андрей Белый впоследствии написал в своих мемуарах, что Волошин был мостом «между демократической Францией, новыми течениями в искусстве, богемой квартала Латинского и – нашей левой общественностью». В это же время начинает складываться цикл стихотворений, посвященных Парижу, который будет опубликован в первой его стихотворной книге «Стихотворения. 1900–1910» (М.: Гриф, 1910).
Волошин прожил интересную, насыщенную событиями жизнь («…так полно, так много, – больше, чем сердце может вместить…»). В январе 1905 г. он уезжает в Россию без видимых на то причин и 9 января 1905 г., в день массового расстрела правительством мирного шествия петербургских рабочих (было убито больше тысячи человек, а ранено несколько тысяч), оказывается в Петербурге. Будто сама судьба привела его туда «и дала почувствовать все грядущие перспективы русской революции». Блуждая по городу, он проходил мимо солдатских патрулей, слышал свист пуль за спиной, слушал рассказы окровавленных людей, видел трупы. В статье «Кровавая неделя в Санкт-Петербурге: Рассказ очевидца», которая будет напечатана вскоре в Париже на французском языке, Волошин подвел итог этому событию: «Эти дни были лишь мистическим прологом великой народной трагедии, которая еще не началась».
Огромное влияние на поэтическое творчество Волошина оказала Маргарита Васильевна Сабашникова (1882–1973), художница, поэтесса, переводчица. Познакомились они в 1903 г. Природа наделила ее незаурядной внешностью. Ее портрет Волошин дал в стихотворении, написанном от лица самой Сабашниковой:
Я вся – тона жемчужной акварели,
Я бледный стебель ландыша лесного,
Я легкость стройная обвисшей мягкой ели,
Я изморозь зари, мерцанье дна морского…
Она подсказывает ему новые идеи и образы, темы стихотворений. В одном из писем он признавался: «Каждый раз, как я прикасаюсь к Вашему духу, я чувствую в себе упругую крепость весенней завязи». В стихотворении «Письмо» есть такие строки:
Я слышу Вашими ушами,
Я вижу Вашими глазами,
Звук Вашей речи на устах,
Ваш робкий жест в моих руках…
Перипетии их отношений отражены в стихотворениях «Я ждал страданья столько лет…», «Таиах», «В зеленых сумерках, дрожа и вырастая…», «Мы заблудились в этом свете…» и др. В 1906 г. они поженились и вскоре после свадьбы поселились в Петербурге, в том же доме, где жил поэт Вяч. Иванов. Но брак оказался недолгим: в 1907 г. Волошин и Сабашникова расстались, но отношения остались дружескими. Основная причина – увлечение Маргариты Васильевны В. И. Ивановым. Стихотворение «In mezza di cammin» было написано Волошиным после расставания с ней.
Весной 1907 г. он уезжает в Коктебель, где еще около четырех лет тому назад купил участок земли и построил собственный дом. По дороге в Крым Волошин пишет стихотворение «Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель…». Глубокие переживания, связанные с уходом из его жизни любимой женщины, одиночество и неизбывную тоску помогают преодолевать прогулки в горы, ежедневные письма к М. В. Сабашниковой и чтение оставленных ею дневников. «Я живу теперь твоим дневником, и каждая страница его для меня значительна и раскрывает мне глаза на многое в нашей жизни, на многие мои ошибки». Постепенно Коктебель помогает ему обрести равновесие. «Я начинаю только сейчас приобщаться Коктебелю, – пишет Волошин жене, – Коктебель для меня никогда не был радостен. Он всегда был горек и печален… Но каждый раз в этой горечи рождались новые ростки и новая жизнь, всё перекипало, оседало, прояснялось… Он моя горькая купель». Он много работает: пишет статьи и стихи «Темны лики весны. Замутились влагой долины…», «Здесь был священный лес. Божественный гонец…», «Старинным золотом и жёлчью напитал…», «Равнина вод колышется широко…», которые составят позже цикл «Киммерийские сумерки». В начале апреля Волошин пишет жене: «Одиночество мое стало творческим».
В конце 1909 г. он участвует в мистификации, которая ввела в заблуждение всю редакцию журнала «Аполлон». Стихотворения Е. И. Дмитриевой были отвергнуты редактором «Аполлона», поэтому было решено посылать в журнал стихи под псевдонимом Черубины де Габриак. С. Маковский не только печатал стихи Черубины, но и заочно влюбился в таинственную полуиспанку. Завершением мистификации стала дуэль Волошина с Н. С. Гумилевым, который публично оскорбил Дмитриеву. Вскоре Волошин уезжает в Коктебель. В этот период возникают стихи «Пурпурный лист на дне бассейна…», «Судьба замедлила сурово…», «Теперь я мертв. Я стал строками книги…», обращенные к Е. И. Дмитриевой.
В 1910-е гг. Волошин – художественный критик публикует свои статьи в «Русской художественной летописи» (приложение к журналу «Аполлон»), в газетах «Утро России», «Московская газета», «Биржевые ведомости», «Таврический голос» и др. В 1914 г. издает книгу своих избранных статей «Лики творчества» (СПб.: Аполлон). Книга была посвящена французской литературе и театру и высоко оценена русской критикой. Почти одновременно с «Ликами творчества» выходит в свет книга Волошина «О Репине» (М.: Оле-Лукойе, 1914). В нее вошла статья «О смысле катастрофы, постигшей картину Репина», которая была опубликована в январе 1913 г. в газете «Утро России». Поводом для ее написания послужило покушение душевнобольного посетителя Третьяковской галереи А. А. Балашова на картину И. Е. Репина «Иван Грозный и сын его Иван. 16 ноября 1581 года». В статье, «заранее подписавшись под всеми формулами выражений сочувствия и протеста», Волошин приходит к выводу, что «саморазрушительные силы» таятся в самой картине Репина: уж слишком в ней «много крови». Критика в адрес Репина дискредитировала Волошина в глазах тогдашнего общества и вызвала против него газетную травлю. «Все редакции для моих статей закрываются», – напишет он позже в «Автобиографии».
Перед началом Первой мировой войны Волошин едет на несколько месяцев в Дорнах (Швейцария), где принимает участие в строительстве антропософского «храма» Гётеанум. Спустя годы он напишет об этой поездке: «Эта работа, высокая и дружная, бок о бок с представителями всех враждующих наций, в нескольких километрах от поля первых битв европейской войны, была прекрасной и трудной школой человеческого и внеполитического отношения к войне». В цикле статей, озаглавленном «Париж и война», он высказал свой протест против мировой войны. Он не поддается патриотическим иллюзиям: в стихах, написанных в 1915 г., рисует «ужас разъявшихся времен». Эти стихи вошли во второй сборник его стихотворений «Anno mundi ardentis 1915» («В год мирового пожара», как переводил с латинского сам Волошин).
По возвращении в Россию весной 1916 г. Волошин пишет монографию о В. И. Сурикове, читает лекции в Крыму, переводит произведения Э. Верхарна, пишет акварели. Создает стихотворение «Подмастерье», которое называет (в письме к А. М. Петровой) поэтическим «исповеданием веры». В начале 1917 г. он выступает на вечерах и литературных концертах в Москве. Октябрьскую революцию Волошин принял как неизбежное событие, как испытание для России. «Ни война, ни революция не испугали меня и ни в чем не разочаровали: я их ждал давно, и в формах еще более жестоких», – напишет он в одной из автобиографий. «Мы еще далеко не достигли самого худшего, – пишет он М. В. Сабашниковой, – но разве может быть что-нибудь страшно, если весь свой мир несешь в себе? Когда смерть является наименее страшным из возможных несчастий? <…> Россия как государство, как империя, как Левиафан, сейчас действует и ведет себя, как во Христе юродивый».
…Поддалась лихому подговору,
Отдалась разбойнику и вору,
Подожгла посады и хлеба,
Разорила древнее жилище, —
И пошла поруганной и нищей,
И рабой последнего раба…
В конце 1917 г. возникает мысль издать книжку стихов о революции «Демоны глухонемые». Сборник вышел сначала в Харькове (издательство «Камена», 1919), а в 1923-м – в Берлине. Прекрасно понимая, что стихи, написанные в пореволюционные годы, едва ли будут скоро напечатаны, он посылает их списки в письмах друзьям с просьбой дать переписать «наивозможно большему количеству людей».
Гражданская война в Крыму была жестокой. Власть многократно переходила то к «белым», то к «красным». Крестьянские погромы угрожали имуществу и жизни многих обитателей Коктебеля. Неприкосновенности «библиотек, собраний картин, кабинетов ученых и писателей, мастерских художников» в Феодосии также грозила опасность. Волошин спас от разграбления имение Э. А. Юнге, где хранились уникальные произведения искусства и редкая библиотека, получил охранную грамоту для коллекции Юнге, хлопотал об охране Карадагской биологической станции, получил бумагу, запрещающую «насильственное посягательство на имущество господина М. Волошина и хранящуюся у него библиотеку, художественную коллекцию картин, скульптурных слепков и рукописей». Местные власти, видя в нем «буржуя», предлагали неоднократно уплатить контрибуцию. Волошин спас от белогвардейского самосуда генерала и ученого-палеографа Н. А. Маркса, помог освобождению поэта О. Э. Мандельштама, арестованного белогвардейцами.
Когда Крым был освобожден от белых, Волошин снова стал хлопотать об охранных грамотах для галереи им. И. К. Айвазовского, Карадагской биологической станции, для имения Л. С. Голицына в Новом Свете, для дома Н. А. Маркса в Отузах, для собственного дома; в голодные 1920-е гг. много сил отдавал Комиссии по улучшению быта ученых. В творчестве Волошина произошел коренной сдвиг: лирические стихи сменила гражданская поэзия. В. В. Вересаев, живший в эти годы в Коктебеле, писал: «Революция ударила по его творчеству, как огниво по кремню, и из него посыпались яркие, великолепные искры. Как будто совсем другой поэт явился: мужественный, сильный, с простым и мудрым словом…» Эти слова относятся прежде всего к таким стихотворениям, как «Неопалимая Купина», «Русская революция», «Бегство», «Гражданская война» и др. Стихи о революции и Гражданской войне написаны поэтом мыслящим, который искренне потрясен трагическими событиями, обрушившимися на Россию. Любовь к родине он доказал своей жизнью. Когда к Одессе подходили григорьевцы (весна 1919-го) и А. Н. Толстой настойчиво звал Волошина уехать с ними за границу, он сказал: «Когда мать больна, дети ее остаются с ней». Пройдя через все ужасы красного террора, он писал, обращаясь к России:
Доконает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой,
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!
    («На дне преисподней»)
В поэме «Путями Каина» поэт сформулировал, по его признанию, «почти все» свои идеи. В апреле 1922 г. Волошин писал В. В. Вересаеву о своих планах: «В ней, мне кажется, удастся сконцентрировать все мои культурно-исторические и социальные взгляды, как они у меня сложились за 20 лет жизни на Западе и как они выявились в плавильном огне русской революции. Я еще совершенно не знаю, чем окажется моя поэма в качестве художественного произведения. Но у меня, по крайней мере, будет завершенная формулировка моего отношения к современной культуре, к человеку и, поэтому, к политике». А в декабре 1923 г. он так написал об этом цикле А. М. Пешковскому: «„Путями Каина“ – это цикл стихов, касающийся материальной культуры человечества. Россия и русская революция затронуты в ней только стороной. Но там я формулирую почти все мои социальные идеи, большею частью отрицательные. Общий тон – иронический». Главный вывод этого цикла: «чем больше наша власть над природой, тем в более жесткие моральные рамки должен человек укладывать свое поведение».
В 1913 г. к дому Волошина, который был построен еще в 1903 г. на берегу Коктебельского залива, была пристроена двусветная мастерская с летним кабинетом на антресолях и плоской площадкой-вышкой на крыше. После смерти матери (январь 1923 г.) он стал полновластным хозяином еще нескольких жилых строений поблизости от своего дома: каменного дома в два этажа и двух одноэтажных флигелей из калыба (сырцовый кирпич – смесь глины с соломой и навозом). Со времени постройки своего дома Волошин думал о нем как о летнем пристанище для соратников по искусству – писателей, художников, а также ученых и артистов. В 1924 г. он писал Л. Б. Каменеву: «Сюда из года в год приезжали ко мне поэты и художники, что создало из Коктебеля, который я застал 30 лет назад прекрасным и совершенно безлюдным заливом, своего рода литературно-художественный центр. При жизни моей матери дом был приспособлен для отдачи летом внаем, а после ее смерти я превратил его в бесплатный дом для писателей, художников, ученых. <…> Двери открыты всем, даже приходящему с улицы». В пореволюционные годы, когда интеллигенции в России жилось особенно трудно, бесплатный отдых в Доме поэта многим и многим был жизненно необходим. Л. В. Тимофеева написала в 1926 г. в своих воспоминаниях: «Надо знать наши советские будни, нашу жизнь – борьбу за кусок хлеба, за целость последнего, что сохранилось – и то у немногих, – за целость семейного очага; надо знать эти ночи ожидания приезда НКВД с очередным арестом или ночи, когда после тяжелого дня работы приходишь в полунатопленную комнату, снимаешь единственную пару промокшей насквозь обуви, сушишь ее у печки, стираешь, готовишь обед на завтра, латаешь бесконечные дыры, и все это в состоянии приниженности, в заглушении естественного зова к нормальной жизни, нормальным радостям, чтобы понять, каким контрастом сразу ударил меня Коктебель и М. А., с той его человечностью, которой он пробуждал в каждом уже давно сжавшемся в комок человеческом сердце, с той настоящей вселенской любовью, которая в нем была».
Количество гостей Дома увеличивалось с каждым годом. Если в 1923 г. их было 60, то в 1925 г. – 400. Первые гости появлялись уже в апреле. К 17 августа (день именин хозяина) Дом был полон гостей, а уезжали последние гости лишь в конце октября. Дом поэта на многие годы стал убежищем для сотен друзей и знакомых Волошина. Гостями Волошина были поэты М. И. Цветаева и О. Э. Мандельштам, А. Белый и В. Я. Брюсов, Г. А. Шенгели и И. Л. Сельвинский, И. Г. Эренбург и Е. Г. Полонская, В. А. Рождественский и М. С. Петровых; писатели А. С. Грин и Е. И. Замятин, М. А. Булгаков и Л. М. Леонов, В. В. Вишневский и К. И. Чуковский. В Доме отдыхали и работали художники А. П. Остроумова-Лебедева и К. С. Петров-Водкин, М. А. Шаронов, Ю. Л. Оболенская, К. Е. Костенко и А. К. Шервашидзе. А еще – литературоведы, артисты, композиторы, искусствоведы, геологи, врачи, химики, летчики… В 1931 г. поэт подарил дом матери и два флигеля Всероссийскому союзу писателей «для устройства дома отдыха писателей под именем „Дом поэта“». Его дом сохранился до наших дней таким, каким он был при Волошине. Ныне это Дом-музей М. А. Волошина, памятник литературно-художественного быта первой трети прошлого века. «Не музей, а дыхание жизни», – писал о Доме Андрей Белый в 1933 г., называя его одним из культурных центров «не только России, но и Европы».
11 августа 1932 г. Максимилиана Александровича не стало. Похоронили его на горе Кучук-Енишар, с которой открывается вид на Коктебельский залив и панораму Карадага. «Так профилем в море по один бок и могилой по другой, – Макс обнял свой Коктебель», – написала Анастасия Цветаева.

    В. П. Купченко, Р. П. Хрулева

Стихотворения

Доля русского поэта
В вековом исканьи света,
В тине пошлости и зла
Доля русского поэта
Бесконечно тяжела.
Жажда жизни, жажда воли
Исстрадавшейся душой —
Тяжелее этой доли
Не сыскать другой!
Не жилица в этом мире
Наша муза. Ведь она
В глубине самой Сибири
Жгучим горем рождена.
Эти песни прилетели
И родились средь степей,
В буйном ропоте метели,
Под зловещий звон цепей,
Под запорами острога,
В душной камере тюрьмы.
Боги! Боли слишком много —
Счастья здесь не сыщем мы.
И с надорванной душою,
Исстрадавшийся от мук,
Наш поэт с своей тоскою
Умирать идет на юг.
Юг служил всегда могилой
Нашей музы. И поэт
Здесь мечтал собраться с силой,
Видя моря блеск и свет.
Но, как раненая птица,
Мысль подняться не могла…
    <До 6 сентября 1898>

В вагоне
Снова дорога. И с силой магической
Всё это вновь охватило меня:
Грохот, носильщики, свет электрический,
Крики, прощанья, свистки, суетня…
Снова вагоны, едва освещенные,
Тусклые пятна теней,
Лица склоненные
Спящих людей.
Мерный, вечный,
Бесконечный,
Однотонный
Шум колес.
Шепот сонный
В мир бездонный
Мысль унес…
Жизнь… работа…
Где-то, кто-то
Вечно что-то
Всё стучит.
Ти-та… то-та…
Вечно что-то
Мысли сонной
Говорит.
Так вот в ушах и долбит и стучит это:
Ти?-та-та, та?-та-та… та?-та-та… ти?-та-та…
Мысли с рыданьями ветра сплетаются,
Поезд гремит, перегнать их старается…
Чудится, еду в России я…
Тысячи верст впереди.
Ночь неприютная, темная.
Станция в поле… Огни ее —
Глазки усталые, томные —
Шепчут: «Иди…»
Страх это? Горе? Раздумье? Иль что ж это?
Новое близится, старое прожито.
Прожито – отжито. Вынуто – выпито…
Ти?-та-та… та?-та-та… та?-та-та… ти?-та-та…
Чудится степь бесконечная…
Поезд по степи идет.
В вихре рыданий и стонов
Слышится песенка вечная.
Скользкие стены вагонов
Дождик сечет.
Песенкой этой всё в жизни кончается,
Ею же новое вновь начинается,
И бесконечно звучит и стучит это:
Ти?-та-та… та?-та-та… та?-та-та… ти?-та-та…
Странником вечным
В пути бесконечном
Странствуя целые годы,
Вечно стремлюсь я,
Верую в счастье,
И лишь в ненастье
В шуме ночной непогоды
Веет далекою Русью.
Мысли с рыданьями ветра сплетаются,
С шумом колес однотонным сливаются,
И безнадежно звучит и стучит это:
Ти?-та-та… та?-та-та… та?-та-та… ти?-та-та…
    Май 1901
    В поезде между Парижем и Тулузой

Кастаньеты
Е. С. Кругликовой
Из страны, где солнца свет
Льется с неба жгуч и ярок,
Я привез себе в подарок
Пару звонких кастаньет.
Беспокойны, говорливы,
Отбивая звонкий стих, —
Из груди сухой оливы
Сталью вырезали их.
Щедро лентами одеты
С этой южной пестротой;
В них живет испанский зной,
В них сокрыт кусочек света.
И когда Париж огромный
Весь оденется в туман,
В мутный вечер, на диван
Лягу я в мансарде темной,
И напомнят мне оне
И волны морской извивы,
И дрожащий луч на дне,
И узлистый ствол оливы,
Вечер в комнате простой,
Силуэт седой колдуньи,
И красавицы плясуньи
Стан и гибкий и живой,
Танец быстрый, голос звонкий,
Грациозный и простой,
С этой южной, с этой тонкой
Стрекозиной красотой.
И танцоры идут в ряд,
Облитые красным светом,
И гитары говорят
В такт трескучим кастаньетам,
Словно щелканье цикад
В жгучий полдень жарким летом.
    Июль 1901
    Mallorca. Valdemosa

Париж

1. С Монмартра
Город-Змей, сжимая звенья,
Сыпет искры в алый день.
Улиц тусклые каменья
Синевой прозрачит тень.
Груды зданий как кристаллы;
Серебро, агат и сталь;
И церковные порталы,
Как седой хрусталь.
Город бледным днем измучен,
Весь исчерчен тьмой излучин,
И над ним издалека —
По пустыням небосклона,
Как хоругви, как знамена,
Грозовые облака…
И в пространство величаво,
Властной музыкой звуча,
Распростерлись три луча,
Как венец…
(Твой образ – Слава!)
И над городом далече
На каштанах с высоты,
Как мистические свечи,
В небе теплятся цветы…
    <1904–1905>

2. Дождь
В дождь Париж расцветает,
Точно серая роза…
Шелестит, опьяняет
Влажной лаской наркоза.
А по окнам, танцуя
Все быстрее, быстрее,
И смеясь и ликуя,
Вьются серые феи…
Тянут тысячи пальцев
Нити серого шелка,
И касается пяльцев
Торопливо иголка.
На синеющем лаке
Разбегаются блики…
В проносящемся мраке
Замутились их лики…
Сколько глазок несхожих!
И несутся в смятеньи,
И целуют прохожих,
И ласкают растенья…
И на груды сокровищ,
Разлитых по камням,
Смотрят морды чудовищ
С высоты Notre-Dame…
    <Февраль 1904>

«Как мне близок и понятен…»
Как мне близок и понятен
Этот мир – зеленый, синий,
Мир живых, прозрачных пятен
И упругих, гибких линий.
Мир стряхнул покров туманов.
Четкий воздух свеж и чист.
На больших стволах каштанов
Ярко вспыхнул бледный лист.
Небо целый день моргает
(Прыснет дождик, брызнет луч),
Развивает и свивает
Свой покров из сизых туч.
И сквозь дымчатые щели
Потускневшего окна
Бледно пишет акварели
Эта бледная весна.
    <1902>

«Осень… Осень… Весь париж…»
Осень… Осень… Весь Париж,
Очертанья сизых крыш
Скрылись в дымчатой вуали,
Расплылись в жемчужной дали.
В поредевшей мгле садов
Стелет огненная осень
Перламутровую просинь
Между бронзовых листов.
Вечер… Тучи… Алый свет
Разлился в лиловой дали:
Красный в сером – это цвет
Надрывающей печали.
Ночью грустно. От огней
Иглы тянутся лучами.
От садов и от аллей
Пахнет мокрыми листами.
    <1902>

«Огненных линий аккорд…»
Огненных линий аккорд,
Бездну зеркально-живую,
Ночью Place la Concorde,
Ночью дождливой люблю я.
Зарево с небом слилось…
Сумрак то рдяный, то синий,
Бездны, пронзенной насквозь
Нитями иглистых линий…
В вихре сверкающих брызг,
Пойманных четкостью лака,
Дышит гигант – Обелиск
Розово-бледный из мрака.
    <1903–1904>

«Закат сиял улыбкой алой…»
Закат сиял улыбкой алой.
Париж тонул в лиловой мгле.
В порыве грусти день усталый
Прижал свой лоб к сырой земле.
И вечер медленно расправил
Над миром сизое крыло…
И кто-то горсть камней расплавил
И кинул в жидкое стекло.
Река линялыми шелками
Качала белый пароход.
И праздник был на лоне вод…
Огни плясали меж волнами…
Ряды огромных тополей
К реке сходились, как гиганты,
И загорались бриллианты
В зубчатом кружеве ветвей…
    <Лето 1904>
    На Сене близ Мэдона

«В серо-сиреневом вечере…»
Анне Ник. Ивановой
В серо-сиреневом вечере
Радостны сны мои нынче.
В сердце сияние «Вечери»
Леонардо да Винчи.
Между мхом и травою мохнатою
Ключ лепечет невнятно.
Алым трепетом пали на статую
Золотистые пятна.
Ветер веет и вьется украдками
Меж ветвей, над водой наклоненных,
Шевеля тяжелыми складками
Шелков зеленых.
Разбирает бледные волосы
Плакучей ивы.
По озерам прозелень, полосы
И стальные отливы.
И, одеты мглою и чернию,
Многострунные сосны
Навевают думу вечернюю
Про минувшие весны.
Облака над лесными гигантами
Перепутаны алою пряжей,
И плывут из аллей бриллиантами
Фонари экипажей.
    <2 июля 1905>В Булонском лесу

«На старых каштанах сияют листы…»
На старых каштанах сияют листы,
Как строй геральдических лилий.
Душа моя в узах своей немоты
Звенит от безвольных усилий.
Я болен весеннею смутной тоской
Несознанных миром рождений.
Овей мое сердце прозрачною мглой
Зеленых своих наваждений!
И манит, и плачет, и давит виски
Весеннею острою грустью…
Неси мои думы, как воды реки,
На волю к широкому устью!
    1905

«В молочных сумерках за сизой пеленой…»
В молочных сумерках за сизой пеленой
Мерцает золото, как желтый огнь в опалах.
На бурый войлок мха, на шёлк листов опалых
Росится тонкий дождь, осенний и лесной.
Сквозящих даль аллей струится сединой.
Прель дышит влагою и тленьем трав увялых.
Края раздвинувши завес линяло-алых,
Сквозь окна вечера синеет свод ночной.
Но поздний луч зари возжег благоговейно
Зеленый свет лампад на мутном дне бассейна,
Орозовил углы карнизов и колонн,
Зардел в слепом окне, златые кинул блики
На бронзы черные, на мраморные лики,
И темным пламенем дымится Трианон.
    1909

«Парижа я люблю осенний, строгий плен…»
Парижа я люблю осенний, строгий плен,
И пятна ржавые сбежавшей позолоты,
И небо серое, и веток переплеты —
Чернильно-синие, как нити темных вен.
Поток всё тех же лиц – одних, без перемен,
Дыханье тяжкое прерывистой работы,
И жизни будничной крикливые заботы,
И зелень черную, и дымный камень стен.
Мосты, где рельсами ряды домов разъяты,
И дым от поезда клоками белой ваты,
И из-за крыш и труб – сквозь дождь издалека
Большое Колесо и Башня-великанша,
И ветер рвет огни и гонит облака
С пустынных отмелей дождливого Ла-Манша.
    1909

«Перепутал карты я пасьянса…»
Адел. Герцык
Перепутал карты я пасьянса,
Ключ иссяк, и русло пусто ныне.
Взор пленен садами Иль-де-Франса,
А душа тоскует по пустыне.
Бродит осень парками Версаля,
Вся закатным заревом объята…
Мне же снятся рыцари Грааля
На скалах суровых Монсальвата.
Мне, Париж, желанна и знакома
Власть забвенья, хмель твоей отравы!
Ах! В душе – пустыня Меганома,
Зной, и камни, и сухие травы…
    1909

«Я ждал страданья столько лет…»
Маргарите Васильевне Сабашниковой
Я ждал страданья столько лет
Всей цельностью несознанного счастья.
И боль пришла, как тихий синий свет,
И обвила вкруг сердца, как запястье.
Желанный луч с собой принес
Такие жгучие, мучительные ласки.
Сквозь влажную лучистость слез
По миру разлились невиданные краски.
И сердце стало из стекла,
И в нем так тонко пела рана:
«О, боль, когда бы ни пришла,
Всегда приходит слишком рано».
    Декабрь 1903
    Москва

«Спустилась ночь. Погасли краски…»
Спустилась ночь. Погасли краски.
Сияет мысль. В душе светло.
С какою силой ожило
Всё обаянье детской ласки,
Поблекший мир далеких дней,
Когда в зеленой мгле аллей
Блуждали сны, толпились сказки,
И время тихо, тихо шло,
Дни развивались и свивались,
И всё, чего мы ни касались,
Благоухало и цвело.
И тусклый мир, где нас держали,
И стены пасмурной тюрьмы
Одною силой жизни мы
Перед собою раздвигали.
    <Май 1902>

Портрет
Я вся – тона жемчужной акварели,
Я бледный стебель ландыша лесного,
Я легкость стройная обвисшей мягкой ели,
Я изморозь зари, мерцанье дна морского.
Там, где фиалки и бледное золото
Скованы в зори ударами молота,
В старых церквах, где полет тишины
Полон сухим ароматом сосны, —
Я жидкий блеск икон в дрожащих струйках дыма,
Я шелест старины, скользящей мимо,
Я струйки белые угаснувшей метели,
Я бледные тона жемчужной акварели.
    1903
    Москва

Письмо

1
Я соблюдаю обещанье
И замыкаю в четкий стих
Мое далекое посланье.
Пусть будет он, как вечер, тих,
Как стих «Онегина», прозрачен,
Порою слаб, порой удачен,
Пусть звук речей журчит ярчей,
Чем быстро шепчущий ручей…
Вот я опять один в Париже
В кругу привычной старины…
Кто видел вместе те же сны,
Становится невольно ближе.
В туманах памяти отсель
Поет знакомый ритурнель.
2
Всю цепь промчавшихся мгновений
Я мог бы снова воссоздать:
И робость медленных движений,
И жест, чтоб ножик иль тетрадь
Сдержать неловкими руками,
И Вашу шляпку с васильками,
Покатость Ваших детских плеч,
И Вашу медленную речь,
И платье цвета эвкалипта,
И ту же линию в губах,
Что у статуи Таиах,
Царицы древнего Египта,
И в глубине печальных глаз —
Осенний цвет листвы – топаз.
3
Рассвет. Я только что вернулся.
На веках – ночь. В ушах – слова.
И сон в душе, как кот, свернулся…
Письмо… От Вас?
Едва-едва
В неясном свете вижу почерк —
Кривых каракуль смелый очерк.
Зажег огонь. При свете свеч
Глазами слышу Вашу речь.
Вы снова здесь? О, говорите ж.
Мне нужен самый звук речей…
В озерах памяти моей
Опять гудит подводный Китеж,
И легкий шелест дальних слов
Певуч, как гул колоколов.
4
Гляжу в окно сквозь воздух мглистый.
Прозрачна Сена… Тюильри…
Монмартр и синий, и лучистый.
Как желтый жемчуг – фонари.
Хрустальный хаос серых зданий…
И аромат воспоминаний,
Как запах тлеющих цветов,
Меня пьянит. Чу! Шум шагов…
Вот тяжкой грудью парохода
Разбилось тонкое стекло,
Заволновалось, потекло…
Донесся дальний гул народа;
В провалах улиц мгла и тишь.
То день идет… Гудит Париж.
5
Для нас Париж был ряд преддверий
В просторы всех веков и стран,
Легенд, историй и поверий.
Как мутно-серый океан,
Париж властительно и строго
Шумел у нашего порога.
Мы отдавались, как во сне,
Его ласкающей волне.
Мгновенья полные, как годы…
Как жезл сухой, расцвел музей…
Прохладный мрак больших церквей…
Орган… Готические своды…
Толпа: потоки глаз и лиц…
Припасть к земле… Склониться ниц…
6
Любить без слез, без сожаленья,
Любить, не веруя в возврат…
Чтоб было каждое мгновенье
Последним в жизни. Чтоб назад
Нас не влекло неудержимо,
Чтоб жизнь скользнула в кольцах дыма,
Прошла, развеялась… И пусть
Вечерне-радостная грусть
Обнимет нас своим запястьем.
Смотреть, как тают без следа
Остатки грез, и никогда
Не расставаться с грустным счастьем,
И, подойдя к концу пути,
Вздохнуть и радостно уйти.
7
Здесь всё теперь воспоминанье,
Здесь всё мы видели вдвоем,
Здесь наши мысли, как журчанье
Двух струй, бегущих в водоем.
Я слышу Вашими ушами,
Я вижу Вашими глазами,
Звук Вашей речи на устах,
Ваш робкий жест в моих руках.
Я б из себя все впечатленья
Хотел по-Вашему понять,
Певучей рифмой их связать
И в стих вковать их отраженье.
Но только нет… Продленный миг
Есть ложь… И беден мой язык.
8
И всё мне снится день в Версале,
Тропинка в парке между туй,
Прозрачный холод синей дали,
Безмолвье мраморных статуй,
Фонтан и кони Аполлона.
Затишье парка Трианона,
Шероховатость старых плит
(Там мрамор сер и мхом покрыт).
Закат, как отблеск пышной славы
Давно отшедшей красоты,
И в вазах каменных цветы,
И глыбой стройно-величавой —
Дворец: пустынных окон ряд
И в стеклах пурпурный закат.
9
Я помню тоже утро в Hall’e,
Когда у Лувра на мосту
В рассветной дымке мы стояли.
Я помню рынка суету,
Собора слизистые стены,
Капуста словно сгустки пены,
«Как солнца» тыквы и морковь,
Густые, черные, как кровь,
Корзины пурпурной клубники,
И океан живых цветов —
Гортензий, лилий, васильков,
И незабудок, и гвоздики,
И серебристо-сизый тон,
Обнявший нас со всех сторон.
10
Я буду помнить Лувра залы,
Картины, золото, паркет,
Статуи, тусклые зеркала,
И шелест ног, и пыльный свет.
Для нас был Грёз смешон и сладок,
Но нам так нравился зато
Скрипучий шелк чеканных складок
Темно-зеленого Ватто.
Буше – изящный, тонкий, лживый,
Шарден – интимный и простой,
Коро – жемчужный и седой,
Милле – закат над желтой нивой,
Веселый лев – Делакруа,
И в Saint-Germain l’Auxerroy —
11
Vitreaux – камней прозрачный слиток:
И аметисты, и агат.
Там ангел держит длинный свиток,
Вперяя долу грустный взгляд.
Vitreaux мерцают, точно крылья
Вечерней бабочки во мгле…
Склоняя голову в бессильи,
Святая клонится к земле
В безумьи счастья и экстаза…
T?te Inconnue! Когда и кто
Нашел и выразил в ней то
В движеньи плеч, в разрезе глаза,
Что так меня волнует в ней,
Как и в Джоконде, но сильней?
12
Леса готической скульптуры!
Как жутко всё и близко в ней.
Колонны, строгие фигуры
Сибилл, пророков, королей…
Мир фантастических растений,
Окаменелых привидений,
Драконов, магов и химер.
Здесь всё есть символ, знак, пример.
Какую повесть зла и мук вы
Здесь разберете на стенах?
Как в этих сложных письменах
Понять значенье каждой буквы?
Их взгляд, как взгляд змеи, тягуч…
Закрыта дверь. Потерян ключ.
13
Мир шел искать себе обитель,
Но на распутьи всех дорог
Стоял лукавый Соблазнитель.
На нем хитон, на нем венок,
В нем правда мудрости звериной:
С свиной улыбкой взгляд змеиный.
Призывно пальцем щелкнул он,
И мир, как Ева, соблазнен.
И этот мир – Христа Невеста —
Она решилась и идет:
В ней всё дрожит, в ней всё поет,
В ней робость и бесстыдство жеста,
Желанье, скрытое стыдом,
И упоение грехом.
14
Есть беспощадность в примитивах.
У них для правды нет границ —
Ряды позорно некрасивых,
Разоблаченных кистью лиц.
В них дышит жизнью каждый атом:
Фуке – безжалостный анатом —
Их душу взял и расчленил,
Спокойно взвесил, осудил
И распял их в своих портретах.
Его портреты казнь и месть,
И что-то дьявольское есть
В их окружающих предметах
И в хрящеватости ушей,
В глазах и в линии ноздрей.
15
Им мир Рэдона так созвучен…
В нем крик камней, в нем скорбь земли,
Но саван мысли сер и скучен.
Он змей, свернувшийся в пыли.
Рисунок грубый, неискусный…
Вот Дьявол – кроткий, странный, грустный.
Антоний видит бег планет:
«Но где же цель?»
– Здесь цели нет…
Струится мрак и шепчет что-то,
Легло молчанье, как кольцо,
Мерцает бледное лицо
Средь ядовитого болота,
И солнце, черное как ночь,
Вбирая свет, уходит прочь.
16
Как горек вкус земного лавра…
Родэн навеки заковал
В полубезумный жест Кентавра
Несовместимость двух начал.
В безумьи заломивши руки,
Он бьется в безысходной муке,
Земля и стонет и гудит
Под тяжкой судоргой копыт.
Но мне понятна беспредельность,
Я в мире знаю только цельность,
Во мне зеркальность тихих вод,
Моя душа, как небо, звездна,
Кругом поет родная бездна, —
Я весь и ржанье, и полет!
17
Я поклоняюсь вам, кристаллы,
Морские звезды и цветы,
Растенья, раковины, скалы
(Окаменелые мечты
Безмолвно грезящей природы),
Стихии мира: Воздух, Воды,
И Мать-Земля, и Царь-Огонь!
Я духом Бог, я телом конь.
Я чую дрожь предчувствий вещих,
Я слышу гул идущих дней,
Я полон ужаса вещей,
Враждебных, мертвых и зловещих,
И вызывают мой испуг
Скелет, машина и паук.
18
Есть злая власть в душе предметов,
Рожденных судоргой машин.
В них грех нарушенных запретов,
В них месть рабов, в них бред стремнин.
Для всех людей одни вериги:
Асфальты, рельсы, платья, книги,
И не спасется ни один
От власти липких паутин.
Но мы, свободные кентавры,
Мы мудрый и бессмертный род,
В иные дни у брега вод
Ласкались к нам ихтиозавры.
И мир мельчал. Но мы росли.
В нас бег планет, в нас мысль Земли!
    Май 1904
    Париж

Старые письма
А. В. Гольштейн
Я люблю усталый шелест
Старых писем, дальних слов…
В них есть запах, в них есть прелесть
Умирающих цветов.
Я люблю узорный почерк —
В нем есть шорох трав сухих.
Быстрых букв знакомый очерк
Тихо шепчет грустный стих.
Мне так близко обаянье
Их усталой красоты…
Это дерева Познанья
Облетевшие цветы.
    <1904>

Таиах
Тихо, грустно и безгневно
Ты взглянула. Надо ль слов?
Час настал. Прощай, царевна!
Я устал от лунных снов.
Ты живешь в подводной сини
Предрассветной глубины,
Вкруг тебя в твоей пустыне
Расцветают вечно сны.
Много дней с тобою рядом
Я глядел в твое стекло.
Много грез под нашим взглядом
Расцвело и отцвело.
Всё, во что мы в жизни верим,
Претворялось в твой кристалл.
Душен стал мне узкий терем,
Сны увяли, я устал…
Я устал от лунной сказки,
Я устал не видеть дня.
Мне нужны земные ласки,
Пламя алого огня.
Я иду к разгулам будней,
К шумам буйных площадей,
К ярким полымям полудней,
К пестроте живых людей…
Не царевич я! Похожий
На него, я был иной…
Ты ведь знала: я – Прохожий,
Близкий всем, всему чужой.
Тот, кто раз сошел с вершины,
С ледяных престолов гор,
Тот из облачной долины
Не вернется на простор.
Мы друг друга не забудем.
И, целуя дольний прах,
Отнесу я сказку людям
О царевне Таиах.
    Весна 1905
    Париж

«Если сердце горит и трепещет…»
Если сердце горит и трепещет,
Если древняя чаша полна… —
Горе! Горе тому, кто расплещет
Эту чашу, не выпив до дна.
В нас весенняя ночь трепетала,
Нам таинственный месяц сверкал…
Не меня ты во мне обнимала,
Не тебя я во тьме целовал.
Нас палящая жажда сдружила,
В нас различное чувство слилось:
Ты кого-то другого любила,
И к другой мое сердце рвалось.
Запрокинулись головы наши,
Опьянились мы огненным сном,
Расплескали мы древние чаши,
Налитые священным вином.
    1905
    Париж

«Мы заблудились в этом свете…»
Мы заблудились в этом свете.
Мы в подземельях темных. Мы
Один к другому, точно дети,
Прижались робко в безднах тьмы.
По мертвым рекам всплески весел;
Орфей родную тень зовет.
И кто-то нас друг к другу бросил,
И кто-то снова оторвет…
Бессильна скорбь. Беззвучны крики.
Рука горит еще в руке.
И влажный камень вдалеке
Лепечет имя Эвридики.
    Весна 1905
    Париж

Зеркало
Я – глаз, лишенный век. Я брошено на землю,
Чтоб этот мир дробить и отражать…
И образы скользят. Я чувствую, я внемлю,
Но не могу в себе их задержать.
И часто в сумерках, когда дымятся трубы
Над синим городом, а в воздухе гроза, —
В меня глядят бессонные глаза
И черною тоской запекшиеся губы.
И комната во мне. И капает вода.
И тени движутся, отходят, вырастая.
И тикают часы, и капает вода,
Один вопрос другим всегда перебивая.
И чувство смутное шевелится на дне.
В нем радостная грусть, в нем сладкий страх разлуки…
И я молю его: «Останься, будь во мне, —
Не прерывай рождающейся муки»…
И вновь приходит день с обычной суетой,
И бледное лицо лежит на дне – глубоко…
Но время, наконец, застынет надо мной,
И тусклою плевой мое затянет око!
    Лето 1905
    Париж

«Мир закутан плотно…»
Мир закутан плотно
В сизый саван свой —
В тонкие полотна
Влаги дождевой.
В тайниках сознанья
Травки проросли.
Сладко пить дыханье
Дождевой земли.
С грустью принимаю
Тягу древних змей:
Медленную Майю
Торопливых дней.
Затерявшись где-то,
Робко верим мы
В непрозрачность света
И прозрачность тьмы.
    Лето 1905
    Париж

«Небо в тонких узорах…»
Небо в тонких узорах
Хочет день превозмочь,
А в душе и в озерах
Опрокинулась ночь.
Что-то хочется крикнуть
В эту черную пасть,
Робким сердцем приникнуть,
Чутким ухом припасть.
И идешь и не дышишь…
Холодеют поля.
Нет, послушай… Ты слышишь?
Это дышит земля.
Я к траве припадаю.
Быть твоим навсегда…
«Знаю… знаю… всё знаю», —
Шепчет вода.
Ночь темна и беззвездна.
Кто-то плачет во сне,
Опрокинута бездна
На водах и во мне…
    Лето 1905
    Париж

«Эта светлая аллея…»
Эта светлая аллея
В старом парке – по горе,
Где проходит тень Орфея
Молчаливо на заре.
Весь прозрачный – утром рано,
В белом пламени тумана
Он проходит, не помяв
Влажных стеблей белых трав.
Час таинственных наитий.
Он уходит в глубь аллей,
Точно струн, касаясь нитей
Серебристых тополей.
Кто-то вздрогнул в этом мире.
Щебет птиц. Далекий ключ.
Как струна на чьей-то лире,
Зазвенел по ветке луч.
Всё распалось. Мы приидем
Снова в мир, чтоб видеть сны.
И становится невидим
Бог рассветной тишины.
    Лето 1905
    Париж

«В зеленых сумерках, дрожа и вырастая…»
В зеленых сумерках, дрожа и вырастая,
Восторг таинственный припал к родной земле,
И прежние слова уносятся во мгле,
Как черных ласточек испуганная стая.
И арки черные, и бледные огни
Уходят по реке в лучистую безбрежность.
В душе моей растет такая нежность!..
Как медленно текут расплавленные дни…
И в первый раз к земле я припадаю,
И сердце мертвое, мне данное судьбой,
Из рук твоих смиренно принимаю,
Как птичку серую, согретую тобой.
    1905
    Париж

Второе письмо
И были дни, как муть опала,
И был один, как аметист.
Река несла свои зеркала,
Дрожал в лазури бледный лист.
Хрустальный день пылал так ярко,
И мы ушли в затишье парка,
Где было сыро на земле,
Где пел фонтан в зеленой мгле,
Где трепетали поминутно
Струи и полосы лучей,
И было в глубине аллей
И величаво и уютно.
Синела даль. Текла река.
Душа, как воды, глубока.
И наших ног касалась влажно
Густая, цепкая трава;
В душе и медленно, и важно
Вставали редкие слова.
И полдня вещее молчанье
Таило жгучую печаль
Невыразимого страданья.
И, смутным оком глядя вдаль,
Ты говорила:
«Смерть сурово
Придет, как синяя гроза.
Приблизит грустные глаза
И тихо спросит: „Ты готова?“
Что я отвечу в этот день?
Среди живых я только тень.
Какая темная обида
Меня из бездны извлекла?
Я здесь брожу, как тень Аида,
Я не страдала, не жила…
Мне надо снова воплотиться
И крови жертвенной напиться,
Чтобы понять язык людей.
Печален сон души моей.
Она безрадостна, как Лета…
Кто здесь поставит ей межи?
Я родилась из чьей-то лжи,
Как Калибан из лжи поэта.
Мне не мила земная твердь…
Кто не жил, тех не примет смерть».
Как этот день теперь далёко
С его бескрылою тоской!
Он был как белый свет востока
Пред наступающей зарей.
Он был как вещий сон незрящей,
Себя не знающей, скорбящей,
Непробудившейся души.
И тайны в утренней тиши
Свершались:
«Некий встал с востока
В хитоне бледно-золотом,
И чашу с пурпурным вином
Он поднял в небо одиноко.
Земли пустые страшны очи.
Он встретил их и ослепил,
Он в мире чью-то кровь пролил
И затопил ей бездну ночи».
И, трепеща, необычайны,
Горе мы подняли сердца
И причастились страшной Тайны
В лучах пылавшего лица.
И долу, в мир вела дорога —
Исчезнуть, слиться и сгореть.
Земная смерть есть радость Бога:
Он сходит в мир, чтоб умереть.
И мы, как боги, мы, как дети,
Должны пройти по всей земле,
Должны запутаться во мгле,
Должны ослепнуть в ярком свете,
Терять друг друга на пути,
Страдать, искать и вновь найти…
    1904–1905
    Париж

В мастерской
Ясный вечер, зимний и холодный,
За высоким матовым стеклом.
Там в окне, в зеленой мгле подводной
Бьются зори огненным крылом.
Смутный час… Все линии нерезки.
Все предметы стали далеки.
Бледный луч от алой занавески
Отеняет линию щеки.
Мир теней, погасших и поблеклых,
Хризантемы в голубой пыли;
Стебли трав, как кружево, на стеклах…
Мы – глаза таинственной земли…
Вглубь растут непрожитые годы.
Чуток сон дрожащего стебля.
В нас молчат всезнающие воды,
Видит сны незрячая земля.
Девочка милая, долгой разлукою
Время не сможет наш сон победить:
Есть между нами незримая нить.
Дай я тихонько тебя убаюкаю:
Близко касаются головы наши,
Нет разделений, преграды и дна.
День, опрозраченный тайнами сна,
Станет подобным сапфировой чаше.
Мир, увлекаемый плавным движеньем,
Звездные звенья влача, как змея,
Станет зеркальным, живым отраженьем
Нашего вечного, слитного Я.
Ночь придет. За бархатною мглою
Станут бледны полыньи зеркал.
Я тебя согрею и укрою,
Чтоб никто не видел, чтоб никто не знал.
Свет зажгу. И ровный круг от лампы
Озарит растенья по углам,
На стенах японские эстампы,
На шкафу химеры с Notre-Dame,
Барельефы, ветви эвкалипта,
Полки книг, бумаги на столах,
И над ними тайну тайн Египта —
Бледный лик царевны Таиах…
    Осень 1905
    Париж

Вослед
Мысли поют: «Мы устали… мы стынем…»
Сплю. Но мой дух неспокоен во сне.
Дух мой несется по снежным пустыням
В дальней и жуткой стране.
Дух мой с тобою в качаньи вагона.
Мысли поют и поют без конца.
Дух мой в России… Ведет Антигона
Знойной пустыней слепца.
Дух мой несется, к земле припадая,
Вдоль по дорогам распятой страны.
Тонкими нитями в сердце врастая,
В мире клубятся кровавые сны.
Дух мой с тобою уносится… Иней
Стекла вагона заткал, и к окну,
К снежней луне гиацинтово-синей
Вместе с тобою лицом я прильну.
Дух мой с тобою в качаньи вагона.
Мысли поют и поют без конца…
Горной тропою ведет Антигона
В знойной пустыне слепца…
    Февраль 1906
    Париж

«Как млечный путь, любовь твоя…»
Как Млечный Путь, любовь твоя
Во мне мерцает влагой звездной,
В зеркальных снах над водной бездной
Алмазность пытки затая.
Ты слезный свет во тьме железной,
Ты горький звездный сок. А я —
Я помутневшие края
Зари слепой и бесполезной.
И жаль мне ночи… Оттого ль,
Что вечных звезд родная боль
Нам новой смертью сердце скрепит?
Как синий лед мой день… Смотри!
И меркнет звезд алмазный трепет
В безбольном холоде зари.
    Март 1907
    Петербург

In mezza di cammin
Блуждая в юности извилистой дорогой,
Я в темный Дантов лес вступил в пути своем,
И дух мой радостный охвачен был тревогой.
С безумной девушкой, глядевшей в водоем,
Я встретился в лесу. «Не может быть случайна, —
Сказал я, – встреча здесь. Пойдем теперь вдвоем».
Но, вещим трепетом объят необычайно,
К лесному зеркалу я вместе с ней приник,
И некая меж нас в тот миг возникла тайна.
И вдруг увидел я со дна встающий лик —
Горящий пламенем лик Солнечного Зверя.
«Уйдем отсюда прочь!» Она же птичий крик
Вдруг издала и, правде снов поверя,
Спустилась в зеркало чернеющих пучин…
Смертельной горечью была мне та потеря.
И в зрящем сумраке остался я один.
    16 мая 1907
    Москва

«Быть черною землей. Раскрыв покорно грудь…»
Александре Михайловне Петровой
Быть черною землей. Раскрыв покорно грудь,
Ослепнуть в пламени сверкающего ока,
И чувствовать, как плуг, вонзившийся глубоко
В живую плоть, ведет священный путь.
Под серым бременем небесного покрова
Пить всеми ранами потоки темных вод.
Быть вспаханной землей… И долго ждать, что вот
В меня сойдет, во мне распнется Слово.
Быть Матерью-Землей. Внимать, как ночью рожь
Шуршит про таинства возврата и возмездья,
И видеть над собой алмазных рун чертеж:
По небу черному плывущие созвездья.
    Сентябрь 1906
    Богдановщина

Солнце
Б. А. Леману
Святое око дня, тоскующий гигант!
Я сам в своей груди носил твой пламень пленный,
Пронизан зрением, как белый бриллиант,
В багровой тьме рождавшейся вселенной.
Но ты, всезрящее, покинуло меня,
И я внутри ослеп, вернувшись в чресла ночи.
И вот простерли мы к тебе – истоку Дня —
Земля – свои цветы и я – слепые очи.
Невозвратимое! Ты гаснешь в высоте,
Лучи призывные кидая издалека.
Но я в своей душе возжгу иное око
И землю поведу к сияющей мечте!
    1907
    Петербург

Киммерийские сумерки
Константину Феодоровичу Богаевскому

1. Полынь
Костер мой догорал на берегу пустыни.
Шуршали шелесты струистого стекла.
И горькая душа тоскующей полыни
В истомной мгле качалась и текла.
В гранитах скал – надломленные крылья.
Под бременем холмов – изогнутый хребет.
Земли отверженной – застывшие усилья.
Уста Праматери, которым слова нет!
Дитя ночей призывных и пытливых,
Я сам – твои глаза, раскрытые в ночи
К сиянью древних звезд, таких же сиротливых,
Простерших в темноту зовущие лучи.
Я сам – уста твои, безгласные, как камень!
Я тоже изнемог в оковах немоты.
Я свет потухших солнц, я слов застывший пламень,
Незрячий и немой, бескрылый, как и ты.
О мать-невольница! На грудь твоей пустыни
Склоняюсь я в полночной тишине…
И горький дым костра, и горький дух полыни,
И горечь волн – останутся во мне.
    1907
    <Петербург>

«Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель…»
Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель…
По нагорьям терн узорный и кустарники в серебре.
По долинам тонким дымом розовеет внизу миндаль,
И лежит земля страстная в черных ризах и орарях.
Припаду я к острым щебням, к серым срывам размытых гор,
Причащусь я горькой соли задыхающейся волны,
Обовью я чобром, мятой и полынью седой чело.
Здравствуй, ты, в весне распятый, мой торжественный Коктебель!
    1907
    Коктебель

«Темны лики весны. Замутились влагой долины…»
Темны лики весны. Замутились влагой долины,
Выткали синюю даль прутья сухих тополей.
Тонкий снежный хрусталь опрозрачил дальние горы.
Влажно тучнеют поля.
Свивши тучи в кудель и окутав горные щели,
Ветер, рыдая, прядет тонкие нити дождя.
Море глухо шумит, развивая древние свитки
Вдоль по пустынным пескам.
    1907

«Старинным золотом и жёлчью напитал…»
Старинным золотом и жёлчью напитал
Вечерний свет холмы. Зардели красны, буры
Клоки косматых трав, как пряди рыжей шкуры.
В огне кустарники и воды как металл.
А груды валунов и глыбы голых скал
В размытых впадинах загадочны и хмуры.
В крылатых сумерках – намеки и фигуры…
Вот лапа тяжкая, вот челюсти оскал,
Вот холм сомнительный, подобный вздутым ребрам.
Чей согнутый хребет порос, как шерстью, чобром?
Кто этих мест жилец: чудовище? титан?
Здесь душно в тесноте… А там – простор, свобода,
Там дьшит тяжело усталый Океан,
И веет запахом гниющих трав и йода.
    1907
    Коктебель

«Здесь был священный лес. Божественный гонец…»
Здесь был священный лес. Божественный гонец
Ногой крылатою касался сих прогалин.
На месте городов ни камней, ни развалин.
По склонам бронзовым ползут стада овец.
Безлесны скаты гор. Зубчатый их венец
В зеленых сумерках таинственно печален.
Чьей древнею тоской мой вещий дух ужален?
Кто знает путь богов – начало и конец?
Размытых осыпей, как прежде, звонки щебни,
И море древнее, вздымая тяжко гребни,
Кипит по отмелям гудящих берегов.
И ночи звездные в слезах проходят мимо,
И лики темные отвергнутых богов
Глядят и требуют, зовут… неотвратимо.
    1907
    Коктебель

«Равнина вод колышется широко…»
Равнина вод колышется широко,
Обведена серебряной каймой.
Мутится мыс, зубчатою стеной
Ступив на зыбь расплавленного тока.
Туманный день раскрыл златое око,
И бледный луч, расплесканный волной,
Скользит, дробясь над мутной глубиной, —
То колос дня от пажитей востока.
В волокнах льна златится бледный круг
Жемчужных туч, и солнце, как паук,
Дрожит в сетях алмазной паутины.
Вверх обрати ладони тонких рук —

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/maksimilian-voloshin/i-my-kak-bogi-my-kak-deti-69016531/) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Памяти Василия Ксенофонтовича Виноградова / Сост. Ю. Г. [Ю. Галабутский]. Феодосия, 1895.

2
Цитата из «Убежища Монрепо» приведена не совсем точно.
«И мы  как боги  мы  как дети…» Максимилиан Волошин
«И мы, как боги, мы, как дети…»

Максимилиан Волошин

Тип: электронная книга

Жанр: Стихи и поэзия

Язык: на русском языке

Издательство: Азбука-Аттикус

Дата публикации: 13.09.2024

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Максимилиан Волошин (1877–1932) – виднейший представитель культуры Серебряного века, человек, богато и многообразно одаренный: выдающийся поэт и переводчик, блестящий литературный и художественный критик, замечательный художник, гостеприимный хозяин дома в Коктебеле – это все о нем… В советское время произведения Волошина были преданы забвению, но совершенно не потеряли за эти годы ни свежести звучания, ни выразительности, ни актуальности.

  • Добавить отзыв