Вчера еще в глаза глядел
Марина Ивановна Цветаева
Елена Владимировна Толкачева
Большая книга стихов с биографиями поэтов и иллюстрациями
В настоящий сборник вошли избранные стихотворения и поэмы Марины Цветаевой. Ее лирические произведения – это энциклопедия души и жизни поэта, его быта и бытия. Но что интересно – если читать подряд, то можно найти ответ практически на любой вопрос, а значит, Цветаева писала и о нас с вами, с потрясающей точностью и откровенностью выразила те чувства, которые близки всем. Ее поэтический слог завораживает, притягивает безграничной энергией и эмоциональным накалом, удивляет ювелирным мастерством.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Марина Цветаева
Вчера еще в глаза глядел
сост. и предисл. Е. В. Толкачевой
© Е. В. Толкачева, составление, предисловие, 2022
© И. А. Дмитренко, иллюстрации, 2022
© Издательство АСТ, 2022
«Мне имя – Марина»
Свое предназначение в жизни Марина Цветаева почувствовала рано и никогда не мучилась раздумьями, подобно лермонтовскому Печорину: «Зачем я жил, для какой цели я родился? А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому, что я чувствую в душе моей силы необъятные. Но я не угадал своего назначения…» Она – угадала, и не без юношеского эгоцентризма и тщеславия заявляла об этом:
«Я не знаю женщины, талантливее себя к стихам. – Нужно бы сказать – человека.
Я смело могу сказать, что могла бы писать и писала бы как Пушкин, если бы не какое-то отсутствие плана, группировки – просто полное неимение драматических способностей. “Евгений Онегин” и “Горе от ума” – вот вещи вполне ? ma portеe[1 - В моих возможностях (фр.).]…
“Второй Пушкин” или “первый поэт-женщина” – вот чего я заслуживаю и м.б. дождусь и при жизни…
В своих стихах я уверена непоколебимо…»
А годом раньше облекла эти мысли и в поэтическую форму:
Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,
Кто у тебя на пути.
И просиял бы, и под руку в гору
Не предложил мне идти.
Так Цветаева сразу стала говорить о себе как о поэте, а не как о поэтессе… И – предсказала свое будущее. Счастья себе не пророчила, а вот непонимания от современников ждала:
Вы можете – из-за других —
Моих не видеть глаз,
Не слепнуть на моем огне,
Моих не чуять сил…
……………………………
Но помните, что будет суд,
Разящий, как стрела,
Когда над головой блеснут
Два пламенных крыла.
Марина Ивановна Цветаева родилась 26 сентября 1892 года. Мать решила, что дочь должна быть музыкантшей, и через несколько лет начала учить ее музыке. Примерно тогда же в своем дневнике она отметила: «4-летняя моя Маруся ходит вокруг меня и складывает слова в рифмы». Тем не менее, когда Муся (так ее называли домашние) научилась свои стихи записывать, бумагу ей мать не давала. Но она забыла, что в доме есть обои, много обоев. Пришлось бумагу дать.
Один из первых опытов девочки как-то прозвучал в семейном кругу:
Ты лети, мой конь ретивый,
Чрез моря и чрез луга
И, потряхивая гривой,
Отнеси меня туда!
Возник справедливый вопрос «куда?» и всеобщий смех. Ответ пунцового, как пион, ребенка, еле сдерживающего рыдания: «Туда – далёко! Туда – туда!»
Пройдет время, и Марина Цветаева, известный поэт, ответит на этот вопрос более определенно в своей поэме «На Красном Коне»: с земли – в царствие небесное.
Не случайным представляется этот конфликт бытия земного и небесного, возникший еще в самых первых авторских сборниках. Сама жизнь подсказала его. В своей семье Марина чувствовала себя одинокой и мало любимой: в доме на всем лежала печать прошлых несчастий взрослых и как следствие – их полного отчуждения. Мать, Мария Александровна Мейн, замечательная пианистка, удивительно талантливая женщина, знавшая четыре языка, прекрасно рисовавшая, заполняла музыкой свою печаль о любимом, некоем С.Э., за которого ей не разрешили выйти замуж; замуж пришлось выйти за вдовца с двумя детьми, а любовь к С.Э. она сохранила на всю жизнь. Отец, Иван Владимирович Цветаев, – уважаемый профессор, классический филолог, основатель Музея изобразительных искусств, потеряв первую супругу, красивую женщину, певицу, дочь историка Д. И. Иловайского, остался верен ее памяти до конца своих дней, чем уязвлял самолюбие второй жены. Так у каждого на сердце была своя рана, жизни шли рядом, не сливаясь. Мать много времени отдавала дочерям, Асе и Мусе, учила их немецкому, французскому, знакомила с шедеврами мировой литературы, часто в оригинале, очень много играла на рояле – произведения Шумана, Бетховена, Гайдна, Шопена… Отсюда – увлечение Марины романтизмом и осознание в себе музыки как второй «линии жизни».
А какая первая? Слова. «…мне хочется Прометеева огня. “Это громкие слова”, скажете Вы. Пусть громкие слова! Громкие красивые слова выражают громкие, дерзкие мысли. Я безумно люблю слова, их вид, их звук, их переменность, их неизменность. Ведь слово – всё! За свободное слово умирали Джиордано Бруно, умер раскольник Аввакум, за свободное слово, за простор, за звук слова “свобода”, умерли они». Свобода, произведения романтиков с их трагической нотой в основе и в то же время «крест несчастной женской доли» в родной семье в итоге привели ее к мыслям о самоубийстве. И в отроческие годы Цветаева несколько раз пытается его совершить. Но «судьба ее хранила». Миру должен был явиться поэт. И в 1910 году Цветаева выпускает свой первый лирический сборник – «Вечерний альбом», на который получает благожелательные отзывы. Знакомится с одним из рецензентов – Максимилианом Волошиным. Знакомству суждено было стать для нее во всех отношениях знаковым. «Все, чему меня Макс учил, я запомнила навсегда». В частности, он, собиратель уникальной библиотеки, открыл ей новые литературные горизонты, увлек своим мифотворчеством, даром «творить встречи и судьбы».
Коктебельской весной 1911 года, в доме у Волошина, произошла знаменательная встреча.
«– Макс, я выйду замуж только за того, кто из всего побережья угадает, какой мой любимый камень.
– Марина!.. влюбленные, как тебе, может быть, уже известно, – глупеют. И когда тот, кого ты полюбишь, принесет тебе (сладчайшим голосом)… булыжник, ты совершенно искренно поверишь, что это твой любимый камень!
– Макс! Я от всего умнею! Даже от любви!»
И чуть ли не в первый день знакомства семнадцатилетний Сергей Эфрон (инициалы С.Э.) «отрыл» и вручил ей сердоликовую бусину, которую потом она хранила всю жизнь. Казалось бы, счастливый брак, но – их жизни шли рядом: у каждого своя. Хотя любовь, единственная настоящая любовь, и была отдана друг другу. Это – в реальном земном мире. А в творческом она жила иначе, там царили другие герои и героини, необходимые ей как «впечатления» для создания лирических и прозаических текстов. Так творился миф, потому что «всё – миф, не-мифа – нет, вне-мифа – нет».
В семнадцать лет она воскликнула: «Я жажду сразу – всех дорог». Дорогу, понятно, выбрала одну, а все остальные, о которых тогда мечтала, воплотила в своих стихах: чувствуются в них и цыганская разбойная удаль, и переживания за мужа-белогвардейца и своих детей, появляются амазонки и гадает-ворожит колдунья (читай: Марина Цветаева, так как вся ее лирика монологична, а в стихах, кому бы они ни были посвящены, главное действующее лицо – она сама). И хотелось ей еще,
Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день.
Собственно, так и вышло. Недаром позже она признавалась: «Я не себя боюсь. Я своих стихов боюсь».
Юность Цветаевой проходит довольно насыщенно, если не сказать бурно. У нее рождается дочь Ариадна; они с Сережей находят дом в Москве с удивительной планировкой комнат – совсем под стать своей хозяйке; сама Цветаева, издав к тому времени три стихотворных сборника, начала «выходить на публику», печататься в альманахах. Она побывала в Петербурге, который принес ей встречу с Осипом Мандельштамом, Михаилом Кузминым, Сергеем Есениным… Мечтала повидать в те дни своих «северных» кумиров – Анну Ахматову и Александра Блока, но – не сложилось. Зато с Мандельштамом – этим «молодым Державиным», «певцом захожим», «с ресницами нет длинней» – сложилось: к нему Цветаева испытывала «материнские чувства» (как, кстати, и к собственному мужу, как – позже – и ко многим другим), и, когда он приехал в Москву, щедро, с упоением «дарила» ему свой город:
Из рук моих – нерукотворный град,
Прими, мой странный, мой прекрасный брат.
По церковке – все сорок сороков,
И реющих над ними голубков.
И Спасские – с цветами – ворота,
Где шапка православного снята.
Часовню звездную – приют от зол —
Где вытертый от поцелуев – пол.
Пятисоборный несравненный круг
Прими, мой древний, вдохновенный друг.
По ее стихам, посвященным Москве, можно писать картины – настолько выпукло и зримо рисует Цветаева родной город, с которым абсолютно и навсегда соединяет себя: «Красною кистью / Рябина зажглась. / Падали листья, / Я родилась. / Спорили сотни / Колоколов./ День был субботний: / Иоанн Богослов». Родилась с пожаром в груди, чтобы потом до конца своих дней быть обреченной на внутреннее одиночество и трагическое мироощущение – ведь люди боятся пожара, особенно если он разгорается всё сильней и сильней, а огонь идет в их сторону. Вот и Мандельштам испугался – сбежал в Коктебель. А Цветаевой этого огня – огня вдохновения – было уже не загасить: творила легенду о Блоке, слагала гимны Ахматовой…
С Блоком она лично знакома не была, и даже, когда ей представился такой случай, незадолго до смерти поэта, к нему не подошла – гордость ли, робость ли помешала, но он так навсегда и остался для нее недосягаемой вершиной, небожителем, и лишь имени его суждено было много раз появиться потом в ее прозе и письмах. «И по имени не окликну, / И руками не потянусь. / Восковому святому лику / Только издали помолюсь…» Ахматова ей виделась «поэтической сестрой», с которой у них «судьба одна» («И одна в пустоте порожней / Подорожная нам дана»), но Ахматовой, «чей голос… мне дыханье сузил», она всё же отдавала пальму первенства (хотя через пять лет и скажет: «Соревнования короста / В нас не осилила родства. / И поделили мы так просто: / Твой – Петербург, моя – Москва».) Они встретятся через двадцать лет, проговорят несколько часов и… не поймут, не услышат друг друга: у каждой был свой взгляд на жизнь и свой сложный опыт. Так произойдет «разминовение» поэтов, чье единство Цветаева ощущала в себе многие годы.
Пока Марина «крылатой женщиной» несется над «временем и тяготеньем», пробуя новые ритмы, новые мелодии стиха, превращая поэтические строки в песни, а смыслы в формулы («Две любимые вещи в мире – песня и формула»), Сергей собирается на войну. В 1918-м он уходит добровольцем в Белую армию. В характере Марины страшные революционные годы многое меняют. Если в юности она приветствовала революцию («Единственно ради чего стоит жить – революция»), то теперь не относится к ней «никак»: принимает как данность, не более того. Она становится требовательнее к себе, уже не кричит «я и мир» и не думает больше о своей известности: если раньше ей нужно было заявить о себе, то сейчас – только работать. С этих лет начнется ее вечная борьба за свободный час времени и тетрадь («Держит меня на поверхности воды конечно тетрадь», – заметит она однажды в частном письме). Несколько позже дочь Ариадна так охарактеризует состояние матери: «Марина живет как птица: мало времени петь и много поет. Она совсем не занята ни выступлениями, ни печатанием, только писанием. Ей все равно, знают ее или нет». Продекламировав в юности «Всё, чего не будет в жизни, / Я найду в своих стихах!», Цветаева делает теперь эти слова девизом всего дальнейшего творчества.
В эти годы у нее родится вторая дочь, Ирина. «Случайный ребенок», – отметит она в записной книжке. Почему так выразилась – неведомо. Может быть, оттого что ждала мальчика или планировала появление ребенка в другое время? Но, видимо, сами обстоятельства воспротивились – через два года мать ее потеряет. И это останется в ней раной на всю жизнь. Другая душевная трагедия – неимение какой-либо информации о муже («Я не знаю, жив ли, нет ли, / Тот, кто мне дороже сердца, / Тот, кто мне дороже Сына…»). В Москве голод и холод. Цветаева пробовала служить, но на разных невысоких должностях продержалась меньше года, потом уволилась, чтобы уже ни на какие службы не ходить, ведь ее назначение – поэта – давно угадано: «Ремесленник – и знаю ремесло». Быт в революционной Москве очень тяжел. Помощников нет. Приходится все делать самой: дрова пилить, печь топить (когда нет дров, в ход идут книги, стулья), в ледяной воде мыть картошку, варить ее в самоваре, после – стирка, приборка, потом надо оббегать несколько столовых – может, где дадут супа, каши, – выстоять очередь за хлебом (каждый раз мозг сверлит ужас: не потерять бы хлебные карточки!) и только потом домой – кормить голодных детей… Однажды, когда стало совсем невмоготу, посмотрела на крюк в столовой: «Как просто! – Я испытала самый настоящий соблазн».
Скрыться от реальной действительности можно было лишь в творчестве:
Птица-Феникс я, только в огне пою!
Поддержите высокую жизнь мою!
Высоко горю и горю до тла,
И да будет вам ночь светла.
В это время она становится певцом Белого движения. В красной России такой поступок очень смел: «А меня никто не тронет: / Я надменна и бледна». Действительно, не тронули. Потому, что не всё поняли. Даже на публике позволяли выступать.
И так мое сердце над Рэ-сэ-фэ-сэром
Скрежещет – корми-не корми! —
Как будто сама я была офицером
В Октябрьские смертные дни.
В Москве, по словам Цветаевой, это стихотворение считалось «про красного офицера» и пользовалось неизменным успехом.
Несмотря на гордые, красивые слова «Белогвардейская рать святая», «Белая гвардия, путь твой высок», в успех белогвардейцев Цветаева с самого начала все же не верила: «Белая гвардия – да! – погибла». Позже она пояснит: «Добровольчество – это добрая воля к смерти».
Потом уже, в эмиграции, прочитав Сергею Эфрону все свои белогвардейские стихи, услышит от него: «Это было не совсем так, Мариночка… Была самоубийственная и братоубийственная война, которую мы вели, не поддержанные народом…» – «Но были и герои?» – спросит она. «Были. Только вот народ их героями никогда не признает. Разве что когда-нибудь – жертвами». – «Но как же Вы, Сереженька?..» – «А так: сел не в свой состав и заехал черт знает куда… Обратно, Мариночка, только пешком – по шпалам, всю жизнь…» И тогда она, руководствуясь записями мужа, решив воссоздать события в их реальном обличии, с новым жаром примется за поэму «Перекоп». А свой «Лебединый стан» переделывать не станет и в течение многих лет будет стараться выпустить в свет, но издателя так и не найдет, хотя «стихи доходили», когда читала на творческих вечерах, и такой книги ни в России, ни в эмиграции не было.
В те же революционные годы разгорится ее роман… с театром. Театр ей был близок по лирическим произведениям А. Блока, М. Кузмина, пьесам Э. Ростана. В ее стихах появляются новые действующие лица: Кармен, Дон-Жуан, донна Анна, Манон Леско, кавалер де Гриэ… В это время Цветаева знакомится с актерами-студийцами Е. Вахтангова Ю. Завадским, В. Алексеевым, С. Голлидэй, с педагогом и артистом А. Стаховичем. Главные роли некоторых своих пьес она будет предназначать им. Но ни одна из пьес при жизни Цветаевой сцены не увидит[2 - Кстати, в наше время режиссеры увлечены драматургией Цветаевой каждый на свой лад. Увидеть эти постановки небезынтересно.]. Опять сбывались ее слова: «Театр не благоприятен для Поэта, и Поэт не благоприятен для Театра». Менее чем за полтора года Цветаева создаст шесть романтических пьес о любви. В трех из них обратится к героям XVIII века, герцогу Лозэну и сердцееду Казанове. А в пьесе «Каменный Ангел», в основу которой положит взаимоотношения Юрия Завадского и Сонечки Голлидэй, поставит свой вечный вопрос о любви «земной» и «небесной». Все больше убеждалась Цветаева в том, что только там, в другом измерении, возможны настоящая жизнь и настоящая любовь. «Я, конечно, кончу самоубийством, ибо все мое желание любви – желание смерти! И м.б., я умру не оттого, что здесь плохо, а оттого, что “там хорошо”».
О смерти Цветаева размышляет уже очень давно, с самых ранних своих стихов, еще с той просьбы у Бога: «И дай мне смерть в семнадцать лет!» Она уже описывала и свой уход с земли, и свои похороны, и возможное свое бессмертие. Трагизм земного бытия предопределен для нее с самого начала – с этим ощущением она жила и писала. И жизнь во многом подтверждала верность ее взгляда.
Хотя Цветаева, боясь одиночества, все время старалась окружить себя людьми, новыми знакомствами, внутренне она все равно оставалась одинока. Свидетельство тому ее поэма «На Красном Коне», которая была навеяна встречей с поэтом Евгением Ланном и первоначально посвящена ему.
Произведение многослойно, в нем слышны отголоски ранних стихов, предвосхищаются многие будущие строки. Поэма повествует об огненном всаднике, являющемся героине в опасные минуты ее жизни и спасающем от бед, требуя взамен отказаться от принесенного им блага. И все это затем, чтобы «освободить Любовь». Но всадник не может любить ее, так как она земная женщина, а он из другого измерения. Ее желание и страсть – быть любимой: «Не любит! – Так я на коня вздымусь! / Не любит! – Вздымусь – до неба!» И «на белом коне впереди полков» она мчится в бой – сразиться со всадником на красном коне. Бой неравен: все полки, устремившиеся за всадницей, срываются в ров. (Что это – символ гибели Белой армии? Вполне возможно.) А в грудь героини, словно стальное копье, входит луч. Она слышит шепот: «Такой я тебя желал!» И с выжженным сердцем (сразу вспоминается цветаевская пророчица Сивилла) отрекается от земной жизни, ожидая, «Доколе меня / Не умчит в лазурь / На красном коне / Мой Гений». Так в финале падает маска со всадника на красном коне, который, отнимая тело, освобождает дух: это Пегас – гений поэтического вдохновения. Только ему подвластен поэт, только ему он служит всю жизнь. Вот почему его личная жизнь все время находится в конфликте с жизнью творческой.
Если душа родилась крылатой —
Что ей хоромы – и что ей хаты!
В 1921 году через Илью Эренбурга получает Цветаева радостную весть: Сергей Эфрон жив. Скоро он должен добраться до Праги. Она принимает решение – ехать. Распродает все оставшиеся вещи, отдает друзьям и близким книги из своей библиотеки. Со всеми прощается.
В 1922 году Цветаева и Эфрон встретились. Он был уже студентом Карлова университета, диплом которого ему потом так и не пригодится. В эмиграции Сергей писал статьи, работал в редакциях различных периодических изданий, занимался кинематографом, даже снимался в кино. Роль пленного, которого ведут на расстрел (двенадцатисекундный эпизод), в фильме «Мадонна спальных вагонов» для него обернется трагическим предвестием октября 1941 года. В 1931 году он, то ли надеясь искупить вину перед родиной за белогвардейский выбор, то ли из желания самоутвердиться, то ли стремясь попасть обратно в Россию, пойдет работать в «Союз возвращения на родину». Другими словами, будет завербован органами НКВД. Но эта его деятельность была окутана тайной, и супруге он, конечно, ничего не рассказывал.
А Цветаева? Она продолжала писать, жить в сотворенном ею мире, в который на этот раз, как легкое дуновение ветра, ворвался Константин Родзевич – «Арлекин, Авантюрист, счастье, страсть». «Я в первый раз люблю счастливого, и, может быть, в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня – хаос! – а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку права выбора: или всё – или ничего, но в этом всё – как в первозданном хаосе – столько, что немудрено, что человек, пропадал в нем, терял себя и в итоге меня…»
Как четко и верно определяет свою сущность Цветаева! Она вся – нараспашку, вся – открыта, вся – переполнена чувством! И как в то же время тонко создает она миф о любви! И сколько их, этих мифов, было и будет, – выстроенных всегда по одной схеме, лишь в разных тональностях. Но возникшие на их основе поэтические строфы стали поистине жемчужинами русской литературы.
О страстной земной любви, сила которой уже предвещала расставание, повествуют удивительно музыкальные «Поэма Горы» и «Поэма Конца». В их подтексте – отношения Цветаевой и Родзевича, оставившего своим потомках несколько карандашных и скульптурных портретов поэта. Гора – символ любви и одновременно ее свидетельница: «Та гора неслась лавиною / И лавою ползла». Но «Та гора была – миры! / Бог за мир взымает дорого! / Горе началось с горы. / Та гора была над городом». Здесь явная перекличка с цветаевскими строчками двухлетней давности: «Прощай – в свиданье! / Здравствуй – в разлуку!» Так уж сложилось, что еще «до встречи» Цветаева знала о скором ее завершении. Почему произошел разрыв? «Поэма Конца», в отличие от своей предшественницы, строится не на монологе, а на диалоге, из которого ясно, что Он хочет нормальной, устроенной жизни, а Она может предложить ему только свою душу, высокое, неземное. «Смерть – и никаких устройств!» – «Жизнь!» – отвечает Он. «Тогда простимся». Интересно, что в начале знакомства с Родзевичем Цветаева ему признавалась: «Я сказала Вам: есть – Душа, Вы сказали мне: есть – Жизнь… Я пишу Вам о своем хотении (решении) жить. Без Вас и вне Вас мне это не удастся. Жизнь я могу полюбить через Вас».
Да, она вся была соткана из противоречий, и всегда оставалась верна себе. Она мерила всех слишком высокой мерой своего гения, забывая, что перед ней самые обычные люди, чьи сильные стороны не в поэзии, а в чем-то другом. Но это, к сожалению, ею не учитывалось.
Перестрадав, она снова бросалась в омут с головой. В это время разгорелась ее переписка с Борисом Пастернаком. Наконец-то Цветаева встретила, пусть и заочно, равного себе по силе, с которым можно вести разговоры о творчестве, который понимает ее с полуслова и абсолютно принимает как поэта. От других она слышала в основном упреки – в затуманивании смыслов, в трудности восприятия ее стихов. Год назад они с Пастернаком думали встретиться: Цветаева совсем недавно приехала в Чехию, а он был очень близко, в Берлине, и скоро собирался обратно в Москву. Встреча не состоялась, и это вызвало поток удивительных по накалу страстей цветаевских стихотворений из цикла «Провода». Лирическая героиня передает любимому свои письма по телеграфным проводам, «мчит» за ним голосами классических героинь – Эвридики, Ариадны, Федры, неистово уверяет: «Где бы ты ни был – тебя настигну, / Выстрадаю – и верну назад», предупреждает: «Еще ни один не спасся / От настигающего без рук» и в конце концов обещает, что будет ждать терпеливо, как «рифмы ждут». Этим последним поэтическим символом Цветаева позднее свяжет воедино трех творцов, трех «равных»: себя, Пастернака и Рильке, эпистолярное знакомство с которым состоялось благодаря Пастернаку.
В поэме «Попытка комнаты» она опишет возможное свидание трех поэтов: создаст пространство, где должна произойти встреча. Но в конце поэмы комната исчезает – открывается Вечность.
Последние числа декабря 1926 года принесли миру траурную весть – не стало немецкого поэта Райнера Мария Рильке. «В здешнюю встречу мы с тобой никогда не верили – как и в здешнюю жизнь, не так ли? Ты меня опередил – (и вышло лучше!) и, чтобы меня хорошо принять, заказал – не комнату, не дом – целый пейзаж… С Новым годом и прекрасным небесным пейзажем!» – напишет Цветаева в посмертном письме поэту. И оно станет началом ее работы над поэмой-реквиемом «Новогоднее», которую она закончит в сороковой день – 7 февраля 1927 года. «7» – любимое число Рильке и Цветаевой, число, которое как бы метафорически соединило их в этой и той жизни, открыло вечность.
В том же году Цветаева закончит работу над трагедией на античную тему «Федра». Ее Федра, по наущению кормилицы, раскрывает пасынку Ипполиту свои любовные чувства к нему и слышит в ответ: «Гадина». Это слово для нее страшнее греха, на который она решилась, и Федра кончает жизнь самоубийством. Что это? Прообраз смерти самой Цветаевой, к которой она шла с детства?
Чуть раньше, в 1925 году, вспыхнет новый огонь – у Цветаевой родится долгожданный сын Георгий (Мур). Но скоро семье придется покинуть Чехию и перебраться во Францию. Жить станет значительно трудней: существенно осложнится быт, возникнут проблемы с печатанием стихов. «Иногда я думаю, что такая жизнь, при моей непрестанной работе, все-таки – незаслужена. Погубило меня – терпение, моя семижильная гордость, якобы – всё могущая: и поднять, и сбросить, и нести, и снести».
Конечно, Цветаевой будут помогать новые знакомые, но все время придется «просить», постоянно, как, впрочем, и прежде, менять съемные квартиры – выбирать те, что дешевле. Все больше Цветаева думает о родине, но понимает: вернуться теперь почти невозможно. «Была бы я в России, всё было бы иначе, но – России (звука) нет, есть буквы: СССР, – не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся… В России я поэт без книг, здесь – поэт без читателей. То, что я делаю, никому не нужно». Эмигрантские периодические издания под разными предлогами отказываются печатать ее стихи, да и платят совсем немного. В итоге в тридцатые годы Цветаева переходит на прозу. Теперь весь огонь ее души направлен в прошлое, в детские и юношеские годы; Цветаевой движет желание «воскресить весь тот мир». Так постепенно появляются ее очерки о родных, близких ей людях и о современниках. Чем ближе становится тот мир, тем больше тоска по родине: «Можно ли вернуться в дом, / Который срыт?.. Той России – нету /– Как и той меня!» И вновь возникает символ, связанный с детством, с моментом рождения, явления в мир: «Рябина – / Судьбина / Горькая», и наконец стихотворение «Тоска по родине!..», где поэт выражает свое безразличие к миру и к своему существованию в нем («Мне совершенно все равно…»), которое сменяется саднящей болью: «Но если по дороге – куст / Встает, особенно – рябина…»
В 1937 году над семьей Цветаевой разверзается бездна: Сергея Эфрона обвиняют в соучастии убийства советского резидента И. Рейсса, и он вынужден срочно «бежать» в Россию, куда недавно выехала и их дочь. В квартире – обыск. Цветаеву вызывают на допросы в полицию, она отвечает, что ничего о деятельности мужа не знает и что ее «доверие к нему непоколебимо». Года через полтора становится ясно: и ей пора вслед за Алей и Сергеем собираться с сыном на родину. Запад в это время уже охватывала Вторая мировая война, любимую Цветаевой Прагу оккупировали германские войска. Обожаемая с детства Германия теперь обманывала, «предавала ее чувства»: «Сгоришь, Германия! / Безумие, безу-мие, творишь!»
В июне 1939 года Цветаева с сыном покинула Францию на пароходе «Мария Ульянова». Почти недельное плавание явилось, по сути, прощанием поэта с жизнью. Неизвестно, какой прием ожидала найти Цветаева в предвоенной Москве, но никаких счастливых иллюзий на этот счет не строила. Сменялись страны, города, острова… ей вспоминались их великие жители: Андерсен, Лагерлёф, Рильке… Вспоминались строчки любимых произведений. Стоило опустить глаза – и взгляд упирался в роман А. Сент-Экзюпери «Планета людей» (Цветаева купила его в последний день отъезда), где писатель, размышляя о катастрофах, замечал, что спасаются только те, кого кто-нибудь ждет… С палубы слышался колокольный звон, «явственно и долго – подробно – во всем разнообразии», где-то раскачивался неугомонный колокол. По ком звонил он? Ответ очевиден.
Москва не ждала Цветаеву. Это стало ей ясно с первой же минуты. С московского вокзала они с Муром сразу поехали в поселок Болшево, где жили Сергей и Ариадна Эфрон. Через два месяца последовал арест Али, еще через полтора – Сергея. И это явилось началом конца.
Далее – полгода проживания в Голицыне, затем – по разным углам в Москве. Обращения к Сталину, передачи в тюрьму и, чтобы как-то жить, переводы стихов зарубежных поэтов. «Я уже год примеряю смерть», – отметит Цветаева в частном письме, а в стихах скажет: «– Пора! для этого огня – / Стара! / – Любовь – старей меня!.. / Но боль, которая в груди, / Старей любви, старей любви».
Громовые раскаты войны докатились, наконец, и до Москвы. Цветаева принимает решение эвакуироваться вместе с сыном в Елабугу. Провожал Борис Пастернак, помогал нести вещи – последний человеческий жест со стороны родины. В Елабуге дали комнату. В поисках лучшего места жительства и работы Цветаева отправилась в Чистополь. Когда приехала, оказалось: есть одно место – судомойки в писательской столовой, правда, самой столовой пока нет. Что ж, подала заявление. Хотя понимала, что для нее все уже кончено. Ее видели там бледной, даже серой, с затравленными глазами. И слышали ее фразу: «Я все время ощущаю потерю личности».
Когда вернулась в Елабугу, судьба «опустила руки»… За окном стояло 31 августа 1941 года. Сбылось свое же предсказание:
Все должно сгореть на моем огне!
Я и жизнь маню, я и смерть маню
В легкий дар моему огню.
Меньше чем через два месяца после смерти Марины Цветаевой будет расстрелян Сергей Эфрон, спустя почти три года погибнет на фронте сын, и только Ариадна, пройдя тюрьмы и лагеря, наконец, освободится и начнет потихоньку возвращать на родину имя своей великой матери.
Елена Толкачева
Стихотворения
1909–1941
«Мы с тобою лишь два отголоска…»
Мы с тобою лишь два отголоска:
Ты затихнул, и я замолчу.
Мы когда-то с покорностью воска
Отдались роковому лучу.
Это чувство сладчайшим недугом
Наши души терзало и жгло.
Оттого тебя чувствовать другом
Мне порою до слез тяжело.
Станет горечь улыбкою скоро,
И усталостью станет печаль.
Жаль не слова, поверь, и не взора, —
Только тайны утраченной жаль!
От тебя, утомленный анатом,
Я познала сладчайшее зло.
Оттого тебя чувствовать братом
Мне порою до слез тяжело.
«Наши души, не правда ль, еще не привыкли к разлуке?»
Наши души, не правда ль, еще не привыкли
к разлуке?
Всё друг друга зовут трепетанием блещущих крыл!
Кто-то высший развел эти нежно-сплетенные руки,
Но о помнящих душах забыл.
Каждый вечер, зажженный по воле волшебницы
кроткой,
Каждый вечер, когда над горами и в сердце туман,
К незабывшей душе неуверенно-робкой походкой
Приближается прежний обман.
Словно ветер, что беглым порывом минувшее будит
Ты из блещущих строчек опять улыбаешься мне.
Всё позволено, всё! Нас дневная тоска не осудит:
Ты из сна, я во сне…
Кто-то высший нас предал неназванно-сладостной
муке,
(Будет много блужданий-скитаний средь снега
и тьмы!)
Кто-то высший развел эти нежно-сплетенные руки…
Не ответственны мы!
Молитва
Христос и Бог! Я жажду чуда
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда
Вся жизнь как книга для меня.
Ты мудрый, ты не скажешь строго:
– «Терпи, еще не кончен срок».
Ты сам мне подал – слишком много!
Я жажду сразу – всех дорог!
Всего хочу: с душой цыгана
Идти под песни на разбой,
За всех страдать под звук органа
И амазонкой мчаться в бой;
Гадать по звездам в черной башне,
Вести детей вперед, сквозь тень…
Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день!
Люблю и крест и шелк, и каски,
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки
И дай мне смерть – в семнадцать лет!
Таруса, 26 сентября 1909
Тверская
Вот и мир, где сияют витрины,
Вот Тверская, – мы вечно тоскуем о ней.
Кто для Аси нужнее Марины?
Милой Асеньки кто мне нужней?
Мы идем, оживленные, рядом,
Всё впивая: закат, фонари, голоса,
И под чьим-нибудь пристальным взглядом
Иногда опуская глаза.
Только нам огоньками сверкая,
Только наш он, московский вечерний апрель.
Взрослым – улица, нам же Тверская —
Полувзрослых сердец колыбель.
Колыбель золотого рассвета,
Удивления миру, что утром дано…
Вот окно с бриллиантами Тэта,
Вот с огнями другое окно…
Все поймем мы чутьем или верой,
Всю подзвездную даль и небесную ширь!
Возвышаясь над площадью серой
Розовеет Страстной монастырь.
Мы идем, ни на миг не смолкая.
Все родные – слова, все родные – черты!
О, апрель незабвенный – Тверская,
Колыбель нашей юности ты!
Душа и имя
Пока огнями смеется бал,
Душа не уснет в покое.
Но имя Бог мне иное дал:
Морское оно, морское!
В круженье вальса, под нежный вздох
Забыть не могу тоски я.
Мечты иные мне подал Бог:
Морские они, морские!
Поет огнями манящий зал,
Поет и зовет, сверкая.
Но душу Бог мне иную дал:
Морская она, морская!
Домики старой Москвы
Слава прабабушек томных,
Домики старой Москвы,
Из переулочков скромных
Все исчезаете вы,
Точно дворцы ледяные
По мановенью жезла.
Где потолки расписные,
До потолков зеркала?
Где клавесина аккорды,
Темные шторы в цветах,
Великолепные морды
На вековых воротах,
Кудри, склоненные к пяльцам,
Взгляды портретов в упор…
Странно постукивать пальцем
О деревянный забор!
Домики с знаком породы,
С видом ее сторожей,
Вас заменили уроды, —
Грузные, в шесть этажей.
Домовладельцы – их право!
И погибаете вы,
Томных прабабушек слава,
Домики старой Москвы.
«Идешь, на меня похожий…»
Идешь, на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала – тоже!
Прохожий, остановись!
Прочти – слепоты куриной
И маков набрав букет —
Что звали меня Мариной
И сколько мне было лет.
Не думай, что здесь – могила,
Что я появлюсь, грозя…
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!
И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!
Сорви себе стебель дикий
И ягоду ему вслед:
Кладбищенской земляники
Крупнее и слаще нет.
Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь.
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь.
Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой пыли…
– И пусть тебя не смущает
Мой голос из-под земли.
Коктебель, 3 мая 1913
«Моим стихам, написанным так рано…»
Моим стихам, написанным так рано,
Что и не знала я, что я – поэт,
Сорвавшимся, как брызги из фонтана,
Как искры из ракет,
Ворвавшимся, как маленькие черти,
В святилище, где сон и фимиам,
Моим стихам о юности и смерти,
– Нечитанным стихам!
Разбросанным в пыли по магазинам,
Где их никто не брал и не берет,
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
Коктебель, 13 мая 1913
«Вы, идущие мимо меня…»
Вы, идущие мимо меня
К не моим и сомнительным чарам, —
Если б знали вы, сколько огня,
Сколько жизни, растраченной даром,
И какой героический пыл
На случайную тень и на шорох…
– И как сердце мне испепелил
Этот даром истраченный порох!
О летящие в ночь поезда,
Уносящие сон на вокзале…
Впрочем, знаю я, что и тогда
Не узнали бы вы – если б знали —
Почему мои речи резки
В вечном дыме моей папиросы, —
Сколько темной и грозной тоски
В голове моей светловолосой.
17 мая 1913
«Идите же! – Мой голос нем…»
Идите же! – Мой голос нем
И тщетны все слова.
Я знаю, что ни перед кем
Не буду я права.
Я знаю: в этой битве пасть
Не мне, прелестный трус!
Но, милый юноша, за власть
Я в мире не борюсь.
И не оспаривает Вас
Высокородный стих.
Вы можете – из-за других —
Моих не видеть глаз,
Не слепнуть на моем огне,
Моих не чуять сил…
Какого демона во мне
Ты в вечность упустил!
Но помните, что будет суд,
Разящий, как стрела,
Когда над головой блеснут
Два пламенных крыла.
11 июля 1913
“Сердце, пламени капризней…»
Сердце, пламени капризней,
В этих диких лепестках,
Я найду в своих стихах
Все, чего не будет в жизни.
Жизнь подобна кораблю:
Чуть испанский замок – мимо!
Все, что неосуществимо,
Я сама осуществлю.
Всем случайностям навстречу!
Путь – не все ли мне равно?
Пусть ответа не дано, —
Я сама себе отвечу!
С детской песней на устах
Я иду – к какой отчизне?
– Все, чего не будет в жизни
Я найду в своих стихах!
Коктебель, 22 мая 1913
Сергею Эфрон-Дурново
1. «Есть такие голоса…»
Есть такие голоса,
Что смолкаешь, им не вторя,
Что предвидишь чудеса.
Есть огромные глаза
Цвета моря.
Вот он встал перед тобой:
Посмотри на лоб и брови
И сравни его с собой!
То усталость голубой,
Ветхой крови.
Торжествует синева
Каждой благородной веной.
Жест царевича и льва
Повторяют кружева
Белой пеной.
Вашего полка – драгун,
Декабристы и версальцы!
И не знаешь – так он юн —
Кисти, шпаги или струн
Просят пальцы.
Коктебель, 19 июля 1913
2. «Как водоросли Ваши члены…»
Как водоросли Ваши члены,
Как ветви мальмэзонских ив…
Так Вы лежали в брызгах пены,
Рассеянно остановив
На светло-золотистых дынях
Аквамарин и хризопраз
Сине-зеленых, серо-синих,
Всегда полузакрытых глаз.
Летели солнечные стрелы
И волны – бешеные львы.
Так Вы лежали, слишком белый
От нестерпимой синевы…
А за спиной была пустыня
И где-то станция Джанкой…
И тихо золотилась дыня
Под Вашей длинною рукой.
Так, драгоценный и спокойный,
Лежите, взглядом не даря,
Но взглянете – и вспыхнут войны,
И горы двинутся в моря,
И новые зажгутся луны,
И лягут радостные львы —
По наклоненью Вашей юной,
Великолепной головы.
1 августа 1913
Встреча с Пушкиным
Я подымаюсь по белой дороге,
Пыльной, звенящей, крутой.
Не устают мои легкие ноги
Выситься над высотой.
Слева – крутая спина Аю-Дага,
Синяя бездна – окрест.
Я вспоминаю курчавого мага
Этих лирических мест.
Вижу его на дороге и в гроте…
Смуглую руку у лба…
– Точно стеклянная на повороте
Продребезжала арба… —
Запах – из детства – какого-то дыма
Или каких-то племен…
Очарование прежнего Крыма
Пушкинских милых времен.
Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,
Кто у тебя на пути.
И просиял бы, и под руку в гору
Не предложил мне идти.
Не опираясь о смуглую руку,
Я говорила б, идя,
Как глубоко презираю науку
И отвергаю вождя,
Как я люблю имена и знамена,
Волосы и голоса,
Старые вина и старые троны,
– Каждого встречного пса! —
Полуулыбки в ответ на вопросы,
И молодых королей…
Как я люблю огонек папиросы
В бархатной чаще аллей,
Комедиантов и звон тамбурина,
Золото и серебро,
Неповторимое имя: Марина,
Байрона и болеро,
Ладанки, карты, флаконы и свечи,
Запах кочевий и шуб,
Лживые, в душу идущие, речи
Очаровательных губ.
Эти слова: никогда и навеки,
За колесом – колею…
Смуглые руки и синие реки,
– Ах, – Мариулу твою! —
Треск барабана – мундир властелина —
Окна дворцов и карет,
Рощи в сияющей пасти камина,
Красные звезды ракет…
Вечное сердце свое и служенье
Только ему, Королю!
Сердце свое и свое отраженье
В зеркале… – Как я люблю…
Кончено… – Я бы уж не говорила,
Я посмотрела бы вниз…
Вы бы молчали, так грустно, так мило
Тонкий обняв кипарис.
Мы помолчали бы оба – не так ли? —
Глядя, как где-то у ног,
В милой какой-нибудь маленькой сакле
Первый блеснул огонек.
И – потому что от худшей печали
Шаг – и не больше – к игре! —
Мы рассмеялись бы и побежали
За руку вниз по горе.
1 октября 1913
Аля
Ах, несмотря на гаданья друзей,
Будущее – непроглядно.
В платьице – твой вероломный Тезей,
Маленькая Ариадна.
Аля! – Маленькая тень
На огромном горизонте.
Тщетно говорю: не троньте.
Будет день —
Милый, грустный и большой,
День, когда от жизни рядом
Вся ты оторвешься взглядом
И душой.
День, когда с пером в руке
Ты на ласку не ответишь.
День, который ты отметишь
В дневнике.
День, когда летя вперед,
– Своенравно! – Без запрета! —
С ветром в комнату войдет —
Больше ветра!
Залу, спящую на вид,
И волшебную, как сцена,
Юность Шумана смутит
И Шопена…
Целый день – на скакуне,
А ночами – черный кофе,
Лорда Байрона в огне
Тонкий профиль.
Метче гибкого хлыста
Остроумье наготове,
Гневно сдвинутые брови
И уста.
Прелесть двух огромных глаз,
– Их угроза – их опасность —
Недоступность – гордость – страстность
В первый раз…
Благородным без границ
Станет профиль – слишком белый,
Слишком длинными ресниц
Станут стрелы.
Слишком грустными – углы
Губ изогнутых и длинных,
И движенья рук невинных —
Слишком злы.
– Ворожит мое перо!
Аля! – Будет все, что было:
Так же ново и старо,
Так же мило.
Будет – с сердцем не воюй,
Грудь Дианы и Минервы! —
Будет первый бал и первый
Поцелуй.
Будет «он» – ему сейчас
Года три или четыре…
– Аля! – Это будет в мире —
В первый раз.
Феодосия, 13 ноября 1913
«Уж сколько их упало в эту бездну…»
Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли.
Застынет все, что пело и боролось,
Сияло и рвалось:
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос.
И будет жизнь с ее насущным хлебом,
С забывчивостью дня.
И будет все – как будто бы под небом
И не было меня!
Изменчивой, как дети, в каждой мине
И так недолго злой,
Любившей час, когда дрова в камине
Становятся золой,
Виолончель и кавалькады в чаще,
И колокол в селе…
– Меня, такой живой и настоящей
На ласковой земле!
– К вам всем – что мне, ни в чем
не знавшей меры,
Чужие и свои?!
Я обращаюсь с требованьем веры
И с просьбой о любви.
И день и ночь, и письменно и устно:
За правду да и нет,
За то, что мне так часто – слишком грустно
И только двадцать лет,
За то, что мне – прямая неизбежность —
Прощение обид,
За всю мою безудержную нежность,
И слишком гордый вид,
За быстроту стремительных событий,
За правду, за игру…
– Послушайте! – Еще меня любите
За то, что я умру.
8 декабря 1913
«Ты, чьи сны еще непробудны…»
Ты, чьи сны еще непробудны,
Чьи движенья еще тихи,
В переулок сходи Трехпрудный,
Если любишь мои стихи.
О, как солнечно и как звездно
Начат жизненный первый том,
Умоляю – пока не поздно,
Приходи посмотреть наш дом!
Будет скоро тот мир погублен,
Погляди на него тайком,
Пока тополь еще не срублен
И не продан еще наш дом.
Этот тополь! Под ним ютятся
Наши детские вечера.
Этот тополь среди акаций
Цвета пепла и серебра.
Этот мир невозвратно-чудный
Ты застанешь еще, спеши!
В переулок сходи Трехпрудный,
В эту душу моей души.
<1913>
Бабушке
Продолговатый и твердый овал,
Черного платья раструбы…
Юная бабушка! Кто целовал
Ваши надменные губы?
Руки, которые в залах дворца
Вальсы Шопена играли…
По сторонам ледяного лица —
Локоны в виде спирали.
Темный, прямой и взыскательный взгляд.
Взгляд, к обороне готовый.
Юные женщины так не глядят.
Юная бабушка, – кто Вы?
Сколько возможностей Вы унесли
И невозможностей – сколько? —
В ненасытимую прорву земли,
Двадцатилетняя полька!
День был невинен, и ветер был свеж.
Темные звезды погасли.
– Бабушка! Этот жестокий мятеж
В сердце моем – не от Вас ли?..
4 сентября 1914
С.Э
Я с вызовом ношу его кольцо
– Да, в Вечности – жена, не на бумаге. —
Его чрезмерно узкое лицо
Подобно шпаге.
Безмолвен рот его, углами вниз,
Мучительно – великолепны брови.
В его лице трагически слились
Две древних крови.
Он тонок первой тонкостью ветвей.
Его глаза – прекрасно-бесполезны! —
Под крыльями распахнутых бровей —
Две бездны.
В его лице я рыцарству верна.
– Всем вам, кто жил и умирал без страху.
Такие – в роковые времена —
Слагают стансы – и идут на плаху.
Коктебель, 3 июня 1914
Из цикла «Подруга»
1. «Вы счастливы? – Не скажете! Едва ли…»
Вы счастливы? – Не скажете! Едва ли!
И лучше – пусть!
Вы слишком многих, мнится, целовали,
Отсюда грусть.
Всех героинь шекспировских трагедий
Я вижу в Вас.
Вас, юная трагическая леди,
Никто не спас!
Вы так устали повторять любовный
Речитатив!
Чугунный обод на руке бескровной —
Красноречив!
Я Вас люблю. – Как грозовая туча
Над Вами – грех —
За то, что Вы язвительны и жгучи
И лучше всех,
За то, что мы, что наши жизни – разны
Во тьме дорог,
За Ваши вдохновенные соблазны
И темный рок,
За то, что Вам, мой демон крутолобый,
Скажу прости,
За то, что Вас – хоть разорвись над гробом! —
Уж не спасти!
За эту дрожь, за то – что – неужели
Мне снится сон? —
За эту ироническую прелесть,
Что Вы – не он.
16 октября 1914
2. «Под лаской плюшевого пледа…»
Под лаской плюшевого пледа
Вчерашний вызываю сон.
Что это было? – Чья победа? —
Кто побежден?
Всё передумываю снова,
Всем перемучиваюсь вновь.
В том, для чего не знаю слова,
Была ль любовь?
Кто был охотник? – Кто – добыча?
Всё дьявольски-наоборот!
Что понял, длительно мурлыча,
Сибирский кот?
В том поединке своеволий
Кто, в чьей руке был только мяч?
Чье сердце – Ваше ли, мое ли
Летело вскачь?
И все-таки – что ж это было?
Чего так хочется и жаль?
Так и не знаю: победила ль?
Побеждена ль?
23 октября 1914
9. «Ты проходишь своей дорогою…»
Ты проходишь своей дорогою,
И руки твоей я не трогаю.
Но тоска во мне – слишком вечная,
Чтоб была ты мне – первой встречною.
Сердце сразу сказало: «Милая!»
Все тебе – наугад – простила я,
Ничего не знав, – даже имени! —
О, люби меня, о, люби меня!
Вижу я по губам – извилиной,
По надменности их усиленной,
По тяжелым надбровным выступам:
Это сердце берется – приступом!
Платье – шелковым черным панцирем,
Голос с чуть хрипотцой цыганскою,
Все в тебе мне до боли нравится, —
Даже то, что ты не красавица!
Красота, не увянешь за лето!
Не цветок – стебелек из стали ты,
Злее злого, острее острого
Увезенный – с какого острова?
Опахалом чудишь, иль тросточкой, —
В каждой жилке и в каждой косточке,
В форме каждого злого пальчика, —
Нежность женщины, дерзость мальчика.
Все усмешки стихом парируя,
Открываю тебе и миру я
Все, что нам в тебе уготовано,
Незнакомка с челом Бетховена!
14 января 1915
15. «Хочу у зеркала, где муть…»
Хочу у зеркала, где муть
И сон туманящий,
Я выпытать – куда Вам путь
И где пристанище.
Я вижу: мачта корабля,
И Вы – на палубе…
Вы – в дыме поезда… Поля
В вечерней жалобе —
Вечерние поля в росе,
Над ними – во?роны…
– Благословляю Вас на все
Четыре стороны!
3 мая 1915
«Безумье – и благоразумье…»
Безумье – и благоразумье,
Позор – и честь,
Все, что наводит на раздумье,
Все слишком есть —
Во мне. – Все каторжные страсти
Свились в одну! —
Так в волосах моих – все масти
Ведут войну!
Я знаю весь любовный шепот,
– Ах, наизусть! —
– Мой двадцатидвухлетний опыт —
Сплошная грусть!
Но облик мой – невинно розов,
– Что ни скажи! —
Я виртуоз из виртуозов
В искусстве лжи.
В ней, запускаемой как мячик
– Ловимый вновь! —
Моих прабабушек-полячек
Сказалась кровь.
Лгу оттого, что по кладби?щам
Трава растет,
Лгу оттого, что по кладби?щам
Метель метет…
От скрипки – от автомобиля —
Шелков, огня…
От пытки, что не все любили
Одну меня!
От боли, что не я – невеста
У жениха…
От жеста и стиха – для жеста
И для стиха!
От нежного боа на шее…
И как могу
Не лгать, – раз голос мой нежнее,
Когда я лгу…
3 января 1915
"Легкомыслие! – Милый грех…"
Легкомыслие! – Милый грех,
Милый спутник и враг мой милый!
Ты в глаза мои вбрызнул смех,
Ты мазурку мне вбрызнул в жилы.
Научил не хранить кольца, —
С кем бы жизнь меня ни венчала!
Начинать наугад с конца,
И кончать еще до начала.
Быть, как стебель, и быть, как сталь,
В жизни, где мы так мало можем…
– Шоколадом лечить печаль
И смеяться в лицо прохожим!
3 марта 1915
"Мне нравится, что Вы больны не мной…"
Мне нравится, что Вы больны не мной,
Мне нравится, что я больна не Вами,
Что никогда тяжелый шар земной
Не уплывет под нашими ногами.
Мне нравится, что можно быть смешной —
Распущенной – и не играть словами,
И не краснеть удушливой волной,
Слегка соприкоснувшись рукавами.
Мне нравится еще, что Вы при мне
Спокойно обнимаете другую,
Не прочите мне в адовом огне
Гореть за то, что я не Вас целую.
Что имя нежное мое, мой нежный, не
Упоминаете ни днем ни ночью – всуе…
Что никогда в церковной тишине
Не пропоют над нами: аллилуйя!
Спасибо Вам и сердцем и рукой
За то, что Вы меня – не зная сами! —
Так любите: за мой ночной покой,
За редкость встреч закатными часами,
За наши не-гулянья под луной,
За солнце не у нас над головами,
За то, что Вы больны – увы! – не мной,
За то, что я больна – увы! – не Вами.
3 мая 1915
"Я знаю правду! Все прежние правды – прочь…"
Я знаю правду! Все прежние правды – прочь!
Не надо людям с людьми на земле бороться.
Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь.
О чем – поэты, любовники, полководцы?
Уж ветер стелется, уже земля в росе,
Уж скоро звездная в небе застынет вьюга,
И под землею скоро уснем мы все,
Кто на земле не давали уснуть друг другу.
3 октября 1915
"Лежат они, написанные наспех…"
Лежат они, написанные наспех,
Тяжелые от горечи и нег.
Между любовью и любовью распят
Мой миг, мой час, мой день, мой год, мой век.
И слышу я, что где-то в мире – грозы,
Что амазонок копья блещут вновь.
– А я пера не удержу! – Две розы
Сердечную мне высосали кровь.
Москва, 20 декабря 1915
"Даны мне были и голос любый…"
Даны мне были и голос любый,
И восхитительный выгиб лба.
Судьба меня целовала в губы,
Учила первенствовать Судьба.
Устам платила я щедрой данью,
Я розы сыпала на гроба…
Но на бегу меня тяжкой дланью
Схватила за волосы Судьба!
Петербург, 31 декабря 1915
"Никто ничего не отнял…"
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас – через сотни
Разъединяющих верст.
Я знаю, наш дар – неравен,
Мой голос впервые – тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
На страшный полет крещу Вас:
Лети, молодой орел!
Ты солнце стерпел, не щурясь, —
Юный ли взгляд мой тяжел?
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас – через сотни
Разъединяющих лет.
12 февраля 1916
"Собирая любимых в путь…"
Собирая любимых в путь,
Я им песни пою на память —
Чтобы приняли как-нибудь,
Что когда-то дарили сами.
Зеленеющею тропой
Довожу их до перекрестка.
Ты без устали, ветер, пой,
Ты, дорога, не будь им жесткой!
Туча сизая, слез не лей, —
Как на праздник они обуты!
Ущеми себе жало, змей,
Кинь, разбойничек, нож свой лютый.
Ты, прохожая красота,
Будь веселою им невестой.
Потруди за меня уста, —
Наградит тебя Царь Небесный!
Разгорайтесь, костры, в лесах,
Разгоняйте зверей берложьих.
Богородица в небесах,
Вспомяни о моих прохожих!
17 февраля 1916
"Ты запрокидываешь голову…"
Ты запрокидываешь голову
Затем, что ты гордец и враль.
Какого спутника веселого
Привел мне нынешний февраль!
Преследуемы оборванцами
И медленно пуская дым,
Торжественными чужестранцами
Проходим городом родным.
Чьи руки бережные нежили
Твои ресницы, красота,
И по каким терновалежиям
Лавровая тебя верста… —
Не спрашиваю. Дух мой алчущий
Переборол уже мечту.
В тебе божественного мальчика, —
Десятилетнего я чту.
Помедлим у реки, полощущей
Цветные бусы фонарей.
Я доведу тебя до площади,
Видавшей отроков-царей…
Мальчишескую боль высвистывай,
И сердце зажимай в горсти…
Мой хладнокровный, мой неистовый
Вольноотпущенник – прости!
18 февраля 1916
"Откуда такая нежность?"
Откуда такая нежность?
Не первые – эти кудри
Разглаживаю, и губы
Знавала темней твоих.
Всходили и гасли звезды,
– Откуда такая нежность? —
Всходили и гасли очи
У самых моих очей.
Еще не такие гимны
Я слушала ночью темной,
Венчаемая – о нежность! —
На самой груди певца.
Откуда такая нежность,
И что с нею делать, отрок
Лукавый, певец захожий,
С ресницами – нет длинней?
18 февраля 1916
"Димитрий! Марина! В мире…"
Димитрий! Марина! В мире
Согласнее нету ваших
Единой волною вскинутых,
Единой волною смытых
Судеб! Имен!
Над темной твоею люлькой,
Димитрий, над люлькой пышной
Твоею, Марина Мнишек,
Стояла одна и та же
Двусмысленная звезда.
Она же над вашим ложем,
Она же над вашим троном
– Как вкопанная – стояла
Без малого – целый год.
Взаправду ли знак родимый
На темной твоей ланите,
Димитрий, – все та же черная
Горошинка, что у отрока
У родного, у царевича
На смуглой и круглой щечке
Смеясь целовала мать?
Воистину ли, взаправду ли —
Нам сызмала деды сказывали,
Что грешных судить – не нам?
На нежной и длинной шее
У отрока – ожерелье.
Над светлыми волосами
Пресветлый венец стоит.
В Марфиной черной келье
Яркое ожерелье!
– Солнце в ночи! – горит.
Памятливыми глазами
Впилась – народ замер.
Памятливыми губами
Впилась – в чей – рот.
Сама инокиня
Признала сына!
Как же ты – для нас – не тот!
Марина! Царица – Царю,
Звезда – самозванцу!
Тебя? пою,
Злую красу твою,
Лик без румянца.
Во славу твою грешу
Царским грехом гордыни.
Славное твое имя
Славно ношу.
Правит моими бурями
Марина – звезда – Юрьевна,
Солнце – среди – звезд.
Крест золотой скинула,
Черный ларец сдвинула,
Маслом святым ключ
Масленный – легко движется.
Черную свою книжищу
Вынула чернокнижница.
Знать, уже делать нечего,
Отошел от ее от плечика
Ангел, – пошел несть
Господу злую весть:
– Злые, Господи, вести!
Загубил ее вор-прелестник!
Марина! Димитрий! С миром,
Мятежники, спите, милые.
Над нежной гробницей ангельской
За вас в соборе Архангельском
Большая свеча горит.
29, 30 марта 1916
Стихи о Москве
1. «Облака – вокруг…»
Облака – вокруг,
Купола – вокруг,
Надо всей Москвой
Сколько хватит рук! —
Возношу тебя, бремя лучшее,
Деревцо мое
Невесомое!
В дивном граде сем,
В мирном граде сем,
Где и мертвой – мне
Будет радостно, —
Царевать тебе, горевать тебе,
Принимать венец,
О мой первенец!
Ты постом говей,
Не сурьми бровей
И все сорок – чти? —
Сороков церквей.
Исходи пешком – молодым шажком! —
Все привольное
Семихолмие.
Будет тво?й черед:
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=68348804) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Примечания
1
В моих возможностях (фр.).
2
Кстати, в наше время режиссеры увлечены драматургией Цветаевой каждый на свой лад. Увидеть эти постановки небезынтересно.