От отца
Надежда Владимировна Антонова
Первая редакция. ORIGINS
Роман Надежды Антоновой – это путешествие памяти по смерти отца, картины жизни, реальные и воображаемые, которые так или иначе связаны с родителями, их образом. Книга большой утраты, оборачивающейся поиском света и умиротворения. Поэтичная манера письма Антоновой создает ощущение стихотворения в прозе. Чтение медитативное, спокойное и погружающее в мир детства, взросления и принятия жизни.
Поэт Дмитрий Воденников о романе «От отца» Надежды Антоновой:
«У каждого текста своё начало. Текст Надежды Антоновой (где эссеистика и фикшен рифмуются с дневниковыми записями её отца) начинается сразу в трёх точках: прошлом, настоящем и ненастоящем, которое Антонова создаёт, чтобы заставить себя и читателя стыдиться и удивляться, посмеиваться и ёрничать, иногда тосковать.
Роман "От отца" начинается с детской считалки, написанной, кстати, к одному из моих семинаров:
Вышел папа из тумана, вынул тайну из кармана.
Выпей мёртвой ты воды, мост предсмертный перейди.
Там, за призрачной горою, тайна встретится с тобою.
Мы не понимаем сначала, какая это тайна, почему такая неловкая рифма во второй строчке, зачем переходить предсмертный мост и что там за гора. И вот именно тогда эта игра нас и втягивает. Игра, которую автор называет романом-причетью. Вы видели, как причитают плакальщицы на похоронах? Они рассказывают, что будет дальше, они обращаются к ушедшему, а иногда и к тому, кто собрался его проводить. И тут есть одно условие: плакать надо честно, как будто по себе. Соврёшь, и плач сорвётся, не выстрелит.
В этом диалоге с мёртвым отцом есть всё, в том числе и враньё. Не договорили, не доспорили, не дообманывали, не досмеялись. Но ты не волнуйся, пап, я сейчас допишу, доживу. И совру, конечно же: у художественной реальности своя правда. Помнишь тот день, когда мы тебя хоронили? Я почти забыла, как ты выглядишь на самом деле. Зато мы, читатели, помним. Вот в этом и есть главная честная тайна живого текста».
Денис Осокин, писатель, сценарист:
«Роман Надежды Антоновой "От отца" с самого начала идет своими ногами. Бывают такие дети, которых не удержишь. Художественный текст – это дети, то есть ребенок. Если пойти с ним рядом, обязательно случится хорошее: встретишься с кем-нибудь или, как Антонова пишет, тайна встретится с тобою. А тайна – это всегда возможность, разговор с провидением. Вот и текст у автора вышел таинственный: понятный, с одной стороны – мы ведь тоже знаем, что значит со смертью рядом встать – и по-хорошему сложный, с мертвой и живой водой, с внутренним событием. А это важно, чтобы не только осязаемое произошло, но и неосязаемое. Чтобы не на один день, а на долгую дорогу».
Надежда Антонова
От отца
© Антонова Н., текст, 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
* * *
Вышел папа из тумана, вынул тайну из кармана.
Выпей мертвой ты воды, мост предсмертный перейди.
Там за призрачной горою тайна встретится с тобою.
Считалка
Папа. Я тебя таким не помню, я родилась намного позже. Но мне кажется, что именно таким я всегда тебя знала. Говорят, у души нет возраста. Но почему-то мне хочется верить в то, что некий облик у нее все-таки есть. Когда я так думаю, то всегда смотрю на эту фотографию.
Я появилась в 1979 году, когда ему было двадцать девять лет – меньше, чем мне сейчас.
Он начал вести дневник, делая записи обо мне. Так мы дошли до 1995 года.
«4 сентября 1995 года.
Вдруг почувствовал невозможность расстаться с дневником, вроде как осиротеешь. Пусть останется у меня еще некоторое время, а отдать его дочери всегда успею.
Решил – и полегчало. Вот мы и опять вместе, Надежда Владимировна».
Фотография первая
«30 августа 1979 года.
Теплая безлунная ночь. Машина мчится по улице Молодежная прямиком в больницу. Затем приемный покой, равнодушные девицы, не ускорившие ленивые движения телес даже тогда, когда я рявкнул с угрозой на одну из них. Наш разговор закончился равнодушной репликой старшой: «Ты свое дело сделал, теперь шагай отседова…» И я вышел. Встал у большого окна, открывающего длинный коридор с тусклым светом от далекой двери в другое помещение. И пошла Люда между двумя рослыми санитарками, переваливаясь уточкой. С чувством щемящей жалости отошел от окна и пошел по ночному теплому городу. И вот в эту ночь, возможно, начнется новая жизнь. Кем-то оно будет? Так и заснул с несколько философскими мыслями. Разбудила с синим рассветом теща: «Вставай, отец, у тебя дочь…» Да извинит нас дите, а думали-то с Леонидом Ивановичем о парне… Спасибо, Люда, за дочь, это здорово, когда есть дочь. Значит, у меня Надя, Надежда».
А ведь была, папа, у тебя еще одна Надя. Я так много о ней знаю и не знаю ничего. Кто может сейчас сказать, какой она была, когда не только меня, но и тебя еще не существовало? Но я попробую, вдруг у нее все было именно так, как у моей самой обычной и необычной героини с самой обычной и необычной судьбой.
Маша устало покрутила в руках сновку. Интересно думать, что у валенка есть душа. Новенькие просушенные и отшлифованные валенки не были приспособлены для правой или левой ноги, первый раз их можно было надеть на любую, но вот после подстройки надеть не на ту ногу уже трудно, как будто была у них память, как у ее Толика, который каждый день запоминал и смешно коверкал новые слова. Мужчин на заводе почти не осталось, все ушли воевать, и Маша перешла на «мужскую» работу. Традиционно женщин задействовали только для сортировки, рыхления, чесания, взвешивания и пеленания шерсти. Как только появлялась укатанная сновка, ее передавали в мужской цех. В валяльной части Маша сначала не справлялась, силы в руках было мало, договаривалась с теми, кто посильней, чтобы помогали, потом благодарила, приносила продукты. Еды у них со Степаном хватало, на фронт он не пошел по состоянию здоровья, работал на продуктовом складе, домой приносил много, так что не бедствовали, как другие, но природная слабость брала свое. Когда немного нарастила мышцы и руки стали жилистыми и цепкими, смогла работать с колотушками и скалками без посторонней помощи, но все равно первую постиранную в горячей воде пару так и не смогла насадить на колодку нужного размера. Только со временем поняла, как и с какой стороны надо бить и нажимать, чтобы мокрый, усаженный в два раза чулок зашел на твердое дерево. Все никак не заходило у нее и с гражданским мужем.
В усадочном цехе было под сорок, как в жаркий летний день под палящим солнцем, а в чесальном, наоборот, стоял холод, как в степи морозной ночью. Маша знала, что бывает другая жизнь, где не надо метаться в страхе, что не сможешь выйти подышать или зайти погреться. У нее страх потерять, ошибиться или не успеть начался с десяти лет, когда она осталась без родителей. Тогда же у нее начал непроизвольно дергаться правый уголок рта. В дядькином доме ее выделяли и порой отдавали лучший кусок, когда он был. Но то ли с непривычки, то ли по природе так и не смогла она приноровиться к странным ссорам и еще более странным примирениям дяди Феди, брата ее матери, и его жены и поначалу панически боялась громких размолвок с драками и не менее шумных объятий после утихающих бурь. Тосковала по родителям, вспоминала простой тихий уют и чистоту, которой не было в доме дяди и тетки, и чувствовала себя чужой, лишней. Тетя Нина с прищуром смотрела на то, как Маша пришивала куски белой занавески – широкий сверху на месте двух ушастых краев воротника и два узких на рукавах – к лоснящейся на локтях ядрено-коричневой школьной форме, доставшейся от двух старших сестер, и со смехом приговаривала: «Ну ты, Машк, прямо фрейлина! И так бы сошло, без обшлагов, воротник бы пришила один, и будет. Они сами-то что в этой жизни видали? Почитай лучше». Но тут она как будто о чем-то вспоминала, осекалась и, продолжая тихо бормотать себе под нос, уходила в другую комнату.
Библиотека находилась через два квартала от их дома. «Здравствуй, Маша! Хочешь сушек?» – говорила ей пожилая проницательная Серафима Семеновна, угощала горячим чаем и выносила очередной роман Диккенса. Эстер Саммерсон, Дэвид Копперфильд, Оливер Твист, Крошка Доррит, Николас Никльби. Нет, у нее все еще хорошо, даже очень хорошо. А фрейлиной – Серафима Семеновна сказала, что это такая дама, которая служит царственной особе, – быть даже приятно. Маша едва заметно улыбалась, и правый уголок губ непроизвольно шел вниз – страх не отпускал, но как будто бы соглашался, что бывает и хуже.
Как-то тетка попросила Машу принести из комнаты газету растопить печь. Под пухлой стопкой «Правды», «Известий» и «Красной звезды» лежала старая потрепанная книга с названием, написанным странными буквами – часть из них были русскими, часть нет, а на конце зачем-то еще стоял твердый знак: Война мiровъ. Маша не удержалась, раскрыла и начала читать. Скоро она поняла, что твердый знак на конце слов после согласных стоит просто так, i читается как И, а буква, похожая на мягкий знак, – это Е. Во врЬмя протiвостоянiя, въ 1894 году… Вошедшая тетя Нина выхватила из Машиных рук книгу, не глядя, сунула ее в бельевой шкаф и удивленно рассмеялась: «Ишь ты, мастей не знает, а в карты играет!»
Маша сидела на пахнущей газом, котами и требухой кухне. Соседи варили требуху для собак, семья дяди Феди для себя. На кухню зашел маленький Матвей с зеленью под носом, заныл и потянулся к столу. Маша макнула хлебную корку в кружку с водой и дала ему. Дядя Федя, вошедший следом, отогнал от стола мальчика, открыл печку и кинул туда еще несколько лепешек сухого навоза. В дверь постучали, зашла соседка вернуть картошку и лук, принесла немного сала в подарок, отозвала дядя Федю в сторону: «Федь, там это, пишут опять…» Во дворе во весь забор белой краской было выведено: «Нинка шлюха». Дядя Федя согнал всех детей в дальнюю комнату и закрыл на ключ. Наутро Маша, две ее старшие сестры и тетя Нина красили забор. Тетя Нина широко улыбалась и весело подмигивала Маше здоровым глазом. Второй, заплывший, с синевато-желтыми разводами по векам она берегла.
Тетя Нина работала бухгалтером в горисполкоме. С людьми, особенно с мужчинами, сходилась легко и так близко, что у некоторых баб зубы от злости крошились, а у мужа от ревности желваки набухали. Иногда пройдет по улице, веселая, приветливая, с кем-то посплетничает, с кем-то поспорит беззлобно, кого-то утешит, и уже кажется, что солнце сегодня ярче светит. На работе ее уважали, и один раз она даже была на Доске почета, хотя в партию так и не вступила. На вопросы о своей беспартийности отшучивалась: «Партия не лошадь, всех вывезет». С детьми занималась мало, но с душой, чувствовала, когда и как нужно сказать, чтобы стало понятно, голос не повышала, но умела объяснить даже самым маленьким, что и где лучше бы исправить. Когда старшие девочки приходили ябедничать друга на друга, тетя Нина могла выговорить: «Любаш, а ты карту-то не передергивай, не по-сестрински это!..» А если Матвейка с ревом прибегал с улицы, утешала: «Ну что ты, разве не знаешь, где игра, там и шулера, все на одну не ставь…»
Каждый раз, когда Маша красила забор или стену дома с сестрами и тетей Ниной, ее вдруг охватывало стыдное, буйное веселье, заставляющее краснеть и подолгу застывать с кистью в руке. Была во всем этом какая-то жаркая, душная, пряная тайна. Сестры часто жаловались ей, как их дразнят в школе; Машу же странным образом это не обижало, она не чувствовала стыда за тети-Нинино поведение, стыдилась необузданного преступного любопытства.
Один раз на улице к Маше подошел хромоногий сосед Степан и протянул пряник. «Ну что, курносая, когда опять забор красить с мамкой пойдете? Меня позови, мамка у вас затейница. Да и ты тоже ничего, одна порода». От него пахнуло смесью табака, водки, навоза, грязных носков и чего-то ядреного, мускусного. Маша посмотрела на его низкий выпуклый лоб с прилипшими прядями, небритые щеки, мясистый нос, полные потрескавшиеся губы с заедами в уголках, шею с выступающим кадыком в вороте замызганной рубахи, шальные черные глаза. Какое-то удушливое, срамное беспокойство толкнуло ее в спину, и она, алая как ее закручивающийся на концах пионерский галстук, потупилась и выронила из рук пряник. Степан осклабился, прищелкнул языком и отошел. С тех пор они то и дело встречались около пивного ларька, мимо которого Маша ходила в школу. Степан широко улыбался, бесстыдно обнажая желтые с черным зубы, плоско шутил и угощал ее конфетами или пирожками, купленными на углу. Один раз он позвал ее в кино, давали «Большой вальс». В темноте зала Степан стал щупать Машино колено, и от этого она отяжелела и налилась чем-то вязким, тягучим и терпким. В его части дома, в комнатушке на втором этаже было холодно и неряшливо, стояла большая незаправленная кровать со смятыми серыми простынями, древний платяной шкаф без ручек, скрипучий стул и граммофон с золоченым рожком на столе, затянутом бордовой тканью. Маша знала, что на таком раньше играли в карты и назывался он ломберным. Туз бьет короля. Маша села на стул и плотно сдвинула колени. Король бьет даму. Степан подошел и положил руки ей на плечи. Дама бьет валета. Маша дрогнула вспыхнувшими плечами и, подавшись назад, подставила под жадные руки Степана еще не до конца оформившуюся грудь в сшитом ею из старой детской майки подобии бюстгальтера. Валет бьет кого найдет, от десятки до шестерки, вверх-вниз.
Чистюньлаг был на хорошем счету у заключенных, хотя когда-то о нем боялись даже думать. В 1938 году одного финна обвинили в подготовке подрыва на железнодорожном пути Барнаул – Новосибирск. На допросе он не мог показать, в какой стороне Новосибирск, потому что привезли его этапом из Ленинграда и в Сибири он никогда раньше не был, но это ему не помогло, расстреляли. И только когда в 1946 году Чистюньлаг стал инвалидно-оздоровительным, жизнь заключенных заметно улучшилась. Со всей системы ГУЛАГа сюда направлялись люди, чтобы поправить здоровье. Если по прибытии на станцию Топчиха заключенный не мог самостоятельно выйти из вагона, его на подводах увозили в лагерь и там кормили, сначала по чуть-чуть, а потом усиленно, и только спустя два месяца отправляли на работу. В лагере имелось свое хозяйство. Если забивали скот, то обрезки можно было подбирать и самим готовить на костре. Еще – и это считалось невиданной роскошью – можно было брать еду из чанов для свиней.
Маша выпрыгнула из грузовика, огляделась и весело пробежалась вдоль забора, радуясь скрипучему снегу и яркому зимнему солнцу. Водитель протянул документы часовому, тот посмотрел бумаги и попросил открыть кузов. Пошарив между тюками и развязав один из них, он слез с грузовика и открыл шлагбаум. Маша, раскрасневшаяся и запыхавшаяся, влезла в кабину, и грузовик въехал на территорию лагеря. Слева располагалось двухэтажное здание комендатуры, выкрашенное в ярко-голубой цвет. Справа был длинный барак грязно-белого цвета с кухней, баней, прачечной и складом. За ним – больница, а дальше за небольшим ограждением стояли в два ряда несколько десятков длинных унылых построек казарменного типа для проживания заключенных. Откуда-то сбоку вывернули несколько доходяг, одетых в телогрейки с чужого плеча и шапки-ушанки, позади них шел конвойный с автоматом. Лагерники, хоть и были очень худыми, шли бодро. Когда они приблизились, Маша отметила про себя, что есть в них что-то нездешнее. Грузовик подогнали близко к складу, тюки с валенками разгружали цепочкой. Один заключенный залез в кузов, другой встал внизу, третий в дверях, четвертый под окрики конвойного распределял тюки вдоль складской стены. «Будьте любезны, посторонитесь, пожалуйста!» – сказал тот, что был в кузове. Маша удивленно посмотрела на него и как будто бы на секунду перестала видеть. Степан не был злым человеком. Денег не считал, почти не бил, в порыве нежности даже мог сказать: «Смотри-ка, как налилась на моих харчах!» После этого он с чувством хватал Машу пониже спины, вдавливая руку внутрь, и довольно, сыто усмехался на ее слабый, смущенный протест. Лагерник грустно посмотрел на нее, и Маше показалось, что он улыбнулся, но не губами, а одними глазами. Дышать стало трудно, лицо горело, как от мелких снежных игл, перед глазами серебрились искрящиеся белые шарики, которые напоминали крупинки сахара, и от этого вдруг сделалось тепло. «Гражданочка, вам где расписаться за валенки?» – деловито спросил конвойный. Маша вздрогнула, невольно повела углом рта, вытащила из рукава бумаги и не глядя протянула. Точно, это же парень из «Большого вальса», только без усиков. Какая же у него жена, наверное, счастливая… «Спускайся давай, обратно пошли!» – скомандовал конвойный, запирая дверь склада на ключ. Лагерник неуклюже спрыгнул на снег, остановился и внимательно посмотрел на нее. А глаза какие синие-синие, и кожа, как снег, белая… «Меня зовут Мария», – сказала она и протянула узкую ладошку, но вдруг испугавшись чего-то, быстро убрала. Он завел свою руку ей за спину, едва коснувшись талии, бережно взял в жесткую горячую пятерню ее неуверенные пальцы, медленно потянул на себя и слегка пожал. Потом, как бы раздумывая над чем-то, его рука, зажав ее, медленно пошла вверх. Еще чуть-чуть, и он бы коснулся губами… «Эй, Семенов, ну-ка на два шага назад!» – грубо окрикнул его конвойный и поднял автомат. Лагерник быстро выпустил ее руку и, получив удар прикладом, пошел прямо по недочищенным сугробам, высоко поднимая тощие ноги в черных валенках с широкими голенищами. Но потом вдруг резко обернулся и хрипло прокричал: «Вы приедете еще к нам? Меня Сергеем зовут».
«Дорогой Сергей!
Я вам пишу, хоть мне это страшно. Сначала я хотела молчать, и вы бы никогда не узнали о моем интересе к вам, но мне показалось это очень неправильным. Мне сейчас кажется, что вы мне являлись в сновидениях, и когда мы встретились, я вмиг узнала, то есть мне кажется, что мы с вами уже давно знакомы. Разрешите же мои сомнения. Может, это все пустое, и вам это не нужно, и суждено нам иное? Сегодня с утра идет снег, и снежинки так красиво кружатся, но из-за них ничего не видно. Вот и рассудок мой такой же заснеженный и изнемогает от неясности. Жду от вас ответа.
19 января 1947 года
Мария».
Он перечитал письмо четыре раза, стоя под фонарем у лагерного забора, и только тогда заметил, что в некоторых местах синие чернила немного расплылись. Своих учеников он за такие кляксы ругал… Он спрятал письмо в рукав, вдохнул раскрытым ртом и скривился – ныла кровоточащая десна, сейчас бы капусты, да побольше, а то и так половины зубов уже нет, хорошо хоть дальние остались, есть чем хвою жевать… «Но это ничего, ничего… Надо же, написала… Только какой из меня Онегин?..» И он еще долго стоял, не двигаясь, пока не онемели от холода пальцы и не стали белеть красные от мороза впалые щеки. А огромные белые хлопья все падали и падали на стоящего под фонарем тощего сутулого человека с худым изумленным лицом и счастливыми глазами.
«Карта, Машунь, она как мужик, руку любит. Но если мужику мягкую, нежную да игривую подавай, то карте чуткая, внимательная, но с напором рука нужна. Знаешь, как раньше играли?.. За столы специальные сядут, тканью обтянутые, чтобы не скользило, сигарами обложатся, коньяком обставятся, колод штук пять и на всю ночь: и в винт, и в горку, и в штосс, и в фараона, в стуколку, в мушку, в тамбовский бостон, не то что мы с тобой, в дурака… Ну и не вхолостую в основном, а на деньги…» Тетя Нина наливала себе водки и задумчиво тасовала потрепанные карты. «Ты главное помни: туз бьет короля, король бьет даму, дама бьет валета, валет бьет кого найдет, от десятки до шестерки, вверх-вниз». Тетя Нина вкусно затягивалась, подмигивала Маше и с чувством раздавала, предварительно плюнув на пальцы. «Но козырь, Машунь, он в любой спор ясность вносит. И еще: сначала не бойся брать, рассосется, а к концу отплевывайся что есть сил и рискуй, карта рисковых любит».
Маша ходила на почту каждый день, служащие почтамта ее узнавали и участливо улыбались, когда она, розовощекая, запыхавшаяся, пахнущая морозом, открывала тяжелую, основательную входную дверь. Письма все не было. Она покорно добредала до трамвайной остановки и ехала вниз, в центр города, туда, где горели фонари и по вычищенным от снега улицам ходили элегантные мужчины под руку с красивыми женщинами в каракулевых шубах и поярковых нарядных валенках. Домой приходила поздно, Степан недобро смотрел на ее осунувшееся лицо и отстраненный взгляд, но ничего не говорил.
Пришел март с его пронизывающими ветрами, ярким весенним солнцем и ночными холодами. Бабка, сидевшая с Толиком, заболела, пришлось отдать сына в детский сад, работы по дому стало больше, на почту теперь каждый день ходить не могла, да и не хотела. Раз в неделю открывала хорошо знакомую тяжелую дверь, подходила к окошку и, не удивляясь ответу служащей, медленно шла к выходу, презирая себя за наивность и втайне радуясь тому, что получила по заслугам. Рисковых только карты любят.
Восьмое марта в том году выпало на субботу. В пятницу, отработав полсмены, отпросилась к сыну на детский утренник. Когда шла мимо почты, что-то подтолкнуло зайти. Знакомая девушка в окошке выдачи узнала ее и громко сказала: «Ой, как вас давно не было! Вам письмо!» Маша растерянно посмотрела на нее. «Да вот же, вот, на конверте, Петровой М. Д. Вы ведь это? Да вы, я вас хорошо помню. Паспорт с собой?» Маша отрицательно покачала головой. Девушка опасливо оглянулась и перешла на шепот: «Ладно, ничего, я вам так выдам, вот здесь распишитесь!»
«Дорогая Мария!
Очень рад был Вашему письму! Зима действительно выдалась снежная. Я родом из Подмосковья, там тоже бывает много снега в это время года. Когда я был маленьким, мы любили кататься с ледяных гор. Думаю, что в Сибири так тоже развлекаются. Летишь с горы и думаешь, как же хорошо, что кругом чистый, искрящийся, будто серебряная россыпь, снег, который образует лед, и можно пронестись по нему, слушая свист ветра и ощущая его ледяное дыхание у себя на лице, а потом упасть в мягкий сугроб и думать, что все у тебя будет хорошо, потому что иначе и быть не может. Вот так замечтаешься и забудешь про все дела, а то и совсем махнешь на все рукой. Я когда директором школы работал, я таких мечтателей прямо с этих ледяных курортов по пять-семь человек на занятия приводил. Жена надо мной посмеивалась, говорила, что таким все равно учение впрок не пойдет, но я с ней не соглашался, хотя, может, она и была права. Когда меня арестовали, она со мной развелась и правильно сделала, я ее не виню. Хорошо, что детей мы не нажили, а то бы дети очень страдали. Срок мой через два года подходит к концу. Надеюсь, что еще смогу послужить нашей социалистической родине.
16 февраля 1947 года
Сергей».
Последняя строчка про социалистическую родину показалась Маше нелепой, но вскрытый и заново заклеенный конверт с синим штемпелем «Досмотрено» прекратил ее размышления. В тот же вечер она написала ответ, и ей казалось, что она стремительно летит с ледяной горы, и все у нее будет хорошо.
Пронесся счастливый, полный ожидания апрель, наступил май с нежной зеленью недавно появившейся листвы, с первыми свежими дождями, с долгожданным выстраданным теплом; за ним июнь с быстро пробегающими ночами и долго длящимися, жаркими, полными нежной грусти и выворачивающей наизнанку тоски днями, потом настал душный, невыносимый июль. Снова потеряв надежду, она заходила на почту раз в неделю, чтобы удостовериться и выйти в нестерпимую жару. Лицо ее еще больше осунулось и заострилось, глаза то тускнели, то горели нездоровым блеском, спала мало и почти ничего не ела, работала с неохотой, дома все валилось из рук. Попробовала поступить в сельскохозяйственный институт, но не прошла по баллам. Со Степаном все больше молчали. Как-то раз, забрав Толика из сада, пошли погулять. Мальчик увлеченно рассказывал про игру в пристенок, но вдруг стал показывать куда-то пальцем и побежал вперед. Маша проследила взглядом за сыном и увидела Степана под руку с миловидной ярко накрашенной девушкой, уверенно стоящей на высоких каблуках. Вечером Степан пришел домой позже обычного и принес ей «Красную Москву». Маша подарок не взяла, спросила только: «Нам с Толей уйти?» Потом молча поставила на стол тарелку с растекшейся яичницей, а ближе к ночи достала из-за шкафа старую раскладушку и постелила себе отдельно. С тех пор так и ложились.
Пережили пыльный молчаливый август. Наступил теплый предосенний сентябрь с бабьим летом. Как-то после работы Маша по просьбе тетки зашла на почту отправить телеграмму дальним родственникам в Новосибирск. Когда открывала тяжелую скрипучую дверь, что-то внутри болезненно сжалось. Маша безучастно взяла бланк и встала в конец очереди. «Девушка, вы ведь Петрова? Как хорошо, что заглянули, давно вас не было, письмо вам уже вторую неделю лежит!»
«Дорогая Маша!
Наконец-то я смог Вам написать! В апреле я был переведен в другой лагерь на Крайнем Севере, в Якутской АССР, недалеко от поселка Усть-Нера, так что теперь осваиваю новые территории нашей страны, вношу свой посильный вклад в развитие новых областей нашей социалистической родины в условиях северных широт. Как Вы себя чувствуете? Все ли в порядке? Очень много думаю о Вас и рад тому, что есть у меня такая возможность. Погода здесь, в отличие от сибирской, более суровая, лето короткое, в августе уже начинаются небольшие заморозки по ночам, а в сентябре ожидается снег. Но красота вокруг невыразимая: сопки, сосняк, глубокое северное небо, днем синее, а ночью черное, обсыпанное звездами, как нарядный парчовый кокошник жемчугом. Есть здесь и свои чудеса: при низкой температуре некоторые ручьи из-за высоких температур подземных ключей не замерзают. На сопках растет много грибов и ягод, так что, когда нас ведут на работы, по дороге иногда можно полакомиться брусникой и голубикой. Очень надеюсь, что своим пребыванием здесь смогу принести много пользы и оправдать звание советского гражданина.
17 августа 1947 года
Искренне Ваш,
Сергей».
Через две недели, получив отпускные, Маша купила билет на поезд до Читы. Увидев сборы в дорогу, Степан оторвался от ужина, вытер жирные замасленные губы тыльной стороной руки и подступил с расспросами: «Ты куда это намылилась? Одна или с кем-то? А пацан как? Я ведь по документам ему даже не отец, вдруг случится что…» Маше стало душно, в глазах потемнело, она подошла к ломберному столу, заставленному тарелками, и со злостью смахнула на пол остатки вареной картошки, соленую капусту, растаявшее сало, селедку, малосольные огурцы и недопитую бутылку водки. «Э, ты че это, гнида?..» Степан размахнулся и с силой ударил ее по лицу. Маша хрипло задышала и схватилась за край стола, чтобы не упасть. Нервно подрагивали ноздри, дергался уголок губ, а на старое потрепанное багровое сукно падали темные капли.
От Читы до Усть-Неры добиралась на автобусе и попутных машинах. Север встретил легким морозцем и ранним ненадежным снегом. В первый же день удалось снять комнату с хозяйкой в частном доме. Как только устроилась, пошла на почту отправить открытку Толику, которого оставила пожить у тетки. Вместе с ней в двери зашел человек в военной форме с автоматом. Девушка в окошке выдачи оживилась, заулыбалась ему и принесла небольшой бязевый мешок, набитый письмами. «Ой, какой мешок удобный, – сказала Маша, – не продадите такой?» – «Вам зачем? Для посылки? Возьмите коробку, в ней сохраннее будет. А это мы лагерным отправляем».
Лагерь находился в трех километрах от поселка и был виден издалека: высокое ограждение, сторожевые башни, колючая проволока. Маша шла и не могла насмотреться на широкое русло пролегающей вдалеке и делающей изгиб реки, припорошенные снегом горы с языками проступающей породы, местами желтоватые ели, одинокие сосны, какой-то серый кустарник, глубокое синее небо. У ворот лагеря Машу встретил военный, похожий на того, который заходил за письмами на почту. «Тебе чего?» – грубовато спросил он. «У меня назначено», – тихо проговорила Маша. «С кем?» Вопрос застал Машу врасплох. Военный буравил ее взглядом и двумя руками держался за автомат. Маша поняла, что нужно что-то говорить. «С начальником лагеря», – почти прошептала она, ожидая услышать отказ, но военный, посмотрев ее документы, открыл ворота. Здание комендатуры располагалось справа от входа и напоминало сельский клуб: одноэтажный деревянный сруб с широким крыльцом и большой двустворчатой дверью, справа и слева от входа агитплакаты с изображением Ленина и большой рабочей пятерни, сложенной в пролетарский кулак, на фоне красного знамени. Кабинет начальника лагеря также был увешан портретами вождей с простертыми руками и строгими сосредоточенными лицами. За столом сидел низенький коренастый человек мордовской наружности с легкой проседью в темных волосах. «По какому вопросу?» – громко произнес он. Маша достала из кармана пальто конверт с последним письмом Сергея. «Что там?» – начальник охраны нетерпеливо протянул руку. «Так, заключенный Семенов, отлично, вступил в переписку. А ты ему кто?» Маша замялась, опустила глаза, щеки стали свекольного цвета: «Невеста…» Начальник лагеря загоготал, сначала тихо, а потом в голос: «Знаем мы вас, невест… Да и суженые у вас не лучше… Тебе сейчас тамбовский волк больше жених, чем он… А хочешь чего? Свидания небось?» Маша кивнула, не поднимая глаз. Начальник охраны вздохнул: «Не положено… Ты уж извини, как там тебя, не могу. Хочешь добрый совет? Найди себе кого-нибудь другого. Ты молодая, все у тебя сложится». Маша медленно полезла в карман пальто и выложила на стол свои отпускные. Начальник лагеря тяжело посмотрел на ее красные от холода руки и ледяным тоном сказал: «Ты что же, взятку даешь? Убрала и пошла отсюда…» Деньги все никак не входили обратно в карман, тяжелая дверь хлопнула и ударила в спину, военный легко подтолкнул к выходу; не горела одна лампочка, мелодично поскрипывали половицы. И вдруг где-то в глубине коридора послышалось: «А ну вернись! Вернись, кому сказал!»
Если идешь по выжженной предательствами, израненной гарпунами измен, покрытой бурыми кровавыми коростами страха и боли тайге, то уже не знаешь, жив ли в тебе тот, кто когда-то радовался теплу материнских объятий, запаху костра и прелых листьев, горевал при виде утопленного соседом слепого новорожденного котенка, лепил снеговиков, катался с ледяных горок, до посинения купался в реке, ловил мальков тряпкой и загорал, складывая руки на груди так, чтобы получился двуглавый орел. Этому маленькому и важному человеку в тебе никак не выжить, потому что ему нужен воздух, а ты думаешь только о еде, ты проваливаешься в сон, ничего не видя и не замечая, и так же тяжело, с усилием выныриваешь, втайне надеясь, что когда-нибудь уже не вынырнешь. Но иногда кто-то большой и сильный, смилостивившись не над тобой, нет, а над тем маленьким созидателем, который дарил всему на свете так много любви и верил, что впереди его ждет только хорошее, вдруг посылает ощерившемуся, потерявшему человеческий облик, израненному, больному, полуживому зверю, в котором ты себя прежнего уже никогда не узнаешь, благую весть. Мог ли он подумать, что эта невысокая, худенькая, молчаливая молодая девушка с грустными зелеными глазами, еще почти ребенок, преодолев тысячи километров, приедет в этот всеми богами забытый холодный медвежий угол, доберется до лагеря и добьется свидания с ним? Что-то задвигалось внутри и тяжелой большой волной подошло к горлу. В состоянии расслабленного блаженства, смешанного с тревогой и безграничной нежностью, он смотрел на нее, не моргая и не двигаясь, как смотрят на любимых долгожданных детей, когда они спят.
Ты родился в селе Покрышкино Оймяконского района в мае 1951-го, когда там случилось одно из трех самых сильных наводнений – второе произошло в июле 1959-го, после чего руководство района попробовало укрепить берега реки Индигирки, но третье все равно случилось в мае 1967-го. Во время первого вода затопила все здания, и людей эвакуировали на сопку. Дед не смог добраться до местного загса и, чтобы не ставить тебе другой месяц рождения в свидетельстве, ровно через год одиннадцатого мая 1952-го он пришел и сказал, что у него родился сын. Почему в 2006-м не разлилась река Смородина, папа?
Фотография вторая
«25 января 1993 года.
Ну вот, сегодня, в день рождения Владимира Высоцкого, у Лены родилась девочка – Валера. Надя смеется: “Наконец-то у меня кроме брата Славы есть сестренка Валера”».
Нет, папа, еще сестренка Женя, которая родилась в семье дяди Толи в том же году, что и я, только позже.
Вы хотели когда-нибудь иметь сестру или брата-близнеца? В свои шесть лет я была очень счастливым человеком, и сестер у меня было целых три: две двоюродных, включая Женю, и одна родная. Какую иллюзию я пыталась догнать, какое чувство заставляло искать свою улучшенную копию за пределами вверенного мне моего? Какая неудовлетворенность собой или чувство одиночества могли мне мешать? Какой сопричастности ждала я от этой вожделенной и как будто бы потерянной половины себя? Почему мне казалось, что та, вторая, но в точности такая же, как и я, девочка, должна быть умнее, красивее и, вероятно, любимее?
Сестры мои, такие разные и такие похожие. С каждой из вас мы встретились и не встретились. Перед каждой из вас я виновата и не виновата. С каждой из вас меня связывает тайна, мое детство, наше детство. С каждой я мысленно стою рядом и от каждой ухожу, чтобы вернуться. С каждой спорю и с каждой соглашаюсь. Каждая из вас – это мое отражение, с которым я никогда не сольюсь. И каждая ведет к тебе, папа, как рукава реки ведут к ее руслу. Сестра моя – жизнь, сестра моя – любовь, сестра моя – кровь.
Мама как-то сказала, что самую большую гадость может сделать только по-настоящему близкий. И только по-настоящему близкого ты сможешь за это простить. Или все-таки нет?
Вот дом, который построил Джек. В деревне мне не нравится. Туалет на улице, мыться в бане, теленок наступил на ногу, гуси шипят и тянут шеи, как змеи. А это пшеница, которая в темном чулане хранится. Я отказываюсь пить воду из колодца, потому что она слишком холодная. Когда мы лезем через забор, я повисаю на своей красивой юбке с воланом. Я не ем немытую ягоду и боюсь пчел. У меня понос от деревенского молока. Я не привыкла ходить босиком. Мне обидно, что ты называешь меня нюней и смеешься. И мне с тобой скучно, потому что ты уже выросла и все время говоришь о мальчиках, а я еще нет. В доме, который построил Джек. Писем я тебе больше писать не буду и в гости не приеду.
Когда мне было восемь, мы с мамой стали жить одни. Пришла зима, потом еще одна, потом еще, нога у меня выросла, старую зимнюю обувь пришлось вынести к помойке, а новую купить было не на что. Мамины немецкие коричневые замшевые сапоги на резиновой подошве и каблуке были мне почти как раз. Чтобы они не выглядели совсем женскими, мама взяла дедову ножовку и как могла укоротила каблук. Ничего, и без отца справимся! На следующий день я пошла в школу. На первом уроке подо мной появилась лужа. Каблук был полым внутри, и в образовавшиеся отверстия забивался снег, а потом при комнатной температуре начинал подтаивать. Мои одноклассники раньше не видели ссущих сапог (по их выражению) и успокоились только тогда, когда ты поставил на раненые каблуки две заплатки. Глядя на то, как в воскресенье вечером, придя к нам в гости, ты вырезал, пришивал и приклеивал кусочки кожи к неровным резиновым краям (сапожник из мамы неважный, ровно отрезать у нее не получилось), я вдруг поняла, что теперь мне всегда придется делить тебя надвое, а то и натрое, и я уже никогда не буду ближе, чем все остальные, а мои сестры смогут отобрать у меня то, на что, как мне казалось, только я имею право. Хотя, конечно, дело не в сестрах, все было гораздо сложнее.
– Ты быстрее можешь? Давай скорее, а то мы так долго плестись будем с тобой (это Оля неумело пытается уговорить меня идти дальше).
– Неть… (Это я, трехлетняя и неподдающаяся.)
– Не неть, а да! Пойдем быстрее!
– Неть, не паду.
– Какая противная девочка! Давай уже скорее, домой хочется!
– Хатсю на ючки, на ючки…
– Ты тяжелая, целый бомбовоз…
– На ючки-и-и, на ю-ю-ючки-и-и…
– Это кошмар какой-то, а не ребенок, о-о-х, сколько же в тебе?..
Наступает молчание, довольное с одной стороны и обессиленное с другой. Веса во мне тогда было килограммов двадцать, а в шестнадцатилетней Оле около сорока пяти. Я до сих пор вижу, как она несет меня на руках, а я обхватываю ее шею цепкой крепкой лапкой и жарко дышу в ухо, думая, что хорошо иметь старшую сестру.
Но покорность Оле все-таки несвойственна. Мама как-то не дала ей денег на сигареты, первый и последний раз. За домом в густой траве с балконов было щедро накидано. Вот выходит он или она вечером перед сном на последний перекур и думает, что жизнь не идет как надо, чиркает спичкой или щелкает зажигалкой, прикуривает, огонек проблесковым маячком в темноте посверкивает, тлеет сигарета, тлеет тоска человечья. Ну и что теперь, не так – и ладно, непогашенный окурок летит вниз. Женщина-курильщик поежится от вечерней прохлады и зайдет внутрь, мужчина постоит еще, глядя на верхушки деревьев и кустов, наберет полный рот желтоватой слюны, смачно плюнет за бортик балкона и нехотя пойдет в комнату. А внизу мы с сестрой с фонариком целлофановыми мешочками недокуренную чужую тоску собираем. Оля ее потом в дедовом мундштуке, бело-коричневом с перламутром, докуривать будет, а я, семилетняя, буду любоваться, как красиво изгибается ее запястье.
Нет, все-таки иметь сестру – старшую, младшую или своего возраста – это хорошо. Вот и Женя как-то сказала мне, что очень удобно иметь сестру-близнеца, всегда есть на кого спихнуть съеденные конфеты или, наоборот, есть кого насильно накормить манной кашей, которую сам не хочешь, сказав, что я – не я, как регулярно делали две мои однокурсницы на экзаменах: каждая из близнецов что-то учила очень хорошо, а что-то на всякий случай и потом выученное на отлично шла сдавать за себя и снова за себя, быстро переодевшись в туалете в одежду сестры. Правда, на втором курсе их хитрость раскрылась, они забыли переобуться.
Да и вообще, когда вы похожи так, что почти не отличить, это может быть началом настоящей интриги. А еще, конечно, в шесть лет хочется, чтобы были длинные красивые платья, перчатки, шляпки и зонтики от солнца.
Юджиния перечитала письмо еще раз. Плохая бумага, скверный почерк, много ошибок, дерзкий запах дешевых духов. Как мог отец так поступить со своим ребенком, пусть и уродливым? Неужели он действительно подумал, что это заболевание – печать дьявола и рождение больной малышки убило маму?
Юджиния услышала крики из детской и решила помочь няне, которая одевала девочек на прогулку. Анна-Мария никак не хотела надевать чепчик. Юджиния погладила дочь по светлым волосам с кокетливыми завитушками. Мои девочки никогда не окажутся в подобной ситуации.
Юджиния вернулась к себе и, вставив сигарету Philip Morris в изящный серебряный мундштук в форме головы рыбы с глазком из граната, провела спичечной головкой по специальной шершавой бумаге, картинно изогнула запястье и закурила. Встретиться, немедленно написать ответ и встретиться. Она бедна, это понятно, но утверждает, что ни на что не претендует. А вдруг это мошенничество и она будет меня шантажировать? Тогда не встречаться ни в коем случае. Или нет, наоборот, как можно быстрее увидеть ее, ведь она должна выглядеть как я, только с рассеченной надвое губой. Фу, это, наверное, так ужасно… И с ней невозможно будет появиться в обществе, хотя это, пожалуй, и не надо. Да, и она жила в приюте, значит, о манерах речи не идет. В дом, конечно, лучше не приглашать. А Майклу говорить? Нет, потом, позже.
Юджиния посмотрела на адрес на конверте. Господи, пусть это будет неправдой, я не хочу, чтобы моя сестра была продажной женщиной. И если это так, я не хочу ее знать, и тогда никаких встреч. Но что-то ныло и подтачивало изнутри, сдавливало дыхание, как тугой корсет с металлическими планшетками, и сковывало движения, как глубокий тесный лиф.
Юджиния села за письменный стол, достала чистый лист, открыла чернильницу, обмакнула туда ручку и, великолепно сочетая завитки с наклонами, написала следующее:
«15 октября 1877
Дорогая Кэтрин,
Я была безмерно счастлива узнать, что у меня есть родная сестра-близнец. Я бесконечно сожалею о том, что наш с Вами отец (пусть его душа покоится на небесах) так дурно поступил, хотя, безусловно, у него были на то свои причины, и осуждать его поведение я считаю недостойным.
Я буду рада встретиться с Вами 17 октября 1877 года в три часа пополудни у Канадских ворот Грин-парка. На мне будет коричневый шерстяной комплект и шляпка в тон. Хотя, я думаю, мы без труда друг друга узнаем, ведь мы должны быть неотличимо похожи.
Я Вам буду очень признательна, если Вы захватите с собой Ваши младенческие вещи и нательный крестик (наверняка нам с Вами надели тогда одинаковые) в доказательство Ваших слов.
С нетерпением жду встречи!
Искренне Ваша,
Юджиния-Анна Каннингем».
Майкл Каннинггем вышел из Собрания и, отказавшись от кеба, пешком дошел до угла Уайтхолл и Мэлл-стрит, едва заметно поклонился Чарльзу Джеймсу Напиру, мысленно поприветствовал Нельсона, свернул на Кокспур-стрит, по Пэлл-Мэлл до Риджен и налево на Пиккадилли. В Берлингтон-хаус он сразу увидел Кэтрин, слегка потер пальцами мочку правого уха, вышел и, дойдя до угла, завернул на Олд-Бонд-стрит, где находились меблированные комнаты.
Несмотря на громкую славу заведения миссис Терезы Беркли, Майкл оставался верен притону Кейт Гамильтон, точнее, одной из его обитательниц. Когда он первый раз увидел Кэтрин, внутри что-то щелкнуло. Потом он несколько раз мысленно возвращался в тот день, но все было подернуто густой пеленой ощущений от их первой встречи, как одеялом укрывшей здравый смысл и нормы морали. Это была именно та красота, порочно-утонченная, выверенная и выточенная умелым резчиком, пламенно-холодная, обжигающе-нежная, хрупкая и сильная. Темные глаза, недоверчивые и беззащитные, алый асимметричный рот с расщепленной верхней губой. И какая-то мучительная интрига, горькая тайна, которую он не понимал.
Спустя три месяца Майкл, придя домой и уважительно коснувшись щеки Юджинии губами, вдруг уловил что-то знакомое в завитке ушной раковины и обмер. Он отстранил свое лицо от лица жены и всмотрелся. Так хорошо знакомая выверенность, безупречные линии… один и тот же мастер, сомнений нет, улучшенная копия. Или ухудшенная? Глаза, другие глаза, нет той отчаянной бездны во взгляде. И губы, конечно же, идеальная симметрия, без разлома, как неспелый гранат.
Кэтрин была профессионалом. В ее гостеприимной комнате имелись розги, плетки-девятихвостки, ремни и трости, а летом, гуляя по Грин-парку, она любила собирать пучки крапивы и ставила их в китайскую вазу. Майкл просил Кэтрин быть осторожней, чтобы не доставлять неудобств Юджинии, но пуританские нравы предписывали исполнять супружеский долг в одежде, так что Майкл скоро перестал волноваться. К тому же, как только он видел спелый рот Кэтрин с подвздернутой верхней губой (иногда он называл ее «lady of snub upper lip»), о Юджинии он забывал. Потом ему будет стыдно, и он загладит вину, искупит грех перед женой и матерью своих детей, но это потом, не сейчас, не здесь. Или нет, именно здесь он и понесет наказание.
Кэтрин с облегчением расслабила корсет и отхлебнула ром прямо из бутылки. Письмо принесли сегодня утром. В конверте с дорогой сургучной печатью был листок прекрасно пахнущей бирюзовой бумаги, исписанной мелким красивым почерком с виньетками и монограммами. Интересно, сколько стоят эти духи? Кэтрин, обычно набивавшая дешевым табаком глиняную трубку с отбитыми краями, изогнула тонкое, почти детское запястье и, затянувшись не докуренной клиентом крепкой сигарой, подошла к комоду и достала небольшой холщовый мешочек с маленьким серебряным крестиком и белым детским чепчиком. Последняя прерванная беременность лишила ее возможности иметь детей. Да и могла ли она претендовать на то, чтобы стать матерью? Когда она попала в приют, ей, вероятно, было несколько дней от роду. Молли тогда было пять, и она из окна приюта видела, как хорошо одетая дама средних лет в шляпе с широкими полями принесла и оставила у входа большую корзину с белым свертком в розовых лентах. Но уйти незамеченной дама не смогла – монахиня, работавшая в приюте, как раз вышла на крыльцо, держа за ухо одну из воспитанниц, которая не хотела выливать помои. Монахиня выпустила красное ухо девочки и посмотрела сначала на корзину с Кэтрин, которую они чуть не опрокинули, а потом на смущенную даму. Молли слышала слова «грех», «дьявол», «близнецы», «уродство» и фамилию Гастингс. Можно было бы сейчас спросить неряху Роуз, ту девочку на крыльце, но Роуз умерла год спустя от скарлатины, а еще через год в лучший из миров отправилась и монахиня София.
Молли была единственным близким Кэтрин человеком. Из приюта их обеих отправили в один работный дом, где они и по сей день щипали бы паклю кровоточащими пальцами или разбивали камни, если бы в один из серых дней туда не заявилась вечно пьяная Кейт Гамильтон. Заплатив символическую сумму, старая сутенерша забрала их в другую жизнь. Молли тогда было восемнадцать, а Кэтрин тринадцать.
Три месяца назад им снова улыбнулась удача. Они с Молли стояли около Берлингтон-хаус в ожидании клиентов. Вдруг Молли вцепилась в руку Кэтрин и громким шепотом сказала: «Смотри, это она…» В отдалении Кэтрин увидела почтенную пожилую даму в темно-сером платье для прогулок, старомодном капоре, черных перчатках, с маленькой, расшитой бисером сумочкой, кружевным веером и парасолью. Кэтрин непонимающе уставилась на Молли и выдернула руку, но та не унималась и зашипела: «Ну та, которая тебя принесла в приют…»
Мисс Флинт была совестливой дамой и очень раскаивалась в содеянном. Юджиния росла хорошей доброй девочкой, но чувство вины по отношению к брошенному ребенку не только не покидало мисс Флинт, но еще и возросло после появления на свет близнецов Юджинии и Майкла. Пару лет назад, когда в живых уже не было мистера Гастингса, да покоится его душа с миром, мисс Флинт набралась смелости и пошла в приют, где была когда-то застигнута за богомерзким занятием, но там о судьбе подкидыша ничего сообщить не смогли. Мисс Флинт страдала подагрой и во время приступов, которые не прекратились ни после подвязывания вареной картофелины, ни после прикладывания оторванных ног паука в оленьей шкуре, ни после того, как она закопала под дубом гвоздь из ботинка мертвячки Стеллы, всегда думала о том, что это справедливая расплата за ее грех и грех мистера Гастингса, пусть земля ему будет пухом.
Шел дождь, на улице было пустынно, мисс Флинт с трудом ковыляла по переулку, угораздил ее черт пойти пешком, и уже почти свернула на нужную ей Ричфорд-стрит, как откуда-то вынырнул огромный детина в грязном старом рединготе с чужого плеча, заношенных брюках, стоптанных нечищеных ботинках и смятом котелке. «Мэм, я долго вас не задержу! – пробасил он и почти учтиво с легким поклоном широкой красной рукой с грязными ногтями приподнял край шляпы, но потом вдруг больно схватил ее за пухлое запястье и изменившимся голосом просипел: – Слышь, повитуха чертова, двадцать пять лет назад ты отнесла корзину с ребенком сама знаешь куда». Мисс Флинт охнула, недаром сегодня ей приснился большой осел с длинными черными ушами. А как страшно он тянул к ней толстые губы, как больно хватал за пальцы… Мисс Флинт оглянулась и попробовала вскрикнуть, но неопрятный простолюдин, пахнущий потом, перегаром и дешевыми сигарами, еще сильнее стиснул ее запястье. Она затрепыхалась, как трясогузка, и попыталась вырваться, но ей не удалось даже провернуть кисть; тогда она умоляюще протянула к мерзкому кокни свободную руку и зарыдала: «Убейте меня, лучше пусть я пойду вслед за мистером Гастингсом, чем буду дальше нести этот крест». Детина напрягся: «Слышь, мистер Гастингс – это папаша? Значит, это он велел избавиться от девчонки?» Мисс Флинт, обливаясь слезами то ли от боли, потому что рука у этого верзилы была железная, да и подагра ее не щадила, то ли от страха и отчаяния, мелко и часто закивала. «И он уже помер, говоришь? – Детина озадаченно сплюнул желтую вонючую слюну сквозь щель в почерневших передних зубах. – А живой-то из этих Гастингсов кто-нить остался?» Мисс Флинт наклонила голову набок, надула щеки и округлила глаза, став похожей на сову. «Не молчим, слышь, кто там у них еще есть? – Верзила ощутимо тряхнул руку мисс Флинт. – Ну сестры там, братья, кузины, тетки какие-нить…» Мисс Флинт сокрушенно вздохнула, да простит ее Юджиния, но что теперь она могла сделать? Видимо, им всем придется расплачиваться за этот страшный грех, тем более что боль в запястье становилась невыносимой. Мисс Флинт посмотрела на отвратительного кокни со всей ненавистью, на какую была способна, и тихо произнесла: «Сестра, у нее есть сестра-близнец».
Кэтрин рано начала себя помнить. Холодная комната приюта, грязный вонючий тюфяк, на котором они спали впятером или вшестером под старым тряпьем и младшие часто просыпались неукрытыми и заболевали; жидкая каша или негустая похлебка непонятно из чего два-три раза в день, облизывание грязных пальцев, на которых оставались разваренные хлопья овса или пшена, почерневший картофель, прокисшее молоко, гнилое мясо раз в неделю, застоявшаяся вода из водосточной бочки, диарея, корь, скарлатина, туберкулез, эпидемия холеры, изготовление тапочек, сбор куриного помета и собачьих фекалий для кожевенника, торговля водяным крессом. Наверное, ее давно бы уже не было в живых, как неряхи Роуз, если бы не преданная любящая Молли, которая всегда находилась рядом, поила водой из бутылки, когда Кэтрин болела, помогала выливать помои, когда была ее очередь, отбивала от старших, учила, как лучше щипать паклю, чтобы не сильно кровоточили пальцы. В пять лет Кэтрин спросила у Молли про родителей. Молли засмеялась особенным смехом и сказала, что родители у них разные и если своих она еще хоть как-то помнит, то родителей Кэтрин она в глаза не видела. В тот вечер Кэтрин долго плакала, отвернувшись к стене, потому что ей даже в голову не могло прийти, что они с Молли не сестры. Но расстраивалась недолго, потому что какая разница, кто твои родители, если ты их все равно не знаешь и, наверное, уже никогда не увидишь, а Молли всегда была и есть.
Кэтрин пришла пораньше и уже успела несколько раз прогуляться по широкой аллее, ведущей к Канадским воротам. Накануне они с Молли репетировали диалог с Юджинией. Молли мечтала поймать Юджинию на крючок. Сначала она предлагала ее разжалобить, но Кэтрин эта идея была не по вкусу. Можно снова припугнуть, воспользовавшись услугами Джимми, но, учитывая положение Юджинии, это было смешно. Также отрабатывалась версия шантажа, но для этого нужно сначала войти в доверие. Деятельная Молли сыпала идеями и старалась убедить Кэтрин в том, что сейчас единственно правильным будет хоть что-то урвать, пусть даже немного, как говорится, с паршивой овцы… И впервые Кэтрин была против.
У ворот остановился кеб, из которого вышла дама в бордовом платье с глубоким лифом и длинным шлейфом, в черной шляпке с перьями, черных ажурных перчатках и с кружевной черной парасолью. Ее сопровождала еще одна дама, возможно, горничная леди, одетая в скромное серое дорожное платье и серую шляпку с синими искусственными цветами. Хотя Кэтрин не накрасила губы и постаралась одеться как можно более благопристойно, но когда дама в бордовом проходила, а точнее, чинно и медленно проплывала мимо (еще давно Молли рассказывала, сколько на них всего надето, и получалось, что быть недамой не так уж и плохо, потому что одежды на этих высоконравственных мамашах всегда столько, что можно одеть трех, а то и четырех таких, как они с Кэтрин), она скривилась, отвернулась и довольно громко сказала спутнице: «Неужели уже они и здесь работают? Скорее отсюда! Какой позор!» И впервые Кэтрин мысленно с этим согласилась.
Юджиния вернулась домой в начале пятого, резкая и раздраженная. Она схватила колокольчик, вызвала к себе мисс Флинт, исполнявшую обязанности домоправительницы, и строго спросила, почему в зале до сих пор не расставлены свечи, кто из прислуги сегодня так плохо натер полы и почему не украшены аллеи. Также она распорядилась подать чай. «Нет, все-таки воспитание играет огромную роль! Кто бы мог подумать, прождала эту наглую особу три четверти часа! И это достаточное основание полагать, что она просто хочет меня шантажировать, а моему отцу не в чем себя упрекнуть! Пусть только попробует еще раз мне написать! Надеюсь, сегодня Майкл не забудет про гостей и явится вовремя!»
Ночью, после того как довольные и расслабленные, расплатившись с жертвами общественного темперамента – милыми, но погибшими созданиями, – клиенты разошлись по законным супругам, а труженицы сердца, поужинав рыбой и картошкой и запив это порядочным количеством эля, посплетничали о том, какую фигуру сегодня заказывал дикий Барни и сколько ударов девятихвосткой потребовал кавалер ордена Глупцов (так они называли между собой Майкла), Молли спросила про дело. Кэтрин, повертев в руках полупустую бутылку из-под имбирного эля, со смехом сказала: «О, наша образцовая мать семейства не пришла, я прождала ее целый час». И удивилась, как легко она впервые соврала Молли.
P. S. Меня зовут Юджиния. Меня зовут Кэтрин. Меня зовут Надежда. Все это произошло со мной, кроме, может быть, заячьей губы. Но с другой стороны, у всех есть своя заячья губа, ахиллесовой розовой пяткой или скелетом английского бульдога торчащая из бельевого армуара. Есть она и у Оли. Думаю, что ее жизнь могла бы быть совсем другой, как и у Кэтрин, но когда рядом есть та, которая помогает выливать помои, отбивает от старших, учит, как лучше щипать паклю и собирает для тебя окурки, болит не так сильно. Или это только кажется? Все-таки сестринство – родство или соседство? Наверняка и то и другое. Я не знаю, потому что меня зовут Юджиния, потому что меня зовут Кэтрин, и граница между ними сдвигается быстрее, чем догорает окурок в дедушкином мундштуке, чтобы на следующее утро снова стать пропастью в Чеддерском ущелье. Его распахнутые, плохо различимые в темноте края никогда не сойдутся, но, хорошо просматриваемые при дневном свете, будут вечно стоять лицом к лицу, соединенные похожим на заячью губу неровным изгибом горного серпантина.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=67683947) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.