Бог его имя
Анна Пашкова
Анна и Шмуэль знакомы с детства, и Анна верит, что он – тот, чьё имя ангел шепнул ей перед её рождением, что они предназначены друг другу; в то же время Шмуэль влюблён в сестру Анны. Чёрно-белая картина детства, где существуют правильные и неправильные поступки, вечная любовь и нерушимые обязательства, постепенно тает, сменяясь бытом взрослой жизни. Вечной любви нет места в этом мире, волшебство кончается. Или это неправда? «Это история взросления – не человека, а его чувств. История о том, как мы оправдываем выбор, который делаем в жизни», – пишет автор.
Анна Пашкова
Бог его имя
Иногда я ещё просыпаюсь ночью, чтобы закрыть окно. Мне кажется, что хамсин доносит до голубятни песок пустыни. Он оседает у меня в лёгких, режет глаза, я ворочаюсь в постели, бужу мужа. Утром я выхожу из комнаты, чтобы получить письмо с уведомлением на почте. Знакомый почерк. В конверте – ещё один конверт. Мне полагается записка: «Привет! Неудобно беспокоить. Если тебе не трудно, отнеси это моему дедушке. Он не умеет пользоваться современными телефонами. Да ты и сама его знаешь». Я выбираю время после того, как отвела детей в сад, и захожу в тёмный подъезд соседнего дома. Ныряю в эти чёрные воды, ищу нужную квартиру и кнопку звонка. Потом робко стучу, но пакля, торчащая из двери, заглушает звук.
На стук выходит соседка.
– Он не слышит, долбите ногой.
Я ударяю посильнее, и на пороге появляется дед Шмуэля. Вечностолетний старик. На нём байковая рубашка в клетку, жилетка с тысячей карманов, спортивные штаны. Руки его трясутся, в одной он держит жёлтую газету. Бледно-голубые глаза скользят по мне взглядом, останавливаясь то на лице, то на письме у меня в руках. Делается не по себе.
– У меня письмо от вашего внука, я… – мне кажется, что он едва ли меня помнит.
– Это ты была такая тощая в детстве? Погоди, принесу очки.
Он помнит меня. Берёт письмо дрожащими руками. Я вижу только начало: «Дорогой дедушка…»
– Вам помочь прочитать?
– Ещё чего!
Старик хлопает дверью у меня перед носом. Кусок пакли падает на бетонный пол в мелкой квадратной плитке, гаснет свет.
Да, да, да! Так всё и кончается. Запах мокрой сирени, травы по утрам, поцелуй на голубятне и первый рассвет. С нами остаётся то, что мы заслужили.
* * *
Голубятня утопала в сирени. Казалось, будто этот маленький домик парит на облаке. Мы знали, что голубей держит старик и что старик никого никогда туда не пускает. Иногда из окна своей комнаты я видела, как он достаёт длинную жердь с белым платком на конце и описывает ей круги в воздухе. Голуби тоже были белыми и тоже летали по кругу. Но один из них, с коричневой головой и грудкой, выбивался из стаи и улетал. Я знала, что он возвращается, потому что потом видела его снова.
Для нас со Шмуэлем голуби представляли особый интерес, но когда старик долго не выпускал их летать, для наблюдений оставался балкон соседнего дома. У Шмуэля был бинокль, и нам удавалось разглядеть там птичью клетку, старые золотые рамы, картины, книги и телескоп. Должно быть, там жил кто-то необычайный. Сложно сказать! Мы дежурили часами, Шмулик спускал мне записки в стеклянной бутылке, к горлышку которой привязывал бельевую верёвку, но наши изыскания ни к чему не приводили. На балконе никто не появлялся, а загадочные вещи покрывались пылью. Возможно, в этой клетке не так давно ещё пела волшебная птица. Мне казалось, что я слышу её нежный голос каждый раз, когда бутылка начинала звенеть о перила моего балкона.
Тем же способом Шмуэль передавал любовные письма для моей старшей сестры Лены, которая не обращала на него ровным счётом никакого внимания. Единственной, кто всегда и везде выступал за него, – была я. Наши семьи дружили, и когда Шмулику должно было достаться за украденные из соседского сада сливы, за испорченные брюки, за измятые отцовские марки, я бросалась на его защиту с пылкостью матери, которая останавливает несущийся в сторону её ребёнка грузовик. Все знали, что Шмуэль любит Лену. Все, кроме самого Шмуэля, знали, что его люблю я.
Я понимала, почему он любит Лену. Из нас двоих именно её считали красавицей, я же оставалась для всех «начитанным ребёнком». У неё были длинные белые волосы, тонкие маленькие руки, вены на её запястьях напоминали много маленьких запутанных рек, и она уже почти превратилась в девушку.
Чувства ослепляли его. Он сочинял ей стихи, искал знаки ответной любви в её молчании. Я ненавидела Лену так же сильно, как любила Шмулика. Его кожа пахла оливковым маслом. Это было похоже на рай и ад одновременно. Он был рядом, и он меня не замечал.
Когда я была маленькой, дети ещё могли гулять во дворе одни, и мы со Шмуликом пользовались этим, чтобы прорваться на голубятню, где, как нам казалось, хранились самые главные, самые сокровенные тайны.
Шмуэль часто рассказывал мне про птиц и про военных голубей своего деда, которые спасали жизни людей во время войны. Я надеялась, что хоть один из голубей старика спасёт и мою жизнь, гибнущую в несправедливости любви лучшего мальчика на свете к моей старшей сестре, которой было на него плевать! Но Шмуэль ничего не замечал.
Сейчас мне кажется, что во времена нашего детства цвело одно бесконечное лето. Уже в мае плодовые сады начинали изнемогать от пьянящего запаха, нашествия пчёл, ос и шмелей. Сирень росла на месте старого полуразрушенного кладбища. По надгробиям скакали дети. Могилы были заброшенными и заросшими. Те, кто мог ухаживать за ними, давно и сами лежали рядом. Для нас это были не больше, чем просто камни, но на некоторых ещё можно было разглядеть имя, годы рождения и смерти. Один такой камень мы со Шмуэлем всегда обходили стороной. Это была могила священника местной церкви, расстрелянного в советские годы. Торжество зла внушало нам страх. Всего, что могло потревожить какого-либо бога, мы старательно избегали.
Шмуэлю было тринадцать лет, а мне – девять, когда старик впервые пустил нас внутрь.
* * *
Голубятня стояла за высоким забором, поэтому всё, что нам оставалось, – любоваться на неё издалека. Но старик заметил, что мы приходим, и не просто приходим, а стоим ближе, чем остальные. Мы делали это дерзко, всем назло. Шмуэль от злости, что моя сестра не отвечает на его письма, а я – оттого, что он писал их не мне. Я знала их содержание наизусть, оно было банальным. Разумеется, все их я распечатывала и читала. Я могла бы сжечь их, никто бы никогда не узнал. Но благородство книжного червя мешало мне пасть настолько низко, поэтому я просто читала, подставляя своё имя, и изнемогала от жестокости сестры. Я не пережила бы их романа! Но всё-таки меня злило, что она совсем не отвечала Шмуэлю. Как она могла сдержанно здороваться с ним на лестничной клетке, когда прекрасно видела – при виде неё он делается совершенно белым, и я, чуткая к чужому несчастью, боялась, что однажды он умрёт от этой любви.
Я даже не ревновала Шмуэля, потому что он был моим. Он был моим, и это было всем ясно. Лене, старику, голубям… Всем на свете, но только не ему самому. Его любовь была мне нужна, и я не думала о том, что её может не быть. Пусть не сейчас, но потом, когда наступит время. Когда мы переступим порог голубятни и что-то свершится.
Однажды, когда пора было возвращаться домой и мама Шмулика уже позвала его из окна, старик впервые раньше обычного закрыл дверь голубятни и остановился прямо напротив нас. Я хотела бежать, но Шмуэль словно врос вместе со мной в землю. Он крепко держал меня за руку, и под этой властью я словно оцепенела. Мой мир сузился до границ нашего рукопожатия. Нашего негласного союза. Старик подошёл к нам.
– Опять вы? Что вам здесь надо?
– Мы хотим… – голос Шмуэля был твёрд, но я знала, что ему страшно. – Мы хотим смотреть голубей.
Старик пристально посмотрел на меня, потом на него. Щёлкнула задвижка, он открыл калитку.
– Заходи, – сказал он, – и девчонка твоя тоже.
Шмуэль сделал первый шаг внутрь, я же оставалась стоять на месте. Меня обдало жаром. Старик был первым, кто сказал про меня Шмуэлю то, что должен был сказать ему его бог: «Твоя девчонка». Я принадлежала ему, а он мне. Сомнения в этом были оскорбительны. Старик вёл нас по тропинке через заросли сирени. Вперёд, к голубятне. Мы много раз фантазировали о том, какая она внутри. Я утверждала, что у каждого голубя есть своя маленькая комната с кормушкой и жёрдочкой, Шмуэль – что особые привилегии только у белых голубей, потому что они всегда возвращаются назад.
Изнутри голубятня выглядела гораздо просторнее, чем снаружи. Там были и насесты, и клетки. Сейчас голуби летали свободно и переполошились, увидев нас. Мы стояли зачарованными, в нос ударила нестерпимая вонь от птичьего помёта, голуби, возмущённые нежданными гостями, издавали странные утробные звуки.
– Смотри, – сказал старик Шмуэлю, – сейчас я дам тебе «махалку», а девчонке твоей вон тот мяч.
Я ждала, что Шмулик возразит. Вот сейчас он скажет: «Это не моя девчонка. Это – Анька, мой друг, а я люблю её сестру. Её красивую сестру, которой неинтересны голуби». И старик его осудит: «Как можно любить такого человека?». Впервые мысленно я позволила себе быть против Шмуэля, не на его стороне, и испугалась этого, даже успела отругать себя. Но Шмулик промолчал.
– …Сейчас ты заберёшься на крышу, я дам лестницу и открою окно, встань там с махалкой. Я покажу, как её вертеть. Когда будешь готов, дашь девчонке знак, она бросит мяч. Он начнёт подпрыгивать, голуби вылетят и будут летать за махалкой. Если один улетит – не бойся. Он у нас – беглец, всегда куда-то летает.
– Он вернётся? – я знала, о каком голубе речь, и наконец решилась подать голос.
– Да, – ответил старик, – а если и не вернётся, мы пропавших не ищем.
Я подумала, что это как-то грустно – жить там, где никто не будет тебя искать, если ты пропадёшь. А если его задерёт кошка? Если он просто заблудится в пути? Но я посмотрела на Шмуэля, он был в полном восторге, и мне стало радостно, что это мгновение острого счастья я разделила с ним.
* * *
На Новый год мы с Леной нарядились в индианок (мама сделала нам сари из старых штор) а Шмуэль – в костюм мушкетёра.
Взрослые пели и веселились, а мы забрались под стол и стали играть, будто это «халабуда». Мы – это мы со Шмуликом, конечно. Он весь вечер пытался мне что-то рассказать, и вот наконец вынул из плаща записку, которую намеревался вручить Лене этим вечером.
«Лена!
Я люблю тебя.
Твой Д’Артаньян».
У меня, конечно, тут же выступили слёзы. Не от ревности, ведь я знала, что Шмуэль мой и однажды это поймёт. Я была уверена в этом больше, чем в том, что на небе существует Бог, что голубь с коричневой грудкой будет всегда возвращаться, и в том, что мы всегда будем все вместе так, как сейчас, ведь ещё никто на моей памяти никуда не уезжал из этого квартала. Просто я предчувствовала унижение, которое переживёт мой друг после того, как жестокая Лена прочитает это письмо.
Так и случилось. Соседские дети с хохотом вырывали письмо друг у друга. Тем, кто ещё не умел читать, объяснили его содержимое. Лена же ответила, что её не волнуют всякие глупости и она лучше пойдёт послушает новенький CD-плеер, а потом ляжет спать. Никогда ещё я не ненавидела свою сестру так сильно.
Я догнала Шмуэля, – он, притворившись, что у него болит голова, тоже пошёл спать. Встревоженная мама вела его за руку.
– Шмулик, – крикнула я с лестничной площадки, – Шмулик, ты зайдёшь ко мне завтра?
– Иди спать, Аня, с Новым годом! – голос его дрожал.
Я любила Шмуэля всем сердцем. Его глаза были похожи на чернику, а его кожа пахла оливковым маслом. Когда мне удавалось оказаться близко, я ела носом этот воздух. У него были чёрные кудри. Я тайком целовала бутылку газировки перед тем, как дать ему пить. Просто он был моим, и это было всем ясно. Даже сестре.
Той ночью она тихонько позвала меня. Родители уже спали.
– Аня.
Я не ответила.
– Я знаю, что ты любишь Шмулика.
У меня задрожали руки.
– Я знаю, что ты любишь Шмулика больше, чем я, – повторила она и отвернулась к стене.
* * *
Наступило лето, и солнце жарило нещадно. Наши со Шмуликом матери были очень довольны, что мы играем вместе и целый день пропадаем на улице. Все уже знали, что мы помогаем старику на голубятне. Старика звали дядя Ваня, но между собой мы звали его просто «старик», и он тоже звал меня просто «девчонкой», потому что никак не мог запомнить моё имя.
Голубей он любил, при этом удивительным образом не слишком-то заботился из-за их отсутствия. Если один улетал или умирал, он принимал это спокойно и просто заводил нового, в то время как мы со Шмуэлем страшно горевали. Одну голубку, Беляночку, мы похоронили на заднем дворе. Птица, которая обычно трепетала в руках человека, обмякла послушной тряпичной куклой. Мы положили её в коробочку и украсили цветами. Шмуэль произнес молитву на иврите, которую нашёл в старой книжке из дома. Мы поклялись отомстить кошке, которая проникла на голубятню и потрепала Беляночку, но кошку так и не нашли.
Шмуэль никогда не вспоминал о том, что случилось во время празднования Нового года. Мне было очень обидно, что он не оценил по достоинству великолепное сари, но я носила в себе тайну. Не только я… Все вокруг, даже моя сестра, знали, что он принадлежит мне.
Шмулик же был со мной всё время и ничего не замечал.
И всё же то лето стало началом нашей истории. Мы были неразлучны! Он рассказывал, что где-то на свете есть далёкая страна, которая (так считает его отец) завещана им. Это была страна молока и мёда с плодородными землями, прекрасными цветами, экзотическими яркими птицами, красивее, чем наши голуби (что было сложно себе представить). Шмуэль описывал её так красочно, что я воображала себе настоящий рай. Мы лежали на покрывале и разглядывали облака, которые казались мне бело-голубой кромкой прибоя в той волшебной стране, куда однажды, очень нескоро, уедет Шмуэль и его семья. Разумеется, я планировала ехать рядом с ним, потому что всё это должно было случиться потом. Старик был вечен, голубятня была вечна, наша компания – тоже. Она могла разлучиться лишь ненадолго, на время летних каникул. И я любила эти дни, потому что мы оставались вдвоём. Шмуэль был совершенством.
Сестра дразнила меня и твердила, что Шмуэль тощий и длинный, но это было не так, хотя за лето он действительно вырос на голову выше ровесников. Теперь я знала, что она тоже любит его, но жертвует им ради меня, потому что предназначение было сильнее любви, даже его любви, даже её. Он принадлежал мне со дня нашего рождения до… Тогда мне казалось, что до самого конца.
В детстве смерти не существовало, а если она и была, ей можно было выкрутить нос и показать язык. Мы знали, как спрятаться от неё, куда убежать. Ей было не достать нас на крыше голубятни. И голубятня была нашим раем. На свете не нашлось бы места безопаснее и прекрасней, чем она.
Мы возились, играли и катались по её крыше, как два щенка. Голуби кружили вокруг. Я рассказывала Шмуэлю все мои тайны, кроме самой главной. И он всё ещё считал меня своей младшей сестрёнкой, своим поверенным в любовных делах, хотя больше никогда не заговаривал про Лену. Тем летом мы стали неразлучными друзьями, и это продолжалось до тех пор, пока мне не исполнилось тринадцать лет.
Он защищал меня от мальчишек в школе, он был на моей стороне, когда мы ссорились с детьми, которые меня не любили. Лена старалась держаться от нас подальше. Мы накопили миллион общих тайн, и я хранила каждую записку, которую он спускал мне в бутылке на верёвке. Одна из таких бутылок случайно разбила нам стекло, когда я забыла открыть окно в нужный час, но мы не сознались, кто это сделал.
Наша слежка за старинным балконом не дала никаких результатов, хотя однажды мы дежурили почти сутки. Туда никогда никто не выходил, при этом гора хлама только росла. Там появилось искусственное майское дерево, атласные ленты, фарфоровая кукла и куча тряпья. Словно кто-то избавлялся от всего старого в доме. Казалось, балкон скоро рухнет под тяжестью своих сокровищ. Мы мечтали однажды найти хозяина и дать ему знать, что мы не против всё это забрать, если ему не нужно.
Шмуэль был тихим и нелюдимым; мне кажется, что у него не было других друзей, хотя, наверное, он с кем-то общался. Мы перестукивались по батарее, когда просыпались и засыпали, чем постоянно злили соседей. Мы знали все тайные уголки, все волшебные места квартала. То и дело он или рассеянно брал меня за руку, или поддерживал, когда я лезла на вишню, или ещё зачем-то прикасался ко мне, и моё сердце бешено колотилось, я чувствовала его во всём теле, даже в ногах и руках. Я боялась, что он заметит, и одновременно мечтала об этом. Он всё ещё был единственным, кого не затронула сила этого волшебства. Все остальные знали.
Нас перестали звать в общие игры и на общие вылазки. Вокруг нас постепенно образовался вакуум. Наши мамы смеялись, что мы как два диких неразлучных зверька. Мы провели два или три года в блаженном неведении об уготованном нам будущем. Я даже точно не помню, когда он уехал…
* * *
Это случилось на школьном вечере в честь начала учебного года. И я, конечно, была уверена, что Шмуэль пошёл туда ради моей сестры. Я точно знала, что он не любит танцы. И когда он небрежно спросил, собираюсь ли я туда, мной овладело беспокойство.
Я сказала, что да, конечно, собираюсь, но разве и он пойдёт?
– Мне надо будет кое-что тебе рассказать, – ответил Шмулик.
– Что? Расскажи сейчас.
– Нет, сейчас я не могу. Я должен рассказать это в последний вечер.
– Как это «последний»?
– Вот узнаешь.
Днём ко мне зашла подруга. Мы собирались накрутить волосы и накрасить глаза блёстками-тенями. Она была так увлечена своим парнем, что даже не слушала, когда я рассказала о том, что Шмуэль сегодня был каким-то странным.
– Он вообще странный.
– Ничего подобного!
– Ой, ты всегда его защищаешь. Знаешь, Игорь сказал, что, может быть, мы когда-нибудь поженимся. Ты представляешь? Нет, представляешь?
Я грубо оборвала её и вышла прогуляться у школы. Осенью цветение отступало. Шёл мелкий противный дождь, от которого было не спрятаться под деревьями. Я нервничала, что жду уже слишком долго, что всё вокруг меняется, а он так и не понял главного. Того, что давно понимали все: он был обещан мне, мне! Невозможно ведь жить, зная, что на земле есть рай, который тебе не принадлежит. Между тем у меня и так доставало проблем: история и математика грозили «тройками» за год.
Шмуэль появился за десять минут до начала танцев. Он всегда приходил раньше. Заметно волновался, держал руки в карманах. На нём была чёрная рубашка, которая ему очень шла, чёрные брюки, и он был, конечно, очень-очень красивым. Его волосы слегка намокли от дождя, он провёл по ним рукой и позвал меня внутрь.
– Я уезжаю, – сказал Шмуэль, когда мы танцевали, – Мы репатриируемся. Папа так решил. Я буду жить в Израиле, но, слушай, как только мы устроимся, я найду работу и заберу тебя к себе. Я буду писать тебе каждую неделю. И как только смогу… Я заберу тебя.
Перед глазами у меня всё поплыло, я прижалась щекой к его плечу и молчала. Репатриация, Израиль… Всё это были далёкие непонятные слова, а близким стало одно. Он сказал: «Я заберу тебя». Он хотел забрать меня. Меня, а не Лену.
Наверное, в тот день я не спросила значения этих слов, потому что боялась знать. Боялась, что он скажет «как сестру» или «как подругу». Боялась, что ошиблась насчёт главного. Он понял. Наконец Шмуэль понял. Если цена этому – его отъезд, что ж, пусть. Я ждала так долго, подожду ещё лет пять или семь. Речь шла не о любви или надежде, не о ревности или каких-то других глупостях… Должно было исполниться предназначение. Должно было сбыться то, что ангел шепнул нам на ухо за несколько секунд до нашего рождения, – имя того, кто разделит с нами радость первой кровавой драки, игр на голубятне и поцелуя под дождём.
* * *
За осенью прощания последовала долгая зима, которая длилась одиннадцать лет. Я окончила школу и поступила в университет. Я выросла на две головы после школы, но всё равно оставалась самой маленькой на курсе. У меня было каре, и я всё переживала, не кажется ли шея слишком длинной. Я сшила себе классическое платье в английском стиле, чтобы выглядеть взрослее.
В моём кожаном портфеле, где я постоянно носила пару книг из обширных списков литературы, которыми щедро одаривал нас филологический факультет, всегда болталось письмо. Одно-единственное письмо, которое я получила от Шмуэля. Он писал, что, когда они собирались уезжать из временного жилья в кибуц, ему пришлось оставить свой любимый велосипед. Тот не поместился в машину. Шмуэль подарил его соседскому мальчику. Вот его новый адрес, он будет ждать писем. Я не знаю, что произошло со мной, – я не ответила.
Это мучает меня до сих пор, хотя прошло много лет. Я всё думаю, что случилось бы, вступи я в переписку тогда? Почему он не послал новое письмо? Почему не позвонил? Какая сила заставляла меня молчать, если знание о том, чьё имя я слышала от ангела, не покидало меня все следующие годы и не покинуло до сих пор? Я спрятала это письмо, а потом и вовсе потеряла конверт. Все спрашивали меня о Шмуэле; Лена, которая переехала в другую страну сразу после школы, стала женой банкира и мамой моих племянников, каждый раз пытала по телефону: «А что же Шмулик? Писал тебе?» – но я говорила «нет». Я просто говорила «нет». Злой или доброй была эта сила – не знаю. Я делала всё то, что должна была делать: училась, крутила романы, скучала и ждала. Что-то иное должно было произойти, что-то более стоящее, чем единственное письмо после переезда.
А потом вещи с того балкона стали исчезать по одной.
Первым делом я заметила пропажу подзорной трубы. Мне, конечно, пришлось трижды протереть бинокль, но трубы действительно больше не было. Захламлённый окончательно балкон, который, того и гляди, свалился бы кому-то на голову, начал пустеть, и это повергло меня в гораздо большее уныние, чем отъезд Шмулика. Я не могла поделиться ни с кем этим открытием. Мой верный напарник по детским играм выполнял другое задание, я не могла ему помочь, как, впрочем, и помешать. Мне приходилось проверять несколько раз, я не верила своим глазам. С балкона, на который никто никогда не выходил, пропала труба. Кто смог пробраться сквозь горы этих сокровищ? Кому и зачем спустя столько лет понадобилось смотреть на звёзды? Что задумал этот неведомый астроном?
Уж не намекал ли он мне, что материальное рушится? Бумага рассыхается? Слова становятся нечёткими и не своевременными? Никто давно не зовёт тебя на голубятню. С иллюзиями детства пора прощаться, а туман рассеивается, даже если это – сладкий туман.
Я сдала экзамены первого семестра, а потом и второго. Античная философия далась не сразу. Мне приходилось днями и ночами корпеть над учебниками. Я посчитала нужным привлечь к подготовке симпатичного умного однокурсника. Он был почти так же равнодушен ко всему этому, как и я. Мне нравилось смотреть, как его пальцы держат ручку. Он был тих и сосредоточен. Я знала, что он не захочет пробраться на голубятню и не спросит меня про голоса, зовущие на рассвете. И не будет мне ни грустно, ни жарко, ни страшно. Тихой пустотой мы заполним ангельские трубы и имена тех, кого знали до нашего рождения.
Он сдал экзамены за меня. Терпеливо объяснял поэзию Сапфо. С настороженностью отзывался о её эмоциональном восприятии. Вооружил меня ворохом шпаргалок. Я подумала, что было бы здорово взять его за руку однажды, переплести пальцы, это было бы приятно, ручку он держит легко и в то же время уверенно. Ни одно воспоминание не обожгло меня. И ничто не дрогнуло внутри.
Однажды, когда мы с Димой гуляли по набережной, я вдруг увидела голубятню в тихом дворе. Никто ни о чём не подозревал, но меня вдруг едва ощутимо кольнуло неприятное беспокойство. Я залезла в сумку, проверила, на месте ли письмо, и вдруг почувствовала, как Дима берёт меня под локоть.
– Всё в порядке? – спросил он, – Ты побледнела.
– Не знаю… – пробормотала я.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=63839411) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.