Вопросы буквоедения

Вопросы буквоедения
Михаил Борисович Бару
Михаил Бару – поэт, прозаик и… инженер-химик. Родился в 1958 году, окончил МХТИ, работал в Пущино, защитил диссертацию и продолжает работать по специальности, несмотря на растущую литературную популярность: в 2019 году стал лауреатом премии им. Исаака Бабеля.
«Юмор Михаила Бару – особого свойства. На первый взгляд, он традиционно по-еврейски мудр и печален. На второй взгляд, кстати, тоже. Но уже на третий взгляд становится ясно, что этот юмор мог родиться только в России, он неотъемлемая часть нашего трудного и неповторимого быта и даже бытия…»
Александр Житинский

Михаил Бару
Вопросы буквоедения

Послание к уклонистам

Концерт для двух гобоев с оркестром
После обеда на позицию подъехал, звеня, грузовой трамвай с патронами и ручными гранатами. Ящики были тяжелые, и одному доценту из медицинского института отдавило ногу при разгрузке. Он побледнел и сказал, превозмогая боль: «Пожалуйста, аккуратнее. Пожалуйста!»
Через час после разгрузки было назначено вечернее построение. Комбат, худой и бледный теоретический физик в толстых очках, из Института физических проблем, долго ходил перед строем, курил и задумчиво, точно сам с собой, разговаривал:
– На завтрашнее утро, друзья, назначена психическая атака нашего отдельного, орденов Мандельштама и Бердяева батальона московской интеллигенции. Форма одежды парадная – шляпы велюровые, очки в черных оправах, у взводных пенсне на концах аксельбантов, у командиров рот в нагрудных карманах не менее двух авторучек с золотым пером. Рядовые бойцы в белых рубашках с черными галстуками. Офицеры в дополнение к обычному форменному костюму-двойке должны иметь жилет и часы на цепочке. Всеволод Евгеньевич, – комбат остановился возле командира музыкального взвода, – ваши люди идут сразу за знаменосцем. Играете… – тут он задумался, снял очки и потер тыльной стороной ладони уставшие глаза, – концерт Баха для двух гобоев с оркестром. Аллегро. Не перепутайте, ради бога, как в прошлый раз, когда заиграли ларго вместо аллегро. Не поддержи нас тогда минометным огнем соседи…
Уже перед отбоем, в личное время, собрались в батальонной библиотеке и гадали по «Апокалипсису» Розанова. Капитану Энгельгардту выпало: «Да будет благословен еврей. Да будет благословен и русский». Молоденький аспирант по имени Петя с кафедры романо-германской филологии Московского университета раздавал всем желающим крошечные книжечки с афоризмами Ларошфуко, Лабрюйера и Вовенарга, приговаривая при этом:
– Берите, господа, берите. У меня много этих сборников. В нашей университетской типографии их продают по себестоимости. А то не нужно ли вам писем Толстого к Рабле? – обратился он к взводному с толстыми, точно свиные сардельки, усами. – Я у нашего прапорщика купил. У него прекрасные книги, и он честный очень. Я вам пришлю непременно.
Построились еще затемно. С рассветом загрохотали барабаны, и батальон с развернутым знаменем, на котором серебряными буквами по синему бархату было вышито «Я скажу тебе с последней прямотой…», двинулся вперед по Земляному Валу в направлении станции метро «Таганская».
– Красиво идут, – сказал официант трактира «Клондайк» кассиру, глядя, как в лучах утреннего солнца сверкают стекла очков и металлические колпачки авторучек в нагрудных карманах ротных.
– Интеллигенты… – задумчиво протянул кассир и цыкнул зубом.

Ондрюшка, Ромашка и Михрютка
Написать бы историю России в челобитных. Томах в десяти. Так, чтобы с детальным анализом: о чем просят, на кого жалуются, кому бьют челом и что в результате получилось. С графиками зависимости всех этих переменных от губернии, времени года, века, социального положения и умственного развития. Потом взять все эти десять томов и отправить… да куда угодно – можно в ООН, в МВФ, в ЕСПЧ и даже в Красный Крест. И отовсюду нам пришлют гуманитарную помощь. Римский папа нам отпустит все прошлые грехи и выдаст индульгенции на будущие. Может быть, даже нас заберут всех отсюда куда-нибудь пожить в теплые края. Возьмут в хорошие семьи. Будут кормить на убой. Показывать гостям. Мы будем становиться на табуретки и тихим, дрожащим голосом читать: «Мы, холопи твои, Ондрюшка, Ромашка, Михрютка… по грамоте отца твоего государева блаженные памяти государя царя и великого князя Михаила Федоровича всея Руси… в станах и волостях многие села и деревни разбойники разбивают, и животы твои губят, и крадут и убивают людей до смерти… с голоду пухнем… обнищали… Христа ради…» – или «Дорогой и любимый товарищ Сталин! Наш любимый вождь и учитель… расстрелять, как бешеных собак… японских шпионов… троцкистских гадин… ни одного врага народа не оставим на земле…»
Нет, это лишнее. Лучше: «Уважаемый Владимир Владимирович! Моя пенсия… сорок пять лет трудового стажа… имею награды… макароны… таблетки… за отопление, за электричество… нищета… кроме вас, надеяться не на кого…» Нам будут подкладывать лишние куски в тарелки, приносить почти не ношенную одежду, ставить каждый вечер на прикроватные тумбочки маленькие бутылочки с водкой… Впрочем, все это быстро кончится. Долго нас никто не вытерпит. Даже мы сами.

Федор Кузьмич
Это еще при Хрущеве было, но не у нас…
Объявился у них там, на дальнем Западе, человечек один. Вроде как беглый партийный секретарек какого-то райкома. Вроде как сын Ильича и Инессы. Вроде как не задушили его в тридцать седьмом посланные в Углич капитан Битяговский и майор Качалов. Поначалу-то все отмахивались от него – какой, мол, из тебя сын Ильича? На себя-то посмотри. Тот языком мог мешки ворочать, а ты трех букв в одно слово связать не в состоянии.
Но тут сынка этого из Мексики по телефону сама вдова Троцкого признала. Всё, сказала, сходится – плешив, усами рыжими таракан, картавит за троих, а главное – на левой груди татуировка с черновиком отцовского письма к съезду. С его же правками…
Сам американский президент в это дело влезать не стал. Тогда только-только Карибский кризис утих. Они еще штаны толком высушить не успели, а тут на тебе – новая на носу бородавка. В Белом доме сына Ильича не приняли, но спровадили к какому-то сенатору-республиканцу, поляку по происхождению. Тот имел такой зуб на коммунистов, что он ему при ходьбе мешал – по паркету скреб.
Дмитрий у этого сенатора пожил на ранчо месяц, другой и нацелился на третий – так ему понравилось. О Советской империи и своих правах на партийный престол он и думать забыл. На кой это все ему сдалось, когда и здесь неплохо кормят. Он и вообще изменился от хорошей жизни – волосы стали расти гуще, картавил не так оглушительно и даже татуировка на груди побледнела. И как его сенатор ни уговаривал объявить во всеуслышание, что он единственный законный претендент на…
Была у этого сенатора дочка. Страшная, как социализм с человеческим лицом. И положила она на Дмитрия не только глаз, но и все, что у нее было – все девяносто пять килограммов своего невыносимо живого веса. И так оно все заверте… Короче говоря, сенатор поставил перед самозванцем вопрос ребром – или давай женись, или…
Ровно через месяц Дмитрий уже пересекал границу Украины в районе Чернигова на рейсовом автобусе с группой паломников-челночников… Про кампанию шестьдесят третьего года рассказывать смысла не имеет – она прекрасно описана в исторической литературе. Взять хотя бы фундаментальный пятитомник известных кремленологов Уильяма Бонса, Израэля Хэндса и Джона Сильвера «Претендент на», в котором все события расписаны буквально по минутам. Там и про бой под стенами Нарофоминского райкома, когда самозванец в решающую минуту вынес на линию огня рукопись «Шаг вперед – два шага назад» и двери райкома сами собой растворились, и про то, как он открытым голосованием победил первого секретаря Тульского обкома, и про торжественный доклад на партийном съезде в Москве, после которого рядовые члены партии со слезами целовали край его трибуны… И тут американский сенатор приехал с дочкой в Москву…
Про дальнейшую судьбу самозванца говорили разное. Бонс, Хендс и Сильвер считают, что его забаллотировали насмерть на каком-то уличном партсобрании в районе Китай-города и какая-то сердобольная старушка, помнившая еще его отца, тайно похоронила самозванца в простой урне для голосования на станции метро «Площадь Ильича». Наши же исследователи Петров и Васечкин в работе «Партийные расстриги» утверждают, что Дмитрий долго жил по вьетнамскому паспорту на Черкизовском рынке, а потом переменил пол и исчез из Москвы. Только через десять лет следы его обнаружились в ведомостях партийных взносов одного из отдаленных райкомов Камчатки.
Самозванец пережил и Хрущева, и Брежнева. Умер в самом начале перестройки. Горбачев знал о его существовании и велел его разыскать. Кинулись – а он уж успел помереть. Нашли, однако, могилку, сфотографировали и фотографию отослали в Москву. На снимке видна простая фанерная звезда с надписью от руки «Федор Кузьмич». И все. Даже фамилии нет никакой.

Дикий мужик
Ольга проснулась затемно и лежала в постели не шевелясь, не открывая глаз. За окном ветер плел небылицы деревьям в парке, и они сочувственно качали ему голыми ветвями. В этом году снега не было до середины декабря. Потом он выпал и тут же растаял. «Хорошо бы хоть немного снегу, хоть чуть-чуть, – подумалось ей. – На снегу следы будут. По следам идти не в пример легче».
В сенях громко и толсто захрапели. Должно быть, кто-то из мужей. Василий, поди. Старый стал, беспомощный. Годы у него еще вполне подходящие, но… беспомощный. Надо бы его к конюху в помощники отдать, а на его место… Храп сменился свистом, а свист вскоре истончился и вовсе затих.
Второй месяц слухи по уезду бродят. То в одной деревне бабу уведет, то в другой. А скольких обрюхатил, вор… Исправница уже с ног сбилась со своей командой, а изловить его не может. Сказывают – у него в лесу, в разных местах тайные землянки есть, а между ними ходы подземные. Но ведь и он не один – жен у него около пяти, ребятишки, скотина, птица… Как умудряется, подлец, от погони уходить… Не иначе нечистая сила ему помогает. Ну да ничего. В поле его из лесу выгоним, а там от борзых не уйдет. Не уйдет… Ольга вспомнила свирепых Ленку и Наташку – гордость ее псарни – и плотоядно усмехнулась. – В лоскуты его порвут. Хотя… соседка, секунд-майорша Ковалева, утверждала, что вор не токмо бабу, но любую тварь женского полу, хотя бы и божью коровку, может уболтать и уговорить до полного изнеможения всех сил. Мол, тайный язык ему ведом.
Значит, кобелями затравим – Колькой, Толиком и Мишаней. От этих спасу нет. Эти… А может, и не надо его в лоскуты? Может… Она вдруг широко открыла в темноту глаза и тут же, обмирая от сладкого ужаса, зажмурилась своим мыслям. Дикий мужик совсем не то, что домашний. По закону она его должна живым или мертвым властям отдать. А ей за это – именную грамотку, подписанную губернаторшей, или даже медальку. У нее этих грамоток полон сундук. Свои-то, домашние, которые на четвереньках, да под плеткой, да привязанные за руки за ноги к кровати – глаза б на них не смотрели. Вернее, насмотрелись до тошноты. На племя, конечно, годятся, а так, чтобы для удовольствия… никакого от них толку. Так чтобы под ним истомиться до последней, самой маленькой жилочки… Ольгу даже в пот бросило от крамольных мыслей. Ведь если прознают, что она с диким мужиком путается – тотчас же в кандалы и в каторжные работы. А перед этим высекут прилюдно. Всем моим мужьям и велят по очереди нагайкой…
Чернота за окном выла ветром, скрипела старыми вязами, мигала неверными огоньками звезд. Мерзнущий от холода месяц натянул на себя облако. К несчастью, оно оказалось дырявым, и месяц полз дальше по небу, собирая обрывки облаков. Где-то на дальнем краю усадьбы забрехала спросонок собака.
А если борзых не брать вовсе? Взять только Петеньку, любимого фокстерьера. Собака норная, бесстрашная – если придется по подземным ходам… взять двуствольный штуцер, с которым еще мать-покойница на медведя хаживала, сеть попрочнее… Нет, это безумие. Чистое безумие! Узнают, донесут и… выманить, прострелить ногу, чтоб уйти не смог, а потом уж… Но как выманить? Чай не волк – на кусок сырого мяса в капкане не кинется. Третьего дня две девки за хворостом в ближний лес пошли – так одна не вернулась. Увел он ее. Выскочил из зарослей орешника – и заграбастал. Она и пикнуть не успела. Да и как тут пикнешь – сам-то он огромный, косая сажень в плечах. В ручищах сила великая. Глаза огнем так и сверкают. Ольга представила, как он ее заграбастывает, как она стонет от сладкой боли в железном кольце его волосатых рук, и снова взмокла.
Но ведь это одной надо идти – без борзых, доезжачих, баб-загонщиц… Несмотря на свои тридцать пять, Ольга была еще крепкой, ловкой и сильной. На спор одной левой грудью могла любого из своих мужей на обе лопатки положить. Да и чужого… В отставку вышла четыре года назад – как раз после русско-сибирской кампании, в чине бригадирши. Тогда, во славу Государыни Александры Натальевны крепко потрепали они мужицкого царька всея Сибири Серегу – и кабы не Уральские горы, не морозы трескучие, то и до столицы его… По совести сказать, и Серега в долгу не остался – зашел в тыл и отбил у них обоз с мужьями. Пришлось возвращаться.
А ну как с ним, с диким, придется в рукопашную? Сама-то она не дрогнет, а вот обмякнуть может. И очень запросто. Ольга даже укусила подушку от досады.
На половичке, у двери, взвизгнул и шевельнул лапками Петенька – видно, во сне выгонял лису из норы. Небо за окном начало мало-помалу сереть. Ветер угомонился, и было так тихо, что Ольга слышала, как стучат ей в голову мысли о диком мужике. И сам он зовет ее низким, протяжным, точно истома, голосом. И она бежит от него, бежит со всех ног к нему, к его голосу, телу, звериному запаху…
Ольга вскрикнула и проснулась. Стараясь не шуметь, встала с постели, быстро оделась, сняла со стены ружье, привесила на широкий пояс мешочек с порохом и пулями, охотничий нож, взяла на руки сонного Петеньку и вылезла через окно в парк…

Послание к уклонистам
Как Михаил Андреевич приказал долго жить – так сейчас же комиссию по организации похорон, венки, подушечки. ЦК плакал, Политбюро плакало, Леонид Ильич так слезами обливался, что его два раза во все сухое переодевали. И то сказать – второй человек в партии помер. Это сейчас их три и никто не заметит потери не только бойца, но и всего отряда, а тогда…
После похорон как стали законные наследники имущество его делить, так обнаружилось, что делить толком и нечего. Жил Суслов скромно, точно аскет – даже телевизор у него был старый-престарый, еще с деревянными лампами. Он, правда, и его не смотрел. Больше любил диафильмы. Там можно ручку покрутить у фильмоскопа, а в телевизоре ручка только для переноски была. Он пробовал носить, но тогда смотреть было неудобно. А без дела он не только сидеть, но и лежать не мог. Из одежды у покойного имелись большей частью ордена да медали. Он ими, как святая Инесса волосами, мог прикрываться.
Из продуктов нашли наследники в холодильнике кусок заветренной языковой колбасы, просроченный кефир и в хлебнице, расписанной под Хохлому, бублик с маком и две дырки от уже съеденных. Какой-то праздник был революционный перед тем, как ему Богу душу отдать, и старик решил себя побаловать. Кажется, еще калоши отыскались ненадеванные, подбитые изнутри малиновым бархатом, траченная молью каракулевая папаха и, из драгоценного, авторучка с золотыми серпом и молотом.
Вот еще ножнички были маникюрные, трофейные. Но Михаил Андреевич ими стриг не ногти, а волосы в ушах. К старости они у него зарастали ужасно, и в этих зарослях застревали слова десятками. И шевелились. Вечно у него голоса в ушах звучали. Ему казалось, что вражеские, и он их выстригал, выстригал… Все равно раз в полгода приходилось ходить к ухо-горло-носу. Там молоденькая сестричка, даже и не без приятности, ему эти словесные пробки вытаскивала. Однажды, правда, нашлось слово, пролежавшее в среднем, кажется, ухе, чуть ли не с довоенных времен. Некоторые буквы в нем успели оторваться. Но сестричка была глазастая – смогла прочесть. С тех пор сестричку-то никто и не…
Впрочем, нам все эти подробности без надобности. Наш рассказ о другом. Была у Суслова библиотека. Он ее всю жизнь собирал. Мало кто о ней знал. Многие вообще ничего не знали. Само собой, имелись там раритетные издания классиков марксизма-ленинизма. К примеру, практическое руководство Энгельса «Построение развивающего социализма в отдельно взятой с вещами на выход семье» с подробными выкладками – сколько жене полагается по способностям мужа и сколько нужно от мужа, чтобы удовлетворить потребности жены. Или рукопись книги Ленина «Шаг вправо и два шага налево», написанная в целях конспирации почерком Инессы Арманд. Была у Суслова еще и шкатулочка краснеющего дерева, в которой хранился пепел от рукописи второго, так и ненаписанного тома «Капитала»[1 - Надо сказать, что в советские времена были широко распространены подобного рода реликвии. На рынках бродячие беспартийные торговцы предлагали недорого то шкатулки с пеплом второго тома «Капитала», то окурки гаванских сигар Карла Маркса со следами его зубов, то пустые бутылки из-под любимого сорта рейнского, которое в огромных количествах поглощал автор «Манифеста коммунистической партии». А вот проймы жилета Ильича и его кепки, особенно меховые, стоили гораздо дороже. Тем не менее нет оснований сомневаться в том, что в библиотеке М. А. Суслова был аутентичный пепел второго тома.].
Но это всё вещи обычные, хоть и редкие. А вот берестяной партбилет члена новгородской партийной ячейки еще домонгольского времени или протокол партийного собрания второго штурмового манипула третьей когорты гвардейского легиона имени постановления сената о проскрипциях врагов римского народа армии Квинтилия Вара перед Тевтобургским сражением были документами бесценными. И это не всё! Имелись в библиотеке такие уникумы, как папирус «Послание к Уклонистам», написанный на древнеармейском[2 - Диалект древнеарамейского, на котором разговаривали между собой военные древних арамейцев.] языке. Я даже не упоминаю средневековую миниатюру из коммунистического часослова «Карл Великий разоблачается перед Партией»[3 - Словесное описание миниатюры можно было найти в добром десятке работ, посвященных истории средневековых компартий Европы. Ее сюжет представляется исследователям как альковная сцена с раздевающимся Карлом и поторапливающей его Партией. Что же в действительности на ней изображено – не знает никто. Вполне может быть, что Карл уже разделся или наоборот – Партия его не только не поторапливает, но отвернулась к стене и спит. Еще и храпит во сне.] или записки комиссара стрелецкого полка, которым командовал Лаврентий Сухарев.
И стоило все это таких огромных и таких несоветских денег… Кинулись родственнички, кинулся специальный инструктор, присланный из ЦК, а библиотеки-то и нет. Только шкаф стоит пустой с распахнутыми дверцами, и какой-то высохший таракан в самом углу шевелит надкрыльями как будто живой, а на самом деле…
Как только эту библиотеку не искали, кого только к поискам не подключали – ни пепла от рукописи «Капитала», ни даже и шкатулочки от пепла не нашли. На втором или на третьем году перестройки объявился в столице какой-то партийный расстрига – то ли бывший пятый секретарь пермского обкома, то ли седьмой киевского, – утверждавший, что библиотеку найти может, потому как знает нужные заклинания. Не всякому, дескать, откроется место, где укрыта библиотека, но тому, кто сможет усыпить ее хранителей. И для этих самых целей он в квартире покойного Михаила Андреевича будет ночь напролет стоять в специальной трибуне и читать без единой остановки доклад Леонида Ильича на двадцать четвертом съезде КПСС, держа при этом в левой руке неугасимую лампочку Ильича, каковую ему выдали, выкрутив из самого мавзолея.
С лампочкой в руке и ужасом в обоих глазах его утром и нашли. Рассказать толком он ничего не смог, только нес какую-то чушь несусветную о светящемся серпе, которым… который… А может, это был и не серп, а молот. Или оба два вместе. Короче говоря, лет через пять-семь видели его, болезного, в каком-то глухом сибирском скиту сектантов-социалистов с человеческим лицом. Он им перед трапезами читал «Моральный кодекс строителя коммунизма». Чтобы не предавались греху чревоугодия.
Что же до библиотеки, то ее, по слухам, и сейчас ищут, но никак не найдут. А может, и нашли ее черные библиотекари, да продали какому-нибудь неизвестному миллиардеру, и он теперь за бокалом камю, или сартра, или вовсе за рулем своей

-яхты лениво листает, к примеру, драгоценную рукопись «Утопленников» – продолжение «Утопии», романа, который Томас Мор написал, но не имел мужества сжечь.

Серебряный эполет с икринками минтая
Как известно, Петр Алексеевич, когда не строил корабли и не устраивал морских сражений, натурально места себе не находил. Только супруга его, Екатерина, могла успокоить царя в такие минуты. Плеснет ему на грудь соленой балтийской водой из специального серебряного кувшинчика – ему и полегчает. Как-то раз так плеснула она ему этим кувшинчиком аккурат… Ну да мы не об том.
Однажды наше морское всё задумал учредить морскую кавалерию. Да не простую, а настоящую – с морскими конями. Надобно сказать, что Петр хоть и император был, а в ботанике понимал. Знал еще из школьного курса, что морские коньки субтильны очень. Не токмо взрослого гусара или, там, улана не выдержат, но и ребенка с деревянной сабелькой и игрушечным мушкетиком не вынесут. Потому решено было скрестить морских коньков с сухопутными. Для этих целей велено было князю Меньшикову организовать доставку морских коньков обоего полу в подмосковное село Бронницы, в котором еще при Алексее Михайловиче была государева конюшня. Там-то и решили разводить боевых морских коней.
Поначалу, конечно, намучились. Что ни день, то дохли морские кобылки от брачных игр с обычными жеребцами. Выписали ученого голландского ветеринара, который посоветовал делать всё наоборот. То есть икру брать от обыкновенной земной кобылы, а молоки, стало быть, от морского жеребчика. Тут дело с мертвой точки и сдвинулось. Однако же потомство получалось не очень крупным, хоть и умело плавать рысью или даже галопом. Так что о морских гусарах или уланах, а тем более гренадерах, речи быть пока не могло.
Тем временем Петр Алексеевич приказал долго жить. Некстати обнаружились и большие растраты казенных средств в деле организации морской кавалерии, каковые были отнесены на счет Александра Данилыча. Ну а князь, конечно, ото всего отказался и с тем отказом и с семьей укатил в Березов.
При государынях наших дело выведения морских коней шло медленно, но верно. Лет через десять морские кони стали размером с кошку, еще через пятнадцать – с собаку, потом с барана, а ко времени восшествия на престол Павла Петровича уже были нормальных размеров, с могучими плавниками и крупной серебристой чешуей, которую не всякий сабельный удар мог разрубить. Такой конь способен был проплыть с седоком в полном вооружении до пяти морских миль. Это при волнении до трех баллов, а в штиль и все десять. Ел конь и рыбу, и овес, а при нужде и морскую траву.
Император Павел повелел сформировать первый гусарский морской полк. Отдельная рота полка патрулировала ров Михайловского замка. Офицерская форма морских гусар отличалась от сухопутной тем, что у обер-офицеров серебряный эполет был украшен икринками минтая, а у штаб-офицеров на золотой эполет нашивались красные икринки и вместо шпаги был трезубец с гравированной по эфесу надписью «Рыбу дождем не испугаешь».
Павел Петрович, однако, воспользоваться услугами морских гусар не успел. По дошедшим до нас архивным документам, во время переговоров в Тильзите Бонапарт закидывал удочки Александру насчет морской кавалерии, о которой доносил ему посол Коленкур. Супостат хотел использовать морских гусар для усиления континентальной блокады и даже для высадки десанта в Англию. Александр что-то такое обещал и велел военному министру, а тот в свою очередь – товарищу министра… Стали писать отношения, докладные записки, и писали бы их еще долго, кабы не началась война. Она была сухопутной, если не считать переправ через реки. Все секретные работы в Бронницах свернули, и конюхи вместе с морскими конями были эвакуированы в одну из южных губерний.
Французы, уже уходя из Москвы, проходили через Бронницы и даже искали морских коней, но ничего не нашли, кроме разломанных подводных стойл в Москве-реке, разгневались и предали город огню и мечу. Особенно пострадала улица Парижской Коммуны, которую не только спалили дотла, но и самые таблички с названием были подняты на пики уланами корпуса Мюрата.
Между тем наше командование имело намерение с помощью морских гусар помешать переправе Наполеона через Березину, а при случае и взять его в плен. С этой целью армии адмирала Чичагова было придано до батальона морской кавалерии. Увы, успех операции не сопутствовал. То ли несогласованность действий Чичагова и Витгенштейна, подошедшего к переправе слишком поздно, была тому причиной, то ли лед, покрывший Березину, то ли искусные маневры самого Бонапарта – теперь уж не установить.
Всё же, как стало известно из архивов морского министерства, эскадрон морских гусар нес караульную службу вокруг острова Эльба в то время, как там жил в заточении низвергнутый французский император. И еще один прелюбопытный документ историки-краеведы разыскали в самих Бронницах. В середине царствования Николая Павловича корнет Оболенский в нетрезвом виде катал по Москве-реке на тройке с поплавками двух нетрезвых девиц, дочерей купца второй гильдии Брагина. В результате этого катания одна из девиц Брагиных то ли утопла, то ли сделалась русалкой (в материалах следствия неразборчиво). Приблизительно к тому же времени, что и это злополучное катание, относится и строительство Благовещенского моста в Санкт-Петербурге: в узоре ограды моста чередуются морские кони и трезубцы. Наверное утверждать нельзя, но имеются косвенные свидетельства того, что кони и трезубцы были отлиты не просто так, а по высочайшему повелению в честь удачной операции морских гусар. Тайной операции.
На этом следы морских гусар теряются. Когда в Крымскую кампанию возникла в них самая крайняя нужда, то уж ни одного морского коня найти не смогли. Не сберегли. В двадцатом веке о коневодстве и вовсе думать забыли. Что об обычном, что о морском.
Кстати, от выведения морских коньков осталась Бронницам удивительная природная аномалия. Понятное дело, что выводить их надо в морской воде, а где ж ее взять – мимо Бронниц протекает только Москва-река, и протекает самым что ни на есть пресным образом. Вопрос еще при Петре решили просто – реку солили. Завозили соль возами и солили. И представьте себе – стали местные жители ловить в черте города морских рыб – хека и треску, и даже, я извиняюсь, бельдюгу. Особенно в советские времена это выручало. Даже и в столице хек тогда был свежемороженый, а в Бронницах – свежевыловленный.
Сейчас уж давно реку не солят. Ловят обычных пескарей да плотву. И тех, признаться, мало. А уж когда карась или окунь клюнет – так и вовсе праздник.

Бархатная портянка Пугачева
Мало кто знает, что еще при Петре Великом была послана из Петербурга в Петропавловск-Камчатский экспедиция, для того чтобы узнать, отчего там все время полночь, и, буде возможно, таковое положение вещей изменить. Командовал экспедицией мичман флота Титус ван Рейн, которому в помощь были приданы: один из лучших петербургских часовщиков немец Георг Тракль, хронометр, циркуль, перегонный куб, казачья полусотня под командой сотенного есаула Харитона Ржевальского и два чугунных фальконета. Три года добиралась экспедиция до места, а как добралась, то и обнаружила, что Петропавловска-Камчатского нет даже на карте, которую ван Рейну выдали в Адмиралтейств-коллегии. В Петербург с донесением о сем и с просьбой основать, для начала, хотя бы крепость были отправлены три казака. Еще через три года казаки добрались до Запорожской Сечи, а еще через пять лет до них добралось Адмиралтейство.
После того как Вторая Камчатская экспедиция основала Петропавловск-Камчатский и сообщила об этом в Петербург, из столицы снова была послана экспедиция, под командой артиллерийского поручика Николая Остен-Бакена[4 - Николай Остен-Бакен командовал гвардейской имени Полтавской баталии мортирой 1-й Гренадерской артиллерийской бригады. Отличился в шведской кампании во время осады Гельсингфорса. По представлению командующего, графа Ласси, был награжден орденом Св. Владимира 2-й степени с мечами и бантом. В подавлении пугачевского бунта принимал участие уже в звании подполковника артиллерии. В семье потомков Остен-Бакена хранилась бархатная портянка Пугачева, которую бунтовщик обронил, когда его везли в клетке к месту казни на Болотной площади. Ростислав Остен-Бакен, капитан лейб-гвардии, увез ее с собой в эмиграцию. Теперь она в собрании музея Гуггенхайма.], которому в помощь были приданы: часовщик Генрих Бухмейстер, два хронометра, штангенциркуль, набор перегонных кубов, казачья сотня под командой полкового есаула Евстафия…
Последний раз экспедицию в Петропавловск-Камчатский снарядила служба точного времени Всесоюзного радио. Командовал экспедицией полковник… три пары водонепроницаемых секундомеров… три штангенциркуля… ящик коньяка… два набора перегонных кубов… три ондатровых шапки… три замшевых куртки… видеомагнитофон… три портсигара отечественных…

Из Нижнего Тагила
Ничего в палатах английских купцов в Москве не сохранилось от времен их постройки – только каменные тесаные блоки, из которых сложены подвалы и часть стен. Остальное реконструировано. «Все выглядит как новое, из чистки». В девяносто четвертом году приезжала Елизавета Вторая, расписалась в книге почетных посетителей и подарила музею макет той самой нимфозории, которую Левша подковал. Макет, кстати, выполнен в одну треть величины блохи. Сколько лет прошло с тех пор – мы уж и ружья кирпичом почти не чистим – а всё англичане успокоиться не могут. Задели мы их за железное. Конечно, подковывать блоху не стали – два раза одну шутку повторять никакого интереса нет, а только наши эксперты ее краем глаза посмотрели и видят – блоха-то насквозь больная. На главной сердечной шестеренке трех зубьев не хватает, а те, которые есть, – считай, наполовину стесаны. Ну и все ножные шарниры ржавчиной поедены. Уж какие там верояции – ей, бедной, надо на первую группу садиться, а лучше ложиться и лежать, не двигаясь. Она и лежала. Английский посол раз в год наведается чаю попить с директором музея, на блоху одним глазком глянет, убедится, что она, болезная, в своей коробочке на красном бархате не шевелится, улыбнется уксусно, по-английски, пожелает удачных покупок директору и в посольство укатит.
Так бы оно и продолжалось, кабы не президент. Уж как он прознал про английскую нимфозорию – не ведаю. У него докладчиков много. Вызвал он к себе премьер-министра.
– Как же так, – спрашивает, – целое министерство нанотехнологий у нас есть, а одну несчастную блоху…
И так нехорошо на премьера посмотрел… Вернулся тот к себе в Белый дом, лег на премьерский диван, лицом к стенке повернулся, и так ему стало обидно… Обедать его звали – не пошел. Ни на письма, ни на звонки целых пять минут не отвечал. Приходил директор ФСБ – звал играть в разведчиков, – даже с ним не пошел. Ну да на обиженных, как известно, воду возят.
Еще через пять минут премьер-министр вскочил и приказал немедля вызвать министра нанотехнологий. Привезли его. Министр на горных лыжах был и снять их еще не успел – так быстро его привезли. Стоит, понять ничего не может – только веснушками своими хлопает да лыжными палками по полированному паркету царапает. Впрочем, что тут понимать, когда дадено тебе две недели сроку на всё – тут исполнять надо, а не то самого в блоху превратят и танцевать заставят.
Поехал министр по институтам, заводам и фабрикам – искать мастера. К одним заедет – они китайские батарейки делают, у других в институте китайские полотенца по лицензии шьют – до того махровые, что просто оторопь берет, а третьи и сами уж китайцы. Купили бывший ракетный завод, перестроили его в огород и выращивают репчатый лук. Луковицы такие огромные – с голову министра. Китайцы уверяли, что и не глупее.
Неделю министр таким манером проездился и устал как собака. Он, между прочим, еще и на лыжах был, поскольку времени их снять у него так и не нашлось. Положение такое – хоть в отставку подавай. Пригорюнился он… Вот, думает, нашли рыжего… С другой стороны – еще неделя осталась. Бог не выдаст, а свинья… тут он стал считать свиней, которые не съедят, сбился со счета на третьем десятке, плюнул в сердцах и решил не сдаваться заранее. На Урале, по слухам, еще остались могикане, которые знали, в какой руке молоток, а в какой напильник держать. Дали ему в агентстве адресок одного оборонного завода в Нижнем Тагиле, где зарплату не платили всего два года и народ еще не успел разбежаться. Вот туда он лыжи и навострил.
Вовремя приехал – там как раз на металлолом всё растаскивали и помещения под офисы и солярии с магазинами в аренду сдавали. Министр мигом к директору завода. Наобещал ему с три короба – и тюрьму, и суму, и черта в стуле, на котором директор уж еле сидел. Оборонный же завод, мать его!.. Ты здесь что?! Ты здесь чем, в том смысле, что за каким?! Да за тот бардак, что ты на вверенном тебе предприятии развел, партбилет «Единой России» на стол положишь! Все счета твои прикроем! Дом в Испании, на тещу записанный, отберем!
И давай на него лыжами наезжать, да палками, куда не хочешь, тыкать.
– Ну, – отвечает директор, когда его в чувство после обморока привели, – так бы сразу и сказали. Помогу, конечно, чем смогу. Кадры у меня уж не те, но за одного парнишку я вам ручаюсь. Что хочешь смастерит. Рукастый очень. Лезет ими везде, зараза…
– Левша? – спрашивает министр.
– За это не беспокойтесь, – отвечает директор, – левшее не бывает. У него как раз обе левые.
Ровно через неделю после того разговора приехали президент и премьер-министр на Варварку, в палаты Старого Английского двора. Ночью приехали, инкогнито. Разбудили директора музея, который третьи сутки не спал – ждал высоких гостей. Тот по узкому коридорчику, в толстой стене сделанному, повел их в специальную комнату, в которой нимфозория английской работы хранилась. Заходят, а Левшу как раз министр нанотехнологий за вихры таскает.
– Что ж, – кричит, – ты чудила из Нижнего Тагила с тонким механизмом сделал, а?! Мало того что как лежала, так и лежит – так ее еще и раздуло. Ты посмотри сам в мелкоскоп-то, идиот! Вишь, у нее пластинки стальные на пузичке как изогнулись! Того и гляди – лопнет.
Глянули премьер и президент в мелкоскоп – и, правда, изогнулись. Премьер так лицом потемнел, что в комнату пришлось еще две лампы внести. У министра тут душа в лыжи-то и ушла. Всё, думает, сейчас меня на шестеренки разберут… Прямо на этом столе…
Тут президент опять посмотрел в мелкоскоп и говорит:
– Погодите ругаться. Тут, видно, Левшой что-нибудь сверх понятия сделано.
Подозвал его ласково и спрашивает:
– Ну, показывай нам – в чем тут твоя работа. Неужто ты только заворот шестеренок блохе устроил и всё?
– Нет, – отвечает Левша, – про такое вы даже и думать не могите. Сердечную шестеренку я ей заменил в лучшем виде, все коленные чашечки от ржавчины очистил и смазал. Так что, ежели б она могла – танцевала бы такой брейк-данс…
– Елки зеленые! – восклицает в сердцах премьер. – Так отчего ж ей неможется?!
– В тягости она, – прошептал Левша и глаза опустил. – Кабы вы подождали с полчасика – она б и родила. У них, у мелких, все быстро происходит. Она и того… то есть… только два с половиной часа назад.
Тут все три начальника разом и выдохнули:
– Как же ты, стервец, ее обрюхатить смог?!
– Так ведь нанотехнологии, – сказал Левша и покраснел как наше бывшее знамя. – Вы же сами все уши нам прожужжали…
Английскому послу никаких подробностей этой истории не рассказывали. Продемонстрировали, как резво скачет поздоровевшая блоха, и все. Он и от этого зрелища стал грустен, как английская лошадь.
Приплод нимфозории (она разрешилась двойней) показывать пока никому не велели. То есть президент-то хотел похвастаться, пока он… но премьер…
– Подождем, – говорит, – пока. Пусть королева приедет. Вот мы ей вместе… я и покажу.
Что же до Левши…

Съезд красных водолазов

Камера с птичьим скелетом внутри
Мало кто знает, что из первых фотографических камер птички вылетали настоящие. Еще у Жака Дагера в его примитивном аппарате жил ручной щегол. Он был не очень сообразителен, этот щегол, и любил вылетать не по команде хозяина, а сам по себе. Дагер его потом, когда время экспозиции заканчивалось, с трудом загонял обратно. Из-за этого многие снимки изобретателя оказались слишком засвечены. Еще и камеру приходилось чистить каждый день, поскольку друзья и знакомые Дагера угощали щегла при каждом фотографировании. Не прошло и года, как щегол так разъелся, что вообще перестал пролезать в объектив. В конце концов Дагеру пришлось изготовить новую камеру, а в первой щегол прожил до самой своей смерти, загадив ее окончательно.
В первых немецких фотографических аппаратах фирмы


«Цахес и Цахес» экономные немецкие конструкторы использовали часовых кукушек. Кроме выполнения основной задачи кукушки своим «ку-ку» отсчитывали время экспозиции. Однако этот счет не нравился фотографируемым, которые его относили на свой.
Российские фотографы подошли к вопросу о птичках широко. Экспериментировали даже с насекомыми – крупными жуками, кузнечиками и божьими коровками. От божьих коровок пришлось отказаться сразу. Несмотря на их очевидные преимущества в размерах и то, что их можно было использовать как одноразовых… клиент вылета божьей коровки просто не замечал. Да и скорость вылета оставляла желать лучшего. Крупные, мгновенно выскакивающие кузнечики подходили для этих целей по всем параметрам. Один из первых русских фотографов, француз Давиньон, успешно применял кузнечиков в своей работе до тех пор, пока одно из насекомых не прыгнуло прямо на грудь купчихи первой гильдии Карнауховой, женщины тучной и склонной к апоплексии. Мало того что перепуганную насмерть купчиху еле откачали, так еще и самому Давиньону пришлось долго лечиться после разговора с ее супругом, купцом первой гильдии Карнауховым, мужчиной крупным и склонным к рукоприкладству.
С этим самым Давиньоном произошла еще одна достойная упоминания история. Уже после того, как наши фотомастера, по решению Русского фотографического общества, повсеместно перешли на использование ручных чижиков, Давиньон предпринял путешествие по России со своей новейшей камерой и чижиком. В одном из уездных городков Тверской губернии привелось ему делать портрет городского головы. Факт сей, ничем не примечательный, так и остался бы в полном историческом забвении, кабы городской голова, находясь в состоянии сильнейшего похмелья, случайно не съел чижика. Черт его знает, как такое могло случиться – то ли рот у головы был слишком велик, то ли чижик слишком мал, то ли, подлетевши ко рту слишком близко, был одурманен густыми винными парами, оттуда веющими… Сам голова нисколько не пострадал, даже и не поперхнулся, но происшествие это, само по себе ничего не значащее, было раздуто газетчиками бог знает до каких размеров. Дошло до губернатора. Как на грех, в это самое время вице-губернатором в Твери служил не кто иной, как… И теперь каждый школьник знает о съеденном чижике. Вот только о Давиньоне и об истинном содержании этого анекдота мало кто догадывается…
Век настоящих живых птичек в фотографических камерах был недолог. Фотоаппараты год от года съеживались, точно шагреневая кожа, и уж не только чижику, но и муравью там негде было повернуться. Дольше всех продержались птички в американских аппаратах, поскольку тамошние изобретатели смогли приспособить к ним колибри. Но и колибри оказались за бортом безжалостного технического прогресса. Теперь, в эпоху цифровых фотоаппаратов… Нечего и говорить о цифровых аппаратах. В этих бездушных устройствах живут только нолики и единички.
Недавно на аукционе «Кристи» была продана раритетная камера с птичьим скелетом и окаменевшим яичком внутри. За бешеные деньги. Купивший ее неизвестный пожелал остаться Вексельбергом.

Вопросы буквоедения
Известно, что книги притягивают тишину. Чем книг больше – тем тишина глубже. Только подумай какую-нибудь ерунду дома или на работе – немедля тебя призовут к ответу, а в библиотеке можно думать даже самые громкие и самые крамольные мысли. Даже если тебя там найдут – всегда можно будет сказать… Да никто не найдет. Кому теперь в здравом уме и твердой памяти придет в голову фантазия искать человека в библиотеке…
В московском музее книги, на четвертом этаже Российской государственной библиотеки, такая тишина и такое безлюдье, что слышно, как экспонаты на полках и в витринах возмущаются любовным романом Барбары Картрайт или Сидни Шелдона, который читает музейная старушка, сидящая за огромным дубовым столом с зеленой лампой. Экспонаты можно понять…
История книг представлена в музее с самого их рождения и даже с еще более раннего, можно сказать, внутриутробного периода развития. От тех древних времен дошло к нам медное, украшенное головой древнеегипетского сокола Гора зубило, которым Тутмос Третий подписывал то ли мир с хеттами, то ли счет из мемфисского ресторана «Жареный Апис».
А вот настоящая чернильница Лютера – та самая, которой он запустил в искушавшего его Сатану… Тут, конечно, читатель мне справедливо укажет на то, что настоящая лютеровская чернильница да и сам Сатана находятся в Германии, а у нас их нет и быть не может. Ну да. Так оно и есть. Только ведь сначала-то думали, что эта чернильница и есть настоящая. По крайней мере к нам, в Россию, ее привез и продал как настоящую в собрание редкостей графа Строганова какой-то обнищавший немецкий курфюрст или отставной штангенциркуль за огромные деньги. И лежала она себе в Строгановском собрании, а потом в музее как самая настоящая чуть ли не полторы сотни лет. Только в конце двадцатого века, с использованием новейшего радиоуглеродного метода, ученые выяснили, что насекомое, присохшее ко дну чернильницы, вовсе не пруссак, а обычная крепостная муха князя Голицына, каковых в собраниях наших музеев наберется не один десяток. Об этом открытии была написана большая статья в четвертом номере академического журнала «Вопросы буквоедения» и даже защищена кандидатская диссертация.
Рядом с чернильницей лежит удивительная, существующая в единственном экземпляре книга – та самая, которая пролежала в кабинете Манилова два года и которую он никак не мог прочесть. И никто не может. Ведь у Николая Васильевича написана «какая-то книга», и все. Сколько исследователей объявляло о том, что они-то уж точно прочтут ее – ан нет. И ведь что удивительно – и буквы есть, и слова из них можно сложить, но что написано… сам черт не разберет. Приглашали в музей для консультаций самого крупного нашего специалиста по Гоголю, но и тот только руками развел. Даже ус один от досады так обкусал, что чуть им не подавился. Так и ушел, не взяв ни копейки за консультацию.
Надо сказать, что такой уникум не единственный в экспозиции музея. Есть и более удивительные. Вот, к примеру, неприметный, потрепанный томик ин-кварто, из библиотеки одного испанского идальго, жившего, кажется, в шестнадцатом веке. Звали его Алонсо Кехада или Кихано. Впрочем, Бог с ним, с этим идальго. Не его фамилия важна. Нам интереснее книга, а точнее рыцарский роман об Амадисе Галльском и его любовных приключениях, написанный в раннем средневековье неизвестным монахом-артезианцем (по другим источникам раблезианцем) по прозвищу Писучий Диего. Еще в восемнадцатом веке один из исследователей романа отмечал, что девятнадцать прекрасных дам прижили от Амадиса десять сыновей, восемь дочерей и одну неведому зверушку, которая, в конечном счете, и продолжила род Галльских.
Никто бы и не стал обращать внимания на эту зверушку, если бы ровно через восемьдесят лет, три месяца и пять дней другой исследователь, открыв этот же самый потрепанный томик, не прочел, что Амадис Галльский всю жизнь прожил холостяком, в одном замке со своей мамой, от которой прижил рак мозга.
Что же вы думаете – уже в новое время эта книга, прочитанная для чистоты эксперимента при свидетелях еще раз, поведала читателям о том, что Амадис (его полное имя было Ефим), проработал главным бухгалтером герцога Астурийского двадцать пять лет и за это время прижил от герцога дом с виноградником, пару откормленных мулов, жену, которая откормила его самого, а уж от жены прижил трех незамужних, как ни старались, дочерей и рак мозга… И сколько раз ни читали Амадиса Галльского – столько раз поражались его удивительным приключениям.
В настоящее время ученым известен только один похожий на книгу об Амадисе документ. Это список бояр-мздоимцев времен Алексея Михайловича, составленный в Тайном приказе. Его открывали раза три или четыре, и каждый раз фамилий в нем только прибавлялось. После четвертого раза список опечатали и убрали в специальный архив от греха подальше.
На фоне таких поражающих воображение экспонатов вряд ли посетитель заметит маленькую китайскую книжную закладку, сделанную из позолоченной медной пластинки, на которой иероглифами гравировано: «На этом месте я заснул». А зря. Эта закладка принадлежала одному из членов ЦК КПСС. Уж как она к нему попала – не знаю. Известно, однако, что эту закладку какой-то недоброжелатель из того же ЦК вложил то ли в книгу «Малая Земля», то ли в «Возрождение» и отнес самому Леониду Ильичу. Сейчас же специалисты из органов расшифровали китайскую надпись на закладке и по отпечаткам пальцев нашли владельца. На карьере его был поставлен жирный крест. Ни фамилии пострадавшего, ни фамилии его врага в музее, сколько ни спрашивай, тебе не скажут. Дело это до сих пор открыто лишь частично – до половины третьей страницы.
Еще один экспонат, на который следует обратить внимание, – десяток моржовых ребер, на которых чукотскими умельцами вырезано собрание сочинений Л. Д. Троцкого. Это подарок чукотского пролетариата легендарному главе Реввоенсовета Республики. К сожалению, во многих местах текст испорчен, поскольку во времена борьбы с троцкизмом уникальные кости показательно бросали грызть собакам, и только благодаря усилиям одного самоотверженного историка часть из них была спасена.
Книги классиков мирового революционного движения, записанные на костях, клыках, шкурах животных, и вообще редки. Из сохранившихся на сегодняшний день артефактов можно указать лишь на шкуру гиппопотама, хранящуюся в Музее современной истории России. На ней, несмотря на ее величину, записан очень мелкими буквами весь «Капитал» Маркса на устном языке одного из племен ангольских партизан. На устном потому, что письменного языка у них еще нет, и «Капитал» вождь племени пересказал нашему военному советнику своими словами, а уж тот, как мог, записал его. Шкура, вместе с завернутым в нее телом советника, была передана в дар правительству Советского Союза генеральным секретарем партийной ячейки этого партизанского племени.
В разделе «книжная графика» притягивает к себе взгляд раскрашенная в яркие цвета подробнейшая карта всех трех полушарий Тобольска в книге немецкого путешественника Сигизмунда Цахеса «Путешествие по Лене, Акулине и другим сибирским рекам». Первые исследователи этого корпуса текстов полагали, что карту рисовал сам Цахес. Лишь недавно удалось установить, что автор карты – неграмотный тобольский самоучка, ямщик Прохор Заиндевеев. Цахес купил у Заиндевеева карту за двугривенный, а еще три рубля обещал выслать в Тобольск, как только вернется в Германию.
Завершая экскурсию по музею, присмотримся к еще одному шедевру русской книжной графики. Это офорт «Иван Грозный заживо переплетает сына», выполненный неизвестным художником-акмеистом. Как сверкает в руке Грозного царя занесенное над сыном огромное переплетное шило! К сожалению, сама книга не сохранилась. Из косвенных источников установлено, что называлась она «Отцы и дети». Но кто ее автор и о чем она…

Рудиментарное колесико
Кого ни спроси – каждый ответит, что Мону Лизу Леонардо писал с нее же, но мало кто знает, что пушечный мастер Андрей Чохов отливал свою Царь-пушку со своей жены, Пелагеи Афанасьевны Чоховой, в девичестве Васильевой. Пелагея была из старинного сибирского рода, ведущего своё происхождение от мифического Василиска – существа с двумя парами крыльев и о двух колесах. Конечно, к тому времени, как Пелагея пошла под венец, никаких крыльев и колес у нее уже не было, поскольку они отсохли еще в детстве, а было только одно рудиментарное колесико на… не имеет значения где, которое впоследствии мастер Чохов любил крутить перед сном или в подпитии.
Пелагея Афанасьевна была женщиной монументальной, а потому серьезной, не любящей пустого баловства с о?рганом, который ей достался от предков. Порой Чохову так влетало за эти игры с колесиком… За глаза он супругу звал и царь-пушкой, и царь-тушкой, и просто бой-бабой. Правнук мастера, Григорий Чохов, ротмистр Ахтырского драгунского полка, писал в своих записках, что прадед даже хотел выстрелить Пелагеей Васильевной из Царь-пушки по наступающим на Москву татарам, но жена, заподозрив неладное, никак не хотела залезать в орудийный ствол, как ни уговаривал ее мастер хоть одним глазком взглянуть на затейливую внутреннюю резьбу. В летописи, однако, отмечено, что передовые отряды татарской конницы, разглядев в полевые бинокли[5 - Измельчало все. Нет, конечно, наши жены и сейчас «ружья заряжены» но… раньше были пушки. Под их защитой наш брат мог такое отлить…] огромную женщину возле огромной пушки, предпочли ретироваться и уже на следующее утро, надев фартуки и взяв в руки метлы, вышли как ни в чем не бывало на работу.
С тех самых пор из пушки так и не стреляли. Нынешние артиллерийские специалисты даже договорились до того, что из нее, мол, и выстрелить-то нельзя, а если и можно, то только мелкой картечью. Такие, стало быть, настали у нас времена, что из Царь-пушки некем как следует и выстрелить. Понаделали к ней, понимаешь, декоративных ядер, чтобы туристам…

Съезд красных водолазов
История водолазного дела в России насчитывает более четырех веков. Первые русские водолазные шлемы до нашего времени не сохранились потому, что попросту сгнили. Известно только, что для гражданских водолазных костюмов они делались из тыкв, а для военных – из арбузов. У входа в первый зал музея нас встречает огромных размеров репродукция миниатюры летописного Лицевого свода, на которой изображен один из решающих моментов штурма Казани. Над поверхностью волжской воды торчат арбузные шлемы водолазов засадного полка под командой князя Щербатого-Шуйского. Защитники города думают, что это астраханские арбузы им ветром пригнало против течения из дружественного ханства, и томимые жаждой выбегают из стен города…
Водолазное снаряжение допетровской эпохи дошло до нас только в словесных описаниях и рисунках летописей. Музейная экспозиция располагает выпиской из Кирпатьевской летописи, датируемой семнадцатым веком, с описанием водолазного костюма, сшитого из просмоленной бересты костромским посадским человеком Михрюткой Гнедым. Интересно, что для дыхания Гнедой использовал жабры свежепойманных щук. Одной пары хватало часа на три подводного сидения. В качестве шлема изобретатель приспособил плавательный пузырь большого сома, который наполнял сжатым воздухом. В те далекие времена никаких компрессоров, конечно, не существовало, и воздух жали руками. Несмотря на то, что воздух тогда был чище и гораздо гуще нынешнего, на наполнение одного пузыря уходило несколько часов непрерывной работы самого водолаза, его жены и их пятерых детей.
Перейдем к следующей витрине. Перед нами редкий экспонат конца восемнадцатого века – военный водолазный шлем с косичкой, плетенной из медной проволоки, и ласты матроса-водолаза с брига «Сообразительный». Узкие, кургузые ласты немецкого образца, принятые на вооружение в царствование Павла Первого, были очень неудачными. Мало того, что в них пловец мог развить гораздо меньшую скорость, чем в широких русских ластах, так они еще и постоянно склеивались.
Еще один экспонат приблизительно того же времени – подводные игрушки детей князя Голицына. Это три крошечных водолазных костюма для мышей. Сделал их безвестный крепостной крестьянин Пантелеймон Воробьев. Костюмы сшиты из просмоленной парусины, вместо шлемов у мышей крошечные аптекарские пузырьки из-под капель датского короля. Для снабжения мышей воздухом в течение всего подводного плавания придуман простой и оригинальный способ. Перед погружением хвостатых водолазов просто надували через соломинку. Минут на пять этих запасов вполне хватало. Такой же способ обеспечения воздухом собирались использовать и для кота Василия Сметаникова, но эксперимент пришлось прекратить из-за многочисленных царапин. За четверть водки удалось склонить к надувательству крепостного дядьку Петровича, каковой и проплыл в надутом состоянии пятьдесят саженей. К сожалению, в надводном положении. Петрович, имея в виду еще одну четверть, был готов к продолжению, но, как следует из записных книжек десятилетнего Пьера Голицына, эксперименты внезапно пришлось прекратить. В чем была причина, теперь можно только догадываться. Чернила на странице, повествующей об этих событиях, сильно размыты водой или слезами. Современные исследователи смогли разобрать только два слова: «сидеть» и «невозможно».
Большой водолазный шлем московского купца первой гильдии Ф. М. Свидригайлова представляет собой образец ювелирного искусства последней четверти девятнадцатого века. Поднесен он был служащими пароходства «Свидригайлов и Мармеладов» своему хозяину по случаю его пятидесятилетнего юбилея. Серебряная поверхность шлема богато украшена чеканкой со сценами любви водолазов и русалок. Окошки шлема обрамляют вызолоченные кружевные наличники. В шлеме есть потайное отделение для водки с крошечным краником, который можно открывать и закрывать зубами.
Жемчужиной коллекции является парадный водолазно-кавалерийский мундир, подаренный С. М. Буденному к десятилетней годовщине формирования дивизии морских коньков имени беспощадного пролетарского суда над врагами народа Зиновьевым и Каменевым. Полированную медную буденовку венчает рубиновая звезда. По краю шлема вырезан девиз красных водолазов: «И корюшку[6 - Первый съезд красных водолазов проходил в Ленинграде.] съесть, и на русалке покататься». Ордена Буденного, приклеенные рыбьим клеем к водонепроницаемой ткани водолазного костюма, выполнены из чешуек более чем тридцати видов пресноводных рыб ценных пород. Большие морские маршальские звезды украшают петлицы костюма прославленного полководца. Шпоры водолазных ботфортов выточены из моржовых клыков, украшенных затейливой левой полуторадюймовой резьбой.
Венчает экспозицию этого раздела большое живописное полотно «Маршал Буденный во главе морской кавалерийской дивизии идет в атаку на косяк летучих рыб». Сверкающие медные щеки героя облепили выбившиеся из-под шлема усы, от бешеного галопа стремительно вытягиваются назад серебристые цепочки пузырьков воздуха. Из тысячи луженых глоток рвется в океанские просторы неудержимое и безмолвное «Ура-а-а!..»

Скафандр Константина
С виду этот экспонат, размером с детский кулак, на стенде, рассказывающем об истории группы, которая занималась исследованиями реактивного движения, не представляет собой ничего особенного – один маленький стальной цилиндр, несколько патрубков, пружинка, две гайки и больше ничего. На самом же деле…
Не будем, однако, забегать вперед и расскажем всё с самого начала. Еще в тридцать втором году в штат московского отделения ГИРД был взят энтомолог, специалист по муравьям. Он был первым сотрудником секретной лаборатории пилотируемых космических полетов. Что за ерунда, скажете вы. Опыты с животными начались на двадцать лет позднее. Кто же не помнит Белку и Стрелку. С животными, конечно, позднее, а с насекомыми… Дело в том, что в условиях страшной нехватки средств не могло быть и речи о выводе космического корабля на орбиту не только с человеком, но даже и с обычной мышью. Лихорадочно изыскивались любые, пусть и самые невероятные, способы удешевить программу освоения космоса. И тут как нельзя более кстати пришлось предложение использовать в качестве подопытных кроликов муравьев. Простые арифметические выкладки показали, что в пересчете на рост насекомого высота околоземной муравьиной орбиты равняется всего трем метрам. Это в апогее, а в перигее и того меньше – двум с половиной. Поскольку подъем на такую высоту не связан с огромными перегрузками, то и первый пилотируемый муравьем корабль МУР-1 был изготовлен из самых дешевых и доступных материалов – папье-маше, дерева и медной проволоки.
Конечно, в связи с малыми размерами космонавта возникли сложности со скафандром. По заказу ракетчиков один из московских ювелиров-виртуозов изготовил такой скафандр и шлем из платины, а окошко в шлеме – из кристалла сапфира, для защиты от яркого космического солнца. Уже в шестидесятых годах, после официального начала эры космических полетов, один из наших историков изучил этот скафандр и шлем в электронный микроскоп. Каково же было его изумление, когда он увидел на внутренней стороне шлема три буквы: «к», «а» и «ц», составлявшие фамилию ювелира.
Первый успешный орбитальный полет длился три минуты и шестьдесят две секунды. Это по человеческому времени. Крошечный муравей, поскольку время для него течет во много раз быстрее, провел в космосе восемь суток. Секретным правительственным распоряжением первый муравей-космонавт был награжден именем Константин. До этого он, как и все муравьи из первого отряда космонавтов, был под номером. Потом, когда в космос полетят собаки, им будут специальными указами даже присуждать воинские звания. Проблема питания с такими путешественниками решалась достаточно просто – одна дохлая муха могла кормить до пяти членов экипажа в течение двух недель.
После нескольких полетов на короткие расстояния и на низких орбитах сотрудники лаборатории стали готовить первый межпланетный полет смешанного экипажа, состоящего из самки Серафимы и двадцати рабочих муравьев. Работы были в полном разгаре… как неожиданно грянула кампания по борьбе с формализмом. Сотрудник органов, увидев в персональных делах космонавтов латинское слово Formicidae, лабораторию опечатал, документы изъял, а почти готовый к полету корабль раздавил каблуком вместе со стартовой площадкой. По счастливой случайности уцелел скафандр Константина, упавший в щель между плинтусом и стеной, и половинка запасного двигателя первой ступени, которую мы и видим в экспозиции музея. Скафандр же хранится в Алмазном фонде и демонстрируется только очень важным гостям.

Два рисунка
В Бахрушинском театральном музее мое внимание привлекли два рисунка. На первом, автор которого неизвестен, изображена балерина Истомина, приводившая в восторг самого Александра Сергеевича. В молодости Авдотья Ильинична была чрезвычайно субтильна и, как всем известно, «летела, как пух от уст Эола». Все это было прекрасно на театральной сцене, но в обычной жизни доставляло массу неудобств. Любой ветерок с Невы или Фонтанки мог занести балерину то к Шереметеву, то к Грибоедову, то к… Из-за этого происходили многочисленные драмы в ее личной жизни и даже дуэли.
Да что Шереметев – бывало, идет она по набережной, не чуя под собой мостовой. Даже и не идет, а низко летит. Вдруг порыв ветра или вихрь от стремительно проскакавшего мимо кавалергарда в блестящей каске. Один миг – и Истомина оказывается на
крыше. Зацепится многочисленными юбками за трубу, «быстрой ножкой ножку бьет» и зовет на помощь. Многие из петербургских трубочистов с ней были накоротке, поскольку часто вызволяли ее из этих щекотливых ситуаций. На музейном рисунке как раз и запечатлен один из таких моментов – крыша дома на Итальянской улице, лес печных труб, за лесом невидимая зрителю Истомина и дюжий трубочист…
По молодости Авдотью все эти приключения даже забавляли, а потом стали утомлять. Возраст, радикулит… И вечная сажа на платьях. На одних прачек уходила прорва денег. Плюнула Истомина на все эти полеты, уволилась, решительно растолстела и вышла замуж за солидного человека. Их часто видели гуляющими вместе. Он ее брал под руку, и никакой ветер им был не страшен. Только иногда, редко-редко, ей снились крыши, ветер, неудержимый полет и штаб-ротмистр Шереметев. Или Грибоедов… Впрочем, обоих к тому времени давно уж не было в живых.
Второй рисунок сделан блестящим мастером бытовых сцен художником Федотовым. Великая русская драматическая актриса середины девятнадцатого века Меропа Давыдовна Мурзавецкая лежит на сцене Малого театра без признаков жизни. Современники Мурзавецкой вспоминали, что она, впадая в творческий экстаз, так порой закатывала глаза, что дело кончалось обмороками и вызовами театрального фельдшера. Публика в таких случаях неистовствовала. На сцену в этот момент бросали цветы, кошельки и драгоценности. Злые языки даже поговаривали… Впрочем, нам до них нет дела.
Однажды, в драме Лессинга «Эмилия Галотти», Меропа, игравшая главную роль, так закатила глаза во время произнесения монолога, что даже срочно вызванный фельдшер только руками развел. Не помогли ни нюхательные соли, ни натирание висков уксусом. Дали занавес и объявили антракт. Спектакль был под угрозой срыва, Мурзавецкая чуть ли не при смерти, антрепренер в истерике. И тут какой-то бойкий молодой человек из кордебалета предложил вызвать к актрисе гусара. Меропа была девицей чрезвычайно строгих правил и всегда опускала глаза при виде мужчин. Включая мальчиков и стариков. А уж при виде гусара… Немедля конферансье выбежал на сцену и попросил первого попавшегося гусара из партера пройти за кулисы. Тот явился, гремя шпорами и с трудом отбиваясь от еще пяти своих товарищей, вызвавшихся помочь. Увы, как ни смотрел пристально гусар на актрису, сверкая глазами и шевеля усами – Мурзавецкой лучше не становилось. Видимо, служба в театре ее понемногу… Тогда решились на крайнее средство – раздеть гусара. Конечно, не до состояния в чем мать родила, но хотя бы… Если и тут не смутится… Какой идиот дал команду поднять занавес…
Именно эту мизансцену блестяще представляет нам художник. Занавес поднят так, что видна лежащая без чувств Мурзавецкая, нижняя половина гусара в сапогах на босу ногу, кончик его сабли и антрепренер, в отчаянии рвущий волосы на суфлере, неосторожно высунувшемся из своей будки.

Неказистое темное бревно…
…в одном из залов Российского музея леса редко привлекает внимание посетителей, а зря. Мало кто знает, что из таких крепких дубовых бревен еще в Древней Руси делали чиновников – тиунов, подьячих, городских голов, их подголовников, волостных, уездных и других разнообразных начальников. Это только на первый взгляд такая идея кажется дикой, противоречащей здравому смыслу и защитникам зеленых насаждений. Если же разобраться… В Древней Руси леса росло – хоть заблудись. И самых ценных пород! Начальников же – всего ничего, и экология была не в пример лучше нынешней, когда леса мало, а начальников совсем наоборот. Основная задача древнего начальника была простой – не суетиться, не давать руководящих указаний, не кричать, не снимать стружку, сидеть тихо в углу и не мешать севу озимых или обмолоту яровых. В обмен на эти нехитрые услуги начальника кормили, поили и укладывали спать с какой-нибудь ядреной Лукерьей или синеглазой Аграфеной, или обеими сразу, если начальника мучила бессонница. Понятное дело, что при такой-то жизни ни один нормальный человек, если он не бесчувственный деревянный чурбан, не удержится, чтобы не мельтешить, не кричать, не снимать стружку и не побежать к худенькой Параше или зеленоглазой Фросе, наскучив Лукерьей или Аграфеной.
Первое упоминание о деревянном старосте встречается в новгородской берестяной грамоте тринадцатого века. Уже тогда этому бревну было более ста лет. Крестьянам одной из новгородских деревень он прослужил бы и еще сто, но… хоть и был начальник береза березой, а в последние лет десять-двадцать стали замечать, что правой веткой староста то в карман чей-нибудь незаметно залезет, то примется щекотать проходящих баб. Бревно бревном, а за столько лет все же сумел научиться безобразиям. Осерчали мужики и прямо с живого начальника содрали бересту, отрубили правую ветку и сожгли.
Все же это был случай исключительный. Большая часть деревянных начальников служила народу верой и правдой. За это их украшали затейливой резьбой, раскрашивали, а одному боярскому тиуну из Черниговского или Галицкого княжества даже сделали из полированной карельской березы вставки в голову, что свидетельствует о развитых связях между средневековыми славянами и чухной.
Была, однако, и обратная сторона у этой деревянной медали. Очень страдали начальники от жуков-короедов и полосатых древесинников. На срезе головы хранящегося в музее деревянного подьячего времен Василия Темного хорошо видны ходы, проеденные насекомыми и спутавшие все годовые кольца[7 - Ботаники подсчитали – всего у подьячего было сто сорок восемь годовых колец. У деревьев годовые кольца, как известно, заменяют извилины, а поскольку они круговые, то дубы или березы могут думать свои мысли бесконечно. Потому и живут деревья гораздо больше нас с вами. Короеды же и полосатые древесинники своими ходами нарушают естественный ход мысли деревьев, отчего последние начинают путать одни мысли с другими, сохнуть, покрываться лишайниками и гнить на корню.]. От этого подьячий, и без того бывший тугодумом, совсем потерял всякую способность соображать. С другой стороны, по замерам выходит, что у него еще и голова была не с того боку затесана от самого рождения. Для избавления от насекомой напасти к командующим бревнам часто приставляли ручных дятлов, которые каждый день с утра и до вечера истребляли короедов и древесинников. Дятлов, кстати, так и называли – птица-секретарь.
И еще одно. Как известно, в деревянной Руси часто случались пожары. За один московский пожар в царствование Ивана Грозного только губных старост, не считая целовальников[8 - Должность целовальника ныне совершенно не используется в нашем государственном устройстве, а напрасно. В годы засух, неурожаев, репрессий, глада и мора обыватель, подступавший к властям с криком «Доколе!», был обычно встречаем целовальником, который обнимал и целовал бунтаря, обещая, что все обойдется, наладится и устроится, если не завтра, то послезавтра и уж в крайнем случае на следующей неделе. В целовальники брали народ губастый, с длинными руками. Бабы и вообще любили ходить к целовальникам по поводу и без повода. Когда их стали (не баб, а целовальников) делать деревянными, поток жалобщиков к ним понемногу стал мелеть и совсем иссяк уже в царствование Михаила Федоровича* (*С одной стороны, участь старых, вышедших на пенсию целовальников была незавидной – губы, вечно вытянутые трубочкой, которые они порой не могли втянуть обратно, вечное пришлепывание… а с другой, отставной целовальник, как правило, был отличным свистуном. Те, у кого был хороший слух, шли к скоморохам и в ансамбли художественного свиста, а те, у кого со слухом было похуже, но со здоровьем получше, шли в разбойничьи шайки – стоять на стреме. Такой свист слышен был за версту, а то и за две. Ну а те, кто по причине отсутствия слуха не попадал ни в ансамбль, ни в шайку, – те организовывали подпольные школы для обучения технике поцелуев. Власти на такие школы смотрели косо – потому как срамоты и непотребства в них… При Алексее Михайловиче целовальнику, содержащему такую школу, запросто могли высечь губы розгами или вовсе их отрезать по жалобе соседей на слишком громкое чмоканье после захода солнца, а вот уже при его сыне, Петре Алексеевиче, такие, с позволения сказать, учебные заведения расплодились, как тараканы в курных избах. Искусству европейского поцелуя дворянам и их детям было приказано обучаться наравне с танцами, навигацией и тригонометрией. Тогда, в первой четверти восемнадцатого века, в моде был не французский, а голландский и немецкий поцелуи, пахнущие крепким кнастером, мадерой и с непременной щекоткой дам усами…).], натурально сгорело на работе более двух дюжин. И Петр Великий специальным указом запретил любое использование древесины для изготовления чиновников, поскольку лес ему нужен был для строительства флота. Впрочем, в самой первой редакции табели о рангах еще разрешалось брать такие нестроевые породы дерева, как осину, березу или липу для делания чинов младших классов вроде коллежских регистраторов и губернских секретарей. Через какое-то время запретили и это, дозволив наличие у чиновников отдельных деревянных частей тела вроде голов, рук, ног, но не более двух на один организм. А уж как началось строительство Петербурга, так и вовсе начальниками стали назначать только людей.
Справедливости ради надо признать, что деревянные командиры еще долго сохранялись в глухой провинции, на Урале и в Сибири. В архивах Иркутской или Омской чрезвычайной комиссии современными исследователями найден документ, в котором описаны удивительные события, произошедшие в двадцать третьем году прошлого века в селе Верхние Красотищи. Пять лет крестьяне этого села успешно противостояли всем усилиям большевиков по установлению новой власти. В конце концов село брал штурмом кавалерийский полк с приданной артиллерией. Каково же было изумление красных, когда они наконец ворвались в избу деревенского старосты и увидели рассохшегося, покрытого толстой корой мужика с узловатыми ветками. На следствии выяснилось, что именно он успешно руководил обороной села все эти годы.
Да что двадцать третий год! Уже после коллективизации в райцентре Нижний Глум Красноярского или Хабаровского края был распилен на дрова по приговору тройки деревянный секретарь партийной ячейки местной похоронной конторы. Состоя при этой должности не один год, этот секретарь умудрился даже обзавестись фамилией Березенчук. Ходили слухи, что у него был еще и брат, которого, однако, изловить не смогли. То ли успел он уйти в городской сад и там затеряться, то ли бросился с обрыва в местную речку и впал вместе с ней в Енисей или Амур – неизвестно. Теперь это всё предания седой старины. От тех баснословных времен остались в русском языке пословицы и поговорки, смысл которых, хотя мы еще пользуемся ими, нам уже не вполне ясен. Поэтому, если услышите, что говорят вам «дубина стоеросовая» или «голова не с того боку затесана», а то и вовсе аттестуют «пень пнем» – знайте: чувствуют в вас начальника. Даже и не думайте сомневаться.

Артикул по Флигельману
Есть в Москве Сверчков переулок. Назван он так потому, что с екатерининских еще времен торговали здесь певчими сверчками, привезенными с Дальнего Востока – из Китая, Вьетнама и даже Сиамского королевства. Полюбились песни сверчков и вельможам, и купцам, и простому народу. Конечно, народ слушал своих, запечных, и этим был доволен, а вот вельможи выписывали себе тысячных заморских солистов. Выделывали они такие рулады, что особенно чувствительные дамы и девицы не выдерживали – пускали слезу, иногда и две. Одна беда – уж больно здоровы и страшны были сверчки на вид. Даже золоченые клетки не придавали им авантажности. Тогда придумали шить им крошечные камзольчики и башмачки с серебряными пряжками на все шесть ног. Нашли какого-то еврея-портного, который не только обшил их с головы до ног, но и смастерил им крошечные скрипочки.
У князя Потемкина-Таврического был сверчковый квинтет, который играл и пел из Гайдна, Моцарта и Генделя. Бывало, их сиятельство наприглашает к себе гостей и давай их потчевать сверчковой музыкой. Как заиграют они «Маленькую ночную серенаду», как начнут подпевать своим скрипочкам – так у графа Румянцева-Задунайского чуть не апоплексический удар делается. В пику потемкинскому, Румянцев решил устроить свой сверчковый оркестр, но не на западный манер, а на наш, русский. Немедля послали за евреем-портным, и тот графским сверчкам сшил кумачовые косоворотки, стачал смазные сапожки из телячьей кожи самой тонкой выделки да смастерил такие звонкие балалаечки, что в момент, когда заиграли они русскую народную песню «Прощай, радость, жизнь моя…», особенно чувствительные дамы и девицы не только пустили слезу, но и заплакали в три, а некоторые и в четыре ручья…
Оставим, однако, сверчков. Не за ними мы пришли в этот переулок. А пришли мы в один из уютных домов, оштукатуренных на классический манер. Такие стали строить в Москве как раз после войны с французами. В нем и расположен музей часов с кукушкой, предмет нашего интереса.
История часов с кукушкой берет начало в средневековье, в немецком Шварцвальде. Именно там появились первые, еще несовершенные, часы подобного рода. Как известно, немец – существо настолько точное и аккуратное, что без часов и весов своей жизни не мыслит. Ну с весами-то просто – их издревле немецкие крестьяне делали из подручных материалов. С часами дело обстояло сложнее, поскольку в то время часовые механизмы были по карману только очень богатым людям. Кто был тот первый находчивый Михаэль или Отто, прибивший к стене дома деревянный кружок с цифрами и двумя гвоздиками-стрелками, – нам неизвестно. Понятное дело, что приходилось как минимум раз в час передвигать стрелки этих, с позволения сказать, «часов», но такие мелочи никого не смущали – ведь появилась возможность назначать встречи к определенному часу, вставать не с петухами, а точно в пять утра (ночью стрелки также неукоснительно передвигались младшими детьми по очереди) и производить другие простейшие арифметические операции над временем.
Летом крестьянин и его семья дома не сидели, а потому часы выносили во двор и прибивали к какому-нибудь дереву. Имя первого Германа или Фридриха, случайно прибившего кружок с часами аккурат под дуплом, в котором жила кукушка, история не сохранила. Все остальное было делом немецкой техники. Стали дрессировали кукушек и уже добились того, что они не только куковали при переводе стрелок, но и сами, за горсть зерен, научились их лапками подтягивать к нужной цифре… но тут подешевели механические часы.
Когда в конце восемнадцатого века часы с кукушкой добрались до России – были они уже с механическими птичками внутри. Наши купцы, торгуясь и сбивая цену на немецкую диковину, покупали часы без кукушек, полагая, что при продаже в России они этих птичек наловят даром и насажают в домики за дверцами хоть по две, однако все оказалось не так просто. Пойманные кукушки клевали от тоски циферблат, засоряли насмерть пометом часовой механизм и вообще норовили улететь.
К сожалению, тех, самых первых привезенных в Россию часов без кукушек не сохранилось. Открывают экспозицию часы, бывшие в приданом принцессы Гессен-Дармштадтской, первой жены тогда еще цесаревича Павла Петровича. Зная любовь Павла к солдатикам и всему, что с ними связано, немецкие мастера устроили так, что из домика часов, сделанного в виде полосатой караульной будки, каждый час выскакивала вовсе не кукушка, а прусский пехотинец в полной амуниции и парике с буклями и косичкой. Как только часы начинали бить, солдат делал своим игрушечным ружьем «на караул». Мало того, в полдень и в полночь из будки выходили еще два солдата и унтер-офицер с толстыми, как баварские колбаски, усами. Все четверо с изумительной четкостью, точно заведенные, метали артикул по флигельману[9 - «Метать артикул» означало в те времена выполнять ружейные приемы. Что же такое флигельман – понятия не имею. Да и какое это может иметь для нашего рассказа значение? Никакого. Можно подумать, что он нам родственник, этот Флигельман. Даже не однофамилец. Короче говоря – не морочьте себе голову. Читайте дальше.].
Павел был настолько заворожен часами, что первую брачную ночь вставал с постели каждый час, чтобы полюбоваться их работой. Принцесса же… но про это мы рассказывать не станем, поскольку подробности такого характера никакого касательства к истории часов с кукушками не имеют.
После смерти императора от внезапного апоплексического удара табакеркой в висок часы вместе с престолом по наследству перешли к старшему сыну. Александр был не охотник до разных механизмов, хотя бы и с солдатиками. Лежали часы в какой-то дворцовой кладовой, а потом и вовсе пропали. В музей принес их в самом конце прошлого века богатый неизвестный человек, купивший уникум на заграничном аукционе антиквариата. Администрация музея хотела узнать хоть имя этого человека, чтобы повесить под часами благодарственную табличку… но нет. Как ни просили его, как ни уговаривали – не открылся. Хочу, говорит, остаться неизвестным и богатым. Должно быть, и остался.
Неподалеку от царских, в простенке между окнами, висят часы из коллекции богатого воронежского купца первой гильдии Поцелуева. Никаких военных в них не было, а даже наоборот – в назначенное время из окошка появлялись три грации, облаченные в греческие туники. Что ни час, то принимали они разные позы, а в вечерние часы и ближе к ночным – даже рискованные. В полночь же грации скидывали туники и… зря вы, между прочим, усмехаетесь – все это совершеннейшая правда. Немецкие часовщики достигли в своем деле неимоверных высот. В специальной литературе описан случай снесения механической кукушкой яйца. Мало того, она еще ухитрилась подбросить его близстоящему будильнику.
«А что же наши Кулибины?» – спросите вы. Неужто не было ни одного умельца, попытавшегося если не превзойти, то хотя бы сравняться в мастерстве с заграничными мастерами? Как не быть – были. В музее представлены два образца русской работы. Часы, изготовленные Селифаном Михеевым, крестьянином Богородского уезда Московской губернии, представляют собой немецкие, в которых место кукушки занимает пустая рюмка зеленого стекла. Стоит ли говорить о том, с какой целью показывалась она из окошка ежечасно…
Что же касается вторых часов, в своем роде уникальных, то о них стоит рассказать подробно. Заказаны они были в подарок великому русскому баснописцу Крылову почитателями его таланта ко дню рождения Эзопа. Делал их тульский мастер Николай Семенов Лесков или Левшов: гравировка за почти две сотни лет поистерлась и прочитать с уверенностью фамилию не представляется возможным. Часы вовсе не настенные, как можно было бы думать, а карманные, серебряные, со сложнейшим четвертьчасовым репетиром, гравированные сценами из крыловских басен. Самое, однако, удивительное не в гравировке, а в механизме. В том самом месте, где должна быть на циферблате цифра три, вырезано квадратное окошечко размером с половину ногтя мизинца. Стоит нажать кнопку сбоку часов, и в это самое окошечко одновременно с музыкальным перезвоном вылезает до половины своего туловища механический муравей величиной с булавочную головку и пищит «Ты всё пела? Это дело…» таким тонким голосом, который не во всякий микроскоп и услышишь.
Увы, этот шедевр часового искусства недолго послужил Ивану Андреевичу. Как-то раз, обедая, Крылов залил часы щами. Обратились к мастеру, чтобы тот взял часы в ремонт, а того уж и на свете нет – помер в одночасье от жестокой горячки, то ли простудной, то ли белой. Уже в советское время, когда часы были переданы наследниками баснописца в музей, предприняли попытку их реставрировать. Удалось даже заставить муравья вылезать из окошечка, но читать басню он так и не стал – нес какую-то ахинею, состоящую из отдельных слов и междометий, частью даже неприличных. К счастью, ее никто не мог расслышать, поскольку специальный микроскоп, прилагавшийся к часам, был утерян еще в конце девятнадцатого века.
Раз уж зашла речь о советском периоде, невозможно не упомянуть часы, подаренные рабочими Путиловского завода товарищу Сталину к пятнадцатой годовщине октябрьских событий семнадцатого года. Сами путиловские рабочие технологией изготовления часов с кукушками не владели, а потому заказали их германским пролетариям-часовщикам. Те сочинили механизм, у которого главным действующим узлом была точная копия носового орудия крейсера «Авроры», стрелявшая каждый час холостыми зарядами. Специальная комиссия, осматривавшая все подарки Сталину, пришла в ужас от действующего корабельного орудия, пусть и крошечного, стреляющего холостыми. Приказано было в срочном порядке всё переделать. Переделали. Вместо пушки выскакивал Ленин и, размахивая кепкой, что-то картавил. Когда разобрали, что он там картавил… Потом, в девяностых годах, всех, конечно, реабилитировали.
Часы с кукушкой настолько прижились у нас, что Россию с полным правом можно считать их второй родиной. Есть в музее такие модели часов, которых и в самой Германии нет. Часовщиками Первого московского часового завода по просьбе одного из наших космонавтов был разработан специальный орбитальный вариант часов. Хотели было даже запустить его в серию, но, к сожалению, часы, хоть и были сделаны с отменным качеством, не выдержали испытаний – кукушку в условиях невесомости все время тошнило мелкими винтиками, пружинками и гаечками, а чугунные гирьки и вовсе не могли найти себе места.
Рядом с космическими часами находятся еще одни редкие часы, сделанные неизвестным мастером этого же завода в свободное от работы время из сэкономленных для личных нужд деталей. Взяв самые обычные, серийные часы, он заменил кукушку женской фигуркой в бигуди и кухонном фартуке. Каждый час эта женщина, по воспоминаниям близких друзей мастера очень похожая на его жену, произносила какую-нибудь новую фразу. К примеру, в половине второго она могла просто выкрикнуть: «Бездельник!», а уже в два часа сказать целое предложение вроде: «Куда дел зарплату?!» К одиннадцати вечера она высовывалась по пояс из дверки и механическим голосом бормотала: «Мне завтра рано вставать», а в полночь – «Голова болит…»
Невозможно в столь кратком рассказе даже мельком упомянуть обо всех заслуживающих внимания экспонатах. Всё же задержимся напоследок возле неприметных часов, мимо которых обычно проходят даже те любознательные посетители, которые фотографируют чаще, чем моргают. Грубо сделанные, эти часы напоминают самые первые немецкие «механизмы» с нарисованным циферблатом и гвоздиками-стрелками. Нет в них никакой кукушки, и даже дверца, из которой она должна выскакивать, нацарапана нетвердой, наверное, детской рукой на фанере, точно очаг в каморке папы Карло. К палочке, прибитой перпендикулярно дверце, пластилином кое-как прилеплены видавший виды поцарапанный одноногий оловянный солдатик и картонная танцовщица. Ничего они не говорят ни каждые полчаса, ни час раз, ни даже в полдень или в полночь. Не делают никаких замысловатых па руками и ногами. Просто стоят и не отрываясь смотрят друг на друга. И время вокруг них тоже остановилось. Думаете, так не бывает, чтобы время остановилось? Маловеры. Еще как бывает. Просто надо смотреть друг на друга не отрываясь.

Фалькензее
Что ни говори, а немец – существо нам сугубо непонятное и, некоторым образом, даже перпендикулярное. Ранним утром, в пригороде Берлина Фалькензее, вышел я в уютный дворик маленькой, уютной гостиницы и подумал: наш человек, падая утром с крыльца во двор, что успевает взять себе на заметку? Забор надо бы подпереть, потому как столбы подгнили и все перекосоебилось до последней невозможности. Там вон, в правом углу, куча навалена. Хрен ее знает – что в ней и кто ее наложил. Не шевелится – уже хорошо. Но убрать ее надо бы. Вот еще доску через лужу… Короче говоря – дел по горло. Надо вставать и срочно идти опохмеляться.
Ну а немец о чем думает поутру у себя во дворе? А что остается ему думать и делать, глядя на идеально ровный забор, на выметенный до стерильности двор, на посыпанные чистым белым песком дорожки, на чистый хлев, в котором хрюкает розовая, умытая душистым мылом и накрахмаленная свинья… Ничегошеньки ему не остается. Все, все уже сделано! Зачем же, спрашивается, тогда жить?
И остается немцу только крикнуть в отчаяньи своей розовой, дородной, умытой душистым мылом и накрахмаленной супруге: «Гретхен, душа моя, скорей неси мне удавиться!» Так ведь не кричит. Даже и не собирается. Живет себе и живет припеваючи. Почему, спрашивается? А кто ж его разберет. Нам его не понять.

Луковка нежно-зеленого цвета
В Ростове Великом про эти события и не помнит, считай, никто, да и немудрено – больше полусотни лет прошло. Документов, можно сказать, никаких не осталось, кроме одной бумажки в архивах ростовского райкома партии, которого теперь уже нет, а может, и вовсе не было. Говорили-то разное, но веры этим разговорам нет. У нас и соврут – недорого возьмут.
В пятидесятых годах в Ростове даже и в кремле были коммуналки и гусей с козами пасли, а уж за кремлевской стеной… В этой маленькой, приземистой церкви на краю города еще с конца двадцатых квартировала какая-то артель инвалидов, потом сельскохозяйственный техникум, потом он съехал в специально построенное для него здание, и она опустела. Думали сделать в ней ремонт, чтобы потом… но где-то наверху не выделили фонды и решили устроить овощной склад безо всякого ремонта. Завезли море капусты. Она лежала и тухла от тоски так, что проплывавшие над складом облака сворачивались в трубочку и норовили облететь здание десятой дорогой, а внутри, на фресках, ангелы и херувимы устали отмахиваться от этого невыносимого запаха и стояли грустные, с опущенными крыльями.
Главы с крестами все давно посносили, а там, где они были, всё застелили кровельным железом и прибили его длинными и толстыми гвоздями. О колокольне, соединенной с церковью переходом, и говорить нечего – она и до смерча приказала долго жить. Всё хотел ДОСААФ из нее парашютную вышку сделать, да не сделал, но два верхних яруса рабочие успели разломать.
В начале августа пятьдесят третьего года стала крыша протекать. Нет, капуста не жаловалось – ей было все равно, но завскладом Егорыч поймал одного из вечно слоняющихся без дела забулдыг-грузчиков по фамилии Петров или Сидоров, а может даже Иванов, и велел залезть на крышу с целью ее осмотра и последующего ремонта.
На крыше было холодно, дул ветер с озера. Кузьмин (на самом деле его фамилия была именно Кузьмин) застегнул телогрейку и затопал к центру крыши, потому как именно оттуда в склад протекала вода. Под ногами гремело ржавое железо. «Был бы капустой – обделался бы сейчас со страху», – подумал грузчик и хрипло засмеялся собственным мыслям.
Прореха… Нет, это была не прореха. Как будто кто-то надорвал или проклюнул в этом месте крышу изнутри, и железо разошлось рваными, красноватыми от ржавчины лепестками. «Небось сварщика придется на крышу тащить, чтоб заварить дыру. По-другому никак – оторвет заплатку-то», – поскреб небритую щеку Кузьмин.
Он подошел к дыре близко и заглянул в нее. Оттуда на него смотрела маленькая, точно детская, луковка нежно-зеленого цвета. Луковка сидела на невысоком, не выше четверти метра, цилиндрическом краснокирпичном основании. Кирпичики были маленькие, будто игрушечные, но по виду ничем не отличались от настоящих. На верхушке луковки блестел крошечный, чуть больше нательного, крестик.
Кузьмин присел перед луковкой, инстинктивно выдохнул в сторону и осторожно поскреб кривым и черным ногтем по луковке. Снизу нетерпеливо закричал Егорыч:
– Ну ты там уснул, что ли?! Смолой залить хватит или надо железом зашивать?
Кузьмин не ответил, но про себя подумал: «Я эту старую сволочь, у которой вчера купил самогон, удавлю голыми руками. Только узнаю, что за дрянь она туда намешала, а потом удавлю за милую душу. За рупь готова еще живому человеку мозг отравить, зараза».
– Да тут ерунда! – крикнул он завскладу. – Досками сам заколочу. Завтра и заколочу.
И стал медленно спускаться по лестнице.
Назавтра Егорыч укатил на грузовике в какой-то совхоз – должно быть, за новой капустой, чтоб ее потом сгноить. Он вообще не любил капусту и безжалостно продавал ее налево. Какие-то у него были с ней личные счеты.
Целый день Кузьмин не находил себе места, а после обеда отпросился у кладовщицы Веры по семейным обстоятельствам, которых у него отродясь не было. Вера хмыкнула и отпустила – она и сама в отсутствие Егорыча не собиралась долго задерживаться на работе. Кузьмин вышел из дверей склада, зашел за угол и полез на крышу.
Зеленый цвет маковки стал темнее, насыщеннее, и сама она стала больше. Он присмотрелся к кирпичному основанию – как будто выше стало и чуть толще.
– Растет, – прошептал Кузьмин и тут же сам себя одернул: – Да ты охренел совсем, Коля! Оно же кирпичное! Когда ты водку покупал в магазине как человек в последний раз? То-то и оно. Пьешь бормотуху всякую местной выделки. Так можно и до зеленых чертей…
Он стал регулярно лазить на крышу под предлогом починки. Притащил старую телогрейку и закутал растущую маковку. Кузьмин и сам не знал зачем. Как будто кирпичи и крест могли замерзнуть. Понемногу на кирпичном цилиндре стали появляться тоненькие продольные щели – будущие окна, а поверхность маковки стала покрываться чешуйками. Крест стал как будто ажурнее, и однажды утром Кузьмин увидел в его основании полумесяц.
Что со всем этим делать, он не знал. Происходящее не умещалось ни в дыре на крыше, ни в его голове. Еще неделя-другая – и растущую церковную главу можно будет увидеть с земли. Пока хватало телогрейки, чтобы все скрыть. А потом? Ну как узнает городское начальство…
Вдруг за спиной загремели шаги – Кузьмин обернулся и увидел приближавшегося Егорыча. Тот подошел к дыре и вылупил свои и без того навыкате бесцветные глаза.
– Сам, что ли, выпилил? – спросил он.
– Ага, – кивнул Кузьмин. – Лобзиком, бля. В кружке умелые руки.
Сидели на крыше долго, почти час, пока не стало свежеть от набиравшего силу ветра. Уходя, грузчик прикрыл маковку с крестом своей старой телогрейкой и придавил ее кусками старых кирпичей, валявшихся на крыше. Егорыч сказал, что пойдет в музей: пусть пришлют специалистов для осмотра. И на всякий случай напишет в райком. Вдруг это провокация. Отвечай потом. Кузьмин предложил вместо письма в райком выпить водки. Случайно у него оказалась с собой начатая поллитровка. Они слезли с крыши и пошли в вагончик, стоящий во дворе.
Ночью начался смерч. Тот самый знаменитый смерч августа пятьдесят третьего года, который сорвал не только церковные главы с церквей, но и крыши со стропилами. Само собой, потом всё восстановили. Или почти всё. Из той самой церкви на окраине убрали капустный склад и вернули ее прихожанам. Восстановили купол. Но это уж было лет через тридцать или сорок.
Что же до Кузьмина, то он после смерча уволился со склада и пропал из города. Говорили, что подался чуть ли не в монахи. Как же, в монахи! Никуда он не пропал. Устроился грузчиком в промтоварный. Там и спился окончательно. Бывало, за стакан такого понарасскажет… Да никто ему и не верил, алкашу.

Дедушка Герасим Сергеевич

* * *
Храм литературы где-нибудь в пыльном и неухоженном райцентре. Не в виде библиотеки, а в виде храма. Приход маленький, почти нищий. Едва хватает на отопление и на масло для лампад перед книгами и портретами. Чаще всего приходят школьники перед сочинениями и экзаменами по литературе. На паперти местный поэт – полусумасшедший неопрятный старик с потрепанными книжками своих стихов, которые он норовит всучить каждому проходящему мимо. Все его знают и потому уворачиваются. Незнакомого человека он еще может обмануть. Подойдет и скажет:
– Подайте на хлеб бедному поэту в честь праздника.
– Да какой же сегодня праздник? – спросит незнакомый человек.
– Сегодня, – ответит старик, – сто семьдесят два года три месяца и пять дней с того дня, как Николай Васильевич закончил писать шестую главу «Мертвых душ», – и тотчас же начнет читать нараспев: – Зелеными облаками и неправильными трепетолистными куполами лежали на небесном горизонте соединенные вершины…
Незнакомый человек даст ему по глупости десятку или две – так старик потом и не отвяжется, достанет свои книжки и станет предлагать их даром, будет совать их ему в карманы и читать свои стихи, от которых уши вянут.
Настоятельница храма – сухая, любящая заламывать руки дама очень средних лет в очках с большими диоптриями. Пальцы у нее унизаны серебряными кольцами, и на груди висит ладанка с портретом Льва Толстого. В свое время она окончила Литературный институт и даже собиралась принять постриг в Пушкинском доме, чтобы на всю жизнь отдаться комментариям к «Слову о полку Игореве», но не сложилось – кому-то из знакомых она сдуру призналась, что любит стихи то ли Асадова, то ли Евтушенко, то ли того и другого вместе. И пошло-поехало… Короче говоря, рада была уехать в этот медвежий угол настоятельницей.
Служб в храме немного, прихожане на храм жертвуют неохотно, а всё норовят принести вместо денег старые, ненужные книги и портреты писателей, вырезанные и журнала «Огонек». Школьники из мелочи, которую им дают родители, купят свечку-другую или листок с молитвой пушкинских старцев. Какой от этого доход… У одной из парных кружек, тех самых, из которых пьют с горя, облупилась почти вся эмаль на портрете Арины Родионовны, а на замену денег нет и неизвестно когда будут. Потому и ходит настоятельница по домам служить требы – приглашают ее то почитать помирающей старухе рассказ «О любви» или стихи «В шумном платье муаровом…», то заговорить на отличную оценку сочинение двоечника, написанное его мамашей, то изгонять бесов из одержимого Достоевским, а то читать всю ночь спящей женщине на сносях стихи Пушкина и Лермонтова, чтобы ребенок родился…
Однажды, воспользовавшись тем, что она плохо видит, а в сумерках и вовсе слепая, положили перед настоятельницей собаку, завернутую в одеяло. Та лежала, лежала да как гавкнет в тот самый момент, когда «и пусть она вас больше не тревожит…». Насилу ее потом отпоили калгановой настойкой. Не собаку, конечно, а настоятельницу.
В самом храме пусто, пыльно и сладко пахнет старыми книгами. Только в тургеневском приделе девочка лет десяти вымаливает у портрета Ивана Сергеевича щенка или котенка, прижимая к груди тонкое и ветхое, еще советское, издание «Муму». Девочка молится горячо, голос ее дрожит, она путает слова и называет писателя милым дедушкой Герасимом Сергеевичем, а щенка Каштанкой. Наконец она заканчивает молиться, привстает на цыпочки, прикладывается к руке Тургенева на портрете и уходит. То место, на котором она стояла, заволакивается сонной тишиной, а Пушкин на иконе тропининского письма начинает зевать и барабанить пальцами по столу.
* * *
А если бы Горький не вернулся? Кого тогда назначили бы вместо него главным пролетарским писателем? Кто тогда организовал бы и возглавил писательский съезд? Маяковский к тому времени застрелился. Да и какой из поэта организатор. Все равно что Пастернаку велеть организовать съезд. Такого нагородил бы… Он даже самых обычных строевых команд не знал. Фадеев с Фединым… еще нет. Серафимович уже был стар, хотя и не суперстар ни разу. Шолохов? Этот всё пропил бы. Бабель не подошел бы – еврей. И вообще не подошел бы. Слишком талантлив и слишком себе на уме. Толстой всем хорош, но классово чужд. А уж он все исполнил бы в лучшем виде. И списочек составил бы из пяти гениальных писателей и сорока пяти талантливых. И за то, чтобы попасть в этот список или хотя бы в дополнения к этому списку, писатели Толстому… Нет, тут нужен писатель из народа, с прошлыми литературными заслугами, которому этих заслуг мало, а новые литературные заслуги уже…
А Максимыч остался бы на Капри вместе со своей Лисой Патрикеевной Будберг. Выращивал бы цветную капусту. Лечился бы кьянти. Может, ему и Нобелевская премия обломилась бы вместо Бунина или Шолохова. Интересно, что сказал бы по этому поводу Набоков…
Дотянул бы бывший пролетарский писатель до антибиотиков. Мы бы его пьесы в самиздате читали. Диссидентская молодежь сделала бы «Песню о буревестнике» своим гимном. Барды положили бы ее на музыку, и мы пели бы «Песню» на кухнях, между винегретом и жареной уткой, а на словах «Пусть сильнее грянет буря!» соседи сверху стучали бы нам по батарее. Ну а Товстоногову за постановку «Мещан» вместо Государственной премии вкатили бы строгача по партийной линии. Припомнили бы постановку «Варваров» («Вы, товарищ Товстоногов, тогда не просто оступились – вы пошли по кривой дорожке, и я, как секретарь партийной организации нашего театра, носящего славное имя Сергея Мироновича Кирова[10 - Не Горького же. Имени Горького он был только два года – с тридцать второго до тридцать четвертого. В тридцать четвертом его переименовали. Борис Лавренев хотя виду и не подал, но обиделся страшно. Он-то надеялся…], не имею права молчать…») и по совокупности, путем поглощения более строгим менее строгого… Отменили бы очередные гастроли БДТ в Польшу или даже в Японию. Пришлось бы срочно ставить «Сталеваров» или «Любовь Яровую», чтобы как-то замолить грех. Лебедев наверняка впал бы в депрессию. Актеры – очень тонкие и чувствительные натуры: для них впасть в депрессию – все равно что обычному человеку чаю пойти выпить или повеситься.
* * *
А если бы была у нас по-настоящему культурная страна, то все писатели ценились бы так же, как футболисты или хоккеисты. Сидишь ты себе Тамбовской губернии в каком-нибудь Моршанске или Мичуринске и пишешь за районный писательский клуб «Лорх» или «Синеглазка». Пишешь, пишешь… и вдруг раз! Тебя перекупает Костромская или даже Московская область. Глянулся ты секретарю их областного писательского клуба на чемпионате России по писательскому троеборью. Сулят тебе трехразовое питание, рюмку водки перед каждым обедом, бутылку по выходным и каждый год путевку в областной дом творчества. Правда, без семьи, но ты с удовольствием потерпишь. И вот ты уже пишешь за областной клуб, ездишь на ежеквартальные сборы в специальный подмосковный санаторий, занимаешься, не щадя сил, с подающей надежды писательской молодежью, ставишь ей руку, трогаешь за коленку, закручиваешь сюжеты и распрямляешь криво написанные предложения.
Конечно, могут происходить накладки. Был ты почвенником, патриотом до мозга костей, а приобрели тебя, к примеру, либералы. Вот и пиши теперь… Вот и выкручивайся. Зачеркивай везде в тексте православные крестики и рисуй масонские треугольники с глазами, не говоря о шестиконечных звездах. Можно, конечно, поменять гражданство и писать за какую-нибудь литературно не очень развитую, но богатую страну или бедную, но очень гордую, которой надо непременно быть в чем-нибудь первой. Хотя бы в литературе. Впрочем, для этого и гражданство менять не надо. Эх, мечты, мечты… Отчего вы такие глупые…
* * *
Ночью не спалось. Лежал и придумывал вицмундиры для писателей, редакторов и литературных критиков. Представлялись мне гусиные перья в писательских петлицах: у писателей районного масштаба – из белой некрашеной пластмассы, у областного – анодированные под серебро, а у признанных классиков и лауреатов всероссийского масштаба – настоящие золотые на малиновом бархате. На рукаве нашивки за романы, повести или вышедшие книги. Если ты поэт и написал гениальное стихотворение, то вот тебе крошечный красный значок в виде разорванной аорты – похожий на капельку крови на булавке, которую выдают донорам. Три таких значка – и ты уже как георгиевский кавалер среди поэтов. Три таких значка – и тебя уже ненавидят все поэты. Впрочем, никто тебе и не даст трех значков. И одного не дадут. Это надо, чтобы вся комиссия по присвоению этих значков, включая представителей минкульта, минобраза и комитета Госдумы по гениальным стихотворениям… Да они между собой… и тебе тоже достанется так, что мало не покажется. Ну и ладно. Не больно-то и хотелось.
Вернемся к вицмундиру. К нему нужна фуражка, а на фуражке должна быть кокарда с выпуклой штампованной шинелью, из которой мы все вышли. У издателей вместо перьев в петлицах ножницы, и бархат не малиновый, а зеленый. И у каждого вышит на погонах логотип журнала, в котором он служит. У редакторов толстых литературных журналов должен быть какой-то значок или вышитый вензель, означающий, что они… вроде лейб-гвардии. Их за эти вензеля редакторы всех остальных, обычных журналов будут недолюбливать. И это мягко говоря. У критиков… про вицмундир критиков я почти ничего не успел придумать потому, что заснул. Помню только, что бархат у них на петлицах черный, на бархате скрещенные злые языки и пистолеты, а к седлам приторочены метлы и собачьи головы писателей.
* * *
Сейчас-то любители бумажных книг хорохорятся, рассказывают про удивительный, ни с чем не сравнимый запах старых книг, про тисненные золотом кожаные переплеты и все такое. Вот уже скоро станут делать тисненные золотом кожаные переплеты для планшетов и букридеров. И пахнуть они будут в точности как старые книги – смесью бензойного альдегида, ванилина, этилгексанола, толуола и этилбензола. Химики уже всё выяснили и всем рассказали. Будут электронные книги с запахом старых книг, а для тех, кому нравится запах новых, – будут с запахом клея, типографской краски и еще чего-нибудь по желанию заказчика. Например, духов, свежевыловленной корюшки или односолодового виски.
А еще и звуки… Читаешь ты про Гримпенскую трясину – и у тебя в наушниках тихий, леденящий душу вой. Убийство в Восточном экспрессе будет сопровождать стук колес. Прогулку Анны Сергеевны и Гурова по набережной Ялты – заливистый лай шпица. Или взять стихи. И море Черное витийствуя шумит… По старинке-то надо раковину к уху прикладывать, а тут тебе и шум волн, и свист ветра, и скрип гнущейся мачты, и даже крики чаек. Или в том месте, где у Толстого «свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла», за экраном вспыхнет свет и все погаснет секунд на пять или десять. Пошлость, конечно, несусветная, но чувствительным дамам и девицам будет нравиться, и они даже незаметно поднесут носовой платок к уголку глаза, если им случится читать в метро. Любовные и эротические романы… придется слушать в наушниках. Расцветет новое искусство иллюстрирования.
Конечно, останутся и те, кто из принципа будет читать только бумажные книги. Эти будут ходить в подпольные библиотеки и там, среди таких же сектантов, как они сами… Не знаю, что мы там будем делать – может, гладить обложки, может, нюхать их, говоря, что вот этот запах настоящий, а не какая-нибудь дешевая химическая смесь, от которой за версту несет освежителем воздуха, а может, просто станем выпивать и закусывать, вспоминая… да хотя бы очередь на Дрюона, которого давали по талонам за сданную макулатуру.
* * *
Одной только фразе Шолом-Алейхема «И в беде нужна удача» я бы поставил памятник, а вокруг него разбил бы парк, в парке расставил бы ларьки с мороженым, фруктовыми водами, цветами, семечками, пончиками, французскими духами в розлив и блестящими воздушными шариками в виде сердечек, на палочках, в тенистых аллеях расселил бы соловьев, в укромных местах расставил бы скамеечки и беседки, на скамеечки рассадил бы влюбленных – тех, которые уже целую неделю встречаются, еще «дальше локтя не пошли или колена», но уже жить друг без друга не могут и беспрестанно говорят друг дружке о том, как им повезло, что они встретились, что могли бы пройти мимо и не заметить, а не прошли, а могли бы и уже почти прошли, но вдруг точно молния, и это не просто везение, не просто удача, а…
* * *
Задумался о родине. Ну хорошо, о Родине. Родился я в Киеве. Прожил там первые три месяца, и увезли меня в Серпухов к месту работы родителей. Нет, Киев мне не Родина. Даже с учетом того, что я приезжал туда на каникулы к бабушке. И Серпухов не Родина. Я там прожил до шестнадцати лет. Не скучаю я по Серпухову и не хочу туда вернуться. Того Серпухова все равно уже нет. По детству скучаю, но детство не Родина и в него не вернешься. Потом шесть лет учебы в Москве, потом четверть века в Пущино-на-Оке, потом Сан-Диего, потом снова Москва…
Спроси меня сейчас, где моя Родина… Где мне лучше всего? Если честно, то лучше всего я себя чувствую в рассказах Чехова. Мне туда хочется возвращаться. Если бы в паспорте можно было записать в графе гражданство «Рассказы Чехова» – я бы записал не колеблясь. Я не сразу в них поселился. В детстве я жил в Древнем Риме. Там была моя настоящая Родина. Ходил в серпуховскую среднюю школу, бегал во дворе с друзьями, но был в Риме вместе с братьями Гракхами, Марком Юнием Брутом, Суллой и Цезарем. Каждый день мечтал об эмиграции в Вечный город. Как только засну – так сразу на Форум, защищать братьев от сенаторов. Потом на несколько лет уехал в «Трех мушкетеров».
Когда учился в Москве… нигде не жил. Скитался по разным книжкам. Лет пять прожил в толстенном американском учебнике по органической химии. Неплохо, кстати, жил. Думал, так и останусь там навсегда, но… в один прекрасный день собрался с мыслями – короткими, длинными и даже теми, которые закручены против часовой стрелки, – и ушел жить в «Мертвые души», в «Левшу» и в «Очарованного странника». Хотя уже тогда я начал понимать, что ружья мы чистили, чистим и будем чистить кирпичом, но… все равно ушел. Если бы тогда менял паспорт, то взял бы двойное гражданство – «Левши» и… нет, тройное. Еще «Мертвых душ» и «Повестей Белкина».
Ну а в сорок пять, когда меняют паспорт в последний раз, уж осел бы в рассказах Чехова навсегда. Есть, конечно, еще Набоков, но он не для того, чтобы поселиться в нем навечно. Он что-то вроде облаков. Вот ты живешь себе, живешь в рассказах Чехова и время от времени задираешь голову вверх, а там по небу плывут облака. Вот они и есть Набоков. Любоваться, но не жить. Впрочем, Набоков вполне уместен как штамп пограничного контроля в паспорте. Да, бывал. Неоднократно. Даже дачу там завел для летнего отдыха, но постоянно живу здесь. Есть еще дом в повестях Паустовского, доставшийся от родителей, но там бываю, увы, редко, наездами.
И вот еще что. Я совершенно не патриот рассказов Чехова – я их просто люблю, но не стану рвать на груди рубаху, доказывая, что жить надо только в них, а тех, кто свалил в какую-нибудь сказку братьев Гримм или роман Джерома…
* * *
Теперь деревенской прозы днем с огнем не найти. Есть городская, есть эротическая, есть фантастическая, есть психологическая, есть даже хорошая, но деревенской… Бывает, что продадут вам по документам роман из деревенской жизни и обложка у него будет натурального навозного цвета, и на каждой странице небритый Прохор с румяной Лукерьей будут валяться на сеновале, и озимые взопреют, и старик Ромуальдыч со своею портянкой… а принюхаешься и тотчас учуешь запах французского коньяку, английского табаку и асфальта с бензином. И это понятно – писатель все время живет в городе, лишь время от времени выбираясь на природу или на дачу. Для него самые деревенские запахи – это запахи шашлыков и сухого красного вина. В деревню его и на аркане не затащишь. Да и как ему прожить в деревне, как прокормиться, ежели все источники его доходов, все эти колонки в глянцевых журналах, все эти редакции, в которых надо обивать пороги, находятся в городе.
Вот если бы писателям давать деревни в кормление… Не так, конечно, как при крепостном праве, Боже упаси. Все-таки двадцать первый век на дворе. Никакого крепостного права, а чтобы деревня писателя кормила в самом прямом смысле этого слова – приносили бы крестьяне ему молоко, картошку, яблоки, яйца, творог, говядину и даже шерстяные носки двойной вязки, а писатель за это описывал бы их деревенскую жизнь. И вообще описывал, и в частности. Понятное дело, если описать всё как есть, то крестьяне писателю эти самые носки двойной вязки на голову натянут до колен. Описывать надо в лучшем виде.
Пришел, к примеру, ко мне сосед в рваном свитере и с огромным фонарем под глазом, с больной головой после вчерашнего и преогромной просьбой одолжить ему хотя бы сто рублей для того, чтобы отсрочить смерть, которая за ним придет через час или два. А я его опишу культурным, в брюках со стрелками, в фетровой шляпе с широкими полями и пахнущим французским одеколоном, а не машинным маслом и перегаром, от запаха которого не только мухи, но даже и воробьи дохнут. Это, скажут мне, и художник нарисует не хуже писателя. Нарисовать-то он нарисует, но не расскажет, что человек этот лишь по несчастной случайности оказался в глухой костромской деревне, где ухаживает за разбитым параличом трактором «Беларусь», а на самом деле он происходит из богатой купеческой нижегородской семьи, которая владела пятью пароходами, и каждая пятая или даже четвертая черная икринка, добываемая волжскими рыбаками, принадлежала прадедушке нашего тракториста. После семнадцатого года икра и пароходы… Мало того, несчастный сосед пару лет назад выпал из трактора вниз головой и ему отшибло память об икре и пароходах. Теперь он помнит только, как пропил переднее колесо, и на его лице даже самый проницательный художник не увидит ничего, кроме тракторных шестеренок и фонаря под глазом. Конечно, от такого соседа яиц, не говоря о говядине, не дождешься, но упитанного деревенского кролика, застреленного по ошибке как зайца, или кабачков, которые растут даже там, где их не сажали, он принести может.
И это только одна история о соседе-трактористе, а написание крестьянкам многосерийных родословных, а разлученные в детстве доярки, а продавщица из сельмага, которую похитили инопланетяне, от которых у нее родилась двойня и осталась татуировка в виде летающей тарелки с голубой каемочкой пониже спины… Такого количества продуктов хватит не только писателю, но и его жене, и теще, и даже взрослым детям, проживающим в городе.
Конечно, не всем крестьянам это может понравиться – в смысле жена, теща и взрослые дети. Начнут болтать, что у писателя жена вон какие бока наела на их горбу, но ты сначала побудь писательской женой, ты научись не дышать, когда ему пишется, не отсвечивать, когда не пишется, научись рюмку водки подавать к письменному столу в точности после удачной фразы, а не спустя три предложения, ты научись терять дар речи и падать в обморок от полноты чувств после прочтения только что написанного рассказа, ты… Я сейчас говорю даже не о женах писателей в ранге властителей дум, а о женах самых обычных писателей районного масштаба. Кстати, властителям дум можно и по две деревни давать, потому как при них будут кормиться… Ну кто-нибудь непременно будет. Особенно если деревни большие.
И вот еще что. Нельзя отпускать писателя в город на оброк. Дескать, жить он будет в городе, крестьяне сами к нему приедут, продуктов привезут, а он им в городском кабинете напишет и в деревню почтой отошлет… Ни в коем случае. Крестьян потом обратно в деревню не выгонишь.
* * *
Приятнее всего не писать рассказ самому, а читать, к примеру, рассказ Брэдбери и мечтать о том, что ты и сам вот как возьмешь, вот как напишешь тоже что-нибудь такое светлое, немного печальное и таинственное, вот как завтра же утром! И с этим чудесным настроением потом пить зеленый чай с лимонным пирогом или смотреть в окно, или просто дремать, сидя в кресле, пока тебя не растолкают и не велят идти уже спать по-настоящему, под одеялом. Но и там, в душной пододеяльной темноте, еще немного помечта-а-а… а наутро проснуться и пойти на работу, радуясь в тайне от самого себя тому, что у тебя есть работа, а настоящему писателю пришлось бы натощак писать этот чертов рассказ. Как минимум страницы две или три до завтрака.
* * *
Чистый лист бумаги. В левом верхнем углу, на коротеньком, еще не просохшем от чернил и состоящем всего из трех вихляющих букв корне стремительно набухает и тут же отвердевает суффикс с крошечной однобуквенной пипкой окончания.
* * *
Вчера вечером переживал из-за того, что погряз в мелкотемье. В том смысле, что пишу я об огороде, квашеной капусте, вишневой наливке, борще, лыжах, валенках, абрикосовом варенье и синицах. Раньше-то я как думал: сейчас быстренько напишу о каких-нибудь петуньях или бархатцах, выкину эту ерунду из головы и сяду писать настоящее – мрачное, достоевское, душераздирающее и вечное, на разрыв аорты и других внутренних органов. Загляну в бездны психологизма, психоанализа и всего такого, о чем литературные критики потом будут рассуждать, цитируя Дерриду, Леви-Стросса и Леви Страусса. Может быть, даже и запью, потому что никем не понят так, как мне бы этого хотелось. Буду ходить в облаке табачного дыма, винных паров, худой, как тень, бледный и со взором горящим… Вышло все наоборот. Мало того что не запил – так еще и курить бросил, а уж как поправился…
И все это меня поначалу мучило ужасно. Все я пытался вставить между строчками о петуньях и квашеной капусте если и не топор, которым Родион Романович отправил на тот свет Алену Ивановну вместе с сестрой Лизаветой, то хотя бы грабли или остро наточенный секатор для обрезания веток (в позапрошлом году я обрезал им засохшие ветви яблонь). Все я тщился между первой и второй рюмкой домашней рябиновки втиснуть рассуждения о несовершенстве мира, о том, быть или не быть, вместо того, чтобы вставить туда кусок малосольной селедки с луком и соленый рыжик.
А тут еще и письма читателей… Настоящих-то писателей спрашивают о том, как жить и что там, впереди? Не ждёт ли нас теперь другая эра? Меня же спрашивали, какую водку лучше брать для настоек, какие сорта петуний сажает жена, рассказывали о том, как у них в Красноярске или в Вологде ударили заморозки и как погибла помидорная рассада, и делились рецептами сдобных ватрушек… Я стеснялся этих писем, как маленькие мальчики стесняются платка, который им заботливая мать повязывает под зимнюю шапку. Я представлял себе, как на ежегодном отчетном собрании писательской организации нас, членов Союза писателей, вызывают по одному на трибуну и мы перед ревизионной комиссией, которая сидит в первом ряду, зачитываем выдержки из читательских писем. Выходят один за другим инженеры человеческих душ и читают длинные, полные боли и невидимых миру слез письма, в которых благодарные читатели пишут, как после прочтения рассказа, повести, романа или даже одного стихотворения взглянули на жизнь совершенно другими глазами, как бросили пить, как вернулись в семью или подобрали бездомного котенка на улице.
Я стою в углу, в платке, повязанном под зимнюю шапку, с ужасом жду своей очереди и комкаю в потном кулаке куцые распечатки записок о том, как собирали ведрами опята или как по моему рецепту настояли рябину на водке, но она кончилась еще перед Новым годом, как… и тут меня жена будит и говорит, что на закате спать нельзя – голова будет болеть, и вместо того, чтобы спать, я мог бы принести дров и растопить печку, потому что на веранде прохладно и рассада может замерзнуть. «Иди, – говорит она, – а то не будет у нас никаких петуний. О чем тогда писать-то будешь?»
* * *
За окном ночь, моросящий дождь и тень фонаря, колеблемая ветром из стороны в сторону. Я сижу на кухне, пью остывший чай, ем черные сухари с солью и читаю стихи Державина. Жена уже спит и видит во сне теплицу, в которой созрели на кустах преогромные помидоры. Часы в гостиной бьют полночь, и помидоры в ее сне начинают превращаться в тыквы. Жена стонет, мечется, умоляет помидоры этого не делать, но они, уже огрубевшие снаружи, ее не слышат…
Вдруг за стеной по мусоропроводу с грохотом пролетает пустая бутылка, брошенная соседом-алкоголиком, и тыквы, едва получившиеся из помидоров, начинают превращаться… но не успевают, потому что через минуту пролетает другая, а следом за ней третья. Хочется встать, вытряхнуть сухарные крошки из бороды, взгромоздиться на стул и до самого утра громовым голосом декламировать: «Я связь миров, повсюду сущих, я крайня степень вещества, я средоточие живущих, и на соседей вездесущих я…» Чтобы никто, кроме жены, не спал, чтобы сосед-алкоголик захлебнулся от ужаса своей паленой водкой, чтобы сверху плакали, молились и стучали зубами по батарее, чтобы полоумная старуха, бросающая с балкона пшено на крыши припаркованных у дома машин, вместе со своим пшеном…
Однако пора спать. Жена уже там измучилась с помидорами, которые превратились в пырей и окружают ее, загоняя в теплицу. Она их косит косой, но ей нельзя косой – у нее больное плечо. И ведь вцепилась в нее – не оторвать. Отдай косу и запрись в теплице! Я этому пырею сейчас!.. «И он подобно так падет, как с древ увядший лист падет! И он подобно так умрет, как…»
* * *
Боюсь, что в недалеком, во всех смыслах этого прилагательного, будущем писатели расплодятся еще больше, а читателей станет совсем мало и услуги их станут не по карману многим, даже средним, писателям, не говоря о начинающих. Читатели-могикане объединятся в союзы, вроде тех, что мы сейчас видим у писателей, обзаведутся профсоюзами, пластиковыми членскими билетами с двуглавыми орлами и голограммами. На Западе их будут называть «союзами букридеров». Появится иерархия Читателей – районные, в столицах еще и окружные, областные и даже федерально-окружные. В деревнях и поселках городского типа все будет по-старому – ни книг, ни читателей, ни писателей. В городах же писатели будут выстраиваться в очереди к Читателям. К районным будут вставать с вечера, чтобы успеть к утреннему сеансу чтения, а к областным или федерально-окружным… Среди писателей расцветет взяткодательство. Будут вкладывать купюры в свои книги, как в права гаишникам. Всякая литературная критика к тому времени умрет за ненадобностью, и бывшие литературные критики будут работать на звукозаписывающих студиях начитывателями аудиокниг. Понятное дело, что Читатели от районного до федерально-окружного книги будут не читать, а слушать, и профессиональная болезнь у них будет не глазная, а ушная.
Самые пронырливые писатели будут всеми правдами и неправдами прорываться в Союз читателей. Купят себе рекомендации у двух недобросовестных районных читателей и айда в приемную комиссию. Комиссии, однако, будут очень строгие. В них будут сидеть сушеные, точно воблы, и древние, как Тортиллы, библиотекарши в кардиганах собственной вязки, в очках с пуленепробиваемыми стеклами, и строго спрашивать кандидатов из школьной программы про то, как звали лошадь Вронского или какого размера была грудь у нимфы, нарисованной на картине, висевшей на стене общей залы гостиницы, в которой поселился Чичиков. Впрочем, это будет лишь первый тур. Во втором туре… среди тайных писателей в читательской шкуре расцветет взяткодательство.
Не останутся в стороне от всего этого и власти. Учредят звания Заслуженный и Народный читатель России и два вида нагрудных знаков – серебряные и золотые очки. По уму-то надо будет не очки, а уши, но уши уже будут на почетных знаках совершенно другого ведомства. У президента и премьера будут свои личные Читатели. Глядя на них, личными Читателями обзаведутся и наши толстосумы. Хороший Читатель к тому времени будет стоить больших денег. Читателями можно будет обмениваться, но только с разрешения Союза читателей и с выплатой комиссионных ему же. Вся эта процедура будет напоминать нынешний трансфер футболистов.
Но самых больших денег будут стоить Учителя Чтения, притом что учителя писания и даже чистописания обойдутся вам в сущие копейки. Богатые люди станут выписывать Учителей Чтения из-за границы и в конце концов и сами станут писать на языке своего Учителя. На русском языке будут писать только бедные писатели и писатели-пенсионеры. Пенсионеры для чтения своих воспоминаний будут покупать себе Читателя вскладчину. Минкульт разработает федеральную программу помощи, и в собесах станут группам пенсионеров выдавать на время каких-нибудь дешевых и даже некондиционных Читателей с плохим слухом и зрением, а то и вовсе какие-нибудь электрические устройства для сканирования и распознавания текста. Разозленные пенсионеры будут приходить с жалобами в собесы, приносить с собой толстые папки с рукописями, перетянутые резинками, и сваливать их у дверей кабинетов. К ним никто даже и не выйдет поговорить и извиниться. Только вечером, когда собес закроется, придет уборщик-таджик, покидает все папки в мусорную тележку и увезет их сжигать на задний двор.
* * *
На работе, за чаем, зашла речь о дачниках, о любителях копаться на грядках, о рассаде, о картошке, о сорняках и обо всем остальном, что с этим связано, вернее, к этому приковано. Я сказал, что не понимаю и не хочу понимать этих людей, которые с утра и до вечера, не разгибаясь, в поту, в курином навозе, в колорадских жуках… Что за удовольствие все выходные, как проклятый… В конце концов, я зарабатываю достаточно, чтобы пойти в магазин или на рынок и купить себе самой шоколадной картошки.
– Не скажи, начальник, – усмехнулся мой коллега. – Тут все не так просто с удовольствиями. Вот ты, к примеру, зарабатываешь достаточно, чтобы пойти в магазин и купить себе любую книгу.
– Любую, – с готовностью подтвердил я.
– Но зачем-то пишешь их сам, – сказал коллега. – Небось, каждые выходные пишешь. Не разгибаясь.
И я задумался… Что, если все читатели были бы вроде дачников. Не дай Бог, конечно, но вдруг. То есть не покупали бы готовые книжки, а писали бы сами. Захотел почитать поэму или рассказ – сел и написал. Еще и говорили бы всем знакомым, что от чтения написанных чужими, посторонними людьми книг только голова болит и давление повышается. Черт знает, из каких слов и даже букв они эти дешевые покупные романы с повестями составляют. Один человек прочел сборник рассказов – неделю в себя прийти не мог. Голова чуть на три половинки не раскололась. Думали, что придется переливание мозга делать. Еле отчитала его жена стихами собственного сочинения. И ведь купил он эту проклятую книжку в настоящем книжном магазине, а не на развале каком-нибудь уличном, не с рук у бабки-пенсионерки, которая торгует вязаными пинетками и советскими потертыми и замусоленными книжками. Хотя… советские книжки были, конечно, не чета нынешним. От них был и сон здоровее, и голова не болела. Потому, что был ГОСТ! Потому, что не было никаких искусственно-модифицированных словообразований. А теперь… Конечно, есть проверенные писатели из хороших знакомых, которые пишут для себя и немного для друзей. Чуть дороже, конечно, чем в магазине, зато все простое, не заумное – слова простые, предложения простые, знаков препинания почти нет. Читать можно с любого места. И почерк прекрасный.

Стихи не пишутся
…И снег за окном валит пушистый, ласковый, только что не мурлыкающий, и у вороны, сидящей на проводах, такой вид, будто она осталась одна в целом свете, и свет из фонаря льется такой мандариновый и апельсиновый, какой бывает только в новогоднюю ночь, и снежинки в этом свете танцуют и кружатся вихрем так, что у фонаря от их кружения темнеет в лампе, и тоска такая сладкая, что от нее тошнит, и стихи… не пишутся. Хоть тресни.
…И настроение мартовское, весеннее, и за окном небо такой густой голубизны, что из него можно выреза?ть каемки и наклеивать на блюдечки, тарелочки и даже большие блюда и подавать на этих тарелочках женщинам их женские мечты, красиво перевязанные солнечными лучами, и потом этими же лучами щекотать этих же женщин до обжигающих истомительных мурашек или, на худой конец, высвечивать пыль на письменном столе и компьютере, чашку с высохшими остатками кофе, почерневшую дольку лимона на блюдечке, початую бутылку коньяка, неприметно стоящую на подоконнике за шторой, и пепельницу, в которой лежит обгоревший клочок бумаги, напоминающий рукопись неудачного стихотворения, хотя никакая это не рукопись, а просто обгоревшая квитанция из химчистки, подожженная от тоски и злости потому, что файлы не горят, потому, что стихи… не пишутся. Хоть лопни.
Стихи не пишутся. Еще не рассвело, еще падает уставший идти мокрый снег, еще весна, схваченная за простуженное горло ночными заморозками, оступилась на заранее не подготовленные позиции, еще догорает в доме напротив окно и мельканье рук за его занавесками все медленнее и медленнее, еще надо мыть сковородку после ужина, еще кончились сигареты, еще и стихи не пишутся, еще хочется улететь на Марс в какой-нибудь маленький отель под названием вроде «У погибшего космонавта» на берегу давно высохшего Большого Сирта, где все включено – и ежедневные прогулки на лодке по черной воде заросших колючими кустами каналов, и обед с археологами в заброшенной рыбацкой деревушке, и дегустация плодов винного дерева, и охота с роем золотых пчел, и сидение розовыми сиреневыми синими вечерами на берегу моря под тонкое и жалобное пение медленно плывущих песчаных дюн, в мыслях о том, что стихи не пишутся. Хоть пополам разорвись. И лучше все же помыть сковородку после ужина сейчас, а не вставать рано утром, пока жена еще спит.
Нальешь себе чаю покрепче, сядешь за письменный стол поудобнее, подвинешь поближе ноутбук, помешаешь чай ложечкой, посмотришь в окно, пошевелишь пальцами на манер пианиста, который разминает их перед тем, как опустить на клавиши, посмотришь в окно, почешешь нос, отхлебнешь чаю, протрешь ваткой, смоченной в водке, клавиатуру, набьешь трубку, закуришь, выпустишь клуб душистого дыма, пообещаешь жене немедленно уйти курить на лестницу, погасишь трубку, помассируешь пальцами виски, потом сожмешь их ладонями, почешешь кота, забравшегося под стол, отхлебнешь чаю, вытащишь ложечку из чашки, положишь ее на блюдечко, поднимешь глаза к потолку, внимательно осмотришь каждый сантиметр ползущей по штукатурке трещины, опустишь глаза, скажешь уснувшей за книжкой жене: «Сама попробовала бы, а я посмотрел бы, как у тебя получится», – наступишь нечаянно на кота и подумаешь: да гори они синим огнем, эти стихи! Ну и пусть не пишутся. Пополам, что ли, разорваться из-за этого?! Потом напишу. Лучше рассказ напишу или даже повесть. В конце концов, пойду на кухню и сделаю бутерброд с колбасой и соленым огурцом. Или велю жене его сделать, а то ишь…

Сень струй
Старый, худой, с изрядно поредевшей шевелюрой, но не потерявший живости Иван Александрович Хлестаков. Любитель выпить. Бегает, как Добчинский – петушком, петушком. Живет со своей экономкой или свояченицей, сестрой покойной жены, женщиной строгой, с прямой кавалерийской осанкой и грубым голосом. Имение Хлестакова, доставшееся от отца, пришло в упадок и давно заложено в Опекунском совете. В заросшем саду у него стоит немного покосившаяся на сторону беседка, которую Иван Александрович называет «Сень струй». Струй там никаких нет, а есть худая бочка, наполненная двумя лягушатами и зацветшей дождевой водой, которая понемногу сочится в землю. В беседке Хлестаков сидит, когда тепло, и курит свою простую пенковую трубку, набитую дешевым и едким самосадом, который где-то покупает Осип.
Есть у Хлестакова записка от Пушкина, которую он сам же и написал. Это осьмушка бумаги, замасленная и истрепанная так, что совершенно невозможно разобрать, что на ней написано. Впрочем, Иван Александрович каждый раз ее читает по-новому. То Пушкин зовет его к цыганам, то присылает с запиской новую поэму, прося критик, то жалуется на то, что жена совершенно не понимает стихов и всегда зевает, когда он ей их читает.
Если старику поднести, то язык у него развяжется, и он станет рассказывать, как однажды чуть не женился на губернаторской дочке, которая влюбилась в него без памяти. Уже и договорились со священником, который должен был их тайно обвенчать в соседней деревне, но сделалась метель, кучер заблудился, плутал по степи, плутал, заехал не туда, и Иван Александрович по ошибке женился на свояченице или на экономке. Черт их разберет, этих своячениц или экономок.
Упоминает он и письмо, которое написал губернаторской дочке, но его не показывает никому, а прячет в маленькой шкатулке красного дерева со штучными выкладками из карельской березы. Наедине сам с собой, в кабинете, достанет его, читает, исправляет и дописывает. Допишет, зачеркнет и снова зачеркнет. Еще и клякс понаставит и размажет. Только и прочесть можно первую строчку – «Татьяна, милая, Татьяна! С тобой теперь я…» – и последнюю – «А нынче все мне темно, Таня». Повздыхает, достанет из потайного места штоф, выпьет, занюхает рукавом халата, посидит еще да и уснет за столом, не раздеваясь. Потом придет его экономка или свояченица, аккуратно вытащит из рук письмо, сложит его в шкатулку и уберет шкатулку в потайной ящик бюро, где Иван Александрович обычно ее прячет. Снимет со старика ковровые тапки с загнутыми носами, разденет и уложит на кровать. Посмотрит на него – щуплого, худого, смешно шлепающего губами во сне, сотрет рукой крошечную, незаметную невооруженным глазом слезинку и выйдет, тихонько притворив за собой дверь.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=63000591) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes
Примечания

1
Надо сказать, что в советские времена были широко распространены подобного рода реликвии. На рынках бродячие беспартийные торговцы предлагали недорого то шкатулки с пеплом второго тома «Капитала», то окурки гаванских сигар Карла Маркса со следами его зубов, то пустые бутылки из-под любимого сорта рейнского, которое в огромных количествах поглощал автор «Манифеста коммунистической партии». А вот проймы жилета Ильича и его кепки, особенно меховые, стоили гораздо дороже. Тем не менее нет оснований сомневаться в том, что в библиотеке М. А. Суслова был аутентичный пепел второго тома.

2
Диалект древнеарамейского, на котором разговаривали между собой военные древних арамейцев.

3
Словесное описание миниатюры можно было найти в добром десятке работ, посвященных истории средневековых компартий Европы. Ее сюжет представляется исследователям как альковная сцена с раздевающимся Карлом и поторапливающей его Партией. Что же в действительности на ней изображено – не знает никто. Вполне может быть, что Карл уже разделся или наоборот – Партия его не только не поторапливает, но отвернулась к стене и спит. Еще и храпит во сне.

4
Николай Остен-Бакен командовал гвардейской имени Полтавской баталии мортирой 1-й Гренадерской артиллерийской бригады. Отличился в шведской кампании во время осады Гельсингфорса. По представлению командующего, графа Ласси, был награжден орденом Св. Владимира 2-й степени с мечами и бантом. В подавлении пугачевского бунта принимал участие уже в звании подполковника артиллерии. В семье потомков Остен-Бакена хранилась бархатная портянка Пугачева, которую бунтовщик обронил, когда его везли в клетке к месту казни на Болотной площади. Ростислав Остен-Бакен, капитан лейб-гвардии, увез ее с собой в эмиграцию. Теперь она в собрании музея Гуггенхайма.

5
Измельчало все. Нет, конечно, наши жены и сейчас «ружья заряжены» но… раньше были пушки. Под их защитой наш брат мог такое отлить…

6
Первый съезд красных водолазов проходил в Ленинграде.

7
Ботаники подсчитали – всего у подьячего было сто сорок восемь годовых колец. У деревьев годовые кольца, как известно, заменяют извилины, а поскольку они круговые, то дубы или березы могут думать свои мысли бесконечно. Потому и живут деревья гораздо больше нас с вами. Короеды же и полосатые древесинники своими ходами нарушают естественный ход мысли деревьев, отчего последние начинают путать одни мысли с другими, сохнуть, покрываться лишайниками и гнить на корню.

8
Должность целовальника ныне совершенно не используется в нашем государственном устройстве, а напрасно. В годы засух, неурожаев, репрессий, глада и мора обыватель, подступавший к властям с криком «Доколе!», был обычно встречаем целовальником, который обнимал и целовал бунтаря, обещая, что все обойдется, наладится и устроится, если не завтра, то послезавтра и уж в крайнем случае на следующей неделе. В целовальники брали народ губастый, с длинными руками. Бабы и вообще любили ходить к целовальникам по поводу и без повода. Когда их стали (не баб, а целовальников) делать деревянными, поток жалобщиков к ним понемногу стал мелеть и совсем иссяк уже в царствование Михаила Федоровича* (*С одной стороны, участь старых, вышедших на пенсию целовальников была незавидной – губы, вечно вытянутые трубочкой, которые они порой не могли втянуть обратно, вечное пришлепывание… а с другой, отставной целовальник, как правило, был отличным свистуном. Те, у кого был хороший слух, шли к скоморохам и в ансамбли художественного свиста, а те, у кого со слухом было похуже, но со здоровьем получше, шли в разбойничьи шайки – стоять на стреме. Такой свист слышен был за версту, а то и за две. Ну а те, кто по причине отсутствия слуха не попадал ни в ансамбль, ни в шайку, – те организовывали подпольные школы для обучения технике поцелуев. Власти на такие школы смотрели косо – потому как срамоты и непотребства в них… При Алексее Михайловиче целовальнику, содержащему такую школу, запросто могли высечь губы розгами или вовсе их отрезать по жалобе соседей на слишком громкое чмоканье после захода солнца, а вот уже при его сыне, Петре Алексеевиче, такие, с позволения сказать, учебные заведения расплодились, как тараканы в курных избах. Искусству европейского поцелуя дворянам и их детям было приказано обучаться наравне с танцами, навигацией и тригонометрией. Тогда, в первой четверти восемнадцатого века, в моде был не французский, а голландский и немецкий поцелуи, пахнущие крепким кнастером, мадерой и с непременной щекоткой дам усами…).

9
«Метать артикул» означало в те времена выполнять ружейные приемы. Что же такое флигельман – понятия не имею. Да и какое это может иметь для нашего рассказа значение? Никакого. Можно подумать, что он нам родственник, этот Флигельман. Даже не однофамилец. Короче говоря – не морочьте себе голову. Читайте дальше.

10
Не Горького же. Имени Горького он был только два года – с тридцать второго до тридцать четвертого. В тридцать четвертом его переименовали. Борис Лавренев хотя виду и не подал, но обиделся страшно. Он-то надеялся…
Вопросы буквоедения Михаил Бару
Вопросы буквоедения

Михаил Бару

Тип: электронная книга

Жанр: Юмористическая проза

Язык: на русском языке

Издательство: Издательство Захаров

Дата публикации: 31.05.2024

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Михаил Бару – поэт, прозаик и… инженер-химик. Родился в 1958 году, окончил МХТИ, работал в Пущино, защитил диссертацию и продолжает работать по специальности, несмотря на растущую литературную популярность: в 2019 году стал лауреатом премии им. Исаака Бабеля.

  • Добавить отзыв