Всё нормально

Всё нормально
Сергей Гречишкин


Сергей Гречишкин родился и вырос в Ленинграде 1970–80-х годов. Филолог-китаист по образованию, он юношей покинул Советский Союз и с тех пор живёт за границей – в Китае, Франции, Англии и Сингапуре – и работает в инвестиционно-банковской сфере. Эта книга – его воспоминания о советском детстве. В ней – ироничный и серьёзный взгляд современного взрослого человека на солнечное советское детство за железным занавесом, когда обыденным и нормальным казалось то, что сейчас кажется невозможным.





Сергей Гречишкин

Всё нормально



Моим детям – Мише, Алёше и Зое


© Сергей Гречишкин, 2018

© «Захаров», 2020


* * *


Всем привет!

Эта книжка была написана на английском языке для иностранного читателя. Она вышла в марте 2018 года в Калифорнии в издательстве «Inkshares» под названием «Everything is Normal: The Life and Times of a Soviet Kid». Почему? Во-первых, мне хотелось, чтобы её прочли мои дети. А у них основной язык английский. А во-вторых, страшно признаться, но после двадцати пяти лет жизни вне России мне легче писать по-английски. Неожиданно для меня, книга понравилась западной публике. Некоторых впечатлил рассказ о буднях и нормах тоталитарного режима, кто-то оценил ироничный тон, а кого-то тронула моя личная история. Ещё больше удивило, что книга нашла отклик у многих русских читателей, моих ровесников, которые захотели увидеть её изданной по-русски, чтобы не только самим предаться ностальгии по безвозвратно ушедшему солнечному детству, но и предложить её в порядке ликбеза своим отпрыскам, для которых советский быт – что-то совсем туманное.

И вот, у вас в руках русскоязычная версия, которая в основе своей является переводом английского первоисточника, но вместе с тем ощутимо от него отличается. Из книги исчезли сопоставления советских реалий с американскими и, наоборот, были возвращены некоторые отвергнутые американским издательством куски текста. Наконец, стараясь сохранить дух и интонацию оригинала, я попробовал найти адекватные замены английским шуткам.

И последнее. Вам может что-то не понравиться, по казаться неверным и неточно сформулированным. Вы могли запомнить детство совсем по-другому.

Отлично! Всё принимается!

Я не претендую на объективность и обладание истиной. В этой книге моё светлое советское детство, каким запомнил его я. А у вас всё могло быть совершенно по-другому.

Так что не судите строго.

Короче, инджой!



19 августа 2011 г.

Телефон зазвонил в 7.18 утра.

Карьера финансиста в Лондоне приучила меня рано вставать. Даже в отпуске в это время я всегда уже был на ногах. Ирина и дети ещё спали. Сидя у бассейна, я бездельничал с видом на тосканские холмы и виноградники. Но, несмотря на идиллическую атмосферу и тишину раннего утра, душа моя была не на месте. В Питере медленно умирала моя девяностопятилетняя бабушка. Уже несколько недель она не вставала, и сиделка сообщала о постоянном ухудшении её здоровья.

Я разгребал завалы рабочих сообщений, скопившихся за ночь в моём Blackberry, как вдруг на экране высветилось имя бабушкиной помощницы. Я сразу понял, что произошло.

Разговор продолжался всего пару минут. При всей предсказуемости это известие потрясло меня. Закончив звонок, я продолжал сидеть на кромке бассейна, свесив ноги в прохладную воду, когда подсознание услужливо подбросило воспоминание об одном далёком зимнем дне.


11 января 1980 года, пятница, второй день школы после зимних каникул. Мы с бабушкой ждём на остановке пятнадцатый троллейбус. Зимой в четыре часа дня в Ленинграде уже темно.

Моя бабушка, Наталия Николаевна Кладо, дочь царского адмирала, была человеком с большой буквы, матриархом и истиной в последней инстанции. Она всегда точно знала, что, когда и с кем нужно делать. Её внешность соответствовала её твёрдому характеру. У неё были голубые глаза и выдающийся нос, подпиравший очки в толстой роговой оправе. Высокая крупная женщина, она никогда не пользовалась косметикой и носила короткую стрижку «а-ля Дина Дурбин».

Стоял лютый январский мороз, но мне было уютно в моей цигейковой шубе и шапке-ушанке.

Добротной ушанке на кроличьем меху, моей первой в жизни нормальной зимней шапке. Предыдущий головной убор выглядел как девчоночий капор, и я его ненавидел, потому что был маленького роста и действительно был очень похож на девочку. Чтобы немного компенсировать мой гендерный дискомфорт, бабушка нашила на этот чепец офицерскую кокарду – красную звезду с серпом и молотом в обрамлении золочёных снопов пшеницы. Новая же ушанка не нуждалась ни в каких нашивках – и так было понятно, что её может носить только настоящий мужчина.

На следующий день мне исполнялось девять лет. Это означало, что я стану практически взрослым. Ко мне на день рождения придут друзья, вернее, те из них, кто «хорошо воспитан» и «из приличной семьи». Мы будем играть в конструктор, смотреть диафильмы и есть пирожные «Картошка» из кафе «Север».

Но это всё завтра, а пока мы стоим и ждём пятнадцатого троллейбуса, который должен отвезти нас в больницу Раухфуса. На прошлой неделе мне сделали операцию, и сегодня будет последняя перевязка.

Перед самым Новым годом – подходящий момент, ничего не скажешь – бабушка сообщила, что мне будут делать обрезание. Когда я спросил, что это такое, она сказала:

– Ничего страшного. Тебе просто подрежут кожу на конце пипочки.

– Зачем? – спросил я, холодея от ужаса.

– Если этого не сделать, можно стать инвалидом, – ответила она, не вдаваясь в подробности.

Я хорошо знал, кто такие инвалиды. Это люди без рук и без ног, которые просят милостыню на вокзалах. Но даже если допустить, что у кого-то из них и отсутствовала часть пипочки, то я-то тут при чём? Моя была целой и невредимой и прекрасно функционировала.

К сожалению, так же хорошо, как и то, кто такие инвалиды, я знал, что любые обсуждения и пререкания бессмысленны. У нас в семье было заведено: взрослые всегда знают, как лучше, и детям не следует докучать им ненужными вопросами. Это всем экономит время, силы и нервы.

Однако в неполные девять лет я уже начал догадываться, что далеко не всегда взрослые знают, что делают, а иногда могут просто облажаться. Например, на прошлой неделе из-за того, что анестезиолог неплотно наложил мне маску, я засыпал целую вечность, нервно блуждая взглядом по белому потолку операционной. У врача, который делал мне потом перевязку, руки тоже явно росли из одного места, потому что то место, которое он перебинтовал, долго болело так, что пи?сать было сущей пыткой – каждый раз я плакал. Поэтому мне пришлось провести целых пять дней в палате, заставленной железными кроватями, на которых отдыхало ещё человек двадцать юных калек вроде меня.

Позже я узнал, что бабушка попросила хирурга подрезать так, чтобы «выглядело не как у еврея». Достаточно того, наверное, рассуждала она, что мальчик и одетым похож на представителя этого древнего народа: зеленовато-карие глаза, тёмные кудряшки и оттопыренные уши. А так хотя бы сохранялась иллюзорная надежда опровергнуть подозрения, сняв штаны.

Троллейбуса всё не было и не было. От нечего делать я стал читать наклеенную на стене рядом с остановкой «Комсомольскую правду», но это мне быстро наскучило. В «Правдах» никогда не печатали ничего интересного – одни нудные политические речи руководителей партии и бесконечные отчёты: например, об увеличении объёма производства хлопчатобумажных тканей на 24,8 процента на одной из фабрик города Иваново или о присвоении звания Героя Социалистического Труда за самоотверженную работу и высокие показатели в соцсоревновании доярке краснодарского совхоза имени Лопе де Вега Розе Меньшовой.

Хирургические страдания на прошлой неделе не были первыми в моей жизни. Два года назад бабушка решила, что причиной моих постоянных простуд являются увеличенные аденоиды, которые необходимо срочно удалить. По знакомству она устроила меня в стационар Ленинградского института уха, горла и носа, атмосфера которого вполне соответствовала его мрачному названию. Я пролежал там четыре дня, в полном одиночестве, поскольку даже маленьких пациентов было нельзя навещать. Но для меня, шестилетки, наистрашнейшим испытанием оказалась сама процедура. Её производила какая-то выдающаяся профессор. Меня уложили на операционный стол, и вокруг сгрудилось человек двадцать студентов в белых халатах и шапочках. Профессор ткнула меня иголкой с обезболивающим, а затем залезла в горло длинным металлическим крючком и, не моргнув глазом, выдернула один за другим мои покрытые гноем и кровью аденоиды, гордо выложив их на эмалированный лоток. Онемевший от ужаса, я наблюдал, как взрослые незнакомые мне дяди и тёти выхватывали друг у друга тарелочку и с энтузиазмом рассматривали мои ещё тёплые органы, облизываясь, как людоеды.

Скучая на остановке в ожидании троллейбуса, я стал думать о будущем. Нет, не о завтрашнем дне рождения, не о том, как пройдёт третья четверть, и даже не о долгожданном лете и Олимпиаде-80, нет. Я попытался представить себе совсем далёкое грядущее.

Наступил первый год на цифру восемь. Восьмидесятые шли всего лишь одиннадцать дней, но жизнь, казалось, перешагнула порог обыденности – словно будущее было уже здесь. А через двадцать лет и вовсе наступит новый век, когда я стану старым, без пяти минут двадцатидевятилетним. Я представил себя солидным длинноволосым мужчиной с усами. Все самые крутые и знаменитые взрослые дяди носили усы и длинные волосы, как солист популярного вокально-инструментального ансамбля «Песняры».

Двадцать лет казались бесконечно долгим сроком. К тому времени в Советском Союзе уже будет построен коммунизм. В школе нам объясняли, что при коммунизме жизнь будет такой же, как сейчас, только все будут сознательными и трудолюбивыми, а магазины будут ломиться от бесплатных продуктов, одежды и игрушек. Нам рассказывали, что у каждой советской семьи будет отдельная квартира, а у каждого члена семьи – отдельная комната. Лично я был уверен, что в 2000 году мы будем проводить каникулы в космосе – если не на Марсе, то уж точно на Луне. И это мне вообразить было намного проще, чем представить себя взрослым с усами и длинными волосами.

Откуда же мне было знать, что на самом деле моё будущее будет похожим на моё обрезание – с неожиданным началом, болезненной реализацией и непредсказуемыми результатами…



Звуки просыпающегося дома вернули меня в реальность. Взяв Blackberry, я купил билет на вечерний рейс в Петербург. Я встал и пошёл к дому, где Ирина уже гремела посудой, накрывая стол к завтраку.





Глава 1

Нормальный советский гражданин


Молодая женщина моется в ванной коммунальной квартиры и неожиданно замечает в окне над дверью лицо своего пожилого соседа.

– Аркадий Петрович, вы с ума сошли?! – кричит она, стыдливо прикрывая грудь руками.

– Не орите, Марина! Сдались вы мне!

Я смотрю, чтобы вы не брали моё мыло[1 - В советское время рассказывать анекдоты, которые служат эпиграфами к главам этой книги, было небезопасно. За это можно было получить до десяти лет по ст. 70 УК РСФСР («антисоветская агитация и пропаганда») и до пяти лет по ст. 190-1 (распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй). С тех пор, разумеется, в России всё существенно изменилось. Сегодня это ст. 282. – Здесь и далее примечания автора.].


ЕСЛИ БЫ МЕНЯ попросили описать моё советское детство одним словом, я бы сказал: «Нормально».

У меня была нормальная советская семья. Мы жили в Ленинграде, в квартире, конфискованной государством у церкви, – и это было нормальным. Наша квартира нам не принадлежала – в Советском Союзе недвижимость была собственностью государства, а обыватели просто получали право ею пользоваться. При этом жилья не хватало, и люди годами, а иногда и десятилетиями, ждали, чтобы получить от властей желанное пристанище. Поэтому большинство советских граждан, даже повзрослев и создав собственные семьи, были вынуждены делить квартиру с родителями.

В Ленинграде 1970-х самым распространённым типом жилья были коммуналки. Большие квартиры, которые советское государство изъяло у их прежних владельцев, превратив некогда роскошные апартаменты в бесчисленные малогабаритные жилища. Чем больше была квартира, тем больше жильцов в неё заселяли: по семье в каждую комнату, согласно принятым новой властью нормативам.

В январе 1971 года одна из таких коммуналок на Подольской улице стала моим первым домом. По ленинградским меркам она была не слишком большой: всего семь семей. Тем не менее это двадцать с лишним человек, которые ежедневно были вынуждены протискиваться в узком коммунальном коридоре между велосипедом, стеной и соседом, толкаться на кухне у общих плит с вечно кипящими кастрюлями и по нескольку раз на дню терять терпение и надежду в очереди к единственному в квартире телефону и в постоянно занятый туалет.

Бабушка, мама и новорождённый я устроились неплохо: в нашем распоряжении оказались целых две смежные комнаты. Отец с нами не жил, и это тоже было нормально. Да и вообще, брак моих родителей был типичной советской историей. Десять лет мама и папа учились в параллельных классах, толком не зная друг друга. В десятом они начали встречаться, в девятнадцать лет поженились, а в двадцать два у них появился я.

Отца звали Сергеем – так же, как его отца. Так же, как и меня[2 - С 1950 по 1981 год имя Сергей прочно удерживало вторую, после Александра, позицию в списке самых популярных в СССР мужских имён. Более 10 % мальчиков, рождённых в эти десятилетия, – Серёжи.]. Отец был высоким худым красавцем, безупречно воспитанным и необычайно эрудированным, талантливым поэтом и превосходным танцором. А ещё он был капитаном команды в популярной ленинградской телевикторине «Турнир СК», и его нередко узнавали на улице. Легко понять, почему мама им увлеклась. Сложнее понять бабушку, которая тоже находила отца неотразимым. Её подруги любили шутить, что она разрешила Серёже-большому жениться на своей дочери лишь потому, что для неё самой он был слишком молод. Однако ни красота, ни обаяние отца не спасли молодую ячейку советского общества. Трения между родителями возникли ещё до моего рождения, серьёзно обострились после, а когда мне не было ещё и двух, они развелись.






Регистрация нового гражданина Союза Советских Социалистических Республик. С бабушкой, мамой и папой. 1971 год



Примерно к этому же времени относится моё самое первое воспоминание – зловещая увертюра детства. Я лежу в кроватке, рядом со мной огромный зелёный пластмассовый крокодил. Бабушка только что сообщила мне, что крокодил проглотил мою соску. Я в ужасе и не знаю, как пережить неожиданную утрату своей самой любимой на свете вещи. Бабушкин нетривиальный метод отлучения от пустышки впервые привёл меня к осознанию факта, что мир вокруг жесток и враждебен.

После развода родителей бабушка приняла два принципиальных решения. Первое: с этого момента я буду принадлежать ей и только ей. Второе: коммунальная квартира «недостаточно гигиенична для маленького Серёженьки», поэтому надо переезжать в отдельную.

Не являясь собственниками, люди не могли продавать и покупать недвижимость, а только обменивать. Обрести друг друга советским людям, желающим переехать, помогала газета с логичным названием «Обмен», в которой размещались объявления с описанием параметров квартир «на рынке». Особого упоминания заслуживало наличие или отсутствие горячей воды и ванны. (В то время часто в домах не было ни ванны, ни душа, а люди ходили мыться в общественную баню.) Первые и последние этажи считались неликвидом – по причине упрощённого залезания в них грабителей и более вероятных протечек. Когда намечался явно неравноценный обмен, то одна из сторон могла осторожно попросить у другой доплаты, но это было незаконно.

В результате долгих поисков бабушка наконец остановила свой выбор на варианте: обмен наших двух смежных комнат в коммуналке в центре, рядом с метро «Технологический институт», на однокомнатную квартиру в хрущёвке на последнем этаже в Старом Петергофе, примерно в тридцати километрах от Ленинграда.

Петергоф, или, в переводе с немецкого, «Петров двор», – это русский ответ Версалю. Загородная царская резиденция с её великолепными дворцами и парками выполняла двойную работу: во-первых, она утилитарно служила монаршему семейству местом жительства, а во-вторых, поддерживала высокий имидж державы в глазах европейского сообщества. Петергоф, по замыслу самодержца, всем своим размахом и величием должен был наглядно демонстрировать, что эти русские – народ цивилизованный, европейский, со вкусом и со средствами.

Несмотря на то что в Петродворце располагалась часть факультетов Ленинградского государственного университета (ЛГУ) и было много жилых новостроек, жителям центра Петергоф казался настолько отдалённым пригородом, что переезд туда приравнивался к переселению в провинцию.

Проезд на электричке от Балтийского вокзала до нашей станции «Старый Петергоф» занимал примерно полчаса, и это было не самое увлекательное путешествие. Это была не та весёлая электричка, на которой горожане ездили на выходные к себе на дачу копаться на грядках или собирать в лесу грибы да ягоды. Железнодорожная ветка проходила через спальные районы с наскоро понастроенными в послевоенное время кварталами дешёвых панельных домов. Их жители по утрам уезжали на работу в город, а вечером возвращались обратно. Одного взгляда на унылых пассажиров было достаточно, чтобы понять, что этим людям уже ничего не светит. Они достигли потолка жизни, и у них больше нет ни заветных желаний, ни мечты. Они никогда не отправятся путешествовать в дальние страны. У них не будет своего собственного дома или машины. Они не сделают карьеры. У них нет великих целей. Им не к чему стремиться. Их горизонт пуст.

Я хорошо помню одну из таких поездок. Мне было четыре года. Мы с бабушкой, как обычно, возвращались из Ленинграда в Петергоф, но на этот раз с нами была дальняя родственница, которая вышла замуж за молодого человека из Судана и теперь жила за границей. Она подарила мне фантастическую вещь – жевательную резинку. Получи я такой подарок несколькими годами позже, я бы, конечно, припрятал его, чтобы угостить, к примеру, друзей по какому-нибудь торжественному случаю или обменять на качественного солдатика. Но тогда, будучи неопытным и бесхитростным ребёнком, я тут же развернул фантик. Под ним оказался ещё один, с картинкой, на которой был персонаж какого-то западного мультфильма. Я и понятия не имел, какой ценный раритет попал мне в руки. Запихнув в рот розовый прямоугольник, я стал с наслаждением жевать. Это была моя первая в жизни жвачка, и вкус её был совершенно необыкновенным – смесь клубники, банана и ванили! Я никогда не пробовал ничего похожего.

– Имей в виду, как тебя зовут, мальчик, – сказала мне бабушка. – Эту резинку нельзя ни в коем случае глотать. Ни при каких обстоятельствах. А то у тебя живот склеится.

Вот так, в страхе её проглотить, я и ехал дальше, сосредоточенно жуя и глядя в окно, под мерный стук колёс. Цветомузыка вкусов у меня во рту резко контрастировала с унылостью пейзажа за окном. Была ранняя весна – то время, когда снег уже растаял, превратившись в грязную кашу, а трава ещё не выросла. В природе не было и намёка на яркие краски, способные порадовать глаз. Лишь голые деревья, да заводские трубы вдалеке, да монотонные ряды безликих, однотипных хрущёвок. Слякоть, серость и тоска.

Я переключил внимание на соседей по вагону. У них тоже был мрачный вид. Напротив меня сидел мужчина средних лет в синей болоньевой куртке. В руках у него была газета, но он не читал её и даже не решал кроссворд. Он сидел неподвижно, уставившись в окно так же, как и я, и в голове у него, казалось, проносились те же нелестные для окружающих декораций мысли.

Как я теперь понимаю, это был мой первый приступ экзистенциальной хандры. Позже они стали случаться со мной и дома, в нашей крохотной петергофской квартире. Я часами простаивал у балконного окна, глядя, как поднимается густой дым из труб теплоэлектроцентрали на горизонте, и, слушая отдалённый стук колёс поездов, думал о тщетности этого мира.

Мои воспоминания того времени сливаются в сплошное ощущение вневременной тоски. Но после того, как я попробовал жевательную резинку, к нему стало подмешиваться новое чувство – зависть к детям из дальних стран: там могли жевать такую резинку каждый день.


* * *

Моя мама была признанной красавицей. Помимо не по-советски эффектной внешности – благородных черт лица, густых каштановых волос и ярко-голубых глаз – сознание советских граждан всегда будоражило её загадочное французское имя Вера Броссе. Когда она заполняла официальные бумаги, то в графе «национальность» писала «русская», а про социальное происхождение – «из служащих». Но и то и другое было не совсем правдой.

По сути, мама была француженкой дворянского происхождения. Но в СССР иметь в роду иностранцев или дворян было опасно, тем более и тех и других, а уж самим признаваться в этом было совсем неразумно. Поэтому, как и другие в её положении, мама была, скажем так, не совсем честна, когда заполняла анкеты. Врать государству тоже считалось нормальным.

Формально мама переехала с нами в Петергоф, то есть была прописана по этому адресу. Каждый советский гражданин должен был жить согласно прописке, и его свобода перемещения внутри Советского Союза была ограничена. Если вам, к примеру, посчастливилось проживать в деревне Хренище Воронежской области, то вы не могли просто так проснуться одним прекрасным утром, натереть лыжи мазью и переехать, скажем, в Москву. Для этого вам необходимо было иметь в столице родственников, которые согласились бы прописать вас по своему адресу. Если такие родственники, на ваше счастье, находились, то с их стороны это было выражением наивысшей степени доверия, поскольку прописка наделяла вас правами на их жилплощадь.

Тем не менее это не мешало некоторым гражданам нелегально переезжать в другие, более приспособленные для нормальной жизни населённые пункты нашей необъятной Родины. А чтобы оградить от наплыва региональной публики такие призовые места, как Москва и Ленинград, милиция строго следила за соблюдением правил передвижений. Любого подозрительного гражданина могли остановить на улице, чтобы проверить наличие у него в паспорте постоянной или временной прописки. Если документы оказывались не в порядке, нарушителя могли принудительно выслать из города или даже посадить за нарушение паспортного режима.

Мама была прописана по нашему общему адресу в Петергофе, а в действительности жила у жениха, моего будущего отчима Толи, высокого лысеющего блондина восемью годами старше её. Толя был членом партии и университетским профессором, чья карьера энергично и предсказуемо шла в гору. (Впоследствии он станет бессменным заведующим кафедрой биофизики, деканом физфака и проректором ЛГУ.)

В Петергофе мы прожили два года. Мне запомнился один мамин приезд. Перед глазами картинка: мы идём за руку в магазин. Неожиданно она говорит, что у меня скоро появится братик или сестрёнка. Я рад, но и озадачен. Откуда же он возьмётся, этот новый ребёнок? Откуда вообще берутся дети? И, кстати, раз уж на то пошло, – где мой папа? И кто такой этот новый Толя? Но ни мама, ни бабушка не спешили с объяснениями. А я уже понимал, что лучше не лезть с расспросами. Всё, что нужно знать, мне сообщат. А если нет – значит, не моё дело. Всё нормально.


* * *

Из-за нехватки жилья брак в СССР обычно означал не столько образование нового домохозяйства, сколько слияние двух или нескольких старых. Под одной крышей уживались в произвольных сочетаниях представители разных поколений и степеней родства: счастливые молодожёны, их родители, бабушки-дедушки, братья-сёстры, дети от предыдущих браков и так далее.

Наша семья не стала исключением: после того, как мама с Толей поженились, взрослые обменяли Толину и бабушкину квартиры на одну большую в центре. Так образовалась новая счастливая ячейка советского общества: мама с Толей, бабушка, мой новорождённый брат Алёша и я.

Несмотря на то что Алёша и я – единоутробные братья, внешне мы совсем разные. В детстве он выглядел как маленький скандинав: бледная кожа, светлые глаза и копна белых, абсолютно прямых волос, в то время как я пошёл в мамину средиземноморскую породу. Всякий раз, когда друзья или родственники принимались комментировать наш внешний контраст, бабушка, преподаватель английского, произносила: «I call those two “Black and White”!»

Даже после воссоединения с мамой я оставался на полном попечении бабушки. Она кормила меня и покупала мне одежду, проверяла у меня уроки и организовывала мои субботние встречи с отцом. Для Алёши она не делала ничего. Когда брат появился на свет, она твёрдо заявила, что ей хватает и одного ребёнка, а второго пусть мама растит сама. С тех пор так и повелось: Алёша был мамин, а я – бабушкин. Мы жили в основном на бабушкину пенсию, её доход от частных уроков английского и алименты, которые она получала на меня. (То, что эти алименты выплачивал не мой отец моей матери, а мой дед по отцовской линии моей бабушке по материнской линии, тоже казалось нормальным.)






Black and White



Таким образом, у меня было сразу два папы – Серёжа и Толя. Вредные родственники любили задавать каверзный вопрос: кого я люблю больше – «папу Серёжу» или «папу Толю»? Я рано сообразил, что такие разговоры надо пресекать на корню, отвечая: «Одинаково». И, честно говоря, это соответствовало действительности.


* * *

Наша новая квартира была расположена на улице Каляева, до революции Захарьевской, названной так из-за бывшей знаменитой церкви Св. Захарии и Елисаветы. В 1923 году советское правительство переименовало её в честь Ивана Каляева – террориста, убившего самодельной бомбой одного из сыновей царя Александра II. У новой власти были свои пристрастия в области топонимики.

После того как большевики снесли эту церковь, архитектурной доминантой нашего района стал Большой Дом – так полушёпотом называли Ленинградское управление КГБ. Это было огромное уродливое здание в духе конструктивизма начала 1930-х: агрессивно прямоугольное, с канареечно-жёлтым фасадом, обрамлённым по периметру красновато-коричневым кирпичом. Его высокие окна, расчерченные узкими вертикальными рамами, вызывали неизбежную ассоциацию с тюремными решётками. Поговаривали, что под его шестью надземными этажами есть ещё столько же подземных – с застенками. Также в народе ходила горькая шутка, что это самый высокий дом в Ленинграде, потому что из его окон видно Магадан. В диссидентских кругах словосочетание «улица Каляева» вызывало нервную судорогу.

Мы с братом, проходя мимо, не раз наблюдали, как к воротам Большого Дома подъезжают машины с железными прутьями на окнах. Но, конечно, мы не могли знать, что по коридорам этого здания в то же самое время вышагивал походкой матроса на шаткой палубе Владимир Путин, будущий президент, а тогда – подающий надежды боец невидимого фронта.

Дом, в котором жили мы, был трёхэтажным, с толстыми кирпичными стенами и почти что пятиметровыми потолками. Построенный в 1812 году специально для церковной богадельни, он, в отличие от многих других петербургских зданий своей эпохи, имел чисто функциональное назначение и не блистал архитектурным изяществом. Но меня это не смущало. Главное, что в доме был просторный двор с детской площадкой, десятком высоких деревьев, а также занятным сооружением, напоминавшим гигантскую собачью конуру – вентиляционной шахтой метро, из которой каждые несколько минут, когда под землёй проходил поезд между станциями «Чернышевская» и «Площадь Ленина», вырывался поток тёплого пахучего воздуха.






Большой Дом



Наша новая квартира была единственной некоммуналкой во всём доме. Когда-то она была хитроумным образом отрезана от огромной «богоугодной» квартиры, изначально принадлежавшей соседней церкви с загадочным названием Скорбященская. Само церковное здание, которое примыкало к нашему дому, оставалось на прежнем месте, но службы в нём больше не велись. Теперь там располагалась контора Общества охраны памятников, которое иногда проводило мероприятия и выставки вроде:

«Мир русской усадьбы», «Заповедные места Старой Ладоги» или «Охрана монументов боевой славы “Ораниенбаумский плацдарм”». Поразительно, но на них мало кто ломился.

Необычное происхождение квартиры отразилось на её причудливой планировке. Довольно просторная по советским меркам – целых шестьдесят два квадратных метра полезной площади – она состояла из трёх комнат и кухни. Самая большая комната служила днём гостиной, а ночью – родительской спальней. Это тоже было нормальным для советского времени: сама идея отдельной гостиной, которая бы не использовалась как место для сна, представлялась абсурдной. Вторая комната, где жили мы с Алёшей, была чуть больше двух метров в ширину и восемь метров в длину, по сути, длинный коридор, в одном конце которого было окно, а в другом – старинная тёмно-зелёная изразцовая печь, которой никто не пользовался. Третья, самая маленькая комната была бабушкиной.

В квартире имелся водопровод с холодной водой; массивная газовая колонка, которую взрослым приходилось зажигать спичками каждый раз, когда требовалась горячая вода; и «совмещённый санузел» – выгороженный из прихожей закуток. Это было весьма необычно: туалеты и ванные комнаты в СССР почти всегда были раздельными. Ещё одна диковина – старинный действующий камин в гостиной-спальне. Он создавал в доме атмосферу рафинированного петербургского комфорта.

Как у всех советских семей, центром нашей жизни была кухня. В нашем случае – гигантская, почти двадцать квадратных метров. Там мы завтракали, обедали и ужинали, там между бабушкой и мамой происходили нескончаемые баталии с выяснениями отношений, и там же Толя курил, поскольку это было единственное место в квартире, где ему разрешалось это делать. Кухню вечно украшали пёстрые гирлянды из верёвок, на которых под высоким потолком постоянно сушилось разномастное бельё, так что к обеденному столу приходилось пробираться сквозь джунгли влажных простыней и кальсон в тумане сигаретного дыма.








Хотя мы и жили на втором этаже, из-за необычной планировки здания у нас в квартире был подвал. В полу кухни открывался квадратный люк, который вёл в заросшие пылью катакомбы, простиравшиеся под всей квартирой. Мы использовали этот архитектурный бонус для хранения хлама: поломанных санок и лыж, старых велосипедов, из которых мы с Алёшей уже выросли, подборок журналов, которые Толя хотел отвезти к своей маме на дачу, но забыл, и тому подобного.

Когда я стал чуть постарше, то обнаружил, что наш подвал – это настоящий временной портал. Смельчаку, который не побоялся бы надышаться пылью и набить шишки о низкие своды, он предлагал экскурсию в прошлое – через всю советскую эпоху, вглубь XIX века, и погружение в мир загадочных артефактов, брошенных прежними обитателями квартиры. Кто были все эти люди? Что с ними стало? Может, их арестовали и отправили в лагеря? Может, они погибли на войне или умерли от голода во время блокады? А может, они поспешно эмигрировали, как только произошла революция, оставив всё, что нельзя было упаковать в несколько чемоданов и взять с собой на «философский пароход»? Почему-то я более всего склонялся к последнему варианту. И оттого покинутые вещи, равно как и их владельцы, приобретали в моих глазах ещё большую значимость. В моём понимании любой, кому удалось убежать из СССР, должен был быть выдающейся личностью.




Глава 2

Все дети равны


Воспитательница в детском саду рассказывает детям:

– В отличие от капиталистических стран, в СССР все дети всегда сыты и хорошо одеты. Они живут в больших квартирах, и у них много чудесных игрушек.

Маленький мальчик начинает плакать.

– Что с тобой, Вовочка?

– Я хочу в СССР!


САМЫМ ПЕРВЫМ СЛОВОМ, которое я научился писать где-то в возрасте четырёх лет, была аббревиатура «СССР». Очевидно, так с детства проявлялась моя склонность идти по пути наименьшего сопротивления. Рисуешь три одинаковых полумесяца, затем ещё один поменьше, смотрящий в противоположную сторону, к нему пририсовываешь палочку – и вуаля – настоящее слово готово. Никакой тебе возни с линиями разной длины и их непредсказуемыми соединениями, как в слове «мама».

Освоив начертание этого слова, я начал подписывать небрежным, размашисто-корявым росчерком «CCCP» все свои рисунки. Это стало моей визитной карточкой, моим фирменным знаком. Что бы я ни рисовал: семью головоногих гуманоидов, или аляповатое пятно под названием «букет», или эпическую панораму танкового сражения наших с фашистами, мой любимый сюжет, – в верхнем правом углу неизменно красовались эти четыре буквы.

На следующей стадии художественного развития меня стала вдохновлять политическая карта мира, висевшая у Толи над рабочим столом. Неизмеримой гордостью наполнял меня тот факт, что моя страна самая большая в мире, и я втайне злился на Северную и Южную Америки за то, что, вместе взятые, они больше. Впрочем, карту можно было подправить, что я и сделал, накорябав синим фломастером гордые буквы «СССР» на большинстве стран, а заодно и на голубых просторах океанов. Мне представлялось, что не только пролетариям всех стран, но и китам всех морей пора было соединяться.


* * *

Тем не менее как ни сильна была тогда моя любовь к СССР, она не пережила прямого столкновения с первым в жизни государственным институтом.

В детском саду я был на пятидневке – в круглосуточной группе для детей, чьи родители работали по вечерам. Этих несчастных приводили в сад в понедельник и забирали только в пятницу вечером, а то и в субботу утром. Меня же забирали домой каждый день, что превращало меня в объект острой зависти детсадовских друзей.

В нашем коллективе было двадцать детей, за которыми присматривали воспитательница и нянечка. Большую часть времени мы играли – либо в группе, либо на площадке во дворе. Ещё нас часто водили на долгие прогулки по Таврическому саду, в обиходе – Таврику, который после революции дедушка Ленин подарил детям, по крайней мере так нам рассказывали.

В первый год мы разучивали короткие песенки вроде:

Пусть всегда будет солнце,
Пусть всегда будет небо,
Пусть всегда будет мама,
Пусть всегда буду я!

На второй год песни стали длиннее и морально неоднозначнее:

В траве сидел кузнечик,
В траве сидел кузнечик,
Совсем как огуречик,
Зелёненький он был.

Он ел одну лишь травку,
Он ел одну лишь травку,
Не трогал и козявку
И с мухами дружил.

Но вот пришла лягушка, Но вот пришла лягушка, Прожорливое брюшко – И съела кузнеца.

Не думал, не гадал он,
Не думал, не гадал он,
Никак не ожидал он
Такого вот конца.

Последнее вокальное произведение, надо думать, было призвано познакомить советских дошколят с базовыми экзистенциальными принципами: жизнь бессмысленна, добрые дела бесполезны, справедливости в мире нет и слабые всегда беззащитны перед сильными.

Ещё мы пели песню про «неуклюжей», но я её не очень любил, потому что не мог понять, кто они такие и зачем должны бегать по лужам вместе с пешеходами.

В детском саду нас не учили ни читать, ни писать, ни считать. Всё это начиналось лишь в первом классе школы. Конечно, некоторые дети получали преимущество на старте в виде домашней дошкольной подготовки. Меня, например, бабушка научила алфавиту к четырём годам, так что к первому классу я уже бегло читал.

Детский сад я ненавидел лютой ненавистью. И на то были свои причины. Прежде всего, утренние подъёмы и одевания были неизбежны и ужасны. Большую часть года бабушка заставляла меня носить хлопчатобумажные колготки, которые для детей младшего возраста в СССР считались одеждой унисекс. Однако я уже тогда кое-что кумекал в гендерных нормах и в глубине души понимал, что колготки – это девчонское. Каждое утро я снова и снова проходил с этим чулочно-носочным изделием все пять стадий переживания горя: отрицание (отказывался их надевать), гнев (отбивался, как загнанный в угол зверь), торг (предлагал бабушке всевозможные сделки), депрессию (горько рыдал) и, наконец, принятие (подавленный, сдавался и позволял бабушке натянуть их на себя). Отчего-то эти проклятые колготки травмировали меня даже сильнее, чем маленький кусочек мыла, с которым бабушка, следуя заветам народной медицины, гонялась за мной по квартире, пытаясь засунуть его мне в попу каждый раз, когда у ребёнка не происходило «ка-ка» больше одного дня.

Вторая главная причина, по которой я ненавидел детский сад, – еда. Я был привередливым ребёнком, а казённое питание – варёная морковка, противный молочный суп или манная каша с комками – вызывало у меня отвращение и рвотные позывы. К счастью, нас не заставляли доедать, иначе бы меня живописно выворачивало наизнанку каждый раз, когда передо мной ставили тарелку с рыбной котлетой или тушёной печёнкой.

Ещё я терпеть не мог «тихий час», который в реальности тянулся час тридцать. Не помню, чтобы я хоть раз спал во время этой обязательной сиесты. По мне, это была пустая трата драгоценных полутора часов активного дневного времени. Обычно я просто лежал, уставившись в потолок, и, чтобы не сойти с ума от скуки, фантазировал и придумывал разные истории. Одна из них была про кота и пса, которые затейливо развлекались: строили самолёты и подводные лодки, рыли туннели под Ленинградом и гонялись по ним друг за другом в вагончиках – словом, занимались делом, а не бездарно тратили время на послеобеденный сон. Ещё у меня был цикл рассказов про «Ромашкинцев» – немного бестолковую семью из Ленинграда, которая недавно переехала в деревню Ромашкино и теперь пыталась освоиться в новой сельской жизни.

Спустя много лет я рассказывал эти истории перед сном своим собственным детям.

Существовал лишь один способ хоть на время прервать эту пытку принудительным сном: надо было поднять руку, подзывая нянечку, и шёпотом отпроситься в туалет. В результате я проводил там много времени, усаживаясь на подоконник и глазея в окно, чтобы не идти в ненавистную постель. Тот вид из окна я знал в мельчайших подробностях: улица Каляева с деревьями на бульваре; припаркованные под окнами грузовики; собачники, гуляющие после обеда; и курсанты, снующие туда-сюда через проходную военного училища. Созерцая всё это, я размышлял о тщетности бытия. Вселенская тоска, которая впервые охватила меня в петергофской электричке, никуда не делась – просто её приходы приобрели понятные очертания. В любое другое время дня я был совершенно нормальным ребёнком, весёлым и общительным, но «тихий час» выбивал меня из колеи и погружал в меланхолию.

Я и не подозревал тогда, что интуитивно уловил главное настроение, zeitgeist[3 - Дух времени.] 1970-х, или, скорее, это оно уловило меня. По-русски оно называлось «застой». Сегодня у этого понятия есть академическое определение. Энциклопедии сообщают, что застой – это период правления Л.И.Брежнева, длившийся примерно с конца 1960-х до начала 1980-х, который характеризовался отсутствием экономического роста и каких-либо улучшений в жизни граждан, торможением либеральных реформ, начатых при Хрущёве, и усилением репрессивного давления на творческую интеллигенцию: художников, писателей, мыслителей. Но то, что для специалистов-советологов станет впоследствии сухой формулировкой, для меня, пятилетнего, было просто интуитивным глубинным ощущением, что этот унылый мир вокруг меня навсегда и ничто и никогда в нём не изменится. СССР простирался – огромный, могучий и абсолютно неизменный – на одну седьмую часть суши. Наша жизнь была скучна и однообразна, как утренняя каша на воде, без масла и соли. Каждый год был похож на предыдущий. Одни и те же партийные начальники из десятилетия в десятилетие произносили по телевизору одни и те же речи – нудные и бессмысленные. Это была эпоха, лишённая любой страсти, любой энергии. Лучшие умы поколения теряли всякую надежду на прогресс в своей стране, и это касалось почти всех сфер – политики, искусства, любой отрасли науки, не поставленной на службу военно-промышленного комплекса. Некоторым удавалось эмигрировать на Запад. Многие из оставшихся, не находя применения своему творческому потенциалу и не имея возможностей для самореализации, спивались или заболевали психически. Именно такая участь постигнет моего отца. Но тогда я ещё ничего об этом не знал. Я просто смотрел в засиженное мухами окно детсадовского туалета и изнывал от тоски.

В пять часов за мной приходила бабушка и моя ежедневная пытка заканчивалась. По пятницам она забирала меня даже раньше, сразу после обеда, избавляя таким образом от «тихого часа». По дороге домой мы обычно заходили в кафе «Колобок» на углу Чернышевского и Чайковского.

Колобок в сказке поплатился за то, что убежал от бабушки и дедушки. Возможно, бабушкин выбор заведения был не случайным и она так пробовала свои силы в нейролингвистическом программировании.

В кафе бабушка брала нам по порции «кофе глясе»: два шарика пломбира и две чашки кофе. Повседневным напитком в СССР был чай, а кофе стоил дорого, и найти его в магазинах было очень трудно. Бабушка же и мама любили кофе и всегда пили его со слегка фрондёрским видом, как бы ритуально подчёркивая свою этническую и культурную «несоветскость». Мне позволялось пить кофе с шести лет. Наверное, это было бабушкиным способом постепенно вводить меня в свой мир, который не во всём соответствовал общепринятым советским нормам.


* * *

У нашей семьи не было ни собственной дачи, ни дома в деревне. По крайней мере к тому времени, когда появился я.

В начале 1910-х, когда бабушка ещё не родилась, её отец, крупный учёный и общественный деятель Николай Лаврентьевич Кладо, купил поместье в Псковской губернии, в трёхстах километрах к югу от Петербурга, вблизи деревни Большие Струги. Слово «струги» я больше нигде не встречал, так что даже не представляю, что это такое. Через несколько лет к власти пришли большевики и деревня получила идеологически выверенное название: Красные Струги. Вероятно, бюрократы, отвечавшие за переименование, тоже не знали, кто такие эти струги, и решили их не трогать, а лишь перекрасить в политически-корректный цвет.






Бабушка (на руках) с семьёй, помощниками и друзьями. Большие Струги, 1917 год



Вскоре после революции новая власть конфисковала у прадеда дом и превратила его в деревенский клуб с библиотекой. Но по инерции ещё долгие годы бабушка продолжала навещать Струги, останавливаясь в избе их бывшего кучера и его молодой жены, бывшей горничной. И это было далеко не самое странное из того, что происходило в безумном перевёрнутом мире, где волею судьбы очутились мои старшие родственники.

Большинство советских родителей не без основания считали, что летний город, с его духотой, пылью, пыльцой и выхлопными газами, – это не самая здоровая среда для продолжительных игр на воздухе. Когда наступало лето и начинался массовый исход детей из города, моим взрослым было некуда меня отправлять.

В один прекрасный майский день 1977 года бабушка, как обычно, забрала меня из детского сада. Дома я с удивлением обнаружил, что она достала все наши чемоданы и сумки и тщательно упаковала в них бесчисленное множество самых разнообразных вещей. Казалось, что бабушкина комната куда-то едет вместе с ней. Кроме того, меня не отправили спать, как было заведено, в девять вечера. Я сосчитал сумки.

– Зачем тебе семь сумок?

– Семь мест, – поправила меня бабушка.

– Что? – переспросил я в недоумении.

– Семь мест – это значит семь предметов багажа, – объяснила она. – Когда путешествуешь поездом, то один предмет багажа называется «место». Давай, надевай рюкзак, Серёжа, – она извлекла из груды сумок мой маленький рюкзачок и протянула его мне. – Наш поезд отходит в двенадцать.

Когда мы вышли на улицу, было ещё светло – стояли белые ночи. Как толковый ленинградский ребёнок, я, конечно, знал, что «белыми ночами» называются несколько недель до и после летнего солнцестояния, когда солнце лишь на короткое время опускается за горизонт в районе одиннадцати вечера и через несколько часов снова встаёт. Но меня всегда отправляли спать рано, и поэтому я никогда не наблюдал это природное явление своими глазами и сейчас был потрясён. Потрясение усилилось, когда к дому, тихо скрипнув тормозами, подъехало такси – бледно-зелёная «Волга» новой модели с чёрными шашечками на боку.

Водитель погрузил в машину багаж – все «места», кроме моего рюкзака и пластмассового ведёрка с лопаткой – мне был обещан пляж, и я подготовился.

Эта поездка на такси стала для меня первой. И дело было здесь не только в моём юном возрасте, но и в том, что советские граждане вообще нечасто позволяли себе разъезжать на такси: двадцать копеек за километр было недешёвым удовольствием. Я жадно вдыхал ударившую мне в нос смесь запахов бензина, табака и потёртого кожзаменителя, смотрел на дома, проносящиеся в сумерках за окном, слушал тиканье огромного механического счётчика на приборной панели, и моё сердце сладко замирало в предвкушении первого в жизни настоящего путешествия.


* * *

Железные дороги в России всегда были чем-то большим, чем просто транспортом. Для русского человека бесконечное путешествие на поезде через необжитые просторы родной земли – это состояние души, медитация, повод поразмышлять о жизни.

Иногда и правда кажется, что вся Россия состоит из пригоршни станций, рассыпанных вдоль одноколейной железной дороги, построенной в конце XIX века графом Петром Андреевичем Клейнмихелем, и что любовь русских к железной дороге и есть прямое продолжение национального характера.

Русский человек, как не раз показывала история, предпочитает не полагаться на себя, а вверить свою судьбу машинисту – куда бы и сколь бы долго тот ни планировал всех везти. Вопреки тому, что СССР задумывался как бесклассовый рай абсолютного равенства, в советских поездах дальнего следования всегда было три класса вагонов: СВ, купейные и плацкартные. Мы с бабушкой сели в четырёхместное купе, где кроме нас ехали ещё двое пассажиров. Она устроилась на нижней полке, а я забрался на верхнюю. В полночь, как и было обещано, поезд тронулся. Какое-то время я лежал, глядя, как проносятся за окном тёмные деревья, но вскоре заснул, убаюканный стуком колёс. Когда я открыл глаза на следующее утро, мы были уже южнее Москвы.

Двухдневная поездка в одном купе с незнакомцами автоматически подразумевала интересные разговоры. Как и большинство людей, обречённых терпеть друг друга в замкнутом пространстве, попутчики коротали время за бесконечной беседой. Я тоже развлекал себя как мог: смотрел в окно на проплывающий мимо пейзаж и без особого энтузиазма листал книгу, которую бабушка взяла для меня в дорогу.

Это была повесть-сказка Сергея Михалкова «Праздник непослушания» – история о том, как в одном городе все родители, устав от своих непослушных детей, договорились оставить их одних. Поначалу, конечно же, дети страшно обрадовались, наелись до отвала мороженого, разрисовали всё вокруг краской, даже попробовали курить. Но спустя несколько дней, когда непослушные дети соскучились, устали и проголодались, они упросили взрослых вернуться. Признаться, я не пришёл в восторг от финала книги, но мне нравилось рассматривать картинки. К тому же бабушка была довольна, что я читаю, а не бездельничаю на верхней полке, так что определённая польза от Михалкова всё-таки была.

Время шло. Я смотрел на коров и пшеничные поля, мелькавшие за окнами, слушал разговоры взрослых, слонялся по грохочущим тамбурам и без конца ел. Мне кажется, я никогда в жизни не ел так много, как в те 43 часа в поезде. Чтобы не переплачивать в вагоне-ресторане, бабушка на время поездки основательно запаслась едой. Я уже не помню точно, что именно это было – запечённая кура[4 - На московском диалекте – курица.], варёные яйца или бутерброды с сыром и колбасой, – но точно помню, что ели мы всё время.

Периодически по вагону ходил проводник и предлагал чай по две копейки за стакан. Поскольку пить обжигающе горячий напиток в движущемся поезде – не самое безопасное занятие, к стакану полагался подстаканник – такой металлический держатель с выгравированным орнаментом и длинной элегантной ручкой. До революции это чудесное приспособление имелось практически в каждом доме в России. К 1970-м же годам подстаканники исчезли из буфетов и сервантов рядовых граждан и сохранились только в поездах.

Было немало и других странных правил. Например, постельное бельё никогда не включалось в стоимость билета даже на многодневные поездки. Видимо, предполагалось, что пользоваться им будут не все пассажиры. Поэтому за постельными комплектами стоимостью в один рубль, состоящими из двух сероватых влажных простыней, наволочки и косого вафельного полотенца, после отправления поезда в купе проводника всегда выстраивалась очередь.

Удивительная традиция касалась горячей воды. По непонятным причинам вода в поездах нагревалась в угольных котлах. Только представьте себе, каждый вагон советского железнодорожного парка был оснащён собственным дымоходом. И это в 1980-х! В то время, когда советские космонавты проводили научные эксперименты на орбитальных станциях, а отечественные СС-20 наводили ужас на половину планеты, советские пассажиры пили чай, приготовленный на углях, по технологии примерно 1851 года.


* * *

По мере того как тянулись часы и наш поезд, пыхтя, продвигался всё дальше к югу, температура снаружи и внутри вагона ощутимо росла.

Сменился и пейзаж за окном: ёлки и берёзки уступили место широким степям. Люди на станциях тоже стали другими: более открытыми и радушными. Каждые пару часов поезд останавливался на пять-десять минут в очередном городе: Тула, Орёл, Курск, Харьков… На платформе нас уже поджидали местные старушки со всякими вкусностями: горячей отварной картошкой с укропом, солёными огурцами и жареными семечками. На некоторых станциях даже были киоски с мороженым.

Каждая вылазка на платформу за провизией сопровождалась захватывающим дух обратным отсчётом времени: успею ли я назад до отправления поезда? Или, если выходила бабушка, успеет ли она? И что будет, если нас разлучат? Что, если я вдруг пропущу отход поезда и останусь здесь, бог знает где, совсем один, без денег, без билета и без всякой возможности связаться с бабушкой? Стараясь не уронить газетные кулёчки с вишней или пирожками, я заскакивал обратно в вагон, захлёбываясь адреналином и ликуя оттого, что успел, успел! – на этот раз.

Всё это было так ново и так прекрасно, что два дня пролетели незаметно.

Когда я проснулся на второе утро, мы уже ехали по солнечному Крыму.


* * *

До революции Крым считался российской Ривьерой. Это был излюбленный курорт артистической богемы, аристократии и состоятельных заводчиков. В советское время летний отдых в Крыму стал доступен широким слоям населения: хоть раз в жизни здесь отдыхал каждый человек.

Особое место в крымской иерархии занимал Коктебель – своего рода советские Канны. Отдыхающие здесь были если не богаты, то уж по крайней мере знамениты и одеты по последней моде, насколько это позволяли советские обстоятельства, то есть, скорее всего, по предпоследней. Поражали воображение уличные кафе – явление, практически невиданное в СССР. По вечерам показывали кино под открытым небом, а после фильма отдыхающие встречались на широком променаде с балюстрадой вдоль моря, где бегали дети, воздух наполнял треск цикад, а из динамиков гремел наимоднейший шлягер 1977 года «Всё могут короли».

Но больше всего меня, северянина, поражали южные закаты. Ещё не поздним вечером солнце внезапно падало в море, оставляя после себя пронзительно-чёрное, усыпанное звёздами небо.

Всё вокруг состояло из моря, солнца и гор, и жизнь была нестерпимо прекрасна. Если бы не бедный в целом антураж и не названия вроде «улицы Десантников», на которой мы жили, можно было почти забыть, что мы в СССР.

В Коктебеле мы сняли комнату в частном секторе рядом с пляжем Союза писателей. В следующие три месяца я провёл на этом пляже немало счастливых часов, сооружая затейливые замки из гальки и песка. У меня появилось несколько новых «лучших друзей». Например, мы познакомились с очень милой девочкой Машей. Я и не подозревал, что это дочь знаменитого писателя Василия Шукшина и известной актрисы Лидии Федосеевой, и был слишком юн, чтобы оценить престижность соседства с советскими знаменитостями, завсегдатаями пляжа. Google говорит мне, что Маша теперь сама сделала карьеру в мире кино и телевидения. Вряд ли она меня помнит. Хотя как можно забыть? Я был определённо неотразим и замки строил лучше всех.


* * *

Моё крымское лето было полно новых впечатлений и открытий. Например, именно там я впервые увидел змею. Здоровенная серая гадюка быстро проскользнула мимо меня по зелёной лужайке, где я собирал цветы к маминому приезду. Я так испугался, что выронил букет и изо всех сил рванул на улицу Десантников к бабушке, где благополучно споткнулся и рассадил об асфальт обе коленки.

Спустя сорок лет шрамы на коленках по-прежнему напоминают мне об этом эпизоде.

А ещё как-то раз я на той же улице играл с приятелем с пляжа. Он нашёл в кустах кусок железной трубы и вполне логично решил, что, если он через неё пописает, это будет ужас как смешно. Он оказался прав: это и правда было ужасно смешно – настолько, что от смеха я описался вместе с ним.

Тем же летом я впервые посмотрел кино на большом экране. Местный кинотеатр показывал «Золотое путешествие Синдбада», английский фильм-сказку по мотивам «Тысячи и одной ночи». Сейчас я, конечно, понимаю, какой это был роскошный подарок судьбы: ведь очень немногие западные фильмы доходили тогда до советских экранов. Но, к сожалению, мой первый опыт кинозрителя оказался не слишком удачным. Все эти гиганты, кентавры и циклопы меня так перепугали, что уже через двадцать минут после начала я стал умолять бабушку отвести меня домой.




Конец ознакомительного фрагмента.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/sergey-grechishkin-21555582/vse-normalno/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Сноски





1


В советское время рассказывать анекдоты, которые служат эпиграфами к главам этой книги, было небезопасно. За это можно было получить до десяти лет по ст. 70 УК РСФСР («антисоветская агитация и пропаганда») и до пяти лет по ст. 190-1 (распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй). С тех пор, разумеется, в России всё существенно изменилось. Сегодня это ст. 282. – Здесь и далее примечания автора.




2


С 1950 по 1981 год имя Сергей прочно удерживало вторую, после Александра, позицию в списке самых популярных в СССР мужских имён. Более 10 % мальчиков, рождённых в эти десятилетия, – Серёжи.




3


Дух времени.




4


На московском диалекте – курица.


Всё нормально Сергей Гречишкин
Всё нормально

Сергей Гречишкин

Тип: электронная книга

Жанр: Биографии и мемуары

Язык: на русском языке

Издательство: Издательство Захаров

Дата публикации: 31.05.2024

Отзывы: Пока нет Добавить отзыв

О книге: Сергей Гречишкин родился и вырос в Ленинграде 1970–80-х годов. Филолог-китаист по образованию, он юношей покинул Советский Союз и с тех пор живёт за границей – в Китае, Франции, Англии и Сингапуре – и работает в инвестиционно-банковской сфере. Эта книга – его воспоминания о советском детстве. В ней – ироничный и серьёзный взгляд современного взрослого человека на солнечное советское детство за железным занавесом, когда обыденным и нормальным казалось то, что сейчас кажется невозможным.

  • Добавить отзыв