Империя. Том 4. Часть 2
Луи-Адольф Тьер
Луи-Адольф Тьер (1797–1877) – политик, премьер-министр во время Июльской монархии, первый президент Третьей республики, историк, писатель – полвека связывают историю Франции с этим именем. Автор фундаментальных исследований «История Французской революции» и «История Консульства и Империи». Эти исследования являются уникальными источниками, так как написаны «по горячим следам» и основаны на оригинальных архивных материалах, к которым Тьер имел доступ в силу своих высоких государственных должностей.
Оба труда представляют собой очень подробную историю Французской революции и эпохи Наполеона I и по сей день цитируются и русскими и европейскими историками. Тем более удивительно, что в полном виде «История Консульства и Империи» в России никогда не издавалась. В 1846–1849 годах вышли только первые четыре тома – «Консульство», которое «Захаров» переиздало в новой литературной редакции в 2012 году. Вторая часть – «Империя» – так и не была издана! «Захаров» предлагает вам впервые на русском языке (с некоторыми сокращениями) – через полтора века после издания во Франции! – это захватывающее чтение в замечательном переводе Ольги Вайнер.
Луи-Адольф Тьер
Империя. Том 4. Часть II
© Ольга Вайнер, 2014
© «Захаров», 2014
LIV
Реставрация Бурбонов
Отъезд Наполеона на остров Эльба избавил Бурбонов от грозного врага, хотя и разгромленного, но всё еще внушавшего страх державам-победительницам. Чудовище, как называли императорское правление, обезглавили, но осталось туловище, и Европу продолжали сотрясать конвульсии его разбросанных останков. Многие войсковые части, рассеянные по Фландрии, Голландии, Вестфалии, Италии, Дофине, Лангедоку и Испании, еще не получали вестей из Парижа или отказывались им верить. Временное правительство спешно направило к ним гонцов с сообщениями о вступлении союзников в Париж, отречении Наполеона и восстановлении Бурбонов на французском троне. Ответов ожидали с некоторой тревогой, ибо временному правительству не хотелось отдавать приказы об осаде Страсбурга, Майнца, Лилля, Антверпена, Флиссингена, Текселя, Гамбурга, Магдебурга, Вюрцбурга, Пальмановы, Венеции, Мантуи, Алессандрии, Генуи, Лериды и Тортосы, а союзникам не хотелось их выполнять. Старых солдат, охранявших эти отдаленные посты под началом энергичных командиров, преданных Наполеону и Франции, не без труда удавалось заставить внять голосу рассудка. Их последние подвиги в 1814 году заслуживают внимания истории и превосходно показывают, в каком состоянии Наполеон оставлял Францию Бурбонам. Мы вкратце расскажем о них.
Антверпен, великолепное детище Империи, хранилище наших военно-морских богатств, оборонял знаменитый Карно. Он навел в крепости порядок, внушив этим гарнизону чувство искренней преданности, и лишил неприятеля всякой надежды завладеть столь ненавистным Англии объектом иначе, чем посредством регулярной и долгой осады. Осаждавшим осталось одно, варварское, средство – бомбардировка. Карно подготовился к ней вместе с адмиралом Миссиесси. Эскадру замаскировали землей, прикрыли склады и наиболее угрожаемые укрепления и затем в течение нескольких дней с героической невозмутимостью переносили беспрерывный град бомб и снарядов, стараясь тотчас тушить занимавшиеся там и тут пожары. Исчерпав боеприпасы, осаждавшие перешли к простой блокаде, а Карно, располагавший достаточным запасом продовольствия, недвусмысленно давал понять, что ни его терпение, ни его мужество истощить не удастся.
Действующих войск, запертых в Антверпене, очень недоставало генералу Мезону, который располагал для защиты Фландрии только 6 тысячами человек. Среди оставшихся в Антверпене войск имелась превосходная дивизия Молодой гвардии, включавшая четыре тысячи пехотинцев и несколько сотен конников. Она могла быть весьма ему полезна в обороне границы, и теперь Карно и Мезон изыскивали способы переправить ее через полчища неприятелей.
Наскоро забросив в Берген-оп-Зом, Остенде, Дюнкерк, Валансьен, Мобёж, Конде и Лилль несколько батальонов и продовольственные припасы, Мезон передвигался с 5–6 тысячами солдат между крепостями, высвобождая то одну, то другую, уничтожая разрозненные неприятельские соединения и расставляя ловушки 50-тысячной армии принца Саксен-Веймарского, которому никак не удавалось выбить французского генерала из лабиринта крепостей.
Пока Мезон демонстрировал подобные чудеса отваги и энергии, многие из наших комендантов покрывали себя славой, отражая с горсткой солдат мощные атаки. Когда принц Саксен-Веймарский атаковал Мобёж, его артиллерию разбили, солдат оттеснили от укреплений и атака самым унизительным образом провалилась.
Выискивая способ подтянуть к себе дивизию Роге, Мезон не упустил представившейся в результате неудачной атаки на Мобёж возможности выдвинуться на Антверпен через неприятельские полки. Объединив 6 тысяч пехотинцев дивизий Барруа и Солиньяка с 1100 конниками дивизии Кастекса, он выдвинулся из Лилля как бы для оказания помощи Мобёжу, опрокинул занимавшие Куртре подразделения и для виду погнался за ними к Брюсселю, а затем резко повернул к Генту, захватил его и встал перед городом, поджидая Роге. Вовремя уведомленный Карно выпустил из Антверпена дивизию Роге, которая и присоединилась к Мезону в Генте, доставив ему подкрепление в 5 тысяч человек всех родов войск.
Многочисленные колонны неприятеля отвлеклись от блокады крепостей и двинулись на Мезона, в том числе и принц Саксен-Веймарский, который намеревался отрезать французам путь к отступлению, бросив на это 30 тысяч человек. Генерал не стал терять ни минуты, возвратился к Куртре, прорвался через корпус Тильмана, уничтожив и захватив около 1200 человек, и по окончании шестидневной экспедиции вернулся в Лилль с победой, сформировав небольшую армию, исполненную бодрости и готовую возобновить набеги, столь хорошо ей удававшиеся. В таком положении Мезона и застали известия из Парижа. Коль скоро так распорядилась судьба, он принял ее приговор, известил войска о свершившихся во Франции событиях и предложил своим солдатам принять перемены. Все его генералы единодушно примкнули к этой позиции.
В то время как армия во Фландрии присоединилась к новому правительству, Карно, при всем его отвращении к Бурбонам, не мог не придерживаться поведения доброго гражданина. Он понимал, что во Франции теперь возможно только правление Бурбонов и нужно подчиниться обстоятельствам и принять их. Но помимо признания монархии оставался еще долг перед Францией, и хотя Карно отворил ворота Антверпена посланцам старой династии, у него не было причин сдавать город неприятелю. Когда Бернадотт сообщил Карно о событиях в Париже и потребовал сдать Антверпен союзникам, тот отвечал, что не имеет еще достаточно подтверждений случившемуся и в любом случае сдаст ключи от крепости только представителям короля Франции. Спустя несколько дней, когда в случившемся сомнений уже не осталось, Карно известил о событиях гарнизон, обязал солдат надеть белые кокарды и продолжал держать ворота запертыми до получения приказов от Людовика XVIII.
В то время как на Шельде и Рейне французские генералы выказали и патриотизм, и благоразумие, в Вестфалии маршал Даву проявлял подлинные чудеса преданности и твердости, сохраняя в неприкосновенности вверенную ему позицию. Как мы помним, Даву во главе одного армейского корпуса оказался осажденным в Гамбурге. Когда после поражения в Лейпцигском сражении к нему не присоединился ни дрезденский, ни какой-либо другой гарнизон, Даву основательно закрепился в Гамбурге и исполнился решимости обороняться против солдат всей Европы, дабы сберечь важный пост, представлявший собой ценный залог для переговоров о будущем мире, связь с Данией и резерв снаряжения.
Будучи с ноября 1813 года лишен всякого сообщения с Францией, Даву оставался непоколебим и решил держаться, пока у него имелись солдаты, боеприпасы и продовольствие. В конце ноября он получил наполовину зашифрованное сообщение, которое предписывало ему выдвигаться, если возможно, на помощь Голландии, а в противном случае оставаться в Гамбурге, охранять крепость и занимать ею как можно больше неприятелей. Поскольку все дороги в Голландию и Францию были перерезаны, Даву принял решение остаться.
Маршал располагал 40 тысячами человек всех родов войск, которые превратились под его руководством в превосходных солдат, однако из их числа следовало вычесть 7–8 тысяч больных. Даву запасся продовольствием и боеприпасами и, согласно приказам Наполеона, окружил Гамбург, Харбург и острова на Эльбе обширной оборонительной системой земляных укреплений, частоколов и наскоро восстановленных бастионов, для сокрушения которой понадобились бы 100 тысяч человек и искусные инженеры. Затем маршал приступил к обороне и в нескольких боях уничтожил 7–8 тысяч человек генерала Беннигсена, который в конце концов оставил его в покое. Так Даву провел зиму 1813–1814 годов, не получая известий от французского правительства, но получая многочисленные известия от неприятеля – одни ложные, другие правдивые и мучительные, – не считаясь ни с теми ни с другими и решив сопротивляться до тех пор, пока против него не обернется вся Европа.
В таком положении, осаждаемый русской и германской армиями, Даву продержался восемь месяцев. В первых числах апреля Беннигсен уведомил его через датчан о событиях в Париже и потребовал открыть ворота. В ответ маршал сослался на статью декрета об осажденных крепостях, запрещавшую верить слухам, исходившим от неприятеля, и добавил, что его государь, возможно, и потерпел поражение, но поражение не освобождает человека чести от обязательств. Тогда Беннигсен скомандовал новую атаку, которая была исполнена под белым знаменем и от имени Бурбонов. Даву обстрелял белое знамя вместе с русским и опрокинул осаждавших, нанеся им значительные потери.
Потерпев неудачу, Беннигсен вновь прибег к переговорам, по-прежнему через датчан, наших бывших союзников. Маршал от переговоров не отказался и предложил послать во Францию генерала Делькамбра, пообещав признать его донесения достоверными и сообразовать с ними свое поведение. Беннигсен согласился, но при условии, что ему немедленно сдадут одно из важных укреплений Гамбурга. Маршал ответил отказом.
Наконец в город прибыл с официальным уведомлением временного правительства представитель, оказавшийся родственником маршала. И только тогда, 28 апреля, Даву собрал свою армию, составлявшую еще 30 тысяч здоровых, отлично вооруженных солдат, объявил им о реставрации Бурбонов, приказал надеть белые кокарды и заявил, что сдаст крепость только по приказу Людовика XVIII, что встретило всеобщее одобрение и рукоплескания. Памятная оборона Даву сохранила ценный объект, спасла для Франции 30 тысяч человек, множество снаряжения и честь знамени.
В Италии принц Евгений оказывал доблестное сопротивление маршалу Беллегарду и упорно отказывался от союзнических предложений, поступавших к нему через баварского короля, его тестя. Евгений держался успешно, пока с тыла его не захватил Мюрат; тогда он откомандировал дивизию Мокюна, дабы помешать неаполитанцам переправиться через По. Доблестный Мокюн опрокидывал неаполитанцев всякий раз, как они появлялись одни или в компании с австрийцами, и сдерживал их до тех пор, пока в Милан не пришли достоверные известия о событиях в Париже. Тогда Евгений вступил в переговоры с Беллегардом и 16 апреля подписал перемирие на следующих условиях. Разбросанные по различным областям Италии французские войска возвращаются во Францию с воинскими почестями и забирают свое снаряжение. Итальянская армия под командованием принца Евгения остается на По и продолжает охранять крепости до тех пор, пока державы коалиции не определят участь Италии.
После подписания перемирия благородный принц, превратившись, в силу необычайных обстоятельств того времени, в принца иностранного, но не перестав быть французским солдатом, обратился с трогательными прощальными словами к армии, с которой ему предстояло расстаться навсегда, приняв от нее в ответ выразительные свидетельства привязанности и сожаления. Затем французская армия под командованием генерала Гренье направилась к Альпам, подбирая по пути гарнизоны, оставлявшие итальянские крепости, и испытывая грусть, ибо навсегда покидала края, где ей удалось, пролив немало крови, обрести великую славу.
В Дофине маршал Ожеро, не сумев отстоять ни Франш-Конте, ни Лион, ни собственную честь, отступил на Изер, а генерал Маршан, многим лучше оборонявший Женеву и Шамбери, отступил на Гренобль. Весть о капитуляции Парижа вскоре достигла и этой части Франции, и после подписания местного перемирия военным действиям был положен конец.
Совсем иначе, по причине отдаленности и численности войск, обстояли дела у подножия Пиренеев, и, уже после того как пушки смолкли повсюду, в этих краях состоялось кровопролитное сражение.
Как мы знаем, свои лучшие войска маршал Сюше отправил к Ожеро, который так и не сумел ими воспользоваться. С немногими оставшимися частями Сюше держался перед Фигерасом, пытаясь вернуть гарнизоны из Каталонии в обмен на Фердинанда VII. Однако испанцы остались глухи к его предложениям, и в конце концов, по приказу Наполеона, Сюше отпустил Фердинанда VII, а относительно исполнения Валансейского договора был вынужден положиться на ненадежное слово нового испанского короля и великодушие испанцев, весьма уменьшившееся от ненависти, которую они к нам питали. Затем Сюше вернулся во Францию, решив присоединиться к Сульту, если события доставят к тому средство и время.
Маршал Сульт после сражения при Ортезе отошел на Тулузу, надеясь увлечь за собой Веллингтона и посредством отходного маневра прикрыть Бордо. Однако Веллингтон не стал гнаться за противником, захватил Бордо, впустил в город Бурбонов и только после этого пустился в погоню за Сультом левым берегом Гаронны.
Английский генерал располагал 60 тысячами человек, в том числе воодушевленными победой испанцами и португальцами, под влиянием успеха и примера английских солдат почти сравнявшимися с ними. Сульт же располагал только 36 тысячами солдат, хотя и превосходных и исполненных подлинно патриотических чувств. К сожалению, сам маршал в ту минуту утратил веру в себя и в фортуну. Он отступил на Тулузу и закрепился на позиции.
Занятая Сультом позиция была весьма выгодной. Гаронна, протекающая поначалу перпендикулярно Пиренеям, у Тулузы резко поворачивает вправо и затем до самого моря течет почти параллельно горам. Хотя неприятель уже перешел через Гаронну и в большей степени угрожал правому, нежели левому берегу, Сульт намеревался оборонять Тулузу на обоих берегах. На левом берегу, перед предместьем Сен-Сиприен, он возвел ряд земляных бастионов и частокол, упиравшийся обеими оконечностями в реку. Вторую и почти неодолимую преграду представляла собой стена предместья, снабженная бойницами, фланкированная башнями и вооруженная артиллерией. Если бы неприятель прорвался в Сен-Сиприен, ему осталось бы только пройти по каменному мосту из предместья в город. Однако, взорвав мост, неприятеля можно было запереть на левом берегу, нанеся большие потери. И потому, чтобы обратить в прах все усилия британской армии, тут требовалась всего одна хорошая дивизия.
Представлялось маловероятным, что главную атаку направят на левый берег, где можно было захватить только предместье; куда больше следовало опасаться атаки на правом берегу, где возможной добычей становился сам город. Но и с этой стороны подступиться к городу было трудно. Южный канал, окружавший Тулузу и соединявшийся с Гаронной ниже по течению, представлял первую линию обороны, позади которой имелась еще городская ограда. Берега канала были тщательно укреплены; мосты через канал прикрыты укреплениями и заминированы. Вся северная часть Тулузы прикрывалась каналом, а с востока и юга позиция была еще сильнее, ибо перед каналом располагалась линия высот, простиравшихся от Лапюжада до Кальвине и повсюду увенчанных редутами и артиллерией. На высотах Сульт и расположил свои основные силы.
На левом берегу, в Сен-Сиприене, он поставил дивизию Марансена из корпуса генерала Рейля, а основную часть армии построил на правом берегу. Дивизия Даррико из корпуса Друэ д’Эрлона, разместившись за каналом у моста Матабье, обороняла город с севера. Дивизия д’Арманьяка из того же корпуса занимала пространство между каналом и высотами. Дивизии Ариспа и Виллата из корпуса Клозеля занимали высоты. И наконец, в резерве за высотами располагалась дивизия Топена, составлявшая остаток корпуса Рейля.
Веллингтон решил дать сражение утром 10 апреля. Генералу Хиллу с дивизиями Мюррея, Стюарта и Морильо он поручил атаковать французов на левом берегу Гаронны перед предместьем Сен-Сиприен. Выделив для этой второстепенной операции более чем достаточные силы, остальную армию он передвинул на правый берег. Генералу Пиктону с шотландской дивизией предстояло форсировать канал к северу от города, а легкой дивизии Олтона назначалось связать эту атаку с атакой испанцев на высоты Лапюжада. Маршал Бересфорд с дивизиями Клинтона и Коула должен был выдвинуться вдоль высот с севера на юг, захватить Кальвине и появиться перед предместьем Сен-Мишель. При нем находилась значительная часть британской конницы.
Утром 10 апреля Хилл атаковал дивизию Марансена на левом берегу перед Сен-Сиприеном, но двигался осторожно, ибо решающая атака должна была развернуться в другом месте. Он столкнулся с сильным сопротивлением и понял, что дальнейшее развитие атаки будет непростым. На правом берегу, на настоящем театре сражения, Пиктон отважно приблизился к каналу. Берега канала обороняла дивизия доблестного Даррико, бывшего полковника 32-го, прославившегося в Дюренштейне и в Испании. Искусно расставив солдат на линии обороны и подавая им личный пример, генерал в течение нескольких часов противостоял всем атакам англичан и усеял берега канала убитыми и ранеными шотландцами. Тем временем генерал Фрейр с испанцами пытался захватить высоты Лапюжада, расположенные неподалеку. Испанцы смело выдвинулись к укреплениям, навстречу ожесточенному артиллерийскому и ружейному огню. Но их и с левого фланга атаковал генерал д’Арманьяк, они не устояли против двойной атаки и оставили участок, понеся большие потери. К югу от города англичане потеряли почти три тысячи человек и были оттеснены – как на левом берегу, так и на правом, как у канала, так и перед высотами Лапюжада.
В эту минуту Бересфорд предоставил французскому генералу счастливую возможность окончить бой решающей победой. Выдвигаясь с севера на юг вдоль высот, прикрывавших нашу позицию с востока, маршал осуществлял у нас на виду чрезвычайно опасное, но необходимое фланговое движение, ибо ему обязательно требовалось продвинуться на юг, чтобы подойти к Тулузе. Если бы в ту минуту он подвергся массовой атаке, то был бы неизбежно сброшен в топкое русло реки Эрсе, протекавшей параллельно линии высот. Клозель, Арисп и Топен убеждали главнокомандующего не упускать случая и бросить во фланг дерзкому Бересфорду крупные силы. Сульт колебался больше двух часов и решился остановить Бересфорда только тогда, когда тот уже перестал подставлять свой фланг, перестроился и фронтом надвигался на Кальвине на нашем крайнем правом фланге. Дивизия Топена, выдвинутая слишком поздно, потеряла опору на деревню, в которой могла долго обороняться, стремительно атаковала неприятеля, была встречена с присущей англичанам мощью и в самую важную минуту потеряла своего генерала. Несколько мгновений солдаты оставались без руководства, и англичане, воспользовавшись затруднением, завладели редутами Кальвине. Напрасно мы пытались их отбить. Арисп был выведен из строя, а Бересфорд, перейдя через линию высот, появился к югу от города. Французы в беспорядке отступили, но, к счастью, капитан гренадеров 118-го Ларузьер, собрав свою роту за земляным валом у канала, накрыл англичан огнем в упор, остановил их и дал дивизии д’Арманьяка время воссоединиться. На том неприятелю и пришлось остановить свои атаки. Однако, хотя на всей остальной линии англичане отошли, позиция, будучи обойдена с юга, уже не подлежала обороне.
Сульт был уверен, что при отступлении на Каркассон сумеет присоединить Сюше и они вместе образуют такую силу, против которой осторожный Веллингтон окажется беспомощен. Поэтому он принял благоразумное решение пройти через Тулузу и отступить на Вильфранш. Он вывел из строя около 5 тысяч англичан, а сам потерял 3500 солдат. Испанская армия была, как всегда, неудачлива, но вела себя героически.
Наконец известия о событиях в Париже дошли и до тех мест. Проявив чуть больше проворства, временное правительство могло бы сохранить жизнь 8 тысяч храбрецов, принесенных в жертву ради дела, уже решенного в другом месте, но отправить эмиссара сражавшимся у подножия Пиренеев армиям догадались только 8 апреля. Талейран выбрал для этой миссии Сен-Симона, дав ему в сопровождение английского офицера, дабы их без задержек пропустили через ряды неприятельской армии. Но офицер, призванный сослужить французу службу при английских войсках, сделал его подозрительным для войск французских, которым всюду виделись изменники. В Орлеане и Монтобане Сен-Симона задержали французы, а в Тулузе – англичане, и до лагеря Сульта он сумел добраться только 14 апреля. Между тем маршал нашел в Вильфранше неприступную позицию, дожидался на ней Каталонской армии и льстил себя надеждой вскоре одержать реванш. Прибытие Сен-Симона причинило Сульту все возможные неудовольствия, ибо, помимо того что сообщал ужасные новости, Сен-Симон останавливал маршала в минуту, когда победа начинала казаться возможной. Сульт всеми способами отказывался принимать доставленные ему из Парижа известия и даже намеревался задержать Сен-Симона, вообразив, что сообщение может оказаться ловушкой неприятеля. Но тому удалось скрыться и добраться до лагеря Сюше, который признал достоверность сообщений и согласился повиноваться приказам временного правительства при условии окончательного их подтверждения. Подтверждение вскоре прибыло, и военные действия между французскими маршалами и неприятельскими силами были приостановлены посредством заключения местного перемирия, так же, как и в других местах.
Так окончилось, от Антверпена до Гамбурга, от Гамбурга до Милана и от Милана до Тулузы упорное сопротивление, которое наши солдаты, разбросанные по всей Европе, не переставали оказывать европейской коалиции. Теперь новое правительство, избавившись от Наполеона, избавилось и от его соратников.
Графа д’Артуа, вступившего в Париж двумя-тремя днями ранее (12 апреля), словно подхватил круговорот, способный вскружить и куда более крепкую голову. Водворившись в Тюильри и не помня себя от радости, что очутился в подобном месте, он хотел сообщить свое удовольствие всем на свете и с готовностью заверял сторонников Империи, что для них ничего не переменится, а эмигрантов, возвращавшихся из двадцатипятилетнего изгнания, – что они получат полное удовлетворение, если проявят немного терпения. Но уже в первые дни граф мог заметить, что одними благими словами всех трудностей положения не преодолеть. Ему потребовались адъютанты, а откуда он мог их взять? Прибывшие с ним из-за границы и сбежавшиеся со всех уголков страны друзья рассчитывали, что им приберегут хотя бы места при королевских особах, если все высшие политические должности отдадут чиновникам Империи. Но адъютантов можно было брать только из среды военных, а военных можно было найти только в императорской армии.
Верно оценив истинное положение вещей, Витроль посоветовал графу д’Артуа выбрать адъютантов из числа выдающихся офицеров Империи. Граф последовал его совету и взял в адъютанты Нансути и Лористона, пользовавшихся уважением в армии и близких старой знати. Их назначение вызвало сильное неудовольствие друзей графа и горячие упреки в адрес Витроля и тотчас обнаружило, как люди старого и нового режимов, собравшись вокруг Бурбонов, будут относиться друг к другу.
Графу д’Артуа следовало безотлагательно заняться и другим важным делом, которое невозможно было уладить уговорами: определиться с титулом, необходимым для управления страной. Сам собою напрашивался титул генерального королевского наместника, осуществляющего королевскую власть в отсутствие короля. Но как облечься им без согласия Сената, который оставался единственной признанной властью, после низложения Наполеона держался в стороне, не присутствовал на последних церемониях и всем своим поведением давал понять, что не наделит королевской властью ни графа д’Артуа, ни самого короля без официального обязательства с их стороны в отношении Конституции? Непросто было растолковать эту трудность графу д’Артуа и его друзьям, ибо им казалось, что само присутствие законного государя или его представителя упраздняет всякую иную власть, и они еще не привыкли к мысли, что помимо королевского права существует право нации. Витроль, служивший посредником при временном правительстве, понимал, что к этому обстоятельству нельзя относиться легкомысленно, и дал это понять и своему господину.
Настроенный поначалу благодушно, граф д’Артуа заявил, что нужно принять от Сената инвеституру на как можно более благоприятных условиях, поскорее завладеть королевской властью и осуществлять ее как можно лучше до прибытия Людовика XVIII, который и рассудит, что делать. Самозваные советники графа, видя его склонность подчиниться, не осмелились сопротивляться дольше и посоветовали уступить, смягчив, однако, обязательство, которого Сенат требовал от графа, и признав только общие основы будущей конституции.
Тем временем император Александр, узнав о трудностях, воздвигаемых советом графа д’Артуа условиям Сената, поручил Нессельроде повидаться с Витролем и дать ему знать о намерениях государей-союзников. Утром 14 апреля, в то время как Сенат должен был собраться, Нессельроде провел с Витролем ясную и поучительную беседу. Русский министр заявил от имени своего повелителя и государей-союзников, что Сенату обязаны и низложением Наполеона, и возвращением Бурбонов; что без него не нашлось бы властей для ведения переговоров; что при всех нападках на него Сенат заключает в себе самых просвещенных жителей страны; что эмигрантам, не знакомым с Францией, Европой и нынешним веком, не удастся подчинить себе столь грозную нацию и им следует подчиниться условиям Сената, в которых нет ничего неразумного; что в настоящую минуту существуют только две реальных силы: армия Наполеона и 200 тысяч штыков государей-союзников; что армия Наполеона хочет только короля Римского, а 200 тысяч штыков союзников не станут устраивать 18 брюмера против Сената, а скорее постараются этому помешать; что таково принятое решение и ему поручено не обсуждать его, а только объявить.
Витроль, как бывало и прежде, удалился возмущенный иностранным давлением, за которым сам прежде отправлялся в Труа, и донес до своего хозяина сообщения, которые ему поручили передать. На безумца Александра, как тогда называли императора России, сильно вознегодовали и с вынужденной покорностью стали ждать решения Сената.
Сенат, собравшийся в тот же день, принял следующую резолюцию, которая сделала честь его твердости и уже не могла вызвать никаких насмешек.
«По предложению временного правительства и докладу особой комиссии из семи членов Сенат наделяет Его Королевское Высочество монсиньора графа д’Артуа правом временно управлять Францией под титулом Генерального наместника Королевства, пока Луи-Станислав-Ксавье, призванный на Французский Трон, не признает Конституционную хартию.
Сенат постановляет, что декрет от сего дня будет вечером представлен Его Королевскому Высочеству монсиньору графу д’Артуа всем корпусом Сената.
Принято в Париже 14 апреля».
Вернувшись в Тюильри, Талейран встретился с Витролем и, небрежно бросив на стол текст сенатской резолюции, сказал, что придется им удовольствоваться, а вечером Сенат сам придет к графу д’Артуа за его решением. Теперь Витроль нашел принца не столь сговорчивым, как накануне. Горделивая четкость заявления сенаторов, наделявших его временной и обусловленной властью, исполнила графа д’Артуа гнева. Он резко оттолкнул от себя документ и вскричал, что ему нет дела до господ сенаторов, он их знать не знает, не станет принимать и сделается генеральным наместником в силу права, а не в силу их декларации. Так граф, днем проявлявший куда больше благоразумия, чем его друзья, ныне его утратил. Но необходимость, победившая друзей графа д’Артуа, победила и его самого: 14 апреля он не сделался сильнее, чем был 12-го, у него по-прежнему не было армии, послушной Наполеону, Национальной гвардии, послушной Сенату, и иностранных солдат, послушных императору Александру. Перечитав декларацию, несколько смягчили обязательства, но оставили в целости суть вещей, а сутью являлось то, что монарх призывается нацией на трон при условии предоставления гарантий, получивших впоследствии наименование Конституционной хартии 1814 года, то есть при условии признания монархом наиболее почетных завоеваний Французской революции.
В восемь часов вечера Сенат появился в Тюильри во главе с президентом Талейраном. Талейран приблизился к графу д’Артуа, опираясь, по обыкновению, на трость, и зачитал, склонив голову к плечу, речь, в которой объяснял, но отнюдь не извинял поведение Сената, ибо оно не нуждалось в извинениях.
«Сенат поддерживает возвращение Вашего августейшего Дома на французский трон. Будучи научены настоящим и прошлым, Сенат и нация желают навеки упрочить королевскую власть посредством справедливого разделения полномочий и общественной свободы, единственными гарантиями всеобщего благосостояния и пользы.
Будучи убежден в том, что принципы Конституции близки Вашему сердцу, Сенат наделяет Вас до прибытия Вашего августейшего брата Короля титулом Генерального наместника Королевства.
Монсиньор, Сенат, вынужденный при исполнении обязанностей сохранять внешнее спокойствие в минуту общественного ликования, от того не менее проникнут всеобщими чувствами. Ваше Королевское Высочество сумеет прочесть в наших сердцах через саму сдержанность наших слов…»
К этим твердым и почтительным речам Талейран присоединил заверения в преданности, бывшие тогда у всех на устах.
В ответ граф д’Артуа произнес небольшую речь, заготовленную заранее. «Господа, – сказал он, – я ознакомился с конституционным актом, который призывает на французский трон моего августейшего брата короля. Я не получал от него права принимать Конституцию, но мне известны его чувства и принципы, и я без опаски заверяю от его имени, что он примет ее основы…»
После этого открыто высказанного обязательства он перечислил и сами основы: разделение властей, разделение управления между королем и палатами, ответственность министров, свобода прессы, свобода личности, свобода культов, несменяемость судей, неприкосновенность государственного долга и сохранение продаж национального имущества, Почетный легион, сохранение званий и пожалований армии, забвение предшествующих голосований и актов.
«Надеюсь, – добавил граф, – что перечисленные условия вас удовлетворяют и заключают все гарантии свободы и покоя во Франции».
Эта краткая речь имела успех, и воодушевленный им граф д’Артуа с удовольствием обратился к Сенату, а затем и к отдельным сенаторам, с которыми дружески побеседовал. Один из них не удержался даже от восклицания: «О да, в ваших жилах точно течет кровь Генриха IV!» «Его кровь и впрямь течет в моих жилах, – отвечал граф. – Желал бы я иметь его таланты, но за неимением таковых обхожусь его сердцем и любовью к Франции». Эти слова вызвали горячие возгласы одобрения, и казалось, Сенат и граф д’Артуа пришли к совершенному взаимному примирению.
Граф добился полного успеха и был чрезвычайно доволен. Необходимость предстать перед великим собранием самых выдающихся граждан Франции внушала ему некоторую робость, а потому теперь он пребывал в восхищении, что так удачно вышел из положения, и, казалось, забыл свой недавний гнев. «Право слово, – говорил он близким, – обязательство взято, придется честно его выполнять, а потом, когда через несколько лет станет ясно, что дело не идет, посмотрим, что можно будет сделать, чтобы устроить всё по-другому». С этой минуты граф мог считать себя законным обладателем королевской власти, весьма ловко справившимся с одной из серьезнейших трудностей положения.
Поскольку графу д’Артуа была пожалована королевская власть, следовало положить конец существованию временного правительства, не удаляя, однако, ни людей, его составлявших, ни их влияния. Было бы неблагодарностью и очевидной неосторожностью отдаляться от них слишком быстро и внезапно. Наилучшим средством соблюсти все приличия являлось превращение временного правительства в совет графа д’Артуа, ибо граф не мог обойтись без совета, даже если бы был лучше осведомлен о людях и положении дел. Так временное правительство было превращено в правительственный совет, обсуждавший с графом государственные дела. Министры, в большинстве своем уже выбранные, а некоторые из них и вполне достойные управлять Францией в любые времена, стали министрами короля, пока Людовик XVIII не утвердит их после возвращения во Францию.
Среди назначений фигурировали эмигранты, считавшие правление Бурбонов не только собственным триумфом, но и собственным достоянием. Некоторые из них уже прибыли из Англии и провинций и теснились вокруг графа, который ограничился тем, что составил из них в некотором роде собственную клиентелу, не имея возможности наделить их должностями в управлении государством. Дворец Тюильри постепенно наполнялся людьми, которые сначала напоминали, что сделали то-то и то-то или получали те или иные поручения, по их словам, весьма опасные, а затем предлагали себя для оказания новых и каких угодно услуг. Одни предлагали отправиться в департаменты, чтобы удалить строптивых префектов и супрефектов Империи, или погнаться за членами семьи Бонапартов и отнять у них богатства, которые те, по слухам, увезли. Некоторые предлагали даже, если угодно, избавить Францию от тирана, который хоть и низвергнут с трона, никогда не оставит страну в покое, если оставить его в живых. Не вникая в предложения угодников, граф д’Артуа принимал всех, не оспаривая ничьих мнимых услуг, и соглашался с предложениями, заботясь лишь о том, чтобы отослать всех довольными. Он одинаково обходился как с почтенными роялистами, не запятнавшими себя злодеяниями, так и с людьми, замешанными в преступлениях во время гражданской войны. Всем без исключения он говорил, что надо набраться терпения; что всякий в свое время получит награду за свои дела; что пока он вынужден окружить себя людьми Бонапарта, также оказавшими кое-какие услуги; что придет и время роялистов, не напрасно страдавших и ожидавших целых двадцать пять лет.
Будучи неспособным сознательно желать зла, но оставаясь способным его допускать, граф д’Артуа с первых дней сделался центром двух правительств. Одно из них, законное, состояло из бывших чиновников Империи. Другое же, неузаконенное (и можно было бы сказать, подпольное, если бы оно не было всем известно) состояло из роялистов, которых подавляли во времена Революции и уничтожали во времена Империи. Одни из них честно участвовали в гражданской войне, другие подхватили все пороки, ею порожденные. Граф метался между теми и другими, угождая всем, мечтая всех примирить и извлечь из ситуации пользу для дела. Подобной двойственной роли не выдержал бы и человек, куда более твердый и благоразумный, нежели граф д’Артуа.
Между тем состояние Франции было плачевным, и требовалось срочно его исправлять. Франш-Конте, Эльзас, Лотарингия, Шампань, Бургундия и Фландрия были разорены. Неприятельские войска, особенно прусские, творили бесчинства, в каких никогда не бывали виновны французские армии, хоть и совершавшие нередко прискорбные жестокости в завоеванных странах, но не опускавшиеся до такой степени. Монархи в Париже добросовестно предписывали соблюдать дисциплину и человечность, но офицеры на местах считали, что подобным приказам можно не повиноваться, неповиновение в любом случае останется неизвестным и безнаказанным, и не отказывали ни в чем ни себе, ни солдатам. В Шампани, где союзники выступали наиболее активно, были сожжены деревни, население разбежалось, сообщение было прервано, мосты перерезаны, дороги разбиты и завалены трупами. Исполненные ярости крестьяне безжалостно истребляли иностранных солдат, попадавшихся под руку. Императорские власти были заменены лицами, которые сами предложили свои услуги или нашлись на местах и хотели только посредством вымогательства, предпочитаемого, однако, грабежу, забрать у страны всё, в чем нуждался неприятель.
Подобная скорбная картина усугублялась другой, способной внушить самую горячую тревогу. Французские войска, принимавшие в войне активное участие, находились в непосредственной близости от войск союзников. На смену первому чувству удовлетворения от окончания смертоубийственной войны пришли сожаления, а последние весьма скоро обратились в яростный гнев против изменников, которым вменяли в вину поражение. Французы были недалеки от того, чтобы вновь наброситься на неприятеля, и не покорялись этому желанию только из-за дезертирства, распространившегося повсеместно. Дороги были полны военных, расходившихся группами, с оружием, обозами и лошадьми. Возникала угроза либо вовсе лишиться солдат, либо получить солдат слишком рьяных и готовых стихийно возобновить войну.
В провинциях, которых вторжение не коснулось, неуверенные в завтрашнем дне и встревоженные власти, боявшиеся слишком рано покинуть Наполеона или слишком поздно примкнуть к Бурбонам, вели себя нерешительно и были неспособны сдержать волнение населения. В центре Франции, в краях обыкновенно спокойных, опасность оставалась небольшой. Но в Вандее, на Юге и всюду, где роялисты и революционеры оказывались вместе, слабость властей порождала подлинную опасность.
При виде затруднений всякого правительства, возникшего из революции, испытываешь страх, и кажется, что оно не сможет удержаться без чудесного гения. Но в гении нужды нет, потому что вначале правительствам споспешествует своего рода всеобщая добрая воля, и судить о них надлежит по тому, насколько благоразумны они будут позднее, когда самые трудные минуты окажутся позади.
Прежде всего в провинции отправили чрезвычайных уполномоченных, которым было поручено донести до жителей акты Сената. Поручалось ознакомить население с актами, а затем заставить принять и исполнить, освободить заключенных священников и роялистов, положить конец притеснениям, проистекавшим от конскрипции, внимательно изучить местные власти, префектов, супрефектов и мэрии и присоединить их к делу Бурбонов или низложить. Комиссаров выбрали в целях примирения и дали им весьма благоразумные инструкции. Назначения были произведены из людей Бонапарта (так называли чиновников, научившихся ведению дел под руководством Наполеона и сумевших вовремя его покинуть) и дворян умеренных и доброжелательных, каковыми обычно бывают все при первой радости победы. Уполномоченные отправились в путь немедленно, дабы донести до департаментов добрую весть о возвращении Бурбонов, мире и конституционной свободе.
Затем поспешили разослать по расположениям армию, которую Наполеон сосредоточил вокруг Фонтенбло, и сменить внушавших опасения командиров. Императорскую гвардию, которая одним своим присутствием формировала грозный очаг, разбросали по департаментам, где ее настроения не могли представлять опасности. Старую гвардию оставили в Фонтенбло, а Молодую отправили в Орлеан. Кавалерию гвардии расквартировали в Бурже, Сомюре и Анжере, артиллерию – в Вандоме. Печально знаменитый 6-й корпус, отрекшийся от императора, расквартировали в Руане и окрестностях. Корпус Удино (7-й), состоявший большей частью из войск, подтянутых из Испании, был направлен на Эврё вместе с кавалерией Келлермана. Одиннадцатый корпус, корпус Макдональда, отправили вместе с кавалерией Мило в Шартр. Оставшихся поляков собрали в Сен-Дени, с тем чтобы передать в распоряжение императора России. С теми же намерениями собрали в Дижоне хорватов, дабы возвратить их Шварценбергу, а в Сен-Жермене бельгийцев, дабы вернуть их принцу Оранскому. При таких расположениях уже не следовало опасаться столкновений между французскими и иностранными войсками.
Генерал Мезон, заслуживший уважение своим поведением во время Бельгийской кампании и твердостью, с какой поддерживал дисциплину, был оставлен во главе своей армии во Фландрии. Маршал Даву прослыл упорным приверженцем Империи. Его сопротивление в Гамбурге приводило в отчаяние государей-союзников; его имя внушало трепет всем врагам Франции в Германии;
он без колебаний обстрелял белое знамя, потому что его показали рядом с русским знаменем, и его подвиги сделали его неприемлемым для нового правительства. На смену ему в Гамбург отправили генерала Жерара. Генералу Гренье позволили привести Итальянскую армию, ничего не предписав в его отношении, а Ожеро разрешили командовать в мирное время войсками Дофине, которыми он столь дурно командовал во время войны, но которые по крайней мере не намеревался вернуть Наполеону. Наконец, в отношении маршалов Сульта и Сюше решение было вынесено под впечатлением последних полученных донесений. Согласно этим донесениям Сюше выказывал спокойствие и умеренность, а Сульт – строптивость, враждебность и безмерную привязанность к Империи. Последнему предписали уступить командование Сюше, который в результате объединил под своим началом бывшие армии Арагона и Кастилии.
Приняв срочные меры в отношении армии, оставалось сделать еще одно важное дело: высказаться на предмет конскрипции – установления необходимого, но в то время всем ненавистного. Несмотря на неосторожные обещания принцев, приняли разумное решение ничего пока не постановлять и оставить все важнейшие вопросы на усмотрение ныне отсутствовавшего короля. Однако, поскольку следовало определиться с дезертирством, решили, что конскрипты 1815 года, призванные в 1814-м по императорскому обыкновению проводить конскрипцию на год вперед, могут остаться дома, если еще не присоединились к войскам, или же вернуться домой, если уже покинули свои коммуны. Это было своего рода узаконивание уже свершившегося факта. В любом случае возвращение пленных и гарнизонов Италии, Испании, Германии, России и Англии должно было доставить армии гораздо больше превосходных солдат, чем Франция была в состоянии содержать.
Финансы представляли одну из главных трудностей нового правительства. Наполеон в последние дни правления одалживал казне деньги, беря их из личных сбережений. Из 150 миллионов, которые он сэкономил с различных цивильных листов, в январе 1814 года у него оставалось 18 миллионов, из них 10 миллионов отняли у Марии Луизы. В Тюильри привезли фургоны с этими миллионами как часть возвращаемого государственного имущества, которым захотели почтить графа д’Артуа.
Когда об этом узнал министр финансов барон Луи, он был возмущен в высочайшей степени. Это был пылкий человек высочайшего ума, с высотой и глубиной воззрений он соединял страстную любовь к порядку. Барон Луи с готовностью примкнул к Бурбонам, но не из соответствия своих чувств эмигрантским, а из искреннего желания разумной свободы, которой ожидал от них. Несмотря на преданность новому правительству, он был охвачен гневом из-за свершившегося беззакония. Собрав основных членов правительства и совета, он заявил о случившемся и объявил, что подаст в отставку, если миллионы не будут тотчас возвращены в казну. Его постарались успокоить, посоветовали отправляться прямо к графу д’Артуа и уведомить его, соблюдая умеренность и приличия, о правилах управления государственным имуществом, установленных с 1789 года, а в завершение пообещали полное удовлетворение.
Несколько успокоившись, министр отправился к графу, удивил его, не причинив неудовольствия, энергичностью выражений и с легкостью убедил вернуть имущество, которое тот и не думал присваивать и которым, скорее всего, распорядился бы в пользу своих несчастных друзей. Десять миллионов, за вычетом полутысячи франков, необходимой для содержания дома графа д’Артуа, были возвращены в казну.
Эта помощь подоспела вовремя и имела тем бо?льшую цену, что была получена в металлических деньгах. Наверное, никто так хорошо, как барон Луи, не понимал, что секрет кредита – в пунктуально точном исполнении обязательств. Партии почти во все времена склонны не придавать значения обязательствам предшественников, и в то время хватало роялистов, готовых без почтения отнестись к долгам и Революции, и Империи. Но барон Луи во всеуслышание заявил, что при всей склонности защищать казну, он не станет защищать ее до такой степени, чтобы обманывать ожидания государственных кредиторов; что все предшествовавшие долги, независимо от их причины и происхождения, будут неукоснительно выплачены; существующие налоги будут сохранены, несмотря на протесты партий и народа. Объединенные налоги и конскрипция были необходимы, ибо деньги и солдаты требуются любому правительству и, соответственно, нужно иметь смелость их сохранить. С министром согласились, добавив, что тотчас по прибытии короля приступят к углубленному изучению существующих налогов.
Деловые люди обладают тонкой интуицией и проникаются доверием к тому, кто его истинно заслуживает. Скоро стало известно, что министр финансов хочет выплатить все без исключения законно подтвержденные долги и ради этого не боится сохранить существующие налоги, не беспокоясь о том, что сделается непопулярным, лишь бы восстановить кредит государства. И кредит, в самом деле, возродился как по волшебству, благодаря обеспеченному миру и министру, принципы которого были тверды и объявлены во всеуслышание. Деловые круги выказали готовность поддержать барона Луи, и он смог тотчас прибегнуть к мере, прежде невозможной, – к выпуску краткосрочных векселей, то есть королевских бонов.
В современных государствах обычаем освящены два вида долга: долг, основанный на бессрочных или долгосрочных векселях, и плавающий долг, основанный на краткосрочных векселях, процент по которым меняется в зависимости от кредитной ситуации. Барон Луи без колебаний создал новый плавающий долг, выпустив королевских бон на 10 миллионов, краткосрочных и с процентом, зависевшим от обстоятельств. Благодаря доверию, которое внушал министр, эту сумму приняли без неприязни.
Из Орлеана прибыли металлические деньги, а сохранение налогов, хоть и не выплаченных в некоторых провинциях, доставило некоторые ресурсы, и стало возможным распределить между министерствами 50 миллионов, обеспеченных наличными, что помогло наконец запустить все службы. Дела получили счастливый импульс, который во многом содействовал оживлению кредита. Барон Луи с той же твердостью поддержал порядок, который был главным достоинством имперских финансов, и приказал сохранить обычай ежемесячно представлять в совет таблицу нужд следующего месяца, дабы знакомиться с нуждами заранее и выделять необходимые ресурсы.
Таким образом, финансы, бывшие самой тяжелой задачей нового правительства, вывели из первого затруднения благодаря умелому и сильному министру. Однако помощи требовало и тяжелое положение торговли. Без объяснений понятно, какое расстройство принесло внезапное вторжение британских товаров. Сахар, кофе, хлопковые ткани, столь желанные жителям континента и распространявшиеся в изобилии по всей Германии с 1813 года, вторглись во Францию в 1814-м вслед за армиями союзников. Они переходили через Рейн, Шельду, Маас вслед за солдатами коалиции или попросту выгружались на побережье, ибо наши порты спешили впустить английские суда прежде всяких приказов из Парижа. В результате французским хлопковым тканям приходилось бороться с тканями английскими, которые с преимуществом экономичного изготовления соединяли преимущество неуплаты 50 %-ной пошлины на сырье. Английский кофе, стоивший в Лондоне 28 сантимов и поступавший в наши порты по 38 сантимов, оказывался рядом с французским кофе, который к такой цене вынужден был добавлять 44 сантима, уплаченных в казну, и потому становился непродаваемым. То же относилось к сахару и другим колониальным товарам. Если бы мир наступил без иностранного вторжения, следовало бы отменять пошлины постепенно, дабы дать возможность закончиться продуктам, закупленным с их уплатой. Но поскольку иностранные солдаты и иностранные товары вторглись одновременно, приходилось терпеть последствия обоих бедствий и не усугублять зло, продлевая существование неприменимых тарифов. Без серьезного снижения цен и других срочных мер наши рынки снабжались бы исключительно контрабандистами, которые продавали бы проникавшие во Францию товары по самым низким ценам.
Ясное изложение этих причин послужило преамбулой к постановлению о временном изменении тарифов: министр отменил пошлины на хлопок и различное сырье, примерно на семь восьмых сократил пошлины на сахар и кофе, обещал восстановить таможни, как только уйдут армии союзников, и установить к тому времени новые тарифы, которые в достаточной мере защитят французских производителей, не заставляя их слишком дорого платить за сырье, и обременят колониальные продукты пошлинами, необходимыми казне.
Несомненно, эти меры, хоть и весьма разумные, не вполне обнадежили промышленные города, которые опасались крайнего благоприятствования британской торговле, но они по крайней мере смягчили страдания, уменьшили тревоги и позволили надеяться на благоразумно просчитанные шаги, как только обстоятельства позволят применить к торговле и промышленности окончательно сформированное законодательство.
Общегосударственные меры подкреплялись мерами в провинциях, разоренных войной. Послали уполномоченных для восстановления разрушенных мостов, ремонта дорог, погребения трупов, реорганизации почтовой службы, словом, для восстановления порядка во всех жизненно необходимых сферах. Повсюду жители, угнетенные бедствиями страны, но утешенные миром и начавшие надеяться на Бурбонов, были готовы на всё, чего от них требовали и предлагали себя для исполнения приходивших из Парижа приказов. Однако если удавалось победить главные трудности в уже освобожденных провинциях, дела обстояли иначе в тех провинциях, где всё еще оставался неприятель. Иностранные войска в этих провинциях притязали на абсолютную власть. Они не только разграбляли замки, опустошали деревни, насиловали женщин, но и захватывали государственное имущество и пытались торговать лесом, солью и металлами из наших арсеналов. Повсеместное расхищение частного и государственного имущества не только разоряло страну, но и приводило в отчаяние народ, лишая его благорасположения к новому правительству, несправедливо считавшемуся союзником и сообщником врага.
Вся страна в один голос требовала вывода союзнических армий. Они пришли, как говорили их генералы при переходе через Рейн, не для унижения, а для освобождения Франции. И теперь, когда Наполеон побежден, разоружен и выслан, а Бурбоны повсеместно приняты, по какой причине союзники остаются во Франции?
Столь справедливый довод завладел всеми умами, и единодушное пожелание, чтобы союзники немедленно оставили французскую территорию, дошло до министров, а от министров и до графа д’Артуа. Однако столь естественное желание, пусть и всеобщее, являлось необдуманным. Можно ли было требовать вывода войск от государей-союзников, не вызвав с их стороны ответного требования освободить территории, которые продолжали занимать мы? Такими территориями оставались Гамбург, Магдебург, Тексель, Флиссинген, Берген-оп-Зом, Антверпен, Монс, Люксембург, Майнц, Лерида, Таррагона, Фигерас и Херона, содержавшие немалые запасы снаряжения, а кое-где и великолепный флот. В результате пришлось бы отказаться от обладания залогами чрезвычайной важности для переговоров о будущем мире. Несомненно, условия мира не могли сильно измениться, только победоносный меч Наполеона был способен изменить принцип границ 1790 года. Но даже при согласии оставить рейнские провинции и Бельгию между Рейном и Шельдой и нашими границами 1790 года еще можно было начертать прекрасную и крепкую границу. Такой границы можно было бы добиться, твердо и терпеливо ведя переговоры от имени Бурбонов, во имя благорасположения к ним и желания сделать их популярными. И преуспеть в переговорах весьма помогло бы обладание теми залогами, от которых теперь собирались отказаться, ибо нетрудно вообразить, в какое замешательство повергла бы государей-союзников необходимость силой возвращать себе Гамбург, Магдебург, Антверпен или Майнц.
Следовательно, нужно было потерпеть еще один-два месяца, потребовав у императора Александра и союзников прекращения бесчинств в наших несчастных провинциях. Если бы под гнетом страданий были способны размышлять, то заметили бы, что даже в случае немедленного подписания соглашения о выводе войск иностранные армии уйдут не раньше, чем через два месяца. Король отсутствовал, но его отсутствие, не мешавшее сдать главные крепости Европы, тем более не могло помешать началу обсуждения основ мира. Однако страдание не рассуждает, и единодушные пожелания населения обязывали правительство начать переговоры о выводе войск, неизбежно взаимном. Добавим справедливости ради, что Гамбург, Магдебург, Тексель, Лерида, Таррагона и другие пункты, которые предстояло оставить, являлись свидетельствами честолюбивой и уже осужденной политики, остатки которой никто не стремился сохранить.
Талейран повел переговоры и был выслушан представителями держав с готовностью и притворной благожелательностью в отношении Франции, которую они, по их словам, спешили избавить от иностранной оккупации. На самом деле союзникам не терпелось получить обратно крепости, которые мы удерживали. Конечно, они были уверены, что рано или поздно Пруссия получит Магдебург и Гамбург, Англия – Антверпен, а Австрия – Майнц;
но нетерпение пламенного желания удовлетворяется только немедленным получением желанного предмета. Поэтому союзники обещали без задержек оставить Францию при условии, что наши гарнизоны оставят вышеперечисленные пункты. Не было даже возможности, возвратив Гамбург и Магдебург, попытаться удержать Антверпен, Майнц и Люксембург. Однако государи-союзники обещали Франции лучшее обхождение при Бурбонах, чем при Бонапартах. Их послы этого не отрицали и говорили, сохраняя твердую приверженность принципу границ 1790 года, о возможности территориальных расширений и приобретения миллиона новых поданных. Не имея средства добиться лучшего, Талейрану пришлось удовольствоваться этим обещанием.
Оставался важный вопрос о снаряжении, содержавшемся в возвращаемых крепостях. Помимо полевой артиллерии в крепостях имелось множество разнообразного снаряжения, которое если и нельзя было спасти, то можно было хотя бы заявить на него притязания. Этим вопросом не обеспокоились вовсе, торопясь заключить соглашение. Договорились только, что наши войска выйдут с оружием и багажом и вывезут артиллерию из расчета по три полевых орудия на тысячу человек. По правде сказать, это была денежная потеря в 30–40 миллионов, несравнимая с потерей территории, но всё же потеря. Внимание уделили только построенному нами флоту, содержавшемуся в некоторых морских крепостях, но ему назначалось стать предметом переговоров при заключении окончательного мира.
Соответственно, договорились, что иностранные войска будут оставлять французскую территорию по мере вывода французских войск из занимаемых ими отдаленных крепостей: из крепостей Рейна – в десятидневный срок, из крепостей Пьемонта и Италии – в двухнедельный срок, из крепостей Испании – в трехнедельный. Самые отдаленные крепости надлежало сдать к 1 июня. Кроме того, стороны обязались незамедлительно возвратить пленных всех наций, независимо от их настоящего местонахождения.
Соглашение, подписанное Талейраном 23 апреля, было в тот же день представлено графу д’Артуа и его совету. Что примечательно и доказывает обычное влияние текущих забот, оно не вызвало нареканий, ибо отвечало всеобщему пожеланию об оставлении территории. Неспособный предвидеть последствия такового соглашения несчастный граф, на которого оно позднее навлекло незаслуженную непопулярность, чистосердечно полагал, что избавляет Францию от присутствия иностранных солдат, и с радостью его подписал. Соглашение тотчас обнародовали, и в первый день оно вызвало у публики не больше замечаний, чем у королевского совета.
Граф д’Артуа находился в Париже уже три недели, и было желательно, чтобы Людовик XVIII прибыл, наконец, и взял в свои руки бразды правления государством. Этого хотели просвещенные друзья графа, того же желал и сам граф, который хотя и любил во всё вмешиваться, в то же время был напуган ответственностью, ежедневно взваливаемой на него. Ведь в отсутствие брата, которого он побаивался и который был весьма ревнив к своей власти, ему выпало принимать решения и по налогам, и по торговле, и даже по территории. К нему присоединились сыновья. Герцог Ангулемский, скромный и храбрый принц, не остроумец, но разумный и здравомыслящий человек, прибыл в Бордо месяцем ранее. Герцог Беррийский, одаренный от природы умом и благородным, но пылким сердцем, прибыл во Францию через Бретань и Нормандию. Молодых принцев с пышностью и шумными изъявлениями радости встречали у ворот Парижа. С ними прибыла новая делегация пламенных роялистов, что отнюдь не являлось гарантией единства и благоразумия в управлении.
Присутствие короля потому и сделалось крайне желательным, что надеялись на его благоразумие и скорейшее разрешение оставленных на его усмотрение вопросов. Как монарх отнесется к условиям, которые притязает навязать ему Сенат? Какую цену он придаст обязательствам, взятым от его имени графом д’Артуа? Сомнениям следовало положить конец, а тем временем всякий старался расположить Людовика XVIII в пользу своих идей и интересов. Граф д’Артуа велел передать брату, что взял на себя лишь самые общие обязательства; что король совершенно свободен в отношении текста сенатской конституции и еще более свободен в отношении требуемой присяги; что обязательство относится только к общим основам конституции и оставляет большой простор для решений. Талейран велел своим посланцам говорить языком лести, а не разума, и, желая убедить короля, что его власть сохранена, велел передать, что ему нужно только выказать благорасположение к маршалам и в минуту вступления во Францию обнародовать общую декларацию, сообразную господствовавшим идеям.
Самым правдивым и твердым был Монтескью, хоть он и оставался при своей личной точке зрения. В письмах к Людовику XVIII он выказал сильнейшее раздражение против Сената и его притязаний навязать условия монарху, но не скрыл ни важности принятых обязательств, ни силы, которую еще сохранял Сенат. Он заявлял, что Франция не настолько проникнута роялизмом, как хотелось бы думать; что многие сожалеют об Империи, а иные еще привержены идеям Революции и не решатся их дешево продать; что армия враждебна династии; что недовольные, имея на своей стороне материальную силу, готовы сплотиться за Сенатом и придать ему устрашающее могущество; что с ним придется считаться, как это ни неприятно; что из ревности Законодательного корпуса можно извлечь некоторую пользу, хоть он и слаб, и неполон, и главной властью остается Сенат; что нужно взять из конституции всё приемлемое и составить акт, исходящий от самой королевской власти; что положение финансов крайне тяжелое и, вероятно, потребует значительного займа, а заимодавцев невозможно будет найти без вмешательства главных государственных органов. Хотя эти свидетельства и не вполне соответствовали истине, они всё же передавали положение дел точнее, нежели сообщения от графа д’Артуа и Талейрана. Впрочем, и те и другие вызвали в Хартвелле удивление.
Людовик XVIII, согласно правилам монархического наследования ставший законным королем после смерти Людовика XVII, несчастного сына Людовика XVI, на протяжении многих лет пребывал в Хартвелле в Англии. Он вел в изгнании тихую дремотную жизнь, когда ужасные события 1812 года пробудили в его сердце почти угасшую надежду, и тогда он выступил с заявлением, обещая реформы, забвение прошлого и уважение к отчужденному в пользу государства имуществу, что и составляло всю программу либеральной эмиграции. Его обещания, распространившись по Европе, до Франции, тем не менее, не дошли. И теперь, узнав об актах Сената, он ощутил почти такую же горячую радость, как граф д’Артуа, хотя и менее бурную. Поначалу, как и его брат в Нанси, Людовик вовсе не думал оспаривать условий возвращения на трон и приказал графу Блака, сделавшемуся его доверенным лицом, подготовить акт признания сенатской конституции. Признание формы правления, уже существовавшей в Англии, не казалось ему слишком высокой ценой за возвращение во Францию.
В таком расположении духа и нашли короля посланцы графа д’Артуа, Талейрана и Монтескью. Как только Людовик XVIII узнал от них, что спасен основной принцип королевского наследственного права и он может не только сохранить знамя древней монархии, но и не терпеть условий и не приносить присяги, а ограничиться лишь общей декларацией об основах конституции, он поспешил отложить акт ее признания. Людовику посоветовали без спешки покинуть Англию и остановиться в одном из замков старой Франции, к примеру, в Компьене, великолепно отреставрированном Наполеоном. Там король мог бы всех повидать и познакомиться с людьми и положением дел прежде, чем вступит в Париж и возьмет на себя обязательства. Людовик принял совет и решил, что сначала посетит в Лондоне принца-регента, которому был обязан благородным гостеприимством, а затем отправится через Кале в Компьень, где и примет от своих подданных первые заверения в верности.
Двадцатого апреля Людовик XVIII вступил в Лондон, где пробыл три дня, приветствуемый неистовыми рукоплесканиями везде, где бы ни появлялся, а 23-го, в сопровождении принца-регента, большинства английских принцев и первых лиц королевства прибыл в Дувр. На следующий день он отплыл в Кале под эскортом целого флота из восьми линейных кораблей, множества фрегатов и бесчисленного множества легких суденышек.
В Кале прибытия короля ожидали внушительные толпы народа. Его встречали не с радостью, а со слезами, ибо в ту минуту сильна была власть воспоминаний, и французы, думая о кровавой трагедии, начавшейся в 1789 году и закончившейся в 1814-м, не могли не проливать непритворных слез. К волнению, как всегда, присоединялась лесть, и можно легко догадаться, предметом каких изъявлений сделался Людовик XVIII. Наконец, 29 апреля он вступил в Компьень, где его ожидали многие прославленные лица Франции и Европы.
Когда Людовик XVIII с племянницей, герцогиней Ангулемской, которую он называл дочерью, и обоими Конде, отцом и дедом герцога Энгиенского, то есть в окружении великих жертв Революции, приблизился к Компьеню, толпы придворных с неслыханной угодливостью устремились ему навстречу. Маршалы поручили выступить от их имени Бертье – из-за его возраста, положения и ума, – и Бертье, сокрушенный событиями, озабоченный будущностью своих детей, согласился на эту роль. Не проронив о великом человеке, славу которого разделял, ни единого оскорбительного слова, он произнес те же банальности, что были тогда на устах у всех. «Маршалы от имени армии приветствуют отца нации, которого Франция имела несчастье так долго не знать, но к которому, наученная опытом и невзгодами, возвращается с радостным воодушевлением и уверенностью, что обретет с ним покой, процветание и даже славу, каковыми наслаждалась под скипетром Генриха IV и Людовика XIV. Командующие армией спешат предложить отцу нации свое сердце и свой меч, которые всегда принадлежали только Франции и должны по праву принадлежать законному государю Франции восстановленной и возрожденной». Таков был, по крайней мере, смысл хвалебной речи, произнесенной Бертье, которую не имеет смысла воспроизводить дословно, ибо она повторяла все речи, произносившиеся в ту минуту.
Король, хорошо осведомленный о том, что из всех людей Революции именно маршалы – это те, кому наиболее полезно и легко польстить, смягчил присущую ему надменность самой совершенной любезностью. Он протянул маршалам руки и сказал, что рукоплескал их подвигам в своем изгнании; что эти подвиги были сладостным утешением его отеческому сердцу; что он счастлив встретить маршалов первыми по возвращении в вотчину предков и хотел бы опереться на них; что он несет им мир, но если мир будет нарушен, он выйдет впереди них под стягом древней французской чести, несмотря на старость и недуги. Подтверждая свои слова делом, Людовик XVIII оперся на руки двух маршалов и двинулся в просторные покои. Там он любезно приветствовал толпы окруживших его угодников и снова обратился к маршалам, сказав каждому из них несколько слов лично и по очереди представив их племяннице и кузенам. Он оставил их на обед, выпил за армию английского ликера и расстался, очаровав их соединением любезности и достоинства, столь не похожим ни на приветливость графа д’Артуа, ни на грубоватость Наполеона.
Однако в Компьене происходили события и более серьезные, нежели официальные приемы: то были встречи Людовика XVIII с высокопоставленными лицами, которые держали в своих руках пружины, приводившие в действие ход вещей.
Еще во время неспешного путешествия из Кале в Компьень король послал Блака в Париж, дабы узнать у графа д’Артуа и самых надежных роялистов обо всем, что ему полезно было бы знать. Граф д’Артуа лично прибыл обнять брата и был принят Людовиком XVIII, душа которого умягчилась от радости, сердечнее обыкновенного. Впрочем, его вполне удовлетворило и то, что брат ему сообщил. С каждым часом Бурбоны делались сильнее, а Сенат – слабее, законная монархия продолжала выигрывать необъявленную войну. Между тем, хотя правоверные роялисты ненавидели всё, что называлось конституцией, невозможно было таковую народу не дать. Франция настолько усвоила обыкновение при всякой перемене режима составлять письменные условия своего нового состояния, что и теперь приходилось браться за перо. Казалось невозможным избежать правления, аналогичного английскому: с двумя палатами, свободными газетами, независимым правосудием, сохранением продаж национального имущества, Почетным легионом и новой знатью. И граф д’Артуа, и Монтескью, и все, кто в течение месяца были причастны к делу, признавали это. Но обговорили пункты, которым Людовик XVIII придавал наибольшее значение. Его не заставляли принять текст конституции, и он был избавлен от присяги. Он мог выпустить конституцию по своей воле, от имени своей королевской власти. Более того, он мог взять только часть Сената, какая ему больше понравится, дополнить ее старой знатью, сохранить Законодательный корпус, которым был доволен больше, нежели Сенатом, и таким образом составить правительство по своему вкусу. Наконец, чтобы лучше отметить разницу между таким поистине королевским способом действия и тем, какого поначалу требовал Сенат, король решил вступить в Париж, не приняв конституции, а опубликовав только общую декларацию, подобную декларации графа д’Артуа, тем самым оставив себе время хорошенько взвесить пункты новой конституции.
Главным лицом, первая встреча с которым обладала для Людовика XVIII большой важностью, был Талейран, еще некоторое время остававшийся основным игроком на политической сцене. И Людовик XVIII, и Талейран хорошо изучили свои роли, ибо любили представления и выступали в них превосходно. У Талейрана роль была труднее, но не потому, что он был ниже умом, а потому, что был ниже положением. Между Людовиком XVIII, вернувшимся из изгнания, и Талейраном, служившим поочередно и Республике, и Империи, преимущество положения оставалось за первым. Правда, Талейран мог похвалиться содействием недавнему перевороту, но услуги такого рода быстро забываются, и теперь Людовик XVIII был победителем, а Талейран – побежденным, хотя и сам помог себя победить. Между тем, в надменности Талейран не уступал своему венценосному собеседнику. Вдобавок он обладал изысканным тактом, искусством льстить, не унижаясь, и ни в чем не быть вторым, даже в присутствии принцев и королей. Таким образом, и Людовик XVIII, и Талейран оказывались при встрече в выгодном положении.
Людовик XVIII принял Талейрана с необычайной любезностью, поблагодарил его за услуги и тотчас перешел к обсуждению текущего положения. В душе король и его будущий премьер-министр были согласны, ибо об основном стороны уже договорились. Посему беседа представляла собой лишь обмен одобрительными замечаниями по каждому пункту. «Признайте две палаты, от которых нельзя отказаться, и обласкайте военных, которым довольно польстить, ибо они и не думают управлять, и не умеют», – такие речи вел Талейран и не встречал возражений. Со своей стороны, Людовик XVIII дал понять, что такой человек, как Талейран, мастерски владевший искусством вести переговоры с державами и всё еще облеченный блеском великой Империи, останется его представителем в Европе. Это было всё, что требовалось Талейрану. Король и министр расстались после беседы, испытывая взаимное удовлетворение: король – действительное, а Талейран – притворное.
Тем временем объявили о еще более важном госте – императоре России. Искренне и успешно играя в Париже роль великодушного победителя, император Александр вмешивался в решение участи Франции с таким пылом и добросовестностью, которые могли бы вызвать благодарность французов, если бы не было так неприятно благодарить за счастье иностранца. Король Пруссии и император Австрии не создавали себе подобных забот. Не беспокоясь о том, что станется с Францией, Фридрих-Вильгельм думал только вернуться в Берлин с вестью о мире и крупными военными контрибуциями, а император Франц мечтал вернуться в Вену, приобретя Италию и Тироль. Бурбоны разберутся сами, это их внутреннее дело и дело французов. Лишь бы только они не задумали вновь перейти через Рейн или через Альпы, а большего от них и не требовалось. Что до Наполеона, его предпочли бы отправить на Азорские острова или на остров Святой Елены; но он уже был на Эльбе, и из-за него более не тревожились, по крайней мере пока.
Александр думал иначе. Искренний либерал, хоть и не желавший быть пойманным на слове о свободе своими подданными, он тем не менее считал, что оставить французов свободными более достойно его славы, а оставить их довольными – более безопасно. Будучи знаком с людьми, желавшими учреждения разумных институтов, он беседовал с ними о будущей конституции, утвердился в своих великодушных устремлениях и поставил целью защищать интересы Сената, должником которого ему угодно было себя называть, ибо именно Сенату государи-союзники были обязаны низложением Наполеона. Будучи недоволен эмигрантами, набежавшими в Париж из Англии и провинций, Александр задумал лично явиться в Компьень. Это было смелым демаршем, ибо ни король Пруссии, ни император Австрии туда не ездили. Но возраст и активность молодого императора объясняли его поступок, который в конечном счете только польстил Людовику XVIII. Александр хотел дать ему понять, что нужно не только одобрить конституцию, но и окружить себя людьми Революции и Империи, перестать отсчитывать начало своего правления с кончины Людовика XVII, уступить веяниям времени и быть особенно осторожным в отношении армии.
Людовик XVIII, предупрежденный о визите, решил принять императора Александра соответственно и отделаться от него так же, как от всех тех, кто притязал давать ему советы, – любезно, с достоинством и одними общими заверениями.
Едва о приходе Александра объявили, как толпа поспешила исчезнуть, оставив главу европейской коалиции и главу старой французской монархии наедине. Желая казаться благодарным, Людовик XVIII открыл объятия молодому императору и встретил его по-отечески. Не переставая благодарить за поддержку, предоставленную его семье, Людовик постарался отнести свершившиеся чудесные события на счет высших сил и торжества великого начала монархического права, представителем которого являлся. Когда царь заговорил с ним о новом состоянии Франции, король дал понять, что не нуждается в разъяснениях; слушал из вежливости, как человек, которого молодой государь ничему научить не может; ничего не отвергал, но ни с чем и не соглашался; показал, что у него по всякому предмету есть готовые решения, сообразные его власти, ни от кого не зависевшей, и его мудрости, в советах не нуждавшейся; дал понять, каковы эти решения, не пускаясь в объяснения, – словом, остался почти неуловимым.
Одно обстоятельство окончательно расстроило императора Александра: прибытие в Компьень депутации Законодательного корпуса, явившейся приветствовать короля, тогда как Сенат в Компьене появиться не соизволил. Когда орган, имевший притязания представлять нацию и приобретший некоторую популярность недавним сопротивлением Наполеону, простирается ниц перед монархической властью прежде, чем та даст какие-либо гарантии, сдержанность Сената теряет свою силу и выразительность. И Александр начал чувствовать себя докучливым советчиком, а потому решил ни на чем более не настаивать и вернулся восвояси, весьма разочарованный, хоть и осыпанный любезностями.
Потратив три дня на отдых в Компьене, Людовик XVIII решил двигаться в Сент-Уан, к вратам Парижа, чтобы сделать там последнюю краткую остановку перед вступлением в свою столицу. Он окончательно постановил, что обнародует лишь общую декларацию и тем расквитается с Сенатом. Тремя неделями ранее люди, которые хотели доставить Франции прочную свободу при старой династии, еще могли, опершись на Александра, преградить путь Людовику XVIII, пока он не предоставит всё, чего от него требовали. Но за несколько дней воодушевление народа достигло такого накала, что остановить короля стало невозможно: такая попытка выглядела бы как намерение остановить национальное движение руками иностранцев. Сенат, постепенно уступая, ослабил себя сам и с каждым днем сдавал позиции. Теперь сенаторы не могли уже добиться того, чтобы конституция происходила от взаимного соглашения нации и короля, что сообщило бы ей силу и неприкосновенность и обеспечило долговечность.
Итак, договорились ограничиться простой общей декларацией, и все сотрудники графа д’Артуа взялись за дело: Витроль, ставший его главным орудием, и господа Ла Мезонфор и Терье де Монсьель, известные роялисты. Король предоставил им действовать, доверив Блака присматривать за их работой и исправлять ее, а сам 1 мая прибыл в Сент-Уан.
Сенат пока не испрашивал аудиенции у Людовика XVIII. Однако следовало положить конец недопониманию между королем и учредительным органом, который, несмотря на всю ненависть и презрение к нему испытываемым, никто не осмелился распустить или упразднить, ибо за ним стояли чиновники, армия и государи-союзники. После достигнутого соглашения, то есть после допущения конституции и заполнения большинства мест в верхней палате, у Сената более не оставалось причин для серьезного недовольства. Сенаторы согласились нанести визит королю, и Талейран представил их в Сент-Уане Людовику XVIII, как представлял в Тюильри графу д’Артуа. Тщательно составленная речь Талейрана выражала идеи, уже повсеместно распространенные, и король в очередной раз выразил свое полное согласие.
День 2 мая был посвящен приемам, и времени для серьезных дел не оставалось. Декларация, которая являлась условием вступления короля в Париж, к концу дня не была даже составлена, вернее, имелось пять или шесть ее проектов. Блака провел с составителями часть ночи и принял один из проектов, достаточно смягчив выражения благодарности или демонстративной зависимости от Сената. Текст знаменитой Сент-Уанской декларации был датирован 2 мая, отправлен в королевскую типографию и к утру следующего дня размножен.
Вступление к декларации гласило:
«Призванные любовью нашего народа на трон наших отцов, просвещенные несчастьями нации, которой нам предназначено править, мы взываем к взаимному доверию, необходимому для нашего покоя и для благополучия народа.
Внимательно прочитав план Конституции, предложенной Сенатом на заседании 6 апреля, мы признаем, что основы ее хороши, но многие статьи несут на себе печать поспешности и в их нынешней форме не могут стать законами государства.
Решив принять либеральную Конституцию, желая ее мудрого составления и не имея возможности принять то, что нуждается в исправлении, мы созываем на 10-е число июня месяца нынешнего года Сенат и Законодательный корпус и обязуемся представить их взорам наш завершенный труд, заложив в основу Конституции следующие гарантии…»
За вступлением следовал перечень гарантий, оставшихся неизменными.
После обнародования декларации, 3 мая 1814 года, Людовик XVIII приготовился вступить в Париж. Он отбыл из Сент-Уана в одиннадцать часов утра при стечении огромных толп, ехал в карете, запряженной восьмеркой лошадей, посадив рядом с собой герцогиню Ангулемскую, а перед собой обоих принцев Конде. Справа и слева от кареты двигались верхом граф д’Артуа и герцог Беррийский, за каретой – маршалы, за маршалами – кавалерия Национальной гвардии под командованием графа Дама.
Людовику XVIII был оказан самый теплый прием. Возможно, при встрече графа д’Артуа волнение от воспоминаний, которые пробуждали Бурбоны, и было сильнее, ибо тогда его испытывали впервые. Но размышления убедили всех, что нет ничего лучше, чем призвать Бурбонов, что только они обеспечат теперь мир и умеренность. Это было общее мнение среднего класса, судей здравых и беспристрастных в вопросах управления. Особенно хорошего мнения эти люди были о короле, заслужившем репутацию мудрого человека своим сдержанным поведением; а поскольку средний класс имел на народ большое влияние, то их рукоплескания Людовику XVIII вызывали горячие рукоплескания простых парижан. Благородное лицо монарха, смягченное удовольствием, понравилось всем, кто сумел его разглядеть. Радуясь миру (а миру радовались все), публика с готовностью принимала образ престарелого отца, возвратившегося к своим чадам, и самые почтительные возгласы сопровождали карету с семьей Бурбонов до собора Нотр-Дам. После религиозной церемонии августейшее семейство направилось к своему вновь обретенному дворцу.
На следующий день представители государственных органов посетили королевскую семью и повторили всё те же речи. Войска союзников продефилировали перед Людовиком XVIII, сидевшим на балконе дворца в окружении европейских государей, которые любезно уступили ему главное место, желая таким образом засвидетельствовать уважение к Франции и ее королю.
После нескольких дней церемоний и приветствий приходилось, наконец, браться за нелегкое дело примирения прошлого с настоящим. Следовало предоставить компенсацию классам, измученным длительным изгнанием, не оскорбив при этом нацию, которая не желала, чтобы ее приносили в жертву чьим-то частным интересам;
изыскать в двадцати пяти годах кровавых ссор крупицы истинного и верного и попробовать составить новую систему правления. Это было делом трудным, почти невозможным, если только решающее влияние на двор и правительство не окажет твердый и просвещенный ум самого короля, одного из принцев или министров. Произойдет ли что-либо подобное? Ответа на этот вопрос никто тогда не знал.
Во время недолгого правления графа д’Артуа правительство носило временный характер, а министры именовались комиссарами различных министерств. Теперь нужно было сформировать правительство окончательно. Людовик XVIII сохранил заведенное графом д’Артуа разделение на королевский совет и министров, притом что некоторые министры были постоянными членами совета, а иных вызывали на его заседания лишь по конкретным делам их ведомств. Он только сделал окончательные назначения на все должности, и вот каковы были эти назначения.
Никто не хотел отстранять от управления финансами барона Луи, который за недолгий срок приобрел всеобщее доверие. Он и был назначен главой этого департамента. Генерал Дюпон, достаточно хорошо знавший армию и старавшийся всячески удовлетворить ее требования, был оставлен на должности военного министра. Малуэ, честный и трудолюбивый человек, остался морским министром. Из королевского совета призвали в правительство, одновременно оставив и в совете, Талейрана и Монтескью. Хотя комиссаром иностранных дел был Лафоре, переговорами о перемирии руководил Талейран, и только он мог вести переговоры об окончательном мире, а потому получил постоянную должность министра иностранных дел, оставшись и первым после принцев членом королевского совета.
Аббат Монтескью, несмотря на церковный сан, не желал быть ни кардиналом, ни послом при Святом престоле; он хотел стать министром во Франции. Сферу внешней политики, обреченную, по его мнению, на длительное затишье вследствие наступления мира, он охотно оставил Талейрану, которому она к тому же принадлежала по праву, а для себя приберег сферу политики внутренней, которой назначалось сделаться весьма бурной. Управление собственно полицией под наименованием генерального управления, почти равнозначного министерству, вверили Беньо, ранее управлявшему департаментом внутренних дел.
Анрион де Пансе, при всеобщем к нему уважении, тем не менее лишился должности в управлении юстиции. Во главе правосудия хотели видеть человека, принадлежавшего к старым кругам, и выбрали Дамбре[1 - Дамбре Шарль Антуан (1760–1829), виконт, адвокат Парижского парламента, в период Империи играл малозаметную роль и вел тайную переписку с Бурбонами. – Прим. ред.]. Наконец, решили ввести в правительство получившего большое влияние при дворе Блака и предложили ему должность министра двора.
В свое время граф д’Артуа допустил Витроля в совет в качестве государственного секретаря. Однако работа государственного секретаря, стоявшего между государем и министрами и передававшего им приказы повелителя, становилась ненужной после изгнания Наполеона. При новом порядке вещей эта должность могла принадлежать только Блака, но была невозможна и для него. Ведь министры намеревались теперь работать с королем непосредственно и уже отказались принимать Витроля в качестве посредника графа д’Артуа. Новому государственному секретарю оставалась только одна обязанность – вести протоколы заседаний совета. Но члены совета единодушно восстали против ведения протоколов и сделали всё возможное, чтобы исключить Витроля, вознаградив его посредством какой-нибудь придворной должности. Однако советник проявил упорство, добился покровительства принцев и остался в совете с единственной обязанностью – регистрировать принятые решения и переписываться с «Монитором» и «Телеграфом».
Министром почты назначили Феррана, человека образованного, публициста, обладавшего упорством и всей страстностью крайних роялистов.
Таков был окончательный состав кабинета Людовика XVIII, если можно назвать кабинетом собрание министров, каждый из которых должен был действовать почти без связи с другими и с королевским советом. Кабинета, не имевшего главы, ибо король, человек ленивый и занятый исключительно чтением латинских авторов, возглавлять свой кабинет не мог. Это внушало опасения, что никем не руководимое правительство будет движимо только страстями времени, весьма неразумными, требовательными и бурными.
Через день после вступления в Париж король созвал совет, на который пригласил всех министров и принцев, по обычаю входивших в его состав. В своей вступительной речи он поверхностным образом коснулся всех предметов, словно желая в первый же день сказать хоть слово по каждому из них. Он заявил, что необходимо реорганизовать и привязать к династии армию, полностью преобразовать и привести в соответствие с финансовыми ресурсами флот и восстановить королевскую гвардию, указав, что мерой возможных преобразований станут финансовые возможности государства. Налоги необходимо сохранить и собрать, несмотря на неосторожные обещания их отменить; страданиям оккупированных провинций необходимо положить скорейший конец; переговоры следует как можно скорее довести до окончательного и не слишком унизительного мира; и, наконец, нужно завершить составление конституции не позднее 10 июня.
Наитруднейшей задачей было преобразование армии. Прежде всего следовало закрепить принцип рекрутского набора и принять разумное решение в отношении конскрипции, поскольку ее уже обещали упразднить. Несмотря на дезертирство, трудность состояла не в недостатке солдат, а, напротив, в их чрезмерном количестве и чувствах, которые они выказывали. Ожидалось прибытие ста пятидесяти тысяч солдат из гарнизонов и примерно такого же количества пленных из числа старых солдат – из Англии, Германии, России, Италии и Испании. То есть предстояло позаботиться об участи не менее четырехсот тысяч солдат и сорока тысяч офицеров. Министр финансов утверждал, что после уплаты государственных долгов сможет выделить на армию не более двухсот миллионов. Это означало, что денег едва хватит для содержания половины армии. Что касается флота, следовало, безусловно, отказаться от ста кораблей Наполеона, ибо такое количество было чрезмерным и тогда, когда Империя простиралась от Любека до Триеста и располагала вдвое бо?льшим количеством матросов, а теперь, когда Франция вернулась в границы 1790 года, оно стало бы просто нелепым.
Военного министра попросили составить план преобразований, по возможности удовлетворявший все интересы и учитывавший временный упадок финансов. Морскому министру разрешили подготовить обширные сокращения, ибо рассчитывали на длительный мир с Англией и более не хотели смущать эту державу дорогостоящим и бессмысленным развертыванием военно-морских сил. Весьма чувствительный к внешнему виду вещей, король выразил желание переменить названия некоторых кораблей, навевавшие воспоминания о революции, оставив, к примеру, такие названия, как «Аустерлиц» и «Фридланд», напоминавшие только о победах.
Наконец, дали высказаться и министру финансов, который не заставил себя упрашивать и вновь выразил бесповоротные намерения. Он полагал, что прежде всего необходимо выплатить все государственные долги, вне зависимости от их происхождения, даже те, что называли долгами Буонапарте, порожденные, к сожалению, ведением безрассудных войн. С кредитом всё получится, утверждал министр, если сделать всё необходимое, чтобы его заслужить. Но поскольку кредит не может покрыть все расходы, необходимо потребовать также строгой уплаты налогов. Однако город Бордо, к примеру, не считал необходимым платить объединенные налоги, и все города Юга, поощряемые его примером, также заявляли, что платить не будут. Если король не обратится к населению Юга с самыми твердыми словами, ресурс налогов исчезнет, а с ним исчезнет и всякий кредит.
Король согласился со словами барона Луи. Он выразил готовность обратиться с прокламацией к населению, введенному в заблуждение некоторыми необдуманными обещаниями, дабы вернуть людей, не отнимая надежды на будущее смягчение, к исполнению долга и напомнить, что налоги, как и закон, едины для всех, и благие мнения, при всей их благости, от уплаты налогов не избавляют. Было решено тотчас же составить такую прокламацию, облечь ее королевской подписью и обнародовать.
Стало очевидным, что непреложным законом для нового правительства должна быть экономия, ибо без экономии невозможно удовлетворить нужды всех служб и обеспечить армию, которую в высшей степени важно было к себе привязать. И потому никак не следовало думать о тратах на роскошь или прихоти. Однако Людовик XVIII самым естественным и решительным тоном говорил о восстановлении королевской гвардии. По его мнению, монархия подверглась стольким несчастьям именно из-за отсутствия своего Военного дома, и он твердо решил его восстановить.
Нужно представлять, о чем шла речь, чтобы понять всю неосмотрительность восстановления старой королевской гвардии. Под названием Красной свиты намеревались объединить 2–3 тысячи дворян, пожилых и чуть ли не подростков, совершенно негодных к действительной военной службе; дать им пышное обмундирование и офицерские звания не ниже капитанских. Под названием телохранителей намеревались собрать 3 тысячи молодых людей, дав им звания младших лейтенантов кавалерии, и добавить к ним еще 4 тысячи артиллеристов и пехотинцев. В целом Военный дом составлял около 10 тысяч человек, которые должны были обходиться казне как 40–50 тысяч солдат армии, и это тогда, когда из армии предстояло, скорее всего, выкинуть 200 тысяч солдат и 30 тысяч офицеров, испытанных, покрытых ранами и обреченных на нищету. Гвардия должна была стоить не менее 20 миллионов, и было крайне неосторожно тратить подобную сумму из военного бюджета, давая тем самым армии, с неприязнью ожидавшей грядущих сокращений, лишний повод сравнить собственную нищету и богатство королевского дома.
Бурбоны сами приняли решения по важнейшим вопросам, ни один из членов совета не осмелился им возразить, промолчал даже министр финансов. Никто не воспротивился мере, которой суждено было стать для династии роковой. Впрочем, дабы засвидетельствовать внимание к нуждам армии, король объявил, что сформирует верховный военный совет из принцев, нескольких маршалов и наиболее выдающихся генерал-лейтенантов всех родов войск, и лично его возглавит.
Обсудив военные дела, заговорили о страданиях оккупированных провинций. Уже стало понятно, что соглашение от 23 апреля обернулось неслыханным обманом. Иностранные войска, которые должны были выводиться по мере возвращения крепостей, даже не шелохнулись. Их командиры желали сначала выгодно продать снаряжение из складов и арсеналов, которыми завладели. Жертвы, на которые мы пошли, выведя войска с многих отдаленных позиций первостепенной важности, остались невознагражденными, и надежда на немедленное облегчение была признана иллюзией.
Король высказался по этому поводу весьма горячо, а герцог Беррийский, всегда и так бурно выражавший свои чувства, сказал, что нельзя терпеть, чтобы Францию опустошали под предлогами, отныне безосновательными, ибо Наполеон уже отправлен на остров Эльба, а все командующие присоединились к новому порядку. Талейрану поручили переговорить с государями и их послами и объясниться самым категорическим образом.
Наконец, король, как мы знаем, ничего или почти ничего не сказал до сих пор о конституции, однако следовало срочно выполнить обязательство, взятое им в отношении Сената и Законодательного корпуса, созыв которых назначили на 10 июня. Государи-союзники выказывали желание покинуть Францию и также спешили завладеть своей долей обломков великой империи. А потому они стремились поскорее заключить мир и давали понять, что сочтут свои обязательства в отношении Франции и тех, кто избавил их от Наполеона, полностью выполненными только тогда, когда будет исчерпан вопрос с конституцией. По всем этим причинам Людовик XVIII выказал желание перенести срок созыва Сената и Законодательного корпуса с 10 июня на 31 мая, что влекло за собой необходимость поспешить с составлением новой конституции.
Талейран, проинформированный министром внутренних дел о незаконных поборах и чудовищных бесчинствах, совершаемых в провинциях, побеседовал о них с государями-союзниками и их послами. Чтобы доказать их вину, довольно было предъявить соглашение от 23 апреля, ибо там было сказано, что сразу по его заключении реквизиции прекратятся, союзнические войска начнут попятное движение, а территории, через которые они будут выводиться, предоставят им только продовольствие. Хотя при выполнении статей конвенции и могли возникнуть некоторые злоупотребления, творившиеся беззакония были настолько непомерны и отвратительны, что не допускали никаких извинений. Александр выказал искреннее возмущение происходившим и заверил, что послал все необходимые приказы и намерен их повторить. Король Пруссии, скупой и желавший выгод для своей армии, смутился и обещал дать новые инструкции. Князь Шварценберг говорил правильные слова, но искренность его вызывала сомнения.
Талейран заявил союзническим послам, что поскольку все согласны насчет незаконности происходящего, то не сочтут неправильным, если король обратится к подданным с прокламацией, где предпишет им отказывать в содействии любым поборам, реквизициям и продажам имущества, принадлежавшего государству. Послы не осмелились возражать, ибо не могли признать себя сообщниками недостойного поведения своих соотечественников, и тотчас была составлена прокламация, сообразная признанным ими истинам, которая и была доставлена на заседание королевского совета. В то же время в совет доставили и прокламацию относительно сбора объединенных налогов в южных провинциях.
Эта прокламация напоминала оккупированным провинциям о соглашении 23 апреля и призывала жителей верно исполнять его условия, хорошо относиться к союзническим армиям и предоставлять им во время отступления необходимое продовольствие, но также напоминала об обязательстве союзников не взимать более с Франции военных контрибуций и уважать частную и государственную собственность, предписывала отвечать отказом на любые незаконные требования и запрещала покупать лес, соль и предметы движимого имущества, выставляемые на продажу иностранными армиями, заранее объявляя подобные сделки незаконными и недействительными.
Эта прокламация была принята и незамедлительно обнародована, а прокламация, относившаяся к сбору объединенных налогов, встретила менее единодушную поддержку и сопротивление со стороны принцев. Однако министр финансов, поддержанный королем и коллегами, добился ее принятия, и она была обнародована вместе с первой прокламацией.
В ней, обращаясь к винодельческим департаментам, король говорил, что хотел бы, подобно Генриху IV и Людовику XII, назваться отцом народа и отменить налоги, но они, хоть и в смягченной форме, всё равно необходимы, пока не найдется средство их заменить или обойтись без них; что невозможно исполнить обязательства по отношению к государственным кредиторам и армии, если финансы будут расстроены; что нужно подать пример уважения законов, чтобы не впасть в анархию; что он надеется на то, что его подданные из южных провинций представят ему доказательства своей любви, подчинившись необходимости; что он предпочитает предупреждать их, а не наказывать, но если его голос останется неуслышанным, он будет вынужден строго наказать их, дабы воспрепятствовать расстройству финансов, нарушению законов и разорению государства.
Покончив со срочными делами, следовало заняться миром и конституцией, дабы окончательно облечь внешнее и внутренне положение Франции в законные рамки.
Естественно, главным уполномоченным правительства на важных переговорах о мире должен был стать Талейран, и даже для него задача оказалась не из легких. Предстояло решить два рода вопросов: касавшихся одной Франции и касавшихся всей Европы. Главные воюющие державы определились со своими пожеланиями и решили молча позволить друг другу захватить всё, что им заблагорассудится: Англия, в частности, решила присвоить себе Бельгию, дабы присоединить ее к Голландии и создать сильную монархию, отдалявшую Францию от устья великих рек; Австрия помимо Италии претендовала на часть берегов Рейна, дабы уступить их Баварии в обмен на Тироль; Россия и Пруссия претендовали на Польшу и Саксонию. Ради всех этих переустройств державы были полны решимости отнять у нас границу по Рейну. Но в то же время, даже при взаимном согласии на подобное расхищение, оставались нерешенными многие второстепенные вопросы, касавшиеся пропорциональности разделов, конкретных комбинаций и сохранения равновесия в Европе, дабы мелкие государства не оказались полностью принесенными в жертву интересам больших. Достичь согласия было нелегко, и все понимали, что потребуются долгие и мучительные усилия. Поэтому заранее решили, что для примирения всех интересов понадобится по меньшей мере несколько месяцев, и эти месяцы не хотели проводить в Париже.
Другая причина не обсуждать все вопросы в Париже состояла в том, что союзники не хотели доставить Франции возможность вмешаться в решение этих вопросов. Несмотря на желание прийти к согласию, они были почти уверены, что сначала такового не будет, что они не один раз поссорятся на пути к решению, и не хотели, чтобы Франция сделалась свидетельницей этих ссор. Помимо морального триумфа это дало бы ей возможность вновь занять сильную позицию и найти себе сильных союзников. Хотя члены коалиции и притворялись, что хотят обойтись с Францией лучше, чем намеревались в Шатийоне, на самом деле никто об этом не заботился: как при Наполеоне, так и при Бурбонах Францию стремились жестко запереть в старых границах и по возможности исключить из обсуждения великого переустройства Европы.
Меттерних по своем прибытии вновь обрел существенное влияние на переговоры и в силу глубокой и устрашающей проницательности понял, что прежде нужно закрепить отношения с Францией, и только после этого урегулировать отношения государств Европы между собой. Коварная мысль Меттерниха завладела и умами союзнических дворов, и они решили заключить в Париже только соглашения с Францией, а решение общих вопросов европейского равновесия оставить для конгресса в одной из великих столиц Европы. Поскольку в ту минуту все старались выказать чрезвычайную почтительность к Австрии, обеспечившей своим присоединением к коалиции всеобщее спасение, несмотря на отвращение и голос крови, будущий конгресс было решено созвать в Вене.
Вышеприведенные диспозиции не встретили возражений со стороны французских переговорщиков, ведь с первого взгляда они казались простыми и лишенными коварства. Ничто не мешало отложить решение многочисленных вопросов по установлению нового порядка вещей в Европе до созыва конгресса. Против столь правдоподобного и внешне обоснованного плана трудно было что-либо возразить, и возражений в самом деле не последовало, ибо мы сами спешили почтить себя миром, который должен был выглядеть столь счастливым контрастом между правлением Бурбонов и правлением Наполеона.
Главным из вопросов был важнейший вопрос о границах. От самого принципа границ 1790 года союзники так и не отступились, и ни один переговорщик в мире, разве что победивший Наполеон, не смог бы добиться от них уступки. За невозможностью обсуждения этого принципа было решено перенести все усилия на способ начертания границы, улучшение которой было нам обещано.
На королевском совете Талейрану рекомендовали добиваться получения обещанного приращения в 1 миллион подданных на севере Франции, не принимая его на юго-востоке, то есть в Савойе, ибо Людовику XVIII претило обирать родственный Савойский дом, который возрождался одновременно с домом Бурбонов. К тому же наша старая граница гораздо больше нуждалась в укреплении на севере, чем на юге. Талейрану предписали также требовать возвращения всех колоний и не соглашаться ни на какую военную контрибуцию.
Идея искать обещанное приращение на севере, а не на юге была весьма разумной. Таким образом действительно можно было необычайно улучшить границу и сделать ее почти столь же пригодной к обороне, как и рейнскую. Несколько выдвинув границу вперед и проведя через Ньюпорт, Ипр, Куртре, Турне, Ат, Монс, Намюр, Динан, Живе, Невшатель, Арлон, Люксембург, Саарлуи, Кайзерслаутерн и Шпейер, можно было обеспечить линию не только более протяженную, но и более прочную, ибо так мы дополняли крепости, которыми уже обладали, целым рядом бельгийских крепостей. К крепости Люксембург мы присоединили бы позицию Кайзерслаутерн в Вогезах и Ландау на Рейне, что стало бы возмещением за линию Рейна и огромным улучшением в сравнении с состоянием 1790 года. Ради такой территории стоило бы выиграть несколько сражений.
Лафоре и д’Осмон, помогавшие Талейрану на переговорах, наметили эту новую линию на карте и предложили ее на первом же собрании переговорщиков, на котором Талейран не присутствовал. Они подкрепили свое предложение хорошо обоснованной запиской, в которой напоминали о неоднократных обещаниях союзников сохранить величие и силу Франции и утверждали, что, во избежание нарушения равновесия, при наличии территориальных приращений держав Европы Франция не должна оставаться с тем, чем обладала в конце прошлого века.
Прослушав записку и взглянув на карту, иностранные представители горячо возмутились притязаниями и выказали величайшее удивление. По их словам, в инструкциях говорилось только о границах 1790 года и ни о каких возможных приращениях им известно не было. Наши притязания оказались для них столь новы и неожиданны, что они отказались их обсуждать, и переговорщикам пришлось расстаться, чтобы все могли снестись со своим руководством.
Французские комиссары рассказали Талейрану о том, какое впечатление произвело их первое предложение, и тот понял, что ему придется беседовать с монархами и послами самому. Когда им требовалось добиться вывода наших войск из важнейших крепостей, они давали весьма расплывчатые обещания и если теперь отрицали их, он не имел средств упрекать их в недобросовестности, один намек на которую был бы оскорбителен.
Талейран устроил несколько бесед с лордом Каслри, Нессельроде и Меттернихом – тремя лицами, которые только и могли иметь некоторое влияние в этом спорном вопросе. Лорд Каслри представлял державу, в отношении которой Людовик XVIII выказывал величайшую признательность и имел право рассчитывать на некоторую взаимность. Ничуть не бывало. Английский министр выказал простоту и дружелюбие, а в остальном был в точности таков, каковы бывают англичане, когда затрагивают их интересы. Англия желала прочного учреждения Королевства Нидерланды, могла счесть цель достигнутой только при присоединении к нему Бельгии и, разумеется, не намеревалась, отнимая у нее крепости, способствовать ее ослаблению. Она еще не забыла о континентальной блокаде и старалась закрыть Франции доступ к побережью. Лорд Каслри высказал свое мнение вежливо, но категорично.
Беседы с Нессельроде и Меттернихом оставили не многим больше надежды, хотя ни тот, ни другой не имели личной заинтересованности, ибо ни Россия, ни Австрия не придавали значения нашей границе с Нидерландами. Но Нессельроде выказал холодность, что довольно точно отражало настроения его повелителя, ибо высокомерие Людовика XVIII, его нежелание удовлетворить просьбы России и особенно настроения, приведшие к восстановлению Бурбонов, чрезвычайно не нравились императору Александру. Так, поспешив пожаловать голубую ленту ордена Святого Духа принцу-регенту Англии [Георгу IV], Людовик XVIII даже не подумал предложить ее российскому императору, который был главным творцом падения Наполеона и реставрации Бурбонов. Александр охладел к Бурбонам и охотно говорил союзникам о своих сомнениях в том, что восстановление монархии было наилучшим решением для Франции и всей Европы.
Франция могла надеяться на лучшее со стороны австрийцев, поскольку с некоторого времени Людовик XVIII находил с тестем Наполеона больше взаимопонимания, чем с кем-либо из государей-союзников. Меттерних выказывал в отношении Бурбонов дружелюбие и расположение, но казался чрезвычайно смущенным. Дело было в том, что, обнаружив рост влияния России, Австрия вновь тесно примкнула к Англии, своему старинному другу и союзнику. Она была во всем с ней согласна и ожидала от нее неограниченного содействия в итальянских делах. А поскольку Англия категорически высказалась за возвращение Франции к границам 1790 года, Австрия не могла иметь по этому предмету иного мнения. Меттерних дал понять, что у его повелителя нет личных причин отказывать Франции в расширении территории, но воля Англии станет для Австрии законом.
Было очевидно, что поддержки нам ждать более не от кого, ибо Пруссия не захотела бы вмешиваться в подобный вопрос, а если бы и вмешалась, то не на нашей стороне. Фридрих-Вильгельм имел к нам денежные претензии, которые его чрезвычайно волновали, и не захотел бы, выступив против союзников, вызвать охлаждение последних. Поэтому надеяться нам, по крайней мере пока, было не на что. Оставалось только доложить о ситуации королевскому совету и получить его распоряжения.
Соглашение от 23 апреля, в силу которого французы оставили большинство крупных европейских крепостей, уже на протяжении некоторого времени вызывало всеобщее осуждение. По правде говоря, мы ошиблись и, пожелав как можно скорее положить конец военным невзгодам, ни на день не укоротили страданий оккупированных провинций. Когда Талейран рассказал о недобросовестности союзников, почти все присутствовавшие выказали такое недовольство соглашением, лишавшим нас всех наших залогов, будто прежде не стремились сами же его заключить. Герцог Беррийский, не подумав, что обвиняет собственного отца, с присущей ему порывистостью воскликнул, что это расплата за ошибку, которую совершили, поспешно подписав губительное перемирие. Король насмешливо глядел на брата и племянника и явно одобрял слова последнего. Живо задетый, граф д’Артуа заявил, что теперь легко говорить о соглашении, что правительство в первые минуты делало всё возможное и те, кто его порицает, вероятно, поступили бы на его месте не лучше. Бывший автором соглашения Талейран и вовсе отвечал на нападки пренебрежительным молчанием.
Тем не менее страстно стремились заключить и обнародовать мир, дать стране им насладиться, а себе присвоить честь его подписания. Поэтому Талейрану приказали покориться необходимости и отступиться от плана начертания границ, задуманного представителями союзников. После отказа от линии, включавшей бельгийские крепости, пограничный вопрос утрачивал почти всю важность. Речь шла уже только о некоторых спрямлениях, которые могли сообщить границе чуть более правильные начертания и дать Франции лишнюю сотню тысяч подданных да одну-две третьеразрядных крепости, но ничего, что стоило бы Монса, Намюра и Люксембурга.
После многодневных дискуссий нам уступили эти малозначимые спрямления, которыми всё же не стоило пренебрегать. Между Мобёжем и Живе наша граница 1790 года образовывала исходящий угол, оставлявший Живе на его острие. От Мобёжа к Живе провели слегка вогнутую линию, которая уничтожила исходящий угол и дала нам еще две крепости – Филиппвиль и Мариенбург. Оставив вовне Люксембург, решили присоединить Саар таким способом, чтобы оставить нам Саарлуи. Не доходя до Кайзерслаутерна, приняли нечто среднее между линией, которую мы просили, и линией 1790 года, и прочертили границу по Квайху, что имело некоторую ценность, ибо теперь Ландау оказывался не изолированным, как некогда, среди германской территории, а полностью привязанным к французской земле.
С упомянутыми приращениями и с анклавами Монбельяра и Авиньона, которые не захотели возвращать ни Германии, ни Риму, мы не получили еще и половины обещанного миллиона жителей. Поискав на юго-востоке, то есть в Швейцарии и в Савойе, нам отдали несколько кусков Жекса близ Женевы, а затем, начертав границу через Савойю, – Шамбери и Анси. Новая граница была хуже той, которую требовали наши представители, но она была лучше границ 1790 года, к которым нас отбросили позднее в наказание за события 1815 года.
В итоге принципы будущего европейского равновесия описали в следующих расплывчатых выражениях:
государства Германии будут независимы и объединены в федерацию;
Голландия будет помещена под суверенитет Оранского дома, получит приращение территории и никогда не перейдет под суверенитет иностранного государя;
независимая Швейцария продолжит управлять собой сама;
Италия, за пределами стран, которые вернутся к Австрии, будет состоять из суверенных государств.
Столь обобщенное описание европейского устройства легко позволяло скрыть от широкой публики, в каких соотношениях главные участники раздела распределят меж собой отобранные у Франции территории. Нам оставили печальную честь принять изменения в тайных статьях, которым назначалось скорее связать нас, нежели позволить что-либо изменить. Вот каковы были эти статьи:
Голландия получит от Франции территории, расположенные между морем, французской границей 1790 года и Маасом;
территории, уступленные Францией слева от Рейна, послужат компенсациями германским государствам;
австрийские владения в Италии будут ограничены По, Тичино и озером Маджоре;
король Сардинии получит в возмещение за часть Савойи, уступленную Франции, территорию бывшей республики Генуя.
Так, Бельгия должна была целиком отойти к Голландии; Бавария получала часть бывших церковных электоратов в обмен на Тироль, возвращаемый Австрии; Австрия должна была приобрести, помимо прежних земель, всю территорию республики Венеция; Королевство Сардиния поглощало Геную. Таким образом, список независимых государств значительно сокращался. Ни слова не говорилось ни о Саксонии, ни о Польше, ибо этого спорного предмета коснуться пока не решались.
Оставалось договориться о колониях. Тут, казалось, Франция получит вознаграждение за жертвы на европейском континенте и, хоть и не получит прибавлений, но по крайней мере не подвергнется и сокращениям. Однако оказалось, что жертвы принесены еще не все.
Сначала заговорили о Мартинике и Гваделупе (последнюю обещали забрать у Швеции и вернуть Франции) и об острове Бурбон в Индийском океане, и заговорили о них непринужденно, как о владениях, возвращение которых не подлежало сомнению. Однако об Иль-де-Франсе, этой Мальте Индийского океана, промолчали. Что с ним хотели сделать? Держава, захватившая Мыс Доброй Надежды у своей союзницы Голландии и коварно захватившая у Европы Мальту, объявила, что помимо Мыса и Мальты ей нужен и Иль-де-Франс, потому что он означает дорогу в Индию. Нам, конечно, оставляли остров Бурбон, но великую морскую крепость Иль-де-Франс пожелали забрать себе.
Когда королевскому совету доложили об этих новых требованиях, все его члены были потрясены; стало понятно, что значит полагаться на великодушие врага. Англичане выразили также намерение забрать у нас некоторые из Антильских островов (Сент-Люсию и Тобаго), что в сравнении с Иль-де-Франсом было незначительной потерей.
Мы прибегли к частным связям с лицом, которое располагало всеми возможностями в морских делах и почти всеми в делах континентальных, то есть с лордом Каслри. Талейран нашел его спокойным и даже мягким, но непоколебимым, как скала. Он не добился от английского министра ничего. Витроль, менее сдержанный, имел с англичанином бурную беседу и добился только циничного признания британских амбиций. «Всякая позиция на пути в Индию, – сказал лорд Каслри, – должна и будет принадлежать нам». Витроль напомнил ему о сделанных после перехода через Рейн и при вступлении в Париж заявлениях. Но лорд Каслри, похоже, считал, что державы выполнили свое обещание, обойдясь с Францией не так, как обошлись некогда с Польшей.
Пришлось вновь покориться, ибо не было средств противостоять необузданным амбициям сговорившихся против Франции держав. Подобные действия наводили на размышления, которых наши угнетатели совершенно не предполагали: своими решениями союзники делали Наполеона в глазах Франции гораздо менее виновным, а Бурбонов – гораздо менее популярными.
Оставалось решить лишь один вопрос, также важный, но особенно унизительный, – вопрос о военных контрибуциях. Только одна из воюющих держав имела к Франции претензии – Пруссия. И это оставляло нам некоторые шансы уклониться от ее жадности. Все державы Европы за последние двадцать лет принимали наши армии и терпели неудобства, связанные с их присутствием, но Пруссия, следует признать, претерпела более других. И теперь она хотела получить компенсацию не только за контрибуции, которые налагал на нее Наполеон, но и за последствия нашего пребывания на ее территории во время кампании 1812 года. Конечно, Пруссия сильно пострадала за время долгих войн, но если вспомнить, что в 1792 году она первой напала на Францию, вмешавшись в ее внутренние дела; что в 1806 году она предалась безрассудным страстям против Франции, а совсем недавно, во время вторжения, поведение ее солдат было отвратительным, пришлось бы согласиться, что она так же виновата перед Францией, как Франция перед ней. Потому мы были не намерены уступать требованиям Пруссии. Однако ее король, честный, но скупой человек, держался за денежные требования так же крепко, как Австрия за итальянские провинции, а Англия за морские владения. И нам представили счет, пригласив изучить его, если не с требованием расплатиться по нему немедленно, то по крайней мере в близких к тому выражениях.
Талейран решительно отверг эти требования, заявив, что не желает и не будет под ними подписываться, и немедленно сообщил о них королевскому совету. На сей раз удара не выдержал никто. Король выказал негодование, которое разделили все, и сказал, что лучше потратит триста миллионов на войну с Пруссией, нежели сто на удовлетворение ее требований. Он заявил, что категорически отвергает новое бремя, которое хотят наложить на его подданных. Весь совет рукоплескал его решению и вновь сожалел о злосчастном соглашении от 23 апреля. Герцог Беррийский воскликнул, что с вернувшимися гарнизонами и пленными у нас будет 300 тысяч человек, что нужно броситься с ними на союзников, у которых всего 200 тысяч, и после такого акта патриотического отчаяния его семья навсегда вернет себе сердца французов. Талейран не сказал «нет» и только заметил, что этим 300 тысячам, с которыми хотят обрушиться на союзников, обязаны столь резко порицаемому соглашению от 23 апреля.
Категорически отвергая требования Пруссии, Талейран понимал, что бросать 300 тысяч французов на 200-тысячное войско неприятеля всё же опасно, ибо полководец, умевший так славно использовать французов, находился на Эльбе. А потому он решил воззвать к разуму союзников. Повидавшись с лордом Каслри, императором России и Меттернихом, он сказал им, что король и принцы полны решимости сорвать из-за этого вопроса подписание мира; что это значит поставить под угрозу не только великое дело восстановления мира, но и восстановление порядка в Европе; что унижать Бурбонов и лишать их популярности – значит идти против цели, которой предполагают достичь; что, наконец, приносить столь высокие интересы в жертву жадности Пруссии неразумно, недостойно и непочтенно. Лорд Каслри, всегда рассудительный, когда речь шла не о Королевстве Нидерландов, о Мысе или Иль-де-Франсе, и Меттерних, всегда готовый судить о Пруссии без льстивых иллюзий, встали на сторону Талейрана. Деликатный император Александр, краснея от стыда за жадность своего друга Фридриха-Вильгельма, пришел к тому же мнению, и общими усилиями они вынудили короля Пруссии уступить.
Частная контрибуция Пруссии была тем самым отклонена. Оставалась контрибуция общая, основанная на праве победителя применительно к арсеналам, складам и некоторому государственному имуществу. Согласно конвенции от 23 апреля иностранные армии должны были со дня ее подписания отказаться от управления оккупированными провинциями, прекратить взимать контрибуции и не удерживать государственную собственность. Но они заявляли, что за военное имущество, захваченные склады, просроченные контрибуции и вырубленный лес им причитается определенная сумма. Ее бесстыдно оценили в 182 миллиона. Доля Пруссии в этой сумме была наиболее значительной, а на долю Англии не приходилось ничего, ибо эта держава, жадная до территорий, была замечательно сговорчива в отношении денег.
Касательно этой новой военной контрибуции королевский совет выказал такую же категоричность. Лорд Каслри и Нессельроде поддержали Талейрана; оба французских комиссара энергично отстаивали французские интересы. В конце концов остановились на сумме в 25 миллионов, немногим превышавшей сумму, которую Франция обязана была заплатить по законам военного права.
Раздел военно-морского флота, содержавшегося в портах, уступленных Францией, был отложен до переговоров об окончательном мире. Очевидно, что весь флот – 26 линейных кораблей на плаву и 20 строившихся кораблей, огромное количество меньших судов и запасы, находившиеся в портах Гамбурга, Бремена, Амстердама, Роттердама, Антверпена, Флиссингена, Остенде, Генуи, Ливорно, Корфу и Венеции, – был создан на деньги Франции; что порты, где он строился, поставляли только рабочие руки и материалы, скрупулезно оплаченные, и это становилось для портов выгодой, а не бременем, поскольку мы предоставляли работу населению и помогали распространению местных продуктов. В эту категорию не попадал только голландский флот, построенный до присоединения к Империи, и потому он по праву должен был отойти к Нидерландам. Решили, что этот флот будет возвращен без всяких условий: две трети из 46 линейных кораблей и более мелких судов будут принадлежать Франции, а одна треть – тем портам, в которых они находятся.
Оставалось урегулировать последней вопрос, вопрос о наших музеях. О нем почти не говорилось, и не без умысла. Государи усвоили обыкновение ежедневно посещать созданные Наполеоном музеи и любоваться сокровищами всей цивилизованной Европы. Они сочли своим долгом уважать коллекции, которыми так пылко восхищались, и музеи, где их принимали с великой готовностью. К тому же этот вопрос затрагивал в основном французскую гордость, которую старались пощадить, и Южную Италию и Испанию, которые внушали державам весьма небольшой интерес. Поэтому захваченные нашими армиями шедевры остались у нас. Их нам оставили по умолчанию, попросту воздержавшись от разговора о них.
Труд был окончен 30 мая, получил наименование Парижского договора и включал раздельные документы, подписанные Францией с Англией, Россией, Австрией и Пруссией, которые принимали обязательства от имени всей Европы. К подписантам добавили Швецию, из-за Гваделупы, которой она недолгое время владела, и Португалию, из-за части Гвианы, которую нам возвращали. Мир с Испанией должен был обговариваться отдельно, поскольку у этой державы не было представителей в Париже.
Мирный договор предполагалось обнародовать одновременно с конституцией, над которой не переставали трудиться во время переговоров. Государи-союзники, спешившие вернуться в свои государства, желали убедиться, что все дела Франции окончены, и настоятельно просили Людовика XVIII выполнить сент-уанские обещания, за которые чувствовали себя в некотором роде ответственными, в том числе в отношении людей, доверившихся им в надежде быть защищенными от притеснений со стороны эмигрантов. Поэтому над конституцией трудились со всей активностью и даже с либеральным настроением, что действительно заслуживало уважения, особенно если подумать о взглядах роялистской партии того времени.
Составление конституции король доверил Монтескью и Феррану, будучи уверен, что единственному дорогому его сердцу принципу монархического права со стороны этих старых роялистов ничего не угрожает. Что до остального, в этом он доверял им больше, чем себе. Он присоединил к ним Беньо, способного подыскать слова, пригодные для примирения различных мнений, и порекомендовал ему сохранять всё в тайне от Талейрана. Хотя Людовик XVIII и был более склонен позволять своим министрам самостоятельность, нежели обыкновенно склонны к тому короли, он всё же не хотел иметь главного министра, влиявшего на все дела или звавшего в случае затруднений на помощь императора Александра.
Текст, набросанный Монтескью и Ферраном, представили Людовику XVIII, который отослал его, ничего или почти ничего в нем не изменив, двум комиссиям, от Сената и от Законодательного корпуса, сообразно Сент-Уанской декларации.
В тексте проекта постарались использовать выражения, из которых вытекало, что новая конституция происходит от воли монархии, осведомленной о нуждах времени и действующей по внушению собственной мудрости, как она поступала некогда, освобождая коммуны, учреждая парламент и реформируя гражданские законы.
Четыре королевских комиссара представили Людовику XVIII внесенные в проект конституции улучшения, и он их одобрил без труда, сказав, что хочет, чтобы проект единодушно приняли обе комиссии.
Намеченный срок обнародования конституции перенесли на четыре дня, то есть на 4 июня. Оставалось решить вопросы датирования и наименования документа. Что до даты, Людовик XVIII не допустил обсуждения. Он считал, что его правление началось в день кончины сына Людовика XVI и продолжалось даже в те времена, когда Наполеон, сделавшийся по желанию французской нации императором, одерживал победы при Аустерлице, Йене, Фридланде и Ваграме и подписывал Пресбургский, Тильзитский и Венский договоры. То были лишь происшествия узурпации, таявшие как дым перед незыблемым принципом монархического права. Соответственно, Людовик XVIII пожелал датировать конституцию девятнадцатым годом своего правления. Что до наименования, он выслушал мнение каждого. Согласно Дамбре, новую конституцию следовало назвать преобразовательным ордонансом, подобно ордонансам, некогда издававшимся королями для преобразования отдельных частей французского законодательства. Сначала такое наименование понравилось Людовику XVIII, но затем Беньо предложил другое. Когда французские короли жаловали законное существование коммунам или различным гражданским и религиозным учреждениям, они выдавали им документ, именовавшийся хартией. Подобные аналогии льстили уму и королевской гордости Людовика XVIII, и он принял ставшее впоследствии столь знаменитым слово хартия, добавив к нему эпитет конституционная, дабы лучше охарактеризовать ее предмет.
После решения этих двух вопросов Беньо оставалось только заняться деталями текста, и он покончил с ними за несколько часов. Король сам написал и заучил наизусть свою речь, и, казалось, ничто, кроме этой речи, его уже не занимало. После его речи Дамбре должен был изложить основные принципы хартии, а Ферран – зачитать ее текст. Затем, в присутствии двух палат, созванных для инаугурации новых институтов, должны были огласить несколько королевских ордонансов: в частности, список пэров, включавший 83 бывших сенатора, четыре десятка старых герцогов и нескольких маршалов, не входивших ранее в состав Сената. Из пэрства исключались 55 сенаторов: 27 – как иностранцы и 28 – как цареубийцы или особо отличившиеся во времена Революции и Империи. Все бывшие сенаторы при этом сохраняли свои дотации. Законодательный корпус преобразовывался в палату депутатов и заседал вплоть до своего постепенного обновления.
Утром 4 июня внушительный парад французских войск предшествовал заседанию в присутствии короля. Бо?льшая часть войск союзников была уже в пути. Остальные готовились отбыть днем и в последующие дни. Император Александр, торопившийся нанести визит принцу Уэльскому, не стал дожидаться королевского заседания и покинул Париж. В день отъезда он потребовал, чтобы дети королевы Гортензии, покровителем которых он стал, получили герцогство Сен-Лё со значительной дотацией. Он хотел также приличествующего положения для принца Евгения, но этот вопрос отложили для решения на Венском конгрессе. Александр уехал, очарованный французами, которых, в свою очередь, очаровал любезностью и добротой, но недовольный королевской семьей, которой не понравился склад его ума. Король Пруссии и император Австрии покинули Париж почти в то же время.
Людовик XVIII пересек сад Тюильри в карете, в окружении принцев и маршалов, и в три часа пополудни прибыл во дворец Бурбонов. Он вошел во дворец, опираясь на руку герцога Грамона, и занял место на троне, посадив на более низких сиденьях по правую и по левую руку герцога Ангулемского, герцога Беррийского, герцога Орлеанского и принца Конде. На заседании недоставало только графа д’Артуа, страдавшего от приступа подагры и тоски, причину которой мы вскоре назовем. В большом количестве собралась публика, пресытившаяся военными зрелищами, при которых столько раз присутствовала, и начинавшая чувствовать вкус к зрелищам политическим. В зал впустили самых видных жителей Парижа, а на скамьи обеих палат рассадили пэров и членов Законодательного корпуса. Короля встретили приветственными возгласами, и крики «Да здравствует Король!» не смолкали несколько минут. Людовик XVIII, растроганный и ободренный, взял слово и звучным голосом произнес следующую речь.
«Господа, – сказал он, – впервые вступив в эту ограду вместе с великими представителями нации, не перестающей расточать мне самые трогательные знаки любви, я счастлив, что могу наделить мой народ благодеяниями, которые соблаговолило дать ему божественное Провидение.
С Австрией, Россией, Англией и Пруссией я заключил мирный договор, в который включены все их союзники, то есть все христианские государи. Война была всеобщей; всеобщим стало и примирение.
Место, которое Франция всегда занимала среди народов, не передано никакому другому народу и осталось за ней безраздельно. Безопасность, обретенная другими государствами, означает и ее безопасность и усиливает ее истинное могущество. Потому ее отказ от завоеваний не умаляет ее действительной силы.
Слава французских армий не понесла ущерба: памятники их доблести продолжают существовать, и шедевры искусства отныне принадлежат нам, по праву более прочному и священному, нежели права победителя.
Торговые пути, столь долго остававшиеся закрытыми, теперь свободны. Не один рынок Франции открывается дарам ее земли и промышленности. Все потребные ей продукты и товары, необходимые для ее ремесел, будут поставляться нашими возвращенными заморскими владениями. Франции не придется более терпеть лишения или же получать эти товары на разорительных условиях. Наши производители вновь расцветут, наши приморские города возродятся, и всё нам обещает, что долгий покой вовне и длительное благополучие внутри станут счастливыми плодами мира.
Одно мучительное воспоминание нарушает мою радость. Я родился и надеялся всю жизнь оставаться верным подданным лучшего из королей и сегодня я занимаю его место! Но он умер не весь: он продолжает жить в завещании, предназначенном для просвещения августейшего и несчастнейшего дитяти, которому я должен был наследовать! И вот, не сводя глаз с его бессмертного труда, проникнутый чувствами, его продиктовавшими, руководимый опытом и споспешествуемый советами многих из вас, я составил Конституционную хартию, которую вам сейчас зачитают и которая закладывает прочные основы благоденствия Государства.
Мой канцлер ознакомит вас более подробно с моими отеческими намерениями».
Эту простую и достойную речь, посвященную хартии и миру, слушали поначалу в благоговейном молчании, а затем перекрыли рукоплесканиями. Король был восхищен успехом, не только политическим, но и личным. Канцлер зачитал речь, в которой привел причины появления хартии, – с очевидным намерением представить последнюю роялистам как неизбежную и заявить, что она происходит от королевской воли. Затем Ферран глуховатым голосом зачитал текст самой хартии, и, насколько можно было судить при быстром чтении, она удовлетворила и несговорчивых, ибо почти повторяла конституцию Сената.
По окончании чтения канцлер принял присягу пэров и депутатов. Публика, затаив дыхание, внимала громким именам старой монархии, которых не слышала давно, и громким именам Империи, не раз звучавшим в славных бюллетенях Наполеона, а теперь оказавшихся в списке клявшихся в нерушимой преданности Бурбонам.
Церемония совершилась в торжественном порядке и без происшествий, которых так опасались. Людовик XVIII вернулся в Тюильри после шумных рукоплесканий обеих палат и личных поздравлений всех тех, кому почтение дозволяло обратиться к королю с комплиментом. Во всей торжественной церемонии король видел только одно – свою речь, радовался только одному результату – своему личному успеху. Порой рукоплескать государям – большое искусство, как, впрочем, и молчать перед ними. На сей раз рукоплескания палат и публики были как нельзя более кстати, и король радовался хартии так, будто она была его любимым трудом. Но справедливости ради следует признать, что она была в основном детищем Сената, то есть бывших представителей Французской революции, вернувшихся к своим истинным мнениям в день падения Наполеона и не захотевших, чтобы крах этого необыкновенного человека сделался и крахом принципов 1789 года. Следует добавить, что хартия была в некоторой степени и детищем государей-союзников, не любивших, конечно, конституции, но считавших делом чести сдержать слово, данное Сенату в награду за его услуги, опасавшихся безрассудств эмиграции и считавших полезным обуздать их не только в интересах Франции, но и в интересах Европы.
Однако видимость (обманчивую или нет) нередко до?лжно принимать за действительность, и поступили правильно, приписав хартию Людовику XVIII, который принял в ней некоторое участие. Хотя часть членов Сената и была исключена из пэрства, Сенат не мог жаловаться, ибо те из его членов, что были исключены, никак не могли фигурировать при новом порядке вещей. Однако исключение некоторых лиц было достойно великого сожаления. Маршал Массена, к примеру, был исключен потому, что родился в одном лье от границы 1790 года, а маршал Даву – потому что возмутил державы обороной Гамбурга. Законодательный корпус был принят целиком, до его обновления на одну пятую.
Хартия содержала все принципы подлинной представительной монархии и не понравилась только крайним роялистам. Она получила одобрение лучшего из судей, Сийеса, который без колебаний сказал, что с такой хартией Франция может, если захочет, стать свободной и что никакие завоевания Революции не погибли в катастрофе Империи, за исключением наших границ, единственной серьезной и достойной сожалений потери.
Парижский договор, обнародованный одновременно с хартией, не имел такого же успеха. Конечно, невозможно было любить мир больше, чем любила его тогда Франция, и у нее были все основания для подобных чувств; но обнародованный от 30 мая договор означал не сам мир, которым наслаждались уже с 23 апреля, а его цену, и цена эта была ужасна. Договор произвел самое неприятное впечатление не только на людей, пострадавших от последней революции, но и на беспристрастные и незаинтересованные классы населения. В начертаниях наших границ чувствовалась жестокая рука врага. Никто не надеялся, конечно, на сохранение прежних географических пределов и на то, что победившая Европа, дойдя до Парижа, оставит нам Рейн; однако, слыша беспрестанные заявления о том, что при Бурбонах с Францией обойдутся лучше, чем при Бонапартах, люди стали строить иллюзии. При внезапном выявлении печальной действительности, при уменьшении Франции до положения 1790 года, при частичном исчезновении колоний население ощутило глубокий гнев, особенно в портах, где мира желали как нигде пылко. Потеря острова Иль-де-Франс вызвала особенное сожаление и гнев против Англии, которую обвинили в желании помешать возрождению нашей торговли. В адрес извечной соперницы было сказано немало горьких слов, а после Англии больше всего проклятий досталось Австрии. Поведение этой страны, которое легко оправдывалось с точки зрения политики, но с трудом – с точки зрения природы, навлекло на нее великую нелюбовь французов. Теперь ей готовы были приписать всё самое дурное влияние и всячески выказывали это ее государю, принимая его всюду с крайней холодностью.
Лучше было бы, конечно, не доискиваться более или менее истинных причин наших бед, а искать только средства для их исправления. Но, как обычно, предпочитали упрекать в них друг друга и находить в них предметы для горьких препирательств. Приверженцы Революции и Империи упрекали Бурбонов в том, что они пришли вслед за врагом и вернулись во Францию только для того, чтобы довершить ее унижение. Роялисты, вместо того чтобы отвечать, что не они привели врага, а Наполеон своим честолюбием отворил врагу врата Франции, насмехались над горестями патриотов, к которым должны были бы проявить уважение. Роялисты говорили также, что потеря зерновых угодий компенсируется возвратом угодий сахарных, кофейных и хлопковых, не менее необходимых. Они высмеивали торговлю Империи, обреченную мучительно преодолевать на повозках огромные пространства континента, и горделиво сравнивали с ней имевшую крылья морскую торговлю, которую обещали нам вернуть.
Мы были неправы, упрекая роялистов в несчастьях, которые навлек на Францию Наполеон. Нужно было понимать, что, хотя Наполеон и умалил Францию, пожелав чрезмерно возвеличить, у нас оставались огромная слава, единство и прогресс всякого рода, которыми мы были обязаны Революции и Империи, а также животворящий гений Франции; и что через несколько лет мира и разумного либерального правления мы сможем вернуть себе моральное и физическое превосходство, никогда не зависевшее от обладания той или иной провинцией. Вот в чем следовало находить подлинное и даже единственное утешение. Но дело в том, что во время болезни люди находят не меньшее, а порой большее удовольствие в жалобах, нежели в облегчении или излечении. Жалобы утешают, и тем больше, чем они горше. А потому следует позволить людям жаловаться, стараясь только не верить тому, что они говорят, особенно тогда, когда имеешь честь держать в руках весы истории.
LV
Правление Людовика XVIII
После возвращения Бурбонов не прошло и двух месяцев, а Франция уже являла собой самый странный контраст с тем, чем была или казалась последние пятнадцать лет. Ведь при начале Империи, на исходе кровавой революции, во время которой люди с таким неистовством бросались друг на друга, всех подхватила могучая рука Наполеона, и французы погрузились в полную физическую и моральную неподвижность, будто забыли самих себя, свои страсти и мнения. Внезапное падение Наполеона, освободив их от его железной хватки, восстановило чувства, сообразные ситуации. Роялисты ощутили необычайную радость, революционеры – радость и тревогу, бонапартисты – потрясение внезапностью удара. Мнимое единство Империи внезапно рассыпалось, и вновь оказались лицом к лицу дворяне и буржуазия, богомольцы и философы, присягнувшие и не присягнувшие священники, солдаты Конде и солдаты Республики, готовые схватиться, если правительство не сдержит и не укротит их примером здравомыслия.
Разобщение проявилось и при дворе. Граф д’Артуа, глубоко задетый всеобщим осуждением его недолгого правления, сокрушенный тем, что невыгодный мир приписали заключенной им конвенции, а трудности взимания налогов – его поспешным обещаниям, удалился в Сен-Клу предаваться своим горестям, а тем временем его друзья образовали при дворе группу недовольных. Вокруг нее сплотились все, кто открыто называл короля якобинцем и находил, что Революции делают слишком много уступок.
Тогда как в Тюильри образовалась партия роялистов бо?льших, чем сам король, в Пале-Рояле формировалась партия совершенно противоположная и без участия человека, который должен был бы ее возглавить, – партия герцога Орлеанского. Старый солдат Республики, герцог рано набрался опыта, ведя жизнь, исполненную бурных волнений, был образован, умен и дальновиден, хорошо знал эмигрантов и высмеивал их в своем семейном кругу. Он был так рад возможности вернуться на родину, что думал только о том, чтобы обезопасить себя от нападок роялистов, ненавидевших его с той же силой, с какой они ненавидели его отца. В то время как герцог Орлеанский, не ища себе приверженцев, занимался исключительно воспитанием своих детей и собиранием их рассеявшегося состояния, ему тысячами подготавливали приверженцев роялисты, преследуя его своей ненавистью и привлекая к нему внимание революционеров всех мастей.
Итак, справа от короля стоял граф д’Артуа, окруженный недовольными роялистами, а слева – герцог Орлеанский, окруженный недовольными либералами.
В иных краях, несколько оправившись от падения, начинали с осторожностью и без враждебных выпадов объединяться высшие сановники Империи, не сумевшие или не пожелавшие примкнуть к Бурбонам. То были Коленкур, который не получил пэрства, несмотря на заступничество императора России, и держался в тени, весьма сокрушенный невзгодами Франции и оклеветанный из-за похищения герцога Энгиенского; Камбасерес, живший уединенно и принимавший лишь немногих старых друзей; герцоги Бассано (Маре), Кадорский (Шампаньи), Гаэтский (Годен), Ровиго (Савари) и графы Мольен и Лавалетт. Они обсуждали меж собой катастрофу, свидетелями которой стали, со злорадством, дозволительным для проигравших, взирали на трудности, одолевавшие их преемников, и с осторожностью навещали королеву Гортензию, которая вернулась в Париж, дабы отстаивать, под покровительством императора Александра, интересы своих детей. Гортензия недавно потеряла мать, императрицу Жозефину, умершую от простуды, которую подхватила, принимая в Мальмезоне императора Александра. Приветливую и добрую Жозефину единодушно оплакивали все, кто ее знал, оплакивал ее и народ, видевший в этой смерти очередное падение. Итак, одна из двух жен узника Эльбы умерла от горя, а другая удалилась в земли своего отца, без короны и с дитятей без удела, уже почти забывшая мужа, с которым разделяла власть над миром.
В Париж также прибыли Сульт, лишившийся командной должности и неосмотрительно выражавший свое недовольство; Массена, забывший о несправедливостях Наполеона перед лицом несчастий Франции, – оскорбленный тем, что его сочли иностранцем, нуждавшимся в натурализации, он жил уединенно и тихо и не ходил в Тюильри за своей долей почестей, обеспеченной всем маршалам; наконец, Даву, который гордился своей обороной Гамбурга, вовсе не тревожился о болтовне роялистов и неприятельских генералов и удалился в имение Савиньи, где трудился над мемуарами.
Близко к этим людям, но не смешиваясь с ними, собирались революционеры всех оттенков, ничуть не враждебные армии, но отделявшие себя от нее, а особенно от ее вождей. Испытав недолгое удовлетворение при виде падения Наполеона, они начинали волноваться. Наиболее скомпрометировавшие себя собирались у Барраса, где оплакивали крах свободы, который приписывали Наполеону. К ним присоединились и некоторые военные, к примеру, Лефевр, который отличился при Империи и был вознагражден ею, но сохранил в душе прежние чувства и под раззолоченным костюмом маршала скрывал республиканца. Республиканцам симпатизировали жители предместий, не такие смелые, какими были некогда, но готовые вновь восстать под влиянием событий и политических дискуссий. Также в стороне, но неподалеку держались более заметные революционеры, которых Наполеон принял поначалу хорошо, но впоследствии отдалил от себя из-за их убеждений или ошибок, и многие сенаторы, не ставшие пэрами по причине того, что голосовали за казнь Людовика XVI.
Между тем во Франции имелись не только партии, мечтавшие о восстановлении старого режима либо сожалевшие о временах Революции или Империи. Многие выдающиеся люди обращали свои взоры в будущее, не имея предубеждений против какой-либо эпохи, и искали свободы при Бурбонах, о возвращении которых, по их мнению, не следовало сожалеть, если суметь ужиться с ними и если они научатся уживаться с Францией. Такие люди собирались, к примеру, у госпожи де Сталь, вернувшейся из изгнания и нуждавшейся в Париже не меньше, чем Париж нуждался в ней, ибо она была душой просвещенного общества. Она принимала в своем салоне и побежденных, и победителей и с горячим красноречием старалась всем доказать, что при Бурбонах надобно добиваться свободы в британском духе. Наиболее выдающимися членами ее кружка были Бенжамен Констан и Лафайет. Первый также вернулся из изгнания и готов был пролить свет на спорные вопросы конституции с помощью своего блестящего пера, другой не без удовольствия встретил Бурбонов, при которых прошла его молодость, и был склонен примкнуть к ним, если они будут добры к стране. Эти люди блестящего ума начинали формировать партию, которая впоследствии получила название конституционной.
Именно этой партии, как никакой другой, симпатизировала парижская буржуазия. Миролюбивая и лишенная честолюбия, она не искала должностей, а требовала только возрождения деловой активности; надеялась на Бурбонов; желала получить вместе с миром разумную свободу (которая прежде всего состоит в возможности препятствовать ошибкам власти) и даже была готова предоставить новой власти свою поддержку в виде гвардии, лишь бы слишком явно не задевали ее мнений, чувств и достоинства. Вышедшая из Революции, но не запятнавшая себя преступлениями, стремившаяся только к общественному благу, буржуазия в ту минуту выражала подлинные интересы Франции.
В провинции господствовали те же чувства, но более разнообразных оттенков и более свободно выражаемые. Нижняя Нормандия, Бретань и Вандея, провинции, спокойные при Империи, ныне поднялись. С невероятной быстротой собирались шуаны во главе с прежними вождями и вооружались, еще не зная, с кем будут воевать, но уже грозя своим старым противникам и поддерживая короля. Местные власти призывали их к спокойствию, заверяя, что королю не грозит никакая опасность и в их помощи нет нужды, но тайные вожаки шуанов, из тех эмигрантов, что сожалели о потерянных имениях или притязали на должности, утверждали, что префектам верить нельзя, а государи, напротив, желают, чтобы они оставались наготове. Это движение было направлено главным образом против приобретателей государственного имущества, малочисленных в больших городах, но формировавших весьма значительный класс в сельской местности. Почти все они в 1789 году сочувствовали Революции и, поскольку считали священников и дворян врагами, без особых угрызений совести приобрели за бесценок их имущество, весьма подняв на него цены впоследствии. Теперь они тревожились за себя и свою собственность. Не веря в искренность властей, эти люди еще не взялись за оружие, но вскоре могли начать вооружаться.
Ко всем этим волнениям следует добавить страсти духовенства, намного более неосторожного, чем все те, кто мечтал о восстановлении старого порядка. Возродились старые распри между присягнувшими и не присягнувшими священниками. В некоторых епархиях еще служили старые номинальные епископы, не подавшие в отставку по требованию папы в 1802 году, они отказывались повиноваться действующим епископам, назначенным императором и утвержденным папой. Немало подобных случаев имело место в Турени, Перигоре и Мансе, где Конкордат попирали и объявляли детищем Революции. Признававшие его священники, обычно из числа присягнувших, попадали в немилость.
Духовенство и дворянство всюду твердили, что хотя Бурбоны и не смогли воздать им по справедливости тотчас по возвращении, они сделают это в ближайшее время, потому что этого желают граф д’Артуа и его сыновья, а они заставят короля желать того же.
Положение начинало сильно беспокоить буржуазию, у которой не было интересов в вопросе государственного имущества, но которая дорожила общественным порядком и страшилась попытки восстановления старого режима. За два месяца дело дошло до того, что Нант, один из тех приморских городов, где более всего ценили мир и Бурбонов, сделался почти враждебным Реставрации из-за окруживших его со всех сторон шуанов. Бордо, именовавший себя городом 12 марта, потому что в тот день он отворил ворота герцогу Ангулемскому, не переменил настроений, но тоже предъявлял исключительные требования, противоречившие общим интересам[2 - 12 марта 1814 года герцог Ангулемский под защитой англичан торжественно въехал в Бордо, где именем короля обещал отмену конскрипции и всех налогов, а также полную свободу вероисповедания. – Прим. ред.].
Город категорически отказывался платить droits rJunis[3 - Так называемый соединенный сбор, один из новых налогов, введенных Наполеоном в 1804 году, налог на вина. – Прим. ред.], горько сетовал на потерю Иль-де-Франса и безудержно ругал англичан, которых встретил поначалу с пылким энтузиазмом. Тулуза выказывала почти те же чувства, с некоторыми, однако, отличиями. В этом городе, чуждом морским интересам, меньше чувствовалась враждебность к англичанам, но там царила лютая ненависть между роялистами и революционерами. Жители Монпелье и Нима демонстрировали те же чувства, к которым прибавлялось прискорбное осложнение в виде религиозных ссор: католики ненавидели протестантов, считали себя лишившимися за последние двадцать пять лет всех преимуществ и готовы были дойти до крайнего насилия, от которого их с трудом удавалось удерживать. Протестанты, со своей стороны, начали вооружаться, дабы защитить свою жизнь. В Арле и окрестностях приобретатели государственного имущества подвергались не только угрозам: у некоторых из них прежние владельцы силой отбирали имения.
Марсель превосходил всё, что мы рассказали о южных городах. Он, естественно, не хотел платить droits rJunis, но еще и требовал, чтобы ему вернули прежнюю торговлю с Востоком, освободили от торгового законодательства, действовавшего во всей Франции, и сделали вольным городом, чтобы он мог торговать со всем миром, не терпя никаких ограничений, установленных для защиты национальной промышленности. Всё, что мешало исполнению этого пожелания, следовало упразднить как порождение узурпации, а чтобы король был волен делать то, что устроит его наивернейших подданных, ему следовало получить всю полноту власти и не быть связанным ни хартией, ни какими-либо иными институтами революционного происхождения.
В Валансе и Лионе эти чувства постепенно менялись на почти противоположные. Если в Лионе и имелись пламенные роялисты, помнившие об осаде 1793 года, то там имелись и многочисленные сторонники Империи, помнившие о благодеяниях Наполеона в отношении их города и расцвете промышленности в эпоху его правления; присутствие и бесчинства оккупационных войск только укрепляли их расположение. Во Франш-Конте, Эльзасе, Лотарингии, Шампани и Бургундии – провинциях, сделавшихся военным театром, – попранные патриотические чувства превращали жителей в бонапартистов. Увидев, как упорно и стойко сражается Наполеон с европейской коалицией, и разделив с ним тревоги и тяготы войны, эти провинции снова примкнули к нему. Они ненавидели иностранные армии и были холодны к Бурбонам, потому что те вернулись, следуя за врагом.
Таким образом, правительство сталкивалось в восточных провинциях с холодностью и неприветливостью, менее для него обременительными, впрочем, чем беспорядочная пылкость друзей с Запада и Юга.
Ко всем взыгравшим одновременно стихиям добавлялась еще одна – старые солдаты, возвращавшиеся во Францию из плена и иностранных крепостей. Через Перпиньян из Испании вернулись 20 тысяч человек; через Ниццу и Тулон из Генуи и Тосканы – 10 тысяч; через Шамбери из Итальянской армии – 30 с лишним тысяч; через Страсбург, Мец, Мобёж, Валансьен и Лилль – не менее 80 тысяч солдат из Вюрцбурга, Эрфурта, Магдебурга, Гамбурга, Антверпена и Берген-оп-Зома. В Дюнкерке, Кале, Булони, Дьеппе, Гавре, Шербуре и Бресте высадились более 40 тысяч солдат, переживших ужасы английских понтонов[4 - Понтон (ист.) – плавучая тюрьма. – Прим. ред.]. Ожидалось еще возвращение значительного количества пленных из России, Германии, Англии и Испании. У всех этих солдат на шапках красовалась трехцветная кокарда, которую их тщетно убеждали снять. Большинство из них были старыми солдатами, сохранявшими в душе чувства, царившие на их родине, когда они ее покидали; и хотя они не раз возмущались Наполеоном, но видели в нем представителя величия и независимости Франции, а в Бурбонах – его полную противоположность. Среди них укоренилась мысль, что в их отсутствие враг при помощи дворян и священников осуществил гибельную для Франции и армии революцию. Эта мысль вселяла в солдат ярость и глубокое презрение к правительству – ставленнику и сообщнику врага.
Потому понятно, с какими трудностями сталкивалось королевское правительство, пытаясь подчинить возвращавшиеся во Францию войска. Большинство солдат перенесли жестокие невзгоды; среди них было немало таких, кому уже год-полтора не выплачивали жалованья. И они гневались за это не на Империю, а на Реставрацию.
Заискивания перед армейскими военачальниками являлись слабым средством успокоить и завоевать армию. Наши солдаты не считали себя почитаемыми в лице своих маршалов, обнаруживая Бертье, Удино, Нея, Макдональда, Ожеро или Мортье восседавшими при дворе рядом с королем и принцами и осыпанными самыми лестными знаками внимания. Напротив, эти почести солдаты считали наградой за преступный переход на сторону врага. Тем самым, заискивая перед военачальниками, монархия только теряла собственное достоинство и лишала достоинства военачальников, ничуть не завоевывая любви офицеров и солдат.
В Париже собралось множество офицеров, которые прибыли в столицу узнать о своей участи и посетовать на превратности судьбы. Повторные приказы военного министра вернуться в строй, грозившие потерей прав, если инспекторы на смотрах обнаружат их отсутствие, оставались невыполненными. Пользуясь общим беспорядком, офицеры задерживались в Париже, собирались в общественных местах, осыпая Бурбонов оскорблениями и насмешками. Рядом с ними можно было видеть многочисленных служащих, вернувшихся из отдаленных провинций, – таможенников, сборщиков налогов, комиссаров полиции, – которые никого не оскорбляли и не насмехались, но оплакивали свою нищету. Поминутно случались потасовки, в которых военные одерживали верх, а правительство, не имевшее возможности применить для восстановления порядка иностранные войска, прибегало к помощи национальных гвардейцев, один вид которых возрождал спокойствие. Им повиновались, потому что видели в них защитников общественного покоя, нередко разделявших чувства молодых людей и даже если подавлявших их порывы, но лучше, чем они, понимавших необходимость покориться обстоятельствам, ожидая благополучия Франции не от прошлого, а от будущего.
Прежде всего, новому правительству следовало привлечь к себе армию, произвести ее неизбежное сокращение, которого требовал переход от войны к миру, и, принуждая ее к болезненным изменениям, провести их так, чтобы она не могла приписать свои лишения ни злой воле, ни пристрастности в отношении эмиграции. Нельзя было задевать революционеров, ибо оставалась опасность подтолкнуть их к сторонникам Империи, с которыми они пока не объединились. Затем нужно было успокоить приобретателей государственного имущества и не дать им превратиться в бонапартистов. Следовало сдержать сохранившее верность Бурбонам духовенство, помешать ему травить присягнувших священников, составлявших подавляющее большинство, и не вызвать в последних тревоги за Конкордат, их единственную гарантию. Словом, нужно было постараться не обратить в своих неумолимых врагов встревоженные классы, сожалевшие о нелюбимой ими Империи, и не подтолкнуть в стан недовольных буржуазию, ибо разумная, беспристрастная и умеренная буржуазия и была главной и почти единственной опорой правительства.
Из всех дел самым неотложным стала реорганизация армии. Прежде всего решено было выплатить задержанное жалованье, в котором солдаты испытывали величайшую нужду. Барон Луи тотчас согласился выделить 30–40 миллионов наличными. Он открыл необходимые кредиты военному министру, но использование этих кредитов сдерживали два фактора: трудность доставки бухгалтерских документов из отдаленных пунктов и сумятица при реорганизации военного министерства. Поспешив вернуть прежнему владельцу здание министерства, представлявшее собой непроданное имущество, генерал Дюпон вызвал временное расстройство управления и задержки в работе. Однако он сделал всё возможное, чтобы выплатить авансы корпусам, прибывавшим из дальних гарнизонов и оказать некоторое вспомоществование пленным, стекавшимся из всех стран.
После первых мер следовало приступать к реорганизации армии и ее сокращению до соразмерной нашей территории и нашим финансам величины. После возвращения гарнизонов и пленных численность армии должна была дорасти до 400 тысяч солдат всех родов войск, что надолго избавляло от необходимости прибегать к конскрипции и позволяло ее временно отменить, отложив обсуждение закона о воинском призыве на более позднее время. Отпустив часть людей, к примеру, наиболее уставших, в отпуск и удержав других, можно было получить великолепную армию из самых испытанных солдат. Но хватит ли денег на ее содержание и обеспечение участи 40–50 тысяч офицеров?
Вопрос бурно обсуждался на королевском совете, где заседали, как мы знаем, члены бывшего временного правительства и министры. От Дюпона потребовали представить план, а тот, в свою очередь, потребовал, чтобы барон Луи назвал сумму, которую он может выделить на армию. Министр финансов объявил, что не сможет ответить, пока не получит бюджеты всех департаментов и не сумеет восстановить сбор налогов. Герцог Беррийский, вкладывавший в заботу об армии искреннюю склонность и законный расчет, потребовал от министра финансов объяснений, и тот обещал дать не более 200 миллионов. Для содержания 400 тысяч солдат и офицеров этого было недостаточно. При соблюдении строжайшей экономии удалось бы сохранить под знаменами 200 тысяч человек;
но при неизбежных затратах, проистекавших из перехода от войны к миру, это было почти невозможно: удавалось сохранить от силы 150 тысяч. При этом требовалось воздержаться от трат на роскошь. И тут вставал вопрос об Императорской гвардии. Ее роспуск казался весьма затруднительным и опасным, однако сохранить ее и при этом не доверить ей охрану особы государя было еще опаснее. Дюпон и принцы решили, что и осторожнее, и приличнее сохранить Старую гвардию в качестве элитного корпуса, с высоким жалованьем, привилегиями и почетным титулом, не доверяя ей, тем не менее, охрану короля, которую передавали Военному дому. Остатки Молодой и Старой гвардий объединили в два пехотных полка по четыре батальона в каждом: полк французских гренадеров и полк французских пеших егерей. Так же поступили с кавалерией, разделив ее на четыре полка – кирасирский, драгунский, егерский и уланский – с прежними привилегиями. Артиллерийский резерв был распущен и разослан по корпусам, из которых набирался. Общая численность гвардии доходила до 8 тысяч человек пехоты и кавалерии, которые должны были обходиться казне как 15–18 тысяч солдат. На важный вопрос, подобает ли экономящему государству иметь элитные корпуса, правительство дало, как мы увидим, необычный ответ, создав два таких корпуса.
Затем наступил черед линейных войск, которым следовало срочно обеспечить посильное содержание. Министр предложил создать 90 линейных пехотных полков, по три батальона из шести рот в каждом, и 15 полков легкой пехоты, что составляло 105 пехотных полков, способных содержать 300 тысяч боеготовых пехотинцев. Cтолько пехотинцев и было в настоящее время: они собирались после возвращения из-за границы. Имея возможность содержать не более половины из них, остальных предстояло отправить в неограниченный отпуск, в котором люди рисковали умереть с голода, если не освоят какую-нибудь профессию, а если освоят, то будут потеряны для армии, которая лишится несравненных солдат.
Решение участи офицеров представляло еще большие трудности. Согласно предложенной организации без должностей должны были остаться 30 тысяч офицеров. В их отношении, как и в отношении Императорской гвардии, было принято половинчатое решение: тех, кто не мог быть включен в предложенную систему, оставляли на счету полков с уплатой половины жалованья и правом на две трети освобождавшихся мест. Это значило одновременно создать весьма опасный класс недовольных и запретить почти всякое продвижение оставшимся кадровым офицерам.
Так же поступили в отношении кавалерии, обойдясь с ней чуть менее строго. Оставили 56 кавалерийских полков, по четыре эскадрона в каждом, в том числе 14 полков тяжелой, 21 полк средней и 21 полк легкой кавалерии, с действительным составом в 36 тысяч конников. Сохранили 12 артиллерийских полков, в том числе 8 пеших и 4 конных, включавших 15 тысяч артиллеристов и 3 полка инженерных войск, общей численностью 4 тысячи человек. В этих войсках, как и в пехоте, незанятым офицерам предоставили половинное жалованье с правом на две трети освобождавшихся мест.
Общая численность всех родов войск должна была дойти примерно до 206 тысяч человек, а вместе с Императорской гвардией – до 214 тысяч, и потребовать расходов, которые министр оценил в 200 миллионов. Однако, как вскоре выяснится, Дюпон, за отсутствием опыта, заблуждался и не мог сохранить под знаменами 150 тысяч человек подобной ценой. А потому не следовало восстанавливать Военный дом короля и создавать конный и пеший дворянские корпуса, которые обойдутся во столько же, во сколько 50 тысяч солдат. Но старым дворянам, преданным и несчастным, нужны были должности; пылкие молодые дворяне желали таким путем попасть в военное сословие; предполагалось, что несколько тысяч доблестных молодых дворян станут неодолимым щитом против будущих революций; наконец, таким образом всем дозволялось вернуться к званиям и чинам, которыми они некогда обладали. Поэтому решение о воссоздании Военного дома короля обсуждению не подлежало, оставалось только найти средства для его выполнения.
Организацию нового подразделения поручили генералу Бернонвилю, служившему и до и после Революции. Он справился с задачей, в точности скопировав прошлое. Были восстановлены старые красные роты [Maison rouge] под наименованием серых мушкетеров, черных мушкетеров, жандармов и легких всадников, в каждую из которых должно было войти по 300–400 дворян в офицерском звании для несения почетной службы в дни церемоний и под командованием самых знатных придворных вельмож. Затем восстановили роты телохранителей, которых теперь стало шесть. Четыре роты предназначались их прежним командирам, герцогам Авре, Грамону, Пуа и Люксембургскому, а еще две роты решили вверить новым маршалам: Бертье, по причине его высокого положения, и Мармону, которого хотели вознаградить за услуги.
Легко догадаться, какое раздражение основной части армии вызвал бы подобный корпус своей надменностью и роскошью. Нескольких случайных встреч офицеров Военного дома и офицеров армии было бы довольно, чтобы привести к злосчастным стычкам и непримиримой ненависти.
Сокращать, дабы соразмерить с территорией и финансами, требовалось не только армию, но и флот, и в этой части предстояли сокращения еще более значительные и ощутимые. Вместо ста линейных кораблей и двухсот фрегатов Наполеона мы могли, при состоянии наших финансов, сохранить на плаву в мирное время от силы два-три корабля и восемь – десять фрегатов; в соответствующей пропорции надлежало сократить снаряжение и персонал флота. Матросы и рабочие могли перейти в торговый флот, но морским офицерам и инженерам предстояло оказаться в трудном и даже мучительном положении. Для них, как и для сухопутных офицеров, установили режим половинного жалованья, с правом на две трети освобождавшихся мест. Кроме того, им предоставили возможность служить на торговых суднах без потери прав и чинов в королевском морском флоте. Но эти полумеры не способны были остановить обнищание обеих армий.
Оставалось принять решения по поводу одного из наиболее дорогих военным института – Почетного легиона. Хартия предусматривала его сохранение, и никто не осмелился бы предложить его упразднение. Но нужно было примирить существование ордена Почетного легиона с существованием других старых и новых орденов. Речь шла, в частности, о возрождении креста Святого Людовика, почетного ордена, учрежденного при Людовике XIV для особого вознаграждения за военные заслуги и в ту эпоху еще встречавшегося у старых офицеров, достойно служивших в войнах минувшего столетия. Было решено, что оба ордена будут существовать одновременно, а для омоложения креста Святого Людовика им наградят наиболее отличившихся офицеров императорской армии, которые получат тем самым два креста вместо одного.
Сохраняя Почетный легион, следовало изменить его наградной знак, ибо нельзя было вынуждать Людовика XVIII и принцев носить на груди изображение Наполеона. Договорились, что на одной стороне пластины, служившей знаком отличия, поместят изображение Генриха IV, а на другой – три лилии. Договорились также, что, как только изменения будут произведены, все Бурбоны станут носить этот крест на груди.
Различные меры, о которых мы рассказали, в большинстве своем продиктованные крайней необходимостью, жестоко обидели бы армию, даже если бы не доставили недоброжелателям прямых поводов. Но вкупе со всем тем, что добавили к этим мерам принцы ради угождения своим друзьям, вкупе с раздражением, царившим среди военных, и несправедливостью, к которой оно их побуждало, нововведения должны были получить весьма дурной прием, вызвать повсеместную злую критику, а нередко и опасное сопротивление. Это, к примеру, произошло с Императорской гвардией. Она всё еще оставалась в Фонтенбло и узнала о том, что будет сохранена, но лишена миссии охраны государя, а потому не останется в Париже, столь желанном для любых войск. Прошел даже слух, что расположение гвардии в Фонтенбло находят слишком близким к столице, а потому пехоту отправят в Лотарингию, а кавалерию – во Фландрию, Пикардию и Турень. Это известие вызвало горячее волнение, и часть солдат даже прошла по улицам Фонтенбло с криками «Да здравствует Император!».
Король, со своей стороны, продолжал выказывать армейским военачальникам самые лестные знаки внимания. Он принял маршала Массена, много хвалил его за подвиги и объявил о скорой его натурализации, предложенной палатам. Он принял также Карно в качестве главного инспектора инженерных войск и адмирала Верюэля в качестве морского офицера, оставшегося на службе Франции: король, казалось, забыл, что первый являлся цареубийцей, а второй оборонял до последней крайности Тексель. Между тем, похоже, Бурбонам, сделавшим над собой столько усилий, хотелось облегчить душу за счет одного из великих военных того времени. И такой жертвой, отданной на растерзание роялистам, сделался маршал Даву. Его оборона Гамбурга возмутила иностранных государей, на него сильно гневались и к тому же считали фаворитом Наполеона, что доказывает только неосведомленность роялистов, ибо Даву пребывал в опале с 1812 года. Он стал единственным из маршалов, которого король вовсе не пожелал принять. Военному министру было поручено объявить, что Даву следует объясниться по поводу своего поведения, прежде чем быть допущенным ко двору, поскольку он скомпрометировал имя француза за границей. Маршал весьма холодно встретил это сообщение и продолжил трудиться над своими мемуарами.
С этой минуты до той поры почитаемый, но не любимый военными Даву внезапно сделался их кумиром. У офицеров, покинувших корпуса и не спешивших вернуться, несмотря на повторные приказы военного министра, образовался на Итальянском бульваре и в Пале-Рояле своего рода форум. Они собирались, на свой лад истолковывали действия правительства, высмеивали немощного короля, сравнивая его неповоротливость с резвой повадкой человека, чью дьявольскую активность еще недавно проклинали, смеялись над Военным домом короля, а особенно над старыми эмигрантами, депутации которых ежедневно являлись в Тюильри и нередко выставляли себя в смешном свете.
Мы уже говорили о тысячах служащих всякого рода – таможенниках, сборщиках податей, офицерах полиции, – последовавших за армией на ее пути назад, разделивших с ней все опасности и теперь умиравших от голода в Париже с женами и детьми. Они присоединялись к группам недовольных офицеров и добавляли к их веселью сокрушительное зрелище собственной нищеты. Напрасно барон Луи, пекшийся более о финансах, нежели об облегчении их бедствий, отказал им в помощи, которая не сильно обременила бы бюджет, но положила бы конец незаслуженным страданиям: многие из несчастных сводили счеты с жизнью. Подобные душераздирающие сцены производили на парижан удручающее впечатление и начинали их сильно тревожить.
Одним из задуманных средств восстановления военной дисциплины было наделение высокими постами маршалов, не получивших придворных должностей, и перевод под их командование, с расширенными полномочиями и высокими окладами, главных военных округов. Во-первых, находили весьма выгодным разбросать маршалов по стране; во-вторых, хорошо знали, что хотя они и не всегда довольны двором, при котором чувствуют себя чужаками, пусть и обласканными, но не желают возвращения Наполеона и при переводе в провинции постараются воздействовать на войска своим авторитетом и вернуть их к исполнению долга. Парижский округ находился слишком близко к верховной власти, чтобы командование в нем имело большое значение, однако и тут требовался твердый человек. Выбор пал на генерала Мезона, который выказал в Лилле редкостную энергию и никогда не слыл другом Наполеона. Журдана оставили прямо там, где он водрузил белое знамя, то есть в Руане; Мортье – во Фландрии, Удино – в Лотарингии, Нея – во Франш-Конте (троих последних – в их родных краях); Келлермана отправили в Эльзас, где он всегда занимался сборными пунктами; Ожеро – в Лион, где он командовал недавно; Массена – в Прованс, где застала его Реставрация; Макдональда – в Турень; Сульта – в Бретань. Скоро мы увидим, насколько успешны были эти блестящие назначения, на которые в ту минуту возлагались счастливые надежды.
Еще меньшего успеха добились с другими классами общества, которые следовало поберечь, дабы не превращать их в союзников военных. Тотчас по возвращении королевская семья пожелала почтить поминальной службой память Людовика XVI, Марии-Антуанетты и других августейших жертв, чьи головы пали на эшафоте. Ни одно из революционных событий не навевало, разумеется, столь мучительных чувств, как смерть несчастного Людовика XVI, заплатившего за благородные намерения самым несправедливым приговором, и желание воздать ему посмертные почести было естественным. Шестнадцатого мая, в день смерти Генриха IV, в церквях Парижа отслужили поминальную службу и зачитали завещание Людовика XVI, в котором он накануне казни в трогательных выражениях прощал своих врагов.
В провинции, последовав примеру в отношении самой церемонии, поступили иначе в отношении способа ее проведения. Духовенство произносило надгробные речи, и по этому случаю прозвучало немало подстрекательских слов. Революция представлялась одним нескончаемым преступлением: преступными были названы и люди, и события, всё подлежало осуждению, даже принципы справедливости, во имя которых Революция совершалась и которые только что получили закрепление в хартии. Роялистская пресса обострила ссору, ответив тем, кто призывал к обещанному хартией забвению, что оно обещано авторам революционных злодеяний, которых не станут подвергать судебному преследованию, но никто не обещал заткнуть рот общественной совести; эти люди должны почитать за счастье свою бесстыдную безнаказанность, но никто не гарантирует им ни уважения, ни молчания честных людей. Легко догадаться, какое впечатление производили такие речи и на непосредственно упомянутых людей, и на тех, кто был с ними связан не общими делами, но общими принципами.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/lui-adolf-ter/istoriya-konsulstva-i-imperii-kniga-ii-imperiya-tom-4-chast-43115922/chitat-onlayn/?lfrom=390579938) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Примечания
1
Дамбре Шарль Антуан (1760–1829), виконт, адвокат Парижского парламента, в период Империи играл малозаметную роль и вел тайную переписку с Бурбонами. – Прим. ред.
2
12 марта 1814 года герцог Ангулемский под защитой англичан торжественно въехал в Бордо, где именем короля обещал отмену конскрипции и всех налогов, а также полную свободу вероисповедания. – Прим. ред.
3
Так называемый соединенный сбор, один из новых налогов, введенных Наполеоном в 1804 году, налог на вина. – Прим. ред.
4
Понтон (ист.) – плавучая тюрьма. – Прим. ред.